будем птички, если белые возьмут город! - кисло заметил Гусынин. - А па-азвольте спросить, при чем тут мы? - с истерической надменностью продекламировал Дагмаров. - Нам-то чего бояться? Искусство, оно!.. - Детонька ты моя! - ласково сюсюкая, обернулся к нему Кастровский. - Ну конечно ж! Явится к нам вот сюда в фойе какой-нибудь бурбон, конногвардейский ротмистр со стеком, гаркнет: "А где тут фронтовая труппа Главполитпросвета?.. А подать сюда Тяпкина-Ляпкина". А ты ему, котенька, сейчас и объяснишь, что, дескать, "искусство, оно!.." - и он тотчас разрыдается у тебя на груди и раскается в своих заблуждениях. - Алексей Георгиевич, это невыносимо! Прекратите! Кто-нибудь же обязан нас защитить, увезти в безопасное место. Вы должны пойти к тому комиссару! - стонала Дагмарова. Послышалось спокойное позвякивание связки ключей. Помахивая единственной рукой, через фойе неторопливо шел Виктор. Все бросились его расспрашивать. Он пожал плечами, удивленно оглядывая взволнованные лица. - Да что вы, товарищи? Действительно, белые, оказывается, получили французские танки. Неожиданным образом пустили их против наших. По этому случаю сейчас с Соборной площади будут выступать рабочие отряды на фронт. Это ничего, товарищи, это бывает... Над толпой перед зданием исполкома покачивались выгоревшие красные знамена. Красноармейская часть в походном снаряжении стояла без строя, смешавшись со штатскими; люди курили, переговаривались с провожающими. Как водится, чего-то ждали, и никто толком не знал, чего... Леля, шаг за шагом, пробралась к самым ступеням подъезда исполкома, прислонилась к колонне и стала наблюдать за красноармейцем, сидевшим на ступеньке с надкусанным яблоком в руке. Тесно к нему прижавшись, рядом сидела молоденькая жена (это уж сразу видно было, что жена) и, не отрываясь от широкого веселого лица мужа, любовалась им неотрывно, ненаглядно. Приоткрывшиеся, точно в полузабытьи, ее губы то и дело начинали жалобно кривиться, и она совсем уже готова была запричитать в голос, но муж сейчас же властно притягивал ее к себе и насильно совал в рот яблоко. Она, сердясь, отворачивала лицо, но он не отставал, и в конце концов она против воли все-таки откусывала и, сдерживая всхлипывания, жевала и начинала смеяться сквозь слезы. Старательно и неровно шагая, на площадь вышел рабочий коммунистический отряд в штатских костюмах, подпоясанных ремнями. Солдат повернули лицом к исполкому, и на балкончик о железной витой решеткой вышел человек с винтовкой в руке. На нем, как и на других, был ремень с тяжелыми от патронов подсумками и черные брюки, заправленные в носки. Он сказал коротко о положении на фронте, о внезапно появившихся французских танках, о бежавшем попке и о том, что надо добиться перелома на фронте. Кончив речь, он спустился вниз, вышел через крыльцо и встал в строй, рядовым. Это был председатель исполкома Аколышев. После него, поправляя низко повязанный платок, на балкон вышла высокая старая женщина и схватилась за перила. Она тихо сказала какое-то слово, откашлялась и, опять торопливо поправляя и только все больше сбивая на сторону головной платок, протяжно крикнула: - Товарищи! Что ж это у нас делается? А, сыночки!.. Она протяжно кричала, поворачиваясь на все стороны. Ветер то подхватывал, то уносил в сторону ее голос, тоскливый и угрожающий, гневный и требовательный. Леля плохо слышала, а потом и позабыла слова, которые она говорила, запомнила только этот будоражащий душу звук голоса, запомнила, как женщина ударила кулаком по железной перекладине перил, платок у нее совсем съехал набок, и тогда она сорвала его с головы, и ветер подхватил и растрепал седые волосы; запомнила, что, когда она кончила, стоявший у нее за спиной военный махнул рукой, показывая, что говорить не будет, хотя видно было, что он ждал своей очереди. Оркестр заиграл "Интернационал", а потом сразу впереди запела команда "Шаа-агом!..". Какие-то женщины, выбравшись из толпы, подбежали и пошли рядом с солдатским строем. Вместе с редеющей толпой провожающих Леля пошла за уходящей колонной, постепенно отставая. На углу она совсем остановилась. Мимо потянулись патронные двуколки, длинные повозки с ящиками, полевые кухни и в самом конце крытые защитным брезентом повозки Красного Креста, за которыми шли девушки с нарукавными повязками. Они прошли, улица опустела, а Леля так и осталась стоять на углу с опущенными руками. "Они ушли, - думала она, - а я осталась. Я пропускаю, может быть, самое важное, самое решающее мгновение моей жизни. Мое участие в борьбе, где решается судьба революции... Боже мой, как это смешно и жалко изображать, как тебя убивают на сцене, и падать, правильно подогнув ногу, и произносить заученные красивые слова под звуки "Марсельезы", когда в это время люди уходят туда, где сражаются и умирают по-настоящему, и все так просто и буднично: много пыли, выгоревшие знамена, и потные от жары лица, и оркестр, тот самый, что играет по вечерам в городском парке. Они ушли, и пыль уже улеглась, а я должна возвращаться в театр и буду себе мазать щеки и подводить глаза, приклеивать парик, а они в это время, наверное, будут идти в атаку у переправы..." Она услыхала быстро нараставший грохот тяжелых колес по булыжнику и дробный цокот копыт, обернулась и поскорей отошла на тротуар, пропуская артиллерийскую упряжку, рысью догонявшую колонну. Сотрясая мостовую, с оглушительным громом, заставляя дребезжать стекла в окнах, прокатилась пушка, за ней вторая, и Леля увидела Колзакова верхом на рослой гнедой лошади. Она ужаснулась, что он может проехать мимо, даже не заметив ее. Но он сдержал лошадь, пережидая, пока прогромыхает пушка и зарядный ящик, и подъехал к ней. - Ну вот и пятница, да? - неуверенно улыбаясь, сказала Леля. Сдерживая одной рукой лошадь, которая дергала повод, пританцовывая на месте и мотая головой с белой звездочкой на лбу, он низко нагнулся с седла и переспросил, что она сказала. Узкая улица вся еще тряслась и гремела так, что слов не было слышно. Он что-то ей тоже кричал, и она, тоже не разобрав ни слова, беспомощно развела руками. Тогда Колзаков нетерпеливо ткнул рукой в воздух, куда-то показывая: она посмотрела, сначала ничего не увидела и не поняла. Какая-то старушка помахала ей зонтиком и сухо кивнула. Колзаков усмехнулся, утвердительно кивнул и отпустил повод все время рвавшегося вдогонку за своими коня. "Вот и все, - думала Леля, - вот и все. Уляжется пыль - и все. А мне идти домой - они ушли, а мне тащиться обратно..." Старушка, махавшая ей зонтиком, незаметно подошла и бесцеремонно потормошила ее за рукав кофточки. - Вы что задумались? Это мой муж, Денис... Вы сейчас зайдете за книжками? Вы что, не поняли? Он просил вас отнести в библиотеку книжки. Он не успел вернуть. Денис, познакомься, это знакомая Колзакова, Леля. Леля заметила, что Денис был в русской рубашке, вышитой необыкновенно кривыми, кособокими петушками. Они поздоровались, и Леля догадалась спросить: - А это вы собирались его провожать с цветами? - Ну, в шутку. С цветами встречают победителей. Вот когда они вернутся - пожалуйста! Идемте, я вам отдам его книжки. - А вы уверены, что победят? - спросила Леля, на ходу присматриваясь к старикам. - Что они победят?.. Ну конечно... Денис ведь историк, милая. Для того, кто знает историю, это ясно - революция в России должна победить. Я не уверена, что это будет для нас лично так уж хорошо... право, не знаю, не могу сказать. Но они победят, правда, Денис? - Несомненно... Несомненно... - Вот видите?.. А ты покормил Улю? Конечно, позабыл. Идемте, идемте. Он опять забыл покормить утенка. Мне приятно с вами поговорить, ведь он нам рассказывал про вас. Они поднялись на горку и вошли во дворик с единственным деревом и очень маленькими огородными грядками. Из большого деревянного ушата с водой, до половины врытого в землю, вывалилась толстая утка и с кряканьем заковыляла по дорожке им навстречу. - Несчастное создание, бедная малютка, тебя забросили, тебя не кормят, это жестоко, но не будь такой назойливой, скотина, не лезь под ноги, - на ходу говорила старушка, отталкивая утку острым носком сморщенной туфли. - Вы знаете, как это происходит? Старая культура приходит в упадок, костенеет, вырождается, и тогда на смену являются варвары, не обижайтесь, это не обидно, люди с новой кровью и идеями, сильные, жизнеспособные. И они побеждают, всегда, в любом учебнике истории это написано. И тогда наступает период легкого варварства, все зарастает лопухами. Кажется, что старая культура погибла безвозвратно, но оказывается - ничего подобного, наоборот, культура получает новый толчок к развитию и поднимается на новую ступень... Так и теперь будет. Меня огорчает этот период лопухов, так не хотелось бы, чтобы все зарастало. Но лопухи неизбежны, через них надо пройти, и тогда будет все хорошо... Вот входите сюда, в переднюю... - И пропустила Лелю впереди себя в дверь, откуда пахнуло сырыми после мытья крашеными полами. В тесной столовой стояло пианино, а над круглым столом висела керосиновая лампа с зеленым абажуром. В дешевой раме на стене Везувий дымил, как паровоз, даже старые обои вокруг рамы, казалось, были закопчены этим дымом. Занавески были спущены, и в квартирке стоял безветренный, прохладный сумрак, приятный после уличной жары, пыльного ветра и слепящего южного солнца. - Ужасно хлопотно держать утку. Денис ее выменял на базаре на шесть крахмальных воротничков и пепельницу с фигурой Мефистофеля. Но она была такой маленькой и жалкой, что нам пришлось ее выкармливать, а теперь она уже стала своя, у нее есть имя - Уля, она к нам привязалась, и этому нет конца, она очень прожорлива, а проживет десять лет, и нет никакого выхода... А вот в этой комнатке у нас обитал Колзаков. Вот и его книги, вы знаете, без него как-то тут опустело. Мне даже жаль, что я ему делала так много замечаний. Знаете, я очень рада за Колзакова, что у него такая знакомая. Он нам очень-очень много про вас говорил. - Уж это просто смешно, - неловко поежилась Леля, - вы шутите, наверное? Мы совсем друг друга мало знаем. Что он мог про меня говорить! - Что именно? - Старушка наклонила голову набок, точно прислушиваясь к тому, что кто-то ей шептал на ухо. - Вы хотите знать, что именно? Хорошо... Он говорил... Знаете? Пожалуй, он немного говорил. - Она удивленно подняла брови и пожала плечами. - Нет, знаете? Скорее даже мало. Но объясните мне, почему же тогда у меня создалось такое впечатление? Это действительно странно. Вернувшийся со двора Денис загремел на кухне пустым тазиком, в котором носил корм, и, отряхивая крошки с ладоней, заглянул в столовую. - Денис, - сказала старушка, - ты помнишь, мы с тобой говорили, что у нас по его словам, - она показала на открытую дверь в комнату Колзакова, - у нас создалось какое-то приятное расположение к Леле. Правда? А ведь, собственно, он, оказывается, почти ничего не говорил? - Ну как же! Рассказывал, например, как вас прицепляли к поезду, - припомнил Денис, обращаясь к Леле. - Но он часто упоминал ваше имя в разговоре. И кажется, всякий раз как-нибудь невпопад... Вполне вероятно, что нам запомнилось именно потому, что это всегда было как-то невпопад!.. Вполне возможно! Леля засмеялась со смутным чувством удовольствия. - Ну спасибо, значит, я вам запомнилась как человек, о котором брякают невпопад? - Да. Но не забудьте, что это как-то вызывало к вам расположение!.. Ну вот, ко мне явился ученик... Это из вечерней рабочей музыкальной школы при железнодорожном депо. Из ночной смены ко мне ходят на дом... Руки вымыл? - Это относилось к появившемуся на пороге узкоплечему долговязому парню в кепке, засаленной до того, что она казалась кожаной. - А как мне? Можно? - спросил второй парень, заглядывавший вслед за долговязым. - Опять сидеть? - спросила старая учительница. - Глупо. Ну иди сиди, что с тобой делать. - В семи водах мыты, всеми чертями терты, - со вздохом разглядывая свои черные руки, сказал ученик. - Увидим! - Учительница подала ему в руки чистую белую тряпочку. Он вытер ею, как полотенцем после мытья, руки, развернул и показал. Тряпочка была чистая. Старушка кивнула удовлетворенно и сделала знак, чтобы он садился к пианино. - Да я и не знаю, тетя Катя, - сказал парень. - Какие теперь занятия? - Опять "тетя Катя"? - Ну ладно. Катериниванна. Все на фронт уходят. Белые к городу прутся. Озабоченно роясь в нотных тетрадях, старушка поучительно бормотала: - Белые очень нехорошие люди, но все-таки они не прутся, а приближаются, наступают или подходят. Музыкант должен быть культурным человеком. - Листая тетрадку, она машинально продолжала. - Каждый должен заниматься своим делом... Белые пускай "прутся", а мы будем разучивать новую пьесу... Вот новая: "Веселый крестьянин", давай внимательно! Парень сел на вертящийся табурет, напрягся, сперва испуганно уставился в ноты, потом нацелился пальцами и вдруг медленно заиграл с испуганно приоткрытым ртом. - Не барабань! Мягче, певучей!.. Крестьянин ведь радуется! Он веселится! Такой веселенький, прилежный немецкий мужичок. Едва успела сложиться мелодия, второй парень, пробормотав "от чертище!", с недоверчивым восхищением откинулся на спинку стула, криво усмехаясь, и с силой дернул себя за ухо, точно для того, чтобы привести себя в чувство... Леля шепотом попрощалась с Денисом, взяла две книги, оставленные Колзаковым, - это были "Отверженные" - и вышла. Нерасседланные кавалерийские кони у чугунной решетки желтого казенного здания штаба на площади. Широкие ступени подъезда, веером расходящиеся книзу. Два маленьких льва по бокам. На одном из них сидит красноармеец-часовой, у его ног станковый пулемет с продернутой лентой. Все это Леле давно хорошо знакомо - театр стоит на другой стороне той же площади. Теперь она, как задумала, - не останавливаясь и не торопясь, не глядя на часового, ожидая каждую минуту, что ее окликнут, остановят, - начала подниматься по лестнице. Никто ее не остановил, и она оказалась в длинном коридоре с маленькими сводчатыми окнами, проделанными в толстых стенах. Окна эти не открывались, должно быть, много лет, и подоконники были усеяны мертвыми мухами. Пахло казармой и плавленым сургучом. За открытой дверью она увидела большую комнату, где, склонившись над испачканными чернилами столами, писали переписчик и девушка в гимнастерке, оттопыривающейся на груди, одним пальцем тыкала в клавиши пишущей машинки. Расспрашивая встречных солдат, она добралась до двери комнаты военкома Невского. Дальше ее не пустили. Немного погодя к ней подлетел какой-то щеголеватый военный, мальчишка, и представился: "Дежурный Нисветаев". Леле почему-то казалось, что ей нужно говорить только с тем самым военкомом Невским, который приходил знакомиться с их труппой. Она так и сказала. Нисветаев снисходительно начал объяснять, что военком занят, как вдруг, приятно улыбнувшись, сказал: "А-а, что-то знакомое. Из театра? Сейчас попробуем!" Какие-то военные, сердито переговариваясь, вышли в коридор. Нисветаев, приоткрыв дверь, нырнул в кабинет и через минуту, выглянув оттуда, кивнул, приглашая ее входить. Военком, сидя боком у стола, как он сидел, вероятно, ко время только что кончившегося совещания, что-то очень быстро писал, прикусив губу. Он на минутку поднял глаза на Лелю, кивнул и, проговорив: "Ну, ну, говорите, говорите, слушаю!", продолжал быстро писать. - У меня к вам просьба, - сказала Леля. - Можно меня куда-нибудь устроить на фронт?.. Ну, не обязательно сразу, но вообще в Красную Армию... Если можно, то пожалуйста... - Пожалуйста... - сквозь зубы повторил комиссар, продолжая писать. - Пожалуйста... А что ж театр? Надоело? - Долго рассказывать. И я сама не гожусь для этого дела. - Надоело... - опять рассеянно повторил военком. - Это хорошо... значит, надоело... - Он небрежно поставил подпись и протянул бумагу Нисветаеву. - С ординарцем, аллюр три креста, пять кавалеристов в охрану. В случае чего - уничтожить. - Разрешите мне самому? - весь загоревшись, умоляюще сказал Нисветаев. - Сиди, - сказал Невский, и Нисветаев с надутым видом ушел. - А почему вдруг надоело? - как ни в чем не бывало обратился к Леле военком, подтягивая к себе новый лист бумаги. - Вы что, против скоморошьего действа или как? - Да нет. Пускай. А я не хочу! - отчаянно выпалила Леля. - Не хочу ничего. Ни скоморохов, ни "Бедность не порок"... Я вас очень прошу. - Учились, работали? - Три года на швейной фабрике. Ну не три, почти три года. - Да ну, на какой? - Форонин и Кох. В Петрограде. - Слышал. А кто у вас там новый директор? - Директор старый остался. Мы не против были. Да теперь и фабрику закрыли. - А кто там у вас в фабкоме председатель? - Да вы что, не верите? - усмехнулась Леля. - Ну, Ксения Касьяновна. - А часы как? Ходят еще? - Вы про какие? У табельной? Светящиеся, с керосиновой лампочкой? - Именно, с керосиновой. Таких вторых не найдешь. До чего экономный мужчина был этот Кох. Нате вам бумагу, пишите заявление, что просите принять вас вольнонаемной на работу в штаб. Военком опять начал писать. Леля, стараясь как можно лучше, написала и подчеркнула слово "убедительно" в конце. - Грамотно пишете, - сказал военком. - Это оставьте, а Пономарев вам покажет, как сочиняют канцелярские поэмы в прозе по всей форме... Нисветаев! Ко мне Пономарева. Через минуту, обдергивая на себе гимнастерку, втянув от усердия живот, явился и замер перед военкомом усатый, с промасленными волосами делопроизводитель Пономарев. - Как дела у Саши? - спросил Невский. Пономарев злобно встопорщил усы, собираясь выругаться, и запнулся. - Давай - одним словом! - Хуже некуда. - Ладно. Вот товарищ Истомина. Хорошо грамотная. Давать ей машинку и бумагу, когда спросит. Подучится, мы ее зачислим. Когда Леля вышла снова на солнцепек пыльной площади, она оглянулась на львов и часового у лестницы с новым, радостным чувством. Она теперь уже не совсем чужая в этом доме. А на машинке она выучится так, что они только ахнут!.. Поздним вечером, после спектакля, на мансарде в комнате баяниста Семечкина густой бас пропел: "Милей родного бра-а-а-а-та блоха ему была!.." Леля узнала приятный надтреснутый голос Кастровского. Немного погодя Семечкин стукнул в дверь Лелиной комнаты: - Если желательно репетировать песенку барабанщика - пожалуйста, готов соответствовать! Когда Леля нерешительно вошла, Кастровский встал и низко поклонился ей, помахав рукой, точно стряхивая полями шляпы пыль со своих сапог. Обычно он с ней еле здоровался, и она сразу поняла, что он порядочно выпил. Вероятно, у Лели было очень недоуменное лицо, потому что он извиняющимся тоном поспешил пояснить: - Немножко бургундского. Кельк-шоз пур буар! Это ничего. Не покидайте, побудьте с нами немного. Семечкин все повторял, что, пожалуйста, он может соответствовать в любой момент, и хватался за баян. - Не можешь ты соответствовать, - властно останавливал его Кастровский. - Пошляку Гусынину ты можешь, a ей - нет. Понял? Сиди... Он пододвинул Леле стул, и она нехотя присела. - Не брезгуйте нашим обществом, юное существо. Мы, может быть, погибшие, но мы безвредные созданья! Я просто человек, которого господь бог сотворил во вред самому себе. Так любил, бывало, говаривать обо мне Шекспир... - Спой еще, я саккомпанирую, - молитвенно складывая руки, просил Семечкин. - Голос-то у тебя, а? - Был в свое время голос. Но пропит. Налей. - Я лучше пойду! - сказала Леля. - Не будем! - испугался Кастровский. - Хватит бургундского! Кстати, ужасно разит денатуратом. Семечкин, горестно прищурясь, взболтал остаток мутной жидкости в бутылке и поставил ее на место. - Да, ублюдок Павлушин прав! - безутешно вздохнул Кастровский, оперся локтем о стол и с размаху упал щекой на подставленный кулак. - Прав, собака! Нужен балаган, и больше ничего!.. Торжествующий Гусынин, приплясывая, входит в храм искусства... И даже не спрашивает: "Взойтить можна али нет?" Он знает, что ему можна!! И великие тени Сальвини и Мочалова, горестно закрывая руками лица, сходят в небытие со сцены, где будет вертеться на пупе прохвост искусства Гусынин... Кому повем тоску мою?.. - Алеша, презирай! - умолял Семечкин. - Ты все это презирай! - Ну, я пойду, спокойной ночи, - вставая, сказала Леля. - Не надо, - попросил Кастровский вдруг так печально, что у Лели недостало духа уйти. - У нее нежная душа Беатриче, - по секрету сообщил Кастровский баянисту. - Видишь, не ушла. Осталась. Она видит, что мы пьянчужки, но не презирает! Что ж! Я горжусь, что принадлежу к кочевому, высмеиму... нет, высмеимому!.. тьфу!.. высмеиваемому... ну, черт с ним, в общем, к великому и жалкому племени артистов!.. - Он громко перевел дух, уронил голову на руки и устало добавил: - Не очень горжусь... но все-таки горжусь. Что может быть несчастней одинокого актера? Что жальче и беспомощней? Какой-нибудь художник или писатель может запереться в одиночестве в своей башне из моржовой кости и там предаваться восторгам самообольщения, создавая свои творения. И умереть счастливым в грезах о памятнике, который и не подумают ему воздвигнуть потомки. А актер живет, как мотылек, - до вечера! Ему нужен зрительный зал со стульями, и крашеные тряпки декораций, и разноцветные лампочки в рампе, и краски для лица, и еще десяток других актеров... Тогда он может потрясать сердца, подняться во весь рост, вызвать восторг, любовь, благодарность - и все это только до двенадцати часов ночи. В двенадцать кончаются все спектакли, рушится колдовство, и волшебные замки снова превращаются в тряпки, и властитель чувств Макбет, Каварадосси, Демон оборачивается вдруг мещанином с просроченным паспортом. И тогда в отчаянии и страхе перед этим ужасным превращением, по слабости и незащищенности от унижений и подлости окружающей жизни, он тянет дрожащую руку, только что твердо державшую меч Макбета, к стакану на трактирной стойке... И голос, обещавший час назад царице мира надзвездные края, просит налить... - Неправда! Вы так больше не говорите, а то я реветь буду!! Зачем вы так, нарочно? - Леля вцепилась ему в рукав и изо всех сил трясла и дергала, чтобы заставить замолчать. - От неправды не плачут. Зачем же ты плачешь, дитя? - Не плачу, а потому что вы нарочно жалобите... Зачем вам теперь-то пить? Вы теперь не мещанин, и никакой подлости больше не будет, вы же знаете! - Ах, девочка со светлыми слезинками! Вы думаете: вот отсталый старорежимный актер расхныкался по пьяной лавочке. Он ударил себя в грудь кулаком и вдруг с подъемом продекламировал: От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови Уведи меня в стан погибающих За великое дело любви! Перевел дух и хрипло и мрачно сказал: - Вот что я читал под музыку... И верил всем сердцем... и студенты меня вынесли на руках... Недалеко, но вынесли. Я свято верил. И вот я читаю "Сакья-Муни", и меня еле слушают, а Гусынин пожинает свои гнусные лавры. И этим людям мы должны будем теперь играть! Нет, это не те, кто погибали за великое дело, не святые интеллигенты, не рабочие с Пресненских баррикад. Это - Расея, темная, окопная, крестьянская - на кой ей черт Шекспиры и Чайковские... А впрочем, идите спать, милая, не детское дело слушать такие вещи... Все обойдется. Мы отработаем паек и уедем в другое место, где тоже будем никому не нужны... - Вы тот раз так хорошо читали, на концерте, - сказала Леля. - А Гусынин - это просто пакость! - Тем более, тем хуже, тем страшней... - продекламировал Кастровский уже с некоторым оттенком самодовольства. "Бедный! - подумала Леля. - И он, как губка, готов впитать каждую похвалу, даже ничтожной девчонки, какой он считает меня..." Она сделала над собой небольшое усилие и приврала: - Вы замечательно декламировали, я даже слышала, как многие говорили, что просто... замечательно! - Да? - с приятным удивлением небрежно переспросил Кастровский. - Возможно... Не знаю... Что ж, поднимем тост за тех, кто это говорил. Леля подождала, пока они чокнулись, церемонно поклонившись в ее сторону, и ушла к себе. Там она вылезла из окна и села на подоконник, спустив ноги на покатую крышу. Облитые луной верхушки тополей были у нее перед самыми глазами. Ночной город, казалось, лежал у подножия гигантской стены неподвижных облаков, похожих на гряду снеговых гор. Хорошо, что для нее все теперь кончилось. Не беда, что немножко хочется плакать и сердце похныкивает. Похнычет и перестанет. Лучше вовремя взяться за ум. Все равно она ничего не понимает в новом искусстве, и ее почему-то угнетает мысль, что старый театр умер, стал ненужен, и теперь надо будет только хором декламировать театрализованные лозунги дня, в раскрашенных квадратами и треугольниками костюмах, среди голых досок сцены без декораций. Ну что ж, она отсталая и не понимает задач революционного искусства. Ей нравятся самые обыкновенные старые спектакли, нравится обыкновенная музыка. Даже под уличную шарманку она может зареветь от глупого восторга и сладкой тоски. И почему-то пьесы Чехова из старой жизни, про таких чуждых для нее людей, ее берут за сердце. И так грустно, что Чехов, милый ее сердцу, оказывается, сам отсталый, потому что не сумел в своих пьесах все так правильно написать, как это умеют теперь авторы пролеткультовских одноактных пьес... Но теперь это все уже не страшно. Какое кому дело, что нравится в театре штабной машинистке?.. В комнате у Семечкина давно угомонились, и стало слышно, как где-то глухо поет скрипка. Леля соскочила на пол, приоткрыла дверь. Звук стал слышней. Она на цыпочках вышла и стала спускаться, прислушиваясь. С балкона третьего яруса она заглянула в пустой и темный зрительный зал. В оркестровой яме горела лампочка, и по стене металась длинная тень человека с взлохмаченными волосами. Он играл один в оркестре, стоя перед пюпитром. Леля села в кресло, облокотясь о перила, обитые плюшем, и долго слушала. Потом, стараясь ступать неслышно, обошла весь ярус, заглядывая в ложи и все время слушая скрипку. Она поглаживала мягкие барьеры, трогала занавеси и говорила: "Прощайте... прощайте... Скоро, скоро я буду здесь уже чужая. Меня здесь не будет. Прощай, театр, прощай! А я могла бы тебя любить..." Двери актерских уборных были приоткрыты, почти все они были заброшены: пустые клетушки с мутными зеркалами и засаленными диванчиками. В одной из уборных стояла кадка с засохшим деревцем. Луна светила ярко, было видно почти как днем. Леля придвинула себе обитое ситцем кресло и села перед исцарапанным зеркалом. Тут пахло пудрой и выдохшимися дешевыми духами. На зеркале было нацарапано алмазом: "Дормедон-Купедон!..", немного ниже, мелким почерком: "Фирс грыз крыс"... и вкось, неровными буквами: "Офелия, о нимфа, помяни меня в своих святых молитвах!" Леля потянула к себе ящик подзеркального столика. Звякнули погнутая шпилька и баночки из-под вазелина. Несколько круглых золотых чешуек с дырочками посредине - блесток с платья - поблескивали на дне. Она надавила кончиком пальца так, чтоб чешуйка пристала, и рассмотрела ее у себя на ладони. Она представила себе актрису, которая гримировалась перед этим зеркалом. Вот здесь отражалось ее оживленное лицо. Здесь она надевала блестящие платья, с которых осыпались блестки. А сейчас она, наверное, уже старая, и вот какая-то девчонка сидит и смотрится в ее зеркало. А от нее остались вот эти несколько блесток и запах выдохшихся духов... Леля долго пристально всматривалась в свое лицо, и, как всегда бывает, ей начало казаться, что она перестает себя узнавать в отражении. Глаза стали темнее и больше и так пристально смотрели в ее глаза из глубины зеркала. Офелия, о нимфа... в своих святых молитвах... что было на душе у человека, который это нацарапал? Отчаяние? Или это просто актерское шутовство?.. А вдруг я тоже стану когда-нибудь старой?.. Ей уже трудно было оторваться от зеркала, она говорила себе: пускай, ничего, ведь это в последний раз: теперь прощай, театр, прощайте, смешные мечты. Она все не решалась встать и не отрывая глаз смотрела, не зная, что запоминает все на всю жизнь. Не зная, что через двадцать долгих лет она будет помнить и косую железную крышу, и облитые луной верхушки тополей, и белые горы облаков над крышами спящего города, и одинокого скрипача в оркестре, и зеркало с отражением своего лица, и все нацарапанные слова, и все свои мысли в этот вечер. И, лежа в постели после тяжелой болезни, в разгаре новой войны, белой ночью, долгие часы глядя в потолок чужой комнаты с закопченными амурами по углам, все это вспоминать, помнить, заново видеть все - до пылинки, до крошечной золотой блестки с дырочкой посредине... Репетиции "Баррикады" продолжались. Павлушин не обращал на Лелю никакого внимания, озабоченный больше всего тем, чтоб удался задуманный им главный эффект постановки - пушка, стреляющая на сцене с грохотом, дымом и искрами. Каждый вечер Леля делала гримом себе круглые румяные щеки, надевала старый сарафан и выходила на сцену, играла рольки второй и третьей подружек купеческой дочки, а после спектакля торопливо стирала вазелином грим, бежала через площадь, в штаб, и садилась за машинку. Она уже недурно печатала, и ее часто вызывали к военкому в кабинет, где она до утра выстукивала под его диктовку бумажки с надписью "секретно" или "оперативная". Под утро в кабинете появлялся адъютант Невского Илюша Нисветаев с котелком и чайником, и они втроем "обедали", прежде чем разойтись спать. Театр и его актеры все дальше уходили из ее жизни. Она становилась там совсем чужой, все знали, что она скоро уйдет, и окончательно перестали ею интересоваться. Изредка она заходила к своим новым знакомым. Старая учительница радушно угощала ее жидким чаем и с удовольствием рассказывала о своей жизни, неизменно в самом жизнерадостном и легкомысленном тоне. - ...Да, милая девочка, - говорила она, откинувшись на спинку кресла, усмехаясь и барабаня пальцами по столу. - Всего каких-нибудь сорок лет назад мы с Денисом были молоды, даже слишком, и мы поженились. И мы до сих пор не можем решить, правильно ли мы поступили. Дениса назначили учителем в казенное училище. Он ведь историк. Вы заметили, какой он скромный? Знаете почему? Всю жизнь ему приходится вращаться среди всяких великих полководцев, вождей, цезарей и фараонов. Он всегда говорит, что, если бы все эти великие люди получше знали историю, они вели бы себя поскромней. - Наверное, это ужасно интересно - история, - вздыхала Леля. - Только я почти ничего не разбираю, даже какая там Ассирия, какой Вавилон. - Ах, до чего это забавно! - вдруг прорывался молчаливый Денис. - Почему это людям не приходит в голову, что история это не только Ассирия и Вавилон! Что сегодняшний день - это такая же история. Даже день нашего богоспасаемого губернского града так же по-своему значителен и интересен, как день Помпеи... - Он зажмурился от удовольствия, посмеиваясь своим мыслям. - Имейте в виду, что вот эта комната и одежда, в которую мы одеты, эта утварь на столе и книги уже через сто лет будут весьма интересными памятниками старины. А через пятьсот им цены не будет - вот этой коробке спичек, пианино, печке с изразцами... Со всего этого снимали бы слепки, фотографии, сюда приводили бы экскурсии, и люди разговаривали бы вполголоса и ступали на цыпочках, осматривая вот эту картину Везувия и эти стулья... И знаете, что люди будущего говорили бы, проходя по этому музею? "В какой дикости и убожество жили эти бедные люди пятьсот лет назад, - говорили бы они. - Как безобразно и неудобно они одевались, бедные! Как грязно и некрасиво жили и как некрасивы были они сами, обезображенные непосильным трудом или еще более отвратительным бездельем! Подумайте же, какие они были все-таки молодцы, эти прошлые люди! Какие великие мысли, идеи они нам завещали, как они боролись, какие книги оставили, какую божественную музыку они сумели создать, карабкаясь в грязи и неустроенности своей жизни!.." - ...И к тому же у него были светлые, кудрявые волосы. А уж говорить он всегда умел! - Старушка нежно погладила лысоватую голову мужа и повернулась опять к Леле. - Можно было в него не влюбиться? - Ну никак! - Никак! Вот видите!.. Можно еще чашечку? Рассказывайте теперь что-нибудь о себе. Что там происходит у вас в театре? Леля вздыхала, прихлебывая чай. - Что-то непонятное происходит. Или, может быть, я дура. В театре полно народу. В фойе разговоры только о наступлении белых, о французских танках "Рикардо" и как с ними трудно бороться. О том, что объявлена мобилизация бывших унтер-офицеров... Ну, словом, как всюду в городе. А потом открывается занавес, и публика зачем-то смотрит актеров, переодетых купцами и приказчиками. Смеется, даже волнуется: удастся ли бедной девушке счастливо выйти за честного приказчика? И так каждый день. А кому это нужно и какая от нас польза, - по-моему, никто даже и знать не желает. Да ну их совсем, я теперь об этом и думать больше не хочу... - И действительно не думаете? - вкрадчиво спросила старушка. - Немножко думаю. Не хочу, а думаю. Ладно, скоро премьера "Баррикады" - отбарабаню своего барабанщика - и крышка!.. Послезавтра опять на концерт в деревню, и то хорошо, а то на месте сидеть надоело. - Вы, кажется, поете? Леля отмахнулась. - Да вы не думайте, что я как-нибудь пою. Просто как все поют. Русские песни, всякое, что где услышала. В рабочей студии нас учили пению, да не выучили, только разве ноты и как на голоса петь. - Все-таки ноты вы знаете? Леля подняла чайную ложечку и легонько ударила по стеклянной вазе, издавшей дребезжащий тонкий звук. - Ля-бемоль! Старушка выпрямилась и посмотрела на Лелю колючим, подозрительным взглядом. Потом молча подошла к пианино и тронула клавишу. - Предположим. А это? Леля, смеясь, правильно назвала ноту, потом вторую, третью. - Забавно, - строго сказала старушка. За роялем она себя чувствовала учительницей. - А это? - Она взяла аккорд, и Леля, подумав, назвала все три ноты. Старушка вытащила из груды нот одну тетрадь и поставила на пюпитр. Вскользь спросила: - Вам кто-нибудь говорил, какой у вас слух? - Говорили, что есть слух, - с удовольствием подтвердила Леля. - Будто хороший даже. А нет? - Ничего себе хороший, - сказал Денис. Жена его оборвала, как на уроке: - Не мешай!.. Леля, вы знаете этот романс - "Для берегов отчизны дальной..."? Нет? Послушайте. Я люблю романсы для мужского голоса. Она заиграла и запела тихим надтреснутым голосом. Только когда она замолчала и сняла руки с клавиатуры, Леля опомнилась, точно медленно возвращаясь к сознанию, и перевела дыхание. - Ой, - сказала она и помотала головой, как после легкого головокружения. - Можно, я у вас слова спишу на бумажку? Как там начинается? - Речитативом она проговорила первые слова. - Это вам высоковато, - сказала старушка и взяла два аккорда вступления в другой тональности. - Начинайте так. Ну! Леля вполголоса запела, потом, позабыв слова, допела до конца без слов, без аккомпанемента и виновато сказала: - Ну вот, я говорила, что слова не запомнила. - Не запомнила, вы только подумайте! - сурово хмуря брови, качал головой Денис Кириллович. Старая учительница сухо обратилась к Леле: - Милая, вы что, дурочка или как? У вас незаурядный голос. Необработанный, но удивительного тембра. Теплого, волнующего... ну удивительного... И абсолютный слух. И вы это не понимаете? - Правда? - Леля слегка покраснела и почувствовала себя очень неловко. - Я очень рада. - Радоваться тут совершенно нечему. Абсолютно! - еще строже сказала учительница. - Не говорите мне пошлостей! У вас есть талант, а это значит, что вас ожидает тяжелая жизнь. Вам придется работать ровно в пять раз больше, чем любой посредственной певичке. С вас это спросится. Вечно вам будет чего-то не хватать, вы вечно будете рваться к еще лучшему и вечно будете недовольны собой и тем, что вы сделали, в то время как те, которые сделают в десять раз меньше вашего, будут ходить, выпятив грудь, сияя, очень довольные собой... А сейчас поменьше воображайте и давайте условимся, когда вы будете приходить ко мне на уроки? Леля слушала улыбаясь, не очень-то убежденная, что всему надо верить, но сердце билось радостно и чуть замирало, как от хорошей музыки. - А если я все-таки не буду петь? Не буду учиться? Разве это не может быть? - Замолчите, мне противно вас слушать! - Старушка громко постучала косточками пальцев по звонкой крышке пианино. - Да! Вы можете украсть у людей свой голос. Спрятать его и никому не показывать, как делали богатые купцы с картинами больших мастеров. Но вы этого не смеете сделать. И поэтому скажите, в какие часы вам удобнее будет ко мне приходить... Разговоров об ее голосе больше не было в этот вечер. Денис Кириллович, придя в приподнятое состояние духа, пошел во второй раз ставить самовар, и они втроем долго еще разговаривали о музыке, о прошлой жизни, о "принципе" жизни обоих стариков. - Да, моя милая, у нас всегда был принцип: все, что можно, делать самим. Огород! Денис умеет столярничать, клеить обои, паять кастрюли. Везувий сам он написал маслом! Я всегда шила сама, и все его рубашки, и вот эти салфеточки - все, все вышито моими руками. Это был наш принцип. - Она выговаривала "принцип", со старомодным ударением на последнем слоге. И Леля почтительно разглядывала косомордых петушков и кривые крестики на рубашке Дениса, сидя в хлипких скрипучих креслицах его изделия, и ей хотелось не то смеяться, не то погладить его лысоватую, некогда такую кудрявую голову... Выездной концерт в деревне шел к концу. Он начался часа три тому назад, когда на улице светило яркое солнце и мучная пыль танцевала в лучах солнечных прожекторов, светивших сквозь щели в темную глубину хлебного амбара, переполненного ребятишками, мужиками и бабами. Теперь уже вечерело, и дождик шуршал по соломенной крыше, а актеров все еще никак не соглашались отпустить. Леле пришлось петь без конца и опять повторять сначала, но теперь она наконец освободилась, вышла и стала под навесом. В первый раз в жизни она видела дождь в деревне. Соломенная крыша шуршала под дождем, тяжелые капли громко барабанили по широким листьям лопухов. Черный квадрат двери в сарай был заштрихован косыми полосками. Все запахи точно оживали под дождем. Сильно стали пахнуть огуречные листья на грядах, прибитая уличная пыль, даже растрескавшиеся сухие доске крыльца. В городе дождь - это лужи, калоши, промокшая кофточка, подъезд, куда вбегаешь, чтоб спрятаться, думала она, а здесь в дождь происходит что-то очень важное: деревья, ласточки, с писком ныряющие в воздухе, трава и утки, крякающие в лужах, - все сейчас заняты каким-то общим и важным делом - жадно пьют, омываются под дождем, набираются сил... Кто-то подошел сбоку и тоже стал рядом с ней под навес, немного погодя Леля услышала, как он чиркает спичкой, закуривая. Потом ей показалось, что она слышит легкий смешок, она обернулась и, от изумления не сразу узнавая, поняла, что рядом стоит Колзаков. Он, радуясь ее удивлению, искоса посмотрел на нее, улыбаясь все шире, и наконец рассмеялся вслух. - Как вы сюда попали? Ведь вы же на фронте!.. Вы что, вернулись? - Да нет, так, убежал! - смеясь, ответил Колзаков. - Вот так герой! Испугались, что ли? - А что там хорошего-то? Шум, стрельба, убьют еще! А тут вон как. Утки крякают! Хмелея от радости, они болтали чепуху, потому что слова не имели никакого значения - так было радостно смотреть, говорить, смеяться. Шлепая по лужам, Колзаков побежал куда-то за дом и вернулся, ведя в поводу коня. Расстегнув хлястик своей длинной кавалерийской шинели, он накинул ее себе на плечи и сразу, одним толчком, очутился в седле. Леля еще не успела решить, садиться ей или нет, как он подхватил ее одной рукой и усадил боком впереди себя на лошадь. Шинели хватило, чтобы накрыть их обоих. Правой рукой он подобрал повод, а левой слегка придерживал Лелю. Ей показалось очень высоко и страшно, когда спина лошади вдруг закачалась и заходила под ней. Ровной рысью они проехали мимо длинного ряда хат, затянутых пеленой дождя, выехали на зеленый просторный выгон, и тут Колзаков, толкнув шпорами, пустил коня в галоп. Леля вскрикнула, ей казалось, что ей ни за что не усидеть, но Колзаков только смеялся, и скоро она заметила, что теперь сделалось даже удобнее, и успокоилась. Ветерок посвистывал в ушах, и сердце начало весело замирать от все убыстряющейся скачки. Под шинелью было тепло и сухо, только мокрое лицо горело на ветру... Колзаков потихоньку шпорит лошадь, ветер с дождем кидается в лицо, копыта, точно в барабанном галопе, глухо и мягко отбивают такт, поскрипывает пахнущее кожей седло, и вокруг ничего не видно, все застлано дождем, и кажется, несешься как птица по какой-то пустыне, где и земли под тобой нет, только влажная муть опутывает со всех сторон. "Ну как?" - кричит ей Колзаков, и она, не оборачиваясь, кричит в ответ: "Хорошо!" И ей, правда, хорошо. Она сейчас ни о чем не думает, только вбирает неизведанное, новое. Скачка, простор, пустыня, и сквозь все это вдруг проступает торжествующая, мчащаяся мелодия из "Розамунды", которую она слышала на днях у старой учительницы. Слышала единственный раз и позабыла эту мелодию, а сейчас та вдруг вернулась и ожила в ней, запела, переполненная радостью, молодая, точно ликующий, пьянящий зов издалека, и в самом разгаре она с каким-то досадным, тупым недоумением вдруг начинает понимать, что рука Колзакова с ее талии подвинулась вверх и мягко легла ей на грудь и теперь крепко сжимает, и все-таки все сейчас так хорошо и мысли так далеко, что она, стараясь понять, что это значит, оборачивается с непростительно глупой, рассеянной улыбкой. И он, понимающе-снисходительно улыбаясь в ответ, сдерживает коня, властно поворачивает Лелю к себе лицом и с уверенной неторопливостью целует ее прямо в губы, раз и другой, прежде чем она, дура такая, наконец опомнившись, отшатывается, закрываясь ладонью. Лицо Колзакова, вдруг ставшее серьезным, кажется ей нестерпимо противным, хотя больше всего она ненавидит себя - за эту непростительную улыбку. Она ненавидит и себя и его... Выгнув спину, рванувшись несколько раз, она сползла с седла и чуть не попала под копыта лошади, которую он едва успел придержать. Она спрыгнула на землю, поскользнулась и села в грязь прямо посреди дороги. Вытирая испачканную по локоть руку, встала. Колзаков, стиснув зубы, молча смотрел на нее сверху. Все, все теперь испорчено, говорила себе Леля, и пусть. Все. И не надо больше ничего. Скользя по грязи, она дошла до заросшей мокрой травкой обочины и пошла к городу. Идти, наверное, не меньше часа. Ну и тем лучше. Пусть. Колзаков шагом тронул лошадь и поехал рядом. Немного погодя он шутливо громко вздохнул и, как уговаривают маленьких помириться, сказал: - Ну ладно уж. Садитесь в седло, доедем как-нибудь миром!.. Вода уже начинала чавкать в ее худых туфлях, и платье на плечах потемнело от воды. Она не пропускала ни одного его слова, утешаясь мстительным удовольствием - не отвечать. - Грязища же! Ну что мокнуть зря! Она не отвечала, не оборачивалась. Тогда он спрыгнул на землю и накинул ей на плечи свою шинель. - Кончим это дело. Садитесь, а я пешком поведу коня в поводу! Дернув плечами, она сбросила с себя шинель, так что он едва успел подхватить ее. Минут десять они оба шлепали рядом по грязи. - Ну вот что, - вдруг решительно сказал Колзаков. - Кончим эти представления, все равно никто не смотрит. Говорю в последний раз - садитесь, довезу до города в два счета. Желаете, позади себя посажу, сами держитесь... А нет, я ускачу сию минуту. Тогда топайте как хотите по грязи до ночи. По его голосу Леля слышала, что он вот-вот готов взорваться. Вдруг он еще схватит и усадит ее в седло насильно. Она ускорила шаг и слышала у себя за спиной ироническое хмыканье, за которым чувствовалась острая обида. - По-онятно!.. Артистки!.. Ах, ужасы, такой серый солдат докоснулся до барышни! Сделал навек ей потрясение жизни! Презрительно скривив губы, глядя прямо перед собой, Леля четко проговорила: - Дуррак! - Правильно! - повеселевшим от злости голосом воскликнул Колзаков, останавливаясь. Вскочив в седло, он разбирал повод, поправлял шинель и, криво усмехаясь, все время разговаривал с конем: - Дураки мы с тобой, Мишка... Слыхал? Махнем-ка в город да посушимся. С умными равняться не станем. Мордами не вышли! А тут сама интеллигенция и образованность! А ты даже ихнее презрение хорошо не можешь понимать по своей серости. Ну, тронулись! Счастливо оставаться!.. Пригибаясь к седлу, он пустил коня сразу в карьер. Комья грязи брызнули из-под копыт. Леля видела, как всадник на всем скаку огибал поворот дороги, слышала топот копыт по деревянному настилу моста через балку. За маленькой дубовой рощицей его мутный силуэт совсем расплылся в струях дождя. Как-то сразу стало одиноко и неуютно. Дождливые серые сумерки на безлюдной дороге. Может быть, если бы он еще раз попросил, она согласилась бы сесть? Пожалуй, если бы только она заранее знала, что он действительно ускачет... Она перешла через балку и долгое время спустя обогнула поворот. И опять шла и шла, скользя и шлепая по лужам, уже не разбирая, где посуше. За первыми деревьями рощи она сразу увидела Колзакова. Он сидел под деревом и курил, поджидая ее. Ей сразу легче сделалось идти, прибавилось сил, и она опять твердо решила, что не поедет с ним, сколько бы он ни уговаривал. Поравнявшись, она прошла мимо с каменным лицом. - Ну вот что, - Колзаков отшвырнул самокрутку и быстро ее догнал. - Садитесь по-хорошему, а нет - я вас все равно до города довезу. Хоть в драку - посажу и довезу. А дальше там как хотите. - Не смеете! - крикнула Леля, останавливаясь, чувствуя, что еще минута - и он ее схватит в охапку и действительно усадит. Оба они одновременно услышали глухой дробный перестук копыт лошадей позади на мосту. Длинная, до половины крытая брезентом парная повозка, на которой актеров возили на концерт, ленивой рысцой приближалась к роще. Леля выбежала на середину дороги и замахала руками. Издали было видно, как кто-то, приподняв край брезента, замахал ей в ответ... Вечером после спектакля Леля, сидя в общей комната канцелярии штаба, отстукивала на машинке скучнейшую отчетную ведомость, что-то о "состоянии на такое-то число" "шанцевого инструмента носимого", "шанцевого инструмента возимого", лопат саперных и каких-то киркомотыг. - Здорово ты насобачилась, - с уважением заметила Саша, широкоплечая девушка, пытавшаяся до Лели освоить машинку. - А я на это дело тупа! Выпрошусь в действующую часть, а то эта зараза мне хуже белого пулемета. Она ткнула пальцем в машинку и передернула плечами от отвращения. - А что это такое: "спирали Бруно"? - спросила Леля, выдергивая лист. - А черт их знает! Знать не желаю этой канцелярщины поганой. Дрянь какая-нибудь колючая... Ты Колзакова знаешь? - А где он сейчас? - не поднимая головы, спросила Леля. - Ну, где? Они с военкомом Невским куда-то по уездам уехали, унтеров мобилизовать... Да ты что знаешь? Видела его? - Видела, - нехотя выговорила Леля. - Нет, ты бы как следует поглядела, а не то что "видела"! Он какую штуку отгрохал? Не знаешь? Он же белый танк поджег. Поняла: первый танк взял да и подпалил!.. Как это ты сидишь, ничего не слышишь? Его с фронта вызывали из-за этого. Наверно, товарищ Невский его с собой взял - унтерам показывать, какие такие бывают, что танки умеют палить! Это знаешь какое дело! Старый делопроизводитель Пономарев, для которого ротные и полковые канцелярии давно стали домом родным, вырисовал на бумаге свою подпись, сделал росчерк, убедился, что он получился хорош, кашлянул, делая знак, что он желает вступить в разговор. Леля еще раз отметила с удивлением, до чего он весь лоснящийся, точно его всего, от волос до сапог, каждый день с утра протирают жирной тряпкой. - Самое малое - именные часы дадут, - сказал Пономарев. - В обязательном порядке. - А тебе завидно? - спросила Саша. - Кому часов неохота, - солидно согласился Пономарев. - А в целом ты не в курсе вопроса, а болтаешь. - Что ж, неправда, что он танк поджег? Неправда? - Почему неправда! А только для Колзакова подобный эпизод не играет значения. На каком вопросе человек собаку съел, тот, значит, ему в руки и дается. - Кто тут у вас собак ест? - весело спросил, входя в комнату, Нисветаев. - Это мы про Колзакова, - сказала Саша. - Они рассуждают, - снисходительно пояснил Пономарев, - а я его знаю. Еще с фронта империалистической, когда он наводчиком в третьей батарее сто шестого конно-артиллерийского дивизиона служил. В те поры на Колзакове офицерами много хорошего коньяку было пропито. Вы-то не знаете, а я знаю. Он, может, в целой армии лучший был наводчик. И на него эти золотопогонники держали паре. - Ну-ну-ну? - весело потирая руки, выспрашивал Нисветаев. - Как это - паре? - Очень просто. Например, обнаружен у немцев наблюдательный пункт. Какая-нибудь колокольня или вышка, и они, приспособившись, с ней - корректировать огонь. Вообще какая-нибудь оригинальная цель. И вот сейчас держат паре: со скольких снарядов он отшибет данной колокольне башку. И сейчас вызывают туда Колзакова с его орудием. Он там оглядится, выберет местечко, ночью туда орудие доставят, а утром - ему это дело привычное: перелет, недолет, цель в вилке, бац, бац, только кирпич брызнет, кумпола нет. Ну, фокус как фокус. Кто на что насобачился. А то еще у нас ефрейтор стаканы жрал. Водку выпьет, сперва откусит с краешку, так по кусочку и весь слопает и не поцарапается. Он, может, этих стаканов целый шкаф слопал и привык. А Колзаков с четырнадцатого года только из пушки и бьет. Набил руку. - Э-э, зря говоришь, Пономарев. Герой Колзаков, так и говори: герой! Пономарев снисходительно хмыкнул: - Какое же тут может быть геройство? Кабы человек, скажем, стрелял плохо, а взял бы да вылетел на открытую позицию и давай палить, это действительно геройство. - Дурак и был бы твой человек! - Правильно. Дурак. А все ж таки герой! Потому что шел бы на погибель. А Колзаков, я тебе объясню, он же за версту третьим снарядом любую цель накрывает, это ему как все равно тебе папироску с одной спички закурить. Никакого значения ему не играет, что танк, что черт, он свое знает: вколотит ему прямое попадание, и будь здоров! - Нет, не люблю, - краснея от досады, сказал Нисветаев. - Вот не люблю я таких рассуждений, ну тебя совсем! - И повернулся к девушкам: - Белые шесть танков пустили с пехотой. А танк, знаете, какая штука, от пуль он как бугай от мух хвостом отмахивается, только щекотно. У нашей пехоты такое скучное сделалось настроение, прямо тоска. Вдруг, глядят, наша пушка по полю во весь карьер скачет им навстречу. Вылетели они на какой-то холмик, снялись с передка, бегом выкатили на огневую, все это, конечно, счет по секундам, как на ученье. Колзаков сам за наводчика... и вот как дал прямое попадание и сейчас на картечь, потому что белая пехота уже наваливается. Ну, тут и наши до того повеселели, заорали и пошли, и пошли... Танки-то и завернули обратно. Их ведь тоже берегут, они у них считанные!.. Нет, лихо, что говорить! - Ну и что? Отчаянность! - зевнул Пономарев. - Он и всегда был озорной. Бывают такие, себя не жалко. Истомина, вот это срочно перепечатать. Вот тут большими буквами и тут отступи и до конца строки не дописывать, чтоб был простор для подписи с росчерком. Запомни, у командующего, товарища Беляева, росчерк очень требует простора, потому - вокруг всей подписи обводится такой петелькой и хвостик вверх. Кастровский, постукивая своей толстенной палкой, прохаживался по фойе, поджидая Лелю. Увидев, что она спускается с лестницы, он сделал шаг к ней навстречу, плавным жестом снял панамку. - На правах старшего... и более опытного... Позвольте вам задать вопрос. - Ну, давайте на правах, - сказала Леля. - Только я спешу. - Я и хочу вас спросить: куда вы спешите? - К знакомым. - Предположим... А тот гусар, с которым вы ускакали верхом? С концерта? Что это было? - А это уж на каких правах? - Хотя бы вашего отца. - Вы отец только на баррикаде... Ну поехала и промокла. Ну дура, и все, если вам очень интересно. - Да, интересно. В особенности, когда я опять вижу сейчас гусара, который ходит перед подъездом театра и поджидает вас. И это уже другой гусар. Это начинает меня беспокоить. Вы очень молоды и неопытны... Я чувствую за вас ответственность перед... перед... Леля засмеялась: - Да ведь это Илюша Нисветаев!.. А перед кем вы чувствуете ответственность? - Перед вашими родителями, если они у вас есть. Нет? Ну хотя бы перед вашими родными... - Значит, перед теткой Лушей, она у меня одна. - Перед теткой Лушей. И вообще безразлично, почему человек чувствует ответственность! Я чувствую - и все. Он пойдет вас провожать? - Наверное, потащится. - Я пойду с вами. Познакомьте меня с ним. - Ну и чудак вы все-таки, - сказала Леля. - Я же вам говорю, что это просто Илюшка. Еще знакомить! Смех! Розовощекий адъютантик командующего, Нисветаев, с девичьей талией, с его мальчишеской страстью к пистолетам, нашивкам и значкам, славился безрассудной храбростью при выполнении боевых поручений, постыдной слабостью к сладкому и в особенности к меланхоличным провинциальным девицам, в которых он влюблялся при самых неподходящих обстоятельствах с поразительной быстротой и переменным успехом. В Лелю он влюбился сразу же и, остановив в коридоре штаба, деловито сказал: - Ты подумай, такое суровое, грозное время, совсем неподходящее для нежных чувств, а я в тебя влюбился, как какой-нибудь безумец. Вот ирония судьбы, верно? - Бывают же такие случаи, - с неопределенным выражением сочувствия, серьезно вздохнула Леля. - Насмешка! Ведь жизнь наша коротка. Цветы надо срывать, пока они еще свежи!.. А что я, неправду говорю? Факт. Живем мы один только раз. Мы заняты всякой прозой жизни и не обращаем внимания, что благоухают цветы и каждая былинка в природе, все зовет нас к любви. Чего нам ждать? Пойдем вечером в парк. - Здорово. И действует? - Не понимаю этого вопроса. - Ну, спрашиваю, действуют эти былинки и всякое садоводство? Жеребятина-то эта? - На нежных девичьих устах и такие фельдфебельские приговорки! - печально сказал Нисветаев. - Что же не отвечаешь? Действуют на твоих барышень? - Ну, как когда... Раз на раз не приходится, - нехотя сознался Нисветаев. - Хотя в общем жаловаться нельзя... Но тебе-то я говорю от всей искренности моих нерастраченных чувств. - Илюша, - сказала Леля, - ты же неглупый малый. Не представляй из себя Петрушку. Нисветаев почернел как туча. Еле выдавливая слова, обидчиво сказал: - А что, я их сам придумываю, что ли? Виноват я, раз им нравится? А нравится, так мне что? Пожалуйста! Я еще много знаю... - Он криво улыбнулся и с робкой надеждой спросил: - А тебе как нравится? Леля протянула руку, легонько и дружелюбно потрепала его по плечу. - Ах, вот как? Ты мне предлагаешь дружбу? - Он рассмеялся саркастическим смехом. - Дружба между мужчиной и женщиной! Ну, я не мальчик! - Он чопорно козырнул и ушел твердым шагом, не оглянувшись. На другой день в том же коридоре он опять остановил Лелю и бодро сказал: - Ты не обращай внимания, что там я тебе говорил. Чепуха! Да и ты дала мне прикурить! Но ведь вон как интересно получается, теперь-то я в тебя правда влюбился! Да нет, ты на меня не махай руками, я тебе только к тому, как другой раз интересно получается... - Добродушно и недоуменно улыбаясь, он пожал плечами и ушел, покачивая головой. Потом как-то он вдруг принес и разложил молча перед ней восемь фотографий своих девиц: барышня, облокотившаяся на обломок античной колонны у провинциального фотографа; длиннолицая девица с челкой, вырезанная из семейной фотографии так, что сбоку виднелось чье-то плечо и торчал острый конец уса; несколько бледно-желтых фотографий, отклеенных от старых удостоверений; и одна на картоне: пухленькая девушка с обнаженным плечом и раскрашенной розой в зубах. - И все это я могу сию минуту сжечь! - сказал Нисветаев. - Хочешь? - Вот эта мне нравится, - показала Леля на маленькую, бледно-желтую девчоночку в шапочке. Нисветаев просиял: - Ты считаешь?.. Да, верно, самая лучшая. А эти что! Ну, как решаешь? Жечь? - Да жалко, сколько хлопот собирать было? Подумай! - Ну... не то чтобы уж очень... А конечно все-таки. Ну, пусть лежат! И, собрав их в одну пачку, бережно спрятал в боковой карман. С тех пор у них сделались простые отношения, легкие и шутливые. Они обедали вместе в штабе, а иногда он провожал Лелю через весь город к старой учительнице. Так и теперь он пришел к театру, чтобы пройтись вместе с Лелей, и увидел, как она выходит из подъезда в сопровождении величественно опирающегося на свою дубину Кастровского. Они пошли втроем. Леля сразу спросила: - Ну, как жизнь, Илюша? Коротка? - Коротковата! - охотно отозвался он на привычную шутку. - Живем-то небось один раз! - Ирония судьбы! - вздохнула Леля, и они оба с Нисветаевым расхохотались. - Что? О чем вы говорите? - подозрительно допытывался Кастровский. - Был у нас один знакомый, это мы про него! - смеялась Леля. Денис Кириллович встретил их в палисаднике. Повязанный женским передником, он, сидя на низенькой скамеечке, полол грядку моркови. - Пожалуйста, заходите все, не стесняйтесь, - радушно сказал он. - Мы привыкли, что к нам заходят незнакомые, это ничего, мы очень рады. Я сейчас поставлю самовар! Старая учительница согласилась поиграть на пианино. Все слушали: Кастровский, полузакрыв глаза, иногда дирижируя двумя пальцами, Нисветаев, терпеливо борясь со скукой, а Леля, поглощенная слушанием, чувствовала себя так, точно вплывала в необозримый океан звуков, изумляясь и почти пугаясь его волнующей, властной силы. За чаем, среди общей болтовни, Нисветаев, с удивлением узнав, что Колзаков квартировал в этом доме, сейчас же бросился с жаром рассказывать всю историю с танком. Только досказав все до конца, он заметил, что старики ее давно знают. - Это я рассказала, - объяснила Леля. - Правда, замечательно? - добавила учительница. - Мы уже обсуждали это с Лелей. Вы знаете, ведь это Колзаков нас и познакомил. "Ах, вот оно что!" - подумал Нисветаев. Он понимающе и горько усмехнулся, опустив глаза. - Ты что? - спросила его Леля, когда они уходили. Не отвечая, Нисветаев положил руку ей на плечо и на минуту тихонько сжал. Ночи, дни, опять ночи. Часто трудно вспомнить, что было вчера, что неделю назад, что произошло раньше, что позже. В парке перестала по вечерам играть музыка - оркестр ушел на фронт. Ушла инженерная рота, армейский эскадрон конной разведки, разношерстная хозкоманда. Все штабные работники занимались военной подготовкой на пустыре, учились делать перебежки, и Леля, поборов ужас, к собственному удивлению, научилась стрелять из тяжелого французского пулемета "Шош", палившего крупными патронами с оглушительным грохотом. Город пустел. Участились поджоги. Точно сами собой на стенах возникали белогвардейские листовки, написанные отрывистыми командными фразами приказов, с подписью: генерал-лейтенант Сластенин. Каждое утро на полутемной сцене Леля произносила заученные слова, запоминала, когда надо повернуться, перейти на другое место или упасть с ящика, изображавшего баррикаду. А ночью лоснящийся Пономарев вызывал ее в кабинет командующего армией, где стояла койка с серым одеялом, - все работники штаба были теперь на казарменном положении. Трудно было поверить, что только сейчас вокруг нее были Дагмаровы, Маврикий, Павлушин - и вот она уже в кабинете Беляева, и он сидит перед ней - сутулый, вытянув длинные ноги в защитных галифе, начисто лысый, - Леле казалось, что он совсем не похож на военного, хотя знала, что он военспец, кадровый царский офицер в прошлом. Очень часто тут же в кабинете собиралась на заседания Особая тройка Ревтрибунала фронта, недавно присланная в город для борьбы с контрреволюцией. Председатель - Меловой, красивый, с тонкими губами, властный и самоуверенный, с точеным профилем красавца, знающего свою красоту и презирающего ее. Он хорошо говорил и диктовал без единой ошибки самые сложные постановления и донесения. Вторым был татарин Баймбетов, круглолицый, с карими женственными глазами, с лицом, изрытым оспой. Он все больше молчал, может быть, потому, что с некоторым затруднением говорил по-русски. Третьей была Сазонова - женщина со странно смуглым лицом, каким-то по-домашнему невозмутимо спокойным, даже на заседаниях тройки. В ней ясно была видна какая-то внутренняя опрятность, прибранность. Леля думала: вот бывают такие хозяйки, которым все удается: хлеб испечен хорошо, все убрано, вымыто, и муж смирный, и дети веселы и ласковы, и дом весь в порядке до самого дальнего угла. Так же вот у Сазоновой в ее жизни, все на своем месте, никакой путаницы и никакой паутины по углам. И каждому это как сквозь чистое окошко видно. Этой ночью они все трое пришли в кабинет Беляева. Как всегда, Меловой первым, за ним Баймбетов, а позади всех - неторопливая, спокойно озабоченная, в своем домашнем платье - Сазонова. - Какая связь с центром? - спросил, входя, Меловой. - Связи больше нет. Телеграфист с Лузовой последним передал, что казаки ворвались на платформу. Меловой расстегнул карман френча, достал и развернул сложенную бумажку. - У вас, значит, эти последние новости по телеграфу. А у них уже листовки расклеены по городу. Послушайте: "Унтер-офицеры Русской армии! Нашими частями занята станция Лузовая. До меня дошло: большевики-коммунисты собираются вас мобилизовать. Разрешаю: оружие у комиссаров брать - и приказываю: немедленно переходить на нашу сторону. Тех, кто забудет долг присяги, - повешу! Генерал-лейтенант Сластенин". Вот как они работают, товарищ командарм, а мы не можем до сих пор кончить дело с разбежавшимся Саргородским полком. - Им назначен последний срок явки на сборный пункт. Неявившихся будем ловить, как дезертиров. - А где ловить? - спросил Меловой. - По окрестным хуторам, по пустырям, по базарам? Поштучно будем ловить, когда фронту позарез сейчас каждая рота! Упустили, потеряли управление, а теперь - ловить. - Что же делать? - развел руками Беляев. - Ловить! Будем ловить. Теперь уж нечего делать! С позором расстреляем для острастки первых десятка два, образумятся, когда почувствуют твердую руку. От товарища Невского никаких сведений? - Он, видимо, не считает нужным поддерживать постоянный контакт. Сообщил, что проводит митинги по уездам, началась мобилизация. Надеется на успех. Мы с ним не сходимся во мнениях. Я считал, что мобилизовать унтеров в такой обстановке рискованно, а может быть, и пагубно. А теперь вот видите, что получается. Сазонова, поправляя у себя на шее воротничок платья, тихо сказала: - Приказ о мобилизации в Красную Армию бывших унтер-офицеров не от Невского, а из Москвы. - Мы не обсуждаем приказов. В спокойных тыловых губерниях все пройдет нормально. А здесь, в условиях отступления, а может быть окружения, в условиях готовящегося в городе мятежа, мы на свою ответственность соберем в городе несколько сотен царских унтер-офицеров с оружием. Здесь нам самим нужно принимать решение по обстановке. - И все-таки мы обсуждаем? - раздраженно спросил Меловой. - Мобилизация уже идет на полный ход? Значит, нечего о ней и говорить. Я допрашивал сегодня перебежчиков из разных уездов, они в один голос твердят, что у белых сильная агентура среди мобилизованных унтеров. Большие группы готовы примкнуть к мятежу. И мятеж якобы должен начаться, когда унтера будут в городе с оружием. - Ай, темный человек, - сказал Баймбетов. - Ай, темный! - Все перебежчики темные люди, - согласился Меловой. - Я ни одному не верю. Мы все сопоставляем, чтобы прийти к выводу. - Это верно говоришь, - поспешил согласиться Баймбетов. - Сначала мы должны так или иначе покончить с вопросом о старгородцах, - жестко сказал Меловой. - А пока они тут бродят вокруг да около, подсылают делегатов и митингуют, никаких унтеров в город вводить нельзя. - Правильно, - дважды резко мотнул головой Беляев. - Правильно! - Мы срочно должны предупредить товарища Невского об обстановке в городе. Сообщить: мы категорически настаиваем, чтоб он не направлял унтеров в город, разве небольшими партиями, человек по пятьдесят, и, конечно, без оружия, чтобы мы могли их проверить. - А что значит: унтера? Вчерашние фронтовые солдаты. Они прошли через революцию. Есть у нас основания им так не доверять? - Товарищ Сазонова, - не оборачиваясь, сказал Меловой, - так ставить вопрос нельзя. У нас есть основания им доверять? Вот что ты спроси! - Сазонова молчала, а он добавил: - Товарищ Беляев прав: в нормальной, спокойной обстановке мы бы их проверили, организовали, отсеяли враждебные элементы, и они пошли бы с нами. А сейчас пусти сюда батальон унтеров, и город в их руках окажется. И один черт знает, что у них на душе. Сколько унтеров сейчас у белых в армии исправно воюют против нас? Машинистка готова?.. Продиктуем сейчас письмо товарищу Невскому, одновременно доложим о положении в центр. - Связи нет, - напомнил Баймбетов. - Конная связь сработает, - сказал Беляев. Меловой начал первую фразу. Машинка застучала, поспевая следом за словами; каретка побежала, торопливо постукивая... Для Лели пошла еще одна из многих путающихся в памяти ночей. Были еще дни, и были ночи, неотличимые, не оставившие памятного следа, и еще одна ночь, которая уже совсем кончилась, когда на рассвете в штабе поднялась тревога. Дежурный взвод с топотом пробежал коридорами. В окнах устанавливали пулеметы, кричали, надрываясь, телефонисты, вызывая пригородные посты охранения. Нисветаев, радостно оживленный, носился, распоряжаясь, а Пономарев один в пустой канцелярии, шмыгая носом, аккуратно строчил, обняв левой рукой винтовку. Потом все затихло, как будто успокоилось, только по тому, что конные ординарцы из штаба и к штабу скакали через площадь бешеным карьером, чувствовалось, что происходит что-то тревожное. Леля печатала под диктовку Баймбетова. В кабинете было шумно, а Баймбетов диктовал вполголоса, наклоняясь к самой машинке, и то и дело говорил Леле: "Когда я говорю неправильный, ты пиши правильный, понимаешь?.." В дверях появился испуганно-радостный Нисветаев и почему-то необыкновенно громко выкрикнул: - Комбатр Колзаков прибыл. Прикажете? Все разом замолчали. Несколько человек поспешно вышли из кабинета, вошел Колзаков, и Леля встретилась на минуту с ним глазами: весело-торжествующими, как ей показалось. - Разрешите докладывать? - спросил он, козырнув Беляеву. В комнате, ему казалось, много посторонних. - Ну, - нетерпеливо сказал Беляев. Колзаков, ожидавший, видно, другого, чуть запнулся, с удивлением вглядываясь в лицо командарма. - Первая мобилизованная рота унтеров... рота мобилизованных бывших унтер-офицеров прибыла... - Он недоуменно смотрел на выражение лица Беляева и еще раз сбился. - По приказанию военкомарма товарища Невского... в составе трехсот шести штыков. Размещена в казармах, по приказанию... - Товарищ Колзаков, - перебивая и морщась от раздражения, отмахнулся Беляев, - вы это бросьте! Мы и так знаем, что вы бывший унтер-офицер, и нечего перед нами щеголять этой унтерской рапортовкой. Отвечайте на вопросы. При входе в город вас охранение остановило? - Остановило, - медленно, точно постепенно приходя в себя, ответил Колзаков. - Я начальнику объяснил, что веду колонну по приказанию военкомарма, и он нас пропустил. - Уговорил, значит! - обращаясь к Беляеву, вставил Меловой. - Хорошо. Я вам послал навстречу командира, я он вам передал мой приказ. Почему вы его не выполнили? - Товарищ командующий армией, я объясню. Завернуть колонну и отвести ее на Огородную улицу у меня не имелось никакой возможности. Товарищ Невский от имени советской власти дал слово прямо на митинге, при всем народе, что сборный пункт никак не будет на Огородной. И мне приказал - прямо в казармы. Опозорить слово товарища Невского мне невозможно. А если бы я и решился, то, полагаю, мобилизованные за мной бы не пошли. - Значит, взбунтовались бы? - небрежно спросил Меловой. - Такие у них настроения? Колзаков, не глядя в его сторону, стиснул зубы так, что побелели скулы. - Я ничего про них не говорю. Я говорю за себя. Я их вел семьдесят верст форсированным маршем с обещанием и приказом - в казармы! И я обмануть их не мог. Можете с меня и взыскивать! - Так... дискуссия в боевой обстановке, - констатировал Меловой и закурил. - Мобилизованные готовы хоть завтра на фронт, - сказал Колзаков. - Значит, - громко и властно вступая в разговор, сказал Меловой, - он хочет нас уверить, что все эти унтера этакие стопроцентные сознательные революционеры без страха и колебаний. Так? Колзаков медленно повернулся к нему и даже вроде поискал глазами: кто это там к нему обращается, и, будто никого не обнаружив, снова повернулся лицом к командующему. - К вам обращается председатель Особой тройки Ревтрибунала, отвечайте! - нервно сказал Беляев. Меловой продолжал: - Почему же эти самые унтера до сих пор сидели у себя по избам, если они так хотят сражаться за революцию? Колзаков слегка пожал плечами: - Спросите сами... Я думаю, не звали их, вот и сидели. А позвала советская власть - пошли... А может, белые были далеко, они еще над собой опасности не чуяли. - Ах, вот оно? Белые были далеко - не чуяли. А теперь почуяли. Понятно. А скажите, товарищ, скрытые белогвардейцы, кулаки, контрреволюционеры среди ваших унтеров есть? Ага, вы согласны, что есть. Как же вы хотите нас уверить, что они жаждут идти на фронт против белогвардейщины? - Они не жаждут, - с брезгливым презрением сказал Колзаков. - А драться будут, раз приходится. Рога будет. А всякому в душу не влезешь. - Они вам доверяют? - Пока я не обманывал, доверяют. Через товарища Невского они и мне доверяют. - Ну, вот вы это нам и докажите. Как вы считаете, товарищ командующий? - Да, - сказал Беляев. - Попробуйте исправить свою ошибку. Завтра приведите роту на площадь. Будет митинг. - Слушаю. - Без оружия. - А где же оружие останется? - В казармах. С дневальными. И чтоб дневальных было как можно меньше. - Да ведь они сразу подумают, что их хотят разоружать. Не бросят солдаты оружия в такой обстановке. Товарищ военком им выдал это оружие, а они на площадь митинговать пойдут? Не пойдут. - А может, он и прав? - вдруг покладисто заметил Меловой. - Пускай он просто выведет всю роту на гимнастические занятия. Бегом! Шагом! Одного часа довольно. Тут уж нечего возражать. Вы, Колзаков, многого не знаете, что известно командованию, и за то, что будет дальше, не отвечаете. Леля с ужасом видела, что плотно сжатые, побелевшие губы Колзакова еле заметно улыбаются. Лицо окаменевшее, стойка "смирно", глаза какие-то невидящие, будто слепнущие от бешенства. - Товарищ Невский, - звонко и четко проговорил он чистым от сдержанной ненависти голосом, - наш политический руководитель - не учил нас брать народ на подлость! Меловой в упор посмотрел на Беляева. Тот встал. - Товарищ Колзаков, приказываю завтра в семь ноль-ноль вывести роту на гимнастические занятия на один час. Вы знаете, что такое невыполнение приказа в боевой обстановке? - Знаю. - Повторяю: будете выполнять? - Товарищ командующий, поверьте мне, - вдруг умоляюще, почти униженно заговорил Колзаков, - так может подорваться по всей губернии мобилизация... - Не обсуждать приказа! Выполняйте без обсуждений! - Слушаю!.. Приказ военкомарма выполнил без обсуждений. Контрреволюционных приказов не имею права выполнять. - При такой дисциплине воевать нельзя. Вот вам налицо причины ваших неуспехов в борьбе с белогвардейщиной. Митинговщину мы прикончим. Разговор простой - трибунал в двадцать четыре часа. Мы наведем порядок, хотя бы нам сотню таких к стенке пришлось поставить. - Товарищ Колзаков!.. - вдруг поспешно заговорил Беляев, но Меловой уже окончательно взял разговор в свои руки. Он встал и холодно приказал: - Сдать личное оружие. Вы арестованы военным трибуналом. Конвой, сюда! Он протянул руку, Колзаков, не двигаясь, смотрел ему в глаза, в упор: - Покажи документ! - Что?.. Вот сюда, на стол кладите! - повторил Меловой. - Дай документ, так не отдам. Меловой нервно дернул пуговицу бокового кармана, вытащил что-то не то, отыскал мандат, развернул и положил на стол перед Колзаковым. Конвойные солдаты уже жались в дверях, дожидаясь. Нисветаев, который их привел, смотрел с ужасом. Дочитав мандат, Колзаков медленно отстегнул шашку и бережно уложил ее на край стола. Рядом небрежно бросил пистолет в кобуре со всей портупеей и ремнем, оставшись распоясанным, как положено арестованному. Потом вынул из кармана серебряные часы с крышкой, положил и толкнул по столу так, что они скользнули и упали на колени Мелового. - Это тоже себе возьми. Еще один танк подобьешь, тебе вторые дадут. Меловой бросил небрежный взгляд на блестящую крышку часов, где была выгравирована благодарность Реввоенсовета республики. - Нас своими прежними заслугами не разжалобишь, - презрительно сказал он и отложил часы. Ни на кого не поглядев, Колзаков повернулся и пошел к двери. Совсем другой человек, чем вошел сюда, распоясанный, по виду уже не солдат. - Приказ об аресте по обычной форме сами сумеете напечатать? - спросил Меловой, подходя к Леле. Она сидела, держась обеими руками за машинку, потому что пол уходил у нее из-под ног. - Значит, так: должность - командир батареи, фамилия, имя, отчество... - Он взял именные часы, повернул их к свету и стал диктовать фамилию и имя по наградной надписи на крышке. Леля сидела в маленькой столовой за круглым столиком и слушала Катерину Ивановну. Дом был полон запаха жирного жаркого. Нисветаев ходил под окнами во дворе, выплескивал воду, гремел железом, что-то выкапывал лопатой из земли. - ...К нам пришли делать обыск, и я сказала: пожалуйста, заходите, сколько угодно, нам скрывать нечего. Они прочитали его тетрадки. Оказывается, он выписывал все трудные незнакомые слова и по словарю отыскивал объяснение... А сегодня утром я пошла и добилась разговора с какой-то женщиной из этой тройки... Я ей сказала: "Не смотрите, пожалуйста, что у меня шляпка и такая кофточка и я кажусь вам несовременной. Мы сорок два года... нас каждый знает в этом городе, и мы себя ничем не запятнали недостойным. Некоторые сейчас этого не ценят, и совершенно напрасно!" Она снисходительно улыбалась, и я ей сказала: "Знаете, десять лет назад нам с мужем для того, чтобы подписать протест против исключения с волчьим билетом ученика за революционные брошюры, нужно было больше мужества, чем сегодня требуется для того, чтобы написать ядовитый стишок против английских капиталистов или Николая Второго!.. Уверяю вас - больше!.. А мы это делали. И вот я вам говорю про этого Колзакова. Если вы не понимаете, что сажать в тюрьму таких людей - это или недоразумение, или трагедия, то, значит, это именно трагедия. Это вам говорит старая женщина, которая видела много подлости и несправедливости в жизни". И еще сказала: "Как раз у вас не должно быть несправедливости! Именно вы должны быть безупречны!.." И она, надо признать, терпеливо выслушала, хотя я ей надоела и она была очень усталая. - Когда вернется военком Невский, все как-нибудь уладится. Не может быть, чтоб не уладилось, - уже в который раз повторяла Леля. Это для нее уже вроде заклятия сделалось: "Когда вернется Невский..." Вернулся со двора Нисветаев, снимая на ходу фартук. - Что ты там возился? - спросила Леля. - Так, убирал все последствия с глаз долой, - неохотно пробормотал Илюша. Денис Кириллович вышел из кухни, откуда доносилось скворчание жира и запах жареной утки, и, присев бочком к столу, сказал: - В конце концов, ее существование было необыкновенно гармонично. Она прожила жизнь, полную довольства и тихих радостей, не причинила вреда никому, кроме дождевых червей, а перестав существовать, стала великолепным жарким и скрасит тяжелые минуты обиженного человека. - Только без лишних сентиментальностей! - предупредила, настораживаясь, Катерина Ивановна. - Я говорю только о гармонии!.. Когда я начинаю в ней сомневаться, я всегда вспоминаю треску. Разве не высший пример гармонии всего сущего, что в тресковой печени заключено ровно столько жира, сколько нужно, чтобы ее поджарить? Катерина Ивановна шепнула Леле: - Он шутит, потому что грустит, вспоминая о нашей Уле!.. Нам хотелось послать Колзакову что-нибудь вкусное, но у нас только пшено... И мы подумали об Уле, но у нас не хватало мужества. Илюша взял все на себя, сейчас вот даже выкопал ее тазик, чтобы ничего нам не напоминало. Конечно, первое время нам будет ее недоставать, но это будет недопустимая сентиментальность, граничащая с ребячеством... Завтра Илюша отнесет жаркое в тюрьму, он уже там свой человек. Подумать все-таки, какая это ужасная ошибка! Как они могли именно его арестовать?.. - История, - утомленно сказал Денис Кириллович, - в конце концов, это список ошибок, совершенных разными людьми. Маленькие люди совершают несколько небольших ошибок, достаточных, чтобы испортить жизнь себе и своим близким. Великие люди делают такие ошибки, от которых гибнут жизни великого множества людей... Все мы страдаем от ошибок, совершенных другими людьми. И единственное и весьма сомнительное утешение можно найти в том, что другие страдают от наших ошибок... - Вы когда-нибудь слышали, чтоб учитель история так говорил о своем предмете? - спросила Катерина Ивановна. - Его называли нигилистом и прощали только как чудаку. - Мы с тобой и есть чудаки, - сказал Денис Кириллович. - Когда очень долго притворяешься заикой, начинаешь заикаться в самом деле. В начинающихся сумерках Леля с Нисветаевым, боясь опоздать, почти бегом возвращались в штаб. Под мышкой Илюша осторожно, оттопыривая локоть, чтоб не замаслиться, тащил горячую утку, обернутую в несколько бумаг. - Может, он и прав, не знаю, - торопливо на ходу говорил Нисветаев про Колзакова. - Но ведь приказ-то выполнять нельзя отказываться? А? Ему бы согласиться, а потом видно бы было... как-нибудь и обошлось, а он ведь прямо в лоб, как бешеный, я, честное слово, думал - он сейчас рванет шашку из ножен да как полоснет этого Мелового... Одно слово, что Меловой, неживой, черт какой-то... Только бы Невский поскорей вернулся. Митинг сегодня был, слыхали? - Был митинг? - безучастно спросила Леля. - Значит, собрались старгородцы? - Вот туда бы Невского!.. Собрались немного, кучками, с опаской! Хромов речь говорил. Хорошо говорил, мне понравилось. Обрисовал, как наши братья в порабощенных странах с надеждой следят за каждым нашим успехом. А у нас есть такие, что покрыли себя позором. Куда они глаза будут девать, когда мы все равно победим? И про международное положение все так ясно высказал, мне вообще нравится, как Хромов говорит... А они, собаки, вроде и слушали, вроде и не слушали. Выкрики были подлые, хотя немного, так, вничью сыграли, ничем кончили. - А что же теперь мобилизованные унтера? - спросила Леля. - Я к ним заглядывал, - с удовольствием прищелкнул языком Нисветаев. - У них порядок: караул сменяется по часам, дневальство, все как надо. Только одно - спят с винтовками, на обед идут с винтовками. Откуда-то узнали, что их разоружать хотели. И откуда узнают? Сидят, в общем, в казармах, и их не трогают... Только бы товарищ Невский появился... - Мне он тоже очень нравится, - сказала Леля. - И все почему-то на него надеются. А уж Колзаков просто... как сумасшедший за него. - Не знаешь?.. Конечно, это официально не называется, а солдаты хитрованы, они же все разнюхают... - Нисветаев понизил голос. - Невский - это, конечно, фамилия не настоящая, а только партийная, ясно тебе? А был он офицером. И настолько было все предусмотрительно, что он по поручению партии окончил Академию Генерального штаба, получил полное образование. Какой-нибудь там ихний белый полковник-пьянчужка перед ним все одно как серый фельдфебель, только шагать да орать! А Невский изучил стратегию и тактику, и... и фортификацию, и все. Поняла? Он может армией командовать, если понадобится. Только пока он военком. Это тоже для тактики, чтобы пока не обнаруживать. Да солдат-то ведь не обманешь! Они просто смеются: экой, говорят, какой штатский комиссар, а посадка-то конногвардейская! Эскадрон конной разведки сам два раза в конном строю в атаку водил, когда казаки на штаб налетали. Тут-то все и всплыло наружу... Много кое-чего примечали за ним, как он боем руководит, как дело у него идет весело, потому - военное образование!.. А какой он комиссар - это ты сама видела... Такие люди нам сейчас вот как ценные. Крупный специалист военного дела и сам комиссар!.. Значит, ты меня дожидайся! - Они уже подходили к штабу. - Как посвободнее станет, мы с тобой пойдем, я тебя отведу. - А пустят? - Лопну, сдохну, а как-нибудь сделаем!.. И опять, как всегда, Леля сидела поздним вечером в маленькой комнатушке за своей пишущей машинкой и работала при подрагивающем свете керосиновой лампы, поставленной на металлическую коробку от пулеметной ленты. Как всегда, толчками бежала каретка, стучали буквы, ударяясь о валик, звякал звонок, предупреждая, что строчка кончается; она толкала рычаг, и снова бежала каретка, и буквы ударяли отскакивая, и снова били по серой бумаге. В коридоре, то удаляясь, то приближаясь, слышались шаги часового-коммунара. Вошел Меловой, уже не в первый раз за вечер, и нетерпеливо сделал знак кистью руки, точно отбрасывая, смахивая со стола мелкий мусор: - Кончайте это все! Давайте новый лист!.. Так, теперь пишите: протокол заседания Особой тройки Ревтрибунала армии от числа... тут точка, я сам проставлю число... Слушали: об отказе командира батареи Колзакова выполнить приказ командования в особо сложной обстановке, запятая, повлекшем за собой тяжелые последствия, двоеточие... Постановили: командира батареи Колзакова расстрелять, точка. Три подписи, как всегда. Меловой приоткрыл дверь и крикнул в коридор: - Сазонову и Баймбетова сюда срочно! Машинка все это напечатала, кажется, без всякого участия Лели. Меловой сам выдернул бумажку из машинки, обмакнул перо и подписал. Вошли Баймбетов и Сазонова. Меловой протянул Сазоновой ручку. Она взяла и, наклонившись над столом, стала читать. - Ах, это тот? - сказала она. - Тот самый. - Да, конечно, - сказала Сазонова, - он отказался. Одного я не пойму. Огородная, восемьдесят восемь, оказывается, тюремный замок. Зачем же было назначать такой сборный пункт? - А что? Командующий по-своему прав. Без оружия, в стенах замка они не представляли бы опасности. Мы бы разобрались, провели чистку. Вполне обоснованно. А теперь это дело прошлое. Теперь, когда Невского застрелили, все стало окончательно ясно. Все эти его ссылки на приказания Невского, вернее всего, ловкая отговорка, придуманная, должно быть, именно в предвидении того, что Невского ликвидируют. Совершенно ясно, что он действовал заодно с унтерами, вел их линию. Никаких таких приказаний ему Невский не давал, ясно. - Нельзя сказать, что ясно, - с трудом выговорила Сазонова. - Мне все-таки странно: вся губерния знает, что Огородная, восемьдесят восемь - тюрьма. Зачем же назначать людям сборный пункт в тюрьме? Если мы мобилизуем людей, мы им верим. А если не верим, почему они нам должны верить? - А почему я никого не прошу мне верить и никому не верю? - раздражаясь, крикнул Меловой. - Что это за разговоры о вере? Тут не молебен! Вопрос так стоит: мы расстреливаем тех, кто отказывается выполнять боевые приказы, или мы их по головке гладим? - А если приказ был неверный? Если он правда был ошибочный? И он это понимал, а мы не понимали. Ведь он отвечал головой и знал это. - Бешеный человек, - укоризненно и грустно сказал Баймбетов. Меловой вырвал ручку у Сазоновой и подал Баймбетову: - Пиши. Согласен? - Хорошо, - так же печально сказал Баймбетов. - Я так напишу: воздерживаюсь. Вдруг Невский ему дал приказ? С того света телефон нету. Как проверим? - Пиши, - успокаиваясь, согласился Меловой. - Вопрос решен. Если голоса разделились поровну, голос председателя решает. - Тогда знаешь... Ннн-ет, - со страшной натугой выдавил Баймбетов. - Тогда я немножко против. Нельзя так быстро стрелять. Какой-никакой путаница получился. Он танк стрелил? Свалил танк! Теперь мы так быстро его валить будем. Что такой? Путаница. Так свой своя начнет стрелить. До завтра подождать можно, а? - Канитель, - сказал Меловой и, недовольно обернувшись на Лелю, махнул рукой: - Вы что тут сидите? Идите, идите! Леля вышла в коридор и осталась стоять, держась за ручку двери. В ушах у нее стоял стук машинки, отбивающей ужасные слова, и зловещий короткий звоночек в конце строчки - ей казалось, машинка продолжает там работать без нее, сама, выстукивая что-то еще более страшное. Она стиснула кулаки, чтобы пальцы не могли двигаться, я прижала руки к груди. Часовой-коммунар посмотрел на нее с равнодушным удивлением и медленно прошел мимо. Она пошла вдоль длинного коридора, вымощенного квадратными каменными плитами. Машинка продолжала стрекотать у нее в ушах не отставая. Леля слышала, как бежит короткими толчками тяжелая каретка штабного "ундервуда" и из-под пальцев выскакивают буквы, складываясь в невозможные, отвратительные слова. Все в ней восстает против этих слов, но она знает, что ничто не может помочь - ни слезы, ни крики, ни просьбы. Все, на что может пойти, обезумев, доведенный до отчаяния человек, не остановит эту бегущую строчку. Хоть сбрось машинку со стола или отруби себе эти пальцы, которые сейчас впиваются в ладони стиснутых рук... Нисветаев, как было условлено, поджидает у лестницы. - Пошли скорее! Слыхала про Невского? Вот это несчастье. В Белой Полыни, говорят, какая-то сволочь прямо из толпы в него - на митинге. Ат гады! Они идут рядом к выходу. Запах остывшего утиного жира от пакета, который несет Илюша, кажется Леле тошнотворным. Застойный воздух коридора, махорочный дым над писарскими столами, вокруг голубых огоньков керосиновых лампочек, запах потной кожи и плавленого сургуча казенных печатей - и сразу после этого вдруг просторная площадь, доверху налитая теплым синим воздухом звездной южной ночи. Они долго идут молча по темным улицам, сворачивают в переулки, мимо заросших палисадничков с их сильным ночным запахом цветов табака и влажной травы. Лениво тявкает собачонка спросонья. В одном окошке еще светится занавешенный огонек. Люди спят или готовятся ко сну, и жарко светят, разгораясь, южные звезды над городом, над тюремным замком на Огородной, 88, где тоже все спокойно сейчас, пока не получен приказ... "Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут..." И только одному человеку нечем дышать и невозможно жить. Она идет рядом с Нисветаевым быстрыми шагами, кажется, что-то отвечает иногда ему точно сквозь сон, послушно и не по своей воле, как печатала на машинке. И в то же время она видит каждую тень от колышка забора, каждую полоску света за решеткой ставен и запоминает это на всю жизнь - ненужное, мучительное, - и где-то звякает звонок - сигнал остановки строчки - гремящей пишущей машинки, и ей вдруг кажется, что она опять в своей комнате и пятится в угол от машинки, пряча за спину руки, замирая от боли, отвращения, унижения и страха, что руки опять сами начнут печатать. Нисветаев встревоженно переспрашивает ее, кажется уже не в первый раз, и она с трудом догадывается, что надо что-то отвечать. - Что ты, Леля, что ты? Что ты говоришь? - Я говорю?.. "Тиха украинская ночь. Прозрачно небо... Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь не хочет воздух. Чуть трепещут..." Из-за будки выходит ночной патруль. - Стой! Документы! Леля и Нисветаев останавливаются. Солдаты нервничают, держат винтовки наизготовку. - "Луна спокойно с высоты..." - вполголоса продолжает Леля, задумчиво глядя на солдат. Начальник патруля уже узнал Нисветаева, они спокойно заговорили. - Это точно, что Невского в Белой Полыни унтера застрелили? - Говорят, на митинге? А, сволочь! Сука! Такого человека! Они идут дальше. Ветки деревьев, переваливаясь через заборы, все время касаются, соскальзывают, щекочут лицо. Неожиданно Леля слышит, как произнесла вслух: - Они ему... хотят... расстрел... Нисветаев, споткнувшись, останавливается. Сквозь стиснутые зубы выплевывает такое остервенелое матерное ругательство, каким никогда не ругался. Они молча идут дальше, и вдруг Леля громко икает. Еще раз, еще. Она зажимает рот рукой и икает все сильнее. Напрасно Нисветаев стучит ей по спине, советует набрать побольше воздуха и не дышать, икота не проходит. Она уже ни о чем не думает, только о том, как унять мучительную, глупую судорогу. Она стоит, прислонившись к забору, слышит отчаянный собачий лай, это Нисветаев залез в чей-то двор, сбив калитку, и гремит ведром у колодца. Потом Леля пьет ледяную воду из ведра, икает и опять насильно, через силу, пьет, обливаясь водой... Понемногу икота слабеет, затихает, и они снова идут. Кругом пустыри, огороды. Потом большое уродливое здание заслоняет собой все. Часовой, разглядев их в окошко ворот, открывает тяжелую калитку, пропуская под низкий каменный свод. Они идут через обширный, поросший травой двор. Тюремный замок пустует, теперь сюда никого не сажают. Мелкие проступки прощают. За тяжелые - расстреливают. Чаще прощают. Леля долго ждет на площадке лестницы, где сидит под фонарем на табуретке скучающий караульный красноармеец. Наконец появляется Нисветаев в сопровождении мертвецки заспанного младшего командира в расстегнутой гимнастерке. Он страдальчески морщится на свет "летучей мыши", зевает и, засовывая руку в разрез гимнастерки, почесывает грудь. - Ну вот, гляди, - говорит ему Нисветаев. - Видишь, человек пришел, а ты вдруг на попятный. Разве так поступают? Струсил? - Тебе бы отвечать, сам бы струсил. - Да что тут такого? Никто тебе за это слова не скажет. Какой тут ответ? Поговорит человек с женой. Сам-то ты кто, человек или нет? - Какой я человек? Я начальник караульной команды. Уходите-ка отсюда оба. Неприятность от вас может выйти. - Нет, ты обещал, - еле сдерживая ярость, мирно понижает голос Нисветаев. - Главное, ты пойми, никто и узнать не может. - Конечно, никто! Вся караульная команда, а больше никто! Сказал! Караульный с самого начала разговора оживает, прислушиваясь с возрастающим вниманием. Теперь он внезапно ядовитым голосом кричит: - А что ты, начальник, за команду хоронишься? Чего тебе караульная команда? У тебя своя решенья есть? Нету твоего решенья, хоть ты будь переначальник. А нету, ты иди у бойцов спроси. Они тебе скажут... Жена все-таки!.. Не старый режим!.. - Вот и пойдем, - с отчаяния решает Нисветаев. - Все равно не полагается, - сонно бормочет начальник, но идет за ним следом в караульное помещение. Здесь стоит дух казармы и караулки, где вот уже сто двадцать пять лет днем и ночью посменно отдыхают и спят не раздеваясь солдаты. И сейчас четверо валяются на нарах, а четверо неторопливо подтягивают ремни и застегивают воротники, собираясь на смену. - Товарищи бойцы Красной Армии, - звонко обращается к ним Нисветаев, - вот тут жена арестованного командира батареи Колзакова пришла повидать мужа. А ваш начальник не может решить вопроса. По царскому уставу это не полагается. А вы решите по революционной совести - можно ли поговорить или как? Протирая глаза, лохматый солдат, похожий на лешего, приподнимается с нар и оглядывает Лелю. - Жена?.. А чего она ночью пришла? - А чего. Это, значит, в самое время!.. - озорно подмигивает длинноносый рыжий солдат. Двое или трое лениво усмехаются. - Товарищ - военнослужащая, работает у нас в штабе. - сурово одергивает Нисветаев. - Отпустили ненадолго. А завтра могут отправить куда-нибудь. Солдаты должны, кажется, понимать? - А бумажка имеется? - спрашивает еще один. - С бумажкой мы бы без вашей совести обошлись! Нету бумажки. - Мы сочувствуем, а все-таки бумажку ба! - слышится вздох. - Товарищи, дорогие, ну пустите... Вдруг мы с ним даже и не увидимся больше. А вы не пускаете... - Жизнь действительно проклятая! - сказал похожий на лешего, повалился обратно на нары лицом вниз и оттуда глухо договорил: - Пущай идет. - Общее должно быть решение, - сказал начальник команды. - Тут не застенок царизма! - страстно сверкая глазами, заговорил рыжий солдат. - Мы не за бумажки кровь проливаем! Кто это такой тут может быть против? - Пускай, пускай, - густым голосом повторил лежащий. Начальник караула нехотя снял с гвоздя запасной фонарь и пошел впереди, показывая дорогу. Длинный каменный коридор с открытыми железными дверьми. Многие из них покорежены в первые дни революции, когда выпускали заключенных. Ни на одной нет замка, только тяжелые железные засовы. У единственной запертой двери начальник останавливается и с грохотом отодвигает засов. - Колзаков, к тебе тут со свиданием, - равнодушно выкликает он и отворяет дверь. В желтом свете фонаря Леля видит Колзакова. Небритый, распоясанный, закрываясь рукой от света, он пятится от двери. - Разбудили? - весело говорит Нисветаев. - После выспишься! - Он раскладывает на маленьком столике сверток с жарким, две пачки махорки, газету и зажигалку, сделанную из винтовочного патрона. - Гостинцы тебе я вот сюда кладу... В общем, вы тут посидите, поговорите, а мы с командующим пойдем к нему посидим. - Отодвинув утку, он пристраивает на столике фонарь. Гремят засовы. Они с Лелей остаются вдвоем. - Зачем вы сюда? - кося глазами и отворачиваясь, отрывисто говорит Колзаков. - Почему вас пустили? Удивляясь своему спокойному голосу, Леля отвечает: - Да мы с Нисветаевым все сговаривались вас сходить навестить. Вот и пришли. - Место уж больно поганое, не стоило бы... Куда вас посадить, не знаю. - Он быстро провел пальцами по щетинистому подбородку. - Сам тоже хорош. - А что ж не бреетесь? - Мне бритву не разрешается давать. А то вдруг я зарежусь от сильного переживания. Только раньше он пять раз повесится на гнилой осине, чем от меня такого дождется. - Вы о нем не думайте сейчас, - быстро заговорила Леля. - Вы лучше напишите объяснение, почему вы так поступили. Не надо ссылаться на товарища Невского, просто попросите, чтобы вам позволили доказать в бою... Ну, что вы любые приказы выполните. В письменном виде это имеет большое значение. - Это все давно написано. И начисто переписано. А все-таки не пойму, как это вы сюда пришли? Почему это? - Тогда нужно как можно скорее передать. Я отнесу сама, хотите? - Куда спешить? Пускай товарищ Невский свое слово скажет. Не долго теперь ждать. Да лучше вы расскажите: "Бедность не порок" играете? Дурак же я был, что не сходил посмотреть. Теперь бы сидел тут - вспоминал. Интересно, что такое человек мог написать про эту бедность, все стараюсь представить, а ничего не могу. Как они меня выпустят, сразу пойду, сяду впереди всех и стану глядеть: как вы там представляете? Фонарь еле мерцает у него за спиной, освещая грязную известку стены. Леля сидит, опустив голову, стискивая коленями свои сложенные вместе ладони. Сама ужасаясь своих слов, вся напрягшись, она глухо произносит: - А если не выпустят? - Не век же будут держать? В солдаты разжалуют? Еще лучше... А невыполнение боевого приказа они мне не могут подсунуть никак, потому что... Нет, слушайте, вы говорите лучше: как это вдруг вы с Илюшкой сюда прорвались? Что-то не так. А? Говорите, не бойтесь, я ведь все знаю. "Неужели все? - с ужасом вглядываясь ему в лицо, думает Леля. - Неужели он про себя уже знает?" - и вслух говорит: - И знаете, что Невского застрелили?.. На митинге унтеров... в этой... Белой Полыни? - Невского? Вы что? Невского?.. - не веря, повторяет Колзаков и вдруг быстрыми шагами начинает метаться по камере, на поворотах наталкиваясь плечом на стену. - Невского? - точно с укором повторяет он и долгое время спустя еще раз круто останавливается. - Невского! Уж это всего хуже! Ах, женка его бедная теперь как останется? - Леля и не думала, что Невский женат. - Француженочка. Он до революции за границей скрывался. Она не нашего подданства, вот ее и не выпустили с ним в Россию. И сейчас она все хлопочет. В письмах она ему пишет: "Возлюбленный мой", а женаты девять лет. Ее письма читать он всегда уходил подальше от людей и до того потом делался счастливый, как маленький... - Мне рассказывали. Я знаю про него, и про заграницу, и про все. - И про Генеральный штаб небось? - Да, про все. - Невский ты, Невский... - стиснув зубы, с болью повторяет Колзаков. - Мы с ним встретились на германском фронте в революцию. Приехал такой в кургузом пиджачке, и воротничок стоймя - твердый. В аккура