ей унижаться! - злобно крикнул Нюся, засовывая руки в карманы, и отвернулся, показав свою подбритую сзади, синеватую шею. - Наум, замолчишь ли ты наконец? - прошипел "Борис - семейство крыс". - Или ты хочешь, чтобы я тебе надавал по щекам? Твоя мать знает, что она делает. Она знает, что господин Бачей - интеллигентный человек. Он не допустит, чтоб нас убили... - Ради бога, мадам Коган! Что вы делаете? - бормотала тетя, бросаясь и поднимая еврейку. - Как вам не стыдно? Конечно же, конечно! Ах, господи, прошу вас, входите... Господин Коган... Нюся... Дорочка... Какое несчастье! Пока мадам Коган рыдая, рассыпалась в благодарностях, от которых папа и тетя готовы были провалиться со стыда сквозь землю, пока она рассовывала детей и мужа по дальним комнатам, пение за окном росло и приближалось с каждым шагом. По Куликову полю к дому шла небольшая толпа, действительно напоминавшая крестный ход. Впереди два седых старика, в зимних пальто, но без шапок, на полотенце с вышитыми концами несли портрет государя. Петя сразу узнал эту голубую ленту через плечо и желудь царского лица. За портретом качались церковные хоругви, высоко поднятые в холодный, синеватый, как бы мыльный воздух. Дальше виднелось множество хорошо, тепло одетых мужчин и женщин, чинно шедших в калошах, ботиках, сапогах. Из широко раскрытых ртов вился белый пар. Они пели: - Спаси, го-о-споди, лю-у-ди твоя и благослови до-стоя-я-а-ние твое... У них был такой мирный и такой благолепный вид, что в лице у отца на одну минуту даже заиграла нерешительная улыбка. - Ну, вот видите, - сказал он, - идут себе люди тихо, мирно, никого не трогают, а вы... Но как раз в этот миг шествие остановилось против дома на той стороне улицы. Из толпы выбежала большая, усатая, накрест перевязанная двумя платками женщина с багрово-синими щеками. Ее выпуклые черные глаза цвета винограда "изабелла" были люто и решительно устремлены на окна. Она широко, по-мужски, расставила толстые ноги в белых войлочных чулках и погрозила дому кулаком. - А, жидовские морды! - закричала она пронзительным, привозным голосом. - Попрятались? Ничего, мы вас сейчас найдем! Православные люди, выставляйте иконы! С этими словами она подобрала спереди юбку и решительно перебежала улицу, выбрав на ходу большой голыш из кучи, приготовленной для ремонта мостовой. Следом за ней из толпы вышло человек двадцать чубатых длинноруких молодцов с трехцветными бантиками на пальто и поддевках. Они не торопясь один за другим перешли улицу мимо кучи камчей, и каждый, проходя, наклонялся глубоко и проворно. Когда прошел последний, на месте кучи оказалась совершенно гладкая земля. Наступила мертвая тишина. Теперь часы уже не щелкали, а стреляли, и в окнах были вставлены черные стекла. Тишина тянулась так долго, что отец успел проговорить: - Я не понимаю... Где же, наконец, полиция?.. Почему из штаба не посылают солдат?.. - Ах, да какая там полиция! - закричала тетя с истерической запальчивостью. Она осеклась. Тишина сделалась еще ужаснее. "Борис - семейство крыс", присевший на край стула посредине гостиной, в котелке, сдвинутом на лоб, смотрел в угол косо и неподвижно больными глазами. Нюся ходил взад и вперед по коридору, положив руки в карманы. Теперь он остановился, прислушиваясь. Его полные губы кривились презрительно, натянутой улыбкой. Тишина продолжалась еще одно невыносимое мгновение и рухнула. Где-то внизу бацнул в стекло первый камень. И тогда шквал обрушился на дом. На тротуар полетели стекла. Загремело листовое железо сорванной вывески. Раздался треск разбиваемых дверей и ящиков. Было видно, как на мостовую выкатываются банки с монпансье, бочонки, консервы. Вся озверевшая толпа со свистом и гиканьем окружила дом. Портрет в золотой раме с коронкой косо поднимался то здесь, то там. Казалось, что офицер в эполетах и голубой ленте через плечо, окруженный хоругвями, все время встает на цыпочки, желая заглянуть через головы. - Господин Бачей! Вы видите, что делается? - шептал Коган, потихоньку ломая руки. - На двести рублей товару! - Папа, замолчите! Не смейте унижаться! - закричал Нюся. - Это не относится к деньгам. Погром продолжался. - Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут! Мадам Коган вскрикнула и забилась в темном коридоре, как курица, увидевшая нож. - Дора! Наум! Дети!.. - Барин, идут по нашей лестнице... На лестнице слышался гулкий, грубый шум голосов и сапог, десятикратно усиленный в коробке парадного хода. Отец трясущимися пальцами, но необыкновенно быстро застегнулся на все пуговицы и бросился к двери, обеими руками раздирая под бородой крахмальный воротник, давивший ему горло. Тетя не успела ахнуть, как он уже был на лестнице. - Ради бога, Василий Петрович! - Барин, не ходите, убьют! - Папочка! - закричал Петя и бросился за отцом. Прямой и легкий, с остановившимся лицом, в черном сюртуке, отец, гремя манжетами, быстро бежал вниз по лестнице. Навстречу ему, широко расставляя ноги, тяжело лезла женщина в белых войлочных чулках. Ее рука в нитяных перчатках с отрезанными пальцами крепко держала увесистый голыш. Но теперь ее глаза были не черными, а синевато-белыми, подернутыми тусклой плевой, как у мертвого вола. За ней поднимались потные молодцы в синих суконных картузах чернобакалейщиков. - Милостивые государи! - неуместно выкрикнул отец высоким фальцетом, и шея его густо побагровела. - Кто вам дал право врываться в чужие дома? Это грабеж! Я не позволяю! - А ты здесь кто такой? Домовладелец? Женщина переложила камень из правой руки в левую и, не глядя на отца, дала ему изо всех сил кулаком в ухо. Отец покачнулся, но ему не позволили упасть: чья-то красная веснушчатая рука взяла его за шелковый лацкан сюртука и рванула вперед. Старое сукно затрещало и полезло. - Не бейте его, это наш папа! - не своим голосом закричал Петя, обливаясь слезами. - Вы не имеете права! Дураки! Кто-то изо всей мочи, коротко и злобно, дернул отца за рукав. Рукав оторвался. Круглая манжета с запонкой покатилась по лестнице. Петя видел сочащуюся царапину на носу отца, видел его близорукие глаза, полные слез - пенсне сбили, - его растрепанные семинарские волосы, развалившиеся надвое. Невыносимая боль охватила сердце мальчика. В эту минуту он готов был умереть, лишь бы папу больше не смели трогать. - У, зверье! Скоты! Животные! - сквозь зубы стонал отец, пятясь от погромщиков. А сверху уже бежали с иконами в руках тетя и Дуня. - Что вы делаете, господа, побойтесь бога! - со слезами на глазах твердила тетя. Дуня, поднимая как можно выше икону спасителя с восковой веточкой флердоранжа под стеклом, разгневанно кричала: - Очумели, чи шо? Уже православных хрестиян бьете! Вы сначала посмотрите хорошенько, а уж потом начинайте. Ступайте себе, откуда пришли! Нема тут никаких евреев, нема. Идите себе с богом! На улице раздавались свистки городовых, как всегда явившихся ровно через полчаса после погрома. Женщина в белых чулках положила на ступеньки голыш, аккуратно вытерла руки о подол юбки и кивнула головой: - Ну зараз здесь будет. Хорошенького помаленьку. А то уже слышите, как там наши городовики разоряются Аида теперь до жида на Малофонтанскую, угол Ботанической. И она, подобрав тяжелые юбки, кряхтя, стала спускаться с лестницы. 40 ОФИЦЕРСКИЙ МУНДИР Несколько дней после этого тротуар возле дома был усеян камнями, битым стеклом, обломками ящиков, растертыми шариками синьки, рисом, тряпками и всевозможной домашней рухлядью. На полянке, в кустах, можно было вдруг найти альбом с фотографиями, бамбуковую этажерку, лампу или утюг. Прохожие тщательно обходили эти обломки, как будто одно прикосновение к ним могло сделать человека причастным к погрому и запятнать на всю жизнь. Даже дети, с ужасом и любопытством спускавшиеся в разграбленную лавочку, нарочно прятали руки в карманы, чтобы не соблазниться валяющимися на полу мятным пряником или раздавленной коробочкой папирос "Керчь". Отец целыми днями ходил по комнатам, какой-то помолодевший, строгий, непривычно быстрый, с заметно поседевшими висками, с напряженно выдвинутым вперед подбородком. Сюртук зашили так искусно, что повреждений почти не было видно. Жизнь возвращалась в свою колею. На улицах уже не стреляли. В городе была мирная тишина. Мимо дома проехала первая после забастовки трам-карета, это громоздкое и нелепое сооружение вроде городского дилижанса с громаднейшими задними колесами и крошечными передними. На вокзале свистнул паровик. Принесли "Русские ведомости", "Ниву" и "Задушевное слово ". Однажды Петя, посмотрев в окно, увидел у подъезда желтую почтовую карету. Сердце мальчика облилось горячим и замерло. Почтальон открыл заднюю дверцу и вынул из кареты посылку. - От бабушки! - закричал Петя и хлопнул ладонями по подоконнику. Ах, ведь он совсем об этом забыл! Но теперь, при виде желтой кареты, сразу вспомнились и ушки, и окончательно испорченный вицмундир, и проданные сандалии, и копилка Павлика - словом, все его преступления, которые могли открыться каждую минуту. Раздался звонок. Петя бросился в переднюю. - Не смейте трогать, - кричал он возбужденно, - это мне! Это мне! Действительно, к общему изумлению, на холсте было выведено крупными лиловыми буквами: "Петру Васильевичу Бачей в собственные руки". Ломая ногти, мальчик содрал парусину, крепко прошитую суровой ниткой. У него не хватило терпения аккуратно отделить скрипучую крышку, прибитую длинными, тонкими гвоздиками. Петя схватил кухонную секачку и грубо раскроил ящик, легкий, как скрипка. Он вынул нечто любовно завернутое в очень старый номер газеты "Русский инвалид". Это был офицерский сюртук. - Дедушкин мундир! - торжественно провозгласил Петя. - Вот! Больше в посылке ничего не было. - Я... не понимаю... - пробормотала тетя. - Странная фантазия - посылать ребенку какие-то военные реликвии, - сухо заметил отец, пожав плечами. - Удивительно... непедагогично! - Ах, замолчите, вы ничего не понимаете! Молодец бабушка! - воскликнул мальчик в восторге и бросился с заветным свертком в детскую. Из тончайшей шелковой бумаги блеснули старательно завернутые золотые пуговицы. Петя торопливо стал их разворачивать. Но, боже мой, что это? Они оказались без орлов! Пуговицы были совершенно гладкие и ничем не отличались от самых дешевых солдатских одинарок. Петя, правда, насчитал их шестнадцать штук. Но за все это нельзя было получить больше трех пятков. Что же случилось? Впоследствии, много лет спустя, Петя узнал, что во времена императора Александра Второго пуговицы у офицеров были без орлов. Но кто же мог это предвидеть? Мальчик был совершенно подавлен. Он сидел на подоконнике, опустив на колени ненужный мундир. За окном, мимо термометра, летели снежинки. Мальчик равнодушно следил за ними, не испытывая при виде первого снега обычной радости. Перед его глазами одна за другой возникали картины событий, участником и свидетелем которых он был совсем недавно. Но теперь все это казалось мальчику таким далеким, таким смутным, неправдоподобным, как сон. Как будто все это произошло где-то совсем в другом городе, может быть, даже в другой стране. Между тем Петя знал, что это не был сон. Это было вон там, совсем недалеко, за Куликовым полем, за молочным дымом снега, несущегося между небом и землей. Где сейчас Гаврик? Что стало с Терентием и матросом? Удалось ли им уйти по крышам? Но не было ответа на эти вопросы. А снег продолжал лететь все гуще и гуще, покрывая черную землю Куликова поля чистой, веселой пеленой наступившей наконец зимы. 41 ЕЛКА Пришло рождество. Павлик проснулся до рассвета. Для него сочельник был двойным праздником: он как раз совпадал с днем рождения Павлика. Можно себе представить, с каким нетерпением дожидался мальчик наступления этого хотя и радостного, но вместе с тем весьма странного дня, когда ему вдруг сразу делалось четыре года! Вот только еще вчера было три, а сегодня уже четыре. Когда ж это успевает случиться? Вероятно, ночью. Павлик решил давно подстеречь этот таинственный миг, когда дети становятся на год старше. Он проснулся среди ночи, широко открыл глаза, но ничего особенного не заметил. Все как обычно: комод, ночник, сухая пальмовая ветка за иконой. Сколько же ему сейчас: три или четыре года? Мальчик стал внимательно рассматривать свои руки и подрыгал под одеялом ногами. Нет, руки и ноги такие же, как вечером, когда ложился спать. Но, может быть, немного выросла голова? Павлик старательно ощупал голову - щеки, нос, уши... Как будто бы те же, что вчера. Странно. Тем более странно, что утром-то ему непременно будет четыре. Это уже известно наверняка. Сколько же ему сейчас? Не может быть, чтобы до сих пор оставалось три. Но, с другой стороны, и на четыре что-то не похоже. Хорошо было бы разбудить папу. Он-то наверное знает. Но вылезать из-под теплого одеяльца и шлепать босиком по полу... нет уж, спасибо! Лучше притвориться, что спишь, и с закрытыми глазами дождаться превращения. Павлик прикрыл глаза и тотчас, сам того не замечая, заснул, а когда проснулся, то сразу увидел, что ночник уже давно погас и в щели ставней брезжит синеватый, томный свет раннего-раннего зимнего утра. Теперь не было ни малейшего сомнения, что уже - четыре. В квартире все еще крепко спали; даже на кухне не слышалось Дуниной возни. Четырехлетний Павлик проворно вскочил с кровати и "сам оделся", то есть напялил задом наперед лифчик с полотняными пуговицами и сунул босые ножки в башмаки. Осторожно, обеими руками открывая тяжелые скрипучие двери, он отправился в гостиную. Это было большое путешествие маленького мальчика по пустынной квартире. Там впотьмах, наполняя всю комнату сильным запахом хвои, стояло посредине нечто громадное, смутное, до самого паркета опустившее темные лапы в провисших бумажных цепях. Павлик уже знал, что это елка. Пока его глаза привыкали к сумраку, он осторожно обошел густое, бархатное дерево, еле-еле мерцающее серебряными нитями канители. Каждый шажок мальчика чутко отдавался в елке легким бумажным шумом, вздрагиванием, шуршанием картонажей и хлопушек, тончайшим звоном стеклянных шаров. Привыкнув к темноте, Павлик увидел в углу столик с подарками и тотчас бросился к нему, забыв на минуту о елке. Подарки были превосходные, гораздо лучше, чем он ожидал: лук и стрелы в бархатном колчане, роскошная книга с разноцветными картинками: "Птичий двор бабушки Татьяны", настоящее "взрослое" лото и лошадь - еще больше, еще красивее, а главное, гораздо новее, чем Кудлатка. Были, кроме того, жестяные коробочки монпансье "Жорж Борман", шоколадки с передвижными картинками и маленький тортик в круглой коробке. Павлик никак не ожидал такого богатства. Полон стол игрушек и сластей - и все это принадлежит только ему. Однако мальчику это показалось мало. Он потихоньку перетащил из детской в гостиную все свои старые игрушки, в том числе и ободранную Кудлатку, и присоединил к новым. Теперь игрушек было много, как в магазине, но и этого показалось недостаточно. Павлик принес знаменитую копилку и поставил ее посредине стола, на барабане, как главный символ своего богатства. Устроив эту триумфальную башню из игрушек и налюбовавшись ею всласть, мальчик снова вернулся к елке. Его уже давно тревожил один очень большой, облитый розовым сахаром пряник, повешенный совсем невысоко на желтой гарусной нитке. Красота этого звездообразного пряника с дыркой посредине вызывала непреодолимое желание съесть его как можно скорее. Не видя большой беды в том, что на елке будет одним пряником меньше, Павлик отцепил его от ветки и сунул в рот. Он откусил порядочный кусок, но, к удивлению своему, заметил, что пряник вовсе не такой вкусный, как можно было подумать. Больше того, пряник был просто отвратительный: тугой, житный, несладкий, с сильным запахом патоки. А ведь по внешнему виду можно было подумать, что именно такими пряниками питаются белоснежные рождественские ангелы, поющие на небе по нотам. Павлик с отвращением повесил обратно на ветку надкушенный пряник. Было очевидно, что это какое-то недоразумение. Вероятно, в магазине случайно положили негодный пряник. Тут Павлик заметил другой пряник, еще более красивый, облитый голубым сахаром. Он висел довольно высоко, и пришлось подставить стул. Не снимая пряника с ветки, мальчик откусил угол и тотчас его выплюнул - до того неприятен оказался и этот пряник. Но трудно было примириться с мыслью, что все остальные пряники тоже никуда не годятся. Павлик решил перепробовать все пряники, сколько их ни висело на елке. И он принялся за дело. Высунув набок язык, кряхтя и сопя, мальчик перетаскивал тяжелый стул вокруг елки, взбирался на него, надкусывал пряник, убеждался, что дрянь, слезал и тащил стул дальше. Вскоре все пряники оказались перепробованными, кроме двух - под самым потолком, куда невозможно было добраться. Павлик долго стоял в раздумье, задрав голову. Пряники манили его своей недостижимой и потому столь желанной красотой. Мальчик не сомневался, что уж эти-то пряники его не обманут. Он подумывал уже, как бы поставить стул на стол и оттуда попытаться достать их. Но в это время послышался свежий шелест праздничного платья, и тетя, сияя улыбкой, заглянула в гостиную: - А-а, наш рожденник встал раньше всех! Что ты здесь делаешь? - Гуляю коло елочки, - скромно ответил Павлик, глядя на тетю доверчивыми, правдивыми глазами благовоспитанного ребенка. - Ах ты, моя рыбка ненаглядная! Коло! Не коло, а около. Когда ты отвыкнешь наконец от этого! Ну, поздравляю, поздравляю! И мальчик очутился в горячих, душистых и нежных объятиях тети. А из кухни торопилась красная от конфуза Дуня, держа перед собой хрупкую голубую чашку с золотой надписью: "С днем ангела". Так начался этот веселый день, которому суждено было закончиться совершенно неожиданным и страшным образом. Вечером к Пан лику привели гостей - мальчиков и девочек. Все они были такие маленькие, что Петя считал ниже своего достоинства не то что играть с ними, но даже разговаривать. Чувствуя на сердце необъятную тоску и тяжесть, Петя сидел в темной детской на подоконнике и смотрел в нарядно замерзшее окно, где среди ледяных папоротников мерцал золотой орех уличного фонаря. Зловещее предчувствие омрачало Петину душу. А из гостиной струился жаркий, трескучий свет елки, пылающей костром свечей и золотого дождя. Слышались подмывающие звуки фортепьяно. Это отец, расправив фалды сюртука и гремя крахмальными манжетами, нажаривал семинарскую польку. Множество крепких детских ножек бестолково топало вокруг елки. - Ничего, терпи, казак, - сказала тетя, проходя мимо Пети. - Не завидуй. И на твоей улице будет праздник. - А, тетя, вы совсем ничего не понимаете! - жалобно сказал мальчик. - Идите себе. Но вот наступил желанный миг раздачи орехов и пряников. Дети обступили елку и, став на цыпочки, потянулись к пряникам, сияющим, как ордена. Елка зашаталась, зашумели цепи. И вдруг раздался звонкий, испуганный голосок: - Ой, смотрите, у меня надкусанный пряник! - Ой, и у меня! - У меня - два, и все объеденные... - Э! - сказал кто-то разочарованно. - Они уж вовсе не такие новые. Их уже один раз кушали. Тетя стояла красная до корней волос среди надкусанных пряников, протянутых к ней со всех сторон. Наконец ее глаза остановились на Павлике: - Это ты сделал, скверный мальчишка? - Я, тетечка, их только чуть-чуть хотел попробовать, - сказал Павлик, невинно глядя на разгневанную тетю широко открытыми, янтарными от елки глазами. И прибавил со вздохом: - Я думал, они вкусные, а они, оказывается, только для гостей. - Замолчишь ли ты, сорванец? - закричала тетя, всплеснув руками, и бросилась к буфету, где, к счастью, оставалось еще много лакомств. Все обиженные тотчас были удовлетворены, и скандал замяли. Скоро сонных гостей стали уносить по домам. Праздник кончился. Павлик занялся приведением своих сокровищ в порядок. В это время в дверях детской таинственно появилась Дуня и поманила Петю. - Паныч, вас на черной лестнице дожидается той скаженный Гаврик, - прошептала она, оглядываясь. Петя бросился на кухню. Гаврик сидел на высоком подоконнике черного хода, прислонившись плечом к ледяному окну, игравшему синими искрами месяца. Из башлыка блестели маленькие злые глаза. Мальчик тяжело сопел. В первый миг Петя подумал, что Гаврик пришел за долгом. Он уже приготовился рассказать о несчастье, постигшем их с дедушкиными пуговицами, и дать честное благородное слово, что не позже как через два дня расквитается. Но Гаврик торопливо вытащил из-за пазухи ватной кофты четыре хорошо знакомых мешочка и сунул их Пете. - Сховай, и будем с тобой в расчете, - тихо и твердо сказал он. - От Иосифа Карловича остаток, царство ему небесное. - При этих словах Гаврик истово перекрестился. - Сховай и держи, пока не пригодятся. - Сховаю, - шепотом ответил Петя. Гаврик долго молчал. Наконец резко вытер кулачком под носом и сполз с подоконника. - Ну, Петька... Будь здоров... - А те - ушли тогда? - Ушли. По крышам. Теперь их повсюду ищут. Гаврик задумался, не сказал ли чего-нибудь лишнего, но потом доверчиво приблизился к самому Петиному уху и прошептал: - Уй, сколько народа похватали! Ну, их не споймают. Я тебе говорю. Они в катакомбах отсиживаются. Все ихние боевики тама. Весной опять начнут. А Терентия жену с маленькими детьми - с Женечкой и Мотечкой - хозяин дома с квартиры выселяет. Такое дело... Гаврик озабоченно почесал брови. - Не знаю теперь, что мне с ними делать. Верно, придется всем вместе переезжать с Ближних Мельниц в дедушкину хибарку. А дедушка, знаешь, совсем никуда стал. Верно, скоро помрет. Ты до нас когда-нибудь, Петька, все-таки заскочи. Только пережди время. Главное, мешочки хорошенько сховай. Ничего. "Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя". Дан пять. Гаврик сунул Пете руку дощечкой и побежал, дробно стуча своими разбитыми чоботами по лестнице. Петя вернулся в детскую и спрятал мешочки в ранец под книги. Но тут вдруг с невероятным стуком распахнулась дверь, и в комнату вошел быстро отец, держа в руках изуродованный вицмундир. - Что это значит? - спросил он таким тихим голосом, что мальчик чуть не потерял сознание. - Святой истинный крест... - пробормотал Петя, но находя в себе сил перекреститься. - Что это значит? - заорал отец и затрясся, багровея. И в ту же секунду, как бы откликаясь на гневный голос отца, из гостиной раздался душераздирающий рев Павлика. Маленький мальчик вбежал, шатаясь на ослабевших от ужаса ножках, и обнял отца за колени. Его четырехугольный ротик был так широко разинут, что ясно виднелось орущее горло. Дрожал крошечный язычок. Текли слезы. В пухлой ручке прыгала открытая копилка, полная вместо денег всякой гремучей дряни. - П... па... п... па! - икая, лепетал Павлик. - Пе-еть... ка меня... обо... ик... обо... крал! - Честное благород... - начал Петя, но отец уже крепко держал его за плечи. - Негодный мальчишка, сорванец, - кричал он, - я знаю все! Ты играешь в азартные игры! Лгунишка! Он с такой яростью стал трясти Петю, точно хотел вытрясти из мальчика душу. Нижняя челюсть его прыгала, и прыгало на черном шнурке пенсне, соскользнувшее с вспотевшего носа, пористого, как пробка. - Сию же минуту давай сюда эти... как они там у вас называются... чушки или душки... - Ушки, - криво улыбнувшись, пролепетал Петя, надеясь как-нибудь обернуть дело в шутку. Но, услышав слово "ушки" из уст сына, отец вскипел еще пуще: - Ушки? Отлично... Где они? Сию же минуту давай их сюда. Где эта уличная мерзость? Где эти микробы? В огонь! В плиту! Чтобы духу их не было! Он стремительно осмотрел комнату и бросился к ранцу. Петя, рыдая, бежал за ним по коридору до самой кухни, куда отец, широко и нервно шагая, быстро и брезгливо, как дохлых котят, нес мешочки. - Папочка! Папочка! - кричал Петя, хватая его за локти. - Папочка! Отец грубо оттолкнул Петю, затем шумно сдвинул кастрюлю, и, яростно пачкая сажей манжеты, сунул мешочки к пылающую плиту. Мальчик замер от ужаса. - Тикайте! - закричал он не своим голосом. Но в этот миг в плите застреляло. Раздался небольшой взрыв. Из конфорки рванулось разноцветное пламя. Лапша вылетела из кастрюльки и прилипла к потолку. Плита треснула. Из трещин повалил едкий дым, в одну минуту наполнивший кухню. Когда плиту залили водой и выгребли золу, в ней нашли кучу обгоревших гильз от револьверных патронов. Но ничего этого Петя уже не помнил. Он был без сознавая. Его уложили в постель. Он весь горел. Поставили термометр. Оказалось тридцать девять и семь десятых. 42 КУЛИКОВО ПОЛЕ Едва кончилась скарлатина, началось воспаление легких. Петя проболел всю зиму. Лишь в середине великого поста он стал ходить по комнатам. Приближалась весна. Сначала ранняя весна, совсем-совсем ранняя. Уже не зима, но еще далеко и не весна. Недолгий, южный снег, которым мальчику так и не пришлось насладиться в этом году, давно сошел. Стояла сухая серая погода одесского марта. На слабых ногах Петя слонялся по комнатам, сразу сделавшимся, как только он встал с кровати, маленькими и очень низкими. Он становился на цыпочки перед зеркалом в темной передней и с чувством щемящей жалости разглядывал свое вытянувшееся белое лицо с тенями под неузнаваемыми какими-то испуганно-изумленными глазами. Всю первую половину дня мальчик оставался в квартире совершенно один: отец бегал по урокам, тетя гуляла с Павликом. От шума пустынных комнат нежно кружилась голова. Резкий стук маятника пугал своей настойчивостью, неумолимой непрерывностью. Петя подходил к окнам. Они были еще по-зимнему закупорены - с валиком пожелтевшей ваты, посыпанной настриженным гарусом, между рамами. Мальчик видел нищету серой, сухой мостовой, черствую землю Куликова поля, серое небо с еле заметными, водянистыми следами голубизны. Из кухонного окна виднелись голубые прутики сирени на полянке. Петя знал, что если сорвать зубами эту горькую кожицу, то обнаружится изумительно зеленая фисташковая плоть. Редко и погребально дрожал в воздухе низкий бас великопостного колокола, вселяя в сердце дух праздности и уныния. И все же в этом скудном мире уже были заложены - и только дожидались своего часа - могущественные силы весны. Они ощущались во всем. Но особенно сильно - в луковицах гиацинтов. Комнатная весна была еще спрятана в темном чулане. Там среди хлама, в мышином запахе домашней рухляди, тетя расставила вдоль стен узкие вазончики. Петя знал, что прорастание голландских луковиц требует темноты. В темноте чулана совершалось таинство роста. Из шелковой истощенной шелухи луковицы прорезывалась бледная, но крепкая стрела. И мальчик знал, что как раз к самой пасхе чудесно появятся на толстой ножке тугие, кудрявые соцветия бледно-розовых, белых и лиловых гиацинтов. А между тем Петино детское сердце ныло и тосковало в этом пустом, сером мире весеннего равноденствия. Дни прибывали, и мальчику уже нечем было заполнить невероятно растянувшиеся часы между обедом и вечером. О, как они были длинны, эти тягостные часы равноденствия! Они были еще длиннее пустынных улиц, бесконечно уходивших в сторону Ближних Мельниц. Пете уже разрешали гулять возле дома. Он медленно ходил взад и вперед по сухому тротуару, жмурясь на солнце, садившееся за вокзалом. Еще год тому назад вокзал казался ему концом города. За вокзалом уже начиналась география. Теперь же мальчик знал, что за вокзалом продолжается город, тянутся длинные пыльные улицы предместий. Он ясно представлял себе их уходящими на запад. Там в перспективе, заполняя широкий просвет между скучными кирпичными домами, висит чудовищный круг красного допотопного солнца, лишенного лучей и все же ослепляющего резким, угрюмым светом. За две недели до пасхи биндюжники привезли на Куликово поле лес. Появились плотники, землекопы, десятники. Во всех направлениях по земле протянулись ленты рулеток. Подрядчики со складными желтыми аршинами в наружных карманах зашагали, отмеривая участки. Это началась постройка пасхальных балаганов. Для Пети не было большего удовольствия, чем бродить по Куликову полю среди ящичков с большими гвоздями, топоров, пил, бревен, щепы, гадая, где что будет выстроено. Каждый новый ряд вкопанных столбов, каждая новая канава, каждый обмеренный рулеткой и отмеченный колышками участок тревожили воображение. Разыгравшаяся фантазия рисовала сказочной красоты балаганы, полные чудес и тайн, в то время как рассудительный опыт твердил, что все будет точно таким же, как и в прошлом году. Не хуже, не лучше. Но фантазия не могла примириться с этим - она требовала нового, небывалого. Петя подходил к рабочим, к подрядчикам, терся возле них, желая что-нибудь выпытать: - Послушайте, вы не знаете, что здесь будет? - Известно, что. Балаган. - Я знаю, что балаган, а какой? - Известно, какой. Деревянный. Мальчик притворно хохотал, стараясь подольститься: - Да я сам знаю, что деревянный. Вот комик! А что в нем будет? Цирк? - Цирк. - Как же цирк, когда цирк круглый, а это не круглое? - Значит, не цирк. - Может быть, паноптикум? - Паноптикум. - Такой маленький? - Значит, не паноптикум. - Нет, серьезно, что? - Нужник. Багровея от неприличного слова, Петя хохотал еще громче, готовый на все унижения, лишь бы узнать хоть что-нибудь. - Ха-ха-ха! Нет, серьезно, скажите, что здесь будет? - Иди, мальчик, иди, тебе здесь не компания. На уроки опоздаешь. - Я еще не хожу в гимназию. У меня была скарлатина, а потом воспаление легких. - Так иди и ляжь в постелю, чем путаться под ногами. Не морочь людям голову! И Петя, натянуто улыбаясь, отходил прочь, продолжая ломать голову над неразрешимым вопросом. Впрочем, было отлично известно: все равно до тех пор, пока балаганы не обтянут сверху холстом и не увешают картинами, ничего нельзя узнать. Это было так же невозможно, как угадать, какого цвета распустится к первому дню пасхи гиацинт из бледной ножки. В страстную субботу в балаганы привезли в высшей степени таинственные зеленые ящики и сундуки с надписью: "Осторожно". Но в Одессе не было ни одного мальчика, который знал бы, что находится в этих сундуках. Можно было только предполагать, что это восковые фигуры, волшебные столики фокусников или тяжелые плоские змеи с тусклыми глазами и раздвоенным жалом. Было также известно, что в одном из этих сундуков находится женщина-русалка с дамским бюстом и чешуйчатым хвостом вместо ног. Но как она там живет без воды? Или, может быть, в сундуке заключена ванна? Или женщина-русалка упакована в мокрую тину? Обо всем этом можно было только догадываться. Петя сходил с ума от нетерпения, дожидаясь начала ярмарки. Ему казалось, что еще ничего не готово, что все пропало, что вдруг ярмарка в этом году так и не откроется. Но его опасения оказались напрасны. К первому дню праздника все было готово: картины развешаны, столбы из флагов выбелены, площадь обильно полита из длинных зеленых бочек, которые целый день накануне разъезжали между балаганами, черня сухую землю сверкающими граблями воды. Одним словом, пасха пришла и расцвела в тот самый день, в который ей и полагалось по календарю. Утомительно трезвонили колокола, среди взбитых облаков летело свежее солнце. Тетя в белом кружевном платье резала ветчину, отогнув кожу окорока, толстую и круглую, как револьверная кобура. Сахарные барашки стояли на куличах. Розовый Христос летел, как балерина, на проволочке, подняв бумажную хоругвь. Вокруг зеленой кресс-салатной горки лежали разноцветные крашенки, до глянца натертые коровьим маслом, выпукло отражая вымытые окна. Кудрявые гиацинты в вазонах, обернутых розовой гофрированной бумагой, исходили удушающе-сладким и вместе с тем смертным, погребальным своим ароматом, таким густым, что казалось: это он курился сиреневыми волокнами в солнечных лучах над пасхальным столон. Но именно этот первый день пасхи и был для Пети особенно невыносимо долог и скучен. Дело в тем, что на первый день пасхи запрещались все без исключения зрелища и гуляния. Этот день полиция посвящала богу. Но зато в двенадцать часов следующего - с разрешения начальства - люди начинали веселиться. Ровно в полдень раздался свисток дежурного околоточного, и посредине Куликова поля на высокой выбеленной мачте развернулся трехцветный флаг. И тотчас началось нечто невообразимое. Ударили турецкие барабаны полковых оркестров. Грянули шарманки и органчики каруселей. Раздались обезьяньи картавые крики рыжих и фокусников, пронзительно зазывающих публику с выбеленных помостов балаганов. Завертелся стеклярус, понеслись коляски и лошадки. В головокружительное голубое, облачное небо ударили утлые кораблики качелей. Всюду настойчиво, без передышки, колотили в небольшие медные колокола и треугольники. Разносчик пронес на голове сверкающий стеклянный кувшин с ледяной крашеной водой, где болталось несколько кружочков лимона, кусок льда и пыльное серебряное солнце. И рябой солдат-портартуроц в косматой черной папахе, проворно скинув сапоги, уже лез, окруженный толпой, по намыленному столбу, на верхушке которого лежали призовая бритва и помазок. В продолжение семи дней с полудня до заката гремела головокружительная карусель Куликова поля, наполняя квартиру Бачей разноголосым гамом предместий, пришедших повеселиться. Целый день, с утра до вечера, Петя проводил на Куликовом поле. Он почему-то был уверен, что непременно встретится здесь с Гавриком. Очень часто, завидев в толпе лиловые бобриковые штаны и морскую фуражечку с якорными пуговицами - так был одет Гаврик в прошлую пасху, - Петя бросался, расталкивая людей, но всегда напрасно. Что-то общее с Ближними Мельницами было в этом простонародном гулянье, где у многих мужчин оказывались тоненькие железные тросточки, как у Терентия, и у множества девочек - бирюзовые сережки, как у Моти. Но ожидание обмануло Петю. Кончился последний день ярмарки. Оркестры сыграли последний раз марш "Тоска по родине". Флаг был спущен. Повсюду раздавались трели полицейских свистков. Площадь опустела. Все было кончено до следующей пасхи. Печальный закат долго и угрюмо горел за нарядными, страшно тихими балаганами, за железными колесами неподвижных перекидок, за пустыми флагштоками. Лишь изредка среди невыносимо густой тишины пролетевшего праздника раздавались потрясающий утробный рев льва и резкий хохот гиены. Наутро приехали биндюжники, и через два дня от ярмарки не осталось и следа. Куликово поле опять превратилось в черную, скучную площадь, с которой по целым дням долетали поющие голоса ефрейторов, обучавших солдат. - Напра-а-а... ва! Ать, два! - Нале-е-о-е... оп! Ать, два! - Кр-р-ру-у... хеш! Ать два! А дни становились все длиннее, все незаполнимей. И вот однажды Петя отправился на море, в гости к Гаврику. 43 ПАРУС Дедушка умирал. И Гаврик, и Мотя, и Мотина мама, и Петя, проводивший теперь почти все время на море, - все знали, что дедушка скоро умрет. Знал это и сам дедушка. С утра до вечера он лежал на провисшей железной кровати, вынесенной из хибарки на свежий воздух, на теплое апрельское солнце. Когда Петя в первый раз подошел к нему поздороваться, мальчик был смущен чистотой и прозрачностью дедушкиного лица, светившегося на красной подушке тонкой подкожной лазурью. Обросшее довольно длинной белой бородой, спокойное и ясное, лицо это поразило Петю своей красотой и важностью. Но самое удивительное и самое жуткое было в нем то, что оно как бы не имело возраста, находилось уже вне времени. - Здравствуйте, дедушка, - сказал Петя. Старик повернул глаза с бескровными фиалковыми веками, долго смотрел на гимназистика, но, по-видимому не узнал. - Это ж я, Петя, с Канатной, угол Куликова. Дедушка неподвижно смотрел вдаль. Вы ему, дедушка, прошлый год еще грузило из пломбы отливали, - напомнил Гаврик. Не узнаете? Тень воспоминания, далекого, как облако, прошла по лицу старика. Он ясно, сознательно улыбнулся, показав десны, и проговорил тихо, но без особого усилия: - Грузило. Да. Делал. Свинцовое. И ласково посмотрел на Петю, жуя губами. - Ничего. Подрос. Иди себе, деточка, иди. Поиграйся на бережку в кремушки. Поиграйся. Только в воду, смотри, не упади. Вероятно, Петя представлялся ему совсем еще маленьким ребенком, вроде правнучка Женечки, ползавшего тут же в желтых цветах одуванчика. Время от времени старик приподнимал голову, желая полюбоваться своим хозяйством. После переезда семьи Терентия все здесь стало неузнаваемо. Можно было подумать, что они привезли с собой сюда кусочен Ближних Мельниц. Жена Терентия вымазала к пасхе глиняный пол, выбелила хибарку внутри и снаружи. Помолодевшая хатка весело блестела на солнце вымытыми стеклами, обведенными синькой. Вокруг нее зеленели готовые распуститься петушки, и в петушках были рассажены Мотины куклы, изображавшие знатных дам, выехавших на дачу. На веревках сушилось разноцветное белье. Мотя с волосами, как у мальчика, поливала огород, обеими руками прижимая к животу большую лейку. На проволоке между двумя столбами бегала, кисло улыбаясь, собака Рудько. Возле огорода дымилась глиняная печь с вмазанным вместо трубы чугунком без дна. Вкусно пахло придымленным кулешом. Мотина мама в сборчатой юбке стояла, наклонившись над корытом. Вокруг нее в воздухе плавали мыльные пузыри. И дедушке иногда казалось, что время повернуло вспять, что ему, дедушке, скова сорок лет. Покойница-бабка только что выбелила хибарку. По одуванчикам ползет внучек Терентий. На крыше лежит мачта, обернутая новеньким, только что купленным парусом. Вот сейчас дедушка взвалит мачту на плечо, захватит под мышку весла, деревянный руль, зашпаклеванный суриком, и пойдет на бережок снаряжать шаланду. Но память быстро возвращалась. Старика вдруг начинали одолевать хозяйские заботы. Он с трудом приподнимался на локте и подзывал Гаврика. - Что вам, дедушка? Старик долго жевал губами, собираясь с силами. - Шаланду не унесло? - спрашивал он наконец, и брови его поднимались горестно, домиком. - Не унесло, дедушка, не унесло. Вы лучше ляжьте. - Ее смолить надо... - Засмолю, дедушка, не бойтесь. Ляжьте. Дедушка покорно ложился, но через минуту подзывал Мотю: - Ты что там делаешь, деточка? - Картошку поливаю. - Умница. Поливай. Не жалей водички. Л бурьян вырываешь? - Вырываю, дедушка. - А то он скрозь весь огород заглушит. Ну, иди, деточка, отдохни, поиграйся в свои куколки. Дедушка снова тяжело отваливался на спину. Но тут начинал лаять Рудько, и старик поворачивал сердитые глаза с нависшими бровями. Ему казалось, что он очень громко, по-хозяйски, кричит на разбаловавшуюся собаку: "А ну, Рудько, цыц! Вот скаженная! На место! Цыц!" А на самом деле выходило чуть слышно: - Тсц, ты, тсц... Но большую часть времени дедушка неподвижно смотрел вдаль. Там, между двумя прибрежными горками, виднелся голубой треугольник моря со множеством рыбачьих парусов. Глядя на них, старик не торопясь разговаривал сам с собой: - Да, это верно. Ветер любит парус. С парусом совсем не то, что без паруса. Под парусом иди себе куда хочешь. Хочешь, иди в Дофиновку, хочешь - в Люстдорф. Под парусом можно сходить и в Очаков, и в Херсон, и даже в Евпаторию. А без паруса, на одних веслах, это что ж: курям на смех! До Большого Фонтана за четыре часа не догребешь. Да назад четыре часа. Нет, если ты рыбак, то тебе надо парус. А без паруса лучше в море и не выходи. Один только срам. Шаланда без паруса все равно что человек без души. Да. Все время, не переставая, дедушка думал о парусе. Дело в том, что как-то ночью на минуточку заходил Терентий повидаться с семьей. Он принес детям гостинцев, оставил жене на базар три рубля и сказал, что на днях постарается справить новый парус. С этого времени дедушка перестал скучить. Мечты о новом парусе наполняли его. Он так ясно, так отчетливо видел этот новый парус, как будто бы тот уже стоял перед ним - тугой, суровый, круглый от свежего ветра. Обессиленный навязчивой мыслью о парусе, дедушка впадал в забытье. Он переставал понимать, где он и что с ним, продолжая только чувствовать. Сознание, отделявшее его от всего, что было не им, медленно таяло. Он как бы растворялся в окружавшем его мире, превращаясь в запахи, звуки, цвета... Крутясь вверх и вниз, пролетала бабочка-капустница с лимонными жилками на кремовых крылышках. И он был одновременно и бабочкой и ее полетом. Рассыпалась по гальке волна - он был ее свежим шумом. На губах стало солоно от капли, принесенной ветерком, - он был ветерком и солью. В одуванчиках сидел ребенок - он был этим ребенком, а также этими блестящими цыплячье-желтыми цветами, к которым тянулись детские ручки. Он был парусом, солнцем, морем... Он был всем. Но он не дождался паруса. Однажды утром Петя пришел на море и не нашел возле хибарки старика. На том месте, где обычно стояла его кровать, теперь были устроены козлы, и на них чужой рослый старик с киевским крестиком на черной шее стругал доску. Длинная стружка, туго завиваясь, штопором лезла из рубанка. Тут же стояла Мотя в новом, но некрасивом, ни разу не стиранном коленкоровом платье и в тесных ботинках. - А у нас дедушка сегодня умер, - сказала она, близко подойдя к мальчику. - Хочешь посмотреть? Девочка взяла Петю за руку холодной рукой и, стараясь не скрипеть ботинками, ввела в мазанку. Дедушка с выпукло закрытыми глазами и подбородком, подвязанным платком, лежал на той же самой жидкой кровати. Из крупных рук, высоко выложенных на груди поверх иконы св. Николая, торчала желтая свечечка. Сквозь вымытое стекло падал столб такого яркого и горячего солнечного света, что пламени свечки совсем не было видно. Над расплавленной ямкой воска виднелся лишь черный крючок фитилька, окруженный зыбким воздухом, дававшим понять, что свеча горит. На третий день дедушку похоронили. Ночью накануне похорон явился Терентий, ничего не знавший о смерти деда. На плече Терентий держал громадный, тяжелый сверток. Это был обещанный парус. Терентий свалил его в угол и некоторое время стоял перед дедушкой, уже положенным в сосновый некрашеный гроб. Потом, не перекрестившись, крепко поцеловал старика в твердые, ледяные губы и молча вышел вон. Гаврик проводил брата берегом до Малого Фонтана. Отдав кое-какие распоряжения относительно похорон, на которые он, конечно, не мог прийти, Терентий пожал младшему брату руку и скрылся. ... Четыре русоусых рыбака несли на плечах дедушку в легком открытом гробу. Впереди, рядом с матросом в изодранном мундире, несшим на плече грубый крест, шел чистенький, умытый, аккуратно причесанный Гаврик. Он держал на полотенце громадную глиняную миску с колевом. Гроб провожали Мотина мама с Женечкой на руках, Мотя, Петя и несколько соседей-рыбаков в праздничных костюмах, всего человек восемь. Но по мере приближения к кладбищу народу за гробом становилось все больше и больше. Слух о похоронах старого рыбака, избитого в участке, непонятным образом облетел весь берег от Ланжерона до Люстдорфа. Из приморских переулков целыми семьями и куренями выходили рыбаки - малофонтанские, среднефонтанские, сдачи Вальтуха, из Аркадии, с Золотого Берега, - присоединяясь к процессии. Теперь за нищим гробом дедушки в глубоком молчании шла уже толпа человек в триста. Был последний день апреля. Собирался дождик. Воробьи, расставив крылья, купались в мягкой пыли переулков. Серое асфальтовое небо стояло над садами. На нем с особенной резкостью выделялась молодая однообразная зелень, вяло повисшая в ожидании дождя. Во дворах сонно кукарекали петухи. Ни один луч солнца не проникал сквозь плетеные облака, обдававшие духотой. Возле самого кладбища к рыбакам стали присоединяться мастеровые и железнодорожники Чумки, Сахалинчика, Одессы-Товарной, Молдаванки, Ближних и Дальних Мельниц. Кладбищенский городовой с тревожным удивлением смотрел на громадную толпу, валившую в ворота. Кладбище, как и город, имело главную улицу, соборную площадь, центр, бульвар, предместья. Сама смерть казалась бессильной перед властью богатства. Даже умерев, человек продолжал оставаться богатым или бедным. Толпа молча прошла по главной улице тенистого города мертвецов, мимо мраморных, гранитных, лабрадоровых фамильных склепов - этих маленьких роскошных вилл, за чугунными оградами которых в черной зелени кипарисов и мирт стояли, опустив крылья, каменные высокомерные ангелы. Здесь каждым участком земли, купленным за баснословные деньги, по наследству владели династии богачей. Толпа миновала центр и свернула на менее богатую улицу, где уже не было особняков и мавзолеев. За железными оградами лежали мраморные плиты, окруженные кустами сирени и желтой акации. Дожди смыли позолоту с выбитых имен, и маленькие кладбищенские улитки покрывали серые от времени мраморные доски. Затем пошли деревянные ограды и дерновые холмики. Потом - скучные роты голых солдатских могил с крестами, одинаковыми, как винтовки, взятые на караул. Но даже и этот район кладбища оказался слишком богатым для дедушки. Дедушку зарыли на узкой лужайке, усеянной лиловыми скорлупками пасхальных крашенок, у самой стены, за которой уже двигались фуражки конной полиции. Люди тесным кольцом окружили могилу, куда медленно опускалась на полотенцах легкая лодка нищего гроба. Всюду Петя видел потупленные лица и большие черные руки, мявшие картузы и фуражки. Тишина была такой полной и угрюмой, а небо - таким душным, что мальчику казалось: раздайся хоть один только резкий звук, и в природе произойдет что-то страшное - смерч, ураган, землетрясение... Но все вокруг было угнетающе тихо. Мотя, так же как и Петя, подавленная этой тишиной, одной рукой держалась за гимназический пояс мальчика, а другой - за юбку матери, неподвижно глядя, как над могилой вырастает желтый глиняный холм. Наконец в толпе произошло легкое, почти бесшумное движение. Один за другим, не торопясь и не толкаясь, люди подходили к свежей могиле, крестились, кланялись в пояс и подавали руку скачала Мотиной маме, потом Гаврику. Гаврик же, дав Пете держать миску, аккуратно и хозяйственно насупившись, выбирал новенькой деревянной ложкой колево - каждому понемногу, чтобы всем досталось, и клал его в протянутые ковшиком руки и в шапки. Люди с бережным уважением, стараясь не уронить ни зернышка, высыпали колево в рот и отходили, уступая место следующим. Это было все, что могла предложить дедушкина семья друзьям и знакомым, разделявшим ее горе. Некоторым из подходивших за колевом рыбакам Гаврик говорил с поклоном: - Кланялся вам Терентий, просил не забывать: завтра часов в двенадцать маевка на своих шаландах против Аркадии. - Приедем. Наконец в опустошенной миске осталось всего четыре лиловых мармеладки. Тогда Гаврик с достоинством поклонился тем, кому не хватило, сказал: "Извиняйте", - и распределил четыре лакомых кусочка между Женечкой, Мотей и Петей, не забыв, однако, и себя. Давая Пете мармеладку, он сказал: - Ничего. Она хорошая. Братьев Крахмальниковых. Скушай за упокой души. Поедешь завтра с нами на маевку? - Поеду, - сказал Петя и поклонился могиле в пояс, так же точно, как это делали все другие. Толпа не спеша разошлась. Кладбище опустело. Где-то далеко, за стеной, послышался одинокий голос, затянувший песню. Ее подхватили хором: Прощай же, товарищ, ты честно прошел Свой доблестный путь благородный! Но тотчас раздался полицейский свисток. Песня прекратилась. Петя услышал шум множества ног, бегущих за стеной. И все стихло. Несколько капель дождя окропило могилу. Но дождик лишь подразнил - перестал, не успев начаться. Стало еще более душно, сумрачно. Мотя с мамой, Гаврик и Петя в последний раз перекрестились и пошли домой. Петя простился с друзьями у Куликова поля. - Так не забудь, - сказал Гаврик многозначительно. - Говоришь! - Петя с достоинством кивнул головой. Затем он, как бы невзначай, подошел к Моте. Унизительно краснея от того, что приходится обращаться с вопросом к девчонке, он быстро шепнул: - Слышь, Мотька, что такое маевка? Мотя сделала строгое, даже несколько постное лицо и ответила: - Рабочая пасха. 44 МАЕВКА Теплый дождик шел всю ночь. Он начался в апреле и кончился в мае. В девятом часу утра ветер унес последние капли. Море курилось парным туманом, сливаясь с еще не расчищенным небом. Горизонт отсутствовал. Купальни как бы висели в молочном воздухе. Лишь извилистые и глянцевитые отражения свай покачивались на волне цвета бутылочного стекла. Гаврик и Петя гребли, с наслаждением опуская весла в воду, теплую даже на вид. Сначала наваливались - кто кого перегребет. Но Пете трудно было тягаться с Гавриком. Маленький рыбак без особого труда одолевал гимназистика, и лодка все время крутилась. - А ну, хлопцы, не валяйте дурака! - покрикивал Терентий, сидевший на корме, играя своей железной палочкой. - Шаланду перекинете! Мальчики перестали тягаться, но сейчас же придумали новую игру - кто меньше брызнет. До сих пор брызгали довольно мало. Но едва только начали стараться, брызги, как нарочно, так и полетели из-под весел. Тогда мальчики стали толкать друг друга плечами и локтями. - Уйди, босявка! - кричал Петя, заливаясь хохотом. - От босявки слышу! - бормотал Гаврик, поджав губы, и вдруг нечаянно пустил из-под весла такой фонтан, что Терентий едва успел спастись, сев на дне. Оба мальчика задохнулись от смеха, у Пети изо рта пошли даже пузыри. - Что ж ты брызгаешься, чертяка? - А ты не каркай под руку! Терентий хотел было не на шутку рассердиться, но тут и его самого разобрало неудержимое, мальчишеское веселье. Он сделал зверское лицо, схватился руками за оба борта и стал изо всех сил качать шаланду. Мальчики повалились друг на друга, стукнулись головами, заорали благим матом. Потом принялись бешено колотить веслами по воде, окатывая Терентия с двух сторон целыми снопами брызг. Терентий не остался в долгу: он проворно сунулся к воде, отворотил зажмуренное лицо и, молниеносно работая ладонями, стал обливать мальчиков. Через минуту все трос оказались мокрыми с ног до головы. Тогда они, хохоча и отдуваясь, повалились на банки и в изнеможении застонали. Ветерок уносил туман. Из воды в глаза ударило солнце, словно под лодку вдруг подставили зеркало. Берег проявлялся из мути, как переводная картинка. Яркий майский день заиграл всеми своими голубыми, сиреневыми и зелеными красками. - Ну, побаловались, и будет, - строго сказал Терентий, вытирая рукавом мокрый лоб с белым атласным шрамом. - Пошли дальше. Мальчики стали серьезны и налегли на весла. Петя старательно сопел, высунув язык. Правду сказать, он немного уже устал. Но он ни за что не сознался бы в этом перед Гавриком. Кроме того, мальчика сильно беспокоил вопрос: маевка это уже или еще не маевка? Однако ему не хотелось спрашивать, чтобы опять не оказаться в дураках, как тогда с Ближними Мельницами. Мотя сказала, что маевка - это рабочая пасха. Но вот они уже добрых полчаса плывут вдоль берега, а до сих пор что-то не видать ни кулича, ни окорока, ни крашеных яиц. Впрочем, может быть, это так и полагается. Ведь пасха-то не просто пасха, а рабочая. Вес же в конце концов мальчик не выдержал. - Послушайте, - сказал он Терентию, - это уже самая маевка или еще нет? - Еще не маевка. - А когда она будет? Скоро? Сказав это, Петя тотчас приготовил преувеличенно веселую, льстивую улыбку. На основании долголетнего опыта разговоров со взрослыми он знал, что сейчас ему ответят: "Как начнется, так и будет". - "А когда начнется?" - "Как будет, так и начнется". Но, к Петиному удивлению, Терентий ответил ему совершенно как взрослому: - Сначала подъедем до Малого Фонтана - заберем одного человека, а там и маевку будем начинать. Действительно, на Малом Фонтане в шаланду прыгнул франтоватый господин с тросточкой и веревочной кошелкой. Он со всего маху сел рядом с Терентием, воровато оглянулся на берег и сказал: - Навались. Поехали. Это был матрос. Но боже мой, как он был наряден! Мальчики смотрели на него с полуоткрытыми ртами, восхищенные и подавленные его неожиданным великолепием. Они до сих пор даже не предполагали, что человек может быть так прекрасен. Мало того, что на нем были кремовые брюки, зеленые носки и ослепительно белые парусиновые туфли. Мало того, что из кармана синего пиджака высовывался алый шелковый платок и в галстуке рисунка "павлиний глаз" сверкала сапфировая подковка. Мало того, что на груди коробком стояла крахмальная манишка, а щеки подпирал высокий крахмальный воротник с углами, отогнутыми, как у визитной карточки. Наконец, мало того, что твердая соломенная шляпа "канотье" с полосатой лентой франтовски сидела на затылке. Всего этого было еще мало. На животе у него болталась цепочка со множеством брелоков, а на изящно растопыренных руках красовались серые матерчатые перчатки. И это окончательно добивало. Если до сих пор для мальчиков еще не вполне был выяснен вопрос, кто роскошнее всех на свете - писаря или квасники, то теперь об этом смешно было думать. Можно было смело - не глядя! - отдать всех квасников и всех писарей за одни только закрученные усики матроса. Мальчики даже грести перестали, заглядевшись на франта. - Ой, Петька! - воскликнул Гаврик. - Смотри, у него перчатки! Матрос сплюнул сквозь зубы так далеко, как мальчики никогда даже и во сне не плевали, и, сердито посмотрев на Гаврика, сказал: - А кому это надо, чтобы кажный-всякий клал глаза на мой якорь? Я на него чехол надел. Ну, братишечки, будет дурака валять. Матрос вдруг приосанился, закрутил усы, чертом посмотрел на Терентия, подыхавшего со смеху, и гаркнул: - Эй, на катере! Слушать мою команду! Весла-а-а.. на воду! Ать! Ать! - запел он, представляя боцмана. - Правое табань, левое навались! Ать!.. Ать!.. Мальчики навалились. Лодка повернула в открытое море, горевшее впереди серебряным пламенем полудня. Там, в полуверсте от берега, виднелось скопление рыбачьих шаланд. Жгучее чувство радостного страха охватило Петю. С таким же точно чувством он в первый раз шел за Гавриком осенью по оцепленным кварталам города. Но тогда мальчики были одни. Теперь же с ними находились могущественные и таинственные взрослые, которые даже и виду не подавали, что когда-нибудь прежде видели Петю. А между тем мальчик понимал, что они его прекрасно помнят и знают. Матрос даже один раз подмигнул Пете, как бы желая сказать: ничего, брат, живем! Со своей стороны, Петя тоже делал вид, что в первый раз в жизни видит матроса. И это было весело, хотя и жутковато. Вообще у всех в лодке настроение было приподнятое, взвинченное, какое-то чересчур радостное. Скоро шаланда очутилась среди множества других рыбачьих шаланд, болтавшихся на одном месте против Аркадии, как это и было условлено заранее. Целая флотилия разноцветных лодок окружила старую, облезшую посудину покойного дедушки. Все рыбаки, шедшие вчера за гробом старика - малофонтанские, среднофонтанские, с дачи Вальтуха, из Арка дни, с Золотого Берега, - собрались сегодня здесь. Пришли некоторые дальние - люстдорфские и дофиновские. Затесался даже один очаковский. Все были между собой хорошо знакомы - друзья и соседи. Пользуясь случаем, рыбаки переговаривались, свесивши руки и чубы за борт. Гам стоял, как на привозе. Каждую новую шаланду встречали криками, брызгами, плеском весел. Едва дедушкина шаланда, стукаясь о борты, въехала в круг, где уже плавало несколько пустых бутылок из-под пива "Санценбахера", как со всех сторон послышались восклицания: - Здорово, Терентий! - Осторожно! Не потопи наши калоши своим броненосцем! - Эй, босяки, пропустите главного политического! - Тереха! Дорогой друг! И где это ты споймал такого молодого человека? Нет спасения - жилет пике, бламанже, парле франсе!.. Терентий надул толстые щеки и с застенчивой важностью раскланивался на все стороны, размахивая картузиком с пуговичкой. - Все на одного! - кричал он тонким голосом. - Бейте хоть не сразу, а по очереди. Здоров, Федя! Здоров, Степан! Здоров, дедушка Василий! О! Митя! Живой-здоровый! А я думал - тебя тута уже давно малофонтанские бычки съели! Ну, сколько вас на фунт сушеных? Саша! Выходи на левую! Отгрызаясь таким образом от наседавших на него старых друзей-товарищей, Терентий жмурился и улыбался, растянув рот до ушей. Он с удовольствием посматривал вокруг, читая вслух названия лодок, окружавших его. - "Соня", еще одна "Соня", и еще "Соня", и опять "Соня", и "Соня" с Люстдорфа, и еще три "Сони" с Ланжерона! Вот это да! Восемь Соней, один я! "Надя", "Вера", "Люба", "Шура", "Мотя"... Ой, мамочка-мама! Куда мы заехали? Вертай назад! - кричал он, с притворным ужасом закрывая картузиком лицо. Кроме этих шаланд, было еще штуки четыре "Оль", штук шесть "Наташ", не меньше двенадцати "Трех святителей" и еще одна большая очаковская шаланда с несколько странным, но завлекательным названием: "Ай, Пушкин молодец". Когда водворилась тишина и порядок, Терентий ткнул матроса локтем: - Начинай, Родя. Матрос не спеша снял шляпу, положил ее на колени и крошечным гребешком расчесал усики. Затем он встал и, расставив для устойчивости ноги, произнес ясно и громко, так, чтобы его услышали все: - Здравствуйте, товарищи одесские рыбаки! С Первым вас мая! Лицо его сразу сделалось скуластым, курносым, решительным. - Тут мне послышалось, кому-то было интересно узнать, что я за такой сюда к вам приехал - интересный господинчик в перчаточках и в крахмалке, парля франсе. На это могу вам ответить, что я есть член Российской социал-демократической рабочей партии, фракции большевиков, посланный сюда к вам от Одесского объединенного комитета. И я есть такой же самый рабочий человек и моряк, как вы здесь все. А что касается крахмале жилет-пике, белые брючки, то на этот вопрос тоже могу я вам с удовольствием ответить одним вопросом. Вот вы все здесь одесские рыбаки и, наверное, знаете. Почему, скажите вы мне, рыба скумбрия носит на себе такую красивую голубую шкуру с синими полосками, вроде муаровыми? Не знаете? Так я вам могу свободно это объяснить. Чтоб тую скумбрию незаметно было в нашем голубом Черном море и чтоб она не так скоро споймалась на ваш рыбацкий самодур. Ясно? На шаландах послышался смех. Матрос подмигнул, тряхнул головой и сказал: - Так вот я есть тая же самая рыба, которая специально одевается в такую шкуру, чтоб ее не сразу было заметно. На шаландах засмеялись еще пуще: - Добрая рыба! - Целый дельфин! - А не страшно тебе попасть один какой-нибудь раз на крючок? Матрос подождал, когда кончатся возгласы, и заметил: - А ну, споймай меня. Я скользкий. Затем он продолжал: - Вот я смотрю вокруг, товарищи, и думаю про нашу воду и землю. Солнышко светит. В море до черта всякой рыбы. На полях до черта пшеницы. В садах разная фрукта: яблуки, аберкосы, вишня, черешня, груша. Растет виноград. На степу кони, волы, коровы, овечки. В земле золото, серебро, железо, всякие разные металлы. Живи - не хочу. Кажется, на всех хватает. Кажется, все люди свободно могут быть довольные и счастливые. Так что же вы думаете? Нет! Всюду непременно есть богатые, которые совсем не работают, а забирают себе все, и всюду есть бедные, нищие люди, которые работают день и ночь, как проклятые, и не имеют с этого ни черта! Как же это так получается? Могу вам на это ответить: очень просто. Возьмем рыбака. Что делает рыбак? Ловит рыбу. Наловит и идет на привоз. И сколько ж ему, например, дают на привозе за сотню бычков? Тридцать - сорок копеек! Матрос остановился и посмотрел вокруг. - Еще спасибо, если дадут тридцать, - сказал похожий на дедушку старик, прилегший на носу неуклюжей шаланды "Дельфин". - Я позавчера принес четыре сотни, а она мне больше как по двадцать пять не хочет платить, хоть ты что! И тут же их сама продает по восемь гривен. Все оживились. Матрос попал в самое больное место. Каждый старался высказать свои обиды. Кто жаловался, что без паруса не жизнь. Кто кричал, что привоз держит за горло. Пока взрослые шумели, мальчики тоже не зевали. Некоторые рыбаки взяли с собой на маевку детей. В шаландах сидели благонравные девочки в новеньких коленкоровых платьицах и босые, насупившиеся мальчики с солнечными лишаями на абрикосовых щечках. Они были в сатиновых косоворотках и рыбацких фуражечках с якорными пуговицами. Разумеется, все - друзья-товарищи Гаврика. Конечно, дети не отставали от взрослых. Они тотчас начали задираться, и не прошло двух минут, как разгорелся настоящий морской бой, причем Гаврику досталось по морде дохлым бычком, а Петя уронил в воду фуражку, и она чуть было не утонула. Поднялась такая возня и полетели такие брызги, что Терентию пришлось крикнуть: - А ну, хватит баловаться, а то всем ухи пообрываю! А матрос, перекрывая шум, продолжал: - Значит, выходит, что у нас буржуй отнимают три четверти нашего труда. А мы что? Как только мы подымем голову, так они нас сейчас шашкой по черепу - трах! Бьют еще нас, товарищи, сильно бьют. Подняли мы красный флаг на "Потемкине" - не удержали в руках. Сделали восстание - то же самое. Сколько нашей рабочей крови пролилось по всей России - страшно подумать! Сколько нашего брата погибло на виселицах, в царских застенках, в охранках! Говорить вам об этом не приходится, сами знаете. Вчерась, кажется, хоронили в: л одного своего хорошего старика, который тихо и незаметно жизнь свою отдал за счастье внуков и правнуков. Перестало биться его старое благородное рабочее сердце. Отошла его дорогая нам всем душа. Где она, тая душа? Нет ее и никогда уже не будет... А может быть, она сейчас летает над нами, как чайка, и радуется на нас, что мы не оставляем своего дела и собираемся еще и еще раз драться за свою свободу до тех пор, пока окончательно не свергнем со своей спины ненавистную власть... Матрос замолчал и стал вытирать платочком вспотевший лоб. Ветер играл красным шелковым лоскутком, как маленьким знаменем. Полная, глубокая тишина стояла над шаландами. А с берега уже доносились тревожные свистки городовых. Матрос посмотрел туда и мигнул: - Друзья наши забеспокоились. Ничего. Свисти, свисти! Может, что-нибудь и высвистишь, шкура! Он злобно согнул руку и выставил локоть в сторону берега, усеянного нарядными зонтиками и панамами. - На, укуси! И сейчас же красавец Федя, развалившийся на корме своей великолепной шаланды "Надя и Вера", заиграл на гармонике марш "Тоска по родине". Откуда ни возьмись на всех шаландах появились крашенки, таранька, хлеб, бутылки. Матрос полез в свою кошелку, достал закуску и разделил ее поровну между всеми в лодке. Пете достались превосходная сухая таранька, два монастырских бублика и лиловое яйцо. Маевка и вправду оказалась веселой рабочей пасхой. Городовые, свистя, бегали по берегу. Шаланды стали разъезжаться в разные стороны. Гипсовые головы облаков поднимались из-за горизонта. Федя повернул лицо к небу, уронил руку за борт и чистым и сильным тенором запел известную матросскую песню: Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали. Товарищ, мы едем далеко, Далека от грешной земли! Сверкали весла. Песня уплывала. - Товарищ, нет силы мне вахту держать, - Сказал кочегар кочегару... Песня уже еле слышалась. Тогда матрос скомандовал мальчикам: - Весла-а-а... на воду!.. Ать! Ат-ать! Ать! И, хлопнув Терентия по спине, закричал: Черное море, Белый пароход, Плавает мой милый Уж четвертый год. Ну, босяки! Что же вы не помогаете? И Терентий и оба мальчика весело подхватили: Ты не плачь, Маруся, Будешь ты моя. Я к тебе вернуся, Возьму за себя! Белая чайка на неподвижно раскинутых крыльях бесшумно скользнула над самой шаландой. Казалось, она схватила на лету веселую песенку и унесла ее в коралловом клюве, как трепещущую серебряную рыбку. Мальчики долго смотрели вслед птице, думая, что, может быть, это белоснежная дедушкина душа прилетела посмотреть на свою шаланду и на своих внуков. Маевка кончилась. Но к берегу пристали не скоро - часа два еще крутились в море, выжидая удобного момента. Сначала высадили Терентия возле Золотого Берега, а потом отвезли матроса на Ланжерон. Прежде чем сойти на берег, матрос долго осматривался по сторонам. Наконец он махнул рукой: "Ничего. Авось-небось, как-нибудь... ", подхватил под мышку свою щегольскую тросточку с мельхиоровой ручкой в виде лошадиной головы и выпрыгнул из шаланды. - Спасибо, хлопчики! - пробормотал он поспешно. - До приятного свидания. И с этими словами исчез в толпе гуляющих. Петя вернулся домой к обеду, с пузырями на ладонях и красным, за один день обгоревшим лицом. 45 ПОПУТНЫЙ ВЕТЕР Прошла неделя. За это время Петя ни разу по побывал на море. Он был занят приготовлениями к отъезду в экономию. Приходилось то с папой, то с тетей отправляться в город за покупками. Все вокруг было уже летнее. Одесский май ничем не отличается от июня. Город изнемогал от двадцатипятиградусной жары. Над балконами и магазинами были спущены косые полосатые маркизы с красными фестонами. На них лежала резкая тень начинающих цвести акаций. Собаки бегали с высунутыми языками, разыскивая воду. Между домами вдруг открывалось пламенное море. В "центре" за зелеными столиками под большими полотняными зонтиками сидели менялы и цветочницы. Каблуки вязли в размягченном асфальте. В адских котлах повсюду варилась смола. О, какое это было наслаждение - целый день ходить по магазинам, делая веселые дачные покупки: серсо, сандалии, марлевые сетки для ловли бабочек, удочки, мячи, фейерверк... и потом с легкими пакетами странной формы возвращаться домой на летней, открытой конке! Петино тело еще томилось в знойном городе, но нетерпеливая душа, залетев далеко вперед, уже ехала на пароходе, насквозь прохваченная голубым ветром путешествия. Но однажды рано утром во дворе раздался знакомый свист. Мальчик подбежал к окну и увидел посредине двора Гаврика. Через минуту Петя очутился внизу. У Гаврика был необыкновенно озабоченный вид. Его сероватое лицо, решительно поджатые губы и слишком блестящие глаза говорили о том, что произошло какое-то несчастье. Сердце у Пети сжалось. - Ну, - против воли понижая голос до шепота, спросил он, - что? Гаврик, насупившись, отвернулся: - Ничего. Хочешь идти с нами на шаланде? - Когда? - А сейчас. Я, Мотька и ты. Под парусом. - Брешешь? - Собака брешет. - Под парусом? - Плюнешь мне в глаза. - Кататься? - Пускай кататься. Хочешь? - Спрашиваешь! - Тогда быстро! Идти на шаланде под парусом! Нечего и говорить, что Петя даже не сбегал домой за фуражкой. Через десять минут мальчики были уже на берегу. Шаланда со вставленной мачтой и свернутым парусом, до половины выдвинутая в море, покачивалась на легкой волне. Босая Мотя возилась на дне лодки, укладывая в ящик под кормой дубовый бочоночек с водой и буханку житного хлеба. - Петька, берись! - сказал Гаврик, упираясь плечом в корму. Мальчики навалились и, без особого труда столкнув шаланду, вскочили в нее уже на ходу. - Поехали! Гаврик ловко развязал и поднял новый четырехугольный парус. Слабый ветерок медленно его наполнил. Шаланду потянуло боком. Став коленями на корму, Гаврик с усилием надел тяжелый руль и набил на него румпель. Почувствовав руль, шаланда пошла прямее. - Побережись! Петя едва успел присесть на корточки и нагнуться. Повернутый ветром гик грузно перешел над самой головой слева направо, открыв сияющее море и закрыв глинистый берег, где по колено в бурьяне и дикой петрушке стояла Мотина мама, приложив руку к глазам. Гаврик нажал на румпель и навалился на него спиной. Мачта слегка наклонилась. Вода звучно зажурчала по борту. Подскакивая и хлопая плоским дном по волне, шаланда вышла в открытое море и пошла вдоль берега. - Куда мы едем? - спросил Петя. - Увидишь. - А далеко? - Узнаешь. В глазах у Гаврика опять появился тот же недобрый, сосредоточенный блеск. Петя посмотрел на Мотю. Девочка сидела на носу, свесив босые ноги за борт, и неподвижно смотрела вперед. Ее щеки были строго втянуты, и ветер трепал волосы, еще недостаточно отросшие, чтобы заплести их в косичку. Некоторое время все молчали. Вдруг Гаврик полез в карман и вытащил довольно большие часы черной вороненой стали. Он с важностью приложил их к уху, послушал, как они тикают, и затем не без труда отколупнул крышку мраморным ногтем со множеством белых пятнышек, как известно приносящих человеку счастье. Если бы Гаврик вытащил из кармана живую гадюку или горсть драгоценных камней, то и тогда Петя был бы удивлен меньше. Собственные карманные часы! Это было почти то же самое, что собственный велосипед или собственное монтекристо. Даже, может быть, больше. У Пети захватило дух. Он не верил своим глазам. Он был подавлен. А Гаврик между тем принялся сосредоточенно отсчитывать указательным пальцем цифры, шепча себе под нос: - Один час, два, три, чечире, пьять... Девьять и еще трошки. Ничего. Поспеем. - Покажи! - закричал Петя вне себя от изумления. - Не лапай, не купишь. - Это твои? - Не. - И, притянув Петю за рукав, Гаврик таинственно шепнул ему: - Казенные. С комитета. Понятно? - Понятно, - прошептал Петя, хотя ему совершенно ничего не было понятно. - Слухай здесь, - продолжал Гаврик, искоса поглядывая на Мотю. - Матроса нашего споймали. Чуешь? Он теперь сидит в тюрьме. Шестой день. Его после той самой маевки прямо на Ланжероне схватили. Только у него, понятно, документ на другую фамилию. Пока ничего. Ну только если те драконы его откроют, то молись богу, ставь черный крест - сейчас же и повесят. Чуешь? А они его могут открыть каждую минуту. Снимут с него усы. Найдут какого-нибудь Иуду, сделают очную и откроют. Теперь чуешь, какое выходит