2 П. Лукницкий
Схема горных хребтов Памира.
сторону от этих маршрутов все горы оставались никому из исследователей
неведомыми.
Первым европейцем, прошедшим с севера на Памир до Аличурской долины,
был Н. А. Северцов -- в 1878 году. Первым европейцем, посетившим Шугнан, был
русский ботаник
A. Э. Регель -- в 1882 году. Первым русским геологом, совершившим
маршрут по Восточному Памиру, был горный инженер Г. Л. Иванов. Ряд других
исследователей Памира после них совершали разные маршруты, но начало
систематическому, всестороннему изучению Памира было положено лишь в 1928
году. Тогда на Памир отправилась комплексная экспедиция Академии наук СССР.
Ее участники прошли и изучили неведомую область самого большого на Памире
белого пятна -- область исполинского современного оледенения, Дотоле никто
не знал, что собою представляет высокогорный бассейн ледника Федченко,
открытого и названного так энтомологом
B. Ф. Ошаниным в 1878 году.
Рухнули легендарные, созданные прежними иностранными путешественниками,
близко не подходившими к этой области, фантастические представления о будто
бы обитавшем здесь "племени карликов" (датчанин Олуфсен и другие) и о разных
других чудесах. Появились первые точные знания -- географические,
климатические, гляциологические. Нужны были и точные геологические знания
обо всем Памире, на котором и после 1928 года все еще оставались белые
пятна, хоть и меньших размеров. Мне предстояло работать сначала на Восточном
Памире, пересеченном во многих направлениях уже многими исследователями, а
затем углубиться в никем не исследованное хаотическое сплетение горных
хребтов междуречья Пянджа и Шах-Дары. Долины Восточного Памира взнесены на
четыре тысячи метров над уровнем моря, а гребни гор возвышаются над долинами
еще километра на полтора, на два. Именно об этих местах писал Суэнь Цзянь:
"... царствует здесь страшная стужа, и дуют порывистые ветры. Снег идет и
зимою и летом. Почва пропитана солью и густо покрыта мелкой каменной
россыпью. Ни зерновой хлеб, ни плоды произрастать здесь не могут. Деревья и
другие растения встречаются редко. Всюду дикая пустыня, без следа
человеческого жилища... "
Столь же унылым представал передо мною Памир и в описании Марко Поло:
"... поднимаешься на самое высокое, говорят, место на свете...
Двенадцать дней едешь по той равнине, называется она Памиром; и во все время
нет ни жилья, ни травы, еду нужно нести с собой. Птиц тут нет оттого, что
высоко и холодно. От великого холода и огонь не так светел и не того цвета,
как в других местах... "
Отправляясь на Памир в 1930 году, я 'знал, что мой путь верхом, с
караваном, будет длиться несколько месяцев, что там, где не пройти лошадям,
придется пробираться пешком, что в разреженном воздухе будет трудно дышать,
что пульс у здорового человека на этих высотах достигает ста пятидесяти
ударов в минуту.
Отправляясь на Памир, я знал, что советская власть уже проводит на
Памире первые хозяйственные и культурные мероприятия, уже оказывает
всяческую помощь темному и отсталому местному населению. Но мог ли я себе
представить в, том 1930 году, что спустя всего лишь год мне в следующем моем
путешествии придется наблюдать поход двух первых в истории Памира автомашин
и что еще через год Восточный Памир пересечет первый автомобильный тракт? И
что вскоре в селениях по рекам Памира возникнут многие десятки школ,
амбулаторий, кооперативов, клубов? Что в областном центре -- Хороге --
появятся кинотеатр, кустарные фабрики, своя областная газета, а затем и
гидроэлектростанция, которая даст ток многим селениям в ущельях Гунта,
Пянджа и Шах-Дары? Мог ли я думать, что самолет будет совершать регулярные
пассажирские рейсы через высочайшие в Советском Союзе, обвешанные ледниками
хребты? Ничего этого не было в 1930 году, и тогда, изучая прошлое Памира,
наблюдая настоящее, о его будущем я мог только мечтать. И я понимал, как
трудны и опасны были путешествия первых научных исследователей: Северцова,
Грумм-Гржимайло, Громбчевского, Ошанина и других. Но, читая их дневники и
отчеты, я не догадывался, что мне самому предстоят столь неожиданные и
необычные происшествия, какие не выпадали и на долю тех пионеров русской
науки на Памире, которыми я так увлекался. Описанию этих происшествий и
будут посвящены некоторые из глав моей книги.
Все мои дни, с утра до глубокой ночи, я отдал чтению геологических
книг. Но времени было мало, и к моменту отъезда я никак не мог похвалиться
знаниями. Кроме того, я не знал еще очень многого: я не знал, какая разница
между узбекским и киргизским способами завьючивать лошадь, я не умел
обращаться с эклиметром и удивлялся, почему восток и запад в горном компасе
переменились местами? Неведомые мне геологические термины: синклиналь,
флексура, грабен и другие подобные им, казались мне иногда непостижимою
мудростью, и когда вдруг на каком-нибудь повороте строки их смысл для меня
неожиданно становился ясен, я убеждался, что погружаться в специальные
научные знания и весело и интересно, и жалел только, что остается так мало
времени до отъезда!
