ьцем). За три процента с оборота он перечислял деньги в Гонконг и Сингапур, оттуда контейнеры с видеокассетами доставлялись морем в порт Восточный в Находке, перевозились на военную базу "Воздвиженка", перегружались в трюмы "Антеев" и "Русланов" советской военно-транспортной авиации и заканчивали свой путь на аэродроме в подмосковном Чкаловском. Здесь груз принимали Вадим и Тольц и распределяли по оптовикам. Третий компаньон безвылазно сидел в Воздвиженке. Горючки не хватало, он подогревал нужных людей, самолеты заправляли из стратегических резервов штаба Дальней транспортной авиации ВВС. Все крутилось, как фильм, запущенный пьяным киномехаником со скоростью не двадцать четыре кадра в минуту, а все сто. За всем нужен был глаз да глаз: контейнеры воровали, привлеченное запахом больших денег жулье, прикидываясь оптовиками, пыталось всучить фальшивые платежки, летчики и солдаты аэродромной охраны при каждом удобном случае норовили распотрошить коробки и унести за пазухой с десяток-другой кассет. И катастрофически затягивались сроки. Подходило время возврата кредита, а все деньги компаньонов были в обороте. А банкиры были люди серьезные, включат счетчик, и от них не спрячешься даже у африканского слона в жопе. Не обходилось без курьезов. В один из дней ожидали большую партию электронных часов, закупленных в Сингапуре. Часы пользовались не меньшим спросом, чем видеокассеты, а прибыль приносили даже большую. Груз должен был прибыть на самолете "Аэрофлота", следующим из Сингапура в Москву с промежуточной посадкой в Дубаи. Самолет ждали утром, но посадку в аэропорту Внуково "Ил-86" совершил лишь во второй половине дня. Вадим и Тольц, встречавшие рейс, дождались, когда высадят пассажиров, и на "рафике" дежурного отдела перевозок направились к стоянке, чтобы проследить за разгрузкой. И уже издали заметили необычную суету возле самолета. Трюм были закрыт, под ним толпились грузчики, возбужденно размахивали руками. - Какого черта, почему не работаете? - напустился на них дежурный. - Там лев! Лев там! - загалдели работяги. - Лев, в трюме! - Что вы несете? Какой, к хренам, лев?! - Настоящий! Живой! Послушай, командир, сам послушай! Их трюма донесся свирепый, леденящий душу львиный рык. - Блин! - ошарашенно сказал дежурный. - Двадцать лет работаю, никогда такого не видел! Откуда там взялся лев? Как выяснилось, во время посадки в Дубаи в трюм загрузили зверинец "Госцирка", завершивший неудачные гастроли в Арабских Эмиратах. То ли опасаясь начальственной кары, то ли просто воспользовавшись случаем, дрессировщик сбежал, голодные звери провели несколько часов в грохочущем самолетном чреве. Каким-то образом обезумевший от грохота, голода и жажды лев открыл клетку и метался по трюму. Пока связывались с "Госцирком", пока ждали ветеринаров, пока те усыпляли льва выстрелом капсулой со снотворным, прошло часов пять. Но и после этого разгрузка не началась. Работяги сунулись в трюм и тут же высыпали из него, мерзко матерясь и отплевываясь. В трюме стояла резкая, выворачивающая наизнанку вонь. Никогда раньше и никогда позже Вадиму не приходилось нюхать ничего подобного. От стресса у льва расстроился желудок, весь груз, в том числе и картонные упаковки с электронными часами, были залиты ядовитым львиным поносом. Кое-как, после угроз дежурного уволить всех к такой матери, трюм разгрузили, часы перевезли на склад. Нечего было и думать отправлять их в таком виде оптовикам. Но мыть ящики желающих не нашлось ни за какие деньги. Пришлось Вадиму и Тольцу заниматься этим самим. Обмотав рты тряпками, два российских (вернее, тогда еще советских) бизнесмена, ворочавшие сотнями миллионов рублей и миллионами долларов, до глубокой ночи смывали с коробок львиный понос. Об этом Вадим рассказывал с усмешкой, но тогда было не до смеха. Счет шел уже на дни. И все же успели: вернули кредит и подбили бабки. Чистой прибыли оказалось около трех миллионов долларов. По миллиону на брата. Удача иногда благоволит к тем, кто не боится рисковать. Через некоторое время рынок видеокассет насытился, компаньоны начали думать о другом бизнесе. Остановились на обуви. - Почему не на нефти? - спросил я. - Были бы сейчас, как Абрамович. - Или как Ходорковский. Стремное дело. Нефть - сплошные откаты. И никогда не знаешь, когда тебя подставят или сдадут. А на обувь спрос постоянный, инфраструктура не требует капитальных затрат. И в этом бизнесе можно спать спокойно. После изучения специализированных изданий и всех каталогов, какие удалось достать, стало ясно, что дело может быть прибыльным. Особенно если работать не с дорогими фирмами вроде итальянской "Бруно Магли" или западногерманской "Саламандер", а с поставщиками из Югославии или Чехословакии. Как выяснилось, очень качественную и сравнительно дешевую обувь шили в Южной Азии и особенно в Бразилии. Но Сан-Пауло и Новый Гамбург, центры бразильской обувной промышленности, были практически недосягаемы, поэтому решили начать с Европы. Провели переговоры с московским представителем чехословацкий фирмы "Батя", подписали контракт. И тут наткнулись на совершенно неожиданное препятствие: Гольденберг отказался переводить предоплату за обувь, заявив в телефонном разговоре с Тольцем, что компаньоны занимаются ерундой. Сейчас есть возможность закупить большую партию видеокассет по полтора доллара, этим и нужно заниматься. Вадиму и раньше не нравилось, что компаньоны не вполне контролируют ситуацию. В сущности, они вообще ее не контролировали, так как вся прибыль аккумулировалась на счету фирмы Гольденберга. Тольц уверял, что нет никаких оснований сомневаться в его порядочности. Они вместе учились в институте, дружили семьями, даже их дачи были рядом. Сотрудничество с московскими компаньонами было для Гольденберга очень выгодным. Все переводы он осуществлял в срок, а случавшиеся небольшие задержки легко объяснялись тем, что он прокручивал в своей фирме оказавшиеся в его распоряжении средства. Дело житейское. Но сам факт зависимости от канадского партнера рождал у Вадима ощущение постоянного дискомфорта. И вот сбылись его самые худшие предположения. Компаньоны вылетели в Торонто. Об этой поездке Вадим рассказывал неохотно. Чувствуя себя надежно защищенным демократическими канадскими законами, Гольденберг повел себя нагло. Заявил: - Сегодня утром я еще раз посмотрел наш контракт по последней поставке. Вы, полагаю, его помните. Нет? Тогда напомню. В качестве предоплаты за два с половиной миллиона видеокассет вы перечислили на мой счет семь с половиной миллионов долларов. Из расчета по три доллара за кассету. Правильно? Значит, это не я вам должен, а вы мне должны мои три процента с оборота! Вы можете сказать, что три доллара за кассету - цифра фиктивная. Она поставлена, чтобы свести прибыль к нулю и тем самым уклониться от уплаты налогов. Но это вы можете сказать мне, и я с вами соглашусь. А что вы скажете в суде? Так о каких же ваших деньгах мы говорим? Где они, ваши деньги? Их нет! - Странно, - заметил я. - Как вы вообще могли доверить семь с половиной миллионов долларов незнакомому человеку? - Время было такое. Бизнес на доверии. Оно быстро закончилось. - Что произошло с этими бабками? - Он их вернул. Перечислил на наш счет в Royal Bank of Canada. На них я открыл "Пальмиру". - Как вам это удалось? - Я его уговорил. Распространяться о подробностях он решительно отказался, так что в романе мне самому пришлось придумывать, как развязать этот сюжетный узел. Прочитав эту главку, Вадим хмуро усмехнулся, но возражать не стал. Все поступки деловых людей предопределяются интересами дела. Мой герой в этом смысле не исключение. Даже необходимость эмиграции в Канаду возникла как бы сама собой. Он не верил в горбачевскую перестройку. Все время было ощущение, что она вот-вот кончится. Приходило понимание того, что невозможно вести серьезный бизнес в Москве из самой Москвы. Его можно вести только из-за границы, где ты надежно защищен от экспроприаций и национализаций, на которые так падки большевики. Это со своими можно делать что хочешь, а поди тронь западного бизнесмена, неприятностей не оберешься. И чем больше Вадим об этом думал, тем явственнее вырисовывалась необходимость иметь на Западе человека, в котором можно быть уверенным на все сто процентов. А таким человеком был только он сам. Обувной бизнес в России, где в дефиците было все, оказался довольно прибыльным, но спокойного сна не получалось. В середине 90-х, когда заговорили о контрактной армии, в Управлении тылом Минобороны решили одеть и обуть будущих контрактников, как американских коммандос. Госзаказ на два миллиона пар обуви - о таком контракте можно было только мечтать. Когда же стали известны условия, у компаньонов вообще голова пошла кругом. Управление тылом объявило закупочную цену: двадцать пять долларов за пару. Хорошие кожаные ботинки можно было сшить за двенадцать долларов. Двадцать шесть миллионов прибыли - было за что бороться. Вадим прекрасно понимал, что получить этот подряд будет очень непросто. "Пальмира" уже занимала прочные позиции на российском рынке, имела крепкую производственную базу и была вполне способна выполнить даже такой масштабный заказ. Но при выборе подрядчика это вряд ли будет иметь решающее значение. Не отщипнуть от такого куска - это противоречило бы всем традициям российского чиновничества, и военные в этом смысле не были исключением. Весь вопрос состоял в том, каким будет откат. По техническим условиям Управления мастера из экспериментальной мастерской "Пальмиры" сшили несколько пар обуви. Образцы привели полковника, который в Управлении занимался контрактом, в восхищение. Он бегал по кабинетам и всем показывал, в каких ботинках скоро будут щеголять наши солдаты и офицеры. Одну пару опломбировали и запаяли в целлофан, как эталон, другие отправили экспертам. Экспертиз было множество, получение каждого сертификата стоило денег. Гигиенический - пятнадцать центов с пары, носкость - двенадцать, влагоупорность - шесть, вентиляционность - шесть, еще какие-то холеры. Полковник намекал, что экспертам неплохо бы забашлять прямо сейчас, но Вадим твердо стоял на своем: после подписания контракта, ни цента раньше. Между тем время шло, расчетные двадцать шесть миллионов долларов прибыли съеживались, как шагреневая кожа. Вадиму все это стало надоедать. Прошло полгода, а утряскам, уточнениям и согласованиям контракта конца не виделось. Однажды он прямо спросил полковника, сколько тот стоит. Не смутившись, полковник написал на настольном календаре: "2". И прибавил: - С пары. - Два цента? - Обижаешь, - укорил полковник и добавил на листке "$". Минус четыре миллиона долларов, прикинул Вадим. - Сколько стоит начальник финансового управления? На календаре появилась цифра "3". Минус шесть миллионов. - Сколько стоит генерал? "7". Еще минус четырнадцать миллионов. Шагреневая кожа съежилась до размеров почтовой марки. - А теперь объясни, зачем мне за это браться? - поинтересовался Вадим. - Такие бабки я заработаю нормальным порядком. Даже больше. - А кто тебя заставляет шить по двенадцать долларов за пару? Сошьешь по восемь. Вот тебе и навар. - По восемь долларов? За пару кожаной обуви? Где же я такую кожу найду? - Можно и не из кожи. Сейчас есть хорошие заменители. - А потом ваши ревизоры возьмут меня за жопу? - Об этом не беспокойся. Прикроем. Ты что, сомневаешься? Вадим оборвал разговор. Вернувшись в офис, приказал секретарше на звонки из Управления тылом не отвечать. Его колотило от бешенства, когда он пересказывал разговор с полковником компаньону. Но тот его возмущения не понял. - И что? Он тебе дело предложил. Сошьем по восемь. Восемь "лимонов" в кармане. Не двадцать шесть, но тоже не баран накашлял. - Что мы сошьем по восемь? Говно? - Не сошьем мы, сошьют другие. - Вот пусть другие и шьют! Разговор кончился ссорой, которая привела к тому, что компаньон выделился из "Пальмиры", заявив, что с таким мудаком, как Вадим, он больше не хочет иметь дела. Бизнес сводил людей, он же их разводил. Через какое-то время, когда стало ясно, что книга получается, я вернулся к разговору о моем гонораре. - Сколько? - спросил Вадим. - Десять тысяч долларов. Он не был бы деловым человеком, если бы согласился сразу. Деловые люди умеют считать деньги и не любят переплачивать. - Пять. Я знаю, сколько получают писатели. - А слава? Вы ее ни во что не цените? Семь с половиной. Ни вашим, ни нашим. - Согласен. Пять тысяч, когда рукопись будет закончена. Остальные - если решу ее издать. К тому времени, когда мы начали работать над книгой, "Пальмира" была транснациональным холдингом со штаб-квартирой в Торонто, генеральным представительством в Москве, филиалом в Киеве, с закупочными офисами в Европе, Бразилии и Гонконге. Она поставляла в Россию и страны Западной Европы сильнодействующие препараты для психиатрических клиник производства канадского фармацевтического концерна "Апотекс", продавала в Японии и Австралии обувь из Гонконга, но основой ее деятельности был обувной бизнес в России и на Украине. Сеть из ста фирменных магазинов "Пальмиры" работала в двадцати четырех крупных российских городах, сорок пять магазинов торговали на Украине. Из двухсот пятидесяти миллионов пар обуви, которые каждый год покупали в России, каждая двадцатая пара была поставлена компанией "Пальмира" или по разработкам ее дизайнеров сшита на фабриках "Обукс" в Курске, "Ленвест" в Санкт-Петербурге и "Финскор" в Выборге. Однажды я спросил: - Сколько стоит ваша компания? - Немного. Миллионов сорок долларов. - Ваше "немного" хорошо звучит. Особенно для тех, кто видел миллион долларов только в кино. Как чувствует себя человек, у которого столько денег? - Не понял вопроса. - Спрошу по-другому. Дают ли деньги ощущение счастья? Или хотя бы полноты жизни? - Скорее нет. Деньги - всегда проблемы. Большие деньги - большие проблемы. - Тогда зачем вы занимаетесь бизнесом? Вам же некогда посмотреть на небо. - Зачем? Непросто на это ответить. Сначала - азарт, кураж. Потом начинаешь понимать, что деньги в бизнесе не самое главное. И даже совсем не главное. - Что главное? - Расскажу одну историю, а вы сами делайте выводы. История такая. В московском представительстве "Пальмира" было около ста штатных сотрудников, а в целом в России и на Украине в филиалах компании, в магазинах и на обувных фабриках трудились больше десяти тысяч человек. Если считать с семьями, "Пальмира" давала средства для жизни тридцати или сорока тысячам мужчин, женщин, стариков и детей - населению небольшого города. Платили в компании хорошо, зарплата была привязана к курсу доллара и индексировалась автоматически, люди держались за место. И тут грянул августовский кризис 98-го года. Продажи остановились, осенние коллекции забили склады, кредиты в миллионы долларов не из чего было отдавать. Одним из самых тягостных для Вадима воспоминаний о том времени было воспоминание о массовых увольнениях, на которые пришлось пойти, чтобы избежать банкротства. Сокращение штата на тридцать процентов - это только на бумаге выглядело рациональным организационным мероприятием. За каждым увольнением стояли люди, внезапно лишенные средств к существованию. Запах людской беды неотступно преследовал Вадима все полгода, которые он тогда провел в Москве и в разъездах по огромной бесхозной России с ее немереными верстами между городами. В ту тяжкую осень и зиму обувной бизнес, который всегда был для него всего лишь делом, иногда рутинным, иногда захватывающе интересным из-за проблем, которые требовали быстрого решения, обрел как бы новую составляющую. Кроме увольнений, пришлось пойти и на резкое, вдвое, сокращение долларового эквивалента зарплаты. Вадим был уверен, что многие квалифицированные специалисты уйдут. Особенно сапожники-модельеры из экспериментальной мастерской, где разрабатывали и вручную шили образцы обуви новых коллекций. Их давно уже сманивали немцы из "Саламандера". Но не ушел никто. Люди понимали: нелегкие времена, их нужно перемогать вместе. Вадим чувствовал: на него надеются, ему верят. - Тогда я пообещал себе: всех уволенных приму на работу. И зарплату подниму до прежнего уровня. Я выполнил обещание. И хватит об этом. Книга в конце концов вышла. В издательстве "Олма-пресс". В своей "Пальмире" издавать постеснялся: ну вот, скажут, сам себя издал. На титуле стояло: "Вадим Живов, "Двойник. Роман". В выходных данных: "При участии В.Левашова". На этом настоял я. Он протестовал: - Не могу присваивать авторство. Ставим два имени: ваше и мое. Я решительно возражал: - Получится глупо. Роман по сути от первого лица. При чем здесь два автора? И потом, кто знает вас, спросит: "Кто такой Левашов?" Кто знает меня, спросит: "Кто такой Живов?" "Пальмира" по-прежнему процветает. А вот с издательством у Вадима не получилось. Дело это долгорастущее, как дуб, наскоку не поддается. Он провел всероссийский конкурс "Русский сюжет" с премиальным фондом в 30000 долларов. Его уверенность в том, что российская глубинка кишит талантами, не оправдалась. Открытием стал только Алексей Иванов из Перми (сейчас он довольно известен) и еще один неплохой прозаик из Курска. Второй "Российский сюжет" Вадим провел, уже будучи первым заместителем генерального директора НТВ. Целью было наполнить портфель сериалов. Не знаю, что из этого получилось. После этого издательство "Пальмира" было закрыто. На НТВ Вадим не прижился. Да и не мог прижиться: его жесткость и прагматизм не сочетались с богемным духом творческого коллектива. Сейчас он генеральный директор акционерного общества "Атомредметзолото". Мотается по всему миру, от Ирана до Зимбабве. Посмотреть на небо ему по-прежнему некогда. Почему я захотел рассказать об этом человеке? Я всегда вспоминаю его во дни сомнений и тягостных раздумий о судьбах моей родины. Особенно когда вижу, как новоявленные государственники тужатся вернуть Россию на рельсы социализма с человеческим лицом. Напрасно тужатся. Не вернут. Не дадут - такие, как Живов. Их уже очень много, они твердо стоят на ногах. Они постепенно приходят во власть, и придет время, когда они займут высшие государственные посты. И это уже будет другая Россия. ВЕСЛО ХАРОНА В два часа ночи он вышел из дома, на притихшем Садовом кольце тормознул такси. - Командир, время есть? - Времени у меня много, бабок у меня мало, - подумав, ответил водила. - Уравновесим. - Садись. Куда тебе? - Никуда. - Водяры нет, если ты насчет этого. - Водяра мне не нужна. - Да ну? - удивился водила. - Всем нужна, а ему не нужна. Чего же тебе? - Не знаю, как и сказать... - Да так и скажи. Бабу? - Не бабу. Пистолет. - Не понял. - Ну, револьвер. Наган. Пушка, если тебе так понятней. Поможешь достать? - Теперь понял. На хера тебе пушка? - Не спрашивай. - Так не пойдет. Дело нешуточное. Я тебе помогу, ты прикончишь какого-нибудь хорошего человека, а мне грех на душу? Нет, парень. У меня своих грехов выше крыши. - Не бери в голову, хорошего не прикончу. - А какого прикончишь? - Никчемного. - Договаривай, чего уж. Кого? - Себя. Водила надолго задумался и заключил: - Ну что, это другое дело. Имеешь право. Решил? - Решил. - Тогда поехали... Была весна, начало 80-х. Брежнева уже не было, но водка еще была, "андроповка". Закуска тоже была, но не везде и поменьше. Политика существовала сама по себе, не оттягивая на себя энергию народных масс. Народные массы занимались кто чем. Диссиденты сидели, кто в Потьме, кто в психушках. Евреев уже выпускали, понемногу и с отвращением, русских еще нет. Громко строили БАМ, втихую воевали в Афгане. На пенсию еще можно было прожить. И вот в эти благостные времена тридцатилетний художник-абстракционист Максим З. решил, что с него хватит. Он не мог бы сказать, что привело его к такому решению. Решил, и все. И мои попытки объяснения вряд ли к этому что-то прибавят. Писатель может объяснить только то, что знает о себе. Про любовь? Пожалуйста, каждый влюблялся. Про тоску и ревность? Сколько угодно. А вот про самоубийство - для этого нужно быть Достоевским. Даже если сам бывал близок к краю жизни, как об этом расскажешь? Помрачение рассудка - вот и все. Объяснение, ничего не объясняющее. Поэтому, говоря о Максиме, прибегну к методу исключения. Не от смертельной болезни. Не от безысходной нужды. Не от алкогольной белой горячки. Не от наркотической ломки. Даже не от несчастной любви. Не от чего обычного. Просто однажды расставил свои холсты вдоль стен мастерской в просторной мансарде старого дома возле Курского вокзала, очень долго в них всматривался и понял, что ничего он не может. И никогда ничего не сможет. Максиму было девять лет, когда отец, журналист-международник, взял его с собой на выставку неформальных художников, которую позже стали называть бульдозерной. Он был ошеломлен, как бывает ошеломлен мальчик из приличной семьи, впервые увидевший обнаженное женское тело. Он любил рисовать, был первым в изостудии при Дворце пионеров. Но такого не видел никогда. Даже не подозревал, что жизнь может быть такой, как на этих странных картинах Рабина, Немухина, Неизвестного. Он только позже узнал их имена. Потрясением был и вид бульдозеров, сметающих грязными ножами беззащитные полотна. Отец чего-то перепугался, задергался, быстро увел сына с пустыря, не дал досмотреть. После школы Максим сунулся в Суриковский институт. Принес картинки (художники никогда не говорят картины или холсты, просто картинки), не похожие ни на что. Его завернули. Но он увидел работы ребят, которых приняли, и сделал выводы. После двух лет в армии, которые просидел в Ленинских комнатах, оформляя наглядную агитацию, повторил попытку с правильными работами. Приняли. Так и пошло, для института и Худфонда гнал заказуху, небрежно, левой ногой, что сообщало его портретам знатных животноводов и Героев соцтруда моцартовскую легкость, над своими картинками работал долго, трудно, невольно уподобляясь писателям, которые одно пишут для продажи, для жизни, а другое для себя, в стол - для вечности. И не дай Бог однажды прочитать написанное чужим, невлюбленным глазом. Так, как посмотрел на свои картинки Максим. Мертвыми были его картины, хотя знатоки говорили про них: "Здесь что-то есть". И ему самому казалось, что есть. А если еще нет, то вот-вот будет. Вот-вот, и мир расколется, как спелый арбуз, обнажит свою сущность. Не раскололся. Жизнь потеряла смысл. Осталось одно: выйти на Садовое кольцо и тормознуть такси. Путь от решения до исполнения решения полон таким количеством унизительных бытовых мелочей, что часто до исполнения не доходит. Человек, надумавший свалить из этой гребаной страны, должен быть готов к отказам, зимним ночным очередям в ОВИРы, бесконечному хамству чиновников. Человеку, решившему покончить с жизнью, нужно понять: а каким образом с ней покончить? Трудный вопрос. Повеситься? Неэстетично. Наглотаться таблеток? Как-то по-дамски. Прыгнуть из окна? Четвертый этаж, ненадежно. Лучше всего застрелиться. Быстро и просто. Но это графу Вронскому было просто. Взял пистолет и готово. А где его взять? Не бандитский Нью-Йорк. И даже не Мехико, где отец последние годы работал собкором ТАСС и где оружие продавали в каждой лавчонке, отчего очень высокий уровень преступности. Жутко высокий, хоть на улицу не выходи. Эти же мысли, в плоскости сугубо практической, занимали и водилу. - Есть у меня корешок в Туле. Там с этим делом проще, - вслух рассуждал он, медленно, как бы в нерешительности, двигаясь по Садовому кольцу. - Но до Тулы пилить и пилить. Попробуем сначала в Москве... В какие башли думаешь уложиться? - Пятихатника хватит? - Может, хватит. Может, не хватит. Откуда мне знать, что почем? - Штуки? - Штуки, думаю, хватит. - Давай так, - предложил Максим. - Штука у меня есть. За сколько ты договоришься - твои дела. Хоть за стольник. Разница тебе. Это будет твоя драхма. - Драхма - это монета? - Да, плата Харону за переправу через Стикс. Это река мертвых. А Харон - лодочник. - Когда-то читал. Мифы Древней Греции. Я, значит, Харон? - Вроде того. - Ну и дела! Кем только не был, а Хароном не приходилось. Ладно, поплыли. Он прибавил газу. - Мы куда? - спросил Максим. - В Марьину Рощу... Ненаписанные рассказы (правильней, недописанные, непрописанные) тем хороши, что избавляют автора от ненужных подробностей, а читателя от необходимости пробегать их по диагонали. Так рассказ приближается к краткости гениальных шекспировских ремарок. "Ночь, берег моря, буря". Что еще надо? Ночь, старый квартал Марьиной Рощи. Точка. Кто не знает, самый криминальный район Москвы с жуткими коммуналками. Водила уходит, Максим терпеливо ждет. Он не думает о том, что ему предстоит, он вообще ни о чем не думает. Водила возвращается. - Пусто. Но наводка есть. Один мент в Химках. - Мент загонит свой пистолет? Ты это хочешь сказать? - Не свой. У них бывают левые стволы. Выехали на Садовое. - Слышь, парень, а ты кто? - Да какая тебе разница! - Ну как? Интересно. - Художник. - Хороший? - Нет. - Не платят? - Платят. - Мало? - Почему? Много. - А говоришь, что плохой художник. Плохим много не платят. - Платят. - Ну и порядки у вас! У нас бардак, но не такой. Свернули на темную Ленинградку. - Жена есть? - Была. - Дети? - Бог миловал. - А у меня двое... Старики живы? - Какие они старики? Отцу полтинник. Живут себе. Далеко, в Мексике. - Как так? - Отец там работает. - Понятно... О них не думаешь? - Переживут... Ночь. Химки. Блочные пятиэтажки. Водила уходит. В окне зажигается свет. Потом гаснет. Водила возвращается. - Ничего. Дал адресок. В Кузьминках. Тоже мент. У него вроде есть. Погнали в Кузьминки. - Слышь, парень, вот о чем я подумал... А ведь ты счастливый человек. - Это чем же? - Свободный. Мне бы так. Я бы... - Что? Застрелился? - Зачем? Нет. Я бы сел в поезд, залез на вторую полку и ехал бы себе, и ехал. Долго. До самого Владивостока. Есть такой поезд. "Россия" скорый. С Ярославского уходит. Утром. Когда случается там оказаться, всегда его провожаю. Вагоны синенькие, занавески крахмальные, дымком тянет. Это потому что проводницы титаны углем топят. Даже иногда снится, как еду. - Сел бы и поехал, кто тебе мешает? - Легко сказать. А своих на кого оставлю? Старики старые, болеют, дети малые. Всем уход нужен, жена с работы ушла. Кто их будет кормить? Только я, больше некому... Вроде приехали. Давай бабки. С ментами легче разговаривать, когда бабки в руках. Способствует пониманию... На этот раз его не было долго, минут сорок. У Максима неровно забилось сердце. Неужели получится? И он даже слегка обрадовался, когда водила, вернувшись, с досадой сказал: - Не проханже. Ствол-то есть, по глазам видно. Перебздел. Вдруг подстава? Он-то меня не знает... Ну что, в Тулу? Не передумал? - Не передумал. - Как скажешь. В Тулу так в Тулу... Давай-ка еще в одно место заскочим, это по пути, за Люберцами. - Там кто? - Цыгане. Наркотой приторговывают. Винт. Не интересуешься? - На кой черт нам цыгане? - Не скажи. У цыган может быть все. Начало рассветать, низины затянуло туманом. Двухэтажный цыганский дом стоял на отшибе, за высоким забором. Двор и три окна в первом этаже были освещены. На площадке перед воротами темнели "Жигули"-"копейка" с включенными габаритами, вспыхивали огоньки сигарет. Какой-то парень выскользнул из калитки, юркнул в машину. "Копейка" быстро уехала. - Отоварились, - заметил водила. - Сейчас вмажут и в шоколаде. Даже завидно. Хоть завидовать нечему... Посиди, я недолго. Вернулся он минут через двадцать. Не садясь в машину, сообщил: - Есть. "Тэтэшник". Старый, но вроде бы ничего. Цыган говорит, с тридцати метров в бутылку попадает. Врет, думаю. С пятнадцати - еще можно поверить. - Мне хватит. - Маслята по пятерке. Ну, патроны. Сколько взять? - Два, - подумав, сказал Максим. - Почему два? - удивился водила. - Для верности? - На случай, если осечка. - Тогда нужно больше. Бери обойму. - Щелкать до посинения? За кого ты меня принимаешь? Тут бы хоть на два раза духу хватило. - Резонно, - согласился водила. - Значит, берем? - Берем. Пистолет был в промасленной тряпице, сверху в газете. - Теперь куда? Домой? - Нет. Отвези в какое-нибудь тихое место. - Куда же тебя отвезти? Вот, знаю. Свернули с шоссе в какой-то поселок, проехали мимо тихих дач в соснах, машину оставили в переулке, спустились по песчаному косогору к речке. - Устроит? - Вполне. Спасибо, Харон. Счастливо тебе. Водила пожал Максиму руку, но не уходил. - Чего ты ждешь? - Так, ничего... Послушай, парень. Неужели ты хочешь, чтобы всего этого не было? Никогда? Максим огляделся. По тихой воде плыл туман. Всходило солнце. На траве серебрилась роса. Максим неуверенно улыбнулся, а потом швырнул сверток с "тэтэшником" в воду. Булькнуло. Как всплеск от весла Харона. Вернувшись в мастерскую, он натянул на подрамник новый холст. На осеннем вернисаже в галерее Гельмана был выставлен его пейзаж "Рассвет". На аукционе он ушел за двадцать тысяч долларов. Потом были картины "Осень", "Первый снег", "Вешние воды", "Весна". "Весну" купил музей Гугенхейма. Критики писали о неожиданном превращении мрачноватого авангардиста в поразительного, тончайшего реалиста, продолжившего традиции Левитана и Саврасова на новом уровне. О той давней памятной ночи Максим однажды рассказал мне сам, под настроение, в своей мастерской возле Курского вокзала. Знакомы мы были давно, но встречались нечасто. А тут случайно столкнулись на Тверской, зашли к нему, выпили молодого божоле, которое он привез из Франции. Рассказывал он с легкой иронией, как бы посмеиваясь над собой. А закончил серьезно: - Я тогда понял самое главное. - Что? - Бог есть. ДЕСЯТЬ СОТОК Утром, когда греет, но еще не припекает щедрое кубанское солнце, хорошо лежать в куцей тени акаций в лесопосадке и бездумно следить за прихотливым полетом стрекоз. Высокое чистое небо, бездонная тишина, обволакивающая лень июньского дня. Лишь поскрипывают кузнечики, да на далеком разъезде изредка громыхают вагонные сцепки. И огромная жизнь впереди. Она только-только надкушена, с самого краешка. Детство. Счастье. Но всегда чего-то не хватает для полного счастья. В то утро все настроение мне портит вид узкой и бесконечно длинной делянки с невысокими всходами кукурузы. Ширина делянки - десять метров, длина - сто. Десять соток. По столько нарезали семьям учителей поселковой школы. (Мы тогда жили в поселке Энем под Краснодаром.) Землю дали километрах в пяти от школы, за шоссе и железной дорогой, в безводной степи. Но никто не отказался. Ни пожилой директор школы, ни молоденькие выпускницы педагогического института. Время было голодное, всего года три назад отменили карточки, магазины пустые, на краснодарских рынках цены кусаются. А земля, даже такая, все-таки позволяла выжить. Весной вскладчину нанимали трактор, потом всем семейством выходили на свои сотки. Сажали картошку. Без полива она получалась мелкая даже на кубанских черноземах. Отец переключился на кукурузу, она хорошо росла и без воды и не требовала окучиваний. Но полоть все-таки приходилось - в июне, когда в междурядьях начинали лезть сорняки. И вот рано утром, по холодку, мы отправляемся в поле. Впереди энергично вышагивает отец с тяжелой тяпкой на плече, как с ружьем. Я еле поспеваю за ним. У меня на плече тоже тяпка, полегче, и холщовая торба с двумя бутербродами из кукурузных лепешек с маргарином и трофейная немецкая фляжка с водой. Отец большой, грузный, в соломенной шляпе. Я никак не воспринимаю его возраст. Он взрослый. Для двенадцатилетнего мальчишки все взрослые - это взрослые, вот и все. И только сейчас, посчитав, я понимаю, что ему сорок лет. Всего сорок. Господи, сегодня я на тридцать лет старше его, тогдашнего! Он лишь изредка оглядывается, чтобы убедиться, что я не отстал, снисходительно подбадривает: "Шагай, шагай!" Первое время, переехав к отцу (мать отправила, потому что я стал отбиваться от рук), я часто ловил на себе его разочарованный взгляд и не понимал, что он означает, пока случайно не услышал его разговор с мачехой. "В кого он такой? - недоумевал отец. - Не нашей породы, не казацкой". Он был потомственный кубанский казак, почему-то очень этим гордился и расстраивался, что я росточком не вышел. "Да ладно тебе, - успокаивала мачеха. - Еще подрастет. Вспомни, каким был Юрий. Тоже маленьким. А потом вытянулся". Юрий - мой брат, старше меня на восемь лет. При разводе нас поделили, меня забрала мать, он остался с отцом. Как это часто бывает, он обладал всеми достоинствами, каких я был лишен: школу окончил с золотой медалью, Московский энергетический институт с красным дипломом, самостоятельно выучил английский язык. А я и учился из-под палки, и интереса ни к чему не проявлял. Отец пытался зарядить меня своей кипучей энергией, но ничего не получалось, он констатировал с насмешливой снисходительностью: "Размазня!" И вот мы на месте. Отец сразу берется за тяпку. Она так и сверкает на солнце, с размаху врезается в потрескавшуюся от жары земляную корку, рубит хилые сорняки, выворачивает наружу жирный чернозем. Пройдя рядков пять, командует: - Теперь давай ты! Тяпка у меня полегче, силенок поменьше, но я стараюсь, чтобы получалось, как у отца. Он подбадривает: - Глубже, глубже! Сорняк всю кукурузу заглушит, останемся без урожая! Снова берется за тяпку. Вместе проходим пару рядков. Он спрашивает: - Понял, как надо? - Понял. - Действуй! Вскидывает тяпку на плечо, как ружье, и уходит, оставляя меня наедине с десятью сотками кукурузы. Некоторое время я продолжаю прополку. Когда его фигура окончательно скрывается из вида, швыряю тяпку и валюсь на траву в лесопосадке. Не потому что устал. Просто кажется несуразным, глубинно неправильным тратить это летнее утро на скучную и утомительную работу. Нет, я понимаю, что работа нужна, что я ее сделаю, когда наполнюсь к ней ненавистью и отвращением. А пока смотрю, как летают стрекозы, и расслабленно думаю о том, бывает ли так, чтобы совпадало то, что ты любишь делать, и то, что делать нужно. А что я люблю? Читать книжки. Может это быть работой? А если может, то для кого? Для библиотекарей? Но они выдают книжки. Читают, конечно, когда в библиотеке никого нет. Но это не совсем то. А что то? Лишь через много лет я пойму, что такое занятие есть. Писать книжки. Через час или полтора нехотя поднимаюсь и берусь за работу. Сначала делаю так, как показал отец. Ну, не совсем так. Рыхлю землю на половину тяпки. Потом решаю, что и этого много, перехожу на четвертушку. При взгляде на конец делянки берет тоска, конца не видно. Через десяток рядков совершенствую процесс: волоку за собой тяпку, углом, как маленький плуг. Корка рыхлится, сорняки срезаются, чего еще надо? Дело идет веселей. Потом по междурядьям уже не хожу, а бегаю. Солнце палит нещадно, пот засыхает на губах соленой коркой. Часа через два я на половине делянки. Прерываюсь на обед, заслужил. Еще часа три беготни, и вот он - конец. Неужели конец? Ай да я. Но домой идти рано - будет выглядеть подозрительно, поэтому до сумерек прохлаждаюсь в лесопосадке. Дома отец спрашивает: - Много сделал? - Все. - Все? Что-то не верится. Как это ты успел? Я молча пожимаю плечами. Утром отец говорит: - Пойдем посмотрим на твою работу. Идем. Смотрит, ковыряет мои рядки ботинком. Раздражен, раздосадован: - Это работа? Бракодел ты, сынок! (Слово "халтура" тогда еще не знали.) Так я тебя учил? Смотри, как надо! - Он тащит меня на соседнюю делянку молодых учительниц. - Молодые девушки, а понимают, что работают для себя! Я молчу. А про себя думаю: заставит переделывать - сбегу из дома. Он то ли почувствовал мое