-----------------------------------------------------------------------
     Кнорре Ф.Ф. Избранные произведения. В 2-х т. Т.1.
     М.: Худож. лит., 1984.
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 1 мая 2003 года
     -----------------------------------------------------------------------


     Полковник Ярославцев возвращался домой.
     Он  сошел  с  поезда  на  станции,  поднялся  в  гору бульваром, по обе
стороны  которого  тянулись  прямые  ряды  обожженных  тополей, и вот теперь
осталось только пять минут ходьбы.
     Мелкий  дождик  моросил  по  мокрому  снегу,  по черным лужам, отовсюду
пахло мокрой гарью, и черные струйки сползали по мертвым стволам тополей.
     С горы открылся весь город, изъеденный язвами недавних пожаров.
     "...Узловой  опорный  пункт,  конечно,  где-то в тех домах у площади, с
бульвара  подходы  никуда  не  годятся; обходить справа - завязнешь в тесных
переулках.  Лучше  всего  пустить прямо по набережной. Туда же минометы. Для
пушек  дома  высоки,  будут  загораживать,  а пушки надо за вокзал, на малую
горку... Зачем, зачем это?"
     Голова  привычно  решала  задачу, хотя ведь просто-напросто это был его
родной   город,   который   не   надо  было  ни  штурмовать,  ни  опоясывать
укреплениями,  потому  что его десять дней назад отбили у немцев наши части.
А он приехал сюда один, в отпуск, по довольно тягостному делу. Один.
     Это  было очень странно - чувствовать себя отдельно от своих. Полковник
привык,  что  когда он говорил: "Я начну тут обходить слева", - это значило,
что  обходить  слева  пойдут  многие  сотни  людей  в  сопровождении  пушек,
автомашин,  танков.  Когда он говорил: "Хорошо, я тут закопаюсь и упрусь", -
то  начинали  "закапываться"  бойцы  с  разными  лицами, разного возраста, с
разнообразным  оружием.  Сотни  людей  с сотнями имен, биографий, профессий,
людей,  для  которых  с  этого  момента  вдруг делалось самым важным в жизни
именно  тут  зарыться,  упереться  и  не  дать  себя сдвинуть... Так же, как
человек  знает,  какого  он  роста и какую тяжесть он может взвалить себе на
спину  и  сколько  времени ее нести, - точно так же он физически чувствовал,
не  глядя на карту, какое расстояние он, то есть дивизия, занимает в глубину
и   по  фронту.  И  так  же  физически  ощущал  прилив  сил,  когда  получал
пополнение,  а какие-нибудь растянувшиеся на марше обозы могли заставить его
проснуться от смутного беспокойства, словно от ноющей боли.
     А  вот теперь, когда он говорил себе: "Надо сойти с поезда", или: "Надо
пойти  разыскать  кого-нибудь  из  горсовета",  или что-нибудь другое в этом
роде,  то  просто  один  человек  слезал с поезда и шел по улице разыскивать
такую-то  улицу  и дом, чтобы навести эти безнадежные, тягостные справки. Он
это делал для себя, и никого больше эта не касалось. Только его одного...
     Там,  где  нужно  было  сворачивать  за  угол,  мимо знакомой булочной,
высокий  угловой  дом  был разрушен, и он совершенно неожиданно сразу увидел
свой  дом,  где  они  жили  с Шурой все эти последние годы перед войной. Дом
стоял  нетронутый,  во  всяком  случае  снаружи,  только стекол, кажется, не
было...  Впрочем,  полковник  не  собирался  заниматься подробным осмотром и
прямо толкнул дверь, вошел в парадное и стал подниматься по лестнице.
     Дверь  в квартиру немного постарела за эти два с половиной года, но это
была  все-таки  та  же самая дверь. Совершенно такая же, как и все остальные
двери  в  доме,  но для него это была совершенно особенная дверь, которую он
узнал  бы из сотни похожих. Только ручки не было и вместо французского замка
зияла дыра. Вбитый в щель и загнутый на сторону гвоздь придерживал дверь.
     На  стене,  около  звонка, мелкими буквами было написано карандашом: "Я
сию  минуту вернусь". Это написала Шура три года тому назад, когда ждала его
приезда:  ей пришлось ненадолго запереть квартиру и уйти, и она волновалась,
что  он  приедет  в  ее  отсутствие.  Но  он вернулся только поздно ночью и,
поднявшись  по  лестнице,  увидел  и  прочел в первый раз эти слова. Он едва
коснулся  звонка,  и  сейчас  же  Шура  с размаху настежь распахнула дверь и
остановилась,  загораживая  вход, не здороваясь, не двигаясь и только молча,
со  своей  выжидающей полуулыбкой вглядываясь ему в лицо. Потом медленно она
отступила  назад один, два шага, и улыбка проступала у нее на лице все ярче,
и когда он шагнул через порог, она молча обхватила его шею руками...
     Теперь он стоял перед дверью, повторяя себе:
     - Вот мой дом. Это наш дом. Сейчас я увижу наш дом...
     Он  с  усилием  отогнул  гвоздь,  просунул палец в круглое отверстие от
замка,  и  дверь  бесшумно,  медленно растворилась, и он неторопливо вошел в
квартиру, потирая палец в том месте, где вдавилась шляпка гвоздя.
     Три  чужие  железные  кровати  вразброд  стояли посреди комнаты. Ветер,
порывами  влетавший  сквозь разбитые стекла, шевелил на полу обрывки бумаги.
Пузырек   от  мази  с  немецкой  этикеткой  лежал  на  подоконнике  рядом  с
безволосой  зубной  щеткой,  испачканной в той же мази. На стене между тремя
громадными гвоздями висело чужое маленькое зеркальце, пятнистое от сырости.
     Засунув  руки  в  карманы,  отчужденно осматриваясь, полковник медленно
обошел  всю  свою  квартиру.  Кроме обоев, тут, кажется, ничто не напоминало
того  места,  где они с Шурой когда-то жили. Квартира ничем не отличалась от
других  случайно  уцелевших  квартир  в других городах, куда ему приходилось
входить в последнее время.
     В  кухне  висела прежняя полка, засыпанная кирпичной пылью из пролома в
потолке.  Он  остановился и снял с полки закатившуюся в угол пустую баночку.
Белая  фарфоровая  баночка  с  черной крышкой. Он ее узнал. Вот она осталась
цела.
     Он  машинально  сдул с крышки пыль, потом стал тереть ее перчаткой, так
что  она  заблестела.  Тут  он  понял,  что  стоит посреди кухни и протирает
баночку,  и  размахнулся,  чтобы  ее  отбросить,  но  не  бросил, а поставил
обратно на полку и пошел к выходу.
     В  коридоре около двери он разглядел теперь, когда его глаза привыкли к
слабому  свету,  то место, где прежде висел телефон. Тут остался только след
от  провода  и  квадрат обоев, не тех, которыми был оклеен коридор. Это были
старые  обои,  которые  Шура не любила, хотя полковник находил в свое время,
что  они  очень  приличные,  но,  конечно,  все-таки в один прекрасный день,
вернувшись  домой,  он  наткнулся на малярную лестницу, разостланные на полу
новые  ярко-синие  обои  и  из-за  спины хозяйничавших в доме маляров увидел
смешливо-виноватое  Шурино  лицо.  Остатки обоев - синие лохмотья - и сейчас
сохранились на стене.
     Неужели  действительно  здесь, в этом пустом, продуваемом ветром темном
коридорчике,  была когда-то жизнь, веселые голоса, домашнее тепло, смешанное
с  доносящимся  из  кухни  запахом  еды, позвякивание расставляемой на столе
посуды,   суматошные   телефонные  звонки,  плеск  горячей  воды  в  ванной,
приглушенная музыка приемника из дальней комнаты?..
     Он  теперь  остановился  как  раз  на  том  месте,  где  стоял  всегда,
разговаривая  по  телефону.  И  вдруг  увидел  прямо перед глазами на краске
двери  процарапанные  едва  заметные  черточки, косые крестики и кружочки. У
Шуры,  когда  ей  приходилось долго разговаривать по телефону, была привычка
царапать в этом месте дверь кончиком ногтя.
     Теперь  он  стоял,  глядя  на  несложный  узор полустершихся царапин, и
тяжелое   волнение   поднималось  в  нем  все  сильнее.  Он  никак  себе  не
представлял,  что помнит до сих пор все подробности этого узора, схваченного
и  закрепленного  памятью  с  точностью фотоаппарата: весь знакомый узор был
тут,  на месте, но в середине был процарапан новый кружок, соединивший между
собой  несколько  черточек,  так что получилось что-то вроде солнца, как его
рисуют  дети.  Собственно,  ничего  удивительного:  ведь  Шура  жила  в этих
комнатах  без  него.  Она  жила  тут, разговаривала по телефону и, вероятно,
стояла  на  этом  месте,  сосредоточенно хмурясь, немного выставив вперед по
привычке нижнюю губу, и, как обычно, чертила что-то кончиком ногтя.
     И  кружок,  нацарапанный машинально во время разговора, - это было все,
абсолютно  все,  что  ему  известно  о  Шуре  с  того  самого момента, когда
началась война.
     Полковник  постоял  еще  немного, не двигаясь с места. Было слышно, как
тикают  у  него  на  руке  часы  и мелкий дождик моросит, залетая в разбитое
стекло.
     Он медленно поднял руку и крепко провел ладонью по лицу.
     - Шура,  - выговорил он неожиданно для самого себя едва слышным шепотом
и  тотчас  почувствовал,  что  во  второй раз ему не следует повторять имени
жены и лучше всего поскорее повернуться и уходить не оглядываясь.
     И  он  повернулся  и  пошел размеренным шагом, на площадке притворил за
собой  дверь,  пригнул  гвоздь на прежнее место и, натягивая перчатки, вышел
на улицу.
     По  этому  шоссе  возвращались  в город жители, отправленные немцами на
торфоразработки. Полковнику сказали, что на болотах работала и его жена.
     Полковник  быстро  шагал,  не  слыша  ничего, кроме бульканья дождя, не
видя   ничего,   кроме   медленно   проступавшей  ему  навстречу  из  тумана
однообразной  полосы  дороги.  Уже  начинало  смеркаться,  когда  он услышал
позади  себя  шипенье  разбрызгиваемой  шинами воды и кряхтенье оседающих на
рытвинах рессор автомашины.
     Шофер замедлил ход, увидев поднятую руку полковника.
     Бойцы,  сидевшие  под  брезентом  в кузове грузовика, выглянули наружу,
поздоровались  и  гостеприимно  придержали  край  брезента, под которым было
совсем  сухо.  Полковник  прикрыл только плечи краем, продолжая наблюдать за
дорогой.
     - Какая ближайшая деревня будет?
     - А вот сейчас. Сувологи. Да там одни трубы.
     - А следующая? - спросил полковник.
     - Следующая  Ряднова.  Километра  четыре.  Вы  бы  с головой накрылись,
товарищ полковник, у нас тут сухо... Да вот и Сувологи. Оживленный пункт.
     Машина затормозила.
     - Вы тут станете? - спросил полковник шофера.
     - Нет,  нет,  сидите,  пожалуйста,  товарищ  полковник,  сейчас  дальше
поедем.
     - А что у вас тут?
     - Да  так,  -  как  бы извиняясь, сказал шофер, - мальчишки. Мы тут все
мимо ездим каждый день, так они привыкли, чертенята.
     Машина  остановилась  среди  пустыря,  где  в  дождевом  тумане  смутно
виднелся  угол  растрепанного  плетня,  огородившего пустое место, и толстая
широкая русская печь на полянке, в нескольких шагах от березы.
     Шофер выглянул из кабины, огляделся и крикнул нетерпеливо:
     - Э-ей, там!..
     - Тут,  тут...  -  послышался в ответ детский голос, и из-за печи вышел
мальчик с какими-то жестянками в руках.
     - Что  же  вы  там, оглохли, что ли? - сердито спросил шофер. - Стоять,
вас дожидаться?
     - Бегу,  бегу,  -  сказал мальчик, продолжая семенить мелкой, суетливой
рысцой.
     Высунувшийся из-под брезента боец свесил через борт руку с котелком.
     - Живы? - спросил боец.
     - Теперь-то  живы,  - пробормотал озабоченно мальчик, деловито принимая
котелок,  и,  расставив  на  дороге  две  консервные  пустые банки, покрепче
вдавил  их  в  глинистую грязь и осторожно стал переливать суп из котелка по
банкам.
     - Давай-давай,  -  видимо  стесняясь  полковника,  торопил  шофер, - да
гущу-то не оставляй.
     - А  я ее палочкой, - сказал мальчик и стал выскребывать со дна котелка
осевшую  на  дно  крупу. - Все, - он закрыл крышку, протянул котелок бойцу и
выжидательно поглядел вверх.
     В кузове засмеялись.
     - О,  ты и с хлебом любишь? - подмигивая, спросил боец, который подавал
котелок.
     - О-о,  а  ты  как думал? - обидчиво, но не всерьез, а улыбаясь усталой
улыбкой, ответил мальчик.
     - Давай-давай, - нетерпеливо обернулся шофер к бойцу.
     - Рассыпалось, собираем, - ответили из кузова, возясь под брезентом.
     Мальчик заботливо отнес и поставил свои банки в сторону от машины.
     - Вот   живут   в   своей   разбитой  деревне,  а  уходить  нипочем  не
соглашаются,  -  объяснил шофер полковнику и крикнул: - Ну, что, народ к вам
в деревню еще не вернулся?
     - Да  нет,  -  отозвался  мальчик,  -  никого  народу нет. Если которые
остались  наши-то,  так они далеко, еще дойти не поспели. На торфоразработку
их  немцы  позагоняли.  А  она  знаешь где, торфоразработка-то? Разве оттуда
скоро дойдешь?
     - А  что?  Оттуда дорога трудная? - быстро спросил полковник. - Ведь не
так далеко, кажется? Неужели никто оттуда не возвратился?
     Мальчик равнодушно мотнул головой куда-то в сторону.