Юдин был по горло занят сметами, планами и расчетами. Мне он поручил
два основных дела: добыть все, что нужно для снаряжения и экипировки
экспедиции, и найти подходящего для путешествия топографа.
После долгих поисков топограф нашелся. Гигантского роста юноша -- Юрий
Владимирович Бойе -- вошел в мою комнату. Он был наивен, смешлив,
разговорчив. С ним вместе я поехал к Юдину. Юдин решил, что во всем, кроме
опытности, он человек подходящий, ну, а опытность... она явится на Памире.
Второе дело было труднее. В руках у меня был длинный список предметов,
которые надлежало добыть. Палатки, вьючные ящики, геологические инструменты,
седла, оружие, посуду, одежду, фотоматериалы, рыболовные и охотничьи
принадлежности, железные "кошки" для хождения по ледяным склонам,
консервированные и сухие продукты, географические карты, и мало ли что еще?
Продовольствия нужно было купить ровно столько, чтоб обеспечить себя на
четыре месяца, -- ведь, кроме мяса и кислого молока, на самом Памире мы
решительно ничего не найдем. Я рыскал по всему Ленинграду. Я избегал десятки
магазинов, складов, снабженческих баз, учреждений и, наконец, достал почти
все, что было обозначено в моем тщательно составленном списке. Все
приобретенное было зашито в мешки, упаковано в ящики и отправлено на вокзал.
18 апреля 1930 года, обвешанные биноклями, полевыми сумками,
фотоаппаратами, альтиметрами и всем, чем особенно дорожили, усталые от
хлопот, полные радостных размышлений о будущем, мы -- Юдин, Бойе и я -- сели
в поезд с билетами до Ташкента. Из Ташкента нам предстояло проехать по
железной дороге в Андижан, а оттуда на автомобиле в Ош.
Ферганская долина -- это огромный оазис, с трех сторон ограниченный
отрогами гор Тянь-Шаньской и Памиро-Алайской горных систем, а с четвертой
стороны, с запада, примыкающий к Голодной степи, которая дальше, на запад,
переходит в знойную пустыню, простирающуюся до самого Каспийского моря.
Ферганская долина -- это сплошные поля хлопчатника, абрикосовые сады, бахчи
с дынями и арбузами, это миндальные рощи, мудрая сетка оросительных каналов,
питающихся водой горных рек. Сотни кишлаков, десятки маленьких, полных
зелени городов. Три среднеазиатские республики: Узбекистан, Таджикистан и
Киргизия -- сплетают тут свои невидимые глазом границы. Летом здесь жарко и
душно. Весна -- мягка, тепла, невыразимо хороша. Тот, кто раз побывал в этих
краях весной, всю свою жизнь будет стремиться сюда.
В юго-восточном углу Ферганской долины расположен маленький город Ош.
Древний город, который упоминали китайские летописцы и другие азиатские
путешественники еще тысячу лет назад. Через этот город, расположенный на
пересечении больших караванных путей, монгольские ханы и китайские купцы
возили свои товары в пределы современной Европы. Через Ош проходили орды
завоевателей. Из Оша начинается караванный путь на Памир. Здесь
обосновываются исходные базы всех памирских экспедиций. На берегу реки
Ак-Бура, в маленьком доме местного агронома Кузьмы Яковлевича Жерденко,
организовали нашу базу и мы. Нам предстояло нанять лошадей для каравана,
закупить сахар, муку, рис, овощи и другие продукты, которые не было смысла
везти из Ленинграда. Мы провели в Оше почти две недели.
Я был молод, полон сил и энергии. Впервые пускаясь в столь дальнее
"настоящее" путешествие, я, конечно, был настроен романтически, а потому Ош
в том 1930 году представлялся мне городом необыкновенным. Казалось бы, какая
особая разница была между ним и другими известными мне городами? Я не говорю
о Ленинграде и о Москве: в них, конечно, совсем другая, суровая, северная
природа. Они провожали меня мутным апрельским небом, рыжим, тающим снегом
улиц, каменными громадами многоэтажных домов.
Но, например, Ташкент, Андижан, -- чем отличались они от Оша? Пожалуй,
только своими размерами. Те же аллеи зыблющихся тополей вместо улиц, такие
же арыки, омывающие корни тополей и ноги узбеков-прохожих. Такая же
насыщенность воздуха тонкими ароматами цветущих абрикосовых деревьев,
миндаля и акаций, такие же, наперекор дневному зною и ночной духоте,
холодные реки; такие же бледные, легкие очертания снежных гор по краям
голубого, словно занемевