Виктор Левашов. Рассказы и публицистика-2 --------------------------------------------------------------- © Copyright Виктор Владимирович Левашов WWW: http://www.levashov.ru ? http://www.levashov.ru E-mail: viktor(a)levashov.ru Date: 3 Mar 2006 --------------------------------------------------------------- РАССКАЗЫ И ПУБЛИЦИСТИКА-2 О ПОЛЬЗЕ ЧТЕНИЯ ЭСТОНКИЙ ТРАНЗИТ УХОДЯЩАЯ НАТУРА ТЕАТРАЛЬНЫЕ БЫЛИЧКИ: Комплимент Демиург Сделка ЛИРИЧЕСКИЕ БЫЛИЧКИ: Поговорим о странностях любви Отец и сын Тот, который... Таланты и поклонники ЛИТЕРАТУРНЫЕ БЫЛИЧКИ: Бременские посиделки Судьба одной книги Поэт Две встречи Выбор жанра Сладкое бремя славы О ПОЛЬЗЕ ЧТЕНИЯ На радио "Свобода" была коротенькая традиционная рубрика: "Какой, по-вашему, будет Россия через двадцать лет?" Пускали ее в конце часа, перед новостями. Говорили люди с улицы, случайные прохожие. Ответы самые разные, от исполненных оптимизма ("Великой процветающей мировой державой") до пессимистических ("Через двадцать лет Россия перестанет существовать"). Очень трогательно высказался какой-то дедок: "А меня через двадцать лет уже не будет". Но преобладают отзывы сдержанные: "Да такой же, как сейчас". А какая сейчас Россия? Вот странно: читаю статьи уважаемого редактора Интернет-альманаха "Лебедь" о положении в Белоруссии - соглашаюсь. Читаю российских аналитиков о ситуации на Украине - соглашаюсь. Читаю американских политологов о беспорядках во Франции - тоже соглашаюсь. Но никому не верю. Они искренне выражают свою точку зрения, но это точка зрения людей, наблюдающих за событиями со стороны. По телевизору. Чтобы судить о том, что происходит во Франции, нужно жить во Франции. Точно так же нужно жить в России, чтобы разбираться в российских делах. Кроме информации, доступной любому наблюдателю со стороны, действительность российская (как и французская, украинская или белорусская) пронизана невидимыми токами, которых не улавливают самые репрезентативные социологические опросы. Ни социологам, ни политологам здесь нечего делать. Уловить их может только литература. Но не всякая. Не мной отмечено: если хотите узнать, как жили люди в начале прошлого века, не читайте Достоевского - читайте Боборыкина. Не читайте Тургенева - читайте Соллогуба. Если хотите узнать, чем живет современная Россия, не читайте Пелевина, Шишкина и других лауреатов Букера и Нацбеста. И газет не читайте. А что читать? Я вам скажу что: текущую толстожурнальную прозу. Да, ту самую прозу, которая редко привлекает общее внимание, а чаще так и уходит в небытие и становится событием лишь для самого автора и его близких. И все же, и все же. "Не понимаю такого страстного желания прочитать именно свежеиспеченные произведения, - написал мне один из авторов Круга чтения. - Как будто литература, как осетрина, может протухнуть". Интересный вопрос. Самый простой ответ - инерция советских времен, когда свежих публикаций ждали как откровений, когда считалось неприличным вовремя не прочитать новую повесть Трифонова, Быкова, Тендрякова или Распутина. Но советские времена, слава Богу, давно прошли, всяческими откровения мы наелись, новых Трифоновых и Быковых уже и не ждем, нынешнего Распутина и ждать не хотим. Но вот поди ж ты, зудит что-то, когда открываешь в Сети свежий номер журнала и вглядываешься в авторов, имена которых, чаще всего, ничего не говорят ни уму, ни сердцу. Что же это зудит? Поделюсь собственным опытом. Было время, когда чтение мое было выборочным, большинство текстов оставались непрочитанными, выбирал те, что относятся к той литературе, которая не осетрина и поэтому не протухает. Но с некоторого времени начал читать все подряд (а то, что читать невозможно, просматривать). С какого времени? Да лет пять-шесть, когда в России начала выстраиваться властная вертикаль, которая, как известно, не терпит никакой разноголосицы мнений. Строить общество в две шеренги умели у нас еще со времен Скалозуба, ничего удивительного, что всех быстро привели к общему знаменателю. Почитайте газеты, послушайте радио (про телевидение молчу). О чем они говорят? Ни о чем. Переливают из пустого в порожнее, задним ухом прислушиваясь к Кремлю. Никогда еще на голову слушателя не обрушивалось столько пустых слов. Это не злонамеренная идеологическая советская ложь, но это и не правда. Это - ничто. И вдруг я поймал себя на том, что из бесхитростной повестушки в журнале узнаю о том, чем живет Россия, больше, чем из лавины слов, которые обрушивают на меня СМИ. Текущая же литература, которая иногда становится Литературой, а чаще нет, несет в себе отпечаток настоящей, подлинной жизни людей, и важно прочитать текст сейчас, немедленно, когда он кровоточит, дымится, а не засох и стал никому не нужен. Это вот и зудит. Жить в России - это не значит знать Россию. Что мы видим? Очень узкое пространство, населенное нашими знакомыми. С годами их круг сужается до того минимума, когда вообще неделями никого не видишь, и даже с сыновьями, живущими в одном с тобой доме, общаешься по мобильному телефону. А представления о жизни черпаешь из газет и ТВ - из источника, прямо скажем, сомнительного. Чем дальше в прошлое уходит ельцинская эпоха с полной бесконтрольностью прессы, тем сильнее расходится жизнь с ее отражением в СМИ. Люди, еще очень хорошо помнящие советские времена, понемногу начинают читать газеты так, как когда-то читали "Правду": меняя плюсы на минусы в надежде получить объективную картину. Но, как и в случае с "Правдой", получают представление о действительности, не имеющего с действительностью ничего общего. Авторы журнальной прозы тоже не всеведущи. Они видят свой маленький участок жизни и описывают его в меру своих способностей. И когда автор не выпендривается и пишет о том, что хорошо знает, читатель добавляет его знание к своему жизненному опыту. Моя позиция защитника текущей прозы легко уязвима. Топчутся по прозе все кому не лень. Вот как делает это Елена Фанайлова в заметках "Русский Букер и все-все-все" в последнем номере "Критической массы" (http://magazines.russ.ru/km/2006/2/bu6.html). Фанайлова - поэтесса, из новых, из тех, что не гнушаются матом для придания стихам выразительности. Из ее творчества мне запомнилась только одна строчка: "Не возвращайся, здесь опять гебня". Сильная строчка. И вот она решила высказаться о Букере. А что? Имеет право. Заметкам предпослан эпиграф: "Произведение можно считать искусством, если в нем есть содержание. Причем довольно простое -- справедливость и так далее; идеалы, которые существуют с начала цивилизации". Автор эпиграфа - Василий Шумов, музыкант, лидер группы "Центр". Неслабо сказануто. Своих литературных предпочтений Фанайлова не скрывает: "Автор этого текста не уважает современную русскую прозу. Не то чтобы он ее сознательно и активно отвергал и вообще испытывал какие-либо сильные эмоции на ее счет; просто она автору совершенно неинтересна и не нужна для нормального функционирования -- ни биологического, ни артистического, ни медийного его тела. Русская проза букеровского формата ничего не сообщает моему читательскому телу..." А что же нужно телу автора? А вот что: "Если мне необходимо пополнить свои знания о мире и получить необходимые жизнестроительные впечатления, я скорее открою какую-нибудь духоподъемную литературу типа жизнеописания хирурга Войно-Ясенецкого, он же Св. Лука Крымский, перечту "Опасные связи", Честертона, другие морализаторские вещицы типа "Незабвенной" или "Возвращения в Брайдсхед", где понятия о добре и зле, волшебство и увлекательность, нежность и стойкость, комизм и печаль есть абсолютная данность текста. Наконец, если делать сравнение литератур в истории более корректным, я полистаю "Попугая Флобера", почитаю Тони Парсонса или Дневник Адриана Моула. Я даже не побрезгую кулинарной книгой, потому что знаю, зачем она написана". Можно по-разному относиться к лауреатам Букера, но "русская проза букеровского формата" - это и есть современная русская проза, другой нет. Не интересна тебе она? Но тогда зачем ты о ней пишешь, демонстрируя махровый снобизм? Пиши о том, что интересно. О Дневнике Адриана Моула хотя бы. Или о кулинарной книге. Нет, тянет высказаться. Вот и высказалась. Заголилась. И оказалась дура дурой. Но с претензией. Но дурой. В "Лебеде" нечасто заходит разговор о современной русской прозе. Поэтому уместен краткий обзор. В последние годы стали более явственны тенденции, существовавшие и раньше, но не так заметно. Прежде всего это романы, написанные как бы по обязанности. По обязанности писателя писать романы. "Марбург" маститого Есина, ректора Литературного института. "Обыкновенный Петров" интересного литературоведа Новикова (интересного как литературоведа, но не как романиста). "И сомкнулись воды" Ольги Кучкиной. Увесистые кирпичи, не отмеченные ни единой свежей, незаемной эмоцией. Становится едва не ведущей тема босоногого детства. Если "Все поправимо" Кабакова и "Комар живет, пока пищит" Валерия Попова еще кое-как можно читать, то "Горящий рукав" Попова, начинающийся с младенчества, и "Последние назидания" Климонтовича (автора острой "Последней газеты") уже встают поперек горла. А о чем, казалось бы, писать, как не о прошлом? Но есть прошлое и прошлое. Есть обжигающее, ошеломляющее прошлое в "Одном дне Ивана Денисовича" или в астафьевском "Веселом солдате". А есть прошлое, которое не интересно никому, кроме автора и его близких. Не потому ли таким спросом у читателя пользуется жанровая литература, которая - при всей ее бесхитростности и часто даже глупости - все же обращена в сегодняшний день? Между тем спрос на современную тему очевидный. Недаром же из одного премиального сюжета в другой кочует Шишкин с "Венериным волосом". А нет ничего более острого, хоть ты тресни. Поэтому прошлого "Букера" получил Гуцко с очень слабым романом "Без пути-следа". Только востребованностью современной темы и можно объяснить появление в шорт-листе "Большой книги" "Клеменс" Палей о сложных, очень утонченных взаимоотношениях гомиков. Сегодня современность в текущей литературе представлена весьма скромно. Сразу даже и не скажешь, что обратило на себя внимание. Разве что Борис Василевский в 4-м номере "Дружбы народов" с повестью "Другая жизнь и город дальний". Хорошая повесть: глухой городишко где-то далеко на севере, скудный быт, бесхитростная любовь. Еще, может быть, "Цветочница" Натали Смирновой ("Знамя", No4). Что-то в повести есть, живое, сегодняшнее. Бывают странные публикации - вроде Александра Чуманова "Ниже пояса - тоже человек" ("Урал", No 4). История о том, как провинциальному писателю делали какую-то урологическую операцию. Не ахти как эстетично, но быт провинции предстает во всей красе. А вот явление совсем новое. В "Знамени" No8-9, 2006 опубликован роман Анатолия Курчаткина "Цунами", а в "Новом мире" No8-2006 повесть Михаила Бутова "Мобильник". В "Цунами" несколько озадачивает посвящение: "Посвящаю моим друзьям Арчу и Маргарет Тейт, без чьих участия и воли этот роман не был бы написан". Интересно, что это за роман, который не был бы написан "без участия и воли" третьих лиц? Начало не сказать что захватывающее, но вполне романное. Герой, человек не очень удачливый, сторожит зимний особняк своего более удачливого сокурсника. У него был свой фитнес-центр, потом наехали бандиты, центр отняли да еще и поставили героя на бабки. Каким-то образом он стал должен им сто тысяч долларов, это заставляет его прятаться за городом. И это же заставляет лететь в Тайланд на встречу с давним знакомым, с помощью которого он надеется решить свои проблемы. Вся история с наездом бандитов выглядит взятой напрокат из расхожих детективов. Сначала этому удивляешься, Курчаткин автор опытный, но потом понимаешь, что этот сюжетный манок не имеет никакого значения, ибо главное в романе - описания Бангкока в частности и Тайланда вообще. Как прилетел герой, так и пошли описания. Хочется спросить: позвольте, мне что подсунули - роман или записки путешественника? Они сделаны вполне добротно, орнаментированы некоторыми приключениями героя в азиатском городе, но от этого не перестают быть сочинением определенного жанра, к роману отношения не имеющего. Теперь понятен смысл посвящения? Без Арча и Маргарет Тейт автор не смог бы посетить Тайланд и не смог бы написать то, что он написал. Но зачем упаковывать это в романную форму? Повесть Михаила Бутова "Мобильник" начинается интересно. Свежий для нашей текущей литературы герой: не яппи, но и не хиппи, эдакий кот, гуляющий сам по себе. Поддавшись на уговоры приятеля, он отправляется автостопом в Европу. И начинаются... Вы уже поняли? Да, записки путешественника. Не совсем обычного, но это сути дела не меняет. Записки не лишены любопытства, колоритны типы, встреченные по пути. Но это всего лишь записки, причем чем дальше, тем они торопливее. Ну а поди-ка - опиши все Европу от Милана до Копенгагена. А наши путешественники везде побывали. В советские времена каждый писатель, побывавший за рубежом, считал своим долгом доложить читателям о своих впечатлениях. Тогда это было интересно. А сейчас мы предпочитаем смотреть сами, своими глазами. Жанр умер. Умер, да не совсем. Он вынужден оборачиваться романом, как у Курчаткина, или повестью, как у Бутова. Вот и получается нечто ублюдочное вроде кентавра. Признаться, рассказ Натальи Старых "Странная ночь странной девушки Тоси" в журнале "Новая юность" (http://magazines.russ.ru/nov_yun/2005/6/sta75.html) я сначала пробежал по диагонали. Но чем-то запал он в душу. Через некоторое время вернулся, внимательно прочитал. И только тогда понял, чем тронуло меня это бесхитростное повествование. Сюжет такой. Невезучая девушка Тося настолько невезучая, что даже не знает, от кого залетела, и сама верит про непорочное зачатье. После такого признания все мужчины от нее, понятное дело, шарахаются. "Фамилия у Тоси была -- Куйбеда". "Тося хотела было отчитать представительного мужчину за варварское отношение к нежному цветку, но мужчина ее опередил: "А как ваша фамилия, мамзель?" Тося смутилась ужасно, но честно призналась: "Я -- Куйбеда!" Мужчина усмехнулся: "И я -- Куйбеда, представьте!" Тося сказала, что страшно ему сочувствует, жить с такой фамилией, конечно, тяжело. На что мужчина ответил: "Фамилия, пожалуй, не подарок, но гораздо тяжелее было жить с твоей мамой, Тося!" Так Тося обрела отца. В сорок лет Тося влюбилась в спасателя на лодочной станции в черноморском доме отдыха и в порыве откровенности рассказала ему о непорочном зачатье. "Уже под конец своего рассказа Тося поняла, что снова совершила ошибку, самую ужасную ошибку в своей жизни! Побледневший Гоша отвязал от берега лодку, молча сел в нее и уплыл в закат. Тося проплакала два часа, вперившись в темнеющий горизонт, пока не увидела на нем возвращающегося Гошу. Лодка быстро приближалась к берегу, но Тося успела передумать все на свете, даже решила солгать Гоше, сказать, что она пошутила. Но когда Гоша вылез из лодки бледнее прежнего, Тося снова заплакала и ничего не сказала. Тогда сказал Гоша: "Если бы ты встретила когда-нибудь этого полуночного негодяя, починившего телевизор и натворившего Муру, ты вышла бы за него замуж?!" Тося испугалась и закричала: "Нет, нет, нет! Если бы я только встретила этого негодяя, то... то я бы его тут же убила!" Гоша горько усмехнулся, вытащил из лодки тяжелое весло, протянул его Тосе и хмуро сказал: "Убивай!" Гоша признался, что он вовсе не был таким уж негодяем. Ровно двадцать лет назад Гоша приехал в Тосин город навестить школьного друга, а друг, как оказалось, переехал в Москву. Растерянный Гоша сдал вещи в камеру хранения и зашел в чебуречную перекусить, там он познакомился со странной, удивительно пьяной девушкой и тоже напился. Когда рано утром Гоша проснулся в ее квартире, девушка еще спала... Гоша решил подарить ей такие цветы, каких она в жизни своей не видала. Гоша не знал, что это должны быть за цветы, но пошел их искать. Но ни рядом с домом, ни в другом квартале и даже на рынке он не нашел ничего достойного. Тогда Гоша купил ведро яблок и понял, что заблудился. До самого вечера блуждал Гоша с яблоками по незнакомому городу, а вечером, усталый и злой, подарил яблоки какому-то милиционеру, забрал свои вещи из камеры хранения и уехал..." Так Тося обрела мужа и отца своей дочери. По количеству случайностей рассказ может соперничать с гениальной пушкинской "Метелью". Почему же во все эту фантасмагорию безоглядно веришь? Что помогло нам выжить в начале беспросветных 90-х годов? Что помогает жить в любые времена российской истории, традиционно немилосердных к человеку? Да эта вот неистребимая вера в чудо, ни на чем, казалось бы, не основанная, иррациональная убежденность, что все как-нибудь устроится, утрясется. И ведь устраивается, утрясается, ну и не чудо ли это? Вера в чудо оказывается оправданной и житейски более перспективной, чем неверие, загоняющее человека в маргиналы, в пьянку, в наркоту. Будьте оптимистами, люди, удача приходит к тем, кто в нее верит. Таков мессидж рассказа. Есть в нем что-то такое, что сообщает этой частной истории некую универсальность. Есть. Есть. А вот другой рассказ. Анастасия Ермакова, "Жук на крапивном листе", "Дружба народов", No9-2006 (http://magazines.russ.ru/druzhba/2006/9/). Тоже как бы из жизни. "Ангелине Викторовне третий день совершенно нечего было есть. Сначала она растягивала свою пенсию так, что три недели из месяца она ела кашу на молоке, хлеб и яйца, а последнюю неделю -- кашу на воде и хлеб. Но теперь, после очередного подорожания, денег совсем не хватало, и первые три недели она ела кашу на воде и хлеб, а на последнюю, как она ни старалась, не оставалось совсем ничего..." "Наконец, увидев хорошо одетого молодого человека, она неловко высунула из рукава бледную дрожащую руку с резко выступавшими на ней синими венами и застыла, глядя в землю. Ангелине Викторовне казалось, что она вытащила всем напоказ свой стыд, свои годы и разложила их на прилавке дешевыми безделушками. Она протягивала руку так, будто ничего не просила, а сама отдавала все, что у нее есть, держа самое дорогое на маленькой ладони. Дождь затекал в рукав, и Ангелина Викторовна слегка разжимала пальцы, выпуская скопившуюся влагу. Рука замерзла и почти не почувствовала, когда в нее упала первая монетка..." Жалко, конечно, старушку. Вот, вынуждена побираться. Но если подумать? Что за жизнь прожила Ангелина Викторовна, что не вырастила детей, опору в старости, растеряла всех родственников и даже подруг у нее нет? Объяснение дается: "война, брошенный институт и тяжелая работа на заводе, голодные обмороки, вечный, ставший привычным страх потерять близких". Но оно ничего не объясняет. Я сказал, рассказ как бы из жизни. Это не оговорка. Рассказ не из жизни, а из представлений интеллигентной молодой писательницы о том, какая ужасная нынче жизнь. Получился не рассказ, а иллюстрация к поднадоевшей бумажной жвачке изданий вроде "Завтра" и "Нашего современника". Бывает и такая проза. Почти сказка про Тосю и реальнейшее, на грани натурализма, повествование про несчастную Ангелину Викторовну. Но. Почувствуйте разницу. Конечно, такой подход к литературе достаточно прагматичный. Но если вы хотите знать, чем сегодня живет Россия, не читайте газет, читайте современную текущую прозу. Она не всегда изящна, но она не врет. Ноябрь 2006 ЭСТОНСКИЙ ТРАНЗИТ В июне 1999 года по ТВ прошел небольшой сюжет, который чрезвычайно меня озадачил. В Таллине на мемориальном кладбище Метсакальмисту состоялось торжественное перезахоронение останков командира 20-й Эстонской дивизии СС штандартенфюрера СС Альфонса Ребане, перенесенных из южно-баварского города Аугсбурга, где они покоились с 1951 года. Первый вопрос: с чего вдруг? Без малого полвека лежали себе, а тут приспичило ворошить. Понятно, что такие государственные мероприятия не случайны (а перезахоронение эсэсовца было государственным актом). Что за этим стоит? Второй вопрос: почему именно сейчас, в разгар президентской предвыборной кампании в России, когда рейтинг Примакова зашкаливал, а популярность Ельцина была близка к нулю? Нельзя сказать, что ситуация в Эстонии как-то особенно меня волновала. Бывал там раза три, но предпочитал ездить на Рижское взморье. В Риги жили мои друзья. Еще в советские времена они перебрались туда с Севера, сначала были очень довольны, а потом не очень. А про 20-ю Эстонскую дивизию СС узнал при довольно анекдотических обстоятельствах - на БАМе, куда сначала рвались по комсомольским путевкам, а потом довольно таки дружно бежали. Времена были уже вегетарианские, за "дезертирство" не исключали из комсомола, а на собраниях порицали за малодушие и сообщали в райкомы, выдавшие путевки. На одно из таких собраний я случайно попал. Разбирали персональное дело молодого эстонца, подавшего заявление об увольнении. Стыдили: как ты можешь, Томас, позоришь отца, храбро защищавшего родину. Томас долго отмалчивался, а потом не выдержал: "Мой отец храбро сражался в 20-й Эстонской дивизии СС!" Больше вопросов не было. Вот и все, что я знал об Эстонии. Поехал в "ленинку", полистал газеты. Недоумение мое возросло. А.Смирнов, "Витязь в эсэсовской шкуре" ("Новые известия", 29.06.99): "...На таллинское кладбище Метсакальмисту - эстонское Новодевичье, где хоронят особо выдающихся людей, - доставили из Германии прах штандартенфюрера СС Альфонса Ребане, закончившего войну в качестве командира 20-й Эстонской дивизии СС. Решение о перезахоронении "выдающегося эстонского офицера и военачальника ХХ века", как охарактеризовал его премьер-министр Эстонии Март Лаар, приняло правительство. Формальным предлогом для перевоза в Эстонию праха эсэсовца послужило якобы обращение немцев: "Заберите своего, за могилой некому ухаживать". Но в эту версию в Эстонии мало кто верит. Во-первых, все немецкие кладбища содержатся в образцовом порядке, за "ничейными" могилами ухаживает муниципалитет. Во-вторых, немецкие организации ветеранов войны находят время и средства поддерживать в порядке захоронения "камратов" даже за пределами Германии, а уж в ее пределах могилу штандартенфюрера, кавалера Железного Рыцарского креста и Рыцарского креста с дубовыми листьями, в запустение привести и подавно не дали бы. Наконец, эстонские власти сами себя высекли, забрав на родину лишь прах эсэсовского комдива, разлучив его с покоившейся рядом супругой Агнией... Рыцарским крестом с дубовыми листьями Гитлер наградил Ребане в 1944 году. А вручил дубовые листья "лисице", как переводится фамилия Ребане, последний вождь Третьего рейха - гросс-адмирал Дениц - 9 мая 1945 года, уже после подписания капитуляции... Отшумели знамена добровольной национальной гвардии "Кайтселийт", государственные флаги, отговорили свои речи старики "камраты" и представители молодого поколения, могилу завалили венками и цветами, и все время я не мог избавиться от ощущения нереальности происходящего. Так пышно хоронить эсэсовца, начавшего свою карьеру у немцев в 1941 году в эстонском конвойном батальоне, "конвоировавшего" на тот свет евреев и коммунистов в Эстонии, а потом прославившегося кровавыми акциями против населения оккупированных Псковской и Новгородской областей, могли в сегодняшнем мире разве что в двух заповедниках прошлого: в Эстонии и Латвии..." И.Никифоров, "Неоконченная война Альфонса Ребане" (газета "Эстония", 29.06.99): "В субботу на Метсакальмисту нашел свое последнее пристанище человек, из которого на наших глазах творится очередная неуклюжая легенда о борце за свободу, выдающемся эстонском офицере, полководце и разведчике... Официальная часть церемонии была возложена на Силы обороны и их командующего. Генерал-лейтенант заявил нашей газете, что Альфонса Ребане он рассматривает как настоящего патриота и офицера. Генерал имеет право на солдатскую прямолинейность, имеет право видеть в Ребане такого же чуждого политике профессионального военного, как и он сам. Но вот группа эстонских "бритоголовых", пришедшая почтить память офицера СС, явно мечтает не о сапогах и командах. Как заявил один из них журналистам, бороться они намерены за "чистоту расы"... Приняв в 1941 году присягу на верность фюреру, Ребане дослужился до майора вермахта, а потом, уже в 20-й дивизии СС, и до штандартенфюрера... После войны Ребане жил в Англии, организовал с помощью Сикрет интеллидженс сервис засылку агентов в Эстонию и возглавил эстонское движение сопротивления советской власти. Однако бывший офицер КГБ ЭСС Валдур Тимуск утверждает, что Альфонс Ребане был завербован НКВД еще в 1941 году и продолжал оставаться на крючке у советской разведки и после войны. Возможно, поэтому "движение сопротивления" в Эстонии всегда находилось под колпаком у МГБ. Тимуск уверяет, что знает это доподлинно, хотя уличающих Ребане документов в руках у журналистов или историков на сей момент нет... Судьба настоящего, а не мифического Ребане окрашена не только в сине-черно-белые цвета государственного флага Эстонии, но и обильно сдобрена красным цветом флага Третьего рейха и знамен НКВД. Впрочем, настоящий Ребане никого не интересует. Одним нужен символ нерассуждающего эстонского солдата, другим - борца за расовую чистоту, а третьим - набитая глупостями сенсация..." "Baltic News Servis", дайджест. "Штандартенфюрер Ребане - полковник Исаев?": "На следующий день после того, как отгремел салют над могилой командира 20-й Эстонской дивизии СС, взорвалась "бомба". Газета "Постимеес" опубликовала интервью с бывшим сотрудником КГБ Эстонии. Он утверждает, что герой борьбы с большевизмом с 1941 года был агентом НКВД и оставался на службе советской госбезопасности всю свою активную жизнь. Штандартенфюрер СС А.Ребане руководил в 40-е - 50-е годы засылкой агентов в Эстонию по заданию английской разведки, предварительно согласовывая все операции со своим московским начальством. Всех шпионов советская контрразведка "вела" с первых их шагов по прибалтийской земле. Конфуз был так велик, что англичане отправили Ребане на досрочную пенсию. Сомнения в "чистоте" эстонского героя возникали и раньше. Ему одному из немногих кадровых офицеров эстонской армии удалось избежать расстрела или Сибири в 1940 году после аннексии Советским Союзом Эстонии. По официальной версии, ему просто очень повезло. Старший лейтенант Ребане, сняв погоны, спокойно работал строительным рабочим в Таллине вплоть до самого прихода немцев в 1941 году. Статья в "Постимеес" дает этому чудесному избавлению от репрессий другое объяснение. Был ли штандартенфюрер Ребане агентом НКВД или просто враги эстонских патриотов пытаются замарать грязью одну из немногих имеющихся в их распоряжении икон, уже вряд ли станет точно известно..." Такие сюжеты на дороге не валяются. Я засел за роман. Получилась дилогия: "Провокация" и "Рука Москвы". Не знаю, насколько убедительно мне удалось разгадать загадку Альфонса Ребане, но волей-неволей пришлось вникать в положение русских в Прибалтике - тема, взволновавшая сегодня всю Россию. И хотя это было написано восемь лет назад, я и сегодня так думаю: "Начальник комендантского патруля окончательно рассупонился, сел на привокзальную скамейку, снял фуражку и даже расстегнул китель. (Речь идет о разговоре одного из героев романа с секретарем российского посольства - В.Л.) И стал похож на нормального человека, с которым можно нормально говорить. И потому я рискнул задать ему вопрос, занимавший меня с первого дня в Эстонии, когда мы с изумлением узнали, что фильм "Битва на Векше", в котором Артисту предложили роль второго плана, повествует о подвигах эсэсовцев в годы Великой Отечественной войны. - Скажите, господин секретарь. Мне хотелось бы кое в чем разобраться. Что, собственно, происходит в Эстонии? Ненависть эстонцев к коммунистам еще можно понять. Особенно если правда, что от рук коммунистов погибло в тринадцать раз больше эстонцев, чем от рук фашистов. Это правда? - К сожалению, правда. - Понятно. Но совершенно непонятно другое. Разве ненависть к коммунистам обязательно предполагает любовь к фашистам? Можно ведь и по-другому сказать: от рук фашистов погибло в тринадцать раз меньше эстонцев, чем от рук коммунистов. Но все равно много. Откуда же у эстонцев такая любовь к фашистам? - Это заблуждение, - возразил секретарь. - Никакой любви нет. Мы проводили социологические опросы. Эстонцы в своем большинстве совершенно равнодушны к фашизму. Но когда Россия протестует против фашизации Эстонии, против торжественного перезахоронения останков эсэсовца, они встают на дыбы. Они считают это вмешательством в их внутренние дела. - Значит, если бы Россия не протестовала, ничего бы и не было? - Россия не может безучастно смотреть на фашистский реванш. Торжественные похороны останков эсэсовца - это вызов России. - А как обстоят дела в Латвии и Литве? - В Литве довольно спокойно. Там всего двадцать процентов русскоязычного населения. В Латвии хуже. Там идут очень неприятные для нас процессы, готовятся суды над советскими партизанами. Русскоязычных в Латвии - почти половина населения. А в самой Риге латыши вообще в меньшинстве. - А сколько русских в Эстонии? - Около сорока процентов. - Что же это получается? - спросил я. - Чем больше русских в стране, тем острее там обстановка? - Это естественно. - Не понимаю. Чего же тут естественного? - Чем больше русских, тем большую угрозу они представляют для коренного населения. - Какую угрозу могут представлять русские для эстонцев и латышей? - Они боятся утратить свою независимость. Русскоязычное население требует равных прав. На этом и спекулируют националисты. - Давайте пока оставим националистов в покое, - предложил я. - Сначала разберемся с русскими. После развала СССР они оказались за границей. У них был выбор. Или вернуться в Россию, или стать гражданами Эстонии. Массового исхода русских из Прибалтики, насколько я знаю, не было? - И быть не могло. Кто же поедет в нищую Россию из бедной, но все-таки сравнительно благополучной Эстонии? - Значит, они хотят жить здесь, в сравнительно благополучной Эстонии, а быть гражданами России? - Они хотят быть гражданами Эстонии, но иметь равные права, - разъяснил секретарь, начиная терять терпение от бестолковости собеседника. - Про какие права вы все время говорите? Право не учить язык страны, гражданином которой являешься? Право не уважать законы этой страны? Право считать эстонцев чухней? - Вы сейчас рассуждаете, как националист. - Я начинаю их понимать. Мы что, намерены снова присоединить Прибалтику к России? - Такой задачи Россия перед собой не ставит. Россия уважает суверенитет прибалтийских независимых государств. - Тогда почему бы не сказать людям правду? - В чем же, по-вашему, эта правда? - В том, что Эстония не часть России. В том, что Эстония никогда не будет частью России. И Латвия. И Литва. Россия поможет тем, кто хочет вернуться. Но те, кто остался, должны усвоить очень простую вещь: что они граждане Эстонии, а не России. И они должны знать язык Эстонии, уважать ее традиции и законы. А чтобы связь с родиной не терялась, Россия будет посылать артистов, книги, фильмы, построит центры русской культуры. Ну, не знаю что еще. Будет присылать открытки с видами Кремля и новогодние поздравления деда Мороза с личной подписью президента. - Хорошая идея, - усмехнулся секретарь. - Рад, что вы ее оценили. Вместо этого вы тратите деньги российских налогоплательщиков на содержание агентуры, финансируете пророссийские партии и их печатные издания, направляете ноты протеста против торжественных похорон эсэсовца. При этом прекрасно зная, что этой нотой протеста гордые эстонцы подотрут задницу. Что гордые эстонцы и сделали. Не вижу никакой логики. Даже намека на логику. А что значил призыв московского мэра бойкотировать латышские продукты в знак протеста против дискриминации русскоязычного населения? - продолжал я с пылкостью доморощенного трибуна, который говорит не для того чтобы получить ответ, а для того, чтобы облегчить душу, изболевшую во дни сомнений и тягостных раздумий о судьбах своей родины. - Вы можете мне объяснить, зачем это было сделано? - Вы сами дали ответ. В знак протеста против дискриминации русскоязычного населения. Юрий Михайлович Лужков очень четко заявил свою позицию. - И к чему это привело? Что, дискриминация прекратилась? Кому от этого бойкота стало лучше? Латышским крестьянам, которые затоварились со своей сметаной? Русским в Латвии? Латыши стали их после этого больше любить? Я вам скажу, кому от этого стало лучше. Только самому Юрию Михайловичу Лужкову. Он нажил на этом политический капитал, прирастил процентик к своему президентскому рейтингу. Ах, какой бесстрашный защитник наших! Какая дуся! - Латыши не стали больше любить русских, - сухо заметил секретарь. - Но стали больше бояться. Это был для них хороший урок. Они поняли, что притеснения русскоязычного населения не останутся безнаказанными. - Бояться? - переспросил я. - Вы хотите, чтобы латыши и эстонцы боялись русских? Это и есть цель нашей внешней политики? Теперь я начинаю понимать, почему из всех северных соседей России к нам лояльны только белые медведи в Арктике. Потому что в Арктике мало русских. - Браво, господин Пастухов, браво, - проговорил секретарь и только что не поаплодировал. - Раньше все разбирались в искусстве. Теперь все разбираются в политике. Он демонстративно взглянул на часы, давая понять, что разговор его развлек, но ему пора возвращаться к делам. Так начальник комендантского патруля поднимается со скамейки, застегивает китель и надвигает на лоб форменную фуражку. И уже в непрошибаемой броне служебного достоинства поставил он последнюю точку: - Мне симпатична ваша горячность, господин Пастухов. Да, симпатична. Но все-таки предоставьте проблемы внешней политики решать профессионалам. И эта его высокомерная снисходительность окончательно меня достала. - Вы уже нарешали, - сообщил я ему. - Всего. Выше крыши. В Эстонии торжественно хоронят фашиста, а в Латвии собираются судить советских партизан. А если в Литве тихо, то только потому, что русских там всего двадцать процентов. Вот что вы нарешали! Этого начальник комендантского патруля стерпеть не мог. - Да кто вы такой, - начал он, наливаясь праведным начальственным гневом. - Кто я такой? - перебил я. - Скажу. Я - налогоплательщик. Это я вас содержу. И вас, и вашего посла, и все ваше долбанное министерство иностранных дел. И я хочу, чтобы за мои бабки вы работали, а не ... валяли. Я хочу, чтобы в Эстонии меня уважали, а не боялись!.." Апрель, 2007 УХОДЯЩАЯ НАТУРА Вот и все, смежили веки гении. И когда померкли небеса, Словно в опустевшем помещении, Стали слышны наши голоса. Давид Самойлов сказал это о поэтах. То же самое можно сказать о мемуаристах. В безбрежном море литературы, сформировавшей мироощущение даже тех, кто никогда литературой не увлекался, мемуары (нон-фикшен), занимают особое место. Кто сейчас вспоминает "Падение Парижа" или "Оттепель" Эренбурга? А "Люди, годы, жизнь" перечитывают. Где катаевский Гаврик, эдакий сорванец, доросший до секретаря обкома? Нет его. А "Святой колодец", "Трава забвения" и "Алмазный мой венец" есть. Даже "Один день Ивана Денисовича", в свое время ставший событием не литературным, а общественно-политическим, понемногу уходит в тень "Архипелага ГУЛАГа" и солженицынских мемуаров "Бодался теленок с дубом" и "Угодило зернышко меж двух жерновов". Великие о великих - интересно? Да, очень. Великие о себе? Тоже. Невеликие о великих? И это интересно. А невеликие о невеликих - это как? Никак? Не спешите пожимать плечами. В сегодняшнем литературном потоке "Жизнь незамечательных людей" занимает все большее место. Это понятно, "смежили веки гении", "стали слышны наши голоса". Послушаем? В сетевом литературно-философском журнале "Топос" печатается "Лауреат" драматурга Наума Брода. Это не совсем мемуары, но сочинение, к этому жанру тяготеющее. Герой-рассказчик Наум Брод готовится к своему 65-летию и повествует о своих близких, знакомых, но главное - о себе. В советские времена я плотно занимался театром, даже выпускал газету, информационный бюллетень "Театральный курьер России", но о драматурге Науме Броде никогда не слышал. То, что я не слышал, это бы ладно. Но о нем, как явствует из текста, не слышал почти никто, и уязвленность своей безвестностью составляет главный нерв повествования. Оно как бы ироничное, но ирония не очень-то убеждает: "С чего-то я давно вбил себе в голову, что мои успехи должны вызывать ликование у моих друзей и знакомых. Это, считал я, должно придавать значимости им самим. Борис, кстати, говорил мне, что хвастал своим соседям по поселку, какая фигура приезжает к ним из Москвы. Поэтому в первые встречи я продолжал играть роль успешного драматурга. Вообще-то приятное состояние..." Чтение "Лауреата" даже доставляет удовольствие - примерно такое же, как расчесывание лишая: и сладостно, и противно. Чего греха таить, все мы достойны большего. Но об этом стараемся помалкивать. Наум Брод не скрывает влюбленности в себя. До чего умилительно внимателен он ко всем мелочам своей замечательной жизни. Даже как в туалет ходит и какие при этом испытывает ощущения - и того не пропустит. Мне вспомнились мемуары Анны Григорьевны Достоевской. Такие же подробные. Как ее муж пил кофе, покачивая ногой. Как в туалет ходил - об этом, правда, нет. А в остальном - один к одному. Разница в том, что Анна Григорьевна пишет о муже, а муж у нее Достоевский. Наум же Брод пишет о себе, а он не Достоевский. Но жизнь его все равно замечательная. Чем? Ничем. Этим и замечательная. Когда-то давно я прочитал (кажется, в "Этой странной жизни" Гранина), что если каждый день писать всего по одной странице, то через год получится 365 страниц - 15 листов. Неслабо? А если не по одной, а по две? Или даже по три? Это меня воодушевило. Каждый вечер я усаживал себя за машинку и не вставал, пока не отбарабаню три страницы. О чем? Обо всем, от погоды и политики до мелких домашних дел. Через год передо мной лежала увесистая папка в тысячу страниц. На папке стояло: 1978 год. Не без волнения начал читать все с начала. И чем дальше читал, тем в большее уныние приходил. Господи, на что потрачен целый год жизни?! На сущую чепуху, на мелкие дела, занимавшие массу времени и не приводившие ни к чему, на пустопорожние разговоры о политике, которая никакой политикой не была, а была словоблудием с обратным знаком (по отношению к словоблудию официозному). Вам кажется, что вы жили по-другому? Это вам только кажется. Больше я эту папку не открывал. И вспомнил о ней, когда читал объемистую книгу воспоминаний Бориса Леонова, выпущенную издательством "Олимп" тиражом в тысячу экземпляров. Начинается она кокетливо: "За окном темная ночь. Мои все спят. Передо мной белый лист бумаги. И мучает меня одна мысль: как же все-таки начать книжку о себе? Таком, в котором живет все, что прожито, изведано, пройдено за годы пути земного бытия. Как же? С чего? Поднимаю глаза и неожиданно в рамке окна вижу лицо белобрысого, ушастого мальчишки с конопушками на курносом носу. Он внимательно глядит на меня. - Ты кто? - спрашиваю. - Я - детство твое..." Кто такой Борис Леонов? В издательской аннотации сказано: "Доктор филологических наук, известный критик, преподаватель Литературного института им. А.М.Горького Борис Леонов уже не один десяток лет активно участвует в литературном процессе". Я тоже не первый год участвую в этом самом процессе и знаю, что Леонов одно время был заместителем главного редактора "Огонька" Софронова, а как известный критик известен тем, что в начале 70-х годов примкнул на десятых ролях к "новым славянофилам" во главе с М.Лобановым, которые кучковались вокруг журнала "Молодая гвардия". Они попытались устроить маленький путч, переориентировать литературу на "землю" (в противовес "асфальту" с идеологически сомнительным Трифоновым). Но немного поторопились, в ЦК их поправили: главного редактора "Молодой гвардии" Никонова перебросили на "Вокруг света", где он потихоньку спился, а окороченные критики огородами перебрались в "Наш современник". Собственно, я потому и взялся читать Леонова. Было интересно свидетельство человека, непосредственного участника этих событий, хоть и не на первых ролях. Но ничего такого в книге не обнаружилось. Вообще ничего не обнаружилось. Растянутая на тридцать листов автобиография с философскими обобщениями такого рода: "В пятидесятые ребята мечтали о профессиях мирного труда, с охотой шли в ремесленные и фабрично-заводские училища... А о чем мечтают нынешние девочки и мальчики? Как стать миллионером, фотомоделью? А то рвутся в "звезды", в "народные артисты". А кому же добывать материальные блага, за счет которых и существуют в конечном итоге все эти "звезды", вся эта "попса"?!" А в самом деле, кому? Кому?! О времена, о нравы! Теперь понятно, почему я читал воспоминания Леонова с таким же чувством, как и мою папку? Господи, на что потрачена жизнь! Я ничего не имею против Бориса Леонова. Он жил, как умел, и то, что "белобрысый, ушастый мальчишка с конопушками на курносом носу" стал доктором филологических наук и преподавателем Литературного института достойно уважения. Но почему он решил, что его жизнь заслуживает того, чтобы поведать о ней даже одной тысяче читателей? А вот название у книги хорошее, точное: "Прошлое, которого не было, или Записки человека без будущего". Руслан Киреев, заведующий отделом прозы журнала "Новый мир", гораздо более активный участник литературного процесса, чем Борис Леонов. Свои воспоминания, которые он печатает в журнале "Знамя" (начиная с No3 за этот год), он назвал "Пятьдесят лет в раю". Понимая под раем свое бытование в литературе, а началом отсчета считая поступление в Литинститут. Ну, не знаю. Я помню, как его мурыжили с первыми повестями про Светополь (Симферополь). Если это называется раем, то что же такое ад? После института он работал в "Крокодиле", но писал крупноформатную прозу с упорством, с каким маломощный грузовик пытается одолеть крутой глинистый косогор. И в конце концов одолел. Его первые книги напоминали мне буровую скважину, из которой идет мутная вода. Но настойчивость окупилась, однажды в воде появилась нефть, а потом скважина дала мощный фонтан. Это был роман "Предварительная тетрадь". Мне казалось, что прототипом главного героя стал поэт Николай Рубцов, которого мы хорошо знали по Литинституту, но Руслан почему-то этого не подтвердил. Дружить мы не дружили, но иногда пересекались. Однажды он позвонил и взволнованно сообщил, что закончил пьесу и хотел бы ее показать. Мне ли не знать, как чувствует себя автор, только что поставивший в сочинении слово "Конец"! Гениально или говно? Говно или гениально? Неужели гениально? Неужели говно? Ну, приезжай, говорю, почитаем. Как воспитанный человек, Руслан приехал с тортом. Торт оставили на кухне, взялись за пьесу. Не помню, о чем в ней шла речь, но помню, что пьесы не было. Как таковой. В принципе. Проза, расписанная по ролям, но никакая не пьеса. Руслан пытался спорить, но сдался под напором моей драматургической эрудиции. Проговорили часа четыре. Потом он рванул на последнюю электричку. Торт остался на кухне. Больше пьес он не писал никогда. Чем избавил себя от тьмы унижений, которые ожидают драматурга на пути к славе. Чаще всего иллюзорной, примерно как у Наума Брода. За одно это, как я до сих пор считаю, он должен быть мне благодарен. Лет через двадцать я принес Руслану в "Новый мир" роман "Журналюга", не сомневаясь, что журнал за него ухватится. Меня беспокоило только одно: не выйдет ли книга раньше журнальной публикации. В разговоре напомнил про торт. Про торт он забыл, а вот что я раздолбал его пьесу, очень хорошо помнил. Это стало ясно недели через две, когда на мой вопрос о романе он скучающе протянул: - Ну что ты! Такое мы не печатаем. Я поинтересовался: - А какое вы печатаете? - Ну, Солженицына. - Если Солженицына, тогда да... Сквитались. Я, конечно, на него обиделся - не столько за отказ печатать роман, сколько за его тон. Но за воспоминания "Пятьдесят лет в раю" принялся с полным доверием, с открытым сердцем. Все-таки жили в одно время, в одном и том же раю, хотя оценивали его по-разному. Не могло не пахнуть прошлым. И что же? История публикации первой заметки в какой-то из крымских газет. История создания первого рассказа. Подробный рассказ о бабушке или тетушке, ставшей прообразом героини повести. Какой повести, не сказано. Читатель сам должен знать? Руслан, миленький, ты за кого себя принимаешь? За Шекспира? А меня, читателя, за шекспироведа? Ты не Шекспир, а я не шекспировед. Я обыкновенный доброжелательный читатель твоей прозы, но, если честно сказать, даже не очень хорошо помню, о чем идет речь в твоем лучшем, на мой взгляд, романе "Предварительная тетрадь". Помню лишь, что герой похож на Колю Рубцова, но не Коля Рубцов. Эта гладенькая проза - это ты? Эти подробности личной жизни, отредактированные до полной бесполости, как красотки в "Плейбое", - ты? Как И.Грекова написала тебе письмо про твой рассказ или как зам. Твардовского Сац одобрил другой твой рассказ - это и все, что ты можешь рассказать о времени, в котором мы параллельными курсами существовали? Понимая, что этого маловато будет, ты перемежаешь воспоминания о себе вставками "Крупным планом". В "крупном плане" - Борис Балтер, Михаил Светлов, Николай Рубцов, И.Грекова, Михаил Рощин, Солженицын. Но что ты о них рассказал такого, о чем мы до тебя не знали? Да ничего. "Успех рощинских пьес был исключителен". Да что ты говоришь? Кто бы мог подумать! Единственное, что я узнал из твоего рассказа - то, что И.Грекову звали Елена Сергеевна. Нет, не крепкий прозаик Руслан Киреев пишет безразмерные мемуары "Пятьдесят лет в раю". А кто? Чуть было не сказал - драматург Наум Брод. Нет, не скажу, он все же цепляет своей откровенностью. Вот кто - преподаватель Литинститута Борис Леонов. Пограмотнее, конечно, помастеровитей, но в сути своей такой же уныло-занудный. И снова я спрашиваю себя: зачем такое не писать, а печатать? Зачем выносить на всеобщее обозрение себя, напомаженного и благообразного, как покойник? Однажды мы, писательская группа туристов, ждали в аэропорту Франкфурта-на-Майне, когда объявят регистрацию на рейс до Москвы. Шла посадка на Нью-Йорк. Какие-то иностранные люди уплывали по эскалатору вниз. Вдруг дама из нашей группы в ужасе закричала: - Смотрите-смотрите! Это Левашов! Куда он?! И верно: на эскалатор ступил человек, так похожий на меня, что я чуть было не поверил, что это я: с такой же прической, в таком же кожаном пиджаке, с таким же кейсом, с такой же газетой под мышкой. - Он в Нью-Йорк! - заходилась дама. - Остановите его! Что же вы стоите? Остановите! В группе заволновались. Год был 84-й или 85-й. Времена вегетарианские, но все же невозвращение писателя грозило руководителю группы крупными неприятностями, а рядовым членам мелкими. Между тем "Левашов" спокойно себе скрылся из виду. - Успокойтесь, - сказал я даме. - Это не я. Я вот он, тут. - Да? И верно! - обрадовалась она. - Как вы нас напугали! Посмеялись, несколько нервно. А мне подумалось: а если бы это был действительно я? Как бы сложилась моя судьба там, в Нью-Йорке? У меня никогда и мысли не возникало свалить за бугор. Слишком многое привязывало меня к России: жена, дети, старики, как они без меня? Это было что-то вроде игры, попытка прожить чужую жизнь. Такую возможность дает литература. О том давнем курьезе я вспомнил, когда читал книгу Надежды Кожевниковой "Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие". Если бы я не знал Надежду по "Лебедю" и Гусь-буке, вряд ли стал бы эту книгу читать. Зачем? У Пастернака мне хватает стихов. Мравинский для меня человек во фраке за дирижерским пультом, а больше - просто фамилия на пластинке. Ефремова знаю по его спектаклям. Нет, не стал бы. Некоторую пикантность ситуации придавало то, что Надежда - дочь Вадима Кожевникова, литературного генерала, многолетнего главного редактора журнала "Знамя". Я никогда его не видел, хотя в "Знамени" при нем печатались моя повесть и большой очерк. Как-то нас, черную кость, дальше кабинета зав. отдела не пускали. Это предопределило мое первоначальное предубеждение к ней, этакую классовую неприязнь. Приятно было убедиться, что предубеждение ни на чем не основано. Убедила книга. "Незавещанное наследство" - бесспорно мемуары, нон-фикшен. Хоть и не выстроенные по хронологии, не объединенные никаким сюжетным ходом, только личностью автора. Название - обманка. Про Пастернака короткая новеллка о том, как у его вдовы покупали рояль, Ефремов фигурирует в качестве мужа сестры, а Мравинский упомянут лишь в связи с записками его вдовы. Основа сюжета - я, моя семья, судьба. Формально - то же, что у Леонова и Киреева. То же, да не то. У книги Кожевниковой есть качество, которого катастрофически не хватает упомянутым авторам - обезоруживающая искренность. Надежда Кожевникова вводит нас в мир своей семьи, в мир своей души даже с некоторой бесстыдностью, потому что писательским чутьем угадывает, что только так можно тронуть читателя, заставить его сопереживать. А семья сложная, неуютная (при взгляде со стороны). Волевая красавица-мать. Замкнутый в своих делах отец, беззаветно влюбленный в жену. Непростые отношения с сестрами. Своенравная девочка, задыхающаяся от нехватки любви. (Опять же при взгляде со стороны.) И быт, не очень-то похожий на ту роскошь, в которой, как представлялось, жила советская номенклатура. Мне как-то пришлось побывать у очень крупного чиновника (покрупнее главного редактора "Знамени") на его госдаче в Архангельском. Меня поразила не то чтобы казенность, но какая-то необжитость жилья, его словно бы временность. А оно и было временным. Стоило хозяину потерять должность или, не дай Бог, помереть, уже на следующий день являлся комендант и приказывал освободить помещение. Как это бывало не раз в писательском Переделкино, где вдову Пастернака едва не выселили из литфондовской дачи. (Новелла "Рояль из дома Пастернака"). Не удивительно стремление героини книги вырваться из номенклатурного быта, по-своему выстроить свою судьбу. Стремление, не очевидное для самой Кожевниковой, но отчетливо видное со стороны. И она осуществляет этот внутренний план с редкостным упорством. Через Женеву, где ее муж работает в Международном Красном Кресте на правах крепостного, отпущенного на оброк, через разоренную Москву 92-го года, до Колорадо, чем сердце успокоится. Гоголь сказал: правда возвышает слово. У автора "Незавещанного наследства" цепкий взгляд и точное, без завитушек, перо. Слово для нее служит средством сказать то, что она сказать хочет. И только. Но, как это часто бывает, она говорит больше, чем хочет. В новелле (или главке?) "Собаки советских классиков" есть такой эпизод: "Мы с отцом шли по нашей улице Лермонтова, Джинка в то время был щенком, и у дачи Лавренева вдруг выскочил лютый зверюга, черный с подпалинами, вцепился в Джинку... Папа обычно прогуливался с палкой-дубиной... Эту дубину я выхватила из папиных рук и обрушила лавреневскому псу на темя. Тот взвыл и бросился на меня. Тут писатель Кожевников, не долго думая, выхватил из кармана куртки финку и всадил в бок уложившей меня на спину собаке..." Писатель Кожевников, который прогуливается по дачному Переделкино с финкой в кармане, - это впечатляет. Таких мелочей в книге много, они-то и создают ощущение достоверности. Совершенно очаровательна, одновременно откровенна и целомудренна новелла "Невеста". В новелле "Белая лошадь" хорош зам. Софронова Долгополов и сама юная Кожевникова, начинающая нахальная журналюшка, тоже хороша. В "Киммерии"... Нет, не буду перечислять. О книге не рассказывают, книгу читают. В ней Надежда крупнее, значительнее себя - той, какую мы знаем по "Лебедю" и Гусь-буке. И, пожалуй, умнее. Особенно когда она не говорит о политике. Что особенно приятно и немного даже странно: в книге напрочь отсутствует любование собственными литературными успехами. А они были. Ее повесть "Елена Прекрасная", опубликованная в "Новом мире", в свое время наделало немало шума. То, что она писатель, Надежда доказывает тем, что пишет. Здесь и сейчас. И то, что она пишет, дает мне, читателю, возможность побыть в ее шкуре, пожить ее жизнью. Другими словами, спуститься на эскалаторе франкфуртского аэропорта и войти на борт "Боинга", вылетающего в Нью-Йорк. И все же: зачем авторы пишут и пишут мемуары, добавляя все новые тома в серию "Жизнь незамечательных людей"? Они напоминают мне безумцев, которые распахивают окна и кричат в ночные кварталы: - Мы были! Мы были! Мы были! А равнодушное городское эхо отвечает: - Были... Были... Были... Уходящая натура. Август, 2007 ТЕАТРАЛЬНЫЕ БЫЛИЧКИ КОМПЛИМЕНТ В объединении драматургов Московской писательской организации любили такой анекдот. Прозаик говорит драматургу: "А знаешь, я тоже решил написать пьесу. И уже написал сто восемьдесят страниц". Соль этого анекдота, непонятная для непосвященных, в том, что максимальный размер пьесы - шестьдесят страниц, самое большое - семьдесят. В начале 60-х годов Э.Радзинский написал свою знаменитую пьесу "Сто четыре страницы про любовь". Уже лет через десять на театре ее не стали бы и читать - длинно. На театре - не опечатка. Профессиональный жаргон. Как у нефтяников добыча, а у судейских возбуждено (про уголовное дело). Мечта каждого прозаика - написать пьесу. Не знаю, почему. То ли объем соблазняет. Шестьдесят страниц - делов-то. Это не роман в четыреста страниц, а кормит пьеса (если она пошла) не хуже, чем романный кирпич. Но скорее - желание приобщиться к таинственному миру кулис, вкусить вкус успеха, когда ты выходишь на поклоны под восторженные аплодисменты зрителей: "Автора! Автора!.." Не избежал этого искушения и я. Но все как-то не удавалось донести написанные пьесы до театра - перехватывало телевидение, литдрама. И уже на репетициях первого моего телеспектакля до меня начало доходить, что недаром драматургия считается высшей математикой искусства. Я не понимал, чего от меня хотят. Я вообще не понимал, о чем со мной говорят. Примерно как в институте, прогуляв вводные лекции, уже не врубался в дальнейшее. Режиссером-постановщиком спектакля был Саша Прошкин (позже прославленный автор "Холодного лета 53-года", недавней экранизации "Доктора Живаго"). Он спрашивал: - Что они в этой сцене делают? - Как что? - искренне удивлялся я. - Все написано. Он говорит: я тебя люблю. А она говорит: я тебя не люблю, а люблю другого. - Да нет! Я спрашиваю: что они делают? - Ну как? Сидят, пьют чай. Не нравится? Пусть пьют кофе. - Какое кофе? Какой чай? - начинал возбухать обычно терпеливый Прошкин. - Актер меня спросит: что я здесь делаю? Понимаешь? Делаю. Что я ему скажу? - Так и скажи: пьешь чай. Или кофе. С сушками. Можно с вареньем. Мне без разницы. Саша смотрел на меня с искренним интересом: - Ты идиот? Или прикидываешься? Я понял, что его терпению вот-вот придет конец, и предложил: - Давай с другого конца. А как тебе видится эта сцена? В порядке бреда. Рыба. ("Рыба" - из жаргона композиторов-песенников: набор слов, задающий размер текста песни.) - Вот как. Он говорит: какие странные сегодня облака, скоро осень. Это он говорит. А что он делает? Признается в любви. Врубаешься? - А она? - Она говорит: такие облака перед снегом, скоро зима. Что она делает? Уклоняется от ответа на его признание. Понимаешь? - Начинаю, - не очень уверенно ответил я. На самом же деле я еще не понимал ничего. И даже сегодня, написав полтора десятка пьес, половина из которых шла в театрах, так до конца и не понял, на каком языке режиссер общается с актерами. Года через два, когда мою комедию "Ключ" приняли к постановке в московском Новом театре (в 800-х метрах от кольцевой автодороги, но все равно московский), я твердо решил вникнуть в театральный процесс и не пропускал ни одной репетиции. От моей Малаховки до театра было два часа на электричке, метро и автобусе. За три месяца ежедневной езды я прочитал все четыре тома "Моей жизни в искусстве" Станиславского и только тогда более-менее понял, что такое это таинственное театральное "действие". В книге есть эпизод: Станиславский сидит в кресле и молчит. Наполненно. Потом спрашивает у студийцев: "Что я делаю?" И сам отвечает: "Отдыхаю от вас". Моя девственная невинность в театральном искусстве сослужила мне однажды хорошую службу. "Ключ" в Новом театре ставил режиссер Юрий Мочалов (позже он прославился на всю Москву тем, что получил за сценическую редакцию какой-то комедии Шекспира 100% гонорара, вытеснив Шекспира из платежной ведомости). Он называл себя последователем Станиславского, но понимал знаменитую систему с точностью до наоборот: не только содержание определяет форму, но и форма заставляет актера наполнять свою роль содержанием. Так и работал. Мизансцены у него всегда были эффектными, а когда актер робко спрашивал: "Куда я после этой сцены ухожу?" - Мочалов высокомерно бросал: "В пампасы!" А между тем актеры Нового театра, тогда еще молодые, были выпускниками школы-студии МХАТ, и к такой режиссуре не привыкли. Поначалу они дурачились, посмеивались над Мочаловым, но чем ближе была премьера, тем большее беспокойство их охватывало. Выйти на премьеру пустыми - это как? Назревал конфликт. Я о нем даже не подозревал. Сидел на всех репетициях, с удовольствием отмечал, что текст никто не перевирает, отсебятины не несет, что еще надо? Так и сказал директриссе, которая осторожно поинтересовалась моими впечатлениями: "А что? Все нормально". Недели за две до премьера прогон посмотрел худсовет. На обсуждении новый главный режиссер, незадолго до этого назначенный московским главком, заявил: "Никуда не годится. Артисты не знают, что играют, ходят с пустыми глазами. Все нужно переделывать! Я сам этим займусь!" Мочалов сидел ни жив, ни мертв. Слух о том, что его отстранили от спектакля, мгновенно разнесется по всей Москве, и он больше не получит ни одной постановки. Позор. Катастрофа. И тогда выступил я, полный неподдельного негодования. Что за дела? Юрий Александрович довел работу почти до конца, а теперь его отстраняют? Не позволю. Провалится спектакль, тогда и будете решать. А сейчас пусть заканчивает. Нет? Тогда я забираю пьесу. Угроза подействовала. Худсовет поскрипел зубами, похмурился, но решил: ладно, пусть заканчивает. На улице Мочалов с чувством пожал мне руку: - Спасибо, вы настоящий друг. Другой бы на вашем месте промолчал. - Почему? - удивился я. - Не понимаете? Вы же навсегда испортили отношения с новым главным. Он вам никогда этого не простит. - Да? Я об этом как-то не подумал. - А если бы подумали? - Юрий Александрович, за кого вы меня принимаете? - укорил я не очень искренне. - За молодого драматурга, - со вздохом ответил он. - Совсем неопытного. К счастью для меня. Он ошибся. Отношения с новым главным испортились надолго, но не навсегда. Года через три он все-таки поставил мою новую комедию. Работа над спектаклем продолжилась. Артисты поняли, что поддержки ждать не от кого, на сцену придется выходить им. И на одном из последних прогонов вдруг начало получаться. Спектакль чудесным образом ожил. Сбежался весь театр. И вдруг Мочалов прерывает прогон и начинает ставить поклоны. Я в недоумении: - Что вы делаете? Ребята только начали входить во вкус! - Я знаю, что делаю, - с взбесившим меня высокомерием ответил мэтр. - Не нужно меня учить. Я вышел из зала, не хлопнув дверь только потому, что двери в театре закрыты портьерами и не хлопают. Вечером позвонил Мочалов. Он был в истерике: - Что вы наделали? Вы меня предали! Так не поступают друзья! - Я не ваш друг, - ответил я тоном английского лорда, который делает выговор провинившемуся дворецкому. - Я друг нашей работы. Если вам угодно портить ее, на меня не рассчитывайте. Премьера прошла с неожиданным успехом. (Здесь я уподобляюсь всем драматургам: "Как премьера?" "Грандиозно, старик!") Артистов и режиссера несколько раз вызывали на поклоны, было много цветов. Я на сцену не выходил. Представил, каким идиотом буду выглядеть, и остался сидеть в зале. Цветы, которые принесли друзья, они вручили мне после спектакля приватно, из рук в руки. Когда я с букетом выходил вместе со всеми зрителями из зала, какая-то девушка смерила меня презрительным взглядом и громко сказала подруге: - Посмотри на этого жлоба. Надо же, пожалел цветов артистам за такой спектакль! Театральная моя судьба сложилась не то чтобы совсем неудачно, но и не слишком удачно. Все же бывали и успешные премьеры, и цветы на поклонах, на которые я научился выходить, и благодарности зрителей после спектаклей. Но лучшего комплимента, чем тот, что я услышал в вечер своей первой премьеры, я больше не получал никогда. ДЕМИУРГ Весной 85-го года, когда вся страна гадала, чего ждать от нового генсека Горбачева, у меня в Малаховке без предупреждения появился худощавый человек лет тридцати пяти, с длинными черными волосами, с замшевой сумкой на плече, с артистически завязанным шейным платком вместо галстука, что сразу выдавало в нем принадлежность к миру искусства. Извинившись, что без звонка (телефон у меня недавно сменился), представился: - Кошелев, Анатолий. Главный режиссер Норильского драматического театра имени Маяковского. Недавно назначили. Я полюбопытствовал: - Недавно - это когда? - Вчера. Приказ по министерству был подписан вчера, а переговоры шли с полгода. - До этого где служили? - продемонстрировал я знание театра. (На театре не работают, там служат.) - В Новгородской драме, очередным. Главные режиссеры не частые гости в моем доме. Собственно, Кошелев был первым, а лет через двадцать главный режиссер муниципального театра из Тынды вторым и, видимо, последним. Поэтому я принял нежданного гостя со всем радушием. Он объяснил: в Норильске наконец построили новое здание театра. К открытию сезона в новом театре нужна пьеса. Что-нибудь особенное. Лучше на местном материале. Искали подходящее, не нашли. Попробовали заказать пьесу московским драматургам (он назвал фамилии двух известных конъюнктурщиков) - ничего у них не вышло. В реперткоме посоветовали обратиться к вам. Вы же работали в Норильске? Я подтвердил. - Уже хорошо, вы в теме, - обрадовался Кошелев. - Пьеса нужна вроде "Города на заре". Комсомольцы-добровольцы, заполярье, черная пурга и все такое. Ну, понимаете. Я понимал. Но никакой охоты писать пьесу о комсомольцах-добровольцах у меня не было. - Норильск строили не комсомольцы-добровольцы, а зэки, - напомнил я. - Да, да, знаю, - горестно покивал он. Горестно не от сочувствия к зэкам, а потому что пьесу с зэками Главлит ни за что не пропустит. - Но в пятьдесят шестом году приехали шесть тысяч молодых ленинградцев и москвичей. Может, о них? - Завенягин, - сказал я. - Гениально, - сказал Кошелев. У меня давно шевелилась мысль написать о первом начальнике Норильскстроя Завенягине. Фигура крупная, с крутыми драматическими поворотами в биографии. Он так и просился в пьесу. Начальник Магнитки, он был назначен первым замом Орджоникидзе. Но в тот день, когда Завенягин приехал в Москву, Орджоникидзе застрелился. Любимый ученик Серго оказался между небом и землей. Он ходил в наркомат, сидел в пустом кабинете, а по ночам ждал, когда за ним приедут. (Я об этом писал в "Северных быличках"). И вдруг - неожиданный поворот. Цитирую пьесу: "СТАЛИН. Мы сейчас обсуждаем кандидатуры... ищем человека, который мог бы возглавить строительство (задержался у стола, заглянул в бумаги) Норильского горно-металлургического комбината. Как мы выяснили, предложения товарищей из Управления кадрами не могут быть приняты. И у меня появилась мысль... у нас же есть такой человек! Талантливый инженер, крупный организатор промышленности, все мы его хорошо знает и ценим. Я говорю о товарище Завенягине. Как заместитель наркома он должен присутствовать на этом заседании... он здесь? ЗАВЕНЯГИН. Да, товарищ Сталин. СТАЛИН. Сидите, товарищ Завенягин. Я пока просто размышляю... делюсь с членами правительства своими соображениями. Возникают два вопроса. Первый вопрос, который мы всегда задаем себе: справится ли этот товарищ с делом? Вся деятельность товарища Завенягина проходила у нас на глазах. Он сумел в корне перестроить работу Магнитогорского комбината, дал самый дешевый металл. И мы не удивились, когда в этом же зале наш незабвенный Серго настоял на назначении товарища Завенягина своим первым заместителем, иначе говоря - вторым человеком во всей нашей социалистической индустрии. Увы, ученику не удалось поработать с учителем. Не выдержало горячее сердце Серго. И наш молодой товарищ разделил с нами наше горе. Я помню его слова с трибуны Мавзолея, очень хорош помню... ГОЛОС ЗАВЕНЯГИНА (документальная запись выступления на траурном митинге). "Рабочие, работницы Магнитки и все трудящиеся Урала, от имени которых я выступаю, потеряли в лице товарища Серго Орджоникидзе своего верного и близкого друга. Велико наше горе! Особенно велико оно у тех, кто воспитан им, кто видел в нем нежного отца и полного сердечной дружбы бесстрашного и талантливого руководителя и наставника. Товарищ Серго не может умереть для дела, за которое он боролся. Его имя стало нашим знаменем..." СТАЛИН. Да, не удалось ученику поработать с учителем. Но и без наставника товарищ Завенягин успешно работал, взвалил на себя огромный груз руководства всей нашей промышленностью... Интересно, сколько дел руководитель такого масштаба решает за один день - например, вчера? ЗАВЕНЯГИН. Ни одного, товарищ Сталин. СТАЛИН. Вот как? А позавчера? ЗАВЕГИН. Ни одного, товарищ Сталин. По распоряжению наркома Кагановича я отстранен от работы. СТАЛИН. Это нехорошо. Товарищ Каганович нерационально использует кадры. Но я думаю, что на первый вопрос мы можем ответить утвердительно: да, товарищ Завенягин способен справиться с делом, которое мы хотим ему поручить... Но тут возникает второй вопрос: согласится ли он? Не покажется ли ему это назначение оскорбительным? Сейчас в отрасли, которой он руководит, работают миллионы людей. А на стройке этого... (заглянул в бумаги) Норильского комбината всего несколько тысяч. Но разве для настоящего коммуниста имеет значение масштаб дела? Разве к лицу настоящему коммунисту разделять задания партии на важные и неважные? Нет, не к лицу... А теперь нам остается спросить товарища Завенягина: согласен ли он принять новое назначение? ЗАВЕНЯГИН. Да, товарищ Сталин. СТЕЛИН. Другого ответа мы и не ждали. Думаю, можно перейти к следующему вопросу..." Пьеса получила название "Особое назначение" с подзаголовком "Завенягин в Норильске". Но до пьесы было еще далеко. Норильск строили зэки, в основном пятьдесят восьмая статья, политические. Зэками были почти все инженеры, ближайшие сотрудники Завенягина. И никуда от этого не уйти. - Может, сделать всех такими, серенькими? - неуверенно предложил Кошелев. - Норильчане поймут. Но он и сам сознавал, это не выход, все равно вранье. А врать не хотелось. Нужно было искать какое-то другое решение. И мы нашли. Авария (они в те годы шли одна за другой). Один из заключенных гибнет. Не из главных героев, просто один из. Один из двухсот тысяч безымянных зэков, на костях которых возводился Норильск. Бригадники стоят, молчат. Молчит Завенягин. И из этого молчания рождается мощнейшая музыкальная тема - реквием Верди. Из пьесы: "Грянул реквием Верди, та часть его, "Туба мирум", в которой, как пишут музыковеды, "грозные фанфары, возвещающие час мировой катастрофы, звучат все ближе и ближе. В момент наивысшего напряжения вступает величественная мрачная фраза хора. Напряженное звучание хора и оркестра обрывается резко и неожиданно, сменяясь приглушенным замиранием соло баса в ритме похоронного марша". И когда были отпеты и оплаканы все, кто отдал свои жизни, чтобы вдохнуть жизнь в эти мерзлые тундры, и все, кто свои жизни еще отдаст, в кабинете Завенягина, наполненном призрачным светом затухающего полярного дня, появляется Орджоникидзе - таким, каким помнил его Завенягин в лучшие, самые счастливые минуты своей жизни..." Спектакль придумался. Остальное было делом техники. Нам повезло: не пришлось изворачиваться, выдумывать "сереньких". Времена менялись с феерической быстротой, жеманный плюрализм мнений превратился в гласность. И хотя свободой слова гласность еще не стала, цензура оказалась полностью дезориентированной, не знающей, что уже можно, а чего еще низзя. Мы рискнули: нахально вывели на сцену никаких не "сереньких", а настоящих зэков - в драных ушанках, в клифтах с номерами. И сошло. Сошло! Мы сами себе не верили. Впервые в истории советского театра на сцене появился сталинский лагерь. Премьера состоялась зимой в новом здании театра. Его очень долго строили. Сооружение получилось внушительное, напоминающее горнолыжный трамплин крутым скатом кровли, скрывающем театральную машинерию. Наружная отделка - дикий, грубо отесанный камень, а внутри - мрамор, дорогие сорта дерева, хрустальные люстры и уютный зрительный зал мест на шестьсот-семьсот. Это нужно было видеть, как из замяти пурги или густого морозного тумана появляются безликие фигуры, упакованные в шубы, меховые шапки и шарфы до глаз, поднимаются по широкой каменной лестнице и в холле преображаются: мужчины в парадных костюмах, свежие с мороза прелестные женщины, обязательно в платьях, в чулочках, в туфельках на высоком каблуке. Никаких сапог, никаких джинсов и брюк - считается неприличным. У норильского театра интересная история. Он открылся в декабре 1941-го года, в самую тяжелую пору войны. До встречи с первым директором театра Григорием Александровичем Бороденко (уже тогда это был глубокий пенсионер, жил в Алупке на Южном берегу Крыма) я был уверен, что своим рождением норильский театр обязан курьезу чисто советского свойства. Вероятно, решение о театре было принято еще до войны, а потом оно выполнялось чисто по инерции. Оказалось, нет. Именно с началом войны молодой актер Григорий Бороденко оказался без работы, так как уральский театр, где он служил, закрылся из-за всеобщей мобилизации. Бороденко по состоянию здоровья на фронт не попал, вернулся на родину, в Красноярск, тут-то и узнал, что в Норильске хотят иметь свой театр. Нашелся антрепренер, сколотили труппу, и в один из сентябрьских дней артисты будущего театра собрались на пристани, чтобы плыть в Дудинку, а оттуда, по узкоколейке, ехать в Норильск. Вот как об этом рассказывал сам Бороденко: - Ждем. Антрепренера нет. А у него и билеты, и деньги. Пароход вот-вот отчалит. Прорвался я к капитану, объяснил, что и как. Он переговорил с кем-то из норильского начальства, раздалась команда: "Пустить артистов!" Погрузились, плывем. Но денег-то ни у кого нет. А многие с детьми. Первые дни ели то, что прихватили из дома. А дальше? Плыть-то целую неделю! Выход нашелся неожиданный. В кают-компании после завтра собирались норильские тузы, руководители стройки, играли в преферанс. Я подсел посмотреть, в преферанс я играл прилично. Им как раз четвертого не хватало, я оказался кстати. Но когда я увидел, по каким ставкам они играют, у меня в глазах потемнело. К счастью, игроки они были так себе, при этом во время игры не отказывали себе в удовольствие пропустить стопарик за стопариком под енисейскую стерлядку, так что к концу игры у меня оказывалось до нескольких тысяч рублей выигрыша. Это при том, что как актер я зарабатывал тогда по 700 рублей в месяц. На эти деньги вся наша труппа и добралась до Норильска... Мои исторические изыскания привели к неожиданному открытию. Оказалось, что в годы войны и особенно в первые послевоенные годы Норильск был самом театральным городом если не мира, то уж страны точно. Сегодня в десятимиллионной Москве всего четыре десятка театров, а в двухсоттысячном Норильске тех лет постоянно работали до двадцати театров, а число премьер доходило до полусотни в год. Все театры были лагерные, в них играли заключенные, бывшие актеры, режиссеры и музыканты из лучших коллективов страны. И только один театр был "вольный" - тот, который с первых дней возглавил Бороденко. Здесь и разгадка тайны рождения норильского театра. Дело в том, что лагерные театры давали спектакли только для заключенных. По крайней мере, так полагалось. Правило, конечно, не выполнялось. На каждую премьеру под предлогом контроля являлось все энкавэдэшное начальство с женами и знакомыми. Ну где еще они могли бы послушать Лидию Русланову или Головина, увидеть знаменитых артистов! И получалось, что начальству как бы и не положено то, на что имеет законное право последний доходяга из зэков. Это ощущение социальной несправедливости и привело к мысли создать свой театр. Война? Ну и что? Тогдашние бонзы, как, впрочем, и нынешние, не любили себе в чем-то отказывать. Так и начал жить этот заполярный театр. Последние репетиции "Особого назначения" проходили в жуткой неразберихе. Обычную предпремьерную суматоху усиливали строители. Как водится, они не успевали к сроку и доделывали огрехи в авральном режиме. За сценой все время что-то грохало, визжали дрели, стучали молотки. Роль Завенягина исполнял замечательный молодой актер Юрий Цурило, внешне очень похожий на Завенягина, такой же лысоватый, такой же значительный. Только ростом был много выше. В перерывах между своими сценами он удалялся за кулисы и ни с кем ни разговаривал, чтобы не выйти из образа. Однажды в театр приехал председатель горисполкома, чтобы подогнать строителей. После обхода он появился в зале с крайне озадаченным и даже немного испуганным видом. На вопрос, что с ним, неопределенно кивнул в сторону темных кулис: - Там... какой-то человек. Мне показалось - Завенягин. - Это и есть Завенягин! - хором закричали мы с Кошелевым. И только тогда сами поверили: спектакль получится. Спектакль получился. Три сезона он шел с аншлагом, что для небольшого города очень большая редкость. Позже его возобновляли и показывали всем высоким гостям. Так я стал норильским драматургом. (Чуть было не сказал - демиургом). Писать об истории - дело неблагодарное. Всегда скажут: и то было не так, и это было не так. Но как бы там ни было на самом деле (а кто точно знает, как было на самом деле?), будет так, как написал я. И в памяти норильчан Завенягин останется таким, каким был в пьесе. С бокалом шампанского, поднимающим тост: - С Новым годом, друзья, с новым счастьем. С новым, 1941-м годом! СДЕЛКА Как-то случилось мне побывать в Болгарии по командировке Министерства культуры СССР. Собирал материал для пьесы о советско-болгарской дружбе. Так это называлось. А на самом деле катался по стране, купался в осеннем, уже довольно прохладном море в Варне и Золотых песках, дегустировал "Плиску". Вообще-то в такие командировки посылают только своих, но свои почему-то не смогли, пришлось спешно затыкать дырку. Заткнули мной. Болгарские братушки, представляя меня, говорили: русский драматург. И я чувствовал себя полковником в свите маршалов отечественной драматургии Гоголя, Островского, Чехова. Но иногда говорили: советский драматург. И будто сдирали погоны, разжаловали в рядовые и отправляли на кухню чистить картошку. Уж лучше бы называли норильским драматургом. Против этого я ничего не имел, так как с норильским театром оказалась связана немаленькая часть моей жизни. В новую работу для норильского театра меня втравил Толя Кошелев. После "Особого назначения" он решил, что у меня легкая рука, и настоял, чтобы я написал еще одну пьесу на местном материале. В то лето весь город бурно обсуждал события в лагере "Таежный", куда учащихся местного индустриального техникума посылали на морковку. Несколько активных подростков начали наводить в лагере порядок. Руководствовались они самыми лучшими побуждениями, но порядок наводили как умели - кулаками. Кончилось это так, как всегда кончаются попытки таким образом навести порядок: озверением, до скотства, в общем-то хороших ребят. После суда над ними в "Заполярной правде" появилась статья "Повелитель мух" (роман Голдинга был тогда популярен), статью горячо обсуждали везде, даже на планерках в горнорудном управлении. Об этой истории Кошелев и хотел поставить спектакль. Тема показалась мне интересной, я согласился. Первое действие (пьесу назвал "ЧМО" с подзаголовком "послесловие с приговору") написал быстро, чуть ли не за две недели. Отослал в Норильск. Там вдохновились, заказали декорации, даже начали репетировать. А у меня как заклинило. Заколодило. Ни с места. Первоначальная ясность обнаружила внутри себя пустоту, я совершенно не знал, чем я ее заполнить. Сидел дурак дураком, ничего в голову не приходило. А время шло. Я понял, что драматурга из меня не вышло. Уже готов был позвонить в Норильск и сказать, что пьесы не будет. Но тут в гости ко мне приехал мой приятель, хороший сатирик и не очень удачливый драматург Андрей Кучаев (сейчас он живет в Германии и пишет невеселые рассказы). Когда я рассказал ему о своем решении, он посмотрел на меня, как на больного: - Рехнулся? Твою пьесу репетируют, не дожидаясь второго действия! О таком не может мечтать даже Розов! А ты - в кусты? Старик, я перестану тебя уважать. Ты сам себя перестанешь уважать, а это гораздо хуже! "Если трудности кажется непреодолимыми, значит близок успех". Сколько раз мне уже пришлось убеждаться в мудрости этого парадокса! Неожиданно придумался поворот в характере главного героя, пьеса покатилась, как с горы. Премьера "Чмо" состоялась в ноябре. Я прилетел на выпуск спектакля. В Норильске уже была лютая зима с полярной ночью. Кошелев оброс, почернел и едва ли не завшивел. На театре это принято: перед премьерой не мыться и не стричься. Зато в день премьеры был как огурчик: свежий, в лучшем своем костюме, при галстуке. На прогонах и на генеральной репетиции мы уже видели, что спектакль получился. Но все-таки волновались: как-то будет на премьере, не перегорят ли актеры, не потеряются ли от волнения. Но все прошло как нельзя лучше. Был полный аншлаг, на премьеру явился весь норильский бомонд во главе с самым большим начальством. Все были в восторге. После спектакля пришли с женами ко мне в гостиницу и распили две бутылки шампанского. Просидели часов до трех ночи, отмокая от треволнений. Потом Толя с женой ушли. Я был особенно рад успеху. Была у меня тайная мысль. Поскольку я стал норильским драматургом, сделал для городского театра уже две пьесы, так не попросить ли у комбината продать мне новую машину. Естественно, по госцене. Моя "шестерка" поизносилась, требовала замены, а на черном рынке новые "Жигули" шли по три номинала, не подступишься. Норильск же получал "Жигули" из фондов Минцветмета, на одну машину не обеднеют. Я знал, как это провернуть. Через первого секретаря горкома партии Игоря Аристова. С ним я был знаком еще когда он работал на комсомоле. Он не откажет мне, а на комбинате не откажут ему. Вот, сам директор комбината горячо аплодировал, а потом пошел за кулисы и благодарил актеров. Нет, не откажут. С этой приятной мыслью я и заснул. Разбудил меня телефонный звонок. Было четыре часа утра. Звонила Людмила, жена Кошелева: - Толю забрали! - Кто забрал? - Милиция! - За что? - Пьяный! Я разозлился. - Что ты несешь? Толя пьяный с двух бутылок шампанского на четверых? Да это ему как слону дробина! - Он в гримерке выпил бутылку водки. Один. Я не усмотрела. Постепенно выяснилось, что произошло. Выйди из гостиницы, Кошелев поругался с женой. Она ушла вперед, Толя отстал. Он все время падал в скользких парадных туфлях. А надо сказать, что улицы Норильска полярной ночью очень ярко освещены, просматриваются насквозь. Кошелева заметил милицейский патруль. Оглянувшись, Людмила увидела, что его уже заталкивают в "уазик". Что делать? Ситуация была очень серьезная. В стране свирепствовала антиалкогольная компания. Пик ее прошел, но последствия еще давали о себе знать. Доходило до скверных анекдотов. Однажды в пятницу вечером пятеро начальников цехов и главных специалистов норильских заводов собрались в сауне, которые были во всех бытовках, отметить день рождения одного из них. Ему исполнилось пятьдесят четыре года. Дата не круглая, примечательная разве что тем, что имениннику оставался всего год до пенсии, которую северянам платили в пятьдесят пять лет. Народ солидный, уважаемый в городе. Попарились, выпили, душевно поговорили. На выходе их ждал наряд милиции. Утром на экстренно созванном бюро горкома партии всех пятерых исключили из партии и уволили с работы. Руководители комбината понимали, что это дурь несусветная, но сделать ничего не смогли: кампания. То же ждало и Кошелева. С трудом дождавшись восьми утра, я позвонил начальнику Норильского УВД, полковнику милиции, который на премьере сидел рядом со мной и очень живо реагировал на все происходящее на сцене: - Понравился вчерашний спектакль? - Очень. Сильное произведение. И очень своевременное. - Тогда выручайте. Узнав, в чем дело, полковник с чувством выматерился. - Когда это случилось? - В четыре, в начале пятого. - Почему сразу не позвонили? - Домой? Посреди ночи? Неудобно. - А если Кошелева выгонят из партии и снимут с работы - будет удобно? Интеллигенция! Ни хера не понимаете в жизни! Через полчаса перезвонил: - Поздно. Все документы оформлены. Ничего нельзя сделать. - Вы не можете ничего сделать? - не поверил я. - Вы?! - Я не бог. Дежурный уперся. Принципиальный. Сукин сын. Он у меня из старлеев не выберется. - Кто может что-нибудь сделать? - Кто! А-то сами не знаете. Только первый!.. Первый секретарь горкома партии Игорь Аристов принял меня без записи и сразу мрачно поинтересовался: - За Кошелева пришел просить? Знаю. Уже весь город знает. - Игорь Сергеевич, - проникновенно проговорил я. - Что вы сказали после "Особого назначения"? - Что я сказал? - Что театр сделал огромную работу и нужно коллектив поощрить. Помните? - Ну, сказал. - Но ничего не сделали. - Забыл. Из головы вылетело. У меня, кроме театра, забот полон рот. - Вчерашняя премьера - большое дело для города? - продолжал я гнуть свою линию. - Да, очень нужный спектакль. Мы обязательно подумаем, как поощрить коллектив. - А здесь и думать не надо. Оставьте Кошелева главным режиссером. Этого хватит. Аристов долго молчал, хмурился, покачивал головой, точно бы проигрывал в уме какие-то неведомые мне варианты. Наконец сказал: - Ладно, попробую. Может, мне это и сойдет с рук. Останется Кошелев главным. Но выговорешник ему вкатим. Строгий! С занесением в учетную карточку! Так и вышло. Кошелев получил строгача, но главным режиссером остался. А я остался без новой машины. Потому что просить у начальства можно только что-то одно. И только один раз. ЛИРИЧЕСКИЕ БЫЛИЧКИ ПОГОВОРИМ О СТРАННОСТЯХ ЛЮБВИ Это был красивый дом на берегу моря, на песчаном пляже километрах в десяти от Феодосии: красная черепичная крыша, просторное крыльцо, открытая веранда с ограждением из фигурных балясин, окрашенных белой эмалью. Но стоило подняться на веранду и открыть дверь, как сразу, без перехода, оказывался на заднем крыльце. Ощущение обескураживающее - будто открыл бутылку шампанского, а она пустая. Таким был и этот дом: без внутренностей, один фасад. Его построили московские киношники для съемок фильма по повести О^Генри "Короли и капуста". Не знаю, вышел ли фильм, но этот дом без содержания запомнился, многие люди казались мне похожими на него: фасад красивый, а внутри нет ничего. И первым человеком, который прочно связался в моем сознании с образом этого дома, был мой многолетний приятель Саня Ш. Не помню, как он прибился к нашей компании будущих писателей и кинематографистов, произвольно перемещающихся по общагам ВГИКа и Литинститута, по московским квартирам и подмосковным дачам. Повод для сбора всегда был одинаковый - кто-то получал гонорар за статью в журнале, за сюжет на телевидении, а чаще за какую-нибудь халтуру вроде сценария "Праздник урожая" для областного Дома народного творчества. На запах денег, как пчелы на мед, слетались будущие литераторы и киношники, начиналась пьянка со страстными разговорами об искусстве. О политике не говорили. О бабах тоже не говорили, было бы о чем говорить. Говорили о новых книгах и фильмах. Хрущевская оттепель подточила бетонную плотину, ограждавшую страну от внешнего мира. И хотя самого Хрущева уже сдали в архив, тлетворное влияние Запада основательно отравило наши незрелые умы. Хемингуэй, Сэлинджер, Лелюш, Карне. Отдавали им должное с внутренней оговоркой. Да, но. Этим "но" как бы выгораживали место для себя - для романов, которые когда-нибудь обязательно напишем, для фильмов, которые снимем, потеснив и Хемингуэя, и Лелюша. Сладостные иллюзии молодости. Пока же жизнь преподавала нам свои первые уроки. Один из них был такой: с каких бы денег ни начинался праздник, где бы он ни начинался (в ресторанах ЦДЛ или ЦДЖ, в шашлычной или в пельменной), закончится всегда одинаково: у пивного ларька выгребанием из карманов последней мелочи. Саня Ш. имел к искусству непосредственное отношение: после двух неудачных штурмов ВГИКа поступил в Институт культуры (в недавнем прошлом Библиотечный) на отделение, готовившее режиссеров для народных театров и самодеятельности. Отец у него был армянин, работал в Ростове начальником строительного треста, мать русская. Семья намаялась с сыном, отмазывая его от армии и пытаясь приспособить к какому-нибудь делу, и была довольна, что он наконец-то пристроен. Но душою Саня был в большом кино, своей будущей профессии режиссера самодеятельности стеснялся и в конце концов был отчислен. Давал понять: за идеологические разногласия с руководством. Вообще-то отчислили его за прогулы, что, конечно, не исключало идеологических разногласий. С тех пор вел рассеянный образ жизни, кочуя по студенческим общежитиям и квартирам одиноких москвичек, годившихся ему в матери. На них он действовал неотразимо: обаятельный молодой человек, высокий красавец восточного типа, с широким кругом знакомств в художественной элите (сейчас сказали бы - в тусовке). Имена известных людей он умел небрежно, между прочим, упоминать в разговоре, не утверждая близости с ними, но как бы на нее слегка намекая. Это впечатляло. В нашей компании он выполнял роль массовки или, вернее сказать, балласта, придающего судну устойчивость. Немногословный, доброжелательный, умеющий усмирить страсти снисходительным: "Да бросьте вы, нашли о чем спорить. Давайте лучше выпьем!" И все соглашались и в полном согласии выпивали. Свою второстепенность среди людей, уже выпустивших первые книги и снявшие первые короткометражки, он переживал, иногда жаловался: "Вы что-то делаете, а я болтаюсь, как говно в проруби. Ни прописки, ни денег. Для чего живу?" Но не делал решительно ничего, чтобы изменить жизнь, чем приводил нас, озабоченных реализацией собственных амбиций, в некоторое смущение. Однажды летом он позвонил из Феодосии: - Мы здесь снимаем кино. Приезжай. Все будет: гостиница на халяву, от чувих отбою нет. Не пожалеешь! Чувствовалось, что он очень рад возможности оказаться полезным друзьям. Обзвонил всех, но так получилось, что приехал я один. Саня встретил меня на вокзале в открытом киношном лимузине. Как выяснилось, он устроился в съемочную группу "Мосфильма" осветителем, но в последний момент бригадир осветителей заболел, и Саня занял этот ответственный пост. В гостинице уже был накрыт стол, пьянка по случаю моего приезда сразу набрала высокий темп. Часа в три ночи Саня небрежным жестом выбросил в окно бутылку из-под шампанского. Она упала на асфальт рядом с милицейским сержантом и с грохотом разбилась на мелкие части. Сержант поднял голову. На третьем этаже гостиницы было освещено единственное окна нашего номера. Остаток ночи Саня провел в КПЗ, а утром судья выписала ему десять суток за мелкое хулиганство. Без бригадира осветителей никакие съемки невозможны. Директор картины долго матерился, а потом поехал улаживать дело. Местные власти согласились на компромисс: ночи правонарушитель проводит в камере, а утром его отпускают на съемки. К КПЗ подавали мосфильмовский лимузин, Саня стоял в нем и важно приветствовал участников экспедиции, выстраивавшихся на дороге к пляжу с подводными ружьями на-краул. На второй день к ним присоединились праздные купальщики. На третий - весь пляж. На четвертый это глумление над правосудием увидело начальство. Мелкого хулигана освободили из-под стражи, отдали на поруки коллективу, жизнь вошла в привычное русло. Все было так, как Саня обещал: бесплатная гостиница, бесплатные обеды на съемочной площадке (возле того замечательного дома, с которого я начал рассказ). Даже платили по три рубля в день за участие в массовке. Ну, и девушки, конечно. Не то чтобы от них отбою не было, но и недостатка не ощущалось. Как-то вечером Саня пришел ко мне в номер и мрачно сообщил: - Завтра прилетает Серафима. Потом добавил: - Всего на два дня. - И что? - не понял я. - Ты не рад? - Рад. Но... И надолго замолчал. Серафима (назову ее так) была его давней и единственной любовью. Единственной настоящей любовью. Великой. Все остальные были не великими. Познакомились они давно, на вступительных экзаменах во ВГИК. Она поступила, он не поступил. На третьем курсе она снялась в главной роли в фильме известного уже грузинского режиссера Г. Фильм имел успех, портрет молодой актрисы появился на обложке "Огонька", о ней много писали. Режиссер был старше ее лет на двадцать, маленький, довольно неказистый, но Серафима без колебаний вышла за него замуж и переехала к нему в Тбилиси. Вряд ли это был брак по любви, скорее в расчете на карьеру в кино. И она не ошиблась, главные роли в его фильмах были ей гарантированы. Он много снимал, не все фильмы были такими же удачными, как первый, но она стала одной из восходящих звезд советского кино. Связь с Саней, возникшую еще когда Серафима была безвестной студенткой актерского факультета ВГИКа, она не прерывала, использовала любую возможность вырваться к нему. Это было непросто из Тбилиси, не стало проще и когда режиссер перебрался в Москву. Он был болезненно ревнив, следил за каждым ее шагом, свидания были редкими и каждое становилось для Сани событием. Да и для нее тоже. Поэтому похоронное настроение приятеля меня очень удивило. - Но, - повторил я. - Что "но"? Он наконец признался: - У меня... это самое... с конца капает. - Что значит "с конца капает"? - Это значит, что у меня триппер. - Ух ты! Уверен? - Сегодня был у врача. Он подтвердил. Сделал укол, но полный курс займет с неделю. А она прилетает завтра. - Отложить нельзя? - Поздно! - В его голосе прозвучало отчаяние. - Поздно! - Что же делать? - растерянно спросил я. - Вот и думаю. В голову приходит только одно: утопиться!.. Но он нашел другой выход. Серафима прилетела в Симферополь утренним рейсом, к обеду автобусом-экспрессом добралась до Феодосии. Саня встречал ее на автовокзале с огромным букетом белых роз. Она была хороша: в широкополой соломенной шляпе с красной лентой, в белых ажурных перчатках, в белом льняном сарафане на тонких бретельках. Нечасто мне приходилось видеть вблизи таких холеных женщин. И никогда, пожалуй, не видел женских лиц, на которых так открыто, бесстыдно, отражались нежность, страсть, радость, восторг, нетерпение - в общем, любовь. Саня снял для нее "люкс" в интуристовской гостинице. Она ушла в ванную принять с дороги душ. Вернувшись в номер и обнаружив меня пеньком сидящим в кресле, одарила меня таким ненавидящим взглядом, что я не знал, куда деться. Дернулся было уйти, но Саня скорчил страдальчески-умоляющую гримасу. Я остался. Ну не мог я подвести человека, попавшего в отчаянное положение. Он быстро взял инициативу в свои руки. Пляж, прогулка вдоль побережья на катере, вечернее купанье, ужин в банкетном зале шашлычной. Тосты следовали один за другим, шампанское и коньяк лились рекой, но ночь неумолимо приближалась, а с ней и кульминация этой маленькой драмы. Не потащит же он меня в "люкс", чтобы не оставаться с любимой женщиной наедине. Я вышел покурить во внутренний дворик. Следом появился Саня. Воровато оглянувшись, вытащил из-под рубашки початую бутылку коньяка и припал к ней со страстью алкаша, у которого горят трубы. Я поразился: - Охренел?! Рухнешь! - Входит в намерение, - оторвавшись от горла, пробормотал он и прикончил бутылку. - Теперь порядок. Только теперь я понял его замысел. Напиться до отключки, и тогда уж будет не до любви. И никто не виноват, дело житейское. Так и вышло. Саню быстро развезло, коллеги-киношники отволокли его в гостиницу, а я проводил Серафиму до ее "люкса". Прощаясь, сказал: - Не сердитесь на него, это он от радости. - Я понимаю, - ледяным тоном ответила она. Назавтра было уже проще и как-то естественней. Саня опохмелился, потом добавил, потом еще добавил, потом добавил еще. К вечеру он снова лежал в отключке в своем номере. Серафима устало посмотрела на него и обратилась ко мне: - Проводите меня на автовокзал. И найдите такси до Симферополя. Я напомнил: - Самолет у вас завтра днем. - Улечу ночным рейсом. Здесь мне нечего делать. Перед тем, как сесть в такси, попросила: - Передайте ему. Я больше не хочу его видеть. Я больше не хочу о нем слышать. Никогда. Ничего. Так и передайте. Я пообещал: - Так и передам. Но, разумеется, не передал. Сказал лишь: - Она была слегка разочарована. Он сам все понял. Со временем. Мудрено не понять, если на твои звонки бросают трубку, если твои письма возвращают нераспечатанными, а при виде тебя переходят на другую сторону улицы. История эта имела продолжение. Неожиданное, как и все жизненные сюжеты. Месяца через четыре, в середине октября, мы лежали на выстуженной даче приятеля в Шереметьевке в состоянии, хорошо знакомом тем, кто ведет интеллектуальный образ жизни - похмельные, с последними копейками в карманах, - тупо слушали по радио, как какой-то комсомольский деятель вдохновенно рассказывает о работе с творческой молодежью. Я поинтересовался: - Саня, ты творческая молодежь? - Вроде да. А что? - Я тоже творческая молодежь. Почему же с нами не ведут работу? - Да, почему? - Может, потому что о нас не знают? - И знать не хотят. И правильно делают, - самокритично добавил он. - Правильно? Ну нет! - решительно возразил я. - Вставай!.. Через два часа мы сидели в кабинете заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК комсомола, и я с вдохновением (не меньшем, чем тот валуй по радио), рассказывал о нашей заветной мечте создать полнометражный художественный фильм о том, как посланцы комсомола, преодолевая трудности, осваивают далекую Камчатку. А еще через час мы шли по широкому цэковскому коридору, имея в карманах командировки на месяц в город Петропавловск-Камчатский и 940 рублей на расходы, по 470 на нос. Не поворачивая головы, Саня негромко сказал: - Если сейчас сзади скомандуют "Стой!", я остановлюсь и подниму руки. Ни на какую Камчатку мы, конечно, не полетели, очень надо. Из ЦК переместились в ресторан Центрального дома литераторов, потом в ресторан Центрального дома журналиста, потом почему-то на Речной вокзал, потом еще куда-то, уже не помню. Почти тысяча рублей по тем временам, когда коньяк стоил 4-12, были серьезные деньги, пропивали их мы довольно долго. О том, что с нас потребуют сценарий о молодых покорителях Камчатки, мы и думать не думали. Не потребуют. В ЦК поставили "галочку", что работа с творческой молодежью проведена, и на том успокоились. Но бухгалтерия отчет о командировочных обязательно потребует. Поэтому на последние деньги купили Сане билеты по студенческой скидке, и он отправился на Камчатку отмечать удостоверения и доставать авиабилеты для отчета. Улетал он с очень большой неохотой, до последнего отнекивался: "Я же ничего не умею!" Но я был непреклонен: "Учись, пора". Улетел и пропал. Месяца три о нем не было ни слуху, ни духу. Бухгалтерия ЦК бомбардировала меня письмами, грозила судом. А я не знал, что и думать. Объявился Саня только в феврале, живой и здоровый. И даже в приподнятом настроении, в каком я его не видел со времен Феодосии. Как оказалось, во время промежуточной посадки в Иркутске он встретил знакомых стюардесс с международных линий, летающих в Пекин и в Шанхай, они иногда приезжали к нам в Шереметьевку приобщиться к жизни художественной богемы. На радостях загуляли, Саня просадил все деньги, что у него были, и оказался в Петропавловске-Камчатском с одним-единственным рублем в кармане. Зима, ночь, чужой город, в котором ни одного знакомого. Не позавидуешь. Но он выкрутился. Сошелся с местными газетчиками, они продвинули его на радио и телевидение. Давал интервью, делился творческими планами, рассказывал об артистической Москве. Даже договорился о месте собкора областного радио где-то на западном побережье, если вернется. А он был намерен вернуться. Как догадываюсь, уже видел себя этаким джек-лондоновским героем: вездеходы, собачьи упряжки, пурга, поет морзянка за окном веселым дискантом. И он, суровый отшел