ий к городам Красное Село Пушкин, подтягивают сюда свои танки Есть признаки приготовлении немцев к химической войне -- было два-три случая разрыва химических снарядов... В апреле немцы совершили несколько массированных налетов бомбардировщиков на Ленинград, усилили обстрелы города. Только восемь дней в апреле были без обстрелов! Вот-вот на нашем фронте начнутся ожесточенные боевые действия. Будем же бдительны!.. Будем готовы к решительному бою, в любой день наступившего сегодня мая! В полнолунье Ночь на 2 мая Тихая, тихая лунная ночь. Пусто и одиноко в моей разбитой снарядом квартире. Нынешний вечер мне захотелось побыть в одиночестве, с самим собою, в мыслях о Родине, о близких моих, -- они сейчас далеко... Меня томит печальная весть, по большому секрету сообщенная мне работниками Политуправления: 24 апреля, неделю назад, воспользовавшись ледоходом, прервавшим всякое сообщение между берегами Невы, немцы начали штурм Невского "пятачка" и после шести суток боев овладели им. Защитники "пятачка", изолированные от всего мира, дрались насмерть и погибли все. Понтонеры, саперы, артиллеристы, -- бойцы, командиры и политработники 86-й стрелковой дивизии, занимавшие оборону на правом берегу, всматривались через реку в укрепленный последними защитниками "пятачка" плакат: "Умираем, но не сдаемся!", слышали последние выстрелы, но ничем не могли помочь. Это было три дня назад, 29 апреля. Шестисотметровой ширины поток шуршащего льда, раздробленного, искромсанного, измельченного, оказался неодолимой преградой. Ни на пароме, ни на лодке, ни пешком, ни ползком, -- как было помочь насмерть стоявшим людям? Последнее сообщение с "пятачка" по радио командование дивизии получило еще за два дня до того -- 27 апреля. Это были полные мужества и трагизма слова: "Как один, бойцы и командиры до последней капли крови будут бить врага. Участок возьмут, только пройдя через наши трупы. Козлов, Соколов, Красиков... " "Пятачок" сдан. Погибли все... Сегодня праздновавшее день Первого мая население Ленинграда еще ничего об этом не знало. Это и правильно: все-таки потеря "пятачка" в масштабе Великой Отечественной войны, даже в масштабе всей обороны Ленинграда -- только эпизод! Впрочем, народ наш -- мужественный: в городе от голода погибло больше, а ведь ленинградцы не пали духом! ... А сколько крови пролито было за овладение этим плацдармом в Московской Дубровке! Всю ночь я думаю об этом, мне больно. Наш действительно героический, исключительный в мужестве своем и духовной силе народ, умеющий жертвовать всем ради победы, заслуживает, наконец, успехов в войне, а не неудач. Все мы знаем безусловно: победа завоевана будет. Но -- скорей бы, скорей!.. И чтобы не кололи, не уязвляли нас те частичные неудачи, коих не должно быть при умелом, талантливом командовании! ... В памяти моей встает все, что было сделано для овладения этим маленьким, но важнейшим плацдармом. Сентябрьские бои 1941 года, когда понтонеры 41-го понтонно-мостового батальона капитана Манкевича под непрерывным жесточайшим огнем врага наладили первые переправы, помогли батальонам 115-й стрелковой дивизии Конькова и морской пехоте на понтонах, на шлюпках форсировать в зюм месте Неву, вырвать из рук врага клочок родной земли, создать знаменитый плацдарм. И непрерывные бои 86-й стрелковой дивизии и других частей за сохранение и расширение "пятачка", кровопролитнейшие бои, ноябрьские попытки взять штурмом высящуюся рядом 8-ю ГЭС, превращенную немцами в почти неприступную крепость. Был случай, когда наши бойцы ворвались в эту крепость, но выбить из нее превосходящего силами врага и закрепиться не удалось.. За семь месяцев непрерывных, лютых боев на "пятачке" погибли не тысячи -- десятки тысяч людей, каждый метр земли перепахан здесь вражеским огнем несколько раз, пропитан на большую глубину кровью наших людей, напичкан осколками металла, насыщен запахом взрывных газов. Из этих тысяч и тысяч я знаю немногих -- убитых, раненых, уцелевших чудом. Передо мною в лунном свете встает подвиг Тэшабоя Адилова, и бледное лицо раненого археолога М. М. Дьяконова, и мертвые лица убитых здесь комбата Минькова и комбата Манкевича. Здесь ранены были и танкист Барышев, и Валя, перевязывавшая под его танком раненых, и... да могу ли я перечислить всех? Какое множество людей я не знаю?! Да и кто -- сейчас ли, потом или вообще когда-либо в будущем -- сможет узнать все, что происходило здесь, перечислить и обрисовать все подвиги, здесь совершенные? Ведь еще прежде, чем "пятачок" был нами отвоеван, наши войска безуспешно пытались форсировать Неву и в районе Отрадное -- Островки, и против устья Черной речки, дрались за "пятачок" и 42-й, и 21-й, и 2-й запасный понтонно-мостовые батальоны, и многие саперные батальоны, и бригады морской пехоты, и стрелковые дивизии, -- вперед, только вперед с правобережья Невы устремлялись многие, но мало, очень мало кто возвращался назад. После войны на этом месте нельзя будет трогать землю -- она священна! Нева и сейчас, во время ледохода, несла к Ленинграду на обломках льдин тела погибших при зимних переправах. На дне Невы рабо- тали эпроновцы контр-адмирала Фотия Ивановича Крылова, пытаясь по дну, подо льдом переправить танки, поднимая простреленные кессоны и металлические понтоны, чтобы заварить на берегу пробоины и снова пустить эти плавучие средства в ход. В берега Невы вгрызались тоннелями, узкими щелями-укрытиями для шлюпок метростроевцы инженера И. Г. Зубкова. В конце года понтонеры и танкисты переправили на "пятачок" тридцать тяжелых танков, чтобы те пробивались вместе со стрелковыми частями навстречу войскам И. И. Федюнинского, ко Мге... Понтонеры сменившего Манкевича старшего лейтенанта Клима, по грудь в ледяной воде, по много часов подряд взрывали лед, чтобы вновь и вновь налаживать разбитые переправы. А на других, на ложных переправах храбрецы водители тракторов, имитируя в ночи или в дымзавесах наступление танков, вызывали вражеский огонь на себя, это был беспощадный огонь, и люди знали, что их "театральное действо" каждому из них будет стоить жизни... Но тракторы дружно рокотали вылезая на самый берег... В боях за "пятачок" полностью уничтожена 7-я авиадесантная немецкая дивизия. За ноябрь и декабрь прошедшего года 96-я немецкая пехотная дивизия потеряла убитыми до десяти тысяч солдат и офицеров. Почти столько же убитыми потеряла 207-я немецкая пехотная дивизия, а сколько перебито фашистов в 1-й пехотной и в 223-й пехотной дивизиях гитлеровцев и во многих других частях, какие перемолол огневой мясорубкою своей героический "пятачок"!.. При всей своей скрытности немцы признавали огромное для них значение Невского "пятачка" в своих газетах "Ди фронт" и "Фелькишер беобахтер", кидали на него исполинскую силищу отборных войск, но семь месяцев взять этот дымный клочок окровавленной земли им не удавалось... А вот теперь -- удалось... Он был нужен нам как форпост для прорыва блокады. От Невского "пятачка" до Волховского фронта по прямой линии всего только двенадцать -- шестнадцать километров занятой немцами полосы. Но рядом с "пятачком" гигантским ку- бом высятся не пробиваемые снарядами, не уничтожаемые авиабомбами железобетонные руины 8-й ГЭС, -- немцы не только превратили ее в сильнейшую крепость, но и просматривают с ее высоты всю местность на десятки километров вокруг. Сколько сил положить должны мы, чтобы вновь отвоевать хотя бы пядь земли на левом берегу Невы? А ведь для прорыва блокады это, повторяю, необходимо! 24 апреля!.. Какой это несчастливый для ленинградцев день! В этот день -- неделю назад прекратила свое существование Ладожская ледовая трасса... Нет, немцы с ней ничего не могли поделать! Она выполнила свое назначение, она спасла Ленинград от голодной смерти. Но пришла весна, лед стал таять, уже за неделю до того машины с грузами для Ленинграда и с эвакуантами из Ленинграда шли по воде. С трассы были сняты сначала автобусы, потом автоцистерны, затем тяжелые грузовики и, наконец, груз на полуторках был уменьшен вдвое и втрое. Все больше машин проваливалось под лед, многие погибали с грузами, с водителями, с пассажирами. Ктонибудь, вероятно, ведет точный подсчет машинам, ушедшим на дно Ладоги, когда-нибудь печальные цифры, свидетельствующие о героизме наших людей и о варварстве гитлеровцев, станут известны нам... Разбрызгивая воду, по ступицу в воде шли последние машины по Ладожской трассе. Лед неумолимо истончался, дробился, рассыпался, таял... Вместе с глыбами льда переворачивались и опускались на дно ледяные огневые точки, -- эти точки по всей трассе состояли из бревенчатых срубов, обсыпанных снегом и облитых водою; таяли колпаки, ниши, полуниши, брустверы, -- сложная система оборонительных сооружений, сделанных во льду и в основном изо льда. Срочно вывозились установленные на санях броневые точки -- снятые с поврежденных танков башни. Отключались от рубильников последние фугасы, вывозились зенитки и пулеметы, снимались санитарные посты, девушки-сандружинницы, прожившие на льду I зиму, шагали по воде, покидая последними исчезающую на глазах трассу. Много всякого имущества, десятки разбитых артиллерийским огнем и авиабомбами автомашин, самолеты -- наши и немецкие, врезавшиеся в лед, уходили теперь на илистое дно Ладоги... Ладожский лед еще держится -- уже непроходимый и непроезжий, превратившийся в стихию, уже недоступную человеку, он ходит, зыблется, ворочается, смерзается по ночам и вновь расползается под лучами солнца. С пролетающих над Ладогой самолетов видна только ворочающаяся снежно-ледяная каша. Сейчас Ленинград на долгие три-четыре недели полностью отрезан от Большой земли. Его блокада сейчас -- полная. Ведь и тяжелые транспортные самолеты не всегда могут взлететь с разбухших в весенней прели аэродромов. Только маленькие вездесущие связные У-2 проносятся сейчас над Ладожским озером, поддерживают связь Ленинграда с Большой землей... Всякий привоз продовольствия в Ленинград из-за озера прекратился до открытия навигации. Что думают по этому поводу немцы, я не знаю; вероятно, радуются, рассчитывают теперь-то измором взять Ленинград, может быть, именно в ближайшие дни кинуться на него штурмом... Но я хорошо знаю, что запасы продовольствия, доставленного по ледовой трассе, теперь созданы достаточные, чтобы, не снижая увеличенного пайка, продержаться до открытия навигации и даже -- если б понадобилось -- дольше. И все-таки общее положение Ленинграда в эти дни, конечно, тревожное... 24 апреля!.. В этот день немцы совершили один из самых убийственных своих налетов на Ленинград. Ленинградцы еще полны впечатлений от этого апрельского злосчастного дня. За день или за два до того крейсер "Киров", стоявший у набережной Невы, был, к счастью, переведен на другое место. У тех же кнехтов пришвартовалось вспомогательное судно "Свирь"... Бомбы разбили "Свирь". Другими авиабомбами повреждено несколько кораблей. Убиты и ранены сотни балтийцев. В порту и на территории судостроительных заводов в этот день падали и тяже- лые снаряды. Но только малая часть летевших на Ленинград немецких бомбардировщиков достигла города. Большинство были отогнаны нашими летчиками и зенитной артиллерией. Прямым попаданием авиабомбы весом в полтонны в этот день уничтожено здание Управления порта. Разрушены, сожжены, разбиты многие другие дома в порту, склады, пакгаузы, причалы. Ведя огонь по совершающим массированный налет бомбардировщикам, давя немецкие дальнобойные батареи, все наши корабли, замаскированные в Торговом порту, прижатые к набережным в дельте Невы, причаленные к баржам, дровяным складам, к стенам заводов, -- били с такой интенсивностью и силой, что от воздушных волн валились на землю краны, легкие постройки рассыпались, с нескольких складов были снесены крыши. "Максим Горький", "Киров", наши линейные корабли вели огонь из орудий главного калибра, -- этот гром орудий слушал весь Ленинград. Крейсер "Киров" в этот день получил повреждения, но огня своих орудий не приостанавливал... Столь же жестокие налеты на Ленинград происходили 4 и 27 апреля! До апреля, почти четыре месяца, воздушных массированных налетов на Ленинград не было. Теперь же пострадало много городских зданий, в том числе Горный институт. Были попадания и в хлебозавод, но на снабжении населения хлебом это не отразилось! Немцы бесятся. Еще в марте им удалось захватить Гогланд и, кажется, остров Сескар. Все попытки балтийцев отбить захваченные острова оказались тщетными, -- и здесь огромное значение сыграло таяние льда, за время беспутья немцы на островах укрепились. Взять эти острова обратно нам будет нелегко. Во всяком случае, лишние сотни или даже тысячи фугасных бомб, сброшенных на Ленинград, на судьбу города повлиять не могут, ленинградцы так и говорят: "Немцы бесятся, а все равно ничего не добьются. Могила под Ленинградом так или иначе им обеспечена. Только злее мы будем!.. " ... Хорошо писать при свете полной луны. Вспоми- I наются мне все такие же полнолунные ночи в другие, мирные времена: и ледники Памира, и степи Кегена, и ветвистые рога оленей в полярную ночь в Ловозерской тундре, и Баренцево, и Каспийское, и Черное моря, и быстротекущий Витим, тайга Патомского нагорья... Как бесконечно много воспоминаний! Второй майский день Ночь на 3 мая Знакомые моряки сегодня рассказали мне о том, что эсминцу "Стойкий", на котором выводил караваны ханковцев в Кронштадт адмирал Дрозд, минному заградителю "Марти" (бывшей императорской яхте "Штандарт") и "тральцу" Т-205 недавно присвоено звание гвардейских. Это, кажется, первые гвардейские корабли Балтийского флота. После падения Гогланда обстановка в Кронштадте была некоторое время весьма напряженной -- опасались крупных немецких десантов, усиливали меры защиты от нападения. Сейчас нападения по льду уже быть не может, а по воде никакой враг не посмеет, не может сунуться. А вот наши корабли, подводные лодки готовы идти на врага сквозь любые минные поля -- с открытием навигации балтийцы дремать не будут. Взаимодействуя с сухопутной, хорошо работает и морская артиллерия, и не только с моря или с кораблей, стоящих на Неве, но и с правобережья Невы. Тяжкий грохот нашей артиллерии особенно отчетливо слышен по ночам -- он раскатывается и от востока, и от запада, и от всей северной полудуги горизонта. Сегодня, 2 мая, в "Ленинградской правде" опубчикован первомайский приказ адмирала Кузнецова, в тексте которого есть такие слова: "1942 год должен быть годом полного разгрома врага". Точно такие же слова: "Добьемся полного разгрома фашистско-немецкой армии в 1942 году" -- приводятся в отчете о первомайском радиомитинге. А в передовице сказано еще определеннее: "Народный комиссар обороны приказал Красной Армии добиться того, чтобы 1942 год стал годом окончательного разгрома немецко-фашистских войск и освобождения советской земли от гитлеровских мерзавцев". А до конца 1942 года осталось ровно восемь месяцев!.. Вчера вечером по радио выступал Александр Фадеев, приехавший в Ленинград. Сегодня я слушал по радио речь вернувшейся из Москвы Ольги Берггольц Она рассказывала о ленинградцах, находящихся на Большой земле -- эвакуировавшихся из Ленинграда. Она была в Москве у Михаила Шолохова, приехавшего туда с Южного фронта, встретилась у него с работниками Наркомата танковой промышленности, которые рассказывали о работе "филиала" нашего Кировского завода, уже наладившего в глубоком тылу выпуск танков. Берггольц рассказала сегодня о первом исполнении в Москве Седьмой симфонии Дмитрия Шостаковича -- это было в Колонном зале Дома Союзов 29 марта. Исполнял симфонию объединенный оркестр Большого театра и Всесоюзного радиокомитета. Ольга Берггольц хорошо и подробно охарактеризовала звучание симфонии, рассказала, как вся публика в зале стоя восторженно рукоплескала замечательному композитору... Ольга Берггольц прекрасно работает в Ленинграде с самого начала блокады, ее мужественные выступления и стихи всегда волнуют всех ленинградцев. ... 3 мая в Ленинграде приступают к работе школы. Ленинградские дети -- школьники и школьницы -- сядут за парты! Это -- тоже наша победа. Но лучше бы этих измученных, бледных, уцелевших детей совсем не было в Ленинграде. Скорей бы открылась навигация -- их будут эвакуировать! Подвиг Веры Лебедевой Описывая мельчайшие подробности подвига, совершенного Верой Лебедевой, все оттенки ее переживаний в минуты смертельной опасности и вообще все ее впечатления, я не позволил себе ни одного слова писательского домысла. Умная, интеллигентная девушка Вера, рассказывая мне обо всем, что с нею произошло, сумела так точно, так "надобно мне" все восстановить в памяти, проанализировать свое состояние, что мне осталось только записать ее слова, ничего "от себя" не додумывая. Таким образом, эта запись -- строго документальна. Первого мая Вера Лебедева шла по улицам Ленинграда. На душе был праздник. Первое мая и всегда было праздником для Веры, но в этот раз он ощущался особенно. Проверяя быстрым шагом, жестами, дыханием свой организм, Вера Лебедева чувствовала, что совершенно здорова. Раны зажили, нигде ничто не болело. Особенно приятно было размахивать на ходу левой рукой -- она действовала, как всегда прежде... По улицам Ленинграда шла девушка с защитными петлицами на вороте хорошо проутюженной гимнастерки. Даже высокие русские сапоги не отяжеляли походку Веры. Русые волнистые волосы, падая из-под пилотки, завивались кудрями. Несколько легких локонов отводил от высокого лба свежий еще ветерок. Было очень спокойно бледное лицо Веры, но, хмуря тонкие светлые брови, она испытующе поглядывала на встречных людей, -- как идут они после этой страшной зимы? Что выражают их лица? Можно ли угадать по их лицам пережитое каждым из них? Да, видно было: город набирается новых сил. Его дыхание становится ровным. Чувствуется, что он будет крепнуть с каждым днем! Это ощущение совпадает с собственным самочувствием девушки, она идет по городу, уверенная в своих крепнущих силах, гордая тем, что жива и что сегодня, после тяжелого ранения, возвращается из госпиталя в свою часть, снова становится сегодня защитницей Ленинграда, защитницей вот этих, встречных, слабых физически, но сильных духом людей, вновь способных улыбаться, смеяться, даже петь песни. Там и здесь на улицах Ленинграда, в солнечный теплый первомайский день слышатся песни, -- вот в подворотне стоит, напевая хором, группа деву- шек, вот моряки, перегнувшись через гранит парапета, глядят в рыжеватую воду Невы и подпевают тому, кто во весь голос поет на палубе замаскированного тральщика... Да, сегодня Вера вновь становится защитницей этих вот домов и этих девушек, улиц, боевых кораблей... К вечеру Первого мая, вернувшись в свой батальон под Колпином, окруженная обступившими ее товарищами, простодушно приветствующими ее, Вера наконец чувствует себя дома... И смеется вместе со всеми, и глаза ее становятся озорными, и, равная среди равных, она весело рассказывает обо всем, что сегодня видела в городе, о том, что в городе всюду -- жизнь! Вокруг траншей, зеленея, поднимается молодая трава. И, оставшись одна, Вера срывает травинки нюхает их, прикусывает и бережно, любовно разглаживает на ладони. И втихомолку сплетя из травинок маленькое кольцо, надевает его на свой тонкий безымянный палец -- словно обручаясь с жизнью самой природы... ... Может быть, месяц в этом госпитале No 1000, месяц возвращения к жизни и восстановления сил был единственным за всю войну временем, когда спокойно и бестревожно Вера вспоминала и передумывала всю прежнюю, довоенную жизнь... Вера была почти счастливою в госпитале, потому что впервые ощутила, как нежна и заботлива может быть та большая семья, какая там, на передовой линии, в суровом своем быту, не раскрывала Вере своих подлинных чувств и своего истинного к ней отношения. Веру навещали бойцы и командиры -- даже те, каких она прежде вовсе не замечала, с какими будто и знакома-то не была. Не умеют русские люди распинаться в своих дружеских чувствах, но душевная их теплота проявляется совсем не в словах. Говорит о чем-нибудь постороннем, и даже насмешливо или порой грубовато, а вот взглянет ненароком так, что сразу понятно: душу готов отдать за тебя человек и жалеет и любит тебя, и ценит и восхищается силой твоей. Но только уловишь это, и опять он, словно застыдив- шись показать тебе глубины своего отношения, сидит возле тебя, суховатый, будто посторонний, боящийся своим присутствием надоесть тебе. И скажет: "Ну, мне пора, извините, товарищ Лебедева, что утомил вас... Если что понадобится, скажите, -- начальник госпиталя сообщит нам в часть.. Сделаем!" И уйдет. И оставит занесенное им в твою душу тепло. И будешь думать с нежностью: "Какие хорошие у нас люди! Ну что ему я? А вот полдня шел пешком по болотам, по разбитым апрельским дорогам, просился на попутные грузовики, вскакивал на ходу, трясся, мерз, не ел весь день, наверное, и все для того, чтобы пять минут, разрешенных врачом, просидеть у меня, ничего толком не сказать и уйти... И притом даже не догадывается, сколько радости принесло мне его посещение. И видел-то он меня в траншеях, кажется, только раз или два... " Каждый день приходили к Вере все новые и новые люди в шинелях -- придут и уйдут, какой-нибудь пустячок оставят, а чувство большой семьи растет, разрастаясь в благодарную любовь ко всему народу. И хорошо думается, и раны не так болят, и хочется поскорее туда, где в свисте пуль, во взметах разрывающихся мин перемешаны жизнь и смерть, где русский человек всем, что есть у него, отдаривает Родину за то, что она дала ему, и радуется, что Родине именно он надобен в этот час... Разве можно хоть один лишний день пробыть в госпитале, когда вся родная семья -- серые шинели, загрубелые, не расстающиеся с оружием руки -- там?.. "Как хорошо, что я осталась жива! Как еще пригожусь я там!" В окна госпиталя светит теплое солнце. Уже зеленеют ветви деревьев. Подсыхает земля. Скоро Первое мая -- весна!.. В сводках фронта каждый день сообщается: "... за истекшие сутки на фронте ничего существенного не произошло". Самое большее, что бывает в сводках по поводу действий Ленинградского фронта, это сообщение о "боях местного значения". Затишье? Активная оборона? Изредка под рубрикой "В последний час" сообщается: "Трофеи войск Ленинградского фронта за период... " Вот, например: с первого по десятое апреля захвачено восемь танков, двадцать три орудия и много другого. Да сколько, кроме того, уничтожено? Одних самолетов -- семьдесят шесть! И еще: только за эти десять дней: "... немцы потеряли в районе Ленинградского фронта убитыми свыше девяти тысяч солдат и офицеров... " Сухие цифры! Но помнишь их наизусть! Значит, -- не совсем "затишье" и не совсем "оборона"? Конечно! На разных участках мы то и дело ведем (наступательные бои, пусть они неизменно захлебываются, но каждый раз мы хоть немножечко улучшаем наши позиции, срежем какой-нибудь немецкий выдающийся вперед "клинышек", отвоюем у них один-два окопа, отберем маскирующий их овраг или маленькую, но "господствующую" высотку с наблюдательным пунктом... И уж конечно повсюду бьем, бьем врага снайперской, беспощадной пулей! Вот это и называется "активная оборона"... Такова обстановка сегодня, такова была она и месяц назад, 2 апреля, когда снег еще лежал на полях, укутывая плотным саваном замерзшие трупы гитлеровцев. Землянка Веры Лебедевой к тому дню перестала быть "лисьей норой". Ее углубили, расширили, перестроили и готовились передать тыловому подразделению, потому что сами рассчитывали отвоевать у гитлеровцев новый клочок земли. И сейчас Вера вспоминает тот день, 2 апреля, когда на своем участке у Колпина батальон пошел в наступление и когда она была ранена. К вечеру того дня удалось выбить гитлеровцев с занимаемых ими позиций. Вражеская траншея осталась за нами, но жестокий бой продолжался ночью. Важно было любой ценой продержаться до утра, когда подойдет подкрепление. На каждой новой огневой точке оставалось по пять-шесть человек. Между точками, по фронту, метров на триста -- четыреста захваченная траншея оставалась пустой. Ночь была непроглядно темной. Шква- листый ветер рвал, выл, метался. Эту неприютную ночь раздирали разрывы снарядов -- немцев бесила их неудача. Вера Лебедева находилась в землянке командного пункта роты, разговаривала с политруком Добрусиным и с командиром роты лейтенантом Василием Чапаевым. Не просто быть тезкой прославленного героя. Командир роты старался быть не хуже того героя, он уже которую ночь не спал, следя, чтобы все у него было "в порядке"... Разговор шел о работе Веры с комсомольцами пополнения, которое подойдет к утру... Клава Королева дежурила у телефона. Сыпался с перекрытий песок, керосиновая лампа мигала -- снаряды рвались вокруг. Со свистом, обрушив в землянку снежный шквал непогоды, распахнулась дверь, старший сержант предстал перед командиром роты, торопливо, взволнованно доложил: -- Наша точка, правофланговая точка разбита. Землянка горит. Прямое попадание термитным. Командир взвода младший лейтенант Котов убит. На точку ворвались автоматчики. Мы перебили их, погибли и наши все пятеро, я остался один... Давайте скорее подмогу, я проведу!.. Вера Лебедева накидывает ватник, хватает санитарную сумку. Куда ты? -- останавливает ее политрук Добрусин. -- Не твое это дело!.. Пустите!.. Товарищ лейтенант, -- оборачивается Вера к Чапаеву, который уже у двери, -- разрешите мне с вами, каждый человек нужен там! Чапаев, кивнув головой, исчезает в белой пурге, Вера выскакивает за ним. Пожилой боец Политыка, украинец Редько, второй телефонист Васин и тот -- прибежавший с горящей точки -- бегут по траншее, сразу объятые мраком, ветром, ослепляемые пламенем разрывов, -- осколки осыпают траншею. ... Все шестеро -- возле разбитой "точки". Еще шестеро, вызванные приказанием Чапаева по телефону, спешат следом. Землянка горит. Те несколько гитлеровских автоматчиков, что ворвались сюда, лежат в траншее убитые. Поперек двоих лежит Котов, вцепившись в горло врагу, но он сам пригвожден к земле вошедшим в его спину штыком. Рядом -- мертвый гитлеровец. -- Когда я увидел, как он лейтенанта штыком, -- торопится рассказать вернувшийся с подмогой старший сержант, я ого прикладом долбанул и... к вам побежал... В красном, мечущемся свете -- только трупы да кровь на снегу, разбитый "максим", искрошенная земля, тлеющие обломки... Чапаев рассредоточивает прибежавших с ним, приказывает окапываться, поручает Вере разогреть принесенный с собой старшим сержантом ручной пулемет -- мороз большой, и затвор замерз. -- Старший сержант! Командуй здесь, я сейчас вернусь! Пригибаясь, Чапаев бежит по траншее дальше, где, он знает, есть группа саперов, которую следует привести сюда. Разрывается снаряд -- Чапаев падает, раненный, но вскакивает, бежит дальше, исчезает во тьме метущейся вьюги. Подбегает вторая группа -- еще шесть бойцов, но прежде чем они успевают выбрать себе места, три снаряда один за другим разрываются впереди и сзади, а четвертый рвет оглушительным разрывом середину траншеи. Вместе с пулеметом Вера вбита в снежный сугроб. Раскидав заваливший ее снег, задыхаясь, выбирается она на поверхность -- только стоны вокруг. Вытянув за собой пулемет, она кидается к раненым. Несколько бойцов убиты. Политыка лежит навзничь с проломленным черепом, плечо Редько пробито насквозь осколком, Васин разорван на части. Из снега выбираются только раненный в руку старший сержант да невредимые боец Базелев и еще один, Иванов, -- из только что подбежавших красноармейцев. Другие из второй группы тяжело ранены. Вера торопливо их перевязывает... За мечущимися языками огня впереди стоит черная, непроглядная стена ночи, она скрывает мелкий еловый лес, и оттуда ветер доносит теперь смутный шум: будто говор, будто глухие команды и позвякивание оружия... Фашисты ударили из минометов. В свете пламени возник Базелев -- раненый сам, он ползет, таща за собой пронзенного осколком мины Иванова. -- Фрицы сейчас в атаку пойдут! -- крикнул он. Старший сержант осмотрелся: кто еще может держать оружие? Способных к бою здесь трое, невредима из них только Вера. Вера быстро перевязывает Иванова и Базелева, проверяет пулемет -- он исправен. -- Нужно встретить не здесь, -- говорит она, -- впереди! Отсюда за светом не видно их. С пулеметом выйти вперед! Я пойду вперед! Разрешите?.. Я хорошо знаю пулемет, хорошо стреляю! Старший сержант посылает Базелева дозорным в тот непроницаемый мрак, что особенно сгущен впереди, за горящей землянкой, и внимательно, словно впервые видя перед собой худощавое лицо, светлые глаза Веры, глядит на "ее... -- Ты? Вера не отрывается от его сурового, оценивающего взгляда. Вера видит, как освещенные красным пламенем, завешенные щетинками усов губы старого солдата дрогнули: -- Нет, дочка!.. Там -- смерть... А тебе еще нужно жить!.. Вера вскидывает голову: -- Смерть?.. Смерть свою нужно убить!.. Я убью... Не только свою, но и вашу, и тех, кто позади нас! Старший сержант молчит. Возвращается Базелев: -- Идут!.. Вера, вдруг рассердившись, кричит: -- Минута уже прошла... А они -- идут! Или вы хотите отдать наш рубеж?.. Старший сержант встрепенулся, быстро обнял и поцеловал Веру: -- Ну иди, дочка... Не отдадим!.. И Вера, схватив пулемет и все три имевшихся к нему диска, поползла вперед, обогнув плавящийся от жары вкруг горящей землянки снег, погрузилась в слепую, черную ночь. Кроме пулемета и дисков была у Веры при себе еще только одна "лимонка". "Не отдадим... Не отдадим!" -- настойчиво повторяет возбужденная мысль, и Вера не понимает, что эти слова сказал старший сержант. "Не отдадим!" -- уже относилось к земле, по которой она ползла, ко всему, что осталось там, позади нее. Темный лес стал уже смутно различим ею в пурге. Вера переползла свежие, еще едва присыпанные снегом воронки, щупала пальцами снег впереди себя и, наткнувшись на немецкое проволочное заграждение, наконец задержалась, установила пулемет, вложила диск... А позади ей видится красноармеец Политыка, погибший у горящей землянки, и убитый, полуобгорелый лейтенант Котов, лежащий возле пылающих бревен на мокром, красном снегу... Нет в ней ни страха, ни мыслей -- есть только эти образы, возникшие во мгле. Вера протерла глаза и впереди себя увидела маленькие темные елки и черные пятна, проскальзывающие от дерева к дереву. Они приближаются... Вот это и есть фашисты!.. У Веры страстное желание открыть огонь, но она сдерживает себя, она ждет, чтобы подошли ближе. Она считает: сколько метров до них? Сто?.. Много! Пусть подойдут еще!.. Доносится шум, они идут и вполголоса о чем-то переговариваются, они еще не чуют опасности. Хорошо! Это -- хорошо!.. Они широко растянулись вправо и влево, они приближаются цепью. Вера считает: "Теперь метров, наверное, шестьдесят" -- и нажимает спусковой крючок, ведет очередью слева направо. Стук пулемета исходит как будто из сердца, и все ее напряженное состояние мгновенно превращается в торжество. Гитлеровцы падают, слышен раздирающий ночную тишину вой, и после резкого голоса команды все, кто двигались впереди, ложатся. Вера не стреляет, пока гитлеровцы лежат. Но они начинают двигаться ползком, наползают и справа и слева. Вере понятно: они хотят обойти ее. Вера злобно бьет корот- Политрук Вера Лебедева. * Весна 1942 года. кими очередями, выбивая передних слева, затем передних справа. Лес оглашается треском вражеских автоматов -- пули начинают сечь воздух, все ближе врываются в снег. Вера быстро отползает в сторону, метра на три, снова дает короткие очереди. Бьет спокойно, уверенно -- цепь редеет, неподвижные темные фигуры остаются на снегу, истошные вопли множатся, но, смыкая цепь, гитлеровцы подползают все ближе. Один диск у Веры уже израсходован. Она вставляет второй, а немцы уже с трех сторон; все чаще переползает Вера с места на место, сбивает врагу фланги и бьет ему в лоб, -- и второй диск подходит к концу. Дать бы сейчас длинную очередь, но нельзя -- надо точно, рассчитанно, каждой пулей по одному. Пустеющий диск начинает трещать, патронов все меньше, пять-шесть выстрелов, и пулемет отказывает, диск пуст, а враги ползут... Вера хочет вставить третий, последний диск, но левая рука вдруг виснет бессильно. "Ранена!" -- понимает Вера, это некстати, Вере необходимо, чтоб рука сейчас действовала, она приподымает свою левую правой, пальцы еще работают, она вставляет третий, последний диск и начинает стрелять одиночными. Но на нескольких фашистов ей приходится истратить по две пули, и Вера досадует: "Как же это так, нерасчетливо!" Вдруг, вслед за разрывом мины, резкий удар в поясницу, и только при этом ударе Вера осознает, что ведь все время вокруг нее разрывались мины, а она даже не замечала этого. Но удар в поясницу был не очень силен. Вера продолжает стрелять. Ей нужно переползать с места на место, а левая бессильная рука ей мешает, подворачивается, и Вера отпихивает ее другой рукой влево, а потом подвигается боком и снова -- одной правой ставит пулемет как надо, подправляет его головой, целится, дает один выстрел, целится снова, дает еще один. Фашисты начинают бросать в Веру гранаты. Некоторые рвутся поодаль, другие -- близко. Вера слышит жадные, злобные возгласы, высчитывает ту секунду, когда разорвется очередная граната, чтобы зря не опускать голову, не потерять только что выбранную цель... Вот граната падает у самого пулемета. Вера мгновенно подхватывает и отшвыривает ее в сторону врагов, взрыв раздается среди них. Вера зло усмехается. Опять стреляет, но диск -- третий, последний диск -- начинает трещать, а в боку у Веры острое жжение и между лопаток под гимнастеркой и ватником мокро. И у Веры мысль: "Мне жарко, вспотела!" Вера ждет чуда от диска, уже точно зная, что в нем осталось три-четыре патрона. Снова разрыв гранаты, обожгло ногу. Вера думает о своих, о помощи: "Подойдут... Неужели не подойдут?" И снова дает выстрел, и пулемет, стукнув, будто говорит: "Не отдам!" И второй -- "Не отдам!". Вере чудится, что это в самом деле не она думает, что это голос пулемета... Остались один или два патрона. И тогда само собой, как совершенно естественное продолжение всего, что делает она здесь, приходит решение: встать, бросить "лимонку" -- все, что еще есть у нее, единственную "лимонку", чтоб себя и -- побольше -- их... Надо только выждать, когда они разом кинутся!.. Вера выпускает последние две пули. Два гитлеровца, пытавшиеся к ней подползти, замирают. Вера поднимает голову, и что-то яснеет для нее сразу, будто чего-то раньше не замечала она. Это -- тишина. Никто не стреляет, враги лежат метрах в двадцати и не ползут ближе. И наших позади нет. Конечно, немцы остерегаются и выжидают, чуя, что патроны у русского пулеметчика на исходе... "Ну вот", -- мысленно подтверждает свое решение Вера, валит пулемет набок, быстро ладонью забрасывает его снегом, затем выдергивает из "лимонки" чеку, вздохнув, поднимается во весь рост. Возле нее -- ветви разлапой, заснеженной ели. Смотрит на небо и видит звезды, в первый раз в эту ночь видит крупные, чудесные звезды, и ей сразу становится хорошо: перед ее взором будто среди звезд возникает доброе лицо матери, родное, так реально зримое ею лицо. "Мама радуется за меня!", и торжественное спокойствие в это мгновение овладевает Верой. Просветленным взором она смотрит теперь на врагов, слышит голос команды, вслух легко и свободно произносит: "Идите теперь!" -- и видит: немцы вскакивают, бегут, бегут к ней, и Вера заносит "лимонку" над своей головой и закрывает глаза и ждет... И счастливо повторяет: "Ну, все... все!" Смутно слышит ожесточенный треск автоматов и больше не помнит уже вообще ничего... Это были автоматчики, подоспевшие на помощь. Они скосили фашистов прежде, чем те подбежали к Вере. Веру нашли лежащей без сознания, навзничь, раскинув руки, -- ватник ее был распахнут, а волосы разметались по снегу. Склонившись над ней, старший сержант уловил легкий пар ее непрекратившегося дыхания. Потрогал ее плечи, руки... "Лимонка" вместе с рычажком была так плотно сжата ее омертвевшей рукой, что не разорвалась. Старший сержант, осторожно разжав сведенные пальцы Веры, придержал своей рукой рычажок, крикнул бойцам: "Ложись!" -- и отшвырнул гранату за трупы гитлеровцев. "Лимонка" разорвалась в снегу... Вера очнулась возле все еще горевшей землянки. Увидела: "всего вокруг много, много: люди, пламя, движение, оружие"... Услышала голоса. Ей не было ни больно, ни трудно, только все было сложно в красном тумане, Вера осознала себя лежащею на шинели, заметила рядом раненых. Опережая сознание, ее внезапно вновь подхватило возбуждение боя, она была, конечно, в полубреду. Вскочив, подбежала к кричащему раненому бойцу, чтобы перевязать его. Она не могла найти раны; опустившись на снег, рылась правой рукой в его окровавленной разорванной ватной куртке, пока какой-то красноармеец не возник над ней силуэтом, распахнув ту же ватную куртку, отчетливо произнес: "Вот рана!" "Пакет!.. Есть у тебя пакет? -- спросила его Вера. -- Разорви!" Но едва, забыв о себе, 'ничего не сознавая, кроме желания перевязать раненого, она вместе с красноармейцем перевернула его, сзади послышались свист, вой, и, почувствовав удар в спину, Вера, отброшенная разрывом мины, снова потеряла сознание... Снова очнулась она, покачиваясь на руках несших ее бойцов. Тянулись стенки траншеи, сияли над Верой звезды, под ногами бойцов поскрипывал снег. Окончательно пробудил ее голос командира роты Чапаева: "Вера! Вера!", -- и только услышав его, она опять поняла, что жива, и безотчетно рванула правой рукой, отталкивая несущих ее бойцов, крикнула: "Я сама пойду... Где раненые?" Встала, но, сделав несколько неверных шагов, упала, прежде чем бойцы успели ее подхватить... "Возьмите и несите ее! -- крикнул Чапаев. -- Она в бреду!" До Веры эти слова дошли словно из глубины колодца, но она все-таки встала и пошла, не даваясь бойцам, не слыша, стреляет ли враг, рвутся ли снаряды. А снаряды рвались, а Чапаев уже ничего больше не приказывал, потому что, сам раненный, впал в бессознательное состояние на руках подхвативших его бойцов. До командного пункта роты было метров шестьсот, и эти шестьсот метров Вера прошла сама, поддерживаемая бойцами. И когда переступила порог землянки, ничего не узнала, узнала только Клавушку, которая, испуганно взглянув на нее, кинулась к ней и заплакала, повторяя: "Вера, Вера!.. " Вера стояла пошатываясь, поддерживаемая бойцами, рванула вверх свою гимнастерку, заправленную в ватные брюки, и на пол посыпались ледышки крови, -- их было много, они сыпались на пол, звеня, темно-красные, отблескивая в свете керосиновой лампы... Но это уже было последнее, что запомнила Вера из той необыкновенной ночи. Она потеряла сознание -- на долгие часы... Ее увезли на ПМП. Она была ранена пятью осколками мин и ручных гранат. Два из этих ранений оказались тяжелыми. Вновь открыла глаза Вера, уже лежа в белых простынях, на пружинной кровати -- в госпитале. Это был госпиталь No 1000, в Ленинграде. И первое, что почему-то припомнилось ей, -- была ее кубанка, оставшаяся на снегу там, рядом с поваленным набок пулеметом, -- кубанка, сшибленная с ее головы осколком немецкой мины. Тогда она и не заметила этого, а теперь кубанка возникла перед ее глазами отчетливо. На столике возле себя Вера увидела цветы и конфеты, подумала: "Откуда они могут быть?" (ведь это было в самом начале апреля!) Но на душе стало легко и приятно. Ей сказали, что в госпиталь приезжал генерал-майор, начальник Политуправления фронта и что он приедет еще раз. И кроме того, ей сказали, что кроме медали "За отвагу", которая уже есть у нее за прежние боевые дела, теперь у нее будет орден -- она представлена к ордену Красного Знамени. Вера улыбнулась, закрыла глаза и заснула.  * ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ В ПОЛЯНАХ ДЕНЬ ПЕЧАТИ. МАЙСКИЙ СНЕГ. ОБИТАТЕЛИ ОДНОЙ ИЗБЫ. ДОКЛАД БАТАЛЬОННОГО КОМИССАРА. ИСПЫТАНИЕ ЗАТИШЬЕМ. ВЗГЛЯД В ГЛУБИНУ ПРОСТРАНСТВ. (8-я армия. 5--10 мая 1942 года) День печати 5 мая. Деревня Поляны Перед рассветом я вернулся в Поляны, пролетев бреющим, как над летнею Арктикой, "ад битыми, ворочающимися льдами Ладоги. Я не знаю, про какое место сказать: "Я опять дома". Где мой дом? В Ленинграде ли, в пустой, разбитой тяжелым снарядом квартире, похожей на полуразрушенный склеп, только почему-то оказавшийся не на земле, а на высоте пятого этажа, -- никто туда не зайдет, никто не догадается, что там вдруг может спать живой человек. Или в том блиндаже любой воинской, дерущейся с врагом части, где я на несколько суток пригрелся, заинтересованный людьми и их боевыми делами, и где уже живу их интересами, волнуюсь их волнениями, чувствую себя у них дома?.. Или вот в этой избе редакции армейской газеты? Здесь мой спальный мешок, здесь на общих нарах я сплю, и стучу на машинке, и делаю записи в моей полевой книжке -- работаю. И к здешней столовой прикреплен талонами, выданными мне на месяц вперед по моему аттестату... Значит, сегодня я "дома" -- здесь! В числе сотрудников газеты -- поэт Всеволод Рождественский, драматург Дмитрий Щеглов и еще дватри ленинградца. Всеволод сегодня читает стихи -- о Крыме, об Арагве, Щеглов и я слушаем. День -- тихий, только утром была канонада, немцы били куда-то неподалеку, чувствовалось, как земля словно бы толкала избу, раскатывался гул. Потом били наши орудия, отвечая. Приходил из политотдела майор Данилевский, он мне нравится: умный, культурный, сосредоточенный, мыслящий. Я с ним выбрался на луговину, сидел на прошлогодней траве под солнцем -- впервые этой весной. Мы говорили о Ленинграде, я рассказывал о вчерашнем пленуме ленинградского Союза писателей, там в числе других выступали Всеволод Вишневский и Александр Фадеев, и об оперетте "Сильва" в постановке Ленинградской музыкальной комедии, и о том, что завтра "а ленинградском стадионе "Динамо" состоится футбольный матч. Все это, кстати, лишний раз подтверждает, что Ленинград ожил. И еще говорили мы о войне, о том, что делается и чего не делается на участке 8-й армии, о затянувшемся здесь затишье, о людях, с которыми мы общаемся... Назначенный на днях дежурным по гарнизону Данилевский, расхаживая ночью с фонариком, нарвался на несколько неприятных сцен. Ни я, ни Данилевский не можем понять людей, в которых водка и цинически-пошлые развлечения способны затмить тревогу о Ленинграде. Дешевый и жалкий способ уходить от мыслей о том великом и трагическом, что происходит сейчас, от раздумий о долге своем!.. А ведь люди, о которых я говорю, -- два-три как будто интеллигентных сотрудника редакции, пусть мо- лодые, но командиры Красной Армии. Действующей! Призванной защищать Лепит рад! Не надо быть ханжой, не надо проповедовать аскетизм во что бы то ни стало, не следует считать, что живой человек должен накладывать на себя схиму потому, что в этот миг умирают под пулями врага и от голода, принесенного врагом, тысячи других. Но только бездушный чурбан, ничевок может в настоящее время не болеть душой о Родине, быть обывателем и мещанином. Коллектив газеты в основном состоит из хороших, деловых журналистов. Но поведение тех, которых здесь попросту называют "шпаной", способно испортить репутацию всей редакции. В этом мнении со мною согласны начальник политотдела армии бригадный комиссар Панков и его заместитель старший батальонный комиссар Глушанков, которые, интересуясь моими впечатлениями о Ленинграде, пригласили меня сегодня к себе на чаепитие. Шел откровенный разговор о человеческих и деловых качествах лучших и худших людей здесь, во втором эшелоне армии, и о том, какой должна быть воспитательная работа. Вечер На вечере армейской газеты "Ленинский путь", посвященном Дню печати и награждению части сотрудников медалями, редактор старший батальонный комиссар Гричук делал пространный доклад. В своем докладе Гричук отмечал заслуги газеты "Ленинский путь" и некоторых ее сотрудников. Говорил о храбрости старшего политрука Сырцова, который ходил по тылам врага с лыжниками, чтобы дать материал в газету. Еще в начале войны Сырцов вместе с поэтом Бершадским под пулями лазил за "материалом" по передовым позициям, где еще кипел бой. Выступая от имени политотдела армии, бригадный комиссар Панков также упоминал о хорошей работе старших политруков Сырцова, Хренкова, батальонного комиссара Воронина и некоторых других сотрудников газеты. Говорилось и о недостатках газеты, о том, что она плохо освещает действия одиночного бойца, плохо показывает действия мелких подразделений, о том, что не научилась работать с военкорами -- их недостаточно, среди них попадаются случайные люди... Из доклада Гричука я выделяю только следующие, записанные мною слова о начале снайперского движения: "... Отдельные снайперы (их тогда еще называли "охотники", "истребители кукушек" и пр. ) были в частях с начала войны. Кое-где делались попытки както организовать этих охотников. Но только в ноябре сорок первого года снайперскому движению было придано первостепенное значение. 15 ноября 1941 года в газете "Ленинский путь" появилась полоса: "Ни пощады, ни жалости -- смерть!" -- о снайперах-истребителях Галиченкове и Вежливцеве. Речь шла о том, что каждый боец должен быть "пятидесятником", то есть должен истребить не меньше пятидесяти гитлеровцев. Военный совет и политотдел 8-й армии ввели Доску почета снайперов-истребителей. В армии одним из первых лучших снайперов оказался Пчелинцев. В том подразделении, где он был, политотдел организовал совещание, газета распространила обращение ко всем истребителям, а затем предложила свои страницы для их переклички". Майский снег 6 мая. 10 часов утра. Поляны Были чудесные, весенние, теплые дни. Почва во многих местах просохла совсем, стала твердой и плотной. Появилась первая зеленая, еще робкая, едва пробивающаяся травка, береговые склоны речки приобрели легкий зеленоватый оттенок. Маленькие желтые цветики разбежались по опушкам, вдоль грядок на старом, грязном, с вялой землей огороде, между гнилыми корнями прошлогодней капусты. Прозрачнокоричневая вода быстрой речки гнула, выкладывала по своему дну длинные водоросли и взмела у каждой коряги, у каждой застрявшей поперек течения ветхой веточки белую, как хорошо взбитый яичный белок, легкую пену, похожую издали на небрежно набросанный хлопок. Дорога, преходящая мимо избы, застланная во время распутицы слоями березок, ельника, долбленого известкового камня, присыпанная сверху желтым песком, бежала вдаль прочной веселой оранжевой лентой, -- хорошо потрудились саперы. Автомобили катились, двигались по этой дороге, неторопливо попрыгивая на выбивающихся камнях, и уже нигде не останавливались, не застревали, не надрывали свои натруженные моторы, буксуя, кренясь, увязая, как в миновавшие дни непролазной распутицы. Только люди, выходившие из леса, красноармейцы ли, командиры ли, часто шли с толстыми палками, которые были нужны на топком болоте, чтоб щупать глубины топи, чтоб пробовать пружинистость рыжих болотных кочек. Окна моей избы были раскрыты настежь; даже просыпаясь в ранний час, я с удовольствием освежался холодной водой, наслаждался доброй свежестью рассветного ветерка... Шинель, меховая куртка висели на гвозде в уголочке избы (где, когда-то рыже-розовые, обои сохранили несколько своих облупленных, потрескавшихся полос) -- висели забытые мною и ненужные. По ночам играла парадным весенним светом растущая, торжественная лука; слышалась перекличка полягушечьи квакающих то здесь, то там пулеметов; порой нарастал и раскатывался орудийный гул. Ярким пунктиром обозначались линии трассирующих пуль; возникали и таяли вспышки белых и красных ракет; над линией фронта вставали зловещие зарева и бледные, немочные сияния. В просторных высях проносились крылатые хищники, пытавшиеся своим злобным фашистским глазом рассмотреть нашу весеннюю землю, и хищникам негде было укрыться в безоблачном небе, когда, споря с луною, ищущие лучи белесых прожекторов схватывали их в свое настойчиво движущееся по небу перекрестье, вели их по небу сквозь строй зенитных снарядов и пуль, пока они либо не падали на землю факелом смерти, либо не улепетывали в подлунную даль, едва унеся целыми свои металлические крылья., Словом, -- полнокровная, сильная -- была весна. А сегодня опять зима! Все покрыто белым густым снежным покровом. Леса, поля, огороды, крыши изб, дороги -- однообразно белы, однотонны, а серое, низкое небо порывисто сыплет колючий снег. И ветер -- острый, ладожский -- дует, пронзительно свистя, во все щели. И обнаружилось, что ветки деревьев еще все-таки голы, стоят эти деревья рядами, скучая, распяленные, как воткнутые в снег сухие огромные веники. И речка окаймилась двумя прибрежными полосками льда, и коричневый цвет ее вод стал суровым, сердитым. И лунки огромных болотных луж, что при солнце казались голубыми сверкающими глазами земли, покрылись гладкими как стекло пластинками льда в сантиметр толщиной Этот стеклянный лед пронизан микроскопическими пузыречками воздуха -- того теплого воздуха, что пытался пробиться наверх, протыкая лед словно тоненькими булавочками, но не пробился и, закованный в этот лед, стал нитками едва различимых бусинок. Я разбил на одной из таких лунок лед сапогом и взял пластину -- точь-в-точь осколок зеркального стекла, с той разницей только, что в нем оказались вмурованными несколько зеленых травинок, -- и принес эту пластину в избу редакции, чтобы все ею полюбовались, и было жаль, что этот лед тает. Пришлось опять топить маленькую печурку -- "буржуйку", и дым насочился из-под ржавых заструг трубы и разбежался по избе вновь, как зимою, черня ее потолок, заставляя слезиться глаза и досаждая всем нам, ее обитателям. Но мы за зиму уже привыкли к этому едкому дыму, и день наш проходит, как и всегда. Обитатели одной избы 6 мая. День. Поляны Поставив пишущую машинку на неровные доски нар, ловко сидя на зыбком неверном ящике, заменяющем табуретку, куря цигарочки легкой "Явы", -- пишу. Дальше, у перегородки, разделяющей нашу комнату надвое, сидит за теми же парами драматург Дмитрий Щеглов, подложив под лист бумаги кусок покоробленной фанеры, быстро-быстро пишет чернилами очередную статью. Слева от него -- маленькая подушка с несвежей наволочкой, впереди -- томик прозы Лермонтова, которой вот уже несколько дней сосредоточенно, то и дело морща лоб, зачитывается драматург, облаченный в военную форму с двумя шпалами на малиновых петлицах, с привешенным у пояса наганом. Сегодня мне предстоит прочесть его новую пьесу, которую он писал в продолжение всей войны и наконец закончил вчера, -- о разведчиках и о лесных боях. Слева от меня -- мое дощатое лежбище, отделенное от общих нар "провалом" шириной в одну доску, -- дабы ничто не переползало. Там мой свернутый в трубку спальный мешок, и бумаги мои, и крошечный карманный томик Маяковского, и маленький чемоданчик, в котором копии семи моих новых, написанных за последние семь дней корреспонденций, уже переданных в ТАСС. Над изголовьем -- фонарь "летучая мышь" и висящее на гвоздике полотенце, выстиранное вчера, как и все мое белье, молодой прачкой -- финнкой, обслуживающей всех нас и берущей с нас вместо денег сэкономленный нами в столовой хлеб. Моя часть нар изголовьем примыкает к стеклу окна. К верхней фрамуге его приделана мною полочка. На полочке сейчас кусок воблы и кусок сыра в бумаге, утренняя порция хлеба, коробка с табаком, маленький кусок сахара, армейский котелок с рисовой кашей, принесенный мною для Всеволода Рождественского из столовой, потому что Рождественский после ночной работы корректором в типографии всегда до обеда спит. Он спит сейчас на нарах, сразу за "провалом", который мы, смеясь, называем противотанковым рвом. Спит, как всегда, одетый, даже в ремнях амуниции, накрывшись шинелью. Из-под шинели виднеется маленький томик Тютчева, а над седеющей головой поэта -- полочка, которая сделана им после долгих моих настояний, и на этой полочке -- "Огонь" Барбюса, очки с роговой оправой да какие-то бумажные кулечки с недоеденными продуктами. А сразу за Всеволодом лежит на тех же нарах, куря, размышляя о чем-то, воентехник первого ранга, "старший печатник-ротационер" Георгий Бузиков, хороший, честный, работяга парень, простой и приятный, пользующийся самыми искренними моими симпатиями. Вчера он был награжден медалью "За боевые заслуги" -- в числе многих других работников газеты, награжденных по случаю Дня печати, и, -- мне приятно подчеркнуть! -- награжденный действительно по заслугам. Он, в скромности своей, совсем не ожидал этого награждения. Он тоже работает по ночам, вернее, по "предрассветьям", -- Всеволод кончает корректуру, и приходит в избу, и будит Бузикова, тот встает и уходит в типографию, а Всеволод заваливается спать, это бывает всегда между четырьмя и шестью утра... Вот и все обитатели "южной половины" комнаты. За перегородкой -- северная, "женская половина". Сейчас на ней, на таких же пятиместных нарах спит Екатерина Ильинична Серебрякова, жена инженера, находящегося неизвестно где, на Западном фронте, -- радистка-стенографистка, очень хорошая, всеми нами уважаемая за прекрасное трудолюбие женщина, близорукая, в огромных очках, с белесыми, почти незамечаемыми бровями, с широким, всегда утомленным, бледным лицом, кашляющая глухим грудным кашлем, но никогда никому ни га что не жалующаяся, тихая, уравновешенная, спокойная, чуждая каким бы то ни было ссорам и сварам, часто возникающим между женщинами. Разговаривает со всеми она тихим, мелодичным голосом, приятным и умиротворенным. Она -- хороший товарищ; когда надо, она приносит воду из колодца, моет пол, топит печку. Она блюдет чистоту и порядок. Она тактична, проста, умна. Мы все рады бываем услужить ей, потому что она устает больше всех, потому что работает всегда напряженно и сосредоточенно и днем (когда передаются сообщения Информбюро) и сплошь по ночам... С одиннадцати часов вечера большой, питающийся от аккумуляторов радиоприемник начинает особенный, скандирующий разговор голосом московского диктора, передающего информации ТАСС для областных газет не иначе, как по слогам, нажимая на каждый звук, на каждую букву столь прилежно, -- в своем стремлении к звуковой ясности, -- коверкая иной раз слова так, что "непосвященному" в его дикторскую манеру слушателю трудно бывает под напором всех этих "еры", и "по буквам" с "Иванами краткими", "цаплями" и толпами "Марий", "Ульян", "Романов" и прочих мужских и женских имен добраться до смысла диктуемых слов. Однажды услышав сообщение о зверствах фашистов в Таганроге, она вскрикнула, схватилась за голову, попросила машинистку на минуту ее заменить. Оказалось: в числе перечисляемых диктором расстрелянных в Таганроге представителей советской интеллигенции были упомянуты фамилии двух ей близко знакомых людей -- артиста и артистки. Насколько я понял из беглых упоминаний Екатерины Ильиничны, война отняла у нее почти всех ее родных, всех близких ей людей... И вот она работает в армии, гордясь, что приносит на своем маленьком, незаметном посту пользу Родине, работает, не зная усталости, курит, кашляет, не жалеет ни сил своих, ни здоровья. Ровно без пяти минут одиннадцать Екатерина Ильинична вставляет в машинку узкие длинные полоски бумаги, кладет слева от себя -- на всякий случай -- блокнот, перо и, накручивая регулятор, ловя постоянно ускользающий голос, освобождая его от всех свистоплясок эфира, от всех вражеских, норовящих перебить его голосов, -- стучит по клавишам машинки. Порой, когда голос диктора почти истаивает в эфире, -- напряженно вслушивается и, нервничая, боясь упустить его совсем, начинает писать в блокнотике понятные только ей одной значки стенограммы... Но часто, когда диктор орет с силою иерихонской трубы и притом начинает выводить "по буквам" какоелибо общеизвестное слово, вроде "Цейлона" или "Черчилля", Ильинична встает с табуретки и подходит к печурке, чтобы помешать ложкой принесенный ей наборщиками и разогревающийся ужин... И в сводках Информбюро последнего времени, начинающихся неизменно одинаково: "... в течение ночи на фронте чего-либо" (и все уже знают, что дальше будет "существенного не произошло"), -- всем хочется прозреть будущее, когда сводки перестанут быть столь однообразными и скупыми, когда сердце взыграет от радости, распахнув все свои столь долго молчащие глубины сообщениям о взятых Красной Армией городах, о победах, терпеливо и мучительно жданных. Под голос диктора все мы ложимся спать, а Ильинична остается с ним и со своею машинкою в одиночестве, и стучит, стучит всю долгую ночь, часов до четырех утра, когда голос диктора умолкает, когда диктор, вконец усталый, закончив свою воинскую работу, отправляется в Москве домой и, вероятно, по инерции говорит своей жене, ложась с нею рядом в постель, "по буквам": "Поцелуй меня, милая!" -- "Павел, Ольга, Цапля, Елена, Леонид, Ульяна, Иван краткий... " и так далее, а жена в испуге шарахается от него... В этот час из типографии приходит связной и забирает настуканные Ильиничной полосы и уносит их в типографию, где наборщики возьмут из них только самое важное, потому что двухполосная газета не может вместить и десятой доли всего, сообщенного из Москвы. Ильинична все беспокоилась о своих родных, в самом начале войны уехавших из Ленинграда, и несколько раз говорила мне, скрывая тоскливость в голосе: "Наверное, я уже никогда не увижу ни папу, ни маму... " Отец ее -- партийный работник -- остался во Ржеве, когда его занимали немцы, не успел уйти, успел сказать только, что пойдет партизанить в леса. Брат остался там же, вместе с отцом, а мать и остальные близкие оказались в Ташкенте. И вот на днях была у Ильиничны великая радость: получила она, после многих месяцев ожидания, письмо от родных из Ташкента и узнала, что сестра ее работает диктором в ташкентском радиоцентре и что мать хоть и больна, а жива. И поняла Ильинична, что не раз зимой слышала голос своей сестры в эфире, но не узнавала. А вот теперь, весной, Ташкента никак не поймать, -- и жалко!.. До переезда сюда, зимою, Ильинична жила в Ленинграде вместе с этой своей сестрой и с матерью. Стремясь хоть чем-нибудь быть полезной фронту, пробовала стать донором. Рассказывает, что огромная толпа желающих стать донорами выстаивала перед назначенным пунктом часами. Донорам раз в месяц выдается дополнительный паек: на десять дней -- триста граммов масла и что-то еще. Множество совершенно истощенных женщин хотели отдать кровь, чтобы спасти пайком своих детей, своих близких, и рассуждая так: "А со мной будь что будет!" -- то есть ценой своей жизни. Когда Екатерина Ильинична и ее сестра приносили свои донорские пайки матери, та плакала... Кроме Ильиничны живут в комнате три девушки, вернее, не живут, а только ночуют, работая до глубокой ночи в редакции и в типографии: Леля, несуразная фиглярка, безнадежная дура, сомнительного поведения, всем нам антипатичная, 'накрашивающая себе щеки и валандающаяся с какими-то парнями в армейских шинелях, -- наборщица типографии. Валя -- другая наборщица, простая девчонка, ничем не примечательная, но работящая, всегда розовощекая, всегда готовая похохотать и такая, о которой ну решительно ничего не скажешь, ни хорошего, ни плохого, личность незаметная и никому не мешающая. И Маруся. Маруся -- девушка незаурядная, строгая, серьезная, вдумчивая. Она латышка, вывезенная редакцией из Риги, при отступлении армии, потерявшая без вести всех родных и близких, ничего решительно не знающая о них, оторванная от родной Латвии, от прежних своих интересов. В Латвии, до прихода туда советской власти, Маруся была в подпольной социал-демократической организации молодежи, работала курьером, разносила нелегальную литературу. После прихода в Ригу Красной Армии Маруся работала в Управлении государственной безопасности, вступила в комсомол, вела многие из дел своей -- до того подпольной -- организации. А теперь здесь она попросту машинистка и приемщица почты. Ей часто бывает и тоскливо и скучно, она много читает, занимается самообразованием. Она только недавно научилась говорить по-русски, а сейчас произносит русские слова со смешными искажениями, с сильным акцентом. Изучая в свободное время русскую и мировую литературу, она делает выписки. Вот, например, читая минаевские переводы Байрона, выписывает непонятные ей слова, вроде: "обаятельный", "нимфа", "млея", "благоговейно", "грезы"... Держится Маруся немножечко обособленно и, видимо, не находит человека, которому могла бы раскрыть свою девичью душу. Я издали наблюдаю за этой девушкой и думаю, что, ежели у нее будет возможность учиться и ежели ее не испортят, из нее получится толк. Она способна быстро развиваться, она и хочет и ищет этого умственного развития. Маруся проводит в типографии почти круглые сутки, возвращается домой в полночь, сразу ложится спать, утром в девять уходит... У нее пышные прибалтийские волосы, розовые, здоровые щеки, ясные и чистые голубые глаза. Лицо и фигура ее грубоваты, она низкоросла и коренаста, но есть в лице ее некое обаяние молодости и неиспорченности. ... Дверь. За дверью -- вторая, вернее, как раз первая комната избы -- проходная, заставленная типографским станком, кипами газет, заваленная бумажным хламом. В ней живут два шофера и два наборщика, относящиеся ко всем, кроме Лели, весьма уважительно, но живущие своими собственными интересами. Общаться с ними приходится мало, все они бывают дома главным образом тогда, когда... спят. Они всегда жарко натапливают железную печку и часто, расположившись по своим спальным местам -- кто на русской печи, кто на сооруженных под самым потолком нарах, ведут долгие разговоры на международные темы: и о судьбах Индии, и о политике Англии, а иной раз и на темы совсем неожиданные, -- вызывали, например, меня, спрашивали, есть ли в Средней Азии полиметаллический комбинат, что-то такое еще -- не помню уж что, -- какой-то вопрос из области минералогии... Все они парни молодые, либо красноармейцы, либо вольнонаемные служащие... Ломаные сенцы, обломки крыльца, исковерканная крыша -- вот и все что характеризует особенности моей избы, в которой живу уже больше месяца (если не считать постоянных разъездов), дожидаясь больших военных событий, работая ежедневно... Когда у меня кончается материал, я отправляюсь в те воинские части на передовую, где можно рассчитывать на что-либо интересное. И вот на днях снова поеду... Доклад батальонного комиссара 6 мая. Вечер. Поляны ... Вчера после ужина в столовой командирам читал доклад о международном положении некий профессор, батальонный комиссар, представитель Ленфронта, приехавший с Северо-Западного фронта после объезда тамошних частей. Кроме всего прочего, общеизвестного, в его докладе было кое-что, чего я не знал. О Турции... В ней начинают господствовать прогитлеровские настроения. Если б не отсутствие укреплений на ее иранской границе, если б не окруженность ее блоком союзных держав (СССР и Англия), она, быть может, и выступила бы против нас. Нейтральная Швеция: там происходит набор добровольцев в финскую армию, шведские солдаты и офицеры, отправляющиеся в Финляндию, пользуются различными льготами, предоставляемыми им шведским правительством (отпуска, сохранение жалованья и пр. ). Шведский король недавно со всей торжественностью наградил Маннергейма высшим отличием страны -- тем орденом, каким за последние восемьдесят лет не награждался ни один иноземец. Шведские корабли под шведским флагом перевозят германские войска в Финляндию. Докладчик много говорил о провале четырех генеральных планов Гитлера: 1) молниеносной войны и победы над СССР; 2) осеннею наступления и взя- тия Москвы и Ленинграда; 3) закрепления на достигнутых осенью рубежах, на время зимы, для дальнейшего наступления весною; 4) обещанного всему миру весеннего наступления. Докладчик прямо и категорически заявил, что ни весеннего, ни летнего гитлеровского наступления не будет вообще и быть не может, ибо у Гитлера уже нет для этого сил. Те сто пятьдесят (из двинутых на СССР трехсот) дивизий, что еще сохранились, насчитывают в среднем не более пятидесяти процентов штатного состава и ни по моральным и боевым, ни по возрастным качествам не способны выдержать напора Красной Армии, которая за время войны значительно усилилась, на решающих участках фронта прекрасно оснастилась новой техникой, ввела сейчас в бой резервные части, состоящие из кадрового состава, с трехлетней выучкой, еще не побывавшего на полях сражений... Сказанные с такой определенностью и решительностью слова о том, что гитлеровского весеннего наступления не будет и быть не может, я слышу впервые. До сих пор и я и все окружающие читали и слышали везде другое: что немцы весною начнут наступать и что мы должны быть готовы к этому, что весь цивилизованный мир теперь, после первомайского приказа, верит: именно 1942 год станет годом окончательного разгрома фашизма. И Англия и США теперь уже не отдаляют срока окончания войны до 1943-го, даже до 1944 года, -- напротив, о длительности войны заговорил теперь Гитлер. Докладчик сказал: "Разгром фашизма будет завершен к ноябрю. 25-летие Октября мы будем праздновать в обстановке, когда ни одного оккупанта уже не останется на нашей земле". Эта фраза весьма знаменательна: вряд ли решился бы докладчик сказать ее, если б это было только его собственное оптимистическое предвидение. Ведь доклад был официальным Ведь докладчик, несомненно, был инструктирован свыше. Такие слова на ветер не бросают. Значит, мы должны хорошо понимать, откуда они исходят. Докладчик говорил еще о линии фронта, о том, какова она в настоящий момент. Я узнал, что Рыбачий полуостров -- у нас, что линия фронта проходит в восьми километрах западнее Ухты (которая финнам не сдана), что положение на линии Волхов -- Новгород (о чем мы решительно ничего не знали) таково: между Спасской Полистью и Мясным Бором нашими войсками были пробиты ворота, в них устремились армии -- 2-я Ударная, кавкорпус Гусева, армия Клещева, еще какие-то части. Они углубились в расположение немцев и сейчас находятся примерно в пятнадцати километрах от Тосно. Любань -- в клещах: мы от нее с юга примерно в восьми километрах и в таком же расстоянии с севера. Октябрьской дорогой немцы уже не пользуются, как и второй, параллельной ей, стратегической, построенной немцами. Снабжение волховской группировки своих войск немцы производят главным образом по воздуху и частично, просачиваясь лесами, со стороны Тосно. Эта группировка состоит приблизительно из семидесяти -- восьмидесяти тысяч солдат и офицеров. За открытые нашими войсками ворота идет ожесточенная борьба: немцы направляют свои удары, стремясь их закрыть и отрезать наши прошедшие вперед части. Недавно немцам удалось закрыть эти ворота на восемь дней, после чего они снова были отбиты. В эти восемь дней отрезанные наши части держались с абсолютным спокойствием -- отношение к "окружению" с начала войны кардинально переменилось. Стремясь выйти из сжимающих их клещей, немцы стараются пробиться хотя бы к Новгороду. Здесь идут сильные бои. Немцы пробиться не могут. Положение наше в районе Старой Руссы несколько ухудшилось. Если раньше линия фронта проходила западнее этого города, то теперь проходит восточнее. 16-я немецкая армия, окруженная нами, из восьмидесяти -- девяноста тысяч человек потеряла уже тысяч двадцать. Но пополнена новой дивизией, переброшенной по воздуху. ... Таганрог, занятый еще немцами, окружен нашими войсками. Перекон -- в наших руках. Говорил докладчик и о Втором фронте: он будет создан если не в ближайшие дни, то в ближайшие недели. Будет, сказал он, не потому, что в правительствах США и Англии "хорошие люди", а потому, что англичане и американцы опасаются полного разгрома фашистской Германии без их участия, силами одного только Советского Союза, который, дескать, в этом случае станет один наводить порядок в Европе. США и Англия рассуждают примерно так: нужен заслон, нужно разделение "сфер влияния", нужен Второй фронт -- либо во Франции (чтоб сомкнуться с СССР где-либо на середине Германии и, таким образом, определить "сферы влияния"), либо в Скандинавии, чтоб идти на Германию вместе с СССР и "делиться с ней на определенных условиях". Что же мы, СССР?.. Докладчик объяснил так: мы не задаемся догадками о том, что будет после войны и какое слово скажет европейский пролетариат. Нам важно победить: изгнать врага с нашей территории. Второй фронт поможет нам сделать это скорее и с меньшими затратами. Поэтому независимо от мотивов, какими руководствуются наши союзники, создавая Второй фронт, мы приветствуем его... Доклад был весьма оптимистическим. Я почерпнул в нем много для меня нового. Почти все без исключения командиры и политработники 8-й армии (кроме, конечно, высшего командования) знают о положении на других фронтах Отечественной войны не больше или немногим больше, чем знаю я. Но этот доклад навел меня и на другие размышления, основанные не только на собственных наблюдениях, а и на высказываниях многих окружающих меня людей армии. Недавно, в начале апреля, побывав в частях брошенной в наступательный бой горнострелковой бригады полковника Угрюмова (понесшей огромные потери в топких, набухших тающими снегами болотах), понаблюдав всю обстановку февральских, мартовских и апрельских боев на линии железной дороги Кири- ши -- Мга, у Погостья, Веняголова и у Назии, я, как и многие командиры, мучительно размышлял о несомненных ошибках, допущенных здешним командованием. Ведь чтобы переломить хребет опытному, хорошо оснащенному техникой, завоевавшему всю Европу противнику, надо прежде всего создать превосходство в силах. Такое, чтоб мы могли ими маневрировать. А долбить и долбить в одну точку, кидая на противника слабые, почти не обученные войска, значит биться окровавленным лбом в стену. Самоотверженный, полный презрения к смерти советский народ, составляющий нашу армию, должен иметь больше резервов пехоты, больше танков и авиации. Он их непременно будет иметь -- могучие наши тылы, вся страна, создадут (и уже создают) эту технику, дадут армии неисчислимые войсковые резервы. Но для этого нужно время! А пока... Вот что вижу я здесь, в Приладожье: нет резервов -- не хватает пехоты; нет авиации -- летчики сидят без машин, вылетают в бой три-пять самолетов против тридцати, сорока, даже шестидесяти самолетов врага (и бывает, бьют их!); нет танков -- танкисты сидят без машин и, случается, выходят в бой на разбитых, наскоро восстановленных трофейных танках (и на них тоже бьют врага!). Но личный героизм недолго может быть выходом из этого труднейшего положения. Нужны умные, трезвые, глубокие тактические выводы из того -- пусть малого еще -- опыта, который у нас есть, а не только расчет на бесстрашие и самоотверженность готовых принять смерть бойцов, не только на личный пример и дисциплинированность беспрекословно подчиняющихся приказу командиров батальонов, полков, дивизий... Конечно, в нынешних боях мы приобретаем так остро необходимый нам опыт! Но его все-таки не хватает! Он необходим нам во всех звеньях армии. Важно, чтоб каждый воин, от рядового бойца до генерала, глубоко продумывал каждую поставленную перед ним задачу, особенности любого удара, который ему предстоит нанести врагу. У бойца -- сноровка, бое- вая выучка; у среднего и старшего командира -- тактическая высокая грамотность; у генерала -- способность стратегически мыслить, брать на себя ответственность полную, личную, а не только "во исполнение приказа" -- то есть иметь собственную инициативу. Необходимо, чтоб внутри военных советов армий и фронтов мог происходить горячий обмен мнениями, смелое и без оглядки высказывание своих мыслей, своих соображений, особенно перед решением кинуть войска в бой, и -- после боя -- при обсуждении его результатов, всех допущенных ошибок и недочетов. Без демагогических выступлений. Без оглядки, повторяю, на кого бы то ни было, а сообразуясь только со своей -- независимо от возможных последствий -- совестью. А это значит: особенно сильным, принципиальным, культурным и умным должен быть военно-политический аппарат, правильно воспитывающий сознание воина. Всякие невежество и неразумие, себялюбие, карьеризм, всякие перестраховка и демагогизм в армии, особенно в среде высшего командования, всякая тупость и ограниченность мышления -- наши враги, могущие принести больше вреда, чем немецкие, брошенные на нас дивизии!.. Я хорошо вижу: мы учимся. Учатся бойцы. Открывая личные "счета мести", учатся снайперскому искусству истребители, сплачиваясь в отделения, во взводы и даже в роты. Учатся саперы, создавая во фронтовом тылу такие же препятствия, какие наличествуют на передовой линии врага. Учатся рядовые стрелки, практикуясь в преодолении этих препятствий. Учатся командиры всех степеней -- на горьких примерах порой неудачных для нас боев, на тяжелых потерях, теряя множество таких же, как они, воинов -- своих боевых товарищей, бойцов, командиров. Уже многим приемам ведения боя научились наши артиллеристы, летчики, постепенно приобретают опыт танкисты... Учатся все. Но процесс обучения опыту -- дело медленное. И медленное дело -- подготовка но- вых резервов, налаживание массового производства боевой техники... Сейчас у нас есть главное: выросшая ненависть к врагу, душевная боль за родину, всеобщая вера в победу и воля к победе. Поэтому мы победим. Но переломный период войны еще все-таки не наступил, хоть он уже ясно зрим, явно близится. Первейшая наша задача сегодня: сделать все зависящее от нас, чтобы он наступил скорее. А что именно нужно и должно делать для этого? Наращивая силы, следует избегать невыигрышных, заранее обреченных на неудачу боев, исподволь готовя беспроигрышные удары. Напряженней, скорее насыщать войска техникой. Мобилизуя резервы, сразу же, наилучше обучать их самым современным методам ведения войны, на основе тщательного анализа и изучения опыта уже прошедших на всех наших фронтах боев. Воспитывать, вызывать к действию личную, смелую инициативу каждого воина -- идейного, смелого, умного советского человека. Целиться во врага нужно лучше, зорче, увереннее, может быть дольше и терпеливее, -- но уж бить его нужно наверняка. Так, как действуют наши снайперы!1 Испытание затишьем Ночь на 11 мая Сегодня политотдел перебрался в леса, что восточнее Полян, во второй эшелон. Туда же переберется и редакция армейской газеты. Ко мне приходил прощаться майор Данилевский, сегодня он уехал в Москву. Спокойный, вдумчивый, [*] 1 Сейчас, спустя двадцать лет, я могу утверждать, что мысли мои того времени (они, конечно, лишь суммарное выражение мыслей всех "простых людей" армии, коими многие командиры со мной делились тогда) полностью подтверждаются исследователями опыта Отечественной войны, высказывающимися хотя бы в таком, например, авторитетном издании, как "История Великой Отечественной войны Советского Союза 1941--1945". приятный. В Москву едет, чтобы устроиться в кавалерийскую часть, он старый кавалерист. Охотно взял мои поручения, письма в издательства. У нас, в 8-й армии, так тихо, что даже никаких мелких стычек на передовой линии нет. По мнению командования, так будет продолжаться еще с месяц. Армия стоит в обороне. Немцы не предпринимают решительно никаких действий, кроме налетов авиации да артиллерийских обстрелов. На финском участке -- еще тише, финны давно уже фактически не воюют. Видимо, все развернется не раньше июня. Отовсюду сведения, что наши армии на Западном фронте уже превосходно снабжены техникой, очень сильны, свежи. Основные, решительные бои, конечно, развернутся там. И только после нашего решительного наступления там, да на Калининском фронте, и после успеха 2-й Ударной армии можно ждать, что немцы отхлынут сами с Ленинградского фронта, и тогда наша задача будет заключаться в преследовании и уничтожении их. Вынужденная пассивность, томление ожидания, отсутствие чего-либо "действенного" в сводках Информбюро, все затягивающееся фронтовое затишье, длящаяся блокада Ленинграда влияют на всех здесь у нас удручающе. И по тысяче признаков знаю: все, все в нашей армии ждут новой волны боев с огромным нетерпением. Первая же весть о начале наступления, первые же горячие схватки на нашем участке фронта вызовут необычайный подъем духа, все воспламенятся, будут воевать с ожесточением, охотно, уверенно. Общее убеждение: июнь и июль принесут такие бои, и бои эти сокрушат фашистов. А сейчас понимаемая умом необходимость затишья не воспринимается сердцем, чувствами. Нынешний застой (кажущийся, конечно: ведь учеба в обороне -- это тоже активное действие!), "благополучие" здесь, в 8-й армии, переносятся тяжело. Мы сыты, нам тепло, светло, спокойно. Кое-кому здесь и делать-то почти нечего. Но насколько это томительнее тех страшных, пережитых нами в Ленинграде зимних месяцев, когда мы были окружены [*] Хлебный паек достаточен! 8-я армия. Весна 1942 года. смертью и сами уже, можно сказать, ворочались в ее лапах! Было сознание героичности всего нами переживаемого. Даже в самых страшных трагедиях было ощущение необыденности, исключительности непрестанного нашего подвига. Здесь такого ощущения нет. Затишье!.. Конечно же и положение и это, и такое состояние духа -- явление частное, местное, временное! Мне хочется поездить опять по передовым, но все кругом убеждают меня, что я напрасно стремлюсь "рыпаться", ибо нигде, ни в одном подразделении армии, не найду решительно никакого боевого "материала": нигде ничего не происходит. Сегодня политрук Курчавов, информатор политотдела, уговаривал меня: "Наберитесь терпенья, поездка в любую часть была бы пустой тратой сил и времени". Не верю! Сидеть так не могу. Вот отредактировал за четыре дня книжку Курчавова о действиях понтонеров на Неве в районе Невского "пятачка" осенью -- зимой прошлого года и решил: как только переберемся из Полян на новое местожительство, поеду по частям. Что-нибудь да найду! Если не как спецкор ТАСС, то как писатель -- хотя бы для будущего!.. Вчера в редакции был сотрудник газеты "В решающий бой", приехавший из соседней с нами 54-й армии. Рассказывает, что там так же тихо, как и здесь, -- никаких боев, даже мелких. Действует только корпус Гагена, на днях он продвинулся на четыре километра вперед, в направлении западнее Любани... ... Странно каждый день, по пути в столовую, смотреть на проходящие у самой деревни рельсы безжизненной железной дороги. По ней до Ленинграда семьдесят два километра. Из них километров двенадцать заняты немцами. Сколько раз проезжал я в поезде по этой дороге! Думал ли когда-нибудь, что вот буду жить в такой вот, никогда прежде не замечаемой мною деревушке; что она станет первой линией фронта и что путь от нее до Ленинграда окажется неодолимым для всей нашей страны на долгие месяцы! А столбы высоковольтной линии, что стоят сейчас как мертвые пугала на заброшенном огороде! Они -- без проводов. Провода пошли на всяческие саперные работы, на всякие поделки. Они рассеяны по армии кусочками проволоки, употребленной для удовлетворения самых мелких, порой попросту бытовых нужд!.. Сегодня немецкая авиация опять бомбила Назию. Взрывы слышались близко, отчетливо... Взгляд в глубину пространств 12 мая. Лес, северо-восточнее дер. Городище Сегодня редакция "Ленинского пути" перебралась сюда, на заросшую мелким молоднячком, заболоченную опушку высокого соснового леса. Странно, что почва болотиста, -- ведь эти места находятся на значительной высоте над уровнем Ладожского озера! Через Жихарево и Троицкое ехал я сюда со Всеволодом Рождественским на перегруженном редакционным имуществом грузовике. Дорога, с таким трудом сооруженная по болоту, плоха, проседает, вся в рытвинах и буграх, болото везде водянисто и глубоко. Только здесь, вокруг деревни Городище, местность суше, здесь начинается жизнь: пашни разрыхлены, в бороздах; колхозницы в ватных штанах, с граблями идут по дороге. Сельскохозяйственным работам коегде помогают красноармейцы. В деревнях резвятся ребятишки, но каждая деревня, конечно, превращена в военный лагерь, всюду лошади, обозы, военное имущество, красноармейцы. В лесу -- в землянках и палатках -- располагается теперь второй эшелон штаба армии. Немецкие самолеты проходят низко и, слышу, то здесь, то там бомбят лес. Я с Всеволодом расположился в большой палатке, превратив привезенные из Полян ворота в нары, застлав их плащ-палаткой и выделив себе ложе среди сваленных в кучу вещей. Если выйти на край опушки, возвышенной над всей окружающей местностью, то отсюда видны десятки километров пространств. На переднем плане -- грань внешнего кольца блокады: прямо против нас -- церквушки деревни Лаврове, расположенной на нашем, восточном, берегу Ладожского озера. Этой деревушке суждено сыграть огромную роль в обороне Ленинграда: вдоль побережья строится важнейший для ладожских перевозок порт. В озеро вытягиваются длинные строящиеся пирсы -- к ним после открытия навигации будут причаливать десятки военных и транспортных судов. Они привезут сюда десятки тысяч эвакуируемых ленинградцев и повезут отсюда к западному берегу озера сотни тысяч тонн продовольствия, боеприпасов и других грузов. Уже проложена зимою в Лаврово, в Кобону и далее, до косы Кареджи, ветка железной дороги от Войбокалы; с 17 февраля начались работы по организации в Лаврове крупнейшего эвакопункта. Скапливаются повсюду гигантские запасы муки, сахара, масла, всяческого продовольствия для ленинградцев. Деревня Поляны, которую мы сегодня покинули, включается в новый дополнительный пояс обороны, призванный уберечь ладожские перевозки от вторжения врага. Уже присылаемые нашей армии войсковые резервы насытят этот пояс надолбами, рвами, дзотами, всеми видами инженерных сооружений... Разложив на сыроватой земле карту и поставив как надо компас, я изучаю открывшиеся передо мною дали. Впереди, за деревней Лаврово, простираются бело-голубоватые полосы Ладожского озера, еще не стаявшие его льды. Вот уже больше двух недель никакого сообщения по озеру с ленинградским берегом нет. От Большой земли Ленинград все еще отрезан везде, его блокада -- полная. Понемногу доходят до меня подробности того, о чем писал раньше. Вот они... 20 апреля поверх льда на озере разлилась вода. Машины шли, поднимая колесами белые буруны. Шоферы умудрялись выискивать и огибать невидимые промывины и полыньи. 23-го много машин утонуло, па следующий день ледовая трасса была закрыта. Но и в тот и в следующий дни сотни людей, шагая по воде, пронесли последний груз на своих спинах. Этот груз -- шестьдесят пять тонн драгоцен- ного лука -- был подарком населению Ленинграда к Первому мая. Затем уже ни один человек не мог бы перейти озеро: 26 апреля оно вскрылось, и до сих пор через озеро нет никакого пути. Сгрудившиеся под напором свирепых ветров льдины забили всю Шлиссельбургскую губу, превратив ее в хаос торосов. Гляжу я на это озеро и вижу: за ним синеющей полоской тянутся леса противоположного, западного берега, там -- ленинградская сторона кольца блокады! Вижу: впереди по ту сторону озера вдруг показался быстро движущийся паровозный дым. Поезд идет влево и постепенно уходит за горизонт. Определяю точно: этот поезд отошел от станции "Ладожское озеро" -- приходящейся по компасу как раз на створе с деревней Лаврово. Он направился в Ленинград. Что везет этот поезд "внутриблокадной" Ириновской железной дороги? Напрягшись, как туго натянутая струна, она вынесла на себе зимою два гигантских встречных потока -- эвакуантов из Ленинграда и -- от Ладоги в Ленинград -- всего, что нужно для жизни и обороны города. Для ленинградцев эта железнодорожная линия стала вместе с ледовой трассой "Дорогой жизни". Но для многих самоотверженных железнодорожников, так же как и для шоферов ледовой трассы, преодолевавших путь к Большой земле и обратно под бомбежками с воздуха и обстрелом вражеской артиллерии, -- "Дорогой смерти"... Как странно, как томительно для души видеть мне сейчас этот поезд, что придет через несколько часов в Ленинград, бесконечно далекий отсюда, терпеливо ждущий, когда же на Ладожском озере стают льды! Сколько дней -- неделю иль две? -- надо выдержать до открытия навигации?.. И какие еще бомбежки предстоят тогда и этой маленькой деревушке Лаврово, в которую я всматриваюсь сейчас, и кораблям Ладоги, и тысячам людей портов, строящихся вдоль обоих ее берегов? Вот левее видны темные полосы запятых немцами южных, шлиссельбургских берегов губы. Немцы в Шлиссельбурге и в Липках, конечно, тоже видели этот поезд, прослеживали его путь и, наверное, обстреливали его из своих дальнобойных орудий!.. ... Небо -- в облаках, между которыми гуляет слабо светящее солнце. Воздух чудесен. Сижу на болотной кочке, подложив под себя шинель. На коленях -- лист фанеры, в нем вырезана дырочка. В эту дырочку вставлена чернильница. Пишу. Кругом, в радиусе ста метров, на пеньках, на кочках, на дощечках сидят и пишут сотрудники редакции. Налево, у большой палатки синеет свитер Маруси, поставившей пишущую машинку на табурет. Она стучит под сосенкой, как быстрый дятел. Там же, налево, в лесу виднеются другие палатки. Одна из них -- радистки Екатерины Ильиничны и машинистки Маруси -- вынесена форпостом в мелколесье направо, ее не видно. -- Как мухоморы всюду выглядывают! -- смеется, подойдя ко мне, Ильинична. Села на пень и рассказывает Всеволоду содержание сводки -- "упорные бои на Крымском полуострове" и о том, как зябко ей здесь и как надо сделать нары повыше!  * ГЛАВА ПЯТАЯ В РАЗВЕДОТРЯДЕ ВО ВЗВОДЕ ЛЕЙТЕНАНТА ПРЕССА. ВЗВОД ПИШЕТ ПИСЬМА. В ОЖИДАНИИ ГРУППЫ. ГРУППА НЕ ВЫПОЛНИЛА ЗАДАЧУ. ПРОЩАНИЕ С ЧЕРЕПИВСКИМ. (За р. Назил. 8-я армия. 13--17 мая 1942 года) Во взводе лейтенанта Пресса 13 мая. Вечер Сегодня, в 12 часов 40 минут дня, я выехал на передовые позиции в армейский разведотряд, которым командует капитан Ибрагимов и где военком -- политрук Бурцев. Приехал ровно в два часа, поместился в шалаше командира второго взвода лейтенанта Пресса. Ехал сюда на грузовике разведотряда. Командир отряда капитан Ибрагимов был в штабе армии, а потом по указанию политотдела заглянул в редакцию газеты, сказал, что из немецкого тыла вернулась группа разведчиков и есть интересный материал. Никто в редакции желания ехать не высказал. Редактор газеты Гричук не захотел никого посылать. Тогда вызвался ехать я. "Может быть, вы дадите материал и нам, для "Ленинского пути"?" -- спросил Гричук. "Конечно, дам!" -- ответил я ко всеобщему удовлетворению. Губер Османович Ибрагимов -- полурусский, полутатарин, человек небольшого роста, с симпатичным лицом -- сразу понравился мне вежливостью и корректностью. Он ленинградец, в Ленинграде прожил всю жизнь, кроме тех лет, когда, служа в погранохране, находился на эстонской границе. Ехали мы с ним через Городище -- Троицкое -- Мучихино -- Валовщину к железной дороге, оттуда в деревню Поляны, где у Ибрагимова было какое-то дело, затем обратно на Валовщину и дальше через Путилово в Каменку. Вдоль дороги -- воронки от бомб, наполненные водой, превратившиеся в озерки. И вот деревни, полусожженные, полуразбитые осенними бомбежками -- яростными, варварскими, сносившими подряд шеренги домов. От одних деревень остались только кирпичные трубы, да фундаменты, да кое-где обрушенные каменные стены. В других избы повалены, изломаны, искорежены. То крыша, целиком слетев, лежит на земле, то верхний этаж боком въехал в нижний, иные улицы состоят из одних только кирпичных развалин да все победивших громадин берез по сторонам. Коегде между развалинами попадается уцелевший дом, в нем живут люди, и перед ним резвятся, как ни в чем не бывало, дети да ковыляет какая-нибудь старуха с клюкой... Полностью сметены кварталы большого села Путилово, состоящего из многих рядов улиц. Фашисты бомбили его с особенным ожесточением. -- А немец-то теперь не тот! -- говорит мне красноармеец, едущий со мной в кузове. -- Тогда по самым верхушечкам деревьев летал! Теперь не летает так. Летает высоко: боится винтовок, автоматов и пулеметов. Да и бомбы теперь зря не бросает, бережет их. А артиллерийские обстрелы тоже стали иными: зря снарядами немец не сыплет, а уж если сыплет, то массированным ударом, по определенным целям. Около Валовщины местность высокая, ровные поля видно далеко: белеет на севере Ладожское, лиловеют кругом леса. Тянутся вдоль опушки группы лю- дей -- строится узкоколейка. А с другой стороны дороги -- стрельбище: учатся стрелки, группкой стоят командиры... Приближаясь к передовой, снова слышишь пулеметные очереди. И пока я записывал в палатке рассказы лейтенанта Пресса, шквалами наваливались гулы воздушных бомбежек, грохот слышался где-то неподалеку, и высоко над нами пролетали немецкие самолеты. Бойцы-разведчики готовы были схватить автоматы, составленные в козлы, возле моего шалаша. И еще весь день сегодня звучали артиллерийские выстрелы. Здесь мы, в случае обстрела, не защищены ничем: болото, укрытий никаких нет, а деревца лесочка -- чуть повыше человеческого роста. Но об этом не думаешь: солнышко яркое, я здесь сразу почувствовал себя при деле, на душе стало светло и приятно. 14 мая Лесок -- мелкоросье березняка на болоте, неподалеку от развалин деревеньки Каменка. Шалашикипалатки первой и второй рот разведотряда. Шалаш командира второго взвода, так же как и все, сделан из дощатых подпор, березовых ветвей и плащ-палаток. Тепло -- греет маленькая печурка. Светло -- треугольничек стекла возле двери, над столом. Нары на трех человек. Но нынче я ночевал четвертым, вместе с лейтенантом Прессом, политруком Запашным и их вестовым -- рослым сибиряком Бакшиевым. Было тесно, спал плохо. Пресс -- еврей, зовут его Наум Елкунович, родился он в местечке Коростышево Киевской области в семнадцатом году, совсем недавно вступил в партию. Образование у него среднее, до службы в армии был техником-электриком. В армию попал в тридцать девятом году, в финской войне был бойцом в стрелковом полку на Ухтинском направлении; позже участвовал в освобождении Прибалтики. Начав Отечественную войну связистом, сразу перешел в разведотряд, потому что "мне лучше нравится в разведке". По общим отзывам он -- храбрый разведчик. За время войны в немецкий тыл ходил больше сорока раз. Он вспыльчивый, маленький человечек, со стриженной под машинку головой, с каре-зелеными глазами, с чуть заметным еврейским акцентом. В профиль больше, пожалуй, похож на грузина, чем на еврея. Разговаривает быстро, энергично; хлопотлив, верток, решителен... Политрук Запашный -- добродушный верзила. Он типичный украинец. Весь день сегодня он "мучается", пиша характеристики для награждения, ответы на письма, что присланы вместе с подарками из Сибири, и письма родным награждаемых разведчиков о том, что ими, разведчиками, гордится отряд. И чтобы Запашный не мучился, я составил ему образцы некоторых таких писем. Вестовой Бакшиев -- по профессии агроном, был председателем колхоза где-то неподалеку от станции Тайга. В его биографии есть всякое. В прошлом, был случай, он десять суток отслужил у Колчака, но бежал от него после пощечины поручика и долго скрывался в лесах. Он, сорокатрехлетний мужчина, с корявым лицом, неграмотен, но толков. Пресс держится с ним по-братски, вот сидит, обняв его плечи. Но вестовой не становится от этого развязнее -- дисциплинирован, сосредоточен, услужлив. С этими тремя людьми я буду жить несколько суток, с ними делить хлеб, их заботы и думы... Здесь, между березками, маленькие, в полметра и в метр высотой, елочки. Почва сыра, и когда ступаешь по ней -- хлюпает. И я сижу у печки, написав и отправив с оказией корреспонденции в ЛенТАСС и в "Ленинский путь"... --... У меня характер такой, -- рассказывает о себе лейтенант Пресс, -- я люблю острые ощущения. У меня было много историй в детстве. Год, например, в тюрьме, за карманную кражу -- в Житомирской тюрьме и в Мариупольской исправительно-трудовой колонии. Это было в тридцать шестом году... До того я вел "блатную" жизнь, гулял на Крещатике в Киеве, меня знали во всех углах -- и на Соломинке, и в Ба- Командир роты разведчиков Н. Пресс (слева) и командир отряда капитан Г. Ибрагимов 8-я армия. Май 1942 года. тыевке -- на Батыевской горе. Ну, просто драчун был, драться любил! Кроме того, я был боксером, выступал на динамовских соревнованиях по боксу, -- это уже когда на военную службу пошел, входил в сборную Калининского военного гарнизона... А когда служил в Эстонии и Латвии, в Тридцать четвертом полку связи, было много неприятностей, потому что любил выпить: восемнадцать внеочередных нарядов, тридцать с лишним суток ареста за девять месяцев, один товарищеский суд и два раза хотели отдать в трибунал. Был исключен из комсомола. А когда началась война, я переключился на совершенно иную сторону и начал жить по-новому. В тридцать четвертом полку шумят обо мне -- не верили, что я человеком стану! Начальство сначала препятствовало моей работе в разведке -- не доверяли. Но начальник разведотдела армии полковник Горшков и ею помощник майор Телегин поручились, сказав, что из меня выйдет человек. И потом сами же мною тыкали им в глаза. Представили меня к присвоению звания младшего лейтенанта и к правительственной награде (я получил медаль "За боевые заслуги", -- приказ Ленфронта от третьего февраля сорок второго года) и рекомендовали в партию... Но прежде, чем это произошло, я уже хорошо в боевых операциях испытан был! Наум Пресс, сидя на пеньке, поворачивает ко мне узкое свое лицо. У него очень выразительный, узкий рот, ровные хорошие зубы, прямой нос. Черные полукружия бровей как бы углубляют дерзкое и насмешливое выражение его зеленовато-карих глаз. Худощавый, нервный, непоседливый, он, рассказывая о себе, внимательно поглядывает на бойцов своей первой роты, каждый из которых возле шалашей в лесочке занимается своим делом. И, то и дело осматриваясь -- так, как это делают летчики в полете, -- он как-то между прочим оценивает все, что происходит вокруг него, все видит, все замечает, во всем отдает себе отчет. Он не только опытный разведчик, но и хороший снайпер: -- У меня всего на счету сто тринадцать уничтоженных лично и один пленный! Если б я был истребителем, вернее, если б моя задача была истреблять фашистов, то, имея такое преимущество, как бесшумную винтовку, и еще, что я их вижу, а они меня нет, -- я мог бы истреблять их сотнями, из леса бить, и бить, и бить... Но... Сам себя перебивая, Наум Пресс рассказывает мне историю за историей из своего боевого опыта. А последняя из этих "историй" завершилась позавчера. В ночь на 12 мая, за полтора суток до моего приезда сюда, лейтенант Наум Пресс и политрук Иван Запашный со своей группой вышли из немецкого тыла, совершив четырехсуточный рейд вдоль немецких дорог, протянувшихся между деревнями Карбусель и Турышкино и между Малуксой и Пушечной горой. В составе группы были старшие сержанты Иосиф Воронцов и Владимир Желнин, сержант Алексеи Семенков, Иван Зиновьев, рядовые бойцы Михаил Денисов, Николай Муравьев, Константин Голубев, Семен Обухшвец и Николай Мосолов. Вся группа, вместе с Прессом, состояла из одиннадцати человек. -- Пятого мая, -- рассказывает Пресс, -- я выехал па передний край Первой отдельной горнострелковой бригады для подготовки к переходу в тыл противника. Со мной были мои помощники Воронцов, сержант Иван Зиновьев и красноармеец Семен Обухшвец. Подготовку вели двое суток. В этом году обстановка на переднем крае немцев значительно изменилась. Было время -- линию фронта переходили где угодно. Теперь -- оборона у противника густая, пройти трудно. Поэтому лазейку для перехода я решил искать в болоте Малуксинский мох. Зимой снеговая наша дорога и линия обороны проходили по западному берегу этого болота, теперь мы отошли за его восточный край. Прежде чем выбрать место для перехода, я долго наблюдал на болоте за насыщенностью артиллерийско-минометного огня немцев, за пулеметно-ружейным огнем, за ракетами, прислушивался к шумам. Установил, что справа и слева от меня опасности гораздо больше, а посередине, передо мной -- затишье. Поэтому и выбрал для моей цели самую середину глубокого болота -- это место немцы, видимо, считали непроходимым. Вернулся в штаб горнострелковой бригады, вызвал по телефону своих разведчиков. С ними приехали капитаны Ибрагимов, Григорьев и командир второй роты старший лейтенант Кит Николаевич Черепивский. Собрались мы все в штабе горнострелковой бригады, а вечером 7 мая группа отправилась к переднему краю для перехода в тыл. 8 мая, вечером, вышли к болоту, до переднего края капитан Ибрагимов и старший лейтенант Черепивский сопровождали группу. Там они попрощались с нами. Мы двинулись. Одеты были в шинели, а следовало бы одеться в куртки. Некоторые из нас шли в порванных сапогах, даже в ботинках, и это, конечно, непра- вильно. Люди все шли хорошие -- и всегда люди хорошие, все всегда зависит or командира: если он не боится, то и люди идут! А в шинелях шли -- на основании приказа о сдаче зимнего обмундирования. Но шапки теплые были. Вооружены: десять автоматов и одна бесшумка, у всех гранаты -- по три ручных малых и по одной противотанковой. У меня парабеллум и у старшего сержанта Воронцова, моего помощника, сухари, сахар. У меня и у политрука Запашного -- масло. Индивидуальные пакеты -- у всех. Патроны -- по два диска. Семь компасов, четыре карты. Водки не было -- нет приказа. Вышли мы ночью из болота Малуксинский мох на немецкий передний край, дошли до дороги. На дороге -- две подводы с ящиками, три лошади цугом: одна впереди, две па