некрасивое дело? - Врешь! - испуганно воскликнул Петя. - Раз я тебе говорю - значит, знаю. Теперь слухай здесь опять. Пока он сидит тама еще не открытый, ему па воле подстраивают убежать. Комитет подстраивает. Сегодня как раз в десять с половиной ровным счетом он будет бежать с тюрьмы прямо на Большой Фонтан, а оттеда на нашей шаланде под парусом обратно в Румынию. Теперь чуешь, куда мы идем? На Большой Фонтан. Шаланду переправляем. А часы мне Терентий из комитета принес, чтобы не было опоздания. Гаврик снова достал часы и начал на них старательно смотреть: - Без чуточки десять. Успеем в самый раз. - Как же он убежит? - прошептал Петя. - Его же там сторожат тюремщики и часовые? - Неважно. У него как раз в десять и с половиной прогулка. Выводят погулять на тюремный двор. Ему только надо перебежать через огороды, а на малофонтанской дороге его уже Терентий дожидается с извозчиком. И - ходу прямо к шаланде. Чуешь? - Чую. А как же он перелезет через тюремную стену? Она же высокая. Во какая! До второго этажа. Пока он будет лезть, они его застрелят из винтовки. Гаврик сморщился, как от оскомины: - Та не! Ты слухай здесь. Зачем ему лезть через стенку? Стенку Терентий подорвет. - Как это - подорвет? - Чудак! Говорю - подорвет. Сделает в ней пролом. Ночью под нее один человек с комитета - товарищ Синичкин - подложил танамид, а сегодня в десять и с половиной утра, аккурат как начнется у нашего матроса прогулка, Терентий с той стороны подпалит фитиль и - ходу к извозчику. И будем ждать. Танамид ка-ак бабахнет... Петя строго посмотрел на Гаврика: - Что бабахнет? - Танамид. - Как? - Танамид, - не совсем уверенно повторил Гаврик, - который взрывает. А что? - Не танамид, а динамит! - наставительно сказал Петя. - Нехай динамит. Неважно, лишь бы стенку проломало. Петя сейчас только вдруг понял как следует значение Гавриковых слов. Он почувствовал, что его спина покрывается "гусиной кожей". Темными большими глазами он посмотрел на труха: - Дай честное благородное слово, что правда. - Честное благородное. - Перекрестись. - Святой истинный крест на церкву. Гаврик истово и быстро перекрестился на монастырские купола Большого Фонтана. Но Петя верил ему и без этого. Креститься заставил больше для порядка. Петя всей своей душой чувствовал, что это правда. Гаврик опустил парус. Шаланда стукнулась о маленькие лодочные мостки. Берег был пуст и дик. - У тебя платочка нема? - спросил Гаврик Петю - Есть. - Покажь! Петя достал из кармана носовой платок, при виде которого тетя, наверное, упала бы в обморок. Но Гаврик остался вполне доволен. Он серьезно и важно кивнул головой: - Годится. Сховай. Затем он посмотрел на часы. Было "десять и еще самые трошки". - Я останусь в шаланде, - сказал Гаврик, - а ты и Мотька бежите наверх и стойте в переулочке. Будете их встречать. Как только они подъедут, замахайте платочком, чтоб я подымал парус. Соображаешь, Петька? - Соображаю... А если их часовой подстрелит? - Промахнется, - с уверенностью сказал Гаврик и сурово усмехнулся. - Часовой как раз с Дофиновки, знакомый. Бежи, Петька. Как только их заметишь, так сразу начинай махать. Сможешь? - Спрашиваешь! Петя и Мотя вылезли из шаланды и побежали наверх. Здесь, как и на всем побережье от Люстдорфа до Ланжерона, детям была знакома каждая дорожка. Продираясь сквозь цветущие кусты одичавшей сирени, мальчик и девочка взобрались на высокий обрыв и остановились в переулочке между двумя дачами. Отсюда было видно и шоссе и море. Далеко внизу маленькая шаланда покачивалась возле совсем маленьких мостков. А самого Гаврика было еле видно. - Мотька, слушай здесь, - сказал Петя, осмотревшись по сторонам. - Я влезу на шелковицу - оттуда дальше видно, - а ты ходи по переулку и тоже хорошенько смотри. Кто раньше заметит, По правде сказать, на шелковицу можно было и не лазить, так как снизу тоже все было прекрасно видно. Но Петя ужо почувствовал себя начальником. Ему хотелось совершать поступки и командовать. Мальчик разбежался, кряхтя, вскарабкался на дерево, сразу же разорвав на коленях штаны. Но это не только его не смутило, а, наоборот, сделало еще более суровым и гордым. Он уселся верхом на ветке и нахмурился. - Ну? Чего ж ты стоишь? Ходи! - Сейчас. Девочка посмотрела на Петю снизу вверх испуганными, преданными глазами, обеими руками обдернула юбочку и чинно пошла по переулку к дороге. - Стой! Подожди! Мотя остановилась. - Слушай здесь. Как только их увидишь, сейчас же кричи мне. А как только я увижу - буду кричать тебе. Хочешь? - Хочу, - тоненьким голоском сказала девочка. - Ну, ступай. Мотя повернулась и пошла в густой тени зеленовато-молочных, вот-вот готовых распуститься акаций, оставляя в пыли маленькие следы босых пяток. Она дошла до угла, постояла там и вернулась обратно. - Еще не едут. А у вас? - И у меня еще не едут. Ходи дальше. Девочка снова отправилась до угла и снова вернулась, сообщив, что у нее еще не едут. - И у меня еще не едут. Ходи еще. Сначала мальчику очень нравилась эта игра. Необыкновенно приятно было сидеть высоко на дереве, с напряжением вглядываясь в конец переулка - не покажется ли мчащийся извозчик. О, как ясно представлял он себе взмыленную лошадь и кучера, размахивающего над головой свистящим кнутом! Экипаж подлетает. Из него выскакивают с револьверами в руках Терентий и матрос. За ними бегут тюремщики. Терентий и матрос отстреливаются. Тюремщики один за другим падают убитые. Петя изо всех сил машет платком, кричит, ловко прыгает с дерева и мчится, обгоняя всех, к лодке - помогать ставить парус. А Мотька только сейчас догадалась, что это приехали они. Ничего но поделаешь: девчонка. ... Но время шло, а никого не было. Становилось скучновато. Пете надоело смотреть на ослепительно белое шоссе - то катила карета с английским кучером, одетым, как Евгений Онегин, то с громом проезжала фура с искусственным льдом. Тогда становилось особенно жарко и особенно сильно хотелось пить. Мальчик уже давно успел рассмотреть во всех подробностях соседнюю дачу: ярко-зеленые газоны, гравий на дорожках, туи, статую, испещренную лиловыми кляксами тени, вазу, из которой ниспадали длинные, острые листья алоэ, и художника, пишущего пейзаж. Художник, с закрученными усиками и эспаньолкой, в бархатном берете, сидел под зонтиком на складном полотняном стульчике и, откинувшись, ударял длинной кистью по холсту на мольберте. Ударит и полюбуется, ударит и полюбуется. А на оттопыренный большой палец левой руки надета палитра - эта гораздо более красивая, чем сема картина, овальная дощечка, на которой в безумном, но волшебном беспорядке смешаны все краски, все оттенки моря, неба, глины, сирени, травы, облаков, шаланды... ... А между тем уже давно подъехал пыльный извозчик, и по переулку медленно шли два человека. Впереди них бежала Мотя, крича: - У меня уже приехали! Махайте, махайте! Петя чуть не свалился с дерева. Он вырвал из кармана платок и стал отчаянно крутить им над головой. Шаланда закачалась сильнее, и Петя увидел, что Гаврик прыгает и машет руками. Под шелковицей, на которой сидел Петя, прошли Терентия и матрос. По их пламенно-красным лицам струился пот. Мальчик слышал их тяжелое дыхание. Матрос шел без шапки, сильно хромая. Его щегольские кремовые брюки - те самые, в которых Петя видел его в последний раз, на маевке, - были порваны и выпачканы кирпичным порошком. Грязная полуоторванная манишка обнажала выпуклую, блестящую от пота грудь. Сжатые кулаки были как бы опутаны голубыми веревками жил. Усики висели. На обросшем лице сильно выдавались скулы. Глаза сухо искрились. Горло двигалось. - Здравствуйте, дядя! - крикнул Петя. Терентий и матрос посмотрели на мальчика и усмехнулись. Пете показалось даже, что матрос подмигнул ему. Но они уже бежали вниз, оставляя за собой облако пыли. - А я первая увидела, ага! - сказала Мотя. Петя слез с дерева, делая вид, что ре слышит. Мальчик и девочка стояли рядом, глядя вниз на шаланду, подымавшую парус. Они видели, как маленькая фигурка матроса прыгнула в лодку. Парус надулся. Его стало относить от берега, как лепесток. Теперь на опустевших мостках стояли только Терентий и Гаврик. Через минуту Терентий исчез. Остался один Гаврик. Он махнул Пете и Моте рукой и стал не торопясь подниматься по обрыву. Шаланда, подпрыгивая и разбивая волну, быстро уходила в открытое море, ярко синевшее крепкой зыбью. - Поехал один, - сказал Петя. - Ничего. Мы ему хлеба положили. Целую буханку. И восемь таранек. Скоро к Пете и Моте присоединился и Гаврик. - Слава богу, отправили, - сказал он, перекрестившись. - А то прямо наказание. - А как же шаланда? - спросил Петя. - Так теперь и пропала? - Шаланда пропала, - сумрачно сказал Гаврик, почесав макушку. - Как же вы будете без шаланды? - Не дрейфь. Не пропадем как-нибудь. Торопиться было некуда. Дети перелезли через забор и тихонько остановились за спиной художника. Теперь почти уже весь пейзаж был готов. Затаив дыхание они засмотрелись, очарованные чудесным возникновением на маленьком холсте целого мира, совсем другого, чем на самом деле, и вместе с тем как две капли воды похожего на настоящий. - Море есть, а шаланды нету, - шепнула Мотя, как бы нечаянно положив руку на Петино плечо, и тихонько хихикнула. Но вот художник набрал тонкой кистью каплю белил и в самой середине картины на лаковой синеве только что написанного моря поставил маленькую выпуклую запятую. - Парус! - восхищенно вздохнула Мотя. Теперь нарисованное море невозможно было отличить от настоящего. Все - как там. Даже парус. И дети, тихонько толкая друг друга локтями, долго смотрели то на картину, то на настоящее, очень широко открытое море, в туманной голубизне которого таял маленький парус дедушкиной шаланды, легкий и воздушный, как чайка. ... Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой. А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой!