только там он понял, что с майором совершенно бессмысленно разговаривать, ничего невозможно доказать человеку, который боится малейшей ошибки только в одну сторону и ни капельки не боится любой ошибки в другую сторону. Поэтому он бросил стучать в дверь и, прислушиваясь к голосам и шуму шагов, только старался уловить - уж не ходят ли по кинотеатру фашисты! Он сидел в темноте, замечая, что время, которое текло быстро, пока он был свободен, теперь замедлилось и почти остановилось. Через двое суток, или через два года, он не мог определить, кто-то стал возиться с замком двери. Говорили по-русски. Потом в дверь легонько стукнули и часовой - он уже знал его голос - спросил: - Ну что? Сидишь?.. Сейчас тебя выпустят, ключи потеряли. Когда нашелся ключ, его действительно выпустили и привели обратно к тому же майору, но майор был уже не тот. Ему Платонов стал совершенно неинтересен. - Вот что получается, когда в военное время бродят как у себя дома, без документов! - У меня есть документы, - сказал Платонов, жмурясь после темноты от света. - Вот и зарубите себе на носу, - сказал майор, а Платонов заметил, что рядом стоит военком, которого майор почему-то в тот вечер считал сбежавшим. - Это совершенно точно! - сказал военком майору, взял Платонова под руку и вывел на улицу. Там он добавил: - С кем в споры задираешься? Уходи отсюда и не оборачивайся! Пошли-пошли! У меня на тебя документы выписаны, а поезд уходит через сорок минут. - А разве ходят поезда? - Пойдут. Наши наступают. Вон они, сибиряки подошли. А "дальше было все обыкновенно", как написал в сочинении один ученик Платонова. На фронте его ранили в первом же бою, потом снова ранили, когда он вернулся из госпиталя, тут он, правда, продержался шесть недель. А после четвертого ранения, когда он уже был капитаном, его демобилизовали, и он вернулся в родной город. Фронт, подкатившись к городу, только лизнул его своим огненным языком и попятился назад, а сейчас пятился уже далеко за границей и война шла к концу. Город был пуст, заброшен, гол, темен по ночам и голоден. Платонов, похрамывая, с палочкой, прошел по знакомым улицам. Кто-то за его спиной сказал: "Учитель вернулся!" Он обернулся и увидел незнакомое лицо немолодой женщины. Город обезлюдел, и каждый новый человек был на виду, и пока он шел к своему пустому дому, он еще не раз слышал: "Смотри-ка, уже учитель вернулся!", "Учитель вернулся", - и когда он добрался до дому, он уже понял, что ему не удастся уехать в Москву, что он вернулся как раз туда, где его ждали и, видимо, радовались его появлению и где, значит, и ему надо быть. Много, очень много времени прошло, прежде чем его разыскало первое письмо от Наташи. Она писала, что жизнь у нее идет хорошо, она вышла снова замуж, и, если бы не водоворот каких-то дел и событий, она бы исполнила свою мечту побывать в родном городе и повидать Платонова, и непременно это когда-нибудь сделает! Она так счастлива, что Платонов жив! Теперь он должен ей писать каждую неделю! Платонову стыдно было писать ей про любовь, и каждый раз, относя письма на почту (ему почему-то не хотелось опускать их в обыкновенный ящик на углу), прихрамывая и прислушиваясь к плохо работающему сердцу, он поглаживал свои коротко остриженные волосы и думал, как хорошо, что он удержал себя и не написал ничего о любви, и вздрагивал, вдруг представив себе, что в минуту слабости он мог все-таки это сделать. И он никогда не писал первым - только отвечал на ее письма, и поэтому переписка их была очень редкой, с большими промежутками. Годы спустя, когда он был уже директором школы, к нему зашла мать учившейся у него девочки Майки Калошиной, той самой, что потом вышла за Лешку. Они побеседовали о безобразных выходках буйной Майки, потом поговорили о старшей дочери Калошиной - Дусе, погибшей в первый год войны, и в разговоре Калошина достала из сумочки листок фронтовой газеты, где была описана гибель Дуси. В небольшой заметке, написанной точным уставным языком с указанием часа и минут, должности и звания каждого участника, куда трогательно вмешивались робкие попытки таких поэтических украшений слога, как "золотистые волны локонов" и "гибкие, но крепкие девичьи фигуры", - рассказывалось, как две городские девушки вызвались под обстрелом провести нашу наступающую часть через минное поле у предмостной укрепленной полосы и тем помогли выполнить бойцам поставленную задачу почти без потерь. Одна девушка была в розовом берете, а другая в синем лыжном костюме. Бойцы запомнили, что звали они друг друга так: Дуся и Наташа. И одна из них погибла, подорвавшись на мине. Фамилии их остались неизвестными. ...Поезд бежал к Москве, вагон покачивало, тонко дребезжала ложечка в пустом стакане, и дремота уже размывала возникающие в мозгу картины воспоминаний, и Платонов чувствовал себя точно лежа на морском берегу, когда прибывающая волна подмывает и покачивает тебя и уже приподнимает и сносит куда-то в глубокий сон. Совсем уже засыпая, он вспомнил слова Калошиной. Она говорила: "И ведь представьте себе, почему Дуся свою фамилию не назвала? Она из-за нашей фамилии всегда конфузилась, так уж ей, бедняжке, хотелось, чтоб все покрасивее было..." Платонов заснул легко и крепко, а когда проснулся, на желтой стенке вагона сияло мигающее солнечное пятно, было шумно от говора, плакал ребенок, шуршала бумага, позвякивали ложечки, размешивая в стаканах чай. Давным-давно он не засыпал так беспамятно-крепко, "медным сном", как у Гомера, и когда проснулся, не сразу вспомнил, куда это он попал, что случилось, почему он не у себя дома. На душе у него было празднично-легко, но в первую минуту он совсем позабыл: отчего? И похолодел от страха, что сейчас вот-вот проснется совсем и потеряет эту радость, она тоже окажется сном. Он рванулся и быстро сел на своей верхней койке, стиснув кулаки, и тут разом все прояснилось; он вспомнил: чудо осталось с ним, ему не приснилось, он действительно едет, она позвала его, он увидит Наташу, теперь он может ей что-нибудь сказать и услышать сразу ее ответ, ее голос, увидеть, как двигаются ее губы. Это чудо с ним и никуда не уйдет, и сердце от его близости билось сильно, свежо и радостно, от нарастающего волнения приближения чуда. Он стал смотреть в окно, лежа на боку, со своей верхней полки и думать о чудесах. Какие странные вещи люди считали чудесами. Какие голодные и очень бедные люди могли придумать прославлять чудо, когда громадную толпу народа удалось накормить несколькими хлебами, да так, что еще кое-что осталось и на завтра... Сытые люди не могли придумать такого чуда! А то, что вот эти деревца за окном, промерзшие, с мертвыми черными ветками, мотавшимися на ветру, сейчас уже купают в солнечном свете свои маленькие, точно игрушечные, листочки и по ним пробегает рябь от ветерка, - это почему-то никому не кажется чудом, ни в ком не вызывает даже обыкновенного удивления... Он с усмешкой припомнил слова вчерашних попутчиков за бутылкой: "Такая аппаратура, и нечего удивляться!" За окном уже бежали подмосковные мокрые лесочки, пустые дачи, толстые провода, уходящие к горизонту, провисая от опоры к опоре; заводские трубы, захламленные пустыри, шоссе, по которому, отставая от поезда, бежали автомобили, ныряя под арку путепроводов, опять ряд сарайчиков, и вдруг широкая серая лента геометрически точной дуги автострады. Показались автобусы с московскими номерами, городские улицы и вывески, и тут Платонов подумал: даже если сейчас что-нибудь сломается и поезд совсем не пойдет дальше вот этого перекрестка, пешком можно дойти до дома, где живет Наташа, - ведь это уже Наташины улицы, Наташин город, ее Москва, и все автобусы идут к ней. Или от нее... С вокзала он вышел со всей толпой пассажиров, нашел вход в метро и доехал до остановки, где была гостиница. Тетя Люся и Казимира Войцеховна перед отъездом, волнуясь, умоляли его махнуть рукой на расходы и остановиться в хорошей, даже самой лучшей гостинице. Он так и сделал: вежливо, но уверенно, стараясь выглядеть бывалым гостиничным завсегдатаем, он попросил у женщины-администратора номерок, неважно какой, только получше! Не поднимая глаз, она ответила: "Свободных номеров нет" - и продолжала прерванный оживленный разговор с другой женщиной. Похоже было, что он задал бестактный вопрос: кажется, почти обидел ее, предположив, что тут такая обыкновенная, общедоступная, плохая гостиница, что даже так и валяются свободные номера для всех приезжающих. Платонов в нерешительности прошелся по мраморному вестибюлю, оглядел витрины ларьков, где выставлены были сувениры, дворцовую лестницу, устланную малиновым ковром, уходящую куда-то в недосягаемые для него места, лифты с мигающими огоньками, улетавшие ввысь и выпускавшие в вестибюль довольных, неторопливых, точно у себя дома, людей, приехавших сверху. Видно было, что они хорошо позавтракали, удобно выспались и по-хозяйски уверенно направлялись теперь к газетному киоску мимо целой картинной галереи глянцевитых красочных плакатов, где так и пестрело: "к услугам посетителей", "в большом ассортименте!"... "комфортабельные!". Платонов вышел через сверкающую зеркальными стеклами вертящуюся дверь, снова очутился на мокром тротуаре и вернулся ко входу в метро. Едва войдя в следующую гостиницу, он сразу понял, что тут для него свободными номерами не пахнет, это просто в воздухе чувствуется, как в хозяйственном магазине, где продают кастрюли и шпингалеты, не пахнет колбасой - сразу понимаешь: здесь этим не торгуют, и все. Девушка в роскошной прическе вроде небольшого стога сена на голове подтвердила его предположение. Швейцар в утешение показал ему на плакатик, где был напечатан длиннейший список гостиниц, и посоветовал начать искать с самой дальней. Платонов посмотрел на часы и увидел, что он уже больше часа в Москве, и испугался. Он вернулся к окошечку и попросил телефонную книгу. Девушка посмотрела на него с отвращением, точно он попросил у нее что-то неприличное, например носовой платок, чтобы разочек высморкаться, или ее зубную щетку, чтоб немножко почистить зубы. Она объявила, что книжка эта для служебного пользования. В крайнем случае для проживающих в гостинице. Видно было, что ей доставляет удовольствие, что она может кому-то в чем-то отказать, и ничего ей за это не будет, но разговор ей в конце концов надоел, видимо, отвращение пересилило, и когда он предложил оставить ей в залог паспорт, она молча положила перед ним книгу и отвернулась, потому что с самого начала не сомневалась, что он ее никуда не унесет. Платонов вернул ей книгу через минуту и поблагодарил, но девушка не обратила ни на него, ни на книгу ни малейшего внимания, и он вошел в будку автомата и, чувствуя, что сердце начинает стучать с каждым оборотом жужжащего диска все сильнее, набрал номер, а к тому моменту, когда в трубке сперва щелкнуло и потянулись длинные гудки, он почувствовал, что глохнет от волнения, и едва расслышал голос Наташи. А она нетерпеливо кричала: - Ну, где же ты? Приехал? Где же ты? Где?.. Боже мой, Коля приехал! Ему не хотелось признаваться, что он говорит из телефонной будки гостиницы, куда его не пускают, но она с двух слов все сама сообразила, засмеялась и крикнула: - Слушай внимательно: никуда не двигайся, ничего не говори, молчи. Можешь выйти на улицу и стой у входа. Жди меня!.. Неужели ты приехал? Жди! Никуда не двигайся! Он вышел на улицу и потихоньку стал прохаживаться до угла и обратно, то и дело оборачиваясь, чтоб не пропустить Наташу. Немного погодя кто-то помахал кому-то из серой "Волги", промчавшейся мимо. Машина скрылась за углом, очень быстро развернулась и помчалась по другой стороне обратно, подлетела и, взвизгнув, присела на рессорах, став как вкопанная; из распахнувшейся дверцы кто-то выскочил, пригибая голову, стремительно налетел на него и обнял. Наташа крепко и коротко обняла его, он увидел у самого своего лица ее глаза - они, казалось, стали гораздо больше, чем раньше, - узнал безошибочно ее губы по прикосновению к его щеке и уловил незнакомый легкий и нежный запах ее волос. Она втащила его в кабину, где сидела за рулем, и усадила его рядом с собой, повернула к себе лицом и всплеснула руками: - Боже мой миленький!.. Отчего же ты худущий такой, не кормят тебя, что ли?.. Почему ты не стареешь? Руки только постарели у тебя! А я уже, видишь, какая стала?! - Ты еще красивее стала, - серьезно сказал Платонов, и она слегка покраснела от удовольствия. - Сказал Петрушка... - Нет, не Петрушка. Правда. Она и вправду казалась ему красивее прежнего, хотя уже наметились жесткие, смотревшие вниз черточки в уголках губ, но щеки и скулы, туго обтянутые розово-смуглой от загара кожей, и удивительная ее быстрая улыбка, не как у других постепенно возникавшая на лице, а вспыхивавшая мгновенно, точно от удара тока, - все было прежнее, все было ему по-прежнему знакомо и мило. Наташа трогала его плечи, улыбаясь, всматривалась в лицо, поправляла на нем тоненький узелок галстука и, точно не веря глазам и все больше удивляясь, опять всплескивала руками. - Давай посидим минутку, чтоб я успокоилась, а то я разобью машину... Помолчим. Через минуту она сказала: - Ну вот, теперь поехали, - тронула машину, очень ловко втиснулась в шумный поток движения, потом они куда-то сворачивали, обгоняли кого-то, объехали площадь и остановились у подъезда той самой первой гостиницы, куда сунулся Платонов прямо с вокзала. - Давай мне твой паспорт! - сказала Наташа, когда они пересекали мраморный вестибюль, и усмехнулась его удивлению. - Давай, давай, там уже все в порядке! - И действительно, не прошло пяти минут, как они уже вошли в бесшумный лифт и их вознесло с легким жужжанием до бесконечного коридора, устланного мягкой дорожкой, и горничная открыла им дверь номера. Они вошли, попробовали, как течет из крана горячая вода, открыли окно и посмотрели с высоты девятого этажа на шумно текущий поток уличного движения, и Наташа сказала: - Ну, все в порядке, ты устроен, поедем, я тебя буду кормить завтраком. Снова они рывками от светофора к светофору помчались по улицам, и Платонову несколько раз становилось страшно, что они налетят на пешеходов, но Наташа великолепно вела машину и чувствовала себя как дома в невообразимой сутолоке среди маленьких и больших машин, светофоров, уличных знаков и милиционеров-регулировщиков. Еще из писем Платонов знал, что теперешний муж Наташи крупный ученый, занимающий крупную должность, и не удивился, что дом, к которому его подвезла Наташа, был не совсем похож на остальные: как-то солиднее, с окнами без переплетов, большими балконами, лоджиями и крытыми переходами между этажами. В квартире было очень светло, мягко под ногами, пустынно и пахло приятной чистотой. Платонов, пока Наташа приготовляла где-то далеко в конце коридора на кухне завтрак, присел под какой-то изогнутой лебединой шеей лампой на ярко-синий, упруго покачивавшийся стул, но долго сидеть ему не пришлось: Наташа прибежала из кухни с фарфоровым кофейником и позвала его в столовую, где был уже заранее накрыт стол. - Ты любишь крепкий?.. Или у тебя все сердце? - спросила Наташа. - Люблю крепкий. Да, все сердце. Знаешь, все поверить не могу: вот сижу с тобой и могу разговаривать. Все не верится. Ему хотелось бы сказать ей, как он рад ее увидеть еще и потому, что он очень болен и уже почти примирился с мыслью, что не увидит ее никогда, но сказать об этом прямо было неловко - это значило потребовать к себе особенного внимания, вышло бы похожим на жалобу. - А ты удивился, когда на тебя посыпались мои телеграммы из Афин, из Парижа и Неаполя? - прихлебывая из чашки, торопливо говорила Наташа. Ее, видимо, радовала мысль о том, какое удивление должны были вызвать эти телеграммы. - Ты знаешь, я как-то не совсем верила в реальность всего этого: что есть где-то Афины, Пирей, Акрополь, и когда я увидела, что все это правда: шум ветра на палубе и пятна ослепительного солнца, отраженного от воды, и холмы древней Эллады, которой ты никогда не видел, а рассказывал мне так, будто ездишь туда каждый год в отпуск, - я почувствовала, что мне одной этого слишком много, у меня просто через край переливается, мне необходимо стало поделиться с кем-нибудь, и я стала неотступно думать о тебе, вспоминать. Ты, оказывается, единственный человек, с которым мне хотелось всем этим поделиться... Мне хотелось уступить тебе половину, я согласилась бы сойти с парохода и пойти домой пешком, только чтобы ты вместо меня поплыл дальше! Ну, это все лирика, вот ты приехал, и я так рада, что даже не могу понять, как это я не сумела тебя вытащить раньше!.. Ты о себе рассказывай. Как ты живешь? Ты все еще директор и ни о чем больше не мечтаешь? - Я уже не директор, я просто преподаватель. - Как же так? - испуганно воскликнула Наташа. - Ведь ты столько лет был директором? Неприятности? - Да нет, видишь ли, быть директором никогда не было моей мечтой, так просто получилось, а сейчас мне гораздо лучше и... нагрузка меньше, а то мне трудно стало. Здоровье... Все к лучшему. - Да? - с сомнением, неуверенно спросила Наташа, - видно было, что это известие ее расстроило из-за него. После завтрака Наташа отвезла его к центру города, а сама поехала на работу, в свой НИИ. Платонов прошелся по улицам, бегло оглядывая витрины и кварталы домов, в любом из них мог бы уместиться весь их городок, в котором прошла его жизнь, и еще осталось бы порядочно свободной площади. Вернувшись в гостиницу, он долго смотрел из окна на улицу, полную автомобильных крыш и непрерывно текущих толп народа, быстро скоплявшихся в ожидании зеленого света на перекрестке, чтобы торопливо перебежать к другому тротуару, и тотчас же начинавших снова скопляться с обеих сторон перехода. Он тщательно побрился, помылся и даже попробовал немножко по-другому, чем обычно, причесать волосы, но ничего хорошего из этого не вышло, он махнул рукой и засмеялся, глядя в очень ясное зеркало на свое усталое, осунувшееся лицо. Кровать была так красиво застелена, что он не решился на нее прилечь, а примостился на коротеньком диванчике, подложив под голову подушку и пододвинув к себе поближе телефон, и стал ожидать ее звонка. Вечером она позвонила, они встретились на углу и поехали смотреть представление на льду, и он познакомился с ее мужем. Платонову очень хотелось бы, чтоб тот оказался противным типом, и он готовился к тому, что тот ему не понравится, очень не понравится, но после минутного разговора он с разочарованием убедился, что тот ему скорей нравится. Это был человек с крупной лысой головой, и весь крупный, не толстый, а какой-то объемистый и с маленькими кабаньими глазками, очень веселыми и хитрыми. Он скучал на ледяном представлении, но добросовестно каждый раз хлопал, только несколько раз тихо сказал Наташе: "Зачем ты нас сюда притащила?" - и то, что говорил "нас", а не "меня", - тоже было симпатично. Потом Наташа сказала, что дома ничего не приготовлено, есть нечего, и они поехали в ресторан, где все было "к услугам", подкрахмаленные скатерти, играл оркестр и несколько человек толклись в тесном проходе, уверенные, что они танцуют. Кругом возвышались колонны, подпиравшие расписной потолок, и за аркой была дверь в коктейль-холл, и Платонову казалось все каким-то ненастоящим; тут же выяснилось, что Наташин муж сам в рестораны попадает только на торжественные приемы иностранных гостей, и ему совершенно наплевать на торжественность официантов и на все ресторанные ритуалы. Поздно он вернулся в гостиницу, растерянный и плохо понимая, что с ним происходит. А утром он опять, перебирая в уме последнюю встречу с Наташей, лежал и любовался на телефон, ожидая, когда он зазвонит. Она звонила каждый день по нескольку раз. Странное дело, встречаясь, оставаясь с глазу на глаз, они чувствовали себя связанно, вспоминали не самое важное, а больше разные мелочи, одна за другой всплывавшие в разговорах, начинавшихся с "а помнишь?". И только в телефонном разговоре менялось все: Наташа становилась такой, какой была раньше. Точно прежняя Наташа два десятка лет назад снимала трубку телефона и набирала номер их общей юности, и Платонов поднимал трубку телефона тех времен. И им легко становилось говорить обо всем, о чем они молчали при встречах. Наташа требовала, чтоб он все подробно рассказывал о тете Люсе, о Казимире Войцеховне, описал свою комнату и как выглядят теперь деревья на Набережном бульваре, и Платонов послушно рассказывал. Однажды он сказал: - А знаешь, кто меня на станцию вез? Ты помнишь Дусю Калошину? Муж ее сестренки, Майки, при тебе ее еще и на свете не было, а теперь Майка - Лешина жена. - Ужасно, ужасно! - упавшим голосом сказала Наташа. - Ведь это было позавчера. А оказывается, двадцать лет. Ужасно! Время совсем взбесилось последние годы, несется, несется. Дуся... как будто я ее видела на той неделе! - А ты знаешь, что про вас потом написали во фронтовой газете? - Правда?.. Нет, я не знала. Да откуда бы? Что писали? Как погибла Дуся? - Я могу тебе прислать заметку, трогательно так написано. Листок у Дусиной матери хранится, она мне давала прочесть. - Нет, не надо. Никто этого не знает... Ты вот знаешь - и с меня довольно. Еще не хватало, чтоб я всем начала рассказывать о своем великом подвиге. Правда, страшно было, но такая это малость по сравнению с тем, что происходило каждый час... И не говори никому, знаешь, в самые поганые минуты жизни, когда сам себе противен делаешься, меня спасает мысль, что есть хоть вот это одно, чего никто не знает, а я про себя знаю. Может быть, это был самый лучший момент моей жизни? Иногда мне кажется, что это не я, а ты или кто-то другой сделал, ведь я тогда была с тобой. Разговор шел по телефону, и они оба были безудержно смелы. - Ты знай, - медленно говорила в трубку Наташа, - если бы я увидела, когда мы встретились, что ты меня разлюбил, во мне умерло бы что-то самое лучшее. Половина меня самой умерла бы, умерло бы все прошлое, и я в нем. Та Наташа, о которой мы говорим, перестала бы существовать, и я осталась бы на голом острове, обдуваемая всеми ветрами, одна... - Какая ты милая по телефону, - сказал Платонов. - Такая милая!.. - Знаешь, как я тебя тогда искала? Нет, я тебе никогда об этом не писала. К чему? Рассылала повсюду письма, нашла госпиталь, добралась до него. Я видела твою койку, но ты уже уехал. И потом я нашла твою часть, но ты, такой удачник, уже был опять ранен, и следы потерялись, ты пропал, сгинул, след твой зарос травой надолго, а я думала, навсегда, даже похоронной мне бы не прислали, я ведь даже не вдова! И долго спустя, когда все перегорело, кончилось, утихло, я так и ахнула, когда вдруг оказалось, что ты прошел огни и воды и пол-Европы, тихонько прихрамывая, приплелся на наш Набережный бульвар, подошел к доске, стер, что там было написано на последнем уроке пять лет тому назад, взял мел, сказал: "Дети, тише, будьте внимательны" - и начал писать на доске первый урок. Так было? - Очень похоже, пожалуй, очень!.. - Ох, как еще похоже! - с ожесточением крикнула Наташа в трубку. - Ты отказался от Москвы, от всего, о чем мечтал, ты мог так многого добиться! Ты понимаешь, что люди, в пять раз менее способные, чем ты, и в десять раз худшие, на каждом шагу тебя обгоняли! - в голосе ее звучали злые слезы. - Ну-ну, - успокаивая, примирительно сказал Платонов. - Ты описываешь что-то вроде скачек или марафонского бега! Никто меня не обгонял и ни за кем я не гонялся, честное слово. - Коля, но ведь все-таки несправедливо, что так неудачно у тебя все вышло, все, все! - Ну, конечно, кое-что могло бы сложиться поудачнее. Но ведь это каждый так, наверное, думает. - Молчи ты, проклятый человек! - нетерпеливо крикнула Наташа. - Молчи лучше! Нелепо устроен человек, бездарно и нелепо! - Она говорила все тише и невнятнее, борясь со слезами. - Несправедливо и бессмысленно, что почему-то оказывается, что можно любить по-настоящему больше всего на свете какого-нибудь больного, ребеночка или нескладного идиота... неудачника! Я тебе потом позвоню... - и она в слезах бросила трубку. Вечером она позвонила снова, и они отправились слушать оперу, очень скучную, на которую трудно было достать билеты, и только потому туда все старались попасть. Телефонного разговора как не бывало. И только поздно вечером, почти ночью, опять ожил телефон, Наташа спросила: - Ты жив?.. Обо мне помнишь? Думал сейчас обо мне? Ну, тогда мне на все остальное наплевать, все хорошо. Спи, спокойной ночи. Платонов после разговора долго, почти до рассвета, не спал, лежа в постели с открытыми глазами, глядя в потолок, по которому бежали полосы света с незасыпающей столичной улицы, прислушиваясь к городскому шуму, так не похожему на привычную утреннюю петушиную перекличку, проезды одинокого автобуса, пароходные гудки, собачий лай и поскрипывание ведер под окном. Утром телефон зазвонил неожиданно рано, и Платонов, только что вылезший из ванны и размышлявший о том, как все-таки приятно иметь у себя в квартире такую штуку с горячей водой все время под рукой, кинулся к телефону, чуть не упав на скользком полу, и мокрыми руками схватил трубку. - Знаешь, ничего не получилось, - с досадой сказала Наташа. - Навязались эти путевки на мою голову, и отказываться уже неудобно. - Тебе дали путевку? Зачем же отказываться? Это хорошо. - Да будь это обыкновенная, я бы в два счета плюнула на нее, а это в Карловы Вары, неудобно отказываться, скажут, зачем вы заказывали. Ужасно неудачно. Ты тут, а мне приходится уезжать. - Ну что же делать. Мне тоже пора. - Так неудачно вышло... Сегодня к шести ты являешься ко мне. Грандиозное торжество. Ты же приглашен специально для этого торжества со всеми прочими почетными гостями. Ну, это по случаю присуждения мне ученой степени. У тебя рубашка чистая есть с собой? Платонов посмотрел на свою нейлоновую рубашку, гордость тети Люси, купленную на его деньги и подаренную ему к дню рождения. Вчера он ее выстирал в умывальнике, теперь она лежала, высыхая на полотенце. - Она у меня всегда чистая. - Понимаю, - сказала Наташа. - Ты приезжай пораньше, я тебе пришью пуговку. И действительно, когда он приехал, она сразу заставила его пойти в ванную. Притворив дверь, он стащил через голову и отдал ей рубашку, а сам присел, сгорбившись, на край ванны и стал ждать. Теплая ванная комната вся сияла голубым кафелем, хромированными кранами и трубами, под ногами лежало и мягко пружинило что-то нежно-розовое, стеклянная полочка была заставлена множеством разноцветных флаконов, и в великолепном зеркале на этом фоне отражался Платонов без рубахи, сидевший на краю молочно-белой ванны с мохнатым полотенцем на худых плечах. Наташа что-то долго возилась с пришиванием, и Платонов, не дождавшись, робко высунулся и вышел из ванной, кутаясь в полотенце, заглянул в комнату и увидел, что Наташа сидит у окна и, закусив губу и глубоко задумавшись, смотрит на рубашку, расстеленную у нее на коленях. Она медленно обернулась к Платонову. - Ты помнишь бабушку? Ты-то помнишь. Вот она бы сегодня одна радовалась, не понимая, что, в сущности, радоваться совершенно нечему. - Не понимаю все-таки! Как это нечему? Странно как-то! Ты ведь честно, по праву... - Да, я не украла и не по блату получила, вот вы с бабушкой вдвоем и радовались бы, - она усмехнулась, глядя на то, как он ежится, высовываясь из-за двери, прикрываясь полотенцем, и бросила ему рубашку. Встряхнувшись, она невесело засмеялась и окликнула его. Платонов уже нырнул в ванную и теперь снова высунул голову. - Коля, ты должен это знать! - Она опять засмеялась и произнесла торжественно: - Ты единственный в мире человек! Единственный в моей жизни человек, которому я мыла ноги... Пуговицу мне, кажется, случалось пришивать, но это было давно, и я даже не помню кому. И зря пришивала. Она ушла переодеваться, а Платонов остался один, гостей еще не было, только какая-то очень важная тетка с большой брошью на груди звенела посудой, накрывая на стол, и, чтоб ей не мешать, он ушел в кабинет и сел на ярко-синее, покачивающееся креслице. Первым из гостей явился Иннокентий Викентьевич, с которым Платонова уже познакомили на ледяном представлении. Он поздоровался с Платоновым и рухнул в кресло, разбросав руки и ноги, изображая полное изнеможение. В доме он был вроде своего человека, вероятно, потому, что по какой-то линии был не то помощником Наташиного мужа, не то секретарем. Пожалуй, скорей всего секретарем. Повалявшись в изнеможении, лениво оглядывая комнату, он достал фарфоровую фигурку, повертел ее, разглядывая со всех сторон, и небрежно поставил ее не на то место, где она стояла. Потом он прошелся по кабинету, взял со стола тонкую пачку исписанных листов, небрежно просмотрел и хмыкнул и так же небрежно отложил, точно сказал: "Ах, это? Знаю, надоело!" Платонов смотрел на его упитанное, чрезмерно сытое лицо, на его большой с двумя извилинами, какой-то холеный нос нежного цвета лососины, на узенькие модные отвороты его просторного костюма, стараясь побороть чувство неприязни. Иннокентий Викентьевич продолжал обход комнаты, все что попало хватая, разглядывая и тут же безразлично откладывая, и наконец наткнулся на коробку с шахматами, отпихнул ее тоже, задумался и уставился на Платонова, так что тот подумал, что он сейчас захочет и его взять в руки, повертеть и отложить в сторону. Но он не притронулся, он просто соображал, как можно использовать Платонова, и, видимо, придумал: предложил сыграть в шахматы. Чтоб только с ним не разговаривать, Платонов согласился, стал играть, не думая и без всякого интереса. Ему казалось, что серьезно играть с таким лососиным носом человек никак не может, и жестоко ошибся - Иннокентий играл очень хитро, с множеством мелких подвохов и ловушек, и Платонов глупо попался в одну из них и почти даром отдал фигуру. После этого он стал играть в полную силу, почти выровнял положение, но слишком уж много было упущено вначале. Сдерживая досаду, он равнодушно сказал: - Нет, ничего уже не получится. Проиграл! - Кто проиграл? - спросила Наташа, входя в комнату и здороваясь. - Конечно, бедный Платонов проиграл? Платонову теперь страшно хотелось сыграть как следует, но было уже поздно, в передней звенели звонки, новые гости громко здоровались, шумели, проходили в комнаты и, похохатывая, потирали руки при виде накрытого стола, на котором уже не оставалось свободного места, все было украшено молодой зеленью, и среди дымчатых, отливающих радугой бокалов, графинов и пузатых бутылок, ваз и блюд с закусками и множества разных тарелочек горками лежали длинные огурцы, от которых пахло весенней свежестью. Платонов вспомнил, что ему поручили купить семена хорошего сорта для огуречной рассады, которую начнут высаживать на грядки еще недели через две. Последним, позже всех гостей, примчался с какого-то совещания Наташин муж, все сели за стол и тотчас, с шумом отодвигая стулья, встали, как только Иннокентий поднял тост в честь Наташи. Наташа выглядела стройнее и красивее, чем когда была девочкой. Литой серебряный медальон на цепи с головой Нефертити был единственным украшением на ее гладком, обтягивающем черном платье. Она держалась удивительно просто и хорошо, с удовольствием, хотя и весело - с еле уловимой умной насмешливостью, принимая чрезмерно пышные поздравления. Потом, когда глаза у всех заблестели, за столом поднялся шум, знаменитый скрипач приставал к своему соседу-ученому с вопросами насчет антивещества, а тот отшучивался и, смеясь, тянулся к другой кучке, где рассказывали анекдот. Сидевшая рядом с Платоновым дама в вечернем платье, - он ее принял за бывшую опереточную артистку, а она оказалась руководительницей физической лаборатории, - крикнула через стол: - Наташа, да познакомьте вы нас с соседом! Наташа, раскрасневшаяся, весело вскочила с бокалом в руке: - Товарищи, тут все знакомы, кажется? А это вот: мой Платонов! Директор моей школы! В родном моем городе! - Она поклонилась и, смеясь, села. За столом стоял уже общий неровный шум разговоров, смеха, звона посуды и окликов через стол. Платонов сидел, чувствуя тут себя точно на отлете, но и это ему было все равно, и думал, что вот так в суете проходит последний вечер с Наташей, и не сразу расслышал, что ему задают уже во второй или в третий раз один и тот же вопрос. Иннокентий, у которого его лососиный нос утратил нежный цвет и стал малиновым, деликатно постукивал пальцем ему по плечу, обращая внимание на спрашивавшего. Платонов полуобернулся и увидел помятое, скучное, мягкое лицо человека с большими желтыми зубами. Говорил он удивительно: даже в общем шуме не считал нужным повысить голос, так был уверен, что все обязаны расслышать, что он скажет. Платонов только глянул, и ему уже захотелось возражать и спорить, едва расслышав слова: "...вот вы живете на периферии, и вы, конечно, думаете..." - Вот я живу на периферии и ничего подобного не думаю, - сказал четко и с удовольствием открытого столкновения в споре Платонов. - Вообще на периферии люди думают совершенно разное, как и в столицах. Деление на категории по месту жительства опоздало лет на тридцать, по-моему. Это только в кинофильмах почему-то любят показывать, как нравственный перелом в человеке разрешается тем, что он садится в вагон и уезжает из столицы... Предполагается, очевидно, что он, пройдя через чистилище поезда дальнего следования, высадится на станции назначения новым человеком... - ...а я преклоняюсь перед людьми... - перекрикивая усилившийся шум, говорила заведующая лабораторией, но перед кем она преклонялась, уже нельзя было расслышать. В дверях столовой возникли новые гости, вероятно очень значительные, потому что Наташа так и вспыхнула от удовольствия и даже воскликнула: "Ну, вот уж кого не ждали!.." - и, подбежав, трижды поцеловалась о женщиной в вечернем платье, откладывая в сторону какие-то коробки в шелковистой бумаге и охапку гибких, завернутых в целлофан цветов с длинными стеблями. Снова поднялась волна тостов, Наташа, сияя, вставала, благодарила, и все стало похоже на настоящий праздник. Платонов вежливо улыбался, кивал, когда все поздравляли, и задумывался, покручивая двумя пальцами за тоненькую ножку дымчатый бокал, переливавший радугой. Но как только улеглась волна поздравлений, Иннокентий снова вежливо попросил Платонова повернуться, шепнув: - Амос Назарович... к вам... "И чего ему от меня надо?" - подумал Платонов, глядя на того с мягко шевелившимися щеками и желтыми зубами, все продолжавшего медленно и тихо говорить, точно он был в комнате председатель. - Да, я очень хочу услышать, что об этом думает наш директор школы! - поддержала заведующая лабораторией, дружелюбно, но требовательно глядя на Платонова. Едва поймав кончик разговора, Платонов переспросил: - А что вы называете таким разговором "по душам"? - Это каждый понимает, - сказал Амос Назарович. - В случае необходимости я вызываю к себе и говорю с ним по душам, вот о чем мы говорили. - И получается? - спросил Платонов, чувствуя опять оживление открытого столкновения. - Получается. А если нет - то уж не моя вина. Я сделал что мог. Конечно, есть такие, которые не поддаются. Ну, с такими у нас и разговор другой. Теперь вам понятно? - Нет, - сказал Платонов и заметил, что лососиный нос быстро на него посмотрел с интересом. - Вы вызываете подведомственного вам человека, чтобы заглянуть в его душу, разбередить ее, что ли? - Точно. Вот понимаете же, значит! - Еще нет. А свою душу вы ему тоже раскрываете? Свои сокровенные мечты, ошибки и надежды? Ах, нет? Тогда это уже не "по душам", а только по чужой душе разговор. - Да я-то тут при чем? Дело не в названии. Я вызываю человека, и я с ним... Наташин муж, продолжая улыбаться и слушать свою соседку, внимательно покосился на Платонова и продолжал разговор. - Правильно, - уже не останавливался Платонов, - предполагается, значит, что он должен раскрывать свою душу, а вы нет. А вам никогда не приходило в голову, что в ту минуту, когда вы стараетесь заглянуть ему в душу, он сидит против вас и занят той же самой работой: старается заглянуть в вашу? Например, старается понять, что там у вас? Стоит ли вам верить, раскрываться перед вами? - Так, - с удовлетворением констатировал Наташин муж и опять улыбнулся в сторону своей собеседницы. - Ну и пускай! Мне-то скрывать нечего! - Вы не допускаете, что у него работа может пойти даже успешнее, чем у вас? Что он обнаружит в вас равнодушие к его судьбе, пренебрежение, необоснованную уверенность в своем превосходстве, что он почувствует, что вам на его душу-то в общем и наплевать, а нужен вам только исправно повинующийся работник? - А кто же мне еще нужен? - вдруг обрадованно засмеялся Амос Назарович, катая во рту маринованную вишню. - Фрейд с его комплексами? Нет, голубчик, мы делом заняты, извините! - Зачем же употреблять такие термины: душа! Даже в самом условном их смысле! Если говорить вообще о воспитании людей, то вся ошибка в удивительной уверенности, что есть у одних людей замки, а у других - ключи к этим замкам. И поскольку по должности эти ключи им вручены, их дело только ходить да щелкать: открывать своими ключами эти замки. А это не соответствует действительности: вы щелкаете, а замки-то не открываются. - Так-с, печальное признание в устах директора и воспитателя нашей молодежи. Значит, вы видите кругом одни загадки? Таинственные психические лабиринты, куда не влезешь? А влезешь - не вылезешь? Непознаваемое, что ли? - Вот как сразу, - сказал Платонов, поворачивая бокал на скользкой скатерти. - Либо все как на ладони, либо "непознаваемое"? А может быть, просто такие сложные системы, которые не поддаются ключу от висячего амбарного замка? Амос Назарович еще покатал во рту вишню, медленно разжевал, показывая, до чего несокрушим в своей позиции, вынул двумя пальцами косточку и отложил на край тарелки. И только после этого снисходительно резюмировал: - С вашими третьеклассниками вам, конечно, можно себе позволить всякое такое, а тем, кто вкалывает, так сказать, на переднем крае, - не до того. Тресни, а дай результат! С нас спрашивают! - И он ради еще большей непринужденности потянулся, зачерпнул ложечкой, высыпал на тарелку еще несколько маринованных вишен и, осторожно выбрав себе одну, отправил ее в рот и стал там перекатывать, не торопясь съесть. - А мы там, на периферии, - вызывающе скромно протянул Платонов, - находимся в полной уверенности, что уж кто-кто, а мы-то на самом переднем крае. Вот ведь как! - Преклоняюсь! - сказала заведующая лабораторией и стукнула маленькой рукой с кольцом по столу. - Ну, космических кораблей вы там, наверное, не делаете? - невнятно из-за вишни заметил Амос Назарович, которому разговор, видимо, уже перестал доставлять материал для веских рассуждений вслух и потому надоел. - Нет, не делаем, - сухо проговорил Платонов, - мы только готовим личный состав для их команд! И кадры для пяти тысяч заводов, где их делают, и готовим тех, кто их будет кормить, и так далее. И мы в нашем непомерном самомнении воображаем даже, что судьба мира зависит именно от того, полетят ли на этих кораблях умственные недоросли, фельдфебели, полуавтоматы или умные, добрые и свободные люди. - Ну, это лирика, - сказал Амос Назарович. - Безусловно! - подтвердил Платонов. - Она-то у нас и ценится. Лососиный Иннокентий вдруг глянул на Платонова неожиданно умным и приветливым глазом, усмехнулся и тотчас утопил нос вместе с усмешкой в широком бокале, чтоб не обидеть Амоса Назаровича, все катавшего и катавшего вишню с видом превосходства. - Ну что? Платонов тут все изрекает прописные истины? - спросила Наташа. Она обошла вокруг стола, разговаривая со всеми гостями по очереди, и теперь добралась и до Амоса Назаровича. - Лирика... Лирика... - с деланным добродушием пробурчал Амос Назарович. Многие гости уже вставали со своих мест, переходили в гостиную, где уже заиграл магнитофон и появились запотевшие графины и тарелки с жареным миндалем и узкие бокалы с разноцветными соломинками. Платонов почувствовал, что его схватили за руку, и узнал Наташу. Она вытянула его в коридор, протащила до самой кухни. В кухне было прохладно, тихо - тут ничего не готовили, все было из ресторана, и обе плиты, электрическая и газовая, сверкали чистые, точно в магазине. Внизу, за окном, очень далеко были видны бесчисленные огни ночного города, и в темном небе стояло необъятное розовое зарево. - Мне завтра уезжать, Платонов, - сказала Наташа, отворяя дверцу холодильника. - Хочешь чего-нибудь выпить? Нет? Все равно выпей! Вот, на, это шампанское... - Она налила ему и себе и села на низенькую скамеечку у раскрытой дверцы холодильника, освещенная его молочным светом. - Не воображай, что я пьяная. Но не воображай, что я уж вовсе трезвая. - Надо бы холодильник закрыть, - сказал Платонов. - Наоборот, пускай будет открыт. Если бы научились людей держать в холодильниках, какие они неиспорченные могли бы оставаться всю жизнь! Глаза у нее блестели, как в лихорадке, и щеки горели. - Вот, прошел, проходит мой великий день. Моя вершина. Теперь я уже ни шагу не сделаю вверх. Теперь мне только нужно покрепче держаться, чтоб не спихнули куда-нибудь пониже, вот что! - Что ты только говоришь? Наташа? - тревожно спросил Платонов. - Ты правда выпила лишнее! - Брось, что ты понимаешь в этом, Платонов!.. Все просто: в том кругу, где я живу, все что-нибудь собой представляют. Тут просто неудобно, если хочешь - неприлично не иметь какой-нибудь ученой степени! И я должна была. И я ее добилась! Я способная. Но я и не глупая. Я знаю, что для меня это вершина. Вот и все. Больше ничего со мной не будет. Продолжения не будет, и черт с ним. - У тебя такое настроение, ты нехорошо что-то говоришь, - со страданием сказал Платонов. - А ты не страдай за меня, Коля, все в общем хорошо. Черт с ним со всем. Вот ведь ты приехал, а я о чем говорю? Платонов, ты ужасно мне нравишься! Мне нравится даже твой костюм. Твой кошмарный костюм! В нем ты похож на положительного героя в пьесе. И до чего у тебя сухие губы, ты, наверное, ни разу и не целовался с тех пор? - Ну, уж так и ни разу! - обидчиво конфузясь, хмыкнул Платонов, отворачиваясь и разглаживая подразумеваемые гусарские усы. - Молчи! А то я приеду и убью ее из ровности!.. И не смей думать: "А ты сама!" - я совсем другое дело... У нее был вид какой-то отчаянный, вызывающий, и глаза блестели нездоровым блеском, точно в лихорадке, но она казалась ему очень красивой, и только когда он вдруг заметил, что подбородок у нее не такой тугой я твердый, как прежде, и какой-то налет усталости пробивается сквозь ее отчаянную бодрость, - сердце у него самым настоящим образом сжалось от скрытой жалости. Она замолчала и, сидя на скамеечке, тщательно расправила платье у себя выше колен, обтянутых кружевными черными чулками. - У тебя были вечно исцарапанные коленки, - сказал Платонов, стараясь говорить весело, чтоб в голосе не пробилась все возраставшая неизвестно почему неудержимая жалость к ней. - Да, у меня не было чулок. Во всяком случае, настоящих чулок. И мы, девчонки, ходили из гордости до морозов с голыми ногами... Коля, хочешь, я все брошу и уеду с тобой? - Ты любишь своего мужа, Наташа? - Что?.. Да, он меня очень любит. - Я тебя спрашиваю, Наташа. - А я отвечаю: ты что, не слышишь? Он очень меня любит. Ты хочешь спросить, как все это получилось. Наверное, это? Пожалуйста, не спрашивай. Он добрый, он все понимает. Почти во всем. Почти все. Он крупный человек. Вроде слона. Слоны могут быть добрыми. А моськи - нет, моськам надо лаять и суетиться и не зевать... Коля, возьми меня отсюда. Я снюсь сама себе, будто я снова на Набережном бульваре... Ты все спрашиваешь, как все получилось... - Я ничего не спрашиваю, ты успокойся, Наташа, не надо... Она топнула ногой и крикнула: - Нет, ты спрашиваешь, что я, не слышу, что ли?.. Ладно. Когда я узнала, что ты опять учителем в нашем городишке, ты представлялся мне стоящим в самом хвосте какой-то длинной, почти не подвигающейся очереди. И столько народу впереди тебя! И стольких других впереди тебя, которые уже полными руками хватают все: славу, награды, успех! Я ужаснулась этой очереди. Я подумала: это для неудачников. В жизни есть первый класс, и второй, и третий, и те, кто едут в первом, уговаривают тех, кто в третьем, что там тоже очень хорошо!.. Нет, я хотела в первый! Я не осталась в хвосте, ты сам видишь. Я ведь не в хвосте? - Ты молодец, - сказал Платонов грустно. - В общем, я действительно молодец. Я получила все, о чем могла мечтать! Ну, чего еще? Наверное, это было от страха. Я так боялась недополучить, не увидеть, не испытать всего, что можно в жизни... - Голос ее вдруг задрожал, сорвался, и она тихо сказала: - Коля, милый мой Коля, ты понимаешь, что больше ничего уже не будет. Мы прожили нашу жизнь. Самую ее главную часть. Ну, будут только повторения, этот окаянный шорох сухих листьев!.. - Как шорох? Каких листьев, ты о чем, детка? Ты совсем заговариваешься... Ну, потише, потише, - он осторожно погладил ее руку, лежавшую на столе. - Шуршат, проклятые... Знаешь, я встречала многих людей, в некоторые мне нравились, иногда я даже влюблялась, ты не обижайся, Коля, жизнь такая длинная штука. И вдруг у меня начиналась тоска по тебе, и я начинала вспоминать все наши полудетские шуточные словечки и прозвища, выдуманные и невыдуманные истории, от которых мы с тобой помирали со смеху или чуть не плакали, вспоминала - и я от тоски по тебе, как дура, начинала рассказывать, и меня слушали с вежливым терпением или нетерпеливо... как кто... И им всем было это так неинтересно, так ненужно, они скучали, дожидаясь, когда можно будет наконец начать целоваться... О, я бросила это все рассказывать. Давным-давно! И вот, сидя в этой чужой-пречужой кухне, где ему и быть-то, собственно, не следовало бы, Платонов вдруг почувствовал, что ему жжет глаза, что вот сейчас он прощается, уже совсем прощается с Наташей, и слезы навернулись ему на глаза от жалости к ней, а может быть, и к самому себе. - О, бедная ты моя девочка, - он нежно гладил и целовал ее руку, лежащую на столе, сам удивляясь тому, какие странные слова он говорит. - Бедная девочка... - Меня обманули... Что они мне подсунули? Мешок сухих листьев... - Как в сказке? - торопливо, крепко вытирая глаза, говорил Платонов. - Как человек выиграл целый мешок золотых монет, а принес домой, а там угли и сухие листья? Да? Наташа кивнула безмолвно. Горло ее было перехвачено слезами. - Неужели это уж так?.. Уж так плохо дело?.. - спрашивал он, не успокаивая, не утешая. Наташа решительно встала, громко, прерывисто несколько раз глотнула из стакана, встряхнула головой, жалко улыбнулась, почти успокоившись, и вдруг громко и некрасиво, по-детски заревела, ткнувшись лбом ему в грудь. - Коля, я мечтаю... Я так мечтаю, Коля!.. Я с тобой уеду. Платонов поглаживал ей голову, легко касаясь пальцами шеи, и смотрел уже в окно на разливанное море огней и темное, подсвеченное громадным заревом небо и, вздыхая, приговаривал: - Пройдет... Пройдет... Успокойся... Это у тебя пройдет. Немного погодя Платонов услышал сдержанный тяжелый вздох у себя за спиной. Муж Наташи стоял посреди кухни с расстроенным видом и вздыхал. - Ну, вот... Ну, вот... - сокрушенно проговорил он. - Что ж это ты так-то уж очень, а, Наташа? Наташа медленно подняла заплаканное, но уже утихшее после слез, покрасневшее лицо и проговорила: - Я решила отдать мои платья и мебель в детский дом. Уеду с Платоновым. Буду делить с ним его суровые будни. - Отлично, - серьезно кивая, сказал муж. - Раздадим и поедем! Наташа оттолкнула его руку, отвернулась и пошла к умывальнику. Муж подошел сбоку и слегка отвернул кран и добродушно-ласково похлопал ее по плечу. Наташа набрала воды в сложенную лодочкой ладонь, прижала к глазам и, не поднимая головы, сказала: - Поедем! Кто тебя звал? Ты-то тут при чем? Вот я правда брошу все и тебя брошу и уеду с Платоновым! Начну какую-нибудь совсем новую жизнь. Муж подал ей уголок полотенца, приговаривая: - Ну и бросим. И уедем. И начнем, все будет по-твоему!.. Наташа, сердито морщась, засмеялась, еще сквозь слезы. - Слон он и есть слон. Шкура слонячья!.. Споткнувшись на пороге, ввалился Иннокентий, чуть не расплескав бокалы с шампанским, которые держал в обеих руках, и минуту стоял не шевелясь, дожидаясь, пока жидкость перестанет качаться. - Там одна дама опять желает перед вами преклоняться, - сказал он Платонову. - Пойдемте? И Платонов пошел за ним, не оглядываясь. - Ну, прошло? - заботливо сказал муж Наташе. - Вот тут еще капельку вытри, под глазом... Где же у тебя глазки-то были, когда ты за другого замуж вышла? - Дура, - сказала Наташа, вытирая кончиком платка глаза. - А ты в него влюбился... А Иннокентия презираешь! - Почему презираю? Нисколько. Иннокентий полезный, ну, как... шнурок. А твой Платонов - провод. Под током. Того можно в ботинки продевать, пакеты им завязывать. А от этого лампочки будут гореть. А не так схватишься, передернет! Ну, пойдем к гостям, они же все-таки стараются нам сделать приятное, тебе самой хотелось! На другое утро малолюдная платформа была ярко освещена солнцем, когда был подан сверкающий чистотой поезд, готовый к отправке за границу. Никто не торопился, и проводники, щурясь на солнце, улыбались, здороваясь, когда им подавали билеты отъезжающие, а в вагоне-ресторане, сиявшем чисто протертыми стеклами, девушка в белой курточке любовно расставляла маленькие пучочки анютиных глазок по вазочкам на столиках. Когда дверь в вагон открывалась, оттуда пахло тоже чистотой, прибранностью, умеренным теплом и запахом того, что, наверное, называется комфортом. Платонов стоял и вот еще раз - теперь уже безусловно последний раз в жизни - смотрел на Наташу, стоящую у готового отойти поезда, и опять чувствовал, что ее уже почти нет, она уже почти уехала. И он застенчиво улыбался, стараясь запомнить как можно больше всего и никому не быть в тягость после вчерашней сцены у холодильника. Наташин муж постоял около них и, забравшись в вагон, занялся раскладыванием каких-то пакетов. Время от времени он кивал им и улыбался из окна. - Ох, чего бы я не дала, чтоб ты поехал с нами вместе! - говорила Наташа, нервно расправляя перчатку на пальцах. - Это так несправедливо, что я еду, а ты остаешься, ведь ты, наверное, нездоров... - Она вдруг сжала ему руку, пристально всмотрелась и испуганно спросила: - Коля, скажи мне правду, ты болен? Ты очень болен? Платонов улыбнулся, отводя глаза, и сказал: - Да я уж привык, знаешь ли. - Сейчас мы поехали бы и, как только поезд отошел, пошли бы в ресторан, сели к окошечку и стали смотреть... Ты помнишь, ведь мы когда-то мечтали смотреть в окошко поезда весь день и всю ночь, когда поедем... Ой, ведь мы собирались в Грецию? - И в Грецию. Нам это было просто!.. Смотри, люди уже садятся, тебе, наверное, пора. - А мы сели бы и пили кофе... - не слушая, продолжала Наташа. - Оно бы и Вася? - Да, оно бы и Вася, как сказала бы бедная бабушка... Ну, Коля!.. Проводник мягко и дружелюбно вполголоса заметил, что пора. Через минуту они вдвоем с мужем стояли за спиной проводника и махали Платонову, а поезд медленно, со скоростью пешехода, полз, неотвратимо ускоряя ход, и очень скоро уже не на что стало глядеть, последний вагон затерялся среди путей и других вагонов, и Платонов медленно пошел обратно, все еще не расставаясь с Наташей, ясно представляя себе, как она перестала махать перчаткой, отвернулась, прошла по залитому ослепительно мигающим солнцем коридорчику, постояла в дверях, села на мягкий, покачивающийся диван и вздохнула: "Ну, вот и все!" В гостиничном номере все было по-прежнему, изменился только телефон. Теперь никто не мог позвонить. Разве что дежурный администратор. Он больше и не смотрел на телефон, точно это была рамка, откуда вынули портрет Наташи и теперь вставили фотографию дежурного администратора. Он попробовал посидеть на диване, но от этого так быстро стала разрастаться тоска, что он, не дождавшись своего времени, сдал номер и как можно медленнее пошел на вокзал к отходу своего поезда... На следующий день под вечер он слез с московского поезда на Большой станции, пересел на местный и уже в сумерках добрался до своего города. На старом вокзальчике обшарпанные двери без порогов на пружинах свободно мотались взад-вперед, каждый раз постукивая. В маленьком зале ожидания в углу стояла все та же круглая черная печь, возле которой когда-то спала, положив голову Наташе на колени, бабушка. Платонов вышел на площадь. Тут было холоднее и гораздо сырее, чем в Москве. На автобус садиться опять не хотелось, и он пошел пешком через площадь, отгоняя, расталкивая воспоминания, которые так и толпились вокруг него; просто идти мешали, и он старался сейчас ни о чем не думать и только добраться потихоньку до дому. На Набережном бульваре опять пахло земляной сыростью, и внизу плескалась вода, облизывая берег, и угадывался за легким туманом тот берег, весь в зарослях черемухи, сирени и шиповника. Сердце почему-то щемило от нелепого чувства жалости к Наташе, от которого он никак не мог избавиться, сколько ни прогонял. А ноги начинали тревожно тяжелеть, и он уже слышал, точно отдаленные раскаты грома перед грозой, приближение приступа. Не мог подождать хоть часок! Да и на том спасибо, что хоть в Москве не набросился - это было бы похуже. Он остановился у освещенной таблички автобусной остановки и стал ждать. Автобус подошел и встал и открыл дверцу, и тут вдруг Платонову показалось, что у него не хватит сил подняться по ступенькам. Он напрягся, вошел и сел и сразу почувствовал облегчение, когда из открытого окошка его стало обдувать ветром. Два старых корявых дерева со знакомыми изгибами стволов, еще голые, стояли по-прежнему у входа в кино, как двадцать лет назад. Деревья медленно меняются. И рекламные плакаты, так же плохо, как всегда, нарисованные в красках местным художником, - тоже похожи были на прежние. Только лица, наряды, ноги и автомобили другие. Наверное, загадочные, жгучие красавицы, которые пьянили миллионные толпы зрителей в то годы, теперь ходят, опираясь на палочки, пряча морщинистые, увядшие лица от любопытных. А сегодняшние роковые красавицы с трагическими глазами и знаменитыми улыбками и знаменитыми ногами в те годы еще лежали, выпятив голые пузенки, и весело поквакивали, хватаясь за мамин палец, в своих постельках! Платонов, тихо улыбаясь, сидел у окошка автобуса, и деревья Набережного бульвара мчались, убегая назад. Ему даже досадно было, что так скоро подошла его остановка. Он сошел и, когда автобус уехал, увидел знакомые очертания своего дома. Довольно нелепые очертания, если говорить правду, старого деревянного дома с разными пристройками. Только его знаменитое окно, под которым помещалась его постель, действительно довольно удачно глядело прямо на реку, точно повиснув над крутым скатом. Окно было темное, но в доме шла жизнь, светились другие окна, мелькали тени; наверное, тетя Люся с Казимирой готовились садиться ужинать. Чуть в стороне от тротуара была голая площадка, на которой стояла будка с прилавком, называемая "палаткой", где торговали днем всякой всячиной, чаще всего как-то невпопад: пивом - зимой, а летом - размякшей от жары колбасой. У палатки всегда громоздилась целая гора ящиков из-под овощных консервов. Теперь в ящиках что-то хрустнуло, и оттуда послышалось хриплое рычание. Платонов подошел поближе, нагнулся и в одном из ящиков разглядел мальчика, который, стоя на четвереньках, опять хищно зарычал и оскалил зубы. Мальчик был очень маленький, и Платонов, нагнувшись, участливо спросил: - Это что? Лев? Мальчик подумал и кивнул: - Ага. Тигр. - Что же ты тут сидишь, домой не идешь? Поздно. - Бабушка не пришла, - сказал мальчик, вылезая из ящиков. - Куда же она ушла так поздно? - Моя бабушка водитель. На автобусе ездит. А я жить приехал... - То-то я тебя не знаю. Значит, ты приехал? А звать как? - Митя... Мамка чего-то все болеет-болеет, я пока у бабушки поживу... А ты не уходи, - требовательно попросил мальчик. Платонов уже припомнил, в каком доме живет женщина - водитель автобуса и что у нее с дочкой беда, и весело сказал: - Пошли ко мне, посидим пока вместе... - Мальчик торопливо проговорил "ага" и уцепился ему за руку. - А ты зачем же тут в ящиках по-тигриному рычишь, людей пугаешь? - Не в ящиках, а тут пещера, - говорил Митя, торопливо поспевая за Платоновым и с каждым шагом успокаиваясь и приходя в хорошее настроение. - А то знаешь, как страшно, один мальчишка во-он оттуда, из-за забора волчиными глазами смотрел... Платонов постучал в дверь, и Митя, повернувшись спиной, тоже стукнул раза два каблуком. Миша залился лаем за дверью, послышались торопливые шаги, и за мгновение до того, как дверь отворилась, Митя разразился ужасающим, пронзительным, визгливым хохотом. - Что это такое? - изумилась Казимира, открывая дверь. - Кло-ван хохочет! - объяснил Митя и тихонько засмеялся от удовольствия. - Приехали?.. А кого это вы привели? - волнуясь, спрашивала тетя Люся, заглядывая в сени из комнаты, где виден был стол, накрытый парадной скатертью. - Да вот тигр какой-то, ничего, он посидит с нами, пока его бабушка не вернется. Митя пододвинул себе стул и сел, ничего не трогая, только деликатно уставясь и не отрывая глаз от колбасы. Когда уже все сидели за столом и пили чай, Платонов на жадные вопросы потихоньку начал рассказывать о поездке, еще сам не зная, что ответить на вопрос, хорошо ли он съездил. Больше всего спрашивала Казимира Войцеховна, она знала Наташу, даже преподавала когда-то ей гимнастику и теперь беспощадно гордилась этим своим преимуществом перед бедной тетей Люсей. Митя доел свою порцию колбасы и, задумчиво глядя в потолок, ни к кому не обращаясь, проговорил с угрозой в голосе: - Бабка бесится! Казимира предложила проводить его до дому, но Митя сказал: - Нет, я с этой теткой не пойду. Пойдем ты со мной. Они с Платоновым прошлись до ящиков в сопровождении Миши. Бабки все еще не было, и они вернулись опять за стол, и Митя сказал, что в таком случае он может съесть еще колбасы. - Но вы заметили, Николай Платонович, Наташа сохранила фигуру? - озабоченно спросила Казимира, и, когда Платонов, подумав, подтвердил, что сохранила, она удовлетворенно сказала: - У нее была превосходная фигура и хорошие данные. Если бы она занималась со мной и дальше, я бы выработала из нее незаурядное явление в области художественной гимнастики. - Но она очень рада была вас увидеть? Николай Платоныч? Очень рада? - коротко спрашивала тетя Люся. - Ну, скажите, это же так важно... Она заплакала? И Платонов, чувствуя, что уже рождается и начинает создаваться легенда, которая, наверное, украсит жизнь в этом доме двум старым женщинам, покладисто пошел навстречу: - По правде говоря? Она плакала, да... Это было в кухне, около холодильника, у окна, из которого видна была вся Москва в огнях... И тетя Люся просто расцветала, укрепляясь в своей жизненной воре в то, что доброта, верность и любовь всегда оказываются победителями в жизни. - Она не говорила, что собирается приехать? - вся подтянувшись, строго спросила Казимира. - Я сам еле отговорил ее ехать сейчас же, - устало улыбаясь, сказал Платонов. - Но она все равно приедет, обязательно, она очень хочет вас обеих повидать, я правду говорю. - Ну вот теперь, наверно, бесится! - уверенно сказал Митя и зевнул. И действительно, в дверь тотчас же постучали, и это оказалась Митина бабушка, которая вернулась с работы и теперь бегала, обстукивая все соседские дома. - Ну, какой сатаненок мальчишка, - говорила она, - на час одного оставить нельзя, то волчиные глаза увидит, то со двора прочь сбежит... Митя, выворачиваясь винтом в ее руках, на прощанье крикнул, когда его уводили, Платонову: - Я к тебе теперь часто приходить буду! Казимира Войцеховна заметила, какой усталый и тревожный вид у Платонова, и прекратила сама и тете Люсе не позволила продолжать разговоры. На этот раз Платонов был ей благодарен. Он потихоньку разделся и лег прямо под раскрытым окном, спеша приготовиться к тому, что будет попозже ночью. По долгому опыту он знал, что будет обязательно. Он лег, устроившись как можно поудобнее, поставил около себя воду, разложил лекарства, обыкновенные и самые аварийные, и так, заняв оборону, стал ждать приближения противника. Прощаясь с ним на ночь, тетя Люся положила на стул, под ночную лампу, конверт. Немного погодя Платонову надоел его загадочный нераспечатанный вид, и он потихоньку вскрыл конверт и, сразу улыбнувшись от удовольствия, стал читать. Писала Вика. "Мы не хотим написать Вам, Николай Платонович, "уважаемый", потому что это пустая форма, а мы против всех пустых форм. Поэтому мы к Вам обращаемся так: дорогой Николай Платонович! Мы, трое, приходим к Вам каждый день и ждем Вашего возвращения, потому что пронесся слух, будто Вы уехали и не вернетесь. Мы знаем, что это неправда, - Вы бы с нами хоть попрощались, но все-таки на всех наших трех душах - неспокойно, и мы оставляем это письмишко, цель которого сообщить для Вашего сведения о том, что мы трое окончательно выбрали себе будущую жизненную профессию. Твердо обдумав и проверив себя, мы скромно решили выбрать профессию номер ОДИН. Самую ВАЖНУЮ в мире профессию. ПЕРВУЮ полезную человеческую профессию, без которой люди не отучились бы даже бегать на четвереньках и кусать друг друга. Итак, Вам уже ясно, что мы выбрали себе профессию учителей, первую в мире и необходимейшую для человечества. Как-то один человек в разговоре сказал нам, что ведь это учителя готовят будущих руководителей земного шара, что это профессия переднего края. Что они готовят команды космических кораблей, которые уйдут на просторы вселенной. А эти команды должны формироваться из самых великолепных, передовых и свободных людей!.. Вы знаете, кто это сказал, но не знаете, какое сильное впечатление и сколько мыслей родили в нас эти Ваши слова. УЧИТЕЛЬ - бедное, забитое, иногда гордое, но всегда несчастное, недокормленное существо! Сутулое, полуголодное, в очках и в страхе перед начальством. Или отупевший чиновник. Мы читали у Чехова о таких, сжимая кулаки от жалости и злости. Недалеко ушел папа одной Вашей ученицы (понятно? - В.), который топает на нее ногами и кричит, что она хочет себя сгубить, если решит идти в педагогический! Он смотрит на это как на дурь, которая пройдет с возрастом. А мы не верим, что человек "отдает все силы на борьбу за освобождение всего угнетенного человечества", а сам груб и не любит, не сочувствует и не жалеет ни одного живого существа из тех, кто его окружает. И мы себе рисуем такой разговор при приеме в будущий Всемирный Институт. "С таким умом, талантом, с такой прекрасной внешностью, спортивными данными, с его музыкальностью и голосом просто жалко будет, если он не станет учителем!" - вот как будет разговаривать приемная комиссия когда-нибудь, в скором будущем. А пока еще нет таких высоких требований, попробуем двинуться туда мы, трое!.." Платонов перевернул лист, там он тоже был торопливо исписан. И чернила и бумага - все было его собственное, взятое второпях с его стола, и он себе живо представил, как Вика, отвернув рукав пальто, торопливо пишет, то под диктовку, то, затаенно улыбаясь, от самой себя, а Поша, следя за ее рукой, согласно кивает, и его лучший друг, по фамилии Финкельштейн, в младших классах прозванный Килькинштейном, а затем уже просто Килькиным, - стесняясь своих любимых высоких слов, хмурится и советует лучше поставить кавычки. Началась боль где-то в глубине груди, потом она заполнила всю комнату, налив ее черной болью, точно чернилами, кругом не стало ничего, кроме боли, только открытое окно чуть проступало в темноте, и он понимал, что за окном-то боли не было. Платонов сделал самое большое, какое был способен, усилие воли и представил себе опять, что медленно поднимается на своем вертолете над крышей, и увидел заворот реки и множество домиков, где жили Леша с Майкой, Митя с бабушкой, Вика и Поша, и среди этого множества такой маленький с высоты Платонов тужился и, сдавливая кулаки, прерывисто вздыхал от боли, лежа в своем уголке, и боль у него тоже должна быть маленькая по сравнению со всем поселком, окружающими лесами и медленно текущей рекой под Набережным бульваром... и тут все это исчезло, расплылось, он вложил всю силу в глубокий вдох и понял, что на следующий вдох у него уже не хватит сил, и он куда-то погружается, и ему надо ползти по трубе, а она все сужается, и, чтоб вздохнуть, нужно грудной клеткой разломить трубу, а дыхания нет. И вдруг оказалось, что это не труба, а темная кинобудка с железной дверью, и он услышал, что часы пробили один раз, - значит, половина первого, или час, или половина второго, даже двух часов еще не было, ночь едва началась, и он понял, что ему именно сегодня не доплыть, именно сегодня сил было мало, вернее, их вовсе не было, они давно кончились, а берег был неизмеримо далеко, и никогда не видел он таких слабых, совсем гаснущих огней на далеком берегу. И цепляясь за что-нибудь живое и путаясь, сознание вдруг подсунуло ему: ах, да, телеграммы... Афины... Акрополь, Парфенон... Афина Паллада Партенос... ступени эллинского мрамора, и Наташа, и еще телеграмма, Неаполь и Наташа... а что было дальше? И он уже не мог это вспомнить... ...И все-таки, когда он открыл глаза, в комнате было тихо, все было удивительно хорошо, и он был рад, что еще разок вернулся издалека, и мало-помалу припомнил все, и сначала ему показалось, что вся поездка в Москву была сном, но тут же припомнил всю ее, и от радости и слабости слезы у него выступили на глаза, и он прошептал несколько раз: "Бедная девочка... бедная моя девочка!.." - и опять немного удивился, почему эти слова приходят ему на ум. Утро еще не начиналось, воробьи сидели под крышей и орали, перекликаясь, но еще не вылетали, пели петухи, и он представил себе, как по всему земному шару сейчас проходит, встает утро, и просыпаются птицы, уходит тень, и дети открывают глаза. И он стал думать, что в одну из таких ночей ему все-таки придется умереть, а утром опять взойдет солнце, и будут кричать петухи, и так же отчаянно чирикать воробьи, и дуть свежий ветерок с реки, колыхая занавеску. И он радостно представил себе, как в эти ранние утренние часы, когда тень уходящей ночи исчезает, по всему земному шару открываются, точно чашечки цветов, впервые увидев свет, синие и голубые, серые и темные, круглые и узенькие, живые, влажные глазки новых поселенцев нашей планеты. Еще ничего не понимая в этом мире: кто они, зачем они раскрылись? И жадно ожидая, что кто-нибудь придет и все им объяснит и научит, робко надеясь, что этот мир, в который они только что попали, окажется хорошим и добрым миром для них. Уже запахло дымком, по улице проехал автобус, поскрипывая и ухая на ухабах, пошли мимо, тихо повизгивая, ведерные дужки, и заговорили, запели голоса. Под окном зашелестела трава, кто-то затаенно зашептался, в стекло растворенного окна чуть слышно побарабанили самыми кончиками пальцев и ногтями, и все затихло в ожидании. Платонов заставил руку двинуться, подняться, она качнулась и непослушно упала у самой занавески. В стекло еще раз быстро, точно заплясали цыплячьи лапки на подносе, побарабанили ногти - уже короче, неуверенней и не так бодро. Рука наконец послушалась, пролезла под занавеской и высунулась из окна, и тотчас же под окном обрадованно вскрикнули, и за концы пальцев цепко ухватились, тоже кончиками, нежные тонкие пальцы. Потом перехватила вторая, с сильными толстыми пальцами - рука Поши и третья, сухая, горячая. - Все, все, все! - быстро, вполголоса радостно проговорила Вика. - Мы вас больше не трогаем. Нам только знать: вы приехали, все хорошо! Отдыхайте! Мы ушли! - И слышно было по шуршанию травы, как они втроем вприпрыжку сбегали под откос. Платонов долго лежал не двигаясь после их ухода, представляя себе, как в нем, вроде как в песочных часах, по крошечке, по крупинке набираются силы. Потом он задремал и проснулся, только услышав рычанье тигра под окном. Потом заливисто расхохотался отчаянным хохотом клоун, и слышно было, как потихоньку рассмеялся Митя от удовольствия, что так хорошо получилось. 1967