нов,--в прошлом, при В. И. Ленине, управляющий делами Совнаркома РСФСР, а с конца двадцатых годов энергичный исследователь Памира, замечательный ученый, впоследствии академик, непременный секретарь Академии наук СССР. Романтическими становились сами дела, их широки масштабы, их огромное научное и социально-экономическое значение, их необъятная перспективность... Восторженный стиль моих рассказов о Памире, записей в моих путевых дневниках сменялся строгими, сжатыми докладами, сообщениями, короткими распоряжениями и сухими, деловыми заметками. По приглашению Н. П. Горбунова я стал ученым секретарем всей экспедиции, начальником "центральной объединенной колонны ТКЭ", двигавшейся на Памир в огромном составе, е большим караваном. Как никогда прежде, я научился ценить время. И в лунные ночи в палатке, поставленной у бурлящего ручья, под льдистыми гребнями гор, я размышлял уже не о космосе и не о драконах, а о том, как согласовать работу ботаников с работою гидроэнергетиков, работу геохимиков--с работою гляциологов и о том, где взять сегодня фураж для множества лошадей каравана, о том, как переправить вьючную радиостанцию за этот перевал, и еще о том, как наладить работу шлиховой лаборатории под обрывом, где ей угрожают обвалы. Лазурит стал только одной из нескольких сотен "точек", которые семидесяти двум отрядам экспедиции надо было посетить, осмотреть, обследовать, изучить... Синий памирский камень никто теперь уже не называл памирским неведомым словом "ляджуар". Ему были прочно присвоены строго научные, принятые во всех учебниках минералогии и петрографии названия: ляпис-лазурь и лазурит. Второе было короче и проще, а потому и утвердилось во всех последующих научных трудах. Среди открытых экспедицией различных крупных месторождений лазурит теперь был подобен маленькой синей звездочке в небе, сверкающем звездами первой ее личины. Но и эта крошечная звездочка не была забыта. Для полного изучения ее в составе экспедиции был сформирован маленький "лазуритовый отряд". Но в том, 1932 году лазуриту не повезло. Сотни прекрасных, добросовестных научных специалистов ехали на Памир. Но бывают же несчастливые исключения: начальником лазуритового отряда был человек, оказавшийся позже проходимцем и не имевшим даже геологического образования. Я не стесняюсь назвать жуликом этого недостойного человека. Любезнейший и скользкий в отношениях, этот юркий черномазый человек разговаривал о науке так, словно она его осеняла свыше, и при этом, вероятно, думал, что взять синий памирский камень так же легко, как бриллиант из витрины музея, -- стоит только, настороженно обернувшись, выдавить стекло витрины и быстро протянуть руку. Позже выяснилось, что, получая образцы внизу, в долинном экспедиционном лагере, он вообще не побывал на месторождении, испугавшись ли трудностей или занявшись другими, корыстными делами. По окончании экспедиции, спасаясь от ответственности, он оказался в бегах. Это еще раз говорит о том, как важно выбирать в состав экспедиции только людей выверенных, всесторонне испытанных, опытных и главное--бескорыстных, чуждых авантюризму. К месторождению лазурита отправилось несколько других серьезных и опытных участников экспедиции по пути, который теперь уже можно было считать торным. Побывал на месторождении и известный, авторитетный геолог В. А. Николаев. В своей отчетной статье "Петрология Памира" он сделал печальное заключение: "Посещенное мною месторождение ляпис-лазури на р. Ляджуар-Дара в той части его, которая является относительно доступной, именно в осыпи,--промышленного значения не имеет. Коренные выходы остались не исследованными, так как залегают в почти отвесном обрыве мраморов..." Но о том, что из осыпи вывезено пять с половиной тонн отличного лазурита, он видимо, не знал. По вине того же проходимца, который, имея все данные о месторождении, ни с кем ими не поделился, авторитетный ученый В. А. Николаев был введен в заблуждение бедностью осмотренной им осыпи. Как гласит памирская поговорка, он "судил о вкусе плова по облизанному котлу", и, конечно, иного заключения в тех обстоятельствах он и не мог вывести. О работах 1931 года, о проложенной к лазурита тропе, о вывозе от месторождения камня не знал, очевидно, и другой--добросовестнейший, облазивший все горы Юго-Западного Памира геолог--С. И. Клунников который посетил месторождение в 1934 году. Не знал судя по тому, что в своей (написанной совместно с А. И. Поповым) очень содержательной книге "Метаморфические толщи Юго-Западного Памира" говорит: "...по той дороге, которая описана как весьма трудная пешая, нам в 1934 году удалось провести лошадей к самому подножию месторождения". И в другом месте своей работы, описывая скалу, в которой было в 1930 году обнаружено месторождение, он говорит, что "юго-западный фасад ее "совершенно недоступен, хотя к его подножию довольно легко можно провести лошадей...". Но провести лошадей ему удалось именно потому, что в 1931 году к месторождению была проложена тропа. Не знал еще и потому, что, как пишет далее: "Никаких признаков ведения горных работ на месторождении нет; однако в осыпи, с новой точки, под одним крупным обломком обнаружены сложенные в одно место обломки лазурита. По всей вероятности, эти обломки были собраны каким-либо пастухом или охотником..." Нет! Они были собраны в 1931 году Жуковым и его рабочими; испортившаяся на этой огромной высоте погода, вьюги и лавины не позволили Жукову вывезти все, что было им заготовлено! Но С. И. Клунников, человек с сильною волей, мужественный, бескорыстный, влюбленный в свое дело геолога, не побоявшись оставаться на почти пятикилометровой высоте столько времени, сколько нужно было для приобретения полной ясности, подробнейше исследовал месторождение. Клунников и его спутник А. И. Попов облазили все склоны вокруг. Составили детальную геологическую карту района месторождения. "Максимальные высоты, -- пишут они, -- здесь достигают свыше 6000 м. Эта расчлененность рельефа обусловливает существование труднодоступных скальных участков. Одним из таких участков является мраморный массив, в котором находится месторождение". Клунников и Попов применили в дело взрывчатку. И их усилия оправдались. "Нам,--пишут они в совместной работе,--в 1934 году удалось найти новую точку лазурита в том же массиве мраморов и добраться до коренного выхода". И затем: "В дальнейшем выходы лазурита были прослежены по осыпям и к северу от ранее известной точки. Таким образом, лазурит прослеживается по простиранию на расстоянии около 1000 м и на 10--15 м по падению. Наличие ряда мелких разрезов гнезд лазурита заставляет предполагать возможность нахождения новых гнезд", Клунников и Попов описывают все сорта лазурита -- от зеленоватого до темно-синего. Делая вывод о ценности открытого в 1930 году месторождения, признавая, что "точного опробования с целью выяснения количества каждого сорта лазурита произвести не представлялось возможным", они тем не менее подсчитывают, что "запасы темнокрашенного лазурита достигают, по-видимому, свыше 30 тонн, а общее количество лазурита. синих оттенков достигает 150 тонн..." Так С. И. Клунниковым и А. И. Поповым была вновь подтверждена пошатнувшаяся было слава легендарного синего памирского камня. 20 После С. И. Клунникова, насколько мне известно, много лет месторождения не посещал никто. К работам на месторождении готовилась крупная экспедиция. Но началась Великая Отечественная война. Сергей Иванович Клунников добровольно пошел на фронт. Он погиб смертью героя при форсировании Днепра. Все, кто работали с этим знатоком Юго-Западного Памира, все, кто любили его -- загорелого, энергичного здоровяка, хорошего товарища, талантливого, неустрашимого и неутомимого человека, -- до сих пор без горечи и грусти не могут говорить об этой утрате. Он отдал свою жизнь за родину, --честь и вечная память ему! Кончилась война. На Памире совершены новые великие социалистические дела. Но те геологи, которые двадцать лет назад поднимались к месторождению, по своему возрасту уже не могут подниматься на памирские пятитысячные высоты,--они работают в других местах, В 1952 году директор Памирского ботанического сада А. В. Гурский, сидя за рулем своей дряхлой полуторки, возил меня по Шах-Даре, показывая колхозные сады, возникшие при помощи возглавляемого им коллектива. Я видел издали те же, вставшие словно из забытого сновидения, ледяные хребты. Но если нормальный пульс молодого, здорового человека на тех высотах равняется 120--130 ударам в минуту, то мне теперь подняться на такие высоты сердце уже не позволило. Дело теперь за молодыми исследователями, и прежде всего за самими памирцами, за бадахшанцами. Около тысячи памирцев в годы второй пятилетки отправились из школ Памира учиться в высшие учебные заведения Москвы, Ленинграда, Ташкента и молодой сголицы Таджикистана. Многие из них стали горными инженерами, геологами, геофизиками, геохимиками. Вооруженные не легендами своих отцов и дедов, а точными знаниями и великолепными приборами, выйдут шахдаринцы, горанцы и ишкашимцы из родных кишлаков на гигантские горные хребты, высящиеся над их цветущими ныне долинами... И переберут пожелтевшие листки научных отчетов и дневников их предшественников. И найдут в них полузабытые путеводные указания. Перечитают отчет русского путешественника, побывавшего в 1928 году в Бадахшане, и найдут там такие строки: "По сведениям от жителей Западного Памира, лазурит, хотя и очень редко, встречался ими в выносах речки Дарай-Зарев, северо-восточнее поста Ишкашим. Мои поиски лазурита в долине этой речки оказались безрезультатными, но если провести линию от копей лазурита в Бадахшане (афганском.--П. Л.} параллельно хр. Гиндукуш к СВ, то нахождение лазурита в районе Ишкашима вполне вероятно и соответствует общей схеме распределения пород и минералов в Бадахшане и Западном Памире..." А в трудах Клунникова найдут и другие строки: "Помимо Ляджвар-даринской (шах-даринской) группы выходов лазурита, новых месторождений его обнаружить не удалось, но, по словам местных жителей, в сае, впадающем в р. Пяндж, у кишлака Рын, имеется лазурит. У одного таджика был куплен кусок лазурита якобы оттуда. Ввиду того что лазурит этот резко отличается как от афганского, так и от шах-даринского, является правдоподобным, что здесь мы действительно имеем дело с новым месторождением. Проверить это, однако, не удалось из-за раннего снегопада". Не сомневаюсь: много есть на Памире еще неизвестных месторождений синего камня, кроме того, что открыто нами. "А что еще скрыто в недоступных нам горных хребтах Памира?"--вопрошал лучший знаток камней, академик А. Е. Ферсман, в своей книге "Воспоминания -о камне", в которой есть глава и об открытии в 1930 году нами памирского месторождения лазурита. И если те молодые люди, памирцы, о которых я говорю, окажутся такими же неутомимыми, любознательными и любящими самоцветные камни, как учитель всех советских минералогов академик А. Е. Ферсман, то они захотят вновь исследовать засыпанные древние "рубиновые копи" Куги-Ляля, ущелья Ямчина и Ямга в поисках благородной шпинели, захотят изучить те граниты, от которых даже отмели по Шах-Даре становятся красноватыми, и малахиты у кишлака Сендив, и халцедон неподалеку от Шаргина, и множество других минеральных образований, встречающихся в гнейсах и мраморах, в обрывах и на отвесных скатах грандиозных западнопамирских круч. И уже не возникнут теперь опасения, что стоимость вывоза окажется слишком высокой,--вдоль всех главных рек Памира теперь ходят автомобили, и лишь восемьдесят минут летит пассажирский самолет в столицу Таджикской республики из Хорога. Нет сомнения, не одни только фрукты, пшеница и коконы шелковичных червей принесут богатство Шугнану и Ишкашиму. Синий памирский камень и много других ценнейших камней ждут энергичных советских людей, чтобы обогатить их искусство и поднять славу его выше памирских гор! А таджикские писатели и поэты создадут реалистические романы и поэмы о легендарном синем памирском камне и о молодых таджиках-петрографах и минералогах! 21 "Вот лазурит--то ярко-синий, горящий тем синим огнем, который... жжет глаза, то бледно-голубоватый камень, с нежностью тона, почти доходящей до бирюзы, то сплошной однородной синей окраски, то с красивым узором сизых или белых, пятен, переплетающихся и мягко сплетающихся в пестрый и разнообразный узор. Мы знаем камни из Афганистана, из почти недоступных заоблачных высот Памира то с многочисленными точками золотистого колчедана, которые рассеяны, подобно звездам на темном фоне южного неба, то с белым узором пятен и жилок; мы знаем в камнях с отрогов Саян близ берегов Байкала все окраски от темно-зеленого до густо-малинового, и еще со времени арабов нам известно, что путем нагревания на огне эти цвета можно перевести в темно-синий. "Настоящий драгоценный лазурит только тот, который 10 дней может пробыть в огне, не теряя своего цвета", -- говорят нам армянские рукописи XVII века..." В таких поэтических выражениях--перед витриной музея--способен говорить о камне геолог, географ, геохимик Александр Евгеньевич Ферсман. У него следует нам учиться находить истинное наслаждение в красоте камней. ...Над мирной, спокойной Невой--величественное здание Эрмитажа. Среди залов, наполненных мировыми сокровищами, нас привлекает тот, вся стена которого занята огромной картой СССР, сделанной из самоцветных камней. Эта мозаичная, драгоценная карта побывала на выставке в Париже, потом совершила путь через океан, была выставлена в Нью-Йорке, а когда вернулась в Советский Союз, то ей было отведено почетное место в Эрмитаже. После Великой Отечественной войны, когда линия границ нашей страны изменилась, эту карту необходимо было переделать. Карта была разобрана. Нужно было установить новые границы СССР; нужно было переставить все рубиновые красные звезды, обозначавшие прежде промышленные объекты и стройки, а отныне призванные обозначать города (так как раньше это была "карта индустриализации СССР", а теперь она становилась административной). Камнерезчики--ученики 24-го ремесленного училища, расположенного неподалеку от Эрмитажа, эту трудную и искусную работу проделали превосходно. Карта была выставлена в. Эрмитаже на постоянное обозрение. Снова вернувшись из путешествия на Памир, я смотрю на эту карту с волнением. Все моря, озера и реки--синие и голубые, сделаны из того синего памирского камня, из лазурита, из ляджуара, который был вывезен с открытого нами месторождения. Скоро, очень скоро карту придется опять переделывать, понадобятся новые куски драгоценного ляджуара: Волго-Дон уже выстроен, в близком будущем будут закончены все другие великие стройки; синие полосы гигантских каналов нужно будет протянуть и на этой карте. И я мечтаю о том, чтоб одна из новых московских или ленинградских станций метро была облицована памирской ляпис-лазурью, так же как некогда по замыслу знаменитого архитектора Камерона был облицован сибирским и афганским лазуритом Лионский зал "Саркосельского" дворца. Это великолепное произведение искусства, варварски уничтоженное разгромившими город Пушкин фашистскими захватчиками, может быть превзойдено только в нашей социалистической стране, в которой советский народ щедрой и талантливою рукой создает для себя невиданные художественные ценности. Синий памирский камень достоин того, чтобы украшать им великие творения нашего искусства. Горы сурового Памира склонят свои седые главы перед великим советским народом, даря ему свои необычайные богатства! 1931--1953 Павел Лукницкий РАССКАЗЫ ТУМОР ГРИШИ Прежде всего, -- что такое "тумор"? В наши дни на советском Памире увидеть тумор уже очень трудно, но в 1930 году, когда я впервые путешествовал по Памиру, тумор был явлением столь же распространенным, как, скажем, в Ленинграде грипп. или трамвайный билетик. Тумор мне представлялся трудно излечиваемой болезнью, первоначальным назначением которой было спасать от бед людей и животных, излечивать их от всяких болезней. Парадоксы здесь ни при чем, это все очень просто и ясно. Когда впервые, в 1930 году, мне захотелось иметь тумор, я не мог добыть его у памирских жителей, потому что на кобыле, нанятой в Ишкашиме, я проезжал глухими исмаилитскими кишлаками по Пянджу, вдоль самой афганской границы. Легче было сделать золото из железной подковы, чем у исмаилита купить тумор. За кобылой моей бежал паршивенький жеребенок с голубым превосходным тумором на шее. Когда на узкой тропе шедший впереди ишкашимец, владелец кобылы, на минуту скрылся за поворотом, я мгновенно спешился, поймал жеребенка за хвост, воровским движением отвязал жеребячий тумор и, вскочив в седло, с тумором в кармане и с независимым видом поехал дальше. Через пять минут на неверном прутяном мостике, который я объехал низом, вброд через речку, жеребенок провалился и повредил себе ногу. Это было глупое совпадение, но если бы ишкашимец знал, что тумор украден мною, получился бы, конечно, грандиозный скандал с участием жителей ближайшего встречного кишлака и были бы все основания упрекать меня в неосторожном отношении к предрассудкам местного населения. Другой раз это было в дарвазском кишлаке Паткан-Об, ниже Калай-Хумба, по Пянджу, тоже на афганской границе. По ледопадам Кашал-Аяка мы только что спустились с ледника Федченко в верховья Ванча и теперь направлялись через перевал Кафтармоль в Муминабад и в Куляб. Нас было несколько человек в гостях у Гасана Самидова-- председателя одного из таджикских трестов. Самидов приехал в Паткан-Об вместе с нами после двухлетней разлуки с родными. Маленький глухой кишлачок Паткан-Об был его родиной, и поэтому дехкане--все родственники нашего спутника толпились на плоской крыше его глинобитного дома и всеми способами старались выказать нам лучшие знаки гостеприимства. Наши лошади после долгой голодовки за. время пути по Пянджу были накормлены так, что у них чуть не лопались животы. Мы чувствовали себя примерно так же, как наши лошади, а в данный момент, развалившись на одеялах, поедали, вкусную шукана-- кушанье, состоящее из многих слоев пощечины (ибо так переводится на русский язык слово "шапоты", обозначающее тонкие мучные лепешки, насквозь пропитанные жирным бараньим бульоном с мелкими кусочками жареного мяса). Вот тут-то Кашин--советский работник, сопровождавший нас от самого Ванча,--и вытащил из кармана большую, отпечатанную в бомбейской типографии, конечно, не без помощи англичан, индульгенцию. На листке газетной бумаги было напечатано пять одинаковых текстов, каждый в две полосы. Предполагалось, что лист будет разрезан ишаном ножницами на пять частей и принесет ишану не меньше пяти быков. Если б Кашин вздумал стать ишаном, он, конечно, мгновенно разбогател бы, обладая таким листом. На каждой полосе красовались неискусные типографские изображенья распяленной ладони и что-то еще. Когда Кашин развернул тот лист, внимание дехкан стало острым и напряженным. Они теснее столпились вокруг, и никто не знает, то думал каждый из них об обладателе священной души тумора шиитов--Кашине. Я назвал этот лист не тумором, а душою тумора потому, что только зашитый в свернутую треугольником тряпочку или в сложенный так же кусочек кожи, сей заклинательный лист мог считаться обретшим плоть,--становился настоящим тумором. И тогда такой амулет, украшенный бусами, верующие вешали себе на грудь, либо пристраивали под мышкой, либо закладывали за ухо, -- как великолепное средство от всяческих бед и болезней. Но не все русские люди знают, кто такие шииты и сунниты. Поэтому нужно сразу объяснить, что и те и другие--представители разных толков мусульманской религии, враждующих между собой. Секта "исмалия", представители которой (мюриды, "пасомые") называются исмаилитами, принадлежит к шиитскому толку. Эти люди, а их на Востоке--десятки миллионов, верят в "живого бога"--Ага-хана, и поклоняются ему по законам, доносимым до них священнослужителями -- пирами. Загорелый до черноты, голубоглазый, веселый наш спутник Кашин отлично знал таджикский язык и за многие годы своей партийной работы в Таджикистане глубоко проник в тайны враждебных друг другу религий-- суннизма и исмаилизма. Кашин начал читать тумор вслух. -- "Носящий меня никогда не узнает страха..."-- так начинался тумор. -- "...не знает чумы и не знает смерти..."--так продолжался тумор, и дехкане слушали в строгом молчании. Самидов не выдержал и прервал Кашина: -- Вот сволочи! Такой тумор продают за быка, корову или барана. И сколько дехкан обирают такими туморами!.. Некоторые дехкане одобрительно загудели, Самидов заговорил дальше: -- Рафик, наш гость, сидящий рядом со мною, дал мне лекарства: вы видели все, я сейчас принимал порошок. Так болела голова, что шевельнуться не мог. А сейчас хорошо себя чувствую. А то прицепил бы к тюбетейке тумор, и хоть сто лет носи,--никакого бы толку не было. -- Это правильно,--засмеялся бородатый дехканин из сидевших в кругу.--У меня была малярия. Я пошел к мулле, он сказал мне: "Пойди в ишачье стойло, сиди там и скажи: "Малярия! Ты со мной вошла сюда, а теперь уйдешь. Когда я выйду отсюда, ты останешься здесь, с ишаками, и ко мне не вернешься..." И мулла дал мне тумор, спросив за него барана. Я привел барана, а потом пошел в ишачье стойло, сидел и сказал: "Малярия! Ты со мной вошла сюда, а теперь уйдешь. Когда я выйду отсюда, ты останешься здесь с ишаками и ко мне не вернешься". Я вышел из стойла, там была низкая дверь, я ударился головой о косяк и упал без сознанья. А когда я встал, голова была в крови и меня трясла малярия. Дружный хохот раздался на крыше дома Самидова. Скалы, встающие отвесно над нами, отбросили эхо к Пянджу. Кашин продолжал чтение. Одна из фраз кончалась именами пророков: -- "Абубекр, Осман, Умар..." Тут, раздвинув локтями других, молодой патканобец с нервным лицом и черными большими глазами быстро и гневно крикнул: -- Это плохая вещь!.. Повернулся и поспешно отошел в сторону, Кашин вслед ему улыбнулся: -- Знаете, почему он ушел?.. Вы думаете, он безбожник? Ха, я сразу понял, в чем дело: он исмаилит, Исмаилиты не признают первых трех халифов--Абу-бекра, Османа, Умара. Он думал, наверно, что это исмаилитский тумор, а тумор-то оказался суннитским. Правильно? --обратился он к дехканам.--Он исмаилит? Кое-кто хихикнул в ладонь. Бородатый дехканин, улыбаясь, кивнул головой. Исмаилизм -- религия, скрываемая ее последователями, и никто более определенно не захотел выдать тайну разгневавшегося патканобца. -- Давайте дальше тумор читать! -- улыбнулся Кашин. Через час мы выезжали верхами из Паткан-Оба. Самидов прощался с родственниками. В том году я собрал на Памире большую этнографическую коллекцию для Академии наук и с попутным караваном отправил ее из Калай-Хумба в столицу республики. Особенности быта, обычаи, нравы, религия, фольклор горных таджиков меня до крайности интересовали. Отъехав от кишлака Паткан-Об километра на два, там, где тропа, ненадолго расширившись, позволяла ехать рядом двум всадникам, я стал расспрашивать Кашина о том, что еще знает он о туморах. Кашин только загадочно усмехнулся. Покрутив камчою над ушами коня, он наконец сказал: -- Кое-что, пожалуй, и знаю! С двадцать пятого года я в этих горах живу... Были случаи, помогали туморы и нам! -- То есть как это нам, кому именно?--удивился я. -- Нам, советским работникам... Только не по воле аллаха, конечно. Хотите, расскажу вам одну историю? Как раз успеем, пока вон до того скалистого мыса доедем, там опять тропа пойдет узкая! И, мерно покачиваясь в седле, Кашин начал рассказ: -- Да... Так вот... Не в этих местах, но, в общем, неподалеку отсюда... Такие же ущелья, и обрывы такие же... И тропинка так же ведет. Еду я по ней, несколько лет назад, в одиночестве -- надо мне было по посевным делам в два верхних кишлака заехать... Там узкий проход, отвесные скалы, теснина. Оба этих кишлака расположены по двум сторонам реки--перед самым входом в теснину. В военном отношении место исключительное: эти два кишлака могут целую армию сквозь теснину не пропустить. И был уже случай такой--за два года перед тем банда басмачей, скрывавшихся в закоулках ущелий Гиндукуша, пересекла еще не закрытую нами в ту пору границу, подошла к этим двум кишлакам, пытаясь пробраться в наши тылы.." Но население с палками да с мотыгами поднялось, дружно встретило басмачей, камнями тропинку завалили сверху, пришлось банде убираться восвояси... А надо сказать вам,--ни единого отряда Красной Армии даже и близко не было!.. Так вот, еду... Слышу за поворотом тропы--шум, гневные голоса... Остановился я: что за скандал, думаю?! Из-за поворота движется в мою сторону группа молодых дехкан, возбуждены до крайности, ведут с собой! какого-то связанного старика в одеянии муллы. Когда, подошли ближе--вижу: у старика-то лицо молодое--бледен, перепуган до полусмерти. А у того дехканина, что впереди идет, в руках борода... -- Как это--в руках борода?--перебил я Кашина. -- А вот так! Большая белая борода со следами клея! Вы слушайте! Этот тип, оборванный, грязный, выглядит весьма непочтенно. Начинаю выяснять, в чем дело. Кричат: "Калбаки!", "Мулло-и-калбаки!", "Тоджики-калбаки!" А калбаки в переводе значит: подложный. Оказывается: этот самый калбаки--пришелец из-за границы: "подложный таджик" и "подложный мулла". А ведут его комсомольцы из тех двух кишлаков. К нему самому обращаюсь, -- куда там, глядит волком и молчит... И вот объяснили мне: в одном из тех двух кишлаков живут сплошь сунниты, в другом--исмаилиты. Появился этот тип сначала на левом берегу, в исмаилитском кишлаке, выдал себя за ишана, посланца самого "живого бога". Ходил по домам, всучал всем исмаилитские туморы и говорил: "Эти негодяи сунниты всю власть у вас прибрали к рукам, сельсовет у вас общий, а в сельсовете половина суннитов, они контрреволюцию затевают, всех вас хотят перерезать... А вы, советские люди, неужели терпеть будете?.." И таинственно всем сообщал: "В ту первую ночь, когда луна кончится, вон на той роде загорятся костры,--это, значит, ваши друзья приедут: исмаилиты с Памира, защитники вашей веры... Хотите, чтоб суннитов проклятых тут не было? Подступите к мосту, тихо перейдите на тот берег, к суннитскому кишлаку, окружите дома суннитов и начните их выгонять. Ваши друзья сразу с горы спустятся, заберут всех суннитов отсюда, выгонят их в Афганистан... А когда советская власть явится, скажете: суннитский кишлак оказался басмаческим, в Афганистан ушел, а мы, мол, советские, -- вы же в самом деле и есть советские. Вот все их дома, сады, весь их кишлак вам пойдут, вдвое богаче станете; и религия ваша восторжествует, и бог богатством отблагодарит вас, и советскими вы останетесь... Только--ни слова об этом, чтоб, не узнали сунниты, пока не свершилось дело! А если кто проболтается, того, как отступника веры, ваши друзья, что придут, казнят!" Так разливался ишан! А потом пошел на другой берег реки, в суннитский кишлак, раздавал втихомолку суннитские туморы и с таинственным видом всем говорил, как мулла: "Эти негодяи исмаилиты всю власть у вас прибрали к рукам, сельсовет у вас общий, а в сельсовете половина исмаилитов..."--и так далее и так далее... Вот, мол, придут ваши друзья из Каратегина, защитники вашей суннитской веры... Хотите, чтоб проклятых исмаилитов здесь не было?.. В общем, в том же духе, все до конца... Но вот оказались в двух кишлаках два приятеля-комсомольца, сын суннита один, сын исмаилита другой, и оба безбожники -- ничему не поверили, все рассказали другим своим приятелям-комсомольцам, собрались, поймали этого достопочтенного калбаки, револьвер отняли, бороду оторвали и повели в волостной исполком. Тут и я на дороге им встретился. Пришлось мне повернуть коня обратно и вместе с ними доставить калбаки куда следует. Знаете, кем оказался он? -- Понятно, конечно,--ответил я,--а кем но национальности? -- Чистокровнейшим европейцем! Скажем так: весьма переменчивой национальности!.. -- Любопытно!.. А какая же все-таки цель у этого калбаки была? -- А очень простая: резню устроить, а под шум этой резни банда спокойненько проследовала бы к нам. в тыл по тропинке сквозь эту теснину. Да еще хорошо пограбила бы. Кто тут оказал бы ей сопротивление? Кишлаки-то, в общем, по духу советские, а только религиозность у народа еще сильна. Мы-то не вмешиваемся в религию!.. Ну, вот и решил калбаки этот момент использовать... А знаете, что дальше было? Когда собрали мы оба кишлака вместе, разъяснили им все это дело, вы бы видели, как негодовали все! И тут же постановили--совместными усилиями всю эту банду поймать. В ночь, когда "луна кончилась" и загорелись на горе, что высится над кишлаками, костры, столпилось население обоих кишлаков у моста, будто бы драку устроили, а сами тихонько смеются, толкают друг друга в бока! А для виду вой, крик подняли... Банда тут с горы хлынула, полагая, что идет на готовенькое, а наши дехкане вместе с небольшим красноармейским отрядом, что по нашему специальному вызову наготове за скалами дожидался, наголову разгромили бандитов, живьем половину переловили... -- Туморы помогли, значит!--рассмеялся я. -- Это что! Я вам еще и другую историю расскажу,--невозмутимо продолжал Кашин,--тоже во время посевной, но случилась эта история на Ванче. Только подождите, нет смысла сейчас начинать -- вон тот скалистый мыс уже надвигается, тропа сейчас сузится, рядом не поедешь никак! Сотни через две метров тропа действительно сузилась и полезла крутыми зигзагами вверх, на шаткий овринг. Кашин отстал от меня. Мне было лень спешиваться, и когда мой конь, тяжело дыша, покачнулся на овринге, под которым на сто пятьдесят метров вниз разверзлась отвесная пустота, у меня екнуло сердце, но здесь спешиться было уже нельзя -- некуда было спешиваться. После овринга Кашин с одним из наших спутников занялся изучением на ходу какой-то белой мраморной свиты, которую можно было увидеть, только задрав голову, и мне так и не пришлось узнать, что же случилось однажды во время посевной кампании в долине Ванча. Два дня пробирались мы по ужасной тропе через перевалы до последнего спуска к долине Муминабада. Эти перевалы--Равноу и Кафтармоль--оказались необычайно крутыми, тяжелыми. Мы лезли на них пешком, держась за хвосты лошадей и лишь предельным напряжением воли превозмогая усталость. И только в долине Муминабада, ровной, благодатной, полной плодовых садов, мы вновь отдыхали в седлах, вновь были веселы и разговорчивы. И я наконец во всех подробностях узнал ту, вторую историю о туморе, которая подтвердила мне, что тумор действительно не такая уж бесполезная вещь, если он мог спасти от верной смерти бойца-пограничника, хорошего комсомольца-чекиста, носившего его на своей груди. Кстати, этот пограничник не знал никаких тайных формул исмаилитов, и единственной "формулой", которой он превосходно владел во всех случаях, когда жизни его грозила опасность, была трехлинейная винтовка образца 1891 года. Тогда получилось, однако, так, что и этой единственной своей "формулы" ему не удалось применить. Спас его, я повторяю тумор. Самый настоящий треугольный тумор на шнурке который он носил на своей груди под рубашкой. Но сразу скажу: тумор--необыкновенный! Позвольте же, читатель, пересказать теперь эту историю вам. ...Было это в 1929 году на Ванче, во время налета на нашу территорию басмаческого курбаши Шо-Назри-Абдулло-бека. Басмачам хотелось тогда сорвать посевную но дело кончилось так, как и всегда кончались в Таджикистане подобные авантюры. Пойманные басмачи предстали перед выездной постоянной сессией Главного суда Таджикской Советской Социалистической Республики и за убийство советских работников во время вооруженного налета получили то, что и полагалось им получить по соответствующим статьям Уголовного кодекса. Перед этим несколько дехкан, пробравшись по обрывистым хребтам из взбудораженного Ванча в Хорог, сообщили нашему посту об удивительных делах, которые творились на Ванче. Через несколько дней отряд красноармейцев с одной стороны и группа дехкан-охотников--с другой осыпали пулями узкое устье Ванча, Часть басмачей все-таки улизнула в Афганистан. И вот здесь понадобилось установить связь с Хорогом, и связным вызвался Гриша. Я не знаю фамилии Гриши, но Гриша был пограничником, а это слово любую фамилию насыщает одним и тем же будничным и высоким содержанием. У Гриши были добрый конь, винтовка и ручная граната -- так называемая "лимонка". Он выехал один, потому что в отряде было очень мало людей и они были нужнее на Ванче. Он выехал вечером, потому что надо было спешить, а он был не из тех, кто и днем-то боится сорваться в Пяндж на отчаянных оврингах головоломной пянджской тропы. Кроме того, он доверял своему коню. В сущности, дело было обыкновенное, и он рассчитывал просто: если конь его не споткнется и не рухнет вместе с ним под отвесный обрыв; если ни одна скала, расшатанная чьей-либо враждебной рукой, не сорвется грандиозным обвалом на его голову; если не брызнут пули с чужого берега в месте, в котором никак невозможно будет ни спешиться, ни укрыться; если он не зацепится седлом и винтовкой за какой-нибудь выступ скалы, мимо которого и днем-то полагается пробираться ползком; если его не скрутит темное течение там, где тропа спускается в бешеную пянджскую воду; если, наконец, он просто не выдохнется, торопливо таща в поводу своего коня на крутые подъемы,--то, несомненно, он будет в Хороге на пятый день к вечеру. Конечно, он будет, что ж тут особенного? Ни одного из этих "если", вероятно, и не случилось бы, но зато случилось другое, чего он по недостатку фантазии, что ли, не предусмотрел. Ванч был совсем еще недалеко. Гриша проехал еще только один овринг и приближался ко второму, жалея, что, во-первых, нет луны и нельзя гнать галопом и, во-вторых, что ни устав, ни обстоятельства не позволяют ему курить. Пяндж выл, как тысяча верблюдов. Небо, если, задрав голову, глядеть туда, где сходились две, стены черного ущелья, казалось узкой, извилистой звездной речкой. А в общем было одиноко и хорошо, как всегда бывает хорошо человеку в гигантских горах. Гриша зорко вглядывался во тьму и внимательно вслушивался в каждый звук, который мог бы отложиться на поверхности немолчного, гудящего шума реки, но это не помешало ему размечтаться о своих уфимских лесах, которые иной раз, в сильный ветер, вот так же, очень похоже, гудели. Но впереди, за белыми камнями, низко над водой, начинался Дарх-овринг. Он состоял из белой кипящей пены реки, из груды острых, известняковых скал, круто врезающихся в пену с одной стороны и выгибающихся с другой в перпендикулярный к реке отвес мраморов. А самой главной его составной частью были два узких бревнышка, нависших над белой пеной и прилепленных к скале невидимой берестяной веревкой. Между бревнышками зияла черная щель, и коня по ним можно было провести не иначе, как в поводу, тем более что бревнышки раскачивались даже от ветра. Гриша спешился и, тщательно осмотревшись, вступил на бревнышки. Когда, много позже, он пытался вспомнить, что же собственно произошло с ним на овринге Дарх, он, сколько ни силился, мог вспомнить очень немногое. Первое-- он увидел, что темная щель расширяется. Бревнышки. разъехались, и конь, отчаянно забив копытами, провалился между ними. Второе--он сам рванулся назад, к коню, с мыслью его удержать, но почувствовал, как что-то из-под бревен схватило его за ноги и резко рвануло вниз. И тотчас же белая пена ударила ему в голову, и рев воды забил уши. Он помнит белый снежный сугроб, нависший над ним, когда он лежал на спине, лицом к извилистой звездной речке. Он помнит, что, когда он шире раскрыл глаза, сугроб этот колыхнулся и оказался белой чалмой наклонившегося над ним басмача. Откуда-то издалека донесся вопрос: "Мурд?" --и такой же далекий ответ склоненной над ним чалмы: "Нэст". Почти подсознательно он перевел про себя оба слова: "Умер?"--"Нет"... И тут он сразу все понял и резко рванулся, схватив землю рукой, а другой рукой нащупав свой пояс. Ни винтовки, ни ручной гранаты не оказалось, а вокруг раздалось злое хихиканье. В ярости он вскочил на йоги, но сзади кто-то свел его локти так, что хрустнули кости. Он застонал и замолк, озираясь. Кругом все оставалось по-прежнему. Ущелье, ночь, скалы, река и берег. Но Дарх-овринг смутно виднелся на той стороне Пянджа; Гриша находился в Афганистане. В нескольких шагах потрескивал арчой костер, свивая в волнистый крутой жгут быстрые красные искры. Они задыхались в дыму, а дым, внизу красный, выше рассасывался в темноте, и куда он девался дальше, не было видно. Вокруг костра сидели басмачи, с лицами бородатыми, багровыми, неподвижными, словно отлитыми из меди. Почему-то Грише показалось, что у них всех непомерно толстые и жирные губы. Впрочем, когда Гришу подвели к. костру я к нему повернулся басмач, до этого сидевший к нему спиной, Гриша больше всего удивился его губам, которые были тонкими, как лезвия, и почти врезавшиеся одна в другую. А щеки у него были вдавлены внутрь: если б приложить яблоко к такой щеке, оно бы ушло в щеку до половины. -- Э, дуст-и-мулло Амон Насыр-заде!--обратился к нему голос из-за плеча Гриши. -- Вот тебе живая собака, аскер-и-сурх. Что будешь с ним делать? И мулло Амон Насыр-заде медленно улыбнулся так, как, вероятно, улыбался бы волк, если б научить его такому хорошему делу. -- Ты аскер?--спросил он.--Отвечай! Я вижу, ты аскер. Ты оттуда пришел? -- А тебе какое дело?--злобно выкрикнул Гриша. -- Ты комсомол?--с ядовитой легкостью в голосе продолжал мулло. Но Гришу уже непомерная охватила злоба. Он дрожал от холода, с него текла вода, руки его были сжаты за спиной двумя басмачами. Его била досада, что он влип, как мышь в западню, и всего обидней было, что он дрожит,--потому что дрожал он от холода, а ведь они могли подумать, что он попросту трусит. И тогда все его чувства вылились в следующий выкрик: -- Да, я комсомол!.. А ты--сволочь, гад, ты...-- И тут следовал долгий перечень таких же многозначащих выражений. Басмач еще резче поджал губы, а затем тихо, почти шипя, произнес: -- Не кричи. Если будешь кричать, тебе--вот...-- и указал на болтавшийся сбоку железный нож. И, еще снизив голос, продолжал:--Я тебе ничего плохого не сделаю, если ты... Слушай... Дураком ты был до сих пор, я хочу, чтобы теперь ты сделался умным... Понимаешь, -- ты будешь носить умную голову и будешь делать большие дела... Слушай, я тебе говорю! Ты был собакой, а станешь птицей. Тут горы большие вокруг, что ты видишь за ними? Ты ничего не видишь, солдат. Я скажу тебе все. Я правду тебе скажу. Большая истина откроет тебе глаза. Слушай... Советская власть пала. Нигде нет больше твоей советской власти, которой ты служил до сих пор. Все ваши крепости пали. Знаешь, кто взял их? Ты ничего не знаешь. Открой твой слух, я скажу тебе. Их, с помощью аллаха, взял высокий Хабибулла-хан, да прославит пророк имя его в веках! Только в Бухаре еще шатаются такие, как ты. Они не знают собственной гибели. Они, как горные индюшки, прыгают по земле и не могут летать, они не могут взлететь над Егорами и увидеть, что делается за ними. Но и Бухара скоро тоже будет взята. К великому празднику Курбан в Бухаре восторжествует ислам. Осиянный славой пророка, его величество эмир будет судить неверных на бухарском уроне. Ты знаешь, что с нами Англия, Америка, Германии и Япония? Ты ничего не знаешь, русский, хотя ты и владеешь языком Бухары. Ты, наверно, долго жил в Бухаре, но ты не знаешь, что сейчас объявлена священная война, газо, и все встали на защиту ислама. Кто не пойдет на защиту ислама, тот будет проклят со всем своим поколением, как неверный. Ты тоже достоин проклятия. Но ты молод еще, солдат, ты еще не успел поумнеть, я жалею тебя, я хочу...--тут голос мулло Амон Насыра-заде заструился совсем медленной, совсем густой патокой,--я хочу, солдат... Сядь, ты, на верно, устал. Ну садись же!.. Гриша слушал стоя, в полуоцепенении, и дышал тяжело. Его легонько подтолкнули сзади, но он не собирался садиться. Тогда его резко пихнули кулаками под оба колена и сильно надавили ему на плечи. Он сел на землю, неожиданно для себя, и больно ударил о камень колено. Мулло словно не видел ничего. -- Вот так, солдат, ты можешь когда-нибудь научиться послушанию. Ты будь спокоен. Когда война кончится, я подарю тебе большой дом в кишлаке с виноградником и абрикосовым садом. И женщину тебе подарю, красивую женщину: у тебя будут жена и дети. И много денег. Золотые деньги, настоящие деньги, которые много весят и сладко звенят. Все это ты получишь, если встанешь на защиту ислама. Ты хорошо меня слышал? Ты будешь воевать заодно с нами, солдат? Гриша молчал. Мулло продолжал с ехидством: -- Ты согласен. Я вижу. Я сейчас прикажу отпустить твои руки. Скажи, на Ванч много красных аскеров пришло с тобой? Но тут Гриша понял. Он сразу понял, чего хотят от него. Он взбеленился мгновенно и, вырываясь из рук державших его, осыпал мулло новыми ругательствами. И, как-то сразу замолчав, рванулся вперед и плюнул прямо в сухие губы, освещенные красным светом. И это было последним, что решило его судьбу. Все дальнейшее было грубо, просто и очень определенно. Басмачи повскакали с мест. На Гришу посыпались яростные удары. И резкий голос мулло прорезал галдеж: -- Оставьте!.. Перераньте бить... Давайте его сюда!.. Я сам знаю, что надо делать. Басмачи отступили, продолжая галдеть и ругаться. Мулло неторопливо подошел, цепко схватив Гришу за горло, потащил его к гладкому камню, на самый берег реки. Пять или шесть басмачей ему помогали. Гришу положили спиною на камень. На каждую руку и ногу Гриши навалилось по басмачу. Один держал его голову, остальные толпились вокруг. Еще раз увидел над собой Гриша извилистую синюю, очень спокойную звездную речку. Мулло Амон Насыр-заде вынул нож и обтер его о халат. Разорвал на Гришиной груди рубаху и обнажил правый сосок. Спокойно и очень тщательно двумя пальцами левой руки натянув кожу, он прикоснулся к ней лезвием. Помедлил--и прошипел: -- Сколько красных аскеров на Ванче? Гриша был в полном сознании. Мысль его работала даже гораздо ясней и отчетливей, чем всегда. Но ему вдруг стало жаль самого себя и очень захотелось заплакать. Он, вероятно, и заплакал бы, и, наверное, с громким всхлипываньем и мольбами, если б неожиданно не увидел подошедшего к камню молодого басмача с винтовкой. С его, Гришиной, винтовкой, отнятой у него. И тогда опять к нему пришла злоба--крутая, беспомощная. Он забился на камне, но его крепко держали. Тогда он вытянулся и затих. В горле его было сухо. Трудно, как бы из глубины души, он сделал горлом глотательное движение. Но во рту почти не было даже слюны. И все-таки он плюнул, еще раз плюнул в лицо склоненному над ним мулло Амон Насыру-заде. Тот в тихом бешенстве обтер рукавом и надавил ножом на Гришину грудь. К правому боку Гриши потекла теплая струйка. Мулло Амон Насыр-заде искусно вырезал пятиконечную звезду на Гришиной коже. Боли не было, но холодком, мелкой дрожью от головы до пальцев ног пронизало Гришу отчаянье. Басмач с винтовкой рванул окровавленную рубаху в другую сторону и открыл левый сосок Гриши. И здесь он увидел тумор. На тонком шнурке болталась треугольная тряпочка, перевязанная суровой ниткой. Басмач взял ее и потряс на ладони. Он явно был заинтересован. -- Это что?--спросил он, обращаясь не то к Грише, не то к мулло Амон Насыру-заде. Гриша отвечать не мог, а Насыр-заде, вскользь оглядев тряпочку, брезгливо сказал: -- Это--комсомольский тумор. Это--нечистота. Брось его в огонь и умой руки. Басмач приставил винтовку к камню, сорвал с Гриши тумор и, отступив на шаг, швырнул его в костер. И совершенно неожиданно для всех из костра в сторону рванулось пламя и раздался короткий, не очень громкий, но сухой взрыв, ибо комсомольский тумор Гриши был попросту детонатором ручной гранаты, который, как и многие пограничники, Гриша носил на груди. На все остальное потребовались секунды, и Гриша рассказывал об этом удивительно просто: -- Они, понимаешь, сдуру шарахнулись в сторону. Ну, паника у них произошла, что ли. А как меня отпустили, я и вскочил. Гляжу -- винтовка под боком, схватился за нее, да и в воду. Сгоряча переплыл реку, так запросто ни в жизнь бы не переплыть. За мной они не сунулись--винтовка-то у меня, хоть патронов и пять штук всего, а уж теперь -- нет, шути, не по мне это даром патроны тратить... Ну, постреляли они в меня с другой стороны, да где там, в камни я надежно захоронился. Со злобы сам по ним чуть не пустил, ладно, что вовремя сообразил -- нельзя через границу. Все ж таки соображение действовало тогда! А если спросить Гришу, что было потом, он и рассказывать не захочет. Скажет только лениво: -- А ничего потом не было. Пришел на Ванч, и все тут. Наши повстречали. Коня жаль, гуляет теперь в Афганистане... Ну, да вот звезда еще на груди появилась. А связным тогда, хоть и просился я, все ж таки другого послали... Я думаю, теперь читатель согласится со мной, что такой "тумор", какой был у Гриши,--безусловно, в данных, обстоятельствах, полезен. А все прочие туморы -- чушь. Так же думал и Кашин, рассказавший мне эту историю. 1933-1953 НЕЧАЯННАЯ ЗАДЕРЖКА Мы, пограничники, пришли на границу и поставили над обрывами к Пянджу наши заставы. Это было в 1931 году. И надо признаться, когда на границе не бывало событий, нам в ту пору жилось скучновато; но событий бывало много: на земле наших соседей -- дружественных, но еще неспособных избавиться от резидентов империалистических стран, -- ютились банды бежавших от нас басмачей, Они все никак не могли успокоиться и изощрялись в попытках испортить жизнь советским людям, которых у мы пришли охранять. Вот тогда и случилась эта, в сущности, совсем незначительная история. ...Трудно было увидеть всего себя в маленькое туалетное зеркало, но иного на заставе не существовало. Помначзаставы Семен Грач, отойдя в самый дальний угол узенькой комнаты, видел себя только от черных курчавых волос и матовой бледности щек до ворота великолепной бурки, открывавшего ярко-зеленые петлицы с двумя красными квадратиками. А увидеть себя целиком было необходимо. Тогда Семен Грач стал разглядывать себя по частям и, наконец, убедился: весь он--от влажного блеска мягких, тончайших ичигов до бледных, почти прозрачных мочек чуть оттопыренных ушей--хорош и так привлекателен, что его не отказался бы изобразить в любой из своих поэм хоть сам Лермонтов! Вполне довольный собою, он подошел к окну, за которым свистела зима, поставил зеркало на побеленный известкою подоконник и вышел из комнаты, чтобы распорядиться седловкой коней. Конечно, та степень внимания к своей внешности, которой был одержим Семен Грач, называлась в просторечии франтовством, и не зря за ним твердо укрепилось прозвище "Симочка". И, встретившись с ним на дворе, начзаставы Рыжков насмешливо оглядел его и сказал: -- Слушай, Симочка, ты чего разрядился? Люди в валенках ездят, а ты--ичижишки!.. Перед кем фасонить собрался? Грач по природе своей не был обидчив и потому ответил с добродушной самоуверенностью: -- Фасонить! Ему все фасон! А по-твоему выходит-- на тринадцатую годовщину Красной Армии оборвышем надо ехать? -- Ну, ну... Разглагольствуй. Знаю я, для какой годовщины ты расфуфырился... Не меня, брат, тебе обманывать! -- снисходительно произнес Рыжков, потому что знал кое-что о безуспешных стремлениях своего помощника к белокурой жене начальника оперчасти той комендатуры, в которую сейчас отправлялся Грач. Застава только из самолюбия гордилась полным отсутствием женщин, а в действительности Рыжков, как и весь вверенный ему личный состав, не скупился на бесплодные мечты о тех местностях, где живут не одни только мужчины. Семьсот километров верхом по горам пришлось бы проехать Рыжкову, чтобы увидеть свою жену. И семьдесят километров вьючной тропы отделяли Грача от белокурой Марьи Степановны, которая, несомненно, была самой задорной из семи женщин, деливших скуку памирской зимы со своими мужьями в пограничной комендатуре. Грач знал, что никаких особенных торжеств по случаю годовщины Красной Армии в комендатуре не будет. Какие могут быть здесь, на Памире, особенные торжества? Будет скромный парад, будут произнесены речи, он сам скажет приветственную речь от имени своей заставы (конечно, не забыв упомянуть, что на его заставе к сегодняшнему дню девяносто восемь процентов отличников), погрохочет оркестр, вечером в пятидесятый раз пойдет в тесном клубе знаменитая "Сивка", исполняющая в комендатуре должность всех кинофильмов Союза; а после кино будет товарищеский ужин, для которого скупердяй начхоз выделит лишние банки молочных консервов и тайно припасенный бочоночек малосольных огурцов. Но все вместе взятое вынесет этот день из однообразия памирской жизни. Грач ни за что даже самому себе не хотел признаться, что Марья Степановна будет для него далеко не последней частью торжественности этого дня. Этот день придет завтра, а весь сегодняшний день будет отдан переменному аллюру коней по каменистой и узкой тропе. ...В восемь утра Семен Грач в сопровождении шести бойцов выехал из ворот заставы. Тропа вилась вдоль берега Пянджа. На другой стороне Пянджа бежала такая же тропа, но по ней ездили люди Афганистана. И с той и с другой стороны реки вздымались высочайшие снежные горы, кое-где перерезанные боковыми ущельями. Тропки, убегавшие вверх по этим ущельям, зарываясь в снег, пропадали. Откосы снега падали почти к берегам обмелевшей реки. Тропа была каменистой, мрачной, безлюдной. Изредка долина расширялась, чтобы в конусах выноса боковых речек уместить корявые серые кишлачки. Два-три глинобитных дома, жалкие ветви безлистых тополей, несколько любопытных глаз из-за каменных низких оград--и опять пустынные скалы, камни, обрывы, ворчащие всплески реки. А ведь завтра во всем Союзе--Красные флаги, на площадях--громыхание танков, над ними--гуденье играющих в синеве самолетов, а в беседах командиров--торжественные воспоминания. -- Товарищ помнач, а баньку в комендатуре нам истопят сегодня? Свою-то мы прогуляем!--спросил боец Ермаков, на рыси догоняя Грача. Грач обернулся в седле: -- Поджидают нас, значит, будет. Приедем --и сразу париться! -- То-то хорошо! Я и то думаю, неловко без баньки. К празднику, да не умывшись! Ермаков придержал коня и зарысил на прежней дистанции. Ехали молча. Неудобно на ходу разговаривать, когда едешь цепочкой. Вдоль реки тянул морозный, пронзительный ветер. Ноги Грача ныли от холода, и он начинал жалеть, что поехал не в валенках; ведь ичиги можно бы заложить и в седельную сумку. Переведя коня в шаг, он бросил стремена и болтал ногами. Так ехали до полудня. Солнце играло на голубых снегах гор. За поворотом тропы показался очередной кишлак. Здесь Грач решил остановиться, позавтракать консервами, подкормить лошадей, обогреться. Но Ермаков первый заметил оживление в кишлаке: -- Товарищ помнач! Глядите, чего там такое? Будто сумятица. Дехкане, глядите, вон под тем деревом будто бегают, руками машут, что ли? Грач осадил коня, спешился, вынул бинокль. -- Правильно, Ермаков! Или скандал, или не знаю что, женщины там и мужчины. А ну-ка, давай в галоп, да приготовься на всякий случай! Подскакавших бойцов окружили взволнованные дехкане. Под деревом лежал распластавшись окровавленный труп молодого дехканина--председателя сельсовета. Оборванный старик, отстранив всхлипывающих и голосящих женщин, быстро заговорил: -- Издрастуй, товарищ начальник. Спасибо, скакал, плохой дела, другой сторона басмач прихадыл, человек, вой, живой сельсовет убивал, баранта брал, ришка-клевер брал, курица брал, чапан, мануфактур, ведро, керосин, лампа, хина, йод тоже брал, теперь половина туда, половина другой сторона пошел... Помрачнев, Грач начал суровый опрос. Дехкане кричали зараз, хватая себя за грудь, за лоскутья рваной одежды, горячо убеждали бойцов, что они бедняки, вот как плоха их одежда, басмач последнее взял, зачем басмач делал такое? Уверений не требовалось. Все знали, что жители этого кишлака, сдавленного склонами глухого ущелья, действительно бедняки и что только последнее у них могли отобрать басмачи. Успокоив толпу, Грач установил, что на кишлак налетела банда человек в пятьдесят... В том, тридцать первом году на Памире, еще мало исследованном и труднодоступном, пограничники впервые сменили удаленные один от другого на полсотню, а порой на сотню километров гарнизоны сторожевых постов. На памирской границе впервые устанавливались погранзаставы. Басмаческие банды, находя себе лазейки, еще частенько переходили на нашу территорию. Крупные баи--старейшины киргизских родов, бадахшанские феодалы--ханы, представители владетельных каст, распаленные фанатизмом ишаны и халифа, налетая на наши кишлаки, мстили беднякам--дехканам, .изгнавшим их за пределы Советского Бадахшана, в котором все больше строилось школ, открывалось амбулаторий и кооперативов, в котором шла борьба с курением опиума, с малярией, оспой, трахомой и другими болезнями. Посевное зерно, промтовары, сельскохозяйственные орудия, медикаменты, привозимые с севера караванами тяжело завьюченных лошадей и верблюдов, должны были положить конец вековечной нищете обездоленных памирских дехкан. В зимнее время жители каждого приграничного кишлака бережно хранили на складах своих только что открытых кооперативов драгоценные, доставленные за тысячу горных километров грузы, дожидаясь весны, когда в глухих ущельях откроются тропинки, по которым можно будет разослать эти предназначенные для всех горцев грузы в самые отдаленные, самые недоступные верхние кишлачки. Конечно, бандитам в этом кишлаке было что грабить! Все найденное здесь было разграблено басмачами, И половина банды убралась с добычею за границу. Но, узнав, что в верхнем кишлаке в глиняных ямах хранятся запасы дехканской пшеницы--посевная ссуда, предназначенная для дальних селений,-- половина банды, двадцать пять человек, сунулась туда, наверх, в глубь боковой теснины. Из теснины другого выхода не было. Грач знал свой участок. Теснина упиралась в большой снежный хребет, и была только одна боковая тропка, как подкова, огибавшая этот хребет и выводившая в высокую ледниковую долину за этим хребтом, из которой существовал выход в два соседних ущелья. Подъем по тропке был крут и труден даже в летнее время, но никуда в сторону басмачи не могли бы уйти. Грач решил настичь басмачей в верхнем кишлаке. -- Повод! -- негромко приказал Грач.-- Приготовиться к бою! Ермаков и Хохлов, в дозор! -- Вот те и справили баньку...--разочарованно пробурчал Ермаков. И вдруг, радостно, широко ухмыльнувшись, заорал:--А ну, Хохлыч, двигай! Не теряй время, справимся!.. Может, успеем еще в баньку. Даешь!.. Дозор карьером вылетел вперед по боковой тропе. Три бойца, во главе с помначзаставы Семеном Грачом, рванулись за ним. Теснина пошла трубчатой раковиной, и стены ее гудели от ветра и насмешливо перещелкивало цоканье двадцати восьми копыт. Кони взмокли и останавливались для передышки. Подъем становился круче, кони двигались шагом, бойцы, привставая на стременах, опасливо поглядывали на речку, журчащую под отвесным обрывом далеко внизу. Теснина кончилась, открылась каменистая поляна и над ней, на голове высокой скалы--верхний кишлак. Узкими витками тропа поднималась к нему. -- Поганое место,--пробурчал Грач.--Думай не думай! Молча спешился, отщелкнул крышку деревянной кобуры, повел коня в поводу. Бойцы пошли за ним с винтовками наперевес. Детонаторы вложили в гранаты. Басмачи могли бы спокойно перестрелять бойцов на этой тропе; но те, задыхаясь от подъема, добрались благополучно до первой ограды кишлака. Только здесь их заметили увлеченные грабежом; в смятении, с криками: "Аскар... аскар-и-сурх!"--басмачи кинулись к лошадям. Винтовки бойцов покачивались на гребне каменной ограды. Гранаты горели нетерпением в ладонях. Но Семен Грач вовремя удержал стрельбу: -- Стой, отставить!.. Там жители между ними. По коням! Кли-ин-ки!.. Но ограда была слишком высока для усталых коней! И когда Грач с бойцами, отыскав пролом, ворвался в кишлак, басмачи уже неслись в сторону белого хребта по тропинке: она вступила в скалы, и выпущенные бойцами на скаку пули запрыгали по камням. : Грач мгновенно сообразил, что у басмачей один путь: за этот белый хребет, в обход его, по тропинке. Погоня по тропинке бессмысленна. Кони бойцов сейчас задохнутся и, конечно, не пойдут быстрее басмаческих. А выйдя за хребет, в ледниковую долину, раньше бойцов, басмачи осыплют своих преследователей пулями сверху. Кроме того, при прямой погоне возможна засада. -- Стой!--крикнул Грач. Задыхавшиеся кони остановились, напарываясь один на другого. -- Двое останутся здесь,--быстро говорил Грач,-- в засаде. На случай--банда вернется. Вот за этим камнем--позиция. Тут не пропустишь! Сам укрыт хорошо. Понятно? Я, Ермаков, Хохлов и вы двое, товарищи, лезем на хребет прямо по снегу. Тут часа четыре подъема. Раньше них, пока они огибать будут, на перевал вылезем. Остальное--по соображению. Для связи, если что, дехкане. Понятно? -- Как есть попятно!--сказал разгоряченный Ермаков. -- Так оно правильно будет! -- Кто со мной, повод вле-е-во... Счастливо, товарищи!--И Грач рванул с тропы на прогалину, ведущую к снежному склону. -- Счастливо, товарищ помнач!.. Не сомневайтесь!..--донеслись голоса двух остающихся бойцов. Так начался подъем. Ослепительный снежный склон высокой дугой уходил в солнечное, голубое небо. Всадники казались малыми черными точками на дне гигантской эмалированной ванны. И только Грач в своей бурке был подобен черному квадратному угловатому жуку. Лошади проваливались в снег по брюхо. Тогда всадники спешились и повели коней в поводу. Оборвались всякие разговоры. Люди дышали мелко и часто, как рыбы, кругло раскрыв обжигаемые сухим морозным воздухом рты. Вскоре гимнастерки взмокли насквозь под полушубками и заиндевела шерсть полушубков у ворота и у рукавов. Подъем выгибался в отчаянную крутизну. Кони скользили и останавливались, шатаясь. Поднявшись метров на двести, Грач повалился на снег и задышал со свистом. Бойцы лежали и дышали так же, как он. Лошади хватали губами снег. Предприятие оказывалось тяжелым. Отдышавшись, Грач встал и без слова двинулся дальше. Высота хребта ничуть не уменьшалась. Лошади сами себе изобретали зигзаги и на поворотах тупыми глазами безнадежно посматривали вниз. Грач хотел достать из кармана гимнастерки часы, но усталость помешала ему сделать лишнее движение рукой. Он поскользнулся и пополз вверх на четвереньках. Еще метров двести осталось внизу. Он опять повалился на снег, и к нему, побагровевшим лицом вниз, ткнулся Ермаков Великолепная белизна хребта встала еще круче и выше Ко кишлак чернел уже далеко внизу. -- Сволочь гора!--сквозь зубы пробормотал Ермаков, вставая. Бойцы со злобным упорством тащились вверх. Постепенно ощущение, что сердце вдруг оборвется и камешком канет вниз, прошло. Дыхание приспособлялось и работе сердца яростными скачками. Но зато от ног к спине, к затылку, к обессилевающим рукам наплывало тяжелое оцепенение. Кони все чаще и чаще падали на колени и все безразличней относились к попыткам поставить их на ноги. Пар оседал на шерсти, взлохматил ее, ручейками стекал по бокам. Пограничники продвигались в ожесточенном молчании. Прошло три часа, и только половина подъема была взята. Прошло еще два часа, но еще четверть высоты оставалась наверху. Скорость продвижения явно не соответствовала потраченным на него часам. Солнце легло на хребет и все вытекло внутрь его гребня. Снега посинели и сделались угрожающими. Люди лежали, глотая снег, и отворачивались один от другого. Туловища лошадей ходили, казалось, отдельно--взад и вперед--на раскоряченных, дрожащих ногах. Предприятие оказывалось безнадежным. И вот резким порывом ветра, одновременно с темнотой, навалился на людей жесткий холод. -- Помрем...--просипел, не отрывая лица от снега, Ермаков.--Товарищ помнач... конец подошел... помрем. Бойцы лежали не двигаясь. Грач ничего не ответил и встал, шатаясь. Он прошел верх десять шагов, словно поднял последние десять пудов. Оглянулся, увидел, что бойцы лежат неподвижно на прежнем месте. Тогда вдруг, бросив повод, одним прыжком спрыгнув к ним, Грач заорал: -- Чего говоришь? Помрем?.. А по-твоему, Суворову легче было? Так нет, братки, не помрем! Будем здесь ночевать! Ермаков поднял голову и жалобно произнес: -- Как будем ночевать, товарищ помнач? Смерзнем в ледышки и вниз покатимся. Как кони тут устоят? Идти надо бы, да все пропало во мне, товарищ помнач. Пошел бы, да не могу--невмочь... Семен Грач присел на корточки и ласково заговорил. Он говорил хрипло, отрывисто, но, видимо, убедительно, потому что, когда он привстал, бойцы поднялись один за другим и взялись за дело. Связали лошадей мордами, звездочкой, и лошади застыли неподвижно, удерживая от паденья одна другую. Затем бойцы разгребли снег руками и нарыли из-под снега груду камней. Грач сам сложил камни поперек склона барьером длиною в два метра. Вынув из передних седельных кобур клевер, припасенный для лошадей, бойцы разложили его по верхнему краю барьера. Сверху на клевер бойцы сложили винтовки и покрыли их пятью торбами. Затем Грач сказал Ермакову: -- Ложитесь-ка сюда, дорогой товарищ Ермаков! И Ермаков лег. Второй боец лег на Ермакова, третий -- на второго, а на этого навалился Хохлов. Собственно, лежали они на самом снежном склоне, но каждый из них упирался в того, кто был ниже. -- Теперь я сверху лягу,--сказал Грач.--Когда замерзну, будем меняться. Ваша очередь первым наверх, товарищ Ермаков. Понятно теперь? -- Как есть понятно, товарищ помнач, -- снизу сообщил Ермаков. -- И не тяжело? -- Не тяжело. В самый раз, товарищ помнач! -- И не холодно? -- Снизу ничего. А сверху он, как жена... Ишь раскормился на заставе, тяжелый, черт! Греет!.. Из кучи людей послышался смех. -- Не смейся, дурень, трясешься на мне!.. Тут заколыхалась от смеха вся куча. -- Спать, товарищи!--удовлетворенно самому себе улыбаясь, произнес Грач.--А верхний будет дежурить. Все равно не спать верхнему. Полчаса--смена. Сейчас--моя очередь... А только никто к нам сюда раньше утра не сунется. Снега наливались зеленым светом луны. Ветер ушел по склону и не вернулся. Снизу донеслось похрапывание Ермакова. Так началась эта ночь. Ночь шла так же, как началась. Только у Грача отчаянно мерзли ноги. Он со злостью вспоминал Марью Степановну. Никакие растиранья не помогали. Осторожно, чтоб не слететь, Грач прошел к лошадям. Они были белыми, потому что их шерсть оледенела. Семен Грач покачал головой, зная, что эта ночь даром им не пройдет. Он подошел к своему коню. Конь жалобно, чуть слышно заржал. Грач снял с седла переметные сумки и отнес их к своему месту. Снял ичиги, растер ноги, надел на них переметные сумки, обшитые изнутри фланелью, и лег. Через несколько минут он понял, что ноги его останутся целы. Тогда он посмотрел на часы: прошел час,--и разбудил бойцов. Теперь Ермаков полез наверх, а Грач оказался под всеми бойцами. Ночью шипучая лавина прошла в двух метрах от края барьера. Но Грач не услышал ее. Плохой, надо сказать, это был ночлег, и разве это сон, если он прерывается каждые полчаса? Но самое главное, что все-таки пришло утро, которое могло никогда не прийти, и все из-за того, что высоты снеговых хребтов обманчивы, как миражи в восточных долинах. Луна только что потеряла лучи и, бледная, пошла сторонкой. Над Афганистаном наливались розоватым светом снежные пики. Лошади похрустывали клевером и овсом. Это была обязательная задержка, без которой нельзя было двигаться дальше. Бойцы разговаривали тихими хриплыми голосами. Грач попытался надеть ичиги, но они были изорваны и, смерзшись, звенели, как стеклянная посуда. Грач выругался про себя и оставил на ногах переметные сумки. Еще не выплыло солнце из круч ваханских хребтов, -- бойцы потянулись наверх. Через десять минут от них валил пар, и они задыхались. Через два часа Грач первый вытянул шатающегося коня на перевал и в последний раз бессильно опустился на снег. По одному вытягивались на перевал бойцы. Солнечный свет бежал вперед по гладкому снежному склону, выбирая из всех выбоинок последние тени. Далеко впереди горели зубцы следующего хребта, а под ним вытягивалась корытообразная, с белыми холмами, долина. В ее конце, под льдистым отвесным обрывом, Ермаков заметил черные точки. Может быть, это чернели камни, но вряд ли эго были камни, и, когда бойцы отдышались, Грач повел их по склону, сторонкой, вдоль длинного снежного бугра, закрывшего от них черные точки. Когда бугор кончился и бойцы осторожно глянули вдаль и Грач два раза протер пальцами бинокль,--бойцы сняли винтовки с плеча и, сбатовав коней, поползли на коленях вперед. И когда бойцы легли на животы и осторожно, бесшумно задвинули затворы, Грач почти беззвучно промолвил: -- Огонь... И горы, непривычные к громким звукам, взбросили этот грохот и долго и оглушительно им перебрасывались, словно тешась такою игрой. И еще раз "огонь", и еще раз... Бойцы садили из винтовок все быстрее и чаще, потому что каждая вылетающая на снег гильза отмечала расплату за каждый мучительный вдох, за каждый свистящий и бешеный выдох, взятый у бойцов преодоленным ими подъемом. А точки впереди разбегались и падали, и многие лежали прочно, как черные камни. И оттуда тоже летели пули, но бойцы не замечали, куда ложились эти встречные пули, потому что ложились они как шалые, куда придется. И когда все было кончено, бойцы поползли по снегу быстрее, чем это позволяет дыханье на такой высоте. И на этом пути лежал первый неподвижный человек в белоснежном халате, оплетенном влажными кровяными полосами и пятнами. Дальше лежали другие. Снег медленно впитывал красные пятна. Хрипела подбитая лошадь и, беспомощно волоча по снегу зад, рыла снег передними подогнутыми ногами. Еще несколько лошадей валялись вокруг... : Обратный путь был прост и стремителен. Кони съезжали на крупах, а бойцы неслись вниз, сидя на собственных полушубках. По коней было не пять, а двенадцать, а два пленных басмача катились вниз так же свободно, как и бойцы, но катились впереди них. Из шестнадцати басмачей, ночевавших на снегу, только эти два остались невредимы. Грач торопился вниз: не все басмачи были налицо, и он беспокоился о двух бойцах, оставленных вчера в засаде. Весь спуск к кишлаку занял час. В кишлаке Семен Грач нашел двух бойцов и еще двух пленных связанных басмачей. И вразумительно для всех Ермаков произнес: -- А баня-то вышла не нам, товарищ помнач! Крепка баня!.. Пленные угрюмо молчали, но когда им пришлось рассказывать все, они сообщили, что не все захотели ночевать наверху, иные боялись замерзнуть и пустились обратно. Таких было девять, и семь человек были убиты при перестрелке с двумя засевшими за камнями бойцами. В кишлаке кипятился чай. После чая--первого чая со вчерашнего утра--помначзаставы Грач выстроил в пешем строю шестерку своих бойцов и скомандовал "смирно". И Ермаков, вытянувшись, нс сразу понял, к чему такая официальность. Но он понял, к чему, и все вспомнил, когда помначзаставы вышел вперед в оборванной бурке и в переметных сумках вместо обуви и отчетливо произнес: -- Товарищи! Сегодня тринадцатая годовщина боевой Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Поздравляю вас с поражением басмаческой шайки в славный день годовщины!.. В пять часов дня оборванный, голодный, обутый в переметные сумки помначзаставы Семен Грач, в сопровождении шести бойцов с четырьмя пленными и с трофейными винтовками, подъезжал к комендатуре. Над воротами старинной ханской крепости бились разнообразные красные флаги. Ворота крепости раскрылись, и Семен Грач увидел усатого начальника оперативной части в новой шинели, неторопливо идущего по двору под ручку с женой Марьей Степановной. Помначзаставы Грач мгновенно оглядел себя и, сердито поджав губы, спешился перед начальником оперативной части, удивленно осматривающим его. Марья Степановна отошла в сторону. -- Разрешите доложить, товарищ начальник... Произошла маленькая задержка... Я... я...--впервые за свою жизнь Семен Грач запнулся, произнося рапорт. Начальник хотел выслушать официальный рапорт, как полагается, до конца. Но когда искривилось красное лицо Грача, он нечаянно, совершенно не официально, улыбнулся и сказал: -- Я вижу, у нас новый, интересный сорт обуви...Это по случаю годовщины? Судя по пленным, у вас интересная задержка была? -- Да... То есть так, чепуха... Товарищ нач... Но едва Марья Степановна, старательно зажимавшая рот рукой, неожиданно залилась смехом, круглое, доброе, умное лицо ее супруга побагровело. Он гневно взглянул на жену и сказал: -- Уйди!.. Тут люди подвиги совершают, а ты... -- И, дружески взяв Семена Грача под руку, повел его в помещение комендатуры. Когда бойцы вымылись в бане и, получив двойной обед, мгновенно его уничтожили, когда были произнесены все речи и собрание кончилось,--Семен Грач, в новых грубых яловых сапогах и в чужой неуклюжей шинели, вслед за бойцами пошел в клуб смотреть "Сивку". Рядом с Грачом топотала каблучками Марья Степановна, которой в первый раз очень хотелось оказать ему внимание. Но Семен Грач впервые не пожелал идти с нею без ее мужа. Веселый, добродушный начальник оперативной части шел в клуб с ними вместе, и Семен Грач поглядывал на него с такой сердечностью, с какой никогда не глядел на его супругу... Старая "Сивка", исполнявшая в комендатуре должность главных актеров всех не доставленных сюда вовремя кинофильмов, ходила по экрану с тяжелой важностью танка. Но, не выдержав этой важности, она вдруг запрыгала так весело и смешно, как это умеет делать сам Чарли Чаплин. В этот вечер люди в Москве и во всех городах Союза смотрели в великолепных кинотеатрах фильмы, посвященные гражданской войне и обороне советских границ. 1933-1953 ПЕРЕПРАВА Строительство Большого автомобильного тракта заканчивалось. Причудливо извиваясь, бесконечной лентой, он опоясывал высочайшие горы, взбирался на снежные перевалы, тянулся по пустынным каменистым долинам, перекидывался через узкие ущелья и пенные реки. Он обрывался где-то между двумя гигантскими осыпями, не одолев последней сотни километров, остававшейся до конечного пункта. Там, словно головка исполинской змеи, пестрел целый город зеленых и белых палаток, прилепившихся к склону осыпи. На протяжении второй сотни километров от конечного пункта тракт, прерываемый скалами, еще не сбитыми динамитом, был подобен пунктирной линии. Около таких скал ютились по две, по три палатки подрывников--это были взрывные участки. И, хотя между каждым из них уже пролегали десятки километров дороги, сквозного проезда не существовало. А на самой середине Большого тракта, там, где еще три месяца назад находился головной участок, теперь опять было безлюдно и дико. Впрочем, два глинобитных домика, крытый брезентом сарай да несколько палаток все-таки здесь остались. В домиках жили десять водителей, под брезентом стояли пять полуторок, в палатках громоздились грузы, привозимые трехтонными машинами с севера. Дальше трехтонки ходить не могли, и потому это место теперь называлось перевалочной базой. Кроме десятка водителей, здесь жили еще только два человека: заведующий базой--благодушный толстяк Пономарев и молодой синеглазый радист Колька, вечно потрескивавший своей морзянкой и не дававший водителям покоя ни днем ни ночью... В холодный, но сверкающий солнечным светом сентябрьский день к базе подъехал всадник на лохматой киргизской лошади. Черный монгольский колпак с угловатыми вырезами в полях, памирский белый суконный халат, из-под которого алели бархатные галифе, русские сапоги, старая трехлинейка и зеленый рюкзак за спиной ничуть не умаляли своей попуганной пестротой достоинства мужественного обветренного лица всадника. -- Эй, Курбанов,--сурово крикнул он,--скорее, скорее давай машины, все пять! Старший, заведующий гаражом, водитель Курбанов лениво и неуклюже выбрался из маленьких дверей глинобитного домика. -- А, заготовитель! Здорово! Куда машины? Зачем?.. Из домиков и из сарая выбирались все обитатели базы. -- Да понимаешь,--помахивая нагайкой, заговорил всадник,--с самой границы я. Такой случай: стадо диких яков перебежало на нашу сторону--голов шестьдесят! Мы их арканами пытались поймать, не даются: дикие. Ну, постреляли мы их штук двадцать, остальные ушли. Свежее мясо! За полгода первый случай такой! Новость действительно была важная: на головном участке свежего мяса давно уже нет. Страстные охотники сами, водители возбужденно заговорили с заготовителем. Ехать предстояло в сторону от дороги но моренным буграм, по солончакам каменистых долин. Рейс--опасный и трудный -- не меньше чем на трое суток. Первой вызвалась ехать сухощавая молчаливая девушка в замасленной синей спецовке. Ее черные косы, закрученные вокруг головы, были туго забиты под кепку, и потому кепка стояла торчком, подобная глубокому округлому колпаку. Надломленный козырек затенял и большие черные внимательные глаза, и все худощавое загорелое лицо девушки. Курбанов, небрежно выслушав девушку, коротко заявил: -- Нет, Нафнз, не поедешь. -- Почему?--возмутилась девушка. -- Мужчины поедут, ты здесь останешься! Высокий спокойный водитель Вапя Стрельников вступился за девушку: -- Брось, Курбанов! Хоть она у меня помощником ездит, а дело знает лучше меня, на подсмене не растеряется! Курбанов, насупившись и уставив на Стрельникова упрямые воловьи глаза, повысил голос: -- Сказал -- не поедет? Случится что, какая от нее помощь? Девушка--руки слабые! Дальнейший спор ни к чему не привел. Неисправная машина Курбанова осталась в гараже, а сам Курбанов уселся на место Нафиз в машину Стрельникова. И на прощание небрежно кивнул обозленной девушке: -- Спи теперь! Все равно тебе делать нечего... А мою машину не трогай: тут и первый класс с ремонтом не справится! И четыре грузовика умчались, вытянувшись гуськом по долине. Уехавший с ними заготовитель оставил свою лошадь на попечение заведующего базой Пономарева. ...Утро следующего дня застало Нафиз в сарае. Все в тех же спецовке и кепке, сердито сжав губы, орудуя отвертками, гаечными ключами, девушка собирала двигатель оставшейся в гараже машины. Нафиз была в жестокой обиде на своих товарищей, но больше всего на этого самодура--Курбанова, который не пропускает ни одного случая, чтобы ущемить ее самолюбие. В самом деле, разве это не величайшее свинство, что член партии ставит на каждом шагу палки под ноги ей, таджикской комсомолке? "Ты--третий класс,--говорит он ей,--а у нас даже шоферы второго класса ездят помощниками!" Конечно, условия работы здесь исключительно трудные; конечно, возразить ему нечего: водителям третьего класса самостоятельно водить машины здесь не разрешено. Но это не значит, что, вместо помощи ей в приобретении опыта, Курбанов должен под любым предлогом отстранять ее от поездок! И тут дело не только в ответственности, которой боится он. Тут дело похуже: в нем сохранилось еще презрительное отношение к женщине, деспотическое стремление проявлять над ней свою власть!.. "Вот и вчера,--скотина он: "руки слабые"!.. Просто самому прокатиться хотелось. Сел в мою машину, уехал, а свою разваленную оставил... Вот покажу ему,-- со злобой думает девушка, налаживая его машину, -- как с ремонтом не справится и первый класс! Приедет, -- не скажет, что мне кто-нибудь помогал. Перед всеми смеяться буду над ним!" Головка блока цилиндров уже приболчена. Кольца оказались в порядке, масла еще не гонят. Можно было и не снимать головку блока, все дело-то, как выяснила Нафиз,--в карбюраторе. "Дурак он, этот Курбанов, -- расковырял жиклер! Из-за такого пустяка машину в гараже держит! Запасного, конечно, нет, вот и кричит, что сложный ремонт!.. Свой ему запасной поставила, черт с ним, лишь бы не знал, куда ему глаза деть! Теперь только отрегулирую клапана, зажиганье налажу, и готова будет машина!.." Нафиз в злобном вдохновении возится с частями двигателя. Ей жарко, капельки пота выбегают из-под кепки, струятся по ее измазанному автолом лицу. Где-то за пределами сарая опять пощелкивает морзянка. "Наверно, Колька за семьсот километров в любви объясняется!"--прислушавшись к морзянке, размышляет Нафиз; как и всем здесь, ей известны любовные сомнения Кольки в благосклонности той Клавочки, которая служит радисткой на центральной рации строительства. Но вот морзянка умолкла, Колька вместе с Пономаревым входит в сарай. -- Нафиз! Ты что делаешь тут? Ремонтируешь? -- Ага!--не оборачиваясь, отвечает Нафиз. -- Курбанову хочешь нос утереть?--добродушно усмехается Пономарев, положив тяжелую руку на плечо Нафиз. Нафиз выпрямляется, строго глядит на него: -- А рука твоя здесь при чем? -- Погоди, не в руке дело! -- серьезно отвечает Пономарев, принимая, однако, руку.--Как машина? Годится? Понимаешь, Колька принял сейчас... Рассказывай сам, что принял! Коренастый синеглазый радист глядит на девушку прямым, испытующим взглядом. -- На взрывном участке номер семьдесят девять, первом, значит, отсюда,--обвал... -- Убило кого-нибудь? -- Не убило. Подрывнику Гульмамадову ногу сломало, а Терентьич--прораба знаешь?--спрыгнул на снег, с ним вместе в реку скатился. Вылез-то целый, но, кажется, воспаление легких схватил... Фельдшер с восьмидесятого уже верхом выехал, а медикаменты, целый ящик, понимаешь,--у нас. Курбанов неделю назад взял его на свою машину, а сейчас глядим -- ящик этот за палаткой лежит. Рассуждения о том, может ли Нафиз, не дожидаясь возвращения водителей, выехать в самостоятельный рейс, были недолгими. Пономарев брал ответственность на себя, но Колька решил запросить управление. Начальник строительства, узнав, что погода хорошая и что уехавшие за мясом машины вернутся не раньше чем через два дня, разрешил Нафиз выехать. Час спустя машина была к рейсу готова. Радостная, заранее торжествующая Нафиз, накинув на плечи ватник, вывела грузовик из сарая. Колька и Пономарев взвалили на платформу ящик с медикаментами, несколько длинных бревен, закрепив их крест-накрест на кузове, три круга веревок, топор и несколько кайл. Бревна, веревки и инструмент нужны были участку для закрепления оползня. Путь предстоял большой. Нафиз прихватила с собой запасные канистры с горючим и маслом. -- Счастливо!--промолвила Нафиз, нажав на педаль стартера.--Колька, уйди с дороги! -- Постой, постой, а с фарами что у тебя, понимаешь? -- Ладно там--с фарами. До темноты успею вполне! -- насмешливо отозвалась Нафиз, давая ход. Колька отскочил от машины. -- Нехорошо это, понимаешь! -- крикнул он, припустившись рядом с машиной. -- Понимаешь, понимаешь,--передразнила его Нафиз.--Все понимаю, но только нет у нас лампочки ни одной! Этих слов Колька, оставшийся сзади, уже не услышал. Нафиз, прибавив газа, вывела машину на тракт и помчалась к лиловеющему на юге перевальному гребню, которым замыкалась широкая и ровная каменная долина нагорья. Солнце стояло в зените, дорога по долине была прямой и гладкой, и, хотя впереди высились два перевала, весь путь до участка требовал не больше восьми часов. Нафиз не беспокоилась ни о чем: перевалы разделаны хорошо, а четырехкилометровая высота долины над уровнем моря могла бы сказаться на ком угодно, но только не на таджичке, рожденной в здешних горах. С первых дней своей жизни привыкла Нафиз и к разреженному воздуху, и к резким сменам температуры, и к одиночеству в безмерных горных пространствах. Первые минуты пути Нафиз внимательно прислушивалась к рокоту двигателя,--он был монотонным и ровным. Окончательно умиротворенная, Нафнз стала поглядывать на дали широкой долины. Обтесанные ледниками, проползавшими здесь в самую последнюю геологическую эпоху, горы справа и слева были округлыми, отдельными, будто плавающими в каменном океане долины. Глубокие ущелья начинались дальше. За вторым перевалом тракт скатывался в одно из таких ущелий вместе с пропилившей его рекой. Сколько раз уже Нафиз проделала этот путь! Кажется, каждый камень был ей знаком! Но никогда до сих пор она не сидела в кабине одна: неизменным соседом слева ли, справа ли бывал Ваня Стрельников, всегда охотно уступавший руль, чтоб дать ей побольше практики... Впрочем, однажды Нафиз проехала здесь в одиночестве. Трудно даже представить себе, как давно это было и каким бесконечным в тот раз показался ей этот путь! Тогда, впервые покинув родное ущелье, она качалась на верблюде, направляясь в Ош и дальше, в Ленинабад,--к неведомым северным городам, чтобы начать новую жизнь. Сколько споров, сколько скандалов с родными, сколько тревог и сомнений потом -- в этом одиноком и бесконечном пути на верблюжьей спине!.. Но все оправдалось! Как хотела бы Нафиз, чтоб се старая мать, камнем размалывавшая в муку сухие ягоды тутовника, живущая в селении, куда и сейчас добраться можно только пешком, взглянула на нее сейчас! Что сказала бы ей мать, увидев, как уверенно и спокойно ведет Нафиз эту большую, дрожащую от силы мотора машину?! И, вспомнив свою--конечно же, по-прежнему любимую -- мать, худую, похожую на жесткий стебель высохшего растения камоль, Нафиз, склоненная над рулем, улыбнулась: старуха перепугалась бы до полусмерти, приняв эту машину за грозного дьявола. Но скоро-- теперь уже скоро--автомобильная дорога доберется и до селения, в котором все так же, как и прежде, живут богобоязненные родственники Нафиз, и они не умрут от страха, конечно: поудивляются и привыкнут,--то ли еще предстоит им увидеть, прежде чем закроются их глаза? А Нафиз обязательно прокатит их на своей машине! Так вот и будут они сидеть на платформе кузова: старики--покачивая чалмами, сутулясь в белых и черных халатах, с собранными в складочки длинными рукавами; женщины -- перебирая привязные красные и черные косы; босоногие ребятишки, которым пора уже в школу,--егозя, любопытствуя, смеясь!.. И уж, конечно, мать теперь иначе отнесется к Нафиз: ни бить ее, ни кричать на нее и в голову нс придет старухе, -- сама удивляясь своей почтительности, станет она рассказывать дочке какие-нибудь древние новости!.. Час за часом машина, пыля, подминает под себя быструю ленту дороги. Вглядываясь в эту словно серой волной текущую под колеса дорогу, обводя, кажется, самим точным рулем каждую выбоинку, Нафиз размышляет: то о странной судьбе своей; то о Ване Стрельникове, который, быть может, войдет в ее жизнь не только как сосед по кабине; то о непорядках на перевалочной базе; то об этом невзлюбившем ее Курбанове--еще долго с ним, наверно, придется работать, но рано или поздно, а докатится он до исключения из партии, обязательно докатится, слишком уж зазнался, слишком ленив и неряшлив в своей работе!.. Ну, ладно ж!.. А в этот вот раз лицо его вытянется, как у сурка, когда он вернется на базу и не найдет ни Нафиз, ни своей машины, которую "даже шофер первого класса не может исправить?..". Час за часом бежит, и Нафиз приближается к пере валу. Подъем заметно сказывается на работе двигателя лента дороги начинает шататься из стороны в сторону юлить, вилять, а впереди складывается по склону крутыми зигзагами. Нужно обеднить смесь, дать ей побольше воздуха. Нафиз на минуту останавливает машину, поднимает капот, на четверть оборота поворачиваем отверткой регулировочный винт в карбюраторе. Удовлетворенная своей предусмотрительностью, едет дальше. Долина остается позади, горы стеснились вокруг, над грядой перевала уже видны острые зубцы следующего хребта. Нафиз переводит рычаг на вторую скорость, но и ее уже недостаточно. Нафиз внимательно ждет момента, когда двигатель "попросит" первой скорости. Нажав на мгновение педаль сцепления, включает первую скорость. Грузовик тяжело, но уверенно ползет в гору. Ледяные зубцы дальнего хребта поднимаются над преодолеваемым машиною перевалом. Нафиз с неудовольствием глядит на тяжелые темные облака, спадающие с фирновых склонов хребта в узкую распростертую внизу лощину. Облака плывут быстро, клубясь, захватывая все новые и новые склоны, забив всю лощину как будто грязноватой, сбитой в комок ватой. Нафиз слишком хорошо знает, что ей теперь предстоит: под этими облаками--липкий туман, дождь со снегом, пронзительный ветер, холод. Солончаковая почва разбухнет, машина начнет буксовать, и--самое главное--темнота навалится раньше, чем нужно. А в этой лощине--река, через которую моста нет! Сосредоточенная Нафиз осторожно ведет машину вниз, прямо в облако, быстро поднимающееся навстречу. Вот первый порыв холодного ветра швыряет песок в открытые окна кабины. Нафиз, поежившись и подумав, что ей следовало бы взять с собою тулуп, вращает рукоятку, поднимающую стекло. Но стекла почему-то нет. -- Да совьет дэв гнездо в его сердце!--с досадой бормочет Нафиз, вспомнив, что это машина Курба-нова. Первый же язык тумана слизывает придорожный склон. Но небо еще голубеет, солнце еще прожигает туман. Нафиз уменьшает ход. Встречная волна тумана сразу скрывает весь мир, -- Ну, теперь прощай! --сердито кидает Нафиз то ли скрывшемуся солнцу с его теплом, то ли утраченному ощущению спокойствия. Плотнее охватив баранку руля, напряженнее согнувшись над нею, зорче всматриваясь в туман, она уже готова мгновенно найтись при любой неожиданности, при любом препятствии. Тот, кто сам никогда не сидел за рулем, не поймет этой особой, вызывающей занывание сердца, но упрямой напряженности водителя, которому каждую секунду недобрым подарком грозит дорога... Нафиз, однако, уверена и в умении своем, и в зоркости. Мысль о возвращении не возникает. Нафиз привыкла к любой погоде и даже в разгуле стихий всегда находит своеобразное удовольствие,--ведь почти всю свою молодую жизнь Нафиз провела в горах. Машина, облепленная туманом, спускается медленно. Дорога выпрямляется, поворотов все меньше,--значит, Нафиз уже выезжает в лощину. Но зато на переднем стекле мокрыми хлопьями начинает налипать снег, а стеклоочистителей (ведь машина Курбанова!) нет. Снег вваливается в кабину и сбоку, вместе с пронзительным ветром, заставляющим Нафиз застегнуть на все пуговицы ватную куртку. Счетчик, на счастье, работает. Нафиз представляет себе окружающую местность на память, по счету километров; через пять километров должна быть река. Левее дороги она выбегает из узкого каньона, образованного двумя гладкими каменными террасами, правее дороги--разливается широко. Вправо и надо свернуть: пока моста через каньон нет, реку легко переехать вброд, ее струи так растеклись по широкому галечному ложу, что воды будет не выше, чем по ступицы колес. Осторожно, внимательно управляя, Нафиз оставляет за собой эти пять километров... Вот-вот перед радиатором должна появиться вода. И вода появляется мутно-рыжею полосой: с дороги Нафиз не сбилась! Нафиз останавливает машину, выходит из кабины и, сразу охваченная ледяным ветром, облепленная липкими хлопьями снега, поднимает вырываемый из рук ветром капот: надо снять ремень с вентилятора, чтобы крыльчатка не забрызгала двигатель водой, которая может проникнуть снизу при переправе. Сняв ремень, обвернув на всякий случай трамблер и свечи кусками резины и с трудом опустив давимый ветром капот, Нафиз бежит к кабине, потирая сразу. озябшие руки. Теперь--малым ходом по старым колеям, намеченным в прибрежной гальке... Они быстро заносятся снегом, но пока Нафиз их еще угадывает. Машина, тяжело переваливаясь с боку на бок, подходит к воде. Медленно--вся внимание--Нафиз направляет машину в воду. Передние колеса ныряют в рыжую муть, вода, зашипев, дробно стучит по ним галькой. Высунувшись из кабины, Нафиз сквозь бунтующие снежные хлопья глядит на подножку. Все пока хорошо, -- войдя в воду и погрузившись едва до подножки, машина, гудя и завывая, ползет по дну. "Только бы не яма, только бы не яма!"--как заклинанье, мысленно повторяет Нафиз, ощущая всем напряженным телом каждый удар скрежещущих под машиной камней. Стихия головокружительно мчащейся воды и снега, вьющегося в тумане, скрывает весь мир; автомобиль похож на живое, ревущее чудовище, борющееся с этой стихией. Легкий толчок -- передние колеса вылезают на гравий. Но это не берег, это только мель после первого рукава. Машина переползает ее и снова ныряет в воду. И вдруг--сразу--резкий удар, передние колеса проваливаются, крылья, двигатель до половины--в воде, и она мутным изогнувшимся гребнем хлещет через капот. Ноги Нафиз сразу в холодной струе, бегущей над полом кабины. "Яма!" И, напрягая сбиваемые с педалей ноги, Нафиз мгновенно дает задний ход. Машина дергается, стремясь податься назад, дергается еще и еще... Нафиз дает полный газ... Дрожа и стуча, машина ползет назад... Вода освобождает капот, но все еще перехлестывает через крыло... Еще немного, -- и все обойдется, но тут, даже не чихнув, разом глохнет мотор... В нежданной тишине -- резкий и угрожающий скрежет камней, злобное шипенье воды. Нафиз торопливо жмет ногой на педаль стартера. Движенья ее поспешны. Но стартер урчит вхолостую, мотор не работает, а вода все шипит, шипит и колотит камнями по обшивке машины... Отчаявшись, Нафиз откидывается на спинку сиденья, проводит ладонью по влажному лбу. И с новой энергией жмет на стартер, зная уже, что рискует "посадить" аккумулятор. -- Скисла!--наконец со злобой произносит она. Помедлив минуту в размышлении, вынимает из-под сиденья заводную ручку, распахивает правую дверцу кабины--с этой стороны не так бьет вода... Становится на подножку, через которую переливаются мутные струи. Выбора нет: надо лезть в воду! И сразу, по колени в воде, пробирается, держась за крыло, к передку машины. Мгновенно залившись за голенища сапог, вымочив брюки выше колен, вода холодит Нафиз. Девушка крутит и крутит заводную ручку. Тщетно! Что же ей теперь делать? Ей холодно, мокрые ноги ее заледенели, ветер пронизывает ее. В досаде, в злобе, почти в отчаянии, она признается себе, что рейс сорван и что ей предстоят долгие часы, может быть, дни ожидания здесь, пока кто-нибудь не явится ей на помощь. Вернутся на базу машины с мясом, поедут за ней, найдут ее здесь, и вот на длинном зажигании", на буксире холодно издевающийся над ней Курбанов потянет аварийную машину обратно к базе... А прораб Терентьич на семьдесят девятом? А Гульмамадов со сломанной ногой?.. А если Терентьич без медикаментов умрет? Что же делать, что делать?.. Пойти пешком обратно на базу? Или взять из ящика нужные медикаменты и пойти на участок? Во-первых, какие нужны? Во-вторых, до участка--восемьдесят километров: три часа на машине или... или двое суток пешком!.. Обратно на базу--сто пять!.. И вокруг--ничего, ничего, каменная пустыня, раздираемая снежной бурей. Ни зверя, ни птицы--все живое попряталось по расщелинам скал. Нафиз пробирается обратно в кабину. Она не думает о себе, но еды она с собой не взяла,--всегдашнее глупое шоферское легкомыслие! Кроме ватника, уже почти промокшего, на ней нет ничего, а в кузове нет даже брезента... Бревна, веревки, инструмент--холодные, мокрые,-- кому это нужно здесь? Снежная буря разыгрывается все пуще, мокрые хлопья больно шлепаются в лицо, леденящими струйками стекают за ворот; ветер воет, взвизгивая, как старый ущельный дэв, в каких Нафиз верила в детстве. Шумит река, и машина, застрявшая в ней, стоит, наклонившись вперед: мрачное, безмерно тяжелое чудище. Слепая вода кружит и кружит, омывая его... Поджав под себя ноги на мокром сиденье, вся сжавшись от холода, девушка чувствует, что руки и ноги ее начинают неметь. Нет, в неподвижности дальше оставаться нельзя! Нафиз выходит из кабины и, опять по воде, выскакивает на галечную мель. Прыгает по ней, бьет себя руками, стараясь согреться, бегает, кружится... Но на четырехкилометровой высоте даже горному жителю бегать долго нельзя: сердце колотится так, что Нафиз начинает за него опасаться... "Костер! --соображает она.--Надо разжечь костер!" Переходит вброд мелкий рукав, выходит на берег. Под снегом должен быть кизяк--здесь летом часто останавливались караваны верблюдов; последний из них прошел месяц назад. Разрывая руками снег, Нафиз долго собирает кизяк. Спички пока сухи; костер, раздуваемый ветром, разгорается сразу. Сняв сапоги, Нафиз тянет к нему руки и ноги, приближает к пламени грудь, поворачивается спиной. Пар валит от мокрого ватника, он становится теплым, почти горячим, но костер начинает уже прогорать. Нафиз бежит босиком по снегу, снова собирает кизяк, но все, что она приносит к костру, сгорает сразу, снег и ветер глушат, забивают костер, и Нафиз, поняв, что поддерживать пламя ей не удастся, устало подсаживается к дымящим остаткам костра. Пригретой, усталой, ей теперь хочется спать. Спать нельзя,--она это знает, но и делать еще что-либо энергии нет. Нафиз замирает, обняв руками колени. Костер затухает совсем. В сером, помрачнелом тумане извиваются хлопья летящего снега. Холод, жестокий холод постепенно пронизывает все тело Нафиз. В полуоцепенении она думает только об этом холоде... Вот так--да, вот так, как сейчас,--ей бывало холодно в детстве. Прошлое встает в закрытых глазах Нафиз. С кувшином на голове она спускается к горной реке. Крошечные площадки посевов усеяны неубранными камнями, прикрытыми снегом. Камни падали всю зиму с той гигантской осыпи, что высится над селением. Они крепко смерзлись, но под снегом не видно их острых ребер. И идти по ним босиком очень больно. С площадки на площадку, как по огромной лестнице, цепляясь за выступы грубо сложенных стен, спускается Нафиз к реке. Вся ее забота о том, чтоб не уронить большой глиняный кувшин, -- она то ставит его себе на голову, то прижимает к груди, обнимая тоненькими ручонками. С гор дует острый ледяной ветер. А на ней только рваная домотканая рубашонка! Нафиз спускается к бурной реке за водой, спрыгивает на большой плоский камень, охваченный бурлящею пеной, наклоняется, крепко держа руками кувшин. Вода закипает у его горлышка, стремится вырвать его из рук. С трудом подняв его сначала на плечо, потом на голову, Нафиз устремляется в обратный путь. Вода струится по руке вниз, добегает по лицу и по шее до голых плеч, замерзает на леденящем ветру, Льдинки жгут, колют плечи Нафиз, а рук от кувшина отнять нельзя... Вот холодно... вот холодно было тогда, пожалуй, совсем так, как сейчас! Еще раз было холодно так спустя несколько лет, когда зимой мать послала Нафиз пригнать убежавшего из дома козленка. Мать думала, что он где-нибудь недалеко, а он, проклятый, удрал вверх по тропинке, туда, где над селением нависли желоба оросительного канала; эти желоба, перекинутые от одной отвесной скалы к другой, упирались концами в крошечные площадки. Там всегда было много травы,--вода капала с желобов, козленок в летнее время прыгал там по камням, находя себе вкусный корм. В этот раз он тоже устремился туда, глупый, не зная, что под снегом травы давно уже нет... Нафиз полезла за ним, а скалы обледенели, Нафиз поскользнулась, сорвалась, упала в узкую расщелину между скал. Расщелина внизу была забита снегом. Если б не снег, Нафиз, конечно, разбилась бы насмерть, Нафиз уцелела, провалившись с головой в снег, но выбраться сама оттуда никак не могла. Долго она кричала, звала на помощь,--никто не слышал. И если бы козленок сам не надумал вернуться домой, никто не пошел бы искать ее. Отец нашел Нафиз по следам, она совсем окоченела, была в беспамятстве... Отец потом рассказывал, что, неся ее на руках, он уже думал, о том, где взять муки, чтоб мать могла испечь похоронные лепешки, которые нужно класть в мазар на тот плоский камень, под которым будет вместе с первой его дочкой лежать и Нафиз,--ведь эти лепешки необходимы всем ушедшим на небо! И Нафиз потом удивлялась: как же так--ведь небо вверху, а положить ее собирались вниз, в землю, под камень? Или, может быть, путь на небо просверлен под той горой, к которой пристроен мазар? Холодно и страшно, наверно, идти тем путем,--не проще ли лезть на небо прямо по горе, до самого гребня, а потом -- сразу вверх по солнечному лучу? Какой маленькой, какой глупой тогда была Нафиз, чему только не верила! А еще холодней,, конечно холодней, чем сейчас, было, когда уже комсомолкой Нафиз шла с матерью за быками, что волочили по каменистому склону сделанные из кривых тополевых жердей сани, тяжело нагруженные домашним скарбом... Шли вместе со всеми женщинами селения, покинув родной кишлак, шли куда глаза глядят--подальше от басмачей, с которыми у пустынной границы сражались мужчины. Шли всю ночь, и дул леденящий ветер, а время ведь было весеннее! Но так высоко в горы зашли они, что холодно было там даже в полдень, и тоже падал снег, как сейчас, туман был таким же непроглядным. Только ручейки талого снега на потных спинах быков различала спереди Нафиз да ледяные сосульки, свисавшие по бокам с их темной шерсти... Ах, никогда больше после этого пути не увидела Нафиз своего отца. Вернувшись в селение, узнала, что басмачи убили его. Туман остался на ее сердце, холодно было душе, пока не уехала она на далекий север, где отогрели ее душу другие люди... Вот сама, своими руками, всего добилась Нафиз!.. А этот дурак Курбанов сказал: "Слабые руки!" Как смел он эти сказать, толстый и жирный байбак! И в новом приливе злобы Нафиз отрывает лицо от дрожащих колен, оглядывается: все, как прежде,-- машина, поникшая над мрачной водой, снег, ветер, туман совсем Посерел,--наверно, солнце зашло за гребень хребта... Н Нафиз начинает мысленно разбираться во всех деталях мотора. Почему он не работает? Ведь зажигание в порядке, карбюрация--тоже, свечи водою не залиты... Перебрала в мыслях все,--должен он заработать, -- а ведь вот не работает!.. Но холодно, холодно так, что кажется: все внутри отмирает. Надо согреться во что бы то ни стало, иначе--это ясно уже--замерзнешь! И,