озлобление, то ли решил, что все слова бесполезны. Только махнул рукой: - Твой прапрадед, полковник Афанасий Левашов, Переяславскую Раду с Богданом Хмельницким подписывал, а ты... Повернулся и зашагал к дому, оставив меня размышлять, какая связь между Переяславской Радой и прополкой кукурузы. Эту фразу он позже повторял не раз, и так меня ею достал, что однажды в Ленинграде я потратил полдня и заполучил в публичке копию этой самой Переяславской Рады. Никакого полковника Афанасия Левашова там и близко не было. Но самое интересное происходит в конце августа, когда мы всем семейством идем убирать урожай - ломать кукурузу. И что же видим? На первом десятке рядков, которые полол отец, сорняков почти нет, кукуруза стоит в мой невеликий рост. Зато там, где поработал я, из-за сорняков не видно земли, зато кукуруза - метра под два, початки крупные, полновесные, как на подбор. - Если правильно полоть, сорняков никогда не бывает, - наставительно говорит отец. - А будыли хилые. И початки мелкие. - Ну, это может быть от разных причин. Например, когда пахали, конский навоз удобрил землю, вот кукуруза и вымахала. - Пахали трактором, - напоминаю я. В нашу агрономическую беседу вмешиваются молодые учительницы, соседки по делянке: - Ой, Владимир Иванович, какая у вас замечательная кукуруза! Не сравнить с нашей. Как она у вас получилась? Поделитесь секретом! - Да вот, получилась, - неопределенно отзывается отец. - Нужно правильно подбирать семена, - приходит ему на выручку мачеха, преподававшая биологию. - Мы предпочитаем лиминг. Это старый сорт, в последнее время улучшенный. Говорят, хорош Интекрас и Краснодарский сахарный. Но мы не пробовали, нас и этот устраивает. - А мы, дуры, что купили на базаре, то и посадили. - Приходите, дам вам семян, - великодушно обещает отец. - У нас в самом деле лиминг? - спрашивает он у мачехи, когда учительницы ушли. - Откуда я знаю? На кукурузе не написано. Знаю, что есть такой сорт. - А зачем сказала? - Нужно же было что-то сказать. Пока ты не начал про навоз от трактора. На следующий год повторяется та же история. На рядках, которые усердно прополол отец, торчат полутораметровые будыли с худосочными початками. Там, где поработал я, возвышаются мощные кукурузные стебли. - У тебя легкая рука, - вынужден признать отец. - Быть тебе агрономом. - Ни за что! - твердо говорю я. Только через много лет мне удалось разгадать эту агротехническую загадку. В тот год на целинные земли Казахстана обрушились мощные пыльные бури - следствие эрозии почвы, о которой задолго до этого предупреждал Александр Иванович Бараев, директор Научно-исследовательского института зернового хозяйства в Целинограде. От него отмахивались, пока не пришла беда. Больше семи миллионов гектаров было выведено из сельскохозяйственного оборота, ветрами будто слизывало и поднимало в воздух черноземный слой. В городах останавливались трамваи, машины шли с зажженными фарами, как в черном тумане. Замалчивать опыт академика Бараева (тогда он, кажется, был член-кором, академиком ВАХСНИЛ стал позже, в 1966 году) было уже нельзя. В журнале "Сельская новь" мне дали командировку в Целиноград и задание написать о Бараеве. Если говорить просто, суть его метода заключалась в том, что нужно немедленно отказаться от привычной практики, когда мощные трактора выворачивают плугами наружу целые пласты земли. Нарушается структура почвы, бесцельно испаряется накопленная за зиму влага. На смену плугам должны прийти плоскорезы, безотвальная вспашка, стерневые сеялки вместо обычных, ротационные бороны вместо зубовых. Весь арсенал почвозащитных средств был изготовлен в мастерских НИИ и опробован на практике. В те тревожные дни Александр Иванович встретится со мной не смог, все материалы мне дали его помощники. В номере Целиноградского дома колхозника, под храп четырех постояльцев, я написал статью. Но без визы Бараева ее не стали бы печатать. Я настоял на встрече. Александр Иванович прочитал статью, исправил неточности, кое-что добавил и поставил свою подпись. Я набрался нахальства и рассказал о своем детском сельскохозяйственном опыте. - Как, вы говорите, пололи? Бегом с тяпкой? - переспросил он. - Ничего удивительного, кукуруза вымахивала, потому что в почве сохранялась влага. Молодой человек, вы предвосхитили будущее агротехники. Весь вопрос только в том, насколько осознанно. - Нет, - честно признался я. - От лени. - Лень - двигатель прогресса. Может быть, самый мощный. Я имел в виду рассказать эту историю отцу, но все как-то не получалось. После школы у отца я бывал редко, а переписка с ним носила странный характер. Все, что я ни делал, он принимал в штыки. Сменил инженерию на журналистику - дурак. Поступил в Литинститут - зачем, у тебя уже есть высшее образование. Ушел из Литинститута - тоже дурак, нужно было закончить, раз поступил. Женился - неумно, рано. Развелся - так порядочные люди не поступают. (При том что сам был женат раза четыре.) Потом началась его многолетняя перепалка со старшим сыном. При всех блестящих способностях, карьера у Юрия не задалась, а знание английского стало проклятьем. Работал он в Ленинграде на "Электросиле" старшим инженером, получил комнату в двухкомнатной квартире. Читал все английские журналы, какие удавалось достать, заводил знакомства с иностранцами, чтобы иметь разговорную практику. Однажды сосед по квартире, слесарь с "Электросилы", под большим секретом рассказал Юрию, что с ним разговаривали двое из КГБ, расспрашивали, кто к нему ходит, о чем говорят. Откровенность объяснялась просто: слесарь регулярно гнал самогон на общей кухне, на КГБ ему было насрать, а вот как бы сосед не проговорился про самогон - этого он боялся. То ли из-за интереса конторы, то ли просто так совпало, но Юрию задробили повышение - начальником цеха или участка. Он отнес это к проискам КГБ и в письме отцу высказал все, что думает о советской власти. Тот возмутился. И понеслось. Копии писем оба посылали мне, ожидая, что я оценю их остроумие и вескость аргументации. Я отмалчивался. Ну вас к черту, разбирайтесь сами. Юрий уволился с "Электросилы", устроился переводчиком в какое-то оборонное НИИ и неожиданно стал предрекать скорый конец СССР и советской власти. А год был 72-й или 73-й, о крахе режима и думать не думали самые ярые диссиденты. Он объяснял: - Я приношу реферативный перевод, и наши спецы даже не могут понять, о чем это. Мы проиграли научно-техническую революцию. Такой режим долго не протянет! Однажды летом я отправил жену с малолетними сыновьями на юг, под Геленджик, самого задержали дела. Когда освободился, решил: заеду по пути к отцу (он давно уже жил не в Энеме, а в другом поселке недалеко от Краснодара), хоть на денек, все-таки давно не виделись, не дело. О Юрии говорить не буду, а об академике Бараеве расскажу, посмеемся. Дня за три до отъезда принесли телеграмму от мачехи: "Отец тяжело болен. Если сможешь, приезжай". Я вылетел в Краснодар. В такси от аэропорта до поселка успокаивал себя: вряд ли что-то серьезное, отец никогда ничем не болел, мачеха паникует. Но оказалось, очень серьезно. Отца сразил тяжелейший инсульт. Когда я приехал, он был еще жив. Через три часа умер. Хоронили отца всем поселком, с гражданской панихидой в клубе, с оркестром, за гробом шло очень много людей - и школьников, и взрослых, бывших его учеников. А меня угнетала нелепая и совершенно неуместная мысль: так я и не рассказал отцу, почему у нас на делянке росла такая могучая кукуруза. Оркестр умолк, гроб опустили в могилу, старшеклассники взялись за лопаты и стали забрасывать могилу жирным кубанским черноземом. Старый учитель давал своим ученикам последний урок труда. ДВИЖУХА Скрип-скрип. Велосипед "Орленок". Подростковый. Скрип-скрип. На велосипеде подросток. Хлипкий, как водоросль. Пересекает пустырь, отделяющий поселок от шоссе, выкатывается на асфальт. Скрип-скрип. Подросток - это я. Мне тринадцать лет. Спроси меня, куда я навострился - не скажу. Не знаю. Но на педали жму. Скрип-скрип. Истина банальна. Волга впадает в Каспийское море. Все мы родом из детства. Набор банальностей на все случаи жизни мы получаем от родителей вместе с наследством (а в России чаще вместо наследства) и передаем детям вместе с наследством (или вместо наследства). И поди поспорь. Разве Волга не впадает в Каспийское море? Лишь тот, кому случалось побывать в самых низовьях Волги, знает, что Волга впадает в собственную дельту - в бесчисленные русла, протоки и рукава, в тысячи гектаров камыша и куги, над которыми просвистывают утиные стаи, тянут журавлиные клинья, а в тихих заводях на рассвете распускаются тяжелые цветы лотоса, алые от зари. Точно так же плохо выдерживает пристальное рассмотрение и изящная формула отважного французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери "Все мы родом из детства". Не его вина, что от бесчисленных повторений она превратилась в банальность, в общее место. Долгое время я так ее и воспринимал. Но однажды задумался: а что, собственно, это означает? Вот я, лично я, из какого я детства? Бесконечные эвакуации, переполненные вокзалы, суматошные пересадки, панический страх потеряться, отстать от матери - это детство? Привычное, как ноющая зубная боль, чувство голода, постоянная озабоченность быстро постаревшей матери, чем меня накормить, большая сковорода с макаронами на маргарине как предел мечтаний - тоже детство? Говорят, что есть люди, которые помнят себя едва ли не с колыбели. Уже во младенчестве они осваивались в окружающем мире, испытывали его, испытывали себя, закладывая тем самым основы личности. Если так, да, они родом из детства. А я, получается, родом из ниоткуда. Нет, кое-что помню - отрывочно, не связанными между собой кусками, как несмонтированное кино. Но я в этом кино вовсе не я. Нечто одушевленное, но вполне бессмысленное, полностью подчиненное обстоятельствам. Скрип-скрип. Северный поселок в Рыбинске. Песочек на берегу Волги, ленивая вода. И почему-то дохлые рыбки, мальки. Единственное, кажется, воспоминание, когда все мирно. И сразу, без перехода, - Черкесск, ночь, школьный вестибюль со стеклянными дверями. Человек двадцать учителей с детьми, с вещами, все по-зимнему одеты, чего-то напряженно ждут. Будут резать. Вот чего ждут. Вдруг конский топот за черными стеклами, бешеный стук в стекло. Нагайкой (это я уже потом додумал). Стук повторяется. Мать прижимает меня к себе. Топот удаляется. Война нагнала нас в Нальчике, в местечке Затишье. Погромыхало, поухало, прокатилось дальше. После недели в темном подвале на улице пусто, светло. Мне лет пять. Гуляем. Один из пацанов, постарше, важно курит самокрутку из украденной у деда махры. Мимо идет немецкий офицер. Может быть, тот, кто несколько дней назад появился на пороге нашего подвала со словами: "Господа, для вас война окончена". Идет почему-то не по тротуару, рядом. Поравнявшись с нами, рукой в тугой черной кожаной перчатке не глядя выворачивает самокрутку, хлестко бьет курильщика по щекам, слева направо и справа налево. Идет дальше, так в нашу сторону и не глянув. Еще через какое-то время мы бежим смотреть на убитых фрицев. Их двое, офицер и солдат. Мне кажется, что офицер тот. Хотя этот в шинели, а тот был в черном кожаном реглане. Снова Рыбинск. Раннее утро. Все куда-то бегут. Я бегу с ними. День победы. Скрип-скрип. Марина Цветаева когда-то написала: "Как бедный шут о злом своем уродстве, я повествую о своем сиротстве". Меньше всего мне хочется вызвать сочувствие к себе, бедолаге без детства, и даже не к моему поколению, недокормленному, недолюбленному, знающего объятия матерей только когда беда. Если кому и сочувствовать, то им, нашим матерям. А мы что, выросли, подкормились ветчинно-рубленой колбасой по два двадцать, избавились от рахита, запустили в космос Гагарина, чуть было не построили коммунизм под руководством КПСС. Чертили "Бураны", аж всемером выходили на Красную площадь, протестуя против оккупации Чехословакии, делали карьеры, шли в эмиграцию, чаще внутреннюю. А когда поняли, что с коммунизмом не получается, навалились всем миром и отправили на свалку истории и КПСС, и моральный кодекс строителя коммунизма, и СССР. Теперь вот строим капитализм. Без такого же, похоже, успеха. Но все равно - есть что вспомнить. Я о другом. Если правда, что все мы родом из детства (а это, похоже, правда, вот даже ученые подтверждают, что личность формируется в первые годы жизни), то нельзя ли по характеру взрослого человека определить, что в его детстве было решающим? Коль уж сам он детства не помнит. Взять меня. Какая сила много лет срывала меня с места и несла черт знает куда черт знает зачем? Даже странно, что умудрился закончить институт. Но это был долг перед матерью. Она очень хотела, чтобы я получил высшее образование, помогала в годы учебы. Пришлось получить. А потом? Ну что не сиделось в Мончергорске на комбинате "Североникель" - с огромной зарплатой (1250 рублей старыми плюс 40% северных), с перспективами роста. Был бы сейчас почетным металлургом и даже, может быть, акционером комбината. Нет, сбежал, чтобы через два месяца оказаться в Северном Казахстане путевым рабочим 3-го разряда. Потом Голодная степь, топографическая партия, реечник. Потом Ангрен, шахтерский городок под Ташкентом, редакция "Ангренской правды". Потом Фергана, районная газета "Ленинское знамя" в Кувасае - в том самом, где на излете перестройки была дикая резня узбеков и турок-месхетинцев. - Набирались впечатлений для будущих книг? - как-то спросили меня. (В интервью спросили, однажды я дал интервью одному альманаху, больше почему-то не брали.) - Да Бог с вами, ни о каком писательстве я и думать не думал, - вполне искренне ответил я. - Когда в районку взяли, вот счастья-то было! А когда послал рассказы в Литинститут и узнал, что прошел конкурс, долго не мог поверить. Ладно, покорил Москву, стал разъездным корреспондентом журнала "Смена" (спекорром!) Вот уж наездился. Стоило месяц посидеть в Москве, начинался зуд. Но, видно, и этого не хватило. Через пять лет оказался на Таймыре с геологами. Потом Норильская телестудия. Только на этом сердце успокоилось. Откуда эта безудержная тяга к перемене мест? Если из детства, то из какого? И однажды понял. Несколько лет назад мы с женой отдыхали под Новороссийском. Почему там? Кто-то посоветовал: пансионаты хорошие, народу немного. На вокзале взяли частника. В каком-то месте он сказал: "Вот - Широкая балка. Здесь лучше всего, сюда все едут". Место мне не понравилось. Шел дождь, пляж был пустой, скучный. Поехали дальше. Километрах в двух, на горе, увидели: "Пансионат "Моряк". В нем и остановились. Дождь лил все сильнее, сплошным потоком, но какой-то светлый, теплый. Он не прекращался несколько дней. На второй день отключилось электричество, смыло трансформаторную подстанцию. На третий название "Широкая балка" облетело весь мир. То ли дамбу водохранилища прорвало, то ли смерч налетел, то ли то и другое, но все живое и неживое унесло в море, больше ста погибших. Сверху, с горы, открывалось жуткое зрелище: вырванные с корнем деревья, крыши домов в бешеном мутном потоке, выброшенные на отмель машины. Только по случайности мы не оказались там, Бог миловал. Такие случайности очень обостряют восприятие жизни. И солнце ярче, и зелень сочнее, и море чудо. А главное чудо, что мы живы и можем радоваться солнцу и морю. Об этом я думал, стоя в вагоне скорого поезда "Новороссийск - Москва" и глядя на летящие за окном акации. Хотел хоть мельком увидеть поселок, в котором когда-то окончил школу. Проехали Холмскую, следующая станция Ильская. Между ними - поселок Черноморский, там скорый не останавливается. Ничего не увидел. Раньше поселок был в стороне, за полвека разросся, придвинулся двухэтажными домами к шоссе Новороссийск - Краснодар. Так и мелькнул неузнанным. Но в памяти неожиданно прозвучало: "Скрип-скрип" - звук, который издают педали подросткового велосипеда "Орленок", особенно когда на них налегаешь, одолевая подъем. И я вернулся в то далекое лето. В тот год отца перевели из школы в Энеме, поселке под Краснодаром (сейчас Октябрьский), в другую школу - в Черноморском, таком же маленьком поселке в шестидесяти восьми километрах от Краснодара. Плохо мне было. Занятия еще не начались, ни одного знакомого. И вообще плохо. Второй год я жил у отца, отправленный к нему матерью в воспитательных целях, и все никак не мог привыкнуть, что этот большой шумный человек мой отец, а его маленькая жена моя мачеха. Своих детей у них не было. Мудрено привыкнуть, если ты познакомился с отцом в двенадцать лет. Он тоже никак не мог освоиться с тем, что у него вдруг появился двенадцатилетний сын, и не очень понимал, как со мной обращаться. Так мы и сосуществовали в состоянии взаимной настороженности. И вот однажды утром я сел на велосипед, выехал на шоссе и свернул к Краснодару. Скрип-скрип. Куда я ехал? Сначала никуда, просто ехал. До Ильской было девять километров. Проехал Ильскую. Станица Северская была подальше, километров пятнадцать. А слабо доехать до Северской? Почему же это слабо? Совсем не слабо! Доехал. И как-то сразу себя зауважал. Появилась цель - Энем. Там приятели, такие же, как я, бедняги, дети учителей. Ни прогулять, ни покурить за школой. То-то удивятся. Вдохновенно налег на педали: скрип-скрип, скрип-скрип. Было ли в тот день жарко? Не помню. Наверное, было, конец августа, на Кубани в эту пору всегда жарко. Останавливался передохнуть? Тоже не помню. Наверняка останавливался. Даже, может быть, лежал на обочине шоссейки на выгоревшей траве. Но что хорошо помню: станица Афипская, следующая на моем пути, все отодвигалась и отодвигалась, как линия горизонта. Да она что, заговоренная? Я уже из сил выбивался, даже мелькнула мыслишка, не повернуть ли обратно, но я мужественно ее отогнал. Позже посмотрел по карте: от Северской до Афипской было двадцать восемь километров. Потому она и отодвигалась. Но вот наконец мост, внизу зеленая вода Афипса. Все-таки я ее, подлюку, достал. Достал я ее, достал! Теперь уже до цели всего ничего. Но, к своему удивлению, на повороте к Энему я даже не притормозил. Поехал прямо, в Краснодар, до которого оставалось семь километров. И некоторое время думал, почему я так сделал. Думал, почему я правильно так сделал. Ну, приятели. Где они сейчас? Не на школьном же дворе. Скорее всего ломают кукурузу или копают картошку на родительских десяти сотках, которые нарезали учителям за железной дорогой. Ну, приеду. И буду, как дурак с мытой шеей. Нет, все правильно. Вперед, в Краснодар. Зачем мне в Краснодар, об этом я даже не думал. Скрип-скрип. Этот сюжет долго лежал в моей памяти, не претендуя на то, чтобы стать основой даже ненаписанного рассказа. Потому что сюжета не было. Ну, тринадцатилетний мальчишка, приехал в Краснодар, ни зачем, просто приехал. Перед мостом через Кубань, возле консервного завода, слез с велосипеда, выпил газировки с сиропом за три копейки, посидел на скамейке. Потом купил стаканчик фруктового мороженого за восемь копеек, съел. Еще посидел на скамейке. Больше было делать нечего. Сел на "Орленка" и двинулся в обратный путь. Вот и все. Это сюжет? Только одно давало маленькую зацепку, манок: чтобы выпить стакан газировки и съесть фруктовое мороженое за восемь копеек, он проехал шестьдесят восемь километров. На подростковом велосипеде "Орленок". Шестьдесят восемь километров туда и шестьдесят восемь километров обратно. Вот тебе и "скрип-скрип". Не знаю, как я доехал до дома. В памяти осталось только одно: за Афипской на шоссе выкатился колесный трактор с тележкой и потрюхал к Северской. Я прицепился к тележке и километров двадцать радовался удаче. Не доезжая до Северской, трактор свернул к какой-то ферме и оставил меня один на один с дорогой. Домой я добрался уже в темноте. Отец и мачеха выглядели встревоженными. Отец спросил с присущим ему педагогическим тактом: - Ты где шлялся? - Катался. - Он катался! А мы не знаем, что думать. Где ты катался? - Нигде. - Господи, у него даже нос острый! - сказала мачеха. - Есть хочешь? - Хочу. Они молча смотрели, как я наворачиваю мамалыгу с тушенкой, а потом пью чай, три кружки подряд. - Ладно, - сказал отец. - Давай поговорим. Куда ты ездил? - В Краснодар. - Зачем? - Не знаю. - Что ты там делал? - Ничего. Выпил газировки. Съел мороженое. - И все? - И все. Отец и мачеха переглянулись. Потом отец тяжело поднялся, неумело погладил меня по голове и сказал: - Иди спи. Первый раз в жизни он погладил меня по голове. И последний. А я его единственный раз поцеловал. В лоб. Когда он лежал в гробу. Как вы говорите? Все мы родом из детства? Ну-ну. И сегодня, когда я уже наездился по самое никуда, я говорю себе, тогдашнему, хлипкому тринадцатилетнему подростку на велосипеде "Орленок": - Жми на педали, малыш, жми на педали! Цель - ничто, движуха - все. Ничего не будет в конце, кроме стакана газировки и фруктового мороженого за восемь копеек? Плевать. Зато сколько всего будет по пути! Сколько новых людей, кто-то из них станет твоим другом, сколько прекрасных женщин, одна из них станет твоей любимой женой, столько всякой всячины навидаешься и наслушаешься, что на всю оставшуюся жизнь хватит - и для книг, и для воспоминаний, и для таких ненаписанных рассказов, как этот. Скрип-скрип. Скрип-скрип. Скрип-скрип. 2007 - 2008