     - Вон  там  какие-то бабы, говорят, с торфоразработков идут. Только это
другие   разработки.   А  наших  далеко  загнали.  Оттуда,  брат,  скоро  не
выберешься.
     - Где бабы? - спросил полковник.
     - Вот  спасибо  вам!  - быстро проговорил мальчик, бережно, как стекло,
принимая из рук бойца кучку хлебных кусков в газетном обрывке.
     - Поехали! - крикнул шофер, захлопывая дверцу кабины.
     Зажужжал  стартер,  и  полковник,  разом  решившись,  оперся  на борт и
спрыгнул на землю, махнув рукой машине.
     Мальчик  взял  в  обе  руки  по  банке  и, прижимая к себе локтем хлеб,
осторожно ступая, пошел в сторону от дороги.
     - Где эти бабы, говоришь? - спросил полковник, догоняя его.
     Внимательно  глядя  на  полные  банки,  чтоб  не  пролить,  мальчик, не
поднимая глаз, снова мотнул головой, показывая:
     - Вон, у кузни. Отдыхать сели, что ли.
     Откуда-то из-под печи вылезло еще двое ребят с банками.
     Не  обращая  внимания  на  полковника,  они  расставили банки на земле,
присели  на  корточки,  достали  жестяную  ложку  без ручки и сосредоточенно
принялись делить суп на три части.
     Полковник  нерешительно  двинулся в ту сторону, куда показал мальчик, и
скоро услышал голоса.
     В  конце  улицы  показалась высокая женщина в черном. Она широко шагала
впереди  других,  чьи  голоса  он  слышал,  и  нехотя остановилась, когда он
спросил ее, не с торфоразработок ли они идут.
     В  то  же время и другие подошли и остановились полукругом, разглядывая
полковника.
     - С   торфоразработок,  спрашиваете?  -  переспросила  первая  женщина,
поворачивая  к  нему  скуластое,  костлявое лицо. - Мы не с торфоразработок.
Нет. Мы из ада идем. Знаете, какой ад бывает? Вот мы оттуда.
     - Ладно  тебе,  -  недовольно  сказала  пожилая  женщина,  - ты отвечай
по-человечески.  Да,  действительно,  товарищ  военный, с торфоразработки. С
немецкой, конечно. А сами мы городские, в город возвращаемся...
     Полковник,  теперь обращаясь больше к этой женщине, назвал фамилию жены
и ее имя и спросил, не припомнят ли они такую.
     Костистая женщина, хотя спрашивали не ее, быстро сказала:
     - Какая?  Ярославцева?..  Ох,  миленький, да мы не помним, как самих-то
вас звали при прежней жизни, не то что еще других.
     - Ярославцева?   -   повторила   пожилая  женщина  мягко  и  с  видимым
сожалением,  что,  несмотря  на свою готовность, ничем не может помочь. - Не
припоминается.   Как,   никто   о  такой  не  слыхал,  а?  -  спросила  она,
оборачиваясь к остальным.
     Никто  не  отозвался,  только  одна  седая городская старуха болезненно
стала  морщиться  и  что-то  бормотать, припоминая, и все к ней повернулись.
Потом она замолчала, перестала морщиться и спокойно уставилась на дорогу.
     Пожилая женщина тронула ее за рукав.
     - Ну, что ж ты, Прокофьева, ты вспомни, что ж ты успокоилась? Слыхала?
     Прокофьева оторвала глаза от дороги и спросила:
     - Как, говорите, фамилия?
     Ей повторили с нескольких сторон.
     - Ага, - быстро заговорила Прокофьева, - это маленькая такая?
     - Да, да, - схватился полковник. - Шура маленькая...
     - Так,  так, - лихорадочно заторопилась Прокофьева, болезненно морщась,
кусая губы и щурясь, - это, значит, так... Шура?..
     - Ты  не  торопись,  не  суетись,  -  предостерегающе одернула за рукав
женщина,   но   Прокофьева  все  бормотала,  уже  непонятное,  потом  внятно
проговорила:
     - Нет,  не  маленькая.  Почему  маленькая?..  Не  помню.  Зачем вы меня
спрашиваете?
     Костистая высокая женщина махнула рукой с досадой.
     - Ну,  все.  Чего  вы  с ней разговариваете? У нее же память отшиблена.
Она,  может,  через час вспомнит. А может, через год. А вернее всего - она и
не знает ничего.
     Пожилая посмотрела на нее недовольно и укоризненно, но согласилась.
     - Это  правильно  она  говорит. Прощайте, товарищ военный. Нам всю ночь
идти.
     Когда  они  отошли  уже шагов на пятьдесят, одна из женщин обернулась и
крикнула что-то, чего за дождем нельзя было разобрать, и махнула рукой.
     Полковник  прошел  до  конца  пустой  деревенской  улицы среди синеющих
сумерек  и на выгоне, в стороне от дороги, заметил маленькое строение, около
которого прямо на земле мигал загороженный огонек.
     Какие-то  фигуры  двигались около огня за сеткой мелкого дождя. Подойдя
вплотную,   полковник   увидел   женщину,   которая,   присев  на  корточки,
подкладывала  щепочки  в  огонь  сложенного из битого кирпича очажка. На нем
стояли, приткнувшись один к другому, два дочерна закопченных котелка.
     На  шум его шагов другая женщина, собиравшая щепки под навесом кузницы,
подняла  голову  и  выпрямилась,  и  он  увидел  немолодую женщину, в рваных
мужских  сапогах  и  широкой  выцветшей  майке  с  большой дырой от прожога.
Женщина  подняла  на  него  глаза,  и  он вдруг ощутил такую беспомощность и
страх,  что  сейчас  случится  что-то,  чему  он  не может помочь и в чем он
виноват,  и  прямо  перед  ним были эти глаза, и вдруг женщина схватилась за
голову,  качнулась  вперед,  но не сделала шага, а осталась стоять, и только
тут  его  что-то грубо и сильно ударило в сердце, и он понял, что это Шурины
глаза,  что  это  Шура, Шура стоит перед ним, веселая, молодая Шура, которую
он  видел  в  последний  раз  смеющейся  на  залитой светом сцене, - это она
стоит,   сгорбившись   и  бережно  прижимая  к  груди  мокрые  щепки  своими
окоченевшими  и  черными от грязи руками. Он шагнул к ней, и тогда она не то
что  обняла,  но  отчаянно схватилась за него, вцепилась в него, задыхаясь и
напрасно стараясь выговорить что-то трясущимися губами.
     Среди   женщин   началось  движение.  Кто-то  подходил,  вглядывался  и
отходил.  К той, что сидела и подкладывала щепки в очажок, подошла девушка с
детски  белесыми  ресницами  и  такими  же  белесыми  бровями  и возбужденно
проговорила:
     - Слышь-ко? Муж-то у Шуры нашелся. Честное слово. А?
     Сидевшая  у  очага  быстро  подняла  голову  и  обрадованно,  изумленно
воскликнула:
     - Ой, неправда! Где?
     - Господи, да вон же они стоят!
     - Да  что  ты  говоришь?  -  торопливо поднимаясь с земли и хватаясь за
руку  подруги,  все  радостнее  и  изумленнее  говорила  та,  что  сидела  у
самодельного очажка.
     Так,  держась  за  руки,  они  вплотную подошли к полковнику и молча, с
мечтательной улыбкой стояли, будто любуясь происходящим.
     Потом,  не  выдержав,  подвинулись еще ближе и с двух сторон полуобняли
Шуру, которая всхлипывала, тяжело дыша, уткнувшись в плечо мужа.
     - Да  что ж ты дрожишь-то, дурешка моя? - Женщина ласково положила руку
Шуре  на  затылок  и вдруг совсем другим тоном обеспокоенно повторила: - Что
ты опять дрожишь?
     Она  низко нагнулась и что-то шепнула Шуре в самое ухо, и Шура сказала:
"Да",  и полковник почувствовал, как ее руки отпустили судорожно захваченные
складки  шинели,  и  Шура  высвободилась, оперлась на плечо девушки. Девушка
дружелюбно обернула свое белесое лицо и сказала:
     - Ничего,  это у нее скоро пройдет, тогда она опять к нам придет. Вы за
нами не ходите. Обождите немножечко.
     Согнувшись  и  опираясь  на  подругу,  Шура  скрылась в темпом квадрате
двери кузни, занавешенном двумя рогожами.
     - Вы,  значит,  нашей  Шуры  муж?  -  словоохотливо начала оставшаяся с
полковником женщина.
     Полковник   не   видел   в  наступившей  темноте  ее  лица.  Голос  был
удивительно   слабый,   немного   надтреснутый,  но  все-таки  мелодичный  и
успокаивающий.
     - Почему ее увели, вы не знаете? - растерянно спросил полковник.
     - Нехорошо  стало. Да ничего, теперь-то не страшно. Немножко полежит, в
себя придет, и так-то лучше будет... Ох, очажок-то мой замирает.
     Она  поспешно  отошла и присела перед трепетавшим среди кирпичей огнем,
поковыряла  палочкой,  осторожно  подсовывая  новую  щепочку,  и,  щурясь на
огонь, продолжала, улыбаясь:
     - И  как  вы  только  нас нашли? Просто счастье. Мы и мечтать боялись с
Шурой про вас. А вы нас прямо на дороге повстречали.
     - Вы все вместе были? - спросил полковник. - На работах, да?
     - А  как  же!  Мы подруги. На торфе были. Мы немцам торф резали-резали,
сушили-сушили,  а  после  и  подожгли  в  девяти  местах.  Все  боялись - не
разгорится.  А он как взялся, так, думали, и сами не уйдем... - Она покачала
головой  и тихонько рассмеялась. - По горящему торфу мы и убежали. В дыму-то
ничего  не  разобрать.  Убежали и вот через болота пошли колобродить. Родные
мои!  Уж  мы  ходили-ходили,  плутали-плутали...  Вы знаете, который день мы
идем?
     - Нет,  -  сказал  полковник  и присел около женщины на кучку кирпичей,
так, чтобы удобнее было следить за дверью в кузню.
     - Ну  вот,  двенадцатый  день...  Уж  и  были-то мы хороши, а тут вовсе
стали  на  ногах  пошатываться.  Хотим  на  дорогу выйти, а боимся. Потом уж
решились,  -  так на тебе, никак дороги не найдем. Заплутались. Потом как-то
ночью  сами,  не  искавши,  на  дорогу  какую-то наткнулись. Схоронились при
дороге  и  слушаем.  И  страх  такой,  хоть обратно в болото полезай. Прошла
машина,  прошла  другая  -  это вчерашний день было. "Ж-ж-ж!" - и все. То ли
наша,  то  ли  немецкая,  не  поймем,  хоть  плачь.  Потом еще одна, слышим,
несется,  людей  полно  и поют. Господи боже ты мой, пение слышно русское, -
наши бойцы!
     - Почему  же  вы  узнали,  что  бойцы?  -  невольно улыбаясь радости, с
которой  вспоминала  женщина,  спросил  полковник. - Может быть, пленные или
кого угоняют...
     - Да  нет,  -  удивилась  женщина,  - какие пленные! Слышно же: вольной
грудью  поют...  А  вот  теперь  чуть  не  до  самого  города  дошли,  и вот
заночевать  пришлось,  у  нас одна разболелась совсем, фамилия Каштанцева. -
Оглянувшись  на дверь, она понизила голос. - Думаем, она жива не будет. Нет,
конечно, не будет. Хоть бы до города ее довести.
     - Слушайте...  как  вас  зовут?..  Елизавета?.. А отчество?.. Елизавета
Макаровна, вы не сходите туда посмотреть, как она?
     Женщина с готовностью кивнула и, откинув рогожу, скрылась в дверях.
     Полковник  следом  за ней подошел и, придержав рукой рогожу, проговорил
в темноту кузни:
     - Шура, ты бы взяла мою шинель, тебе холодно?
     В темноте пошептались, и чей-то голос ответил:
     - Нет, она не хочет, ей не холодно... Мы ее накрыли.
     - Как же не холодно, вся дрожала!..
     - Не надо. Она не от этого, - ответил голос Елизаветы Макаровны.
     Стоя  тут,  у  дверей  темной  кузни,  полковник думал почему-то больше
всего  не об изменившемся лице, не о глазах Шуры, а об этой ужасной обвисшей
и  прожженной  грязной  майке,  которую  он  на ней заметил прежде всего. Он
знал,  что  Шура  не возьмет ни за что шинели. Тогда он быстро зашел за угол
кузни,  торопливо  сбросил  шинель и мундир, стащил через голову мягкую, еще
прогретую  теплом  его  тела  шерстяную  фуфайку, быстро надел все обратно и
стал застегиваться, держа фуфайку под мышкой.
     - Вы  не ходите туда, - сказала Елизавета, разглядывая его в темноте, -
там  наша  больная лежит. Совсем плоха. Она и до города не дотянет. Двоих-то
мы в дороге уж оставили. Так это третья будет. Не ходите лучше туда.
     - Тогда передайте фуфайку. Вот у меня фуфайка.
     - Фуфаечку? Давайте сюда, мы ей наденем. Ух, тепленькая какая!
     Из  темноты  послышался  смешок  и  возня  в  том месте, где была Шура.
Улыбаясь, вышла Елизавета:
     - Сейчас вам приведем невесту. Одеваем.
     Дождь,  все  время  стрекотавший вокруг, затих, и торопливо шлепавшие с
крыши  дождевые  капли  падали  теперь со все большими интервалами. На улице
посветлело от луны, пробившейся сквозь облака мутным пятном.
     Шура  вместе  с  белобровой  девушкой  Улей вышли из кузни. У Шуры были
расчесаны  волосы  и  на  плечи  накинут чей-то чужой платок. Она застенчиво
остановилась  в  дверях,  выжидательно  глядя  на  него  своими неспокойными
глазами,  покусывая  губу  и  улыбаясь.  Он  пошел  к  ней  навстречу, и она
заговорила про давешнее, улыбаясь все сильней, с укоризной:
     - Меня не узнал... не узнал меня, нет...
     Пока  полковник  разговаривал с девушками, стаскивал с себя фуфайку, он
все  еще  не мог как следует понять, что случилось, он как будто отталкивал,
отдалял  момент,  когда  все  вдруг  прояснится.  И  только  теперь волнение
охватило  его  с  такой  силой,  что  трудно стало дышать, и он поверил, что
перед  ним  стоит  Шура.  У него снова есть жена. Она стоит, сжав чужую шаль
около  горла, чтобы ему не бросались в глаза ее лохмотья; она стоит такая же
маленькая  и  беспомощная,  какой  он привык ее считать, но она прошла через
неведомые ему мучения.
     - Живой,  -  сказала  Шура  полушепотом, как будто про себя. - Все-таки
это случилось... как во сне.
     - Что  случилось?  -  невольно  тоже  переходя  на  полушепот,  спросил
полковник.
     - Чудо... Подумай, какое чудо с нами случилось!
     - Разве  это чудо? Это каждый день случается последнее время. Мы каждый
день  привыкли  видеть такие чудеса. Когда мы идем вперед, на каждом десятке
километров, чуть не в каждой деревне нас дожидаются такие чудеса.
     - Правда? Теперь много встречается таких счастливых?
     - Много, я же говорю - теперь чуть не каждый день.
     - Каждый день, - невольно повторила Шура. - Ужасно хорошо, что много.
     Она  немножко  приподнялась  на носках, потянулась и робко притронулась
кончиками  шершавых  вздрагивающих  пальцев  к  его  лицу. Закинув голову, с
коротким,  чуть  слышным  вздохом,  похожим на всхлипыванье, опять не то что
обняла,  а  только  крепко  схватилась  за  него,  прижалась  и  медленно, с
наслаждением потерлась щекой о шершавую шинель и невнятно прошептала:
     - Как во сне...


     На  рассвете  полковник  остановил  на  шоссе  полупорожнюю трехтонку и
пошел будить женщин.
     Поеживаясь  от  холода,  они  торопливо  выходили  из  кузни, оживленно
расспрашивая друг друга о машине. Всего их было пятеро.
     - А эта... больная ваша? Каштанцева? Где она? - спросил полковник.
     Женщины переглянулись, и Елизавета как будто нехотя сказала:
     - Да, ее надо нам с собой взять.
     - Что  ж  тут  думать?  Не  бросать же человека, - не понимая, удивился
полковник.
     - Конечно,  не  бросать.  Мы  ее  сейчас принесем. Вы только попросите,
чтобы шофер без нас не уехал.
     - Нести я вам помогу. А шофер подождет. Я условился.
     - Она  легонькая, мы сами, - сказала Шура, и они с Улей вошли обратно в
дверь.
     - Ну,  вот еще, - сказал полковник, - больную женщину вы будете таскать
сами! Только растревожите.
     Шура  остановилась  и удивленно обернула к нему свое усталое, как будто
сонное, с тяжелыми, припухшими веками лицо.
     - Сережа,  ведь  она  мертвая.  Она  же  умерла  ночью.  Мы  ее  только
похоронить  хотим  в  городе.  Ей  так  хотелось  дойти до города, и она так
немножко  не дошла... Нет, ты не ходи сюда, - качнула она головой, видя, что
муж все-таки хочет войти, чтобы им помочь, - мы сами. Ничего. Мы привыкли.
     Каштанцеву  положили  в  машине  на  пол, а когда они двинулись и стало
трясти  и  подбрасывать,  Елизавета  Макаровна  подбила ей под голову сена и
присела  рядом,  осторожно  придерживая  ей  голову рукой и время от времени
бережно поправляя рваную косыночку, которой было прикрыто мертвое лицо...
     Разбрызгивая   лужи   вчерашнего   дождя,  машина  неслась  по  дороге.
Предрассветный   туман   уходил   в  низины,  расползаясь  клочьями.  Кругом
светлело.
     Вдруг   Уля,   которая   все  время,  привставая,  заглядывала  вперед,
крикнула:
     - Ох, девушки! Глядите, наш город!
     Все   зашевелились   и,  хватаясь  друг  за  друга,  чтобы  не  упасть,
сгрудились в кучу, заглядывая вперед.
     Стоя  вместе  с  другими,  Шура,  чтобы показать, что она не забыла про
него,  протянула  назад, не оборачиваясь, руку. Полковник осторожно и крепко
сжал  ее  немного  повыше  кисти и тут почувствовал под пальцами затверделую
неровность  на коже и стал осторожно ощупывать. Шура, чуть вздрогнув, быстро
обернулась  и втянула руку поглубже в рукав. Встретившись с его напряженным,
испуганным  взглядом,  улыбнулась  ободряющей, кажется даже снисходительной,
улыбкой.
     - Это  от  нарывов.  Ничего.  У  нас  у всех. - И, видя, что его это не
успокоило,  и  думая,  что  он,  может быть, в шуме не расслышал, встряхнула
отрицательно головой. - Не болит, честное слово... Уже не болит...
     Одна  из женщин коротко вскрикнула: "Вот!" или: "Он!" - и все повернули
головы  вправо,  туда,  где  из-за  поворота  вставали  первые  высокие дома
города.
     Больше  никто ничего не говорил, женщины только стояли и жадно смотрели
вперед,  пошатываясь  от  толчков  машины  и  держась  друг  за друга. Вдруг
полковник,   удивленно  подняв  голову,  услышал,  как  в  воздухе  пронесся
какой-то слабый, вибрирующий звук, потом раздвоился и стал усиливаться.
     Женщины  запели  тихими  голосами.  Только Елизавета Макаровна, которой
ничего  не было видно с того места, где она сидела, запрокинув назад голову,
молча  смотрела  на  лица  поющих подруг. Но через минуту полковник услышал,
как  ее  слабый,  надтреснутый  голос  присоединился  к  остальным. Она пела
вместе  с  другими, сидя на полу и бережно поддерживая покачивающуюся голову
Каштанцевой...
     ...Вечером   на   полутемной,  обгоревшей  по  краям  платформе,  около
готового  к  отходу  поезда,  стояли  у вагона взволнованные Уля и Елизавета
Макаровна  и,  подняв  головы,  улыбаясь,  смотрели  на  Шуру, которая, тоже
улыбаясь и волнуясь, смотрела на них с верхней ступеньки вагонной площадки.
     Полковник  стоял  внизу,  рядом  с девушками, и Шура боялась, что он не
успеет сесть, если неожиданно тронется поезд.
     - Сейчас  же  напишу,  - крикнула сверху Шура, - вот как только приедем
на место. И я вам все опишу, как ехали, где остановились, все, все...
     - И как здоровье! - крикнула Уля.
     - И  здоровье.  Только  вы  сразу отвечайте, - слышите? - а то я ничего
про вас не буду знать.
     Долго  молчавший паровоз вдруг ожил и усиленно запыхтел. Шура испуганно
крикнула  мужу, чтобы он скорей садился, и крепче схватилась за поручень, но
вдруг  с  отчаянной  решимостью  сбежала  по  ступенькам  и торопливо обняла
бросившуюся ей навстречу Улю.
     - Ой,  девки,  какие  глупые!..  Ой,  дуры-девки...  - смеясь, нараспев
приговаривала  Елизавета.  -  В честь чего реветь-то? Вот реветь после всего
взялись, а?
     Смеясь и всхлипывая, Шура обернулась.
     - А  со  мной-то  что  же?  -  укоризненно сказала Елизавета, обнимая и
похлопывая по плечу Шуру.
     Когда  состав  уже  дернулся,  весь  вздрогнув  из  конца в конец, и на
мгновение  замер  перед  тем,  как  двинуться  вперед, кругом стало шумно от
разом  закричавших  провожающих  и  от  лязга  буферов. Елизавета Макаровна,
крепко пожимая обеими руками руку полковника, крикнула ему что-то на ухо.
     - Что  вы?  -  не  расслышав,  переспросил он, готовясь уже вскочить на
подножку.
     - ...доктору... к доктору ее сейчас же отведите...


     Поезд  за  ночь  вышел из прифронтовой зоны и теперь, мерно постукивая,
уходил все дальше на северо-восток.
     Сам  еще не понимая, что его разбудило, полковник приподнялся, опираясь
на локоть, и тревожно прислушался.
     Рассвет  чуть  брезжил  за стеклом вагонного окна, обрызганного каплями
дождя.
     Сквозь  однообразное  перестукивание  колес  слышно было сонное дыхание
многих  людей,  застывших  в  различных  позах  на полках жесткого вагона, и
совсем близко торопливый, невнятный шепот:
     - Встала... встала, встала... иду.
     Шура  с  бледным,  мучительно  напряженным  лицом, сидя на своей полке,
торопливо,  испуганно  бормотала,  покачиваясь  и, видимо, стараясь встать и
сбросить шинель, которой были накрыты ноги.
     Полковник  осторожно  положил  ей  руки  на  плечи  и  полушепотом стал
уговаривать:
     - Не  нужно  тебе  вставать.  Спи, детка, спи... Все это уже кончилось,
все  прошло.  Теперь  мы  опять с тобой. Мы с тобой, - повторял он на разные
лады,  и  Шура  мало-помалу  перестала  бормотать  и  покачиваться и наконец
замерла в полусне, прислушиваясь.
     Потом с усталым вздохом открыла глаза и виновато прошептала:
     - Мне показалось, что надо вставать. Я тебя разбудила?
     - Ложись  спокойно  и  спи.  Не  надо  вставать.  Никто  тебя не станет
будить.
     - Мне  приснилось,  -  сонно проговорила Шура, обводя взглядом полки со
спящими  людьми и подрагивающими на ходу сундучками, чемоданами и мешками, -
что  все  это  мне  приснилось.  Хорошо, что я проснулась. Правда, все спят.
Теперь я еще посплю. Господи, как тепло!
     Она  откинулась на подложенный под голову соседский одолженный узелок и
натянула на себя шинель.
     Немного   погодя   полковник  осторожно  заглянул  ей  в  лицо,  и  она
улыбнулась ему обрадованной улыбкой.
     - Раз  ты  тоже  не  спишь,  давай  вместе  посмотрим в окно. Хорошо? -
шепотом предложила Шура.
     Он  сел  рядом  с  ней,  помог  ей  приподняться  и  отдернуть  оконную
занавеску.
     Шура  не  любила  теперь,  чтобы  он  разглядывал  ее лицо, и вся сразу
съежилась,  заметив  его  пристальный  взгляд,  и  пальцы  у нее как-то сами
потянулись  и  начали  беспокойно  потирать  лоб,  сползая  все  ниже, чтобы
прикрыть лицо.
     Хотя  прошло  два  дня,  как они нашли друг друга, ему казалось теперь,
что  Шура  и  не  изменилась  вовсе.  Она и теперь не стала похожа на совсем
взрослую  женщину,  хотя  и  прорезались у нее на лбу эти морщины, и страшно
огрубела  такая  нежная  прежде  кожа, и какая-то невидимая тяжесть оттянула
книзу  углы  рта... Да, она постарела, не успев как следует повзрослеть. Она
стала  похожа на немного состарившуюся девочку. Полковник не очень-то хорошо
умел  говорить  вслух  такие вещи, но ему хотелось объяснить ей, что она для
него  сейчас  в  сто  раз  красивее  и  лучше, чем в самые лучшие их прежние
времена.  Пока  он думал, как бы ей это сказать, он заметил, что ее рука уже
потянулась  ко  лбу.  Он  взял  ее руку и мягко пригнул ее книзу, задержав в
своей руке, и Шура нехотя покорилась.
     - Мы после посмотрим в окно, а сейчас я еще полежу, хорошо?
     Она  опустила  голову  на  узелок  и  поежилась,  поглубже  заползая  в
нагретое пространство под шинелью.
     - Ты  мне  руку  сюда  дай. - Шура потянула к себе и подложила под щеку
его раскрытую ладонь и закрыла глаза.
     Немного  погодя  она  притронулась  кончиками  пальцев  к его руке выше
кисти,  в  том  месте,  где расстегивается пряжка ремешка от часов, и легко,
едва касаясь, погладила.
     - Ты  что?  -  наклоняясь к ней, спросил полковник, уловив что-то вроде
подавленного, смущенного смешка.
     - Не  скажу...  Никому  не  скажу-у, - протянула Шура, лежа с закрытыми
глазами и улыбаясь.
     - Ну,  мне-то  можно,  я  ведь  никому  не  передам,  -  тоже улыбнулся
полковник.
     - Теперь мне надо старичка себе искать.
     - Какого старичка?
     - Не знаю, какого-нибудь тихонького, такого вежливого, с палочкой.
     - Зачем он тебе?
     - Как зачем? За него замуж пойду.
     - А куда же меня девать?
     - Ну-у,  тебя! Я тебе теперь не подхожу. Ты остался молодой, а я ужасно
состарилась,  вот  видишь,  у  меня какие-то приступы начались. Зачем я тебе
теперь нужна! Нет, уж теперь мне старичка нужно себе подобрать.
     - Вот и подбери, а я этого старичка по шее.
     Шура радостно засмеялась и открыла глаза.
     - Он же старенький. Разве его можно бить?
     - Пускай не лезет, куда не след.
     - Да  он  же  и  не  лезет,  наоборот,  это я хочу его уговорить на мне
жениться, раз я теперь для тебя стара.
     Полковник перестал смеяться.
     - Ты  очень  измучилась и нездорова, но ты совсем не изменилась, просто
удивительно,  ни  капельки.  Но если ты действительно изменилась, то мне это
теперь  было  бы  тоже  все  равно. Мы через что-то такое перешагнули, после
чего...
     - После  чего  что?..  - жадно вслушиваясь, с нескрываемым наслаждением
поторопила Шура.
     - ...после чего цвет лица уже не играет роли.
     - Нет, цвет лица все-таки играет роль, - вздохнула Шура.
     - Может быть, для тебя.
     - Да, для меня.
     - Ты отдохнешь и поправишься, и все будет хорошо.
     - Ты  правда  так  думаешь?  -  нерешительно спросила Шура, внимательно
вглядываясь ему в лицо.
     - Тут  нечего  думать,  я  знаю  это. Разве я мало видел людей, которым
было гораздо хуже, чем тебе?
     - Нет,  ты  говоришь  просто  так, чтобы меня ободрить. Но, может быть,
правда, когда я отдохну и схожу к доктору, у меня прекратятся эти боли...
     - У  тебя часто приступы бывают? - вскользь спросил полковник. - С чего
это началось?
     Шура недовольно поморщилась.
     - Да  нет,  не  очень  часто. Это только последнее время. Ведь я всегда
была  здорова, никогда я не болела ничем. Может быть, еще не поздно, если мы
сейчас  же  пойдем  к  хорошему  доктору.  К  профессору  пойдем,  да?.. Эта
Каштанцева,  помнишь  ее?  Она  все  мечтала  дойти  до  города  и попасть к
профессору...
     - А чем она была больна? - спросил полковник.
     Шура помолчала, будто нехотя вспоминая.
     - У  нее  были  приступы... Только началось у нее гораздо раньше, чем у
меня. И потом, она ведь была очень пожилая. Это большая разница, правда?..
     Когда  поезд  с  затемненными  окнами подполз в темноте и остановился у
едва  освещенной  платформы,  они  вышли  чуть  ли  не  самыми  последними и
медленно пошли к выходу, отставая от редеющей толпы.
     На  путях  светилось множество разноцветных сигнальных огоньков, ярких,
но  ничего  не  освещавших  вокруг, а впереди смутно темнели в небе квадраты
домов  без  огней. Это был первый от линии фронта большой областной город, к
которому почти год назад рвались и так не прорвались немцы.
     - Смотри,   -   сказала  Шура,  -  как  тут  светло!  Сколько  огоньков
светится... Тут ведь немцев не было, правда?
     - Нет,  конечно,  и  за  сто километров не было... Да разве тебе светло
тут кажется? Ничего под ногами не видно.
     - Нет,  светло,  -  повторила Шура, - глаза отдыхают. Под ногами темно,
но  все-таки  смотришь,  и  темнота не давит на тебя, потому что есть на что
смотреть. Такие огоньки веселые...
     Шуре  хотелось  прямо  с вокзала позвонить по телефону в театр, где она
работала  до  войны.  После  эвакуации театр работал тут в городе, во Дворце
культуры.  Однако полковник, чувствуя, как тяжело опирается Шура на его руку
при   ходьбе,   настоял,  чтобы  прежде  всего  отправиться  в  гостиницу  -
устроиться как-нибудь с жильем. А известить друзей они еще успеют.
     В  гостинице  пахло  сырой  штукатуркой,  было  плохо  подметено, и под
запыленным  матовым  колпаком  тусклой  лампочки  сидел за барьером какой-то
ненастоящий  дежурный,  решительно  ничего  не  знавший,  даже  и того, куда
девался другой, настоящий дежурный, который должен был все знать.
     Шура  сидела в кресле в углу вестибюля и улыбалась молча, успокоительно
и  ободряюще  полковнику  каждый  раз,  когда  он на нее взглядывал во время
своих бесплодных переговоров с дежурным.
     - Ничего,  -  сказал  полковник, - все это устроится очень скоро, ты не
волнуйся.
     - Мне  тут  очень  хорошо,  - сказала Шура, - я и не думаю волноваться.
Конечно, устроится.
     Полковник,  который  долго  дозванивался  по  телефону  в  театр, вдруг
поспешно замахал рукой, подзывая Шуру.
     Она   быстро  подошла,  сразу  заволновавшись,  готовая  вскрикнуть  от
радости,  услышав первый знакомый голос, и попросила подозвать Кастровского,
их старинного друга.
     Кастровский,   оказывается,   был  на  сцене,  его  никак  нельзя  было
подозвать  к  телефону.  Тогда Шура назвала еще одну-две фамилии актеров, но
все  они  оказались  либо  заняты,  либо  их  не  было в театре, и человек у
телефона   не   захотел  больше  отвечать,  пока  ему  не  скажут,  кто  это
спрашивает.  Шура два раза сказала: "Это невозможно... это неважно, кто...",
предвкушая,  какой произведет эффект, когда она назовет свое имя, потому что
ее  очень  многие любили в театре и все хорошо знали. Наконец она сказала, и
лицо  у  нее померкло, она сконфуженно протянула: "А-а-а..." и разочарованно
отложила трубку. Виновато пожала плечами и пояснила мужу:
     - Он меня совсем не знает. Я думаю, это кто-нибудь из новых...
     Полковник  видел,  как  она  ужасно растерялась и огорчилась, что ее не
узнали,  и  стал дозваниваться одному своему фронтовому приятелю, полковнику
Канонирову,  который,  по  некоторым предположениям, должен был остановиться
тут в одной из городских гостиниц.
     Он  стоял  в  телефонной  будке и раздельно, почти по слогам повторял и
повторял  кому-то  фамилию  Канонирова.  Когда стеклянная дверь из ресторана
распахнулась  и  в  вестибюль  вышли, твердо стуча каблуками по линолеумовой
дорожке,  два  офицера.  Старший  -  с  живым,  раскрасневшимся  лицом  и  с
веселыми,  очень  маленькими  глазками,  лобастый  и круглоголовый. Второй -
совсем   молоденький,   очень  подтянутый,  сдержанный  и  серьезный,  но  с
белобрысым  хохолком  на  затылке, придававшим ему комсомольско-мальчишеский
вид.
     Молоденький  офицер  с  хохолком  шел  не  то  чтобы сзади старшего, но
все-таки  и  не  совсем  рядом,  держась  в  идеальной  позиции  образцового
адъютанта. Он и оказался адъютантом.
     Шура   увидела,   как   старший,   поравнявшись  с  телефонной  будкой,
остановился,  прислушался,  склонив  голову  набок и подняв удивленно брови,
затем приоткрыл дверь будки и, просунув голову, сердито крикнул:
     - Явился  по  вашему  приказанию!  - И, как только Шурин муж обернулся,
они оба обрадованно засмеялись и стали пожимать друг другу руки.
     Молоденький  адъютант,  улыбаясь,  выждал  свою  очередь,  четко шагнул
вперед  и,  щелкнув  каблуками,  пожал  полковнику Ярославцеву руку и тотчас
отступил назад.
     Они  заговорили  все  втроем, стоя около телефонной будки. Шура увидела
ищущие,  а  затем уставившиеся прямо на нее веселые маленькие глаза старшего
офицера,  и  тут же он своей твердой походкой пересек вестибюль, направляясь
к  ней, еще издали радостно улыбаясь и одновременно выражая изумление высоко
поднятыми бровями и расставленными руками.
     - Что  же  вы  тут  сидите?  -  укоризненно  закричал  он,  подходя.  -
Разрешите  представиться.  Полковник Канониров. Я ему всегда говорил, что вы
найдетесь.  Я  так и знал. Знаете, до чего я рад! Просто до невозможности, -
он  нагнулся,  полуобнял Шуру за плечо, поймал и поцеловал ей руку. - Ужасно
рад.  Большой  праздник.  Это  необходимо  отметить.  Но  что вы тут сидите?
Немедленно   идемте   со   мной,  сейчас  все  будет  устроено.  Вещи  есть?
Пожалуйста.  Нет? И не надо. Вещи ерунда. Вещи у нас будут. Главное, ведь вы
вот  нашлись,  отыскались. Я невероятно рад. Самое замечательное, что я ведь
всегда ему это говорил...
     Шура,  вопросительно  глянув  на  мужа, позволила Канонирову подхватить
себя  под  руку  и  увлечь  к  широкой лестнице. По пути полковник Канониров
перегнулся через барьер к дежурному и вполголоса весело спросил:
     - Так  номеров  нет,  что  ли?  В таком случае имейте в виду: полковник
Ярославцев  с  женой  будут  жить  у  меня  в  номере.  А я все равно завтра
выбываю. Переночую у моего адъютанта.
     В  номере у полковника Канонирова сперва показалось чистенько, пустынно
и  голо.  Едва  успев  войти, полковник одной рукой помог Шуре снять ватник,
другой  включил  электрическую  печку, тут же подвинул Шуре кресло, направил
струю  теплого  воздуха  ей  на ноги и, еще не успев покончить со всем этим,
закричал адъютанту:
     - Сеня, о чем ты думаешь? Почему отсутствует колбаса?
     Адъютант  быстро  нагнулся  и  потянул  из-за дивана увесистый кулечек,
стукнул твердой колбасой об стол и весело ответил:
     - Колбаса присутствует, товарищ полковник.
     - В   таком   случае  почему  же  она,  такая  невежа,  присутствует  в
неразрезанном виде?
     - Колбаса уже режется. Консервы открываются.
     Шура,  улыбаясь,  переводила  глаза  с  одного  на  другого.  Ей  очень
нравился  лобастый  полковник Канониров, мгновенно наполнивший своей кипучей
деятельностью всю комнату.
     - Долго.  Медленно.  Вяло  функционируете!  Не знаю, что с вами делать,
лейтенант!  -  покрикивал  полковник  и  тут  же,  показав  Шуре  глазом  на
адъютанта,  шепнул:  - Вообще говоря, изумительный парень, знаете ли. Огонь.
Золото!.. Ну, опять заснули там, лейтенант?
     Согрев  около печки ноги, Шура ушла мыться в ванную комнату. Из крана в
белый   фаянсовый   умывальник   полилась   вода.   Сперва  холодная,  потом
тепловатая,  наконец почти горячая. Шура подставила застывшие руки по локоть
под горячую, тугую струю, медленно поворачивая их со вздохом наслаждения.
     В   комнате  рядом  звенели  чайные  стаканы,  передвигались  кресла  и
непрерывно   слышался  напористо-добродушный  голос  полковника  Канонирова,
забрасывавшего  вопросами  Шуриного  мужа.  В дверь из коридора постучали, и
Шура,  все  еще  не  в  силах вынуть блаженно отдыхающие в теплой воде руки,
услышала в прихожей взволнованный голос Кастровского.
     До нее сквозь шум бегущей воды донеслось:
     - ...Полковник, дорогой мой... а где же она?..
     Шура,  задыхаясь  от  нетерпеливой  радости,  не  успев  вытереть руки,
локтем  распахнула  дверь  из ванной, и Кастровский, обернувшись, швырнул на
пол чемодан, который нес в руке, и бросился обнимать Шуру.
     Смеясь  и  гладя  его  по  волосам, Шура все время почему-то повторяла:
"Ну,  подожди,  у  меня  же мокрые руки..." - и этими мокрыми руками гладила
его  по  голове,  торопливо  и  крепко  прижимая,  как  будто  это  она  его
успокаивала.
     Наконец Кастровский выпрямился:
     - Прошу  прощения...  Дело в том, что мы ведь считали... мы должны были
считать,  что  Шурочка...  да  не  все  ли равно, что мы, дураки, считали...
извините, я с остальными даже поздороваться не успел...
     Стол,  аккуратно  и  бездарно  симметрично, по-мужски накрытый, был уже
готов.
     Чемодан,  который  притащил  с  собой  Кастровский,  был Шурин чемодан,
вывезенный  им  при  эвакуации  с некоторыми другими случайными и по большей
части не самыми нужными вещами.
     Шура  откинула  крышку,  и на нее пахнуло забытым домашним запахом. Она
стала  на  колени  и  начала  осторожно  перебирать  своими потрескавшимися,
огрубевшими  пальцами  сложенные  в чемодан прежние платья, слишком легкие и
яркие, чтобы хоть одно из них надеть на себя сейчас.
     В  конце  концов  она  выбрала  одно  старенькое  платьице, но, и в нем
чувствуя  себя не совсем ловко, накинула сверху старый вязаный платок. Когда
она  заняла  приготовленное  ей  место  во  главе стола, полковник Канониров
потребовал,  чтобы  она  сама  всем разлила чай, и выпил стаканов восемь, не
уставая  восторгаться  тем, что наконец-то довелось попить чайку в настоящей
"домашней обстановке".
     У  Шуры  слипались  глаза.  Ей  было как никогда тепло и уютно, немного
кружилась  голова  от света и шума. Она полудремала в кресле, не выпуская из
рук ладони мужа...
     Прощались  поздно.  Кастровский  провозгласил  последний тост, закончив
его словами:
     - "Мы увидим еще небо в алмазах!"
     А полковник Канониров с силой воскликнул:
     - Вот  это  совершенно  точно! - и, бросив взгляд на усталое лицо Шуры,
собрался уходить, на ходу оглядываясь и махая рукой.
     Остальные  тоже на цыпочках поспешно ушли, осторожно притворив за собой
дверь.
     Шура  сонно  помахала  им  вслед,  улыбаясь,  и  немного  погодя что-то
невнятно пробормотала, продолжая улыбаться.
     - Ты что? - спросил ее муж.
     Она  показала  на  столик, где уже успела постелить домашнюю салфеточку
из  чемодана.  На  салфеточке  лежали  несколько  шпилек, круглое зеркальце,
коробка  папирос,  около  маленького  флакончика  духов тикали снятые с руки
крупные мужские часы полковника.
     - Вот у лас с тобой опять есть свой дом. Да?.. Тут наш дом. Правда?


     На  другой  день  к  Шуре  пришел  пожилой и весьма раздраженный на вид
профессор.
     Он  долго  отряхивал  от мокрого снега в прихожей меховую шапку. Затем,
войдя  в  комнату,  бегло поздоровался и, почти не обращая внимания на Шуру,
стал, недовольно хмурясь и отдуваясь, вытирать платком мокрую бороду.
     - На  улице  снег  мокрый идет? - виновато спросила Шура, чувствуя себя
неловко, что вызвала по пустякам такого озабоченного и сердитого человека.
     - Да  уж,  -  неодобрительно  и  даже укоризненно сказал профессор, как
будто  снег  шел  только  по  дороге  в  их  комнату  и во всея этой мокроте
виноваты были только Шура с мужем.
     Профессор,  продолжая  заниматься  своей  бородой, прошелся по комнате,
придирчиво-недоверчиво  потрогал  трубы парового отопления и, щуря один глаз
и  заложив  руки  за спину, критически стал разглядывать плохонькую картину,
висевшую  над  диваном, и, только положив платок обратно в карман, как будто
вспомнил,  зачем  он  сюда  пришел, сел на кровать рядом с Шурой, взял ее за
кисть  и  спросил:  "Ну,  что  там  у  нас?" - тоном, ясно показывавшим, что
ничего  такого  достойного  внимания  "у  нас" и быть не может, и, уже начав
осматривать Шуру, еще раз мстительно покосился на картину:
     - Подгуляла, подгуляла перспектива... определенно подгуляла...
     Через минуту он сказал:
     - Ну,  что  ж!  -  с  таким  выражением,  как будто хотел сказать: "Вот
видите, я же вас предупреждал". - Придется полежать.
     - Ой,   профессор,   неужели  совсем  лежать?  Весь  день?  -  горестно
воскликнула Шура. - Как раз сейчас будет так обидно лежать.
     - Весь  день,  - машинально повторил профессор, внимательно ощупывая ей
живот и щурясь при этом с неодобрением, - так... весь день...
     Он  мягко  перебрал  пальцами,  безошибочно нащупал самую больную точку
где-то глубоко внутри...
     - Весь  день, - он быстро откинулся, выпрямив спину, набросил одеяло на
то  место,  которое  ощупывал,  и,  убрав  руки,  вдруг и наконец поняв, что
именно  он  повторяет,  возмущенно  спросил:  -  Как это "весь день"? Мы вас
положим  в  клинику. Вам тут нельзя лежать. Возьмем вас на рентген, проверим
все, что полагается, а там будет видно. Что значит "весь день"?
     Полковник,  стоявший  в  стороне,  с  беспомощным недоверием смотрел на
этого  человека,  который  только  что  пришел с улицы и уже распоряжался их
жизнью.


     Они старались об этом не думать и все-таки думали.
     Думали  каждый  про  себя, все чаще и больше, до тех пор, пока не стали
только об этом и думать все время.
     Наконец  ожидание  сделалось  мучительнее  того,  что они так старались
отдалить  от  себя,  и  тогда  они  перестали  сопротивляться  и поняли, что
неприятный профессор был прав.
     Можно  было  подождать  еще день. Можно было подождать еще два или даже
три  дня,  и  все-таки потом неизбежно нужно было ложиться в больницу. Может
быть, на операцию.
     Каждый день проходил, колеблясь, как на неустойчивых весах.
     Иногда  у  Шуры  неожиданно  начинался  приступ.  Слегка задыхаясь, она
торопливо   говорила:   "Ничего,   ничего"   -  и,  теряя  улыбку,  поспешно
отворачивала  лицо к стене. Было очень больно, ложка тревожно звякала о край
стакана,  и  порошок, высыпаемый в стакан, было все, что можно было сделать,
а он почти не помогал.
     Потом  это  проходило,  и  ей делалось совсем хорошо, только оставалась
усталость  и  глухой,  прислушивающийся  страх  перед  тем  враждебным,  что
рождалось, разгоралось и вдруг само успокаивалось там, глубоко внутри.
     И  вот проскользнул день, который еще можно было переждать, и еще один,
и  еще  один,  самый  последний,  и  никакого  чуда не случилось, болезнь не
повернулась  к  лучшему,  и  бесповоротно  было  покончено  со всеми жалкими
надеждами,   оживавшими   из-за   дрогнувшего   случайно   на  одно  деление
термометра.
     Настал  вечер  накануне  того дня, когда Шура должна была оставить свой
дом  (как  она упорно называла их маленькую комнату в гостинице), чтобы лечь
в больницу, на операцию.
     Уходивший  ненадолго  и, как всегда, очень торопившийся вернуться домой
полковник  Ярославцев  быстро и неслышно прошел по мягкой дорожке коридора и
открыл дверь своей комнаты.
     Первое,  что  он увидел, был пустой диван с откинутым одеялом и смятыми
простынями.  Шура,  не  встававшая все эти дни, теперь стояла в своем лучшем
вечернем  платье  и,  опираясь  рукой  о  столик,  приблизив лицо вплотную к
зеркалу, разглаживала себе ладонью лоб.
     Она  живо  обернулась  на  скрип  открываемой  двери, тихонько ахнув от
неожиданности.
     - Ты...  Вот  хорошо,  а  то  я  так  боялась,  что  ты как раз сегодня
где-нибудь задержишься и опоздаешь.
     - Зачем   ты  встала?  -  встревожился  полковник.  -  Шурочка,  ты  же
знаешь...
     - Знаю, - перебила его Шура, - я все знаю. Мы в театр пойдем.
     - Шурка!  -  сказал  полковник  испуганно  и  умоляюще  приложил руку к
груди.
     Но Шура даже не дала ему заговорить.
     - Я  знаю,  что  это  страшно  легкомысленно  - хотеть, чего хочется, и
всегда  надо стараться хотеть чего-нибудь, чего совсем не хочется. Все знаю,
и  все-таки мне не хочется валяться на диване, упершись глазами в потолок, -
видеть  его  не могу больше, я все шишечки на нем пересчитала, - а хочется в
театр.  Ой,  как  хочется.  Не  спорь,  только  ты не спорь со мной сегодня,
пожалуйста. Ведь сегодня последний вечер, - ты мне уступи!
     - Нет,  нет,  -  почти  испуганно сказал полковник, - я не могу. Как ты
можешь ехать?
     - Я  себя  хорошо  чувствую,  билеты уже оставлены, мне полезно, ничего
тут  страшного  нет, не спорь, я тебя прошу, - быстро говорила Шура, начиная
волноваться,   улыбаясь,   упрашивая,   и   уже  нетерпеливый  румянец  стал
проступать у нее на щеках. - Не спорь, я прошу... я прошу...
     Она  защипнула на себе материю платья и подергала из стороны в сторону.
Подняв   голову   и   смешливо  наморщив  нос,  с  какой-то  снисходительной
брезгливостью сказала:
     - Похуде-ела как!.. Тебе противно смотреть, а?
     - Нет,  ты  правда  с  ума  сошла. Какие тут театры? Ты нездорова. Тебе
даже по лестнице ходить вредно.
     Шура   совершенно  успокоилась  и  теперь  неторопливо  надевала  перед
зеркалом шляпу.
     - Нет, очень полезно.
     - Это еще почему?
     - Уж  я  так  чувствую...  Папа  в  детстве  мне  всегда  говорил,  что
человеческий  организм  сам  отлично  разбирается,  что  ему  полезно  и что
вредно...  -  Она  опять  засмеялась. - Разбирается и потому всегда выбирает
что-нибудь  вредное,  правда?  Например, никто не любит полезного шпината, а
все любят вредную копченую колбасу...
     Она болтала, не давая ни слова сказать полковнику.
     Пожалуй,  за  все это время их новой жизни после встречи он не видел ее
в  таком  веселом  и счастливом настроении. Он смотрел на нее, обрадованный,
сбитый с толку, испуганный, и твердил одно и то же:
     - Это  нелепо!  Ты  сама понимаешь, что этого нельзя делать... Ведь это
просто нелепо!
     Он  повторял "нелепо" и "нельзя", уже понимая, что все это впустую, что
он не может не согласиться, да и имеет ли он право не соглашаться?


     До  театра  было  недалеко,  и  они  пошли  пешком.  Выйдя  из подъезда
гостиницы,  они  перешли  через  улицу и остановились на той стороне, потому
что  Шура  удержала  мужа за руку. Они постояли немного, обернувшись и глядя
на  дом,  из  которого  вышли. Полковник увидел, что Шура отыскала глазами и
молча смотрит на окна их комнаты, как будто запоминая.
     - Вот здесь мы жили, - тихо пояснила Шура.
     - Мы и теперь живем, - поправил полковник.
     - Ну  да,  конечно... - вяло согласилась Шура, как будто думая о чем-то
другом, и они медленно под руку пошли дальше.
     Шуре  нравилось  все  на  улице.  Нравилось,  что  так  много  людей на
тротуарах,  нравился  уличный  шум,  вывески  магазинов,  газетные  листы за
стеклом   витрин,   объявления   о  концертах  и  даже  две  румяные  куклы,
любовавшиеся друг другом в окне парикмахерской.
     - Как  интересно на улице! Кажется, никогда так не было интересно. А ты
еще меня пускать не хотел!
     На  крыше  высокого  дома  возились,  опасливо  перегибаясь через край,
какие-то  люди,  собираясь  сбрасывать  снег, в то время как внизу маленькая
полная  женщина  в мужском долгополом дворницком тулупе, суетливо размахивая
руками, сгоняла с тротуара пешеходов.
     Шура  и тут попросила немного задержаться, и они подождали, пока первый
громадный  квадрат  подрезанного  лопатой  снега  медленно отделился от края
крыши  и  с  возрастающей  скоростью понесся мимо окон всех шести этажей и с
шумом  бухнулся  о  землю,  взметнув  снежную  пыль.  В воздухе пахло свежим
снегом,  щеки  у  Шуры  зарумянились,  она  с блестящими глазами нагнулась и
снизу заглянула в глаза мужу.
     - Вот  мы  с тобой опять гуляем, да? - шепнула она, прижимая его руку к
себе. - Мы опять с тобой, да? Мы с тобой.
     - Мы с тобой. Конечно, мы с тобой, - улыбнулся ей в ответ полковник.
     Он  шел  рядом, осторожно прижимая к себе локоть, все время старался не
думать  об  одном разговоре, который был у него вчера. Но все время думал об
этом разговоре.


     Знакомый  седой  капельдинер  в  крахмальном  воротничке  и  докторском
пенсне,  казавшийся  Шуре прежде не очень симпатичным, бросился, расталкивая
публику,  навстречу  Шуре  и сначала крепко пожал, а потом неожиданно поймал
и, покраснев, поцеловал ей руку, разроняв несколько афишек из своей пачки.
     Французским  ключом  он  открыл  боковую,  "казенную", ложу и, суетливо
помахивая афишами, оглядываясь и улыбаясь, ушел.
     Немного   задыхаясь  от  непривычной  ходьбы,  Шура  вошла  в  ложу  и,
возбужденно  осматриваясь, села в уголок за занавеску, так, чтобы ее не было
видно из зрительного зала.


     Ложа  была  крайняя,  боковая, и из нее было видно, как за порталом два
электротехника  в комбинезонах подтягивали провода и устанавливали прожектор
с цветными стеклами.
     Один  из  электриков,  белобрысый,  подстриженный  бобриком,  ползал на
четвереньках,  разбирая  на  полу толстые провода, зашитые в холщовые чехлы.
Шура  с  наслаждением  смотрела  на  эту  знакомую  картину  приготовления к
спектаклю.
     Электрик  встал  и  отряхнул  пыль  с  колен,  потом  задрал  голову и,
внимательно  прищурясь,  стал  высматривать  что-то  на  потолке и начал уже
отворачиваться,  когда  его  взгляд  случайно скользнул по боковой ложе и он
увидел  Шуру.  Он  быстро  поклонился, энергично тряхнув белобрысой головой,
нагнулся,  потрогал провода и сейчас же снова выпрямился, обернулся и широко
улыбнулся Шуре, заметив, что она все еще на него смотрит.
     Потом  он  тронул  за  плечо  своего товарища, и тот высунулся вперед и
тоже  стал  глазами искать Шуру и не мог сразу найти. Это было очень смешно,
и  Шура  засмеялась,  и  белобрысый  засмеялся, и когда тот, другой, наконец
нашел  ее глазами, он тоже засмеялся и закивал, и они оба еще что-то сказали
друг  другу  и,  немного  повозившись  для  виду  около  прожектора,  быстро
исчезли.
     Через   минуту   к  прожектору  подошел  старший  электрик,  озабоченно
потрогал  рукой  винты  и,  как  будто  случайно  взглянув вверх, приветливо
поздоровался  с  Шурой  и,  повернувшись уходить, наткнулся на помрежа Мишу,
который  впопыхах  подбежал,  размахивая  руками,  кланяясь,  ероша курчавые
волосы и жестами изображая восторженное изумление.
     Теперь  весть  о  приходе  Шуры облетела весь театр, и в ложу то и дело
стали забегать свободные в первом акте актеры и актрисы.
     Полковник  отошел  и  сел  в  аванложе  на узенький бархатный диванчик.
Кастровский  подошел  немного  погодя  и сел рядом. Молча взял из портсигара
полковника папиросу.
     Слышно  было,  как  рядом  за занавеской, в ложе, смеется Шура, которую
обступили актеры.
     - Полковник,  -  тихо спросил Кастровский, - значит... не будет?.. - он
не выговорил слова "операции".
     - Нет, почему? Будет.
     - Значит... не лучше?
     Полковник  затянулся  папироской  и нехотя пожал плечами, не ответив, и
Кастровский  сразу увял. Он сидел, сгорбившись, упершись локтями в колени, с
потухшей папиросой.
     - Она   всегда   была   такой   молодец,   -  сквозь  зубы  пробормотал
Кастровский. - И почему это у нее случилось?
     - Да  что говорить, - сказал полковник. - Это у нее там началось. Разве
у нее одной!..
     Кастровский,  стряхнув  пепел  с  колен,  встал и ушел, особенно крепко
пожав   руку   полковнику,  который  остался  докуривать  один  в  маленькой
аванложе.
     Из  зрительного  зала,  наполнявшегося публикой, доносился приглушенный
гул голосов. В оркестре настраивали скрипки.
     Разговор,  о  котором  полковник  весь  сегодняшний  день  старался  не
думать, теперь всплыл у него в памяти, весь от слова до слова.
     Разговор  был  рано  утром  на  квартире у профессора. Профессор еще не
встал,  его пришлось дожидаться в передней, где висели оленьи рога и картина
"Медвежата   в   лесу".   Потом   профессор   очень   торопился  уезжать,  и
разговаривать   пришлось   за   чаем.   Видимо,   ему   очень   не  хотелось
разговаривать,   и  он  необыкновенно  тщательно  намазывал  хлеб  маслом  и
внимательно  выбирал  куски  сахара  из  сахарницы,  так что получалось, как
будто его отвлекают разговором от важной работы.
     - Мы  не  прорицатели...  нет,  мы не прорицатели, - говорил профессор,
заглаживая  ножом  слой масла на куске хлеба и критически оглядывая с разных
сторон  результаты  своей  работы,  - нет, мы не можем прорицать. Медицина -
это не пятью пять двадцать пять. Природа - это не математика...
     Полковник  встал  и сказал: "Спасибо", и, так как видно было, что он не
сердится  и  не обижается, профессору стало неловко разговаривать с ним, как
с  ребенком  (потому  что  со  всеми  больными  и  родными больных он всегда
говорил, как с детьми), и профессор спросил:
     - Чего же вы хотите?..
     - Я  хочу  знать, - сказал полковник, - как вы оцениваете обстановку, в
двух  словах.  Только  не  раздумывайте, как от меня отвязаться. Если это не
полагается, я и сам уйду от вас.
     Профессор не привык так разговаривать. Он сказал:
     - Видите  ли...  -  И  внезапно покраснел и крикнул: - Не могу же я вам
это одним словом сказать!
     - Можете.  Скажите  только,  как по-вашему, дело плохо или, может быть,
ничего?
     - Так  не  разговаривают...  -  начал  было  опять  профессор,  но  тут
посмотрел полковнику в глаза и вдруг сказал: - Плохо.
     - Совсем плохо? - спросил полковник.
     - Плохо,  -  повторил  профессор.  -  Каким-нибудь  месяцем  раньше  мы
поставили бы ее на ноги, а теперь...


     Шум  в зрительном зале усилился, торопливо захлопали откидные кресла, и
сейчас  же  все  разговоры смолкли и погас свет. В полутьме еще пробежало по
рядам последнее торопливое движение, затем все успокоилось и затихло.
     Темный занавес, подсвеченный только снизу, терялся в полутьме портала.
     Полковник вошел в ложу и сел рядом с женой.
     Театр,  переполненный  людьми,  чуть  слышно дышал, шуршал и шевелился,
притихший в ожидании.
     Оркестр  приглушенно  заиграл вступление. Шура закрыла глаза и слушала.
В  музыке  ей  слышалось  ожидание,  она  слушала и тоже начинала, волнуясь,
чего-то  ждать.  Очень  давно,  кажется в детстве, и потом еще много раз она
так  же  слушала музыку, и вся жизнь, полная ожиданий, лежала впереди, а вот
теперь,  когда  она  прошла  уже так много и так устала, она опять слушает и
опять  чего-то  ждет,  глупая...  Пробежал  ветерок  от  занавеса, который с
легким  шумом  пошел  вверх,  и  полковник,  обернувшись,  увидел,  что Шура
беззвучно плачет с широко открытыми глазами.
     - Вот видишь, - сказал он с раскаянием, - не надо было нам ходить.
     - Нет, это ничего, - ответила Шура. - Я не буду.
     - О чем ты?
     - Правда,  не  знаю... Наверное, потому, что вот они играют, а я теперь
только  сижу  и  смотрю,  как  другие  делают  мою  работу. Зачем это у меня
отняли?  Несправедливо!  Я  завтра  буду  в  больнице лежать, в каком-нибудь
отвратительном  халате, наверное, а они опять будут на сцене, и какая-нибудь
Журавлева  в  моем  платье и в моем золотом парике будет повторять мои слова
из моей роли. А я буду в больнице лежать?
     - Ты  будешь  лежать,  чтоб  выздороветь.  И  потом,  это  не  долго. И
ожидание всегда гораздо страшнее. Потом все оказывается не так страшно.
     Все  это  было  уже  много  раз  говорено на все лады, и Шура больше не
слушала.  Не  глядя на сцену, она прислонилась головой к боковой перегородке
ложи и смотрела вверх, на цепочку подвесных фонарей.
     - Сережа,  - сказала она тихо, - а что же нам остается? Все лучшие силы
мы  отдаем,  день  за  днем, всю жизнь для них, для других, для публики, - и
вот  наконец  ты не можешь больше работать, а занавес все равно поднимается,
и  это  хорошо.  Я  все понимаю, так и должно быть, это очень хорошо, потому
что ведь это для всех... Но что же остается мне?
     Она  говорила тихо, почти про себя, в ее голосе не было никакой горечи,
только недоумение.
     - Тебя любят. Подумай, сколько народу тебя любит.
     Шура посмотрела вниз, в полумрак партера.
     - Они?
     - И они тоже.
     - А  как  ты  думаешь,  если  сейчас,  когда  мне очень плохо, встать и
крикнуть  им,  чтобы  они  не  расходились до самого утра и побыли бы тут со
мной... Остались бы они тут, потому что мне плохо одной?
     - Наверное, остались бы многие, те, кто тебя знает.
     - Глупости  болтаю,  ты  меня  не  слушай,  -  вздохнула Шура и уголком
платка осторожно вытерла глаза.
     Сцена  лежала,  залитая солнечным светом, под синим, безоблачным небом.
На  заднем плане, за черепичными крышами домов старинного города, видны были
горы.
     Шура успокоилась, теперь она уже ничего не видела, кроме сцены.
     Полковник  подумал  о  том,  что  они  почти не сидели в театре вместе.
Всегда он сидел один, а Шура была на сцене.
     - Сейчас  мой  выход!..  Вот  сейчас! - снова зашептала Шура, стискивая
ему руку. - Это мое платье, видишь? Я в нем должна была играть...
     Она с досадой откинулась на спинку и замолчала.
     - Тебе нехорошо? - спросил полковник.
     - Нет,  не то. Ах, что бы я не дала, только три роли мне бы еще сыграть
- и тогда...
     - Ты еще двадцать сыграешь.
     - Правда?
     - Смешно даже сомневаться.
     - Правда,  я  что-то себя хорошо сегодня чувствую. Легко... Ну, не три.
Одну!  Одну,  самую  заветную,  -  и  больше  мне ничего не надо. Главное, я
только  теперь  знаю  как.  Никогда я не знала, а теперь знаю. Еще бы только
раз в жизни испытать...
     Немного погодя полковник почувствовал, что Шура высвободила свою руку.
     Она поднялась и сказала:
     - Сиди! - И ушла.
     Полковник  немного  посидел,  продолжая  глядеть  на  сцену,  потом ему
пришло   в  голову,  что,  вероятно,  было  бы  слышно,  как  Шура  отпирает
французский  замок, если бы она вышла совсем. Он осторожно отодвинул стул и,
приоткрыв портьеру, заглянул в аванложу.
     В  разжиженном  свете синей лампочки он увидел Шуру. Она стояла, нагнув
голову,  тяжело  дыша  сквозь  зубы,  сгорбившись,  вся  сжавшись,  с  силой
придавливая  левой  рукой себе бок и правой тяжело опираясь на покачнувшийся
столик.
     Пепельница перевернулась, и Шурины пальцы были в табачном пепле.
     - Ничего  не  надо,  -  хрипло  сказала она, - ты только не смотри, - и
отвернула к стене помертвевшее от боли лицо.
     Прошел приступ, мучительный и короткий.
     Шура  открыла  глаза  и  увидела  себя  в  своей комнате, и над ней был
ставший привычным за эти дни потолок с узором из шершавых мелких шишечек.
     Шуре  показалось,  что  теперь  ей  снова  стало  совсем  хорошо, и она
потребовала,  чтоб  полковник  помог  ей  перебраться в кресло к окну, хотя,
приоткрыв  маскировочную  занавеску, можно было разглядеть сквозь запотевшее
стекло  только  кусок  тротуара,  сугроб снега, каменную толстую тумбу около
ворот  с  маленькой,  набекрень  насыпавшейся шапочкой снега да неясные тени
прохожих,  то  торопливо  мелькающие,  то  медленно  пересекающие освещенное
пространство  в  одиночку  или  по  двое.  Шура  полулежала, облокотившись о
подоконник, полузакрыв глаза и опираясь плечом на руку мужа.
     Так  же,  как  в  театре,  ей  хотелось быть поближе к людям. Теперь ее
чем-то  успокаивал  этот  кусочек улицы с пешеходами, с изредка проезжающими
автомобилями, и она только боялась, что все это слишком скоро кончится.
     Но становилось поздно. Улица неудержимо пустела. Затихал уличный шум.
     Во второй раз полковник попросил ее лечь отдохнуть.
     - Нет,  я спать не стану. Последняя ночь, что я дома с тобой, - и вдруг
спать!  Что  я,  с  ума  сошла? Ни за что не буду. - Подумала и нерешительно
добавила: - А ты ложись, я тебя прошу, тебе нужно отдохнуть.
     Полковник  улыбнулся  и осторожно прижал ее руку ладонью к своей щеке и
так подержал немного, слегка ее покачивая.
     Немного  погодя  Шура высвободила руку и с тихим вздохом удовлетворения
обняла его за шею, и они еще так посидели молча.
     - Хорошо  бы так долго жить, чтобы устать и уж не очень хотелось дольше
жить.  Правда?  Мы  бы  стали с тобой старички-и... - мечтательно протянула,
чуть  улыбаясь,  Шура.  - Нам бы очень нравилось жить, но все-таки мы бы уже
устали.  Мы бы в лесу стали жить, мы прогуливались бы с тобой всегда вместе,
под  руку.  Такие  славные старички с розовыми щечками... Вот бы посмотреть,
какой  из  тебя  старичок  получится...  Ты  был бы мужественный старичок! -
добавила она репликой из знакомой комедии.
     - Чего смотреть, я и так старик.
     - Тогда и я старуха.
     - Вот уж! Очень похоже!
     - Нет,  вот  смотри,  -  Шура  вытянула руку вверх, - видишь? У меня на
руке синие жилки, как у старичков.
     - У всех людей такие.
     - Ну,  все  равно,  мы все-таки стали с тобой пожилые. Странно, да? Как
незаметно  это  делается.  Так привыкнешь, что ты молодой, всегда молодой, и
вдруг  этого  уже  нет. Все изменилось. Что-то случилось, хотя ты сам ничего
не  заметил.  И  вот  надо  привыкать,  что  ты  уже  больше  на молодой. Не
понимаешь,  как  это могло случиться. Сначала даже не веришь. Надеешься, что
это  не  совсем.  Может  быть, это просто вроде болезни и можно еще от этого
выздороветь.  Так  хочется от этого выздороветь - и не выздоравливаешь... Ты
тоже так чувствовал?
     - Кажется,  похоже,  только я не очень много об этом думал. Хотя думал,
конечно.
     После долгого молчания полковник вдруг сказал:
     - Мы  с тобой ни разу как следует и не поговорили об этом... о том, что
там с тобой было.
     - Да,  - быстро сказала Шура, - и не надо говорить. Ничего особенного и
не  было. Я была как все, и мне было как всем. Вот про девушек я тебе хотела
бы  рассказать, - только это очень долго, сейчас я не могу. Обещай, что если
они  тебе  встретятся,  ты  им  поможешь  всем,  чем  можно. Они - мои самые
близкие  люди  после  тебя. Вот эти две, кого ты знаешь... Да ты не хмурься,
ты о чем думаешь?
     - Да   о   самых   простых  вещах.  Я  себе  иногда  представлял  такое
невозможное  счастье,  что  вот  в  этой самой деревне, которую неожиданно в
обход  захватывают  мои бойцы, оказываешься ты. Мне почему-то представлялось
всегда,  что  ты  в  деревне.  Конечно, некоторые знали, что у меня жена без
вести  пропала, - так обязательно кто-нибудь найдется и ненароком скажет или
по  телефону  позвонят:  дескать,  товарищ  полковник,  тут  отбили у немцев
порядочную группу жителей, может быть, хотите посмотреть?
     - А ты шел смотреть?
     - Признаться,  всегда,  когда можно было, шел. Идут старики с ребятами,
бабы,  девушки,  а  я  смотрю,  нет  ли  какой  поменьше  ростом, - и сердце
обрывается, хотя я же знал, что это почти невозможное совпадение...
     - Многих вы отбили?
     - Многих. Очень многих.
     За  окном в темноте неслышно и лениво поплыли, медленно снижаясь, белые
хлопья.
     - Снег!  -  сказала Шура, обрадовавшись, как старому знакомому, и долго
молчала,  не  отрываясь  от  окна.  -  Когда  за твоим окном пойдет снег, ты
вспомнишь о сегодняшнем нашем вечере?
     - Когда  идет  снег,  я думаю о том, что тебе было холодно, а я тебя не
укрыл.
     Они  опять  помолчали,  и  вдруг  Шура,  позабывшись,  спросила  другим
голосом:
     - А что ты сделаешь с моими письмами?
     - Опять, опять об этом, Шурочка, стыд какой!
     - Нет,  я  ничего... Я ведь не очень сильно боюсь. Есть более страшное.
Вдруг  мы  сами  изменились  бы  и  перестали  быть собой. Ведь это бывает с
людьми...  я  видела.  Вот  это  страшно,  потому  что тогда, значит, ты все
растерял,  что  нес с собою всю жизнь, все годы, и остался с пустыми руками,
где  зажат  только  один крошечный сегодняшний день, который ведь тоже скоро
станет  вчерашним.  А  мы с тобой счастливые. Мы бы очень любили друг друга,
если  бы  у  нас  еще оставалось время... А времени нет. Его не осталось. Но
это  ничего,  мы  ведь  еще можем побыть вместе немного, и то хорошо. Просто
стыдно,  как  нам  невероятно  повезло. Сколько людей, как о чуде, мечтают о
таком  счастье! Вот мы с тобой вместе... Мы с тобой. - Она взяла его большую
теплую  руку  и,  прижав  к груди, покачала, как ребенка, улыбаясь про себя,
приговаривая: - Мы с тобой... мы с тобой...
     Потом  она  заговорила  снова  чуть  слышным голосом, торопясь и слегка
запинаясь:
     - Я  мало  сделала тебе хорошего. Ох, как мало я сделала в жизни! Не то
что  сделала,  а вообще всего было мало. Звезды... Даже на звезды мы ни разу
не  посмотрели  вдоволь.  Мы все-таки, наверное, как-то неправильно жили, а?
Почему мы так часто откладывали все хорошее на завтрашний день?..
     Она подавила слезы и вдруг тревожно стиснула ему руку.
     - А  что, если нам не поехать завтра в больницу? Ты им позвонишь с утра
по  телефону,  и  мы  побудем  еще  вместе,  завтра  и послезавтра... Ничего
страшного...  Я  потерплю  еще  один или два приступа. Честное слово, я могу
еще  потерпеть.  Я  потерплю, а зато у нас теперь будет еще целых два дня...
или  давай  уедем  совсем.  Ты  попросишь еще немножко продлить отпуск, и мы
уедем  отсюда,  и  вдруг понемножку я начну поправляться, и все обойдется, и
через  год,  через  несколько  лет  мы  будем  вспоминать, как мы сидели вот
сегодня  с  тобой  и  мучились.  И  вот все уже прошло, все плохое позади, и
по-прежнему  будут шуметь деревья, и мы опять будем их слушать, и всем людям
будет  спокойно,  и  хорошо,  и  не  страшно,  и  у  нас будет много времени
впереди...  Ну,  пусть  не так уж много, но мы ведь не будем знать сколько и
нам  будет казаться, что много, и у меня ничего не будет болеть, и я забуду,
как  это  бывает  больно. Или пусть даже что-нибудь болит, но только не тут.
Так  хотелось  бы  отдохнуть  от  этой боли, пусть даже была бы какая-нибудь
другая...
     Он  слушал  внимательно, наклонившись, бережно поддерживая ее на руках,
опершись локтем о подоконник, и ничего не отвечал.
     - Это  несправедливо, что мне будут делать операцию. Профессор говорит,
что  всего  месяц  тому  назад  еще  можно  было захватить... Несправедливо,
потому  что  я  все-таки  очень  мало  видела  в жизни. Разве не правда? Вот
сколько  лет  мы  прожили  с тобой вместе, а разве мне довольно твоей любви?
Нет...  Другие  как-то могут... А я вот за столько лет совсем не сумела тебя
разлюбить. Ни капельки не сумела.
     Ее  голос по временам начинал сонно замирать, потом снова разгорался, и
она  беспокойно  приподымалась  на руках у мужа, волнуясь, и вдруг замечала,
что  он  на  нее смотрит, и по лицу ее мелькала, устало и коротко, виноватая
тень прежней Шуриной улыбки, смешливой и озорной...
     В  густой  темноте ночной комнаты стали обозначаться бесцветные силуэты
знакомых дневных предметов.
     Медленно  разливался ровный, белый свет, еще не согретый теплым красным
отсветом солнца.
     - Рассвет...  - вдруг произнесла Шура с горестным удивлением. - Вот уже
рассвет.  Почему  мы не замечаем, как утром хорошо на рассвете? За всю жизнь
видела  только семь или восемь рассветов. За всю жизнь! Почему? Все какие-то
дела  были,  -  очень важные дела, которые необходимо было скорее сделать. И
вот  дела эти давно уже ушли, и я даже позабыла и не могу вспомнить, что это
были  за  дела,  а  рассветы я помню. И на Алтай, помнишь, мы все собирались
ранней  весной,  когда  на горах цветут маленькие тюльпаны и шиповник, - там
очень  хорошо... Я не сержусь на тебя, что очень скоро будет так, что ты все
это  будешь  видеть,  а я уже нет, право, не сержусь. Я хочу, чтоб тебе было
хорошо, хотя совсем хорошо тебе уже не будет, да?
     Полковник  мог  сказать,  что  им будет хорошо вместе. Или другую любую
ложь. Но он просто сказал:
     - Нет, совсем хорошо мне не будет больше никогда.
     Шура печально и сонно улыбнулась.
     - Ты помни только, что я тебя очень любила.
     Она  сонно  потерлась  щекой  о  его плечо, устраиваясь поудобнее, и он
заметил, что она засыпает.
     Некоторое  время  он  сидел  не  шевелясь,  прислушиваясь  к ее ровному
дыханию.  За  окном  еще  посветлело,  и  полковник,  напрягая руку, чтоб не
сдвинуть  локтя, осторожно нагнулся и увидел совсем близко чуть порозовевшее
от  первого  солнечного  блеска  ее  милое  лицо,  заплаканное, постаревшее,
любимое.


     Было  очень  раннее утро, когда Шура, проснувшись в незнакомой комнате,
приоткрыла глаза. Рядом было слышно чье-то сонное дыхание.
     Во  всем доме было совершенно тихо, только откуда-то издалека, вероятно
из другого этажа, доносилось тихое, неравномерное постукиванье.
     Был   еще  какой-то  слабый,  незнакомый  запах.  "Это  от  одеяла",  -
догадалась Шура. Пахло не то дезинфекцией, не то паленой шерстью.
     Она  высвободила  из-под  одеяла  руку и отогнула одеяло от подбородка.
Простыня была жесткая, тоже незнакомая.
     Шура  увидела  свою руку. В коротковатом рукаве казенной ночной рубашки
она  выглядела  очень  жалкой  и  несчастной. Только тут Шура вспомнила, что
сегодня  - операция, которую после вчерашнего приступа решили делать с утра,
не откладывая.
     Было  очень тихо. Только раз кто-то мягко прошел по коридору, и неясная
тень проплыла за матовым стеклом.
     Прежнее  легкое  постукиванье  слышалось теперь гораздо ближе, и к нему
присоединилось  шарканье.  Шура  догадалась,  что  это подметали лестницу, и
стала  следить, прислушиваясь, как щетка, постукивая по ступеням, спускается
все ближе и ближе.
     Потом  она  незаметно  задремала  опять, и, когда очнулась, уже не было
слышно   никакого  постукиванья,  а  вокруг  было  множество  новых  звуков:
скрипели  пружины  соседней  кровати,  стакан  звякнул  о  край  блюдца,  из
коридора доносился негромкий разговор и шаги.
     Шура  вспомнила  про  стакан  и  сразу поняла, что ей давно уже хочется
пить.  Она  осторожно  повернулась  на  бок  и, опершись на локоть, взяла со
столика кружку с питьем.
     С  соседней  койки  на  нее молча, пристально смотрела женщина с желтым
лицом.  Шура  тоже  посмотрела  на  пев  молча  и попробовала пить, но после
первого  же  глотка  почувствовала, что не может, и обернулась, заметив, что
около  ее постели остановился доктор. Дружески поздоровавшись, он послушал у
нее  сердце  через  наушники  и,  засовывая  часы  обратно в боковой карман,
предложил Шуре начать операцию теперь же, не откладывая.
     - Постойте, - сказала Шура, - разве уже десять?
     - Десяти  еще  нет.  Да  ведь  разве  не  лучше  от  всех неприятностей
отделаться  с  утра  пораньше?  По-моему,  так: отделаться - и с плеч долой.
Вот, значит, каким образом.
     - Вы, наверное, нового приступа опасаетесь? Да? Поэтому и торопитесь?
     - Разве  ж  мы  торопимся? Пожалуйста, давайте подождем. Но и профессор
советует не откладывать.
     - Нет,  зачем же ждать, тем более если и профессор... - сказала Шура. -
Мне  неловко тут у вас капризничать... Только я хочу знать все-таки, который
сейчас час?
     Она  торопливо  приподнялась и достала со столика тяжелые мужские часы.
Это  были  часы  мужа.  Когда  он  был  у  нее  в последний раз в больнице и
наступил  момент,  что пора было уходить, а Шура все еще держала его за руку
и  повторяла:  "Ну,  уходи, уходи скорей, видишь, все уже ушли... уходи" - и
все-таки  никак  не  могла отпустить его руку, она попросила его оставить ей
перед   уходом  что-нибудь,  и  он  с  готовностью,  обрадованно,  торопливо
отстегнул  ремешок. И долго после его ухода она держала теплые, тяжелые часы
обеими  руками под подушкой, а ночью, когда погасили свет, плакала, прижимая
их к щеке, и вскоре начался приступ, так что она едва успела их положить.
     Теперь часы показывали десять минут девятого.
     - А  какая  вам разница? - спросил доктор, кивнув на часы, которые Шура
держала в руках.
     - Н-нет,  конечно,  какая тут разница, - ответила Шура, чувствуя, что у
нее  начинает  пересыхать  во  рту,  - но вчера говорили в десять... а около
десяти  ко  мне  муж  может зайти на минутку... А так что же выйдет? Выйдет,
что я его не увижу.
     - Вот и славно, что не увидите. Будете меньше волноваться.
     - Это  пустяки, не буду я волноваться. Я не капризничаю, доктор, но как
же будет? Он придет и уже не застанет меня здесь.
     - Ну,  что  ж  такого?  Полковник  придет, а мы ему сейчас отрапортуем:
"Разрешите доложить, все готово и в полном порядке".
     Он  засмеялся,  похлопывая  Шуру  ладонью  по  колену  и  в то же время
озабоченно оглядываясь по сторонам.
     - Правда?  -  с  сомнением  переспросила  Шура,  стараясь  поймать  его
взгляд.  -  Он  приедет,  а вы ему скажете, что все готово? Вы сами выйдете,
чтоб он не беспокоился?
     - Ну,  голубушка,  ну,  конечно же я выйду и отрапортую все как следует
быть. Так как же? Давайте? Прямо вот таким образом, а?
     - Хорошо, доктор, - сказала Шура, - давайте.
     - Вот  и  отлично! - обрадованно воскликнул доктор и, тотчас же позабыв
про  Шуру  и  перестав обращать на нее внимание, с озабоченным видом пересел
на другую кровать.
     Шуру  переложили на носилки, и санитарка в белом халате и белой повязке
повезла  ее  в коридор. Соседка с желтым лицом, вся подавшись вперед, жадно,
молча  смотрела  ей вслед. В последнюю минуту Шура успела со стороны увидеть
свою  оставленную  постель  и  ночной  столик,  и  у  нее  сжалось сердце от
расставанья  с  этим  получужим  углом,  к которому она, оказывается, успела
привыкнуть  за  эти  несколько  дней  и  который  ей  было  страшно  и жалко
покидать.  Ей  казалось, что все-таки это тоже немножко ее "дом". Тут стояли
ее  цветы  в  стакане,  в  тумбочке был одеколон, вышитая домашняя салфетка,
гребенка  и  две  книжки.  Тут  она спала и просыпалась, сюда приходил к ней
муж,  улыбался и беспомощно держал ее руки, такой нелепый в белом халате, из
рукавов  которого далеко вылезали его большие руки. Теперь здесь было пусто,
даже  одеяла  не  было.  Осталась только пролежанная ямка на тюфяке и смятая
простыня.
     Операционная  была  полна белого света. Окна, - или, точнее, стеклянная
стена,  -  были только снизу до половины из матового стекла, а дальше стекла
были  обыкновенные,  и  Шуре были видны ветки деревьев и недостроенная стена
из  белого  кирпича.  Хотя  было  совсем  светло, горело электричество. Шура
лежала  на  чем-то  жестком  и,  не поворачивая головы, ожидала, когда с ней
начнут что-нибудь делать.
     Из  угла  доносилось  бульканье  и  легкое  металлическое звяканье, как
будто выкладывали ножи или ложки после мытья на медный поднос.
     - Что это у вас? - спросил Шуру профессор.
     Шура  виновато  разжала  наполовину  руку и все-таки не выпустила того,
что держала.
     - Зачем вам часы? Вы их положите, они не пропадут...
     - Я знаю, профессор, это совсем не потому... Пожалуйста... возьмите...
     Она разжала нехотя и протянула ему руку, ладонью вверх.
     - Соня, возьмите, - сказал профессор, не прикасаясь к часам.
     Часы унесли.
     - Теперь мы займемся починкой, - сказал профессор. - Не страшно?
     - Нет, не страшно. Я верю, что будет лучше.
     - Молодец. Так и надо.
     - А если вдруг все будет хорошо, шрам останется?
     - Шрам?..  Ах,  вот  вы  о чем? Шрам останется. Пустяковый шрам! Как от
большой царапины.
     В это время к ней подошли с чем-то белым.
     - Это   маска?   Постойте   одну   минуточку,  профессор,  -  торопливо
заговорила  Шура,  -  я  хотела  бы  передать...  Вы подождите одну минутку,
товарищ...  Вы  знаете,  ведь  операцию  собирались  делать  в  десять, а не
сейчас, я хотела поэтому передать мужу...
     - А  после  операции  вы  ему  все  сами передадите, - сказал профессор
простодушным тоном.
     Шура  бросила  на  него  быстрый взгляд, готовая улыбнуться, и увидела,
что  профессор  смотрит  уже  совсем  не на нее, а, вероятно, на то место ее
живота, которое он собирается оперировать.
     Она замолчала и зажмурила глаза.
     - Дышите глубже, - сказал кто-то сбоку.
     Шурины  пальцы  тихонько  защипнули  простыню.  Она  насильно  вдохнула
что-то удушливое, на секунду захлебнулась, но продолжала говорить.
     Профессор,  который  смотрел  теперь  ей в лицо с видом внимательного и
терпеливого выжидания, прислушался.
     - Вы  ему  скажите,  что  это  ничего...  скажите...  нет,  это слишком
долго... вы только скажите ему, что все-таки было очень хорошо.
     Профессор, склонив голову набок, немного удивленный, спросил:
     - Что было хорошо?
     - Жизнь! - сказала Шура и минуту молчала.
     Потом   ее   пальцы  медленно,  как  будто  нехотя,  выпустили  зажатую
простыню.
     Еще немного спустя она прерывисто вздохнула и невнятно произнесла:
     - У меня такое чувство... - и, не договорив, замолчала.
     Профессор,  не  глядя, протянул руку назад и, приняв из рук ассистентки
блестящий  никелированный  инструмент,  оглядел  из-под  нахмуренных  бровей
окружающих  его  людей в белых халатах, настороженно следивших за его рукой.
Убедившись,  что  все  на  месте,  он,  уже  ни на кого не глядя, нагнулся и
твердо сделал на белой коже длинный, дугообразный надрез.


     Полковник,  боясь  прийти  слишком  рано,  шел  не торопясь по широкому
асфальтированному проезду между больничных корпусов.
     День был пасмурный.
     Несколько  раненых  в  халатах  прохаживались  по дорожкам. Один из них
украдкой  курил, прислонившись к дереву. Другой наблюдал за ним, ухмыляясь и
оглядываясь  по  сторонам. Одно очень высокое полукруглое окно было освещено
изнутри сильным электрическим светом.
     Курильщик что-то сказал своему товарищу, чего полковник не разобрал.
     Швейцар  поздоровался,  как  со  старым  знакомым,  и  подал полковнику
халат.  Полковник прошел по коридору и там встретил девочку лет четырнадцати
из  Шуриной  палаты.  Она приветливо улыбнулась ему и сообщила, что Шуру уже
взяли  на  операцию. Тут же подошла дежурная и сказала, что да, операция уже
идет, и провела полковника в библиотеку, чтоб он там мог подождать.
     - Теперь уже не долго ждать, вы посидите...
     - Спасибо, - сказал полковник, - это недалеко?.. Где она сейчас?
     - Тут же, у нас. В конце коридора. Вы немного тут посидите.
     Оставшись  один,  полковник  походил  по  комнате. Машинально прочел на
корешках названья книг.
     На  другой  полке  за  стеклом  видны  были несколько плакатов: цветная
"Схема  пищеварительного  аппарата",  из-за  угла  которой видно было начало
надписи   на   другом   плакате:   "Простой..."   и   во   второй   строчке:
"...подковообр..."
     Потом  он  подошел  к  двери  и  стал  поджидать,  когда  мимо  пройдет
дежурная.  Ее  не  было довольно долго, наконец она пришла вместе с какой-то
другой сестрой.
     - Как вы думаете, это еще долго будет продолжаться?
     - Нет, теперь, вероятно, не особенно долго, - ответила дежурная.
     - Сколько продолжается обычно такая операция?
     - Ну, это трудно сказать. Смотря какой случай.
     - Я  понимаю,  конечно,  но  сейчас  уже одиннадцать скоро, значит, уже
около часу.
     - Ну  и  что  ж? Ничего особенного, - пожала плечами дежурная и ушла на
телефонный звонок, раздавшийся откуда-то из-за двери.
     Тогда  полковник  спросил у другой сестры, которая тоже собиралась идти
дальше:
     - Вы не заметили, в котором часу начали?
     - С самого утра.
     - Когда с утра? С десяти? Но ведь я пришел - еще не было и десяти.
     - Почему  с  десяти?  С  утра.  Часов  с  восьми,  как обычно. Да вы не
волнуйтесь.
     - Я совсем не волнуюсь. Но разве это бывает, чтоб так долго?
     - Отчего же! И дольше бывает. Тут ничего такого нет.
     - Бывает? Я не знал. Я просто не думал, что бывает.
     Он вернулся в библиотеку и стал опять ходить из угла в угол.
     Остановился и перечел заголовок.
     Опять  попытался мысленно прочесть до конца надпись: "...подковообр..."
-  и тотчас же позабыл про нее и отошел, и через минуту опять поймал себя на
том, что пытается прочесть: "подковообр... Простой..."
     Он  почувствовал,  что  ненавидит  этот  шкаф, и схему пищеварительного
аппарата,  и  надпись.  Подошел  опять  к  двери  и стал подстерегать, когда
кто-нибудь пройдет по коридору. Никто не шел.
     Было  уже  около двенадцати. Невозможно, чтоб операция продолжалась так
чудовищно  долго.  Может быть, он сидит тут в библиотеке, а они про него там
забыли?..  Конечно,  они  просто забыли. Может быть, это не их отделение и у
них  нет  сведений.  Конечно  так.  Странно,  что ему раньше не пришло это в
голову.
     Он  вышел  в  коридор.  Там  прохаживались  или стояли у окон несколько
женщин в халатах. Прошла сиделка с подносом, уставленным тарелками.
     Санитар подкатил и поставил в угол за двери пустые носилки на колесах.
     В  самом  конце  длинного  коридора показалась дежурная сестра. Она шла
медленно,  и  полковник  ждал, что вот-вот она увидит его и спохватится, что
забыла  про  него,  забыла  сказать,  когда  операция  была  кончена. Но она
подошла и даже, кажется, хотела пройти мимо.
     - Ну что?
     - Что?  Ничего,  все  в  порядке.  Еще  не  кончили.  Трудная операция,
знаете.
     - Вы уверены, что до сих пор продолжается операция?
     - Я же иду оттуда. Конечно, уверена.
     Полковник  опять  остался  один,  глядя  в  конец  коридора.  Вдруг  он
вспомнил,   что   слово,  которое  он  не  расслышал,  когда  проходил  мимо
курильщика  в саду, было "операционная". Полукруглое освещенное окно в конце
коридора было окно операционной.
     Он  проходил  мимо в то время, когда Шура уже была там. А вот теперь он
стоит,  опустив  руки,  и  ничего  не  может сделать, в то время как они там
что-то с ней делают...
     Наконец  в коридоре показались люди в халатах. Они не дошли до половины
коридора  и  остановились,  разговаривая  с  врачом, который сидел тут же за
маленьким белым столиком.
     Раз  или  два  полковнику  показалось,  что  они на него посмотрели, но
продолжали оживленно вполголоса разговаривать.
     Вдруг  он увидел, что двое в белых халатах идут прямо к нему. Когда они
подошли   ближе,  в  одном  из  них  он  узнал  профессора.  Они  подошли  и
поздоровались по очереди с полковником за руку. Профессор сказал:
     - Пойдемте сядем.
     И  они  вошли  в библиотеку и сели все трое рядом на стулья, стоявшие у
стены.
     - Как  видите,  я  не  скрыл  от  вас  правды, - сказал профессор. - Мы
боролись  со всем напряжением три с половиной часа. Мы сделали, что могли, и
довели  операцию  до  конца,  мы  применили все средства, но сердце все-таки
сдало.  Сердце у нее было хорошее, оно упорно, долго боролось. Но вы знаете,
полковник:  год  такой жизни, какую она вынесла, убивает почти так же верно,
как очередь автомата.
     Полковник встал:
     - Ей не было больно?
     - Нет, конечно, вы понимаете, общий наркоз. Было сделано все...
     - Я  знаю.  Спасибо, профессор, - сказал полковник и твердо пожал обоим
руки.
     Они  вышли  следом  за ним из библиотеки, остановились и посмотрели ему
вслед, как он шел по коридору, на ходу стаскивая с плеч узкий белый халат.
     Полковник  прошел  снова  по  той  же  дорожке, мимо садовых скамеек. В
операционной свет больше не горел.
     Он  подумал,  как ему все-таки было хорошо, когда он шел сюда несколько
часов  назад.  Он  шел  к  ней.  Во всяком случае, он думал, что идет к ней.
Теперь  он идет даже не от нее. Он просто идет из одного незнакомого, чужого
места. Ни к ней, ни от нее.
     Он  остановился  посреди  дорожки,  не зная, куда идти. Сосчитал, что у
него остается еще ровно четыре дня отпуска.
     ...За  час  до  отхода  поезда  он  вошел опять в свой номер, нащупал в
темноте выключатель и зажег свет.
     Тут  он заметил, что в руках у него узелок, который ему у выхода отдала
сестра, пробормотав:
     - Возьмите, это ее вещи...
     Из-под   прорвавшейся   бумаги   видна  была  знакомая  Шурина  вышитая
салфеточка.  Он  положил  узелок  в чемодан, оглядел комнату: кресло все еще
стояло,  придвинутое  к  окну  так,  чтоб  можно  было  смотреть  на  улицу.
Застланный  одеялом  диван.  Диванчик  коротенький,  но  ей  он  был  впору.
Полковник  медленно  оглянулся  еще  раз, стоя с чемоданом в руке, перед тем
как  окончательно  уйти.  Потом  поставил  чемодан  и наклонился, напряженно
всматриваясь.  Да,  как раз в этом месте, которое приходится на стене против
глаз  лежащего  человека,  робко  процарапаны  чем-то острым, булавкой может
быть,  два  косых  крестика  и  маленький  овальный  кружочек, который вышел
сперва,   видно,   совсем   кривым,  а  потом  несколькими  царапинками  был
подправлен  поровнее.  Наверное,  когда  она  не  спала  и у нее болело, она
лежала тихо, чтоб его не разбудить, и царапала эти крестики...
     Он  поднял  чемодан, крепко сжимая ручку, и, упрямо наклонив голову, не
поворачиваясь, вышел.


     Неотступное  ощущение невозможно туго закрученной где-то внутри пружины
не  покидало  его  и  ночью  в  поезде. Ощущение было знакомое, только он не
испытывал  его  прежде  никогда  с такой силой. Он по себе и по другим знал,
что  это  такое:  это  страшное внутреннее давление. Это сила, переполняющая
тебя,  которую  хочется выпустить на волю одним рывком, пускай хоть сорвется
и  лопнет  пружина,  -  все  равно.  Но  этого нельзя. Пружина сейчас должна
только  заставлять  часы идти равномерно. И пассажиры, ехавшие с ним в одном
купе,  смотрели  на  него  и  видели  не  очень  молодого,  спокойного, даже
медлительного в движениях, только очень уж неразговорчивого полковника.
     Он  долго  лежал  в  темноте  на  своей  верхней полке, заложив руки за
голову, с открытыми глазами.
     Потом он вспомнил, что в чемодане у него лежит неразвязанный узелок.
     Он ощупью нашел его и вышел в коридор, где горел свет.
     В   коридоре   было   безлюдно,  только  какой-то  военный,  севший  на
промежуточной станции, спал, привалившись к стене, на откидном стуле.
     Салфеточка  была  старенькая,  вышитая  неровным  узором,  края  у  нее
распушились  нитками.  Когда-то  Шура  пробовала  вышивать,  да,  верно,  не
хватило терпения.
     Из  середины  узелка он вынул свои большие часы. Вышел на площадку. Тут
шум  колес  бегущего  поезда  слышался  гораздо сильнее. С железным грохотом
торопливо  раскачивался конец цепи под вагоном. В темноте пролетали искры из
паровоза. Чуть видны были придорожные кусты, присыпанные снегом.
     Вспомнив,  вдруг  представил себе эти часы на руке у Шуры, ее маленькую
руку  и  то место на запястье, где он впервые увидел шершавый багровый шрам.
Вагон  покачивало  из  стороны  в сторону. Полковник стоял, широко расставив
ноги  и упрямо нагнув голову, точно против ветра. Поезд с изменившимся шумом
вошел  в  лес.  Звезды  мигали  где-то  совсем  недалеко,  над  самым  краем
деревьев.  Он долго смотрел на них, не моргая, и мало-помалу длинные влажные
лучи,  мерцая,  протянулись,  побежали от них во все стороны, и стало горячо
глазам.  Он  медленно  поднял руку, уперся о косяк двери и нехотя, как будто
насильно  сдаваясь,  пригнул  голову  и  с  силой  прижался лбом к согнутому
локтю.
     Много,  должно  быть,  времени  прошло,  пока  поезд  подошел  к  почти
невидимой в темноте станции и стал.
     Два   человека,   согнувшись   под  мешками,  перекликаясь  испуганными
голосами, пробежали вдоль поезда.
     Покачиваясь  в  такт  шагам  человека,  неторопливо  проплыл через пути
огонек фонаря.
     Замерший  состав ожил, дернулся, снова ударилась и начала качаться цепь
под вагоном, и поезд пошел.
     В  движении  все-таки как-то легче на душе. С каждым километром ближе к
фронту,  к  привычной,  сейчас  единственно возможной для него жизни - жизни
его дивизии.
     Дивизия  стоит  в  лесу, на краю громадных болот. Там сейчас затишье, и
до  того  дня,  когда  над зубчатыми верхушками леса вспыхнут красные ракеты
наступления,  пройдут еще, может быть, долгие недели кропотливой, терпеливой
работы, будничной, незаметной, необходимой, как тиканье часов...
     Офицер,  сидевший  в  коридоре,  вышел  в  тамбур и попросил разрешения
прикурить. Он блаженно затянулся папиросой и туго, с кряхтеньем потянулся.
     - Совсем  поясницу  поломал. А, однако, выспался ничего... А что вам не
спится, товарищ полковник? Размышляете?
     - Выспался, - сказал полковник, - больше не тянет лежать.
     - Привычка,   -   поучительно   констатировал   офицер,   -   спать  по
обстоятельствам. Это понятно.
     Они молча покурили, стоя рядом в темноте.
     - Однако,  кажется, дело к рассвету идет, - снова начал офицер. - Самое
неуютное  время,  знаете.  Вот  тут  именно  разные  мысли являются. Мне вот
вспоминаются  всякие  истории  невеселые.  Много  разных  таких удивительных
историй про людей приходится узнавать в наше время, не правда ли?
     - Да  какие  особенные  истории?  - пожал плечами полковник. - Истории,
по-моему, все самые простые.
     Офицер недоверчиво покачал головой.
     - Это  с  первого  взгляда  так  кажется,  что простые, когда с другими
случается.  А  вот  попробуй  покопаться  в  них, вдуматься и, может быть, с
трудом  даже  поймешь, что к чему. Вот вы стояли тут одни в темноте, курили.
Что-нибудь вам вспомнилось особенное, наверное?
     Полковник  Ярославцев  неторопливо  докурил  папиросу  и  выбросил  ее,
приоткрыв  и  снова  захлопнув  дверь. В полях чуть-чуть начинало сереть. Он
упрямо качнул головой.
     - Тоже  самая  обыкновенная  история.  У  одного человека фашисты убили
жену. Вот и все.



Популярность: 13, Last-modified: Fri, 02 May 2003 05:11:54 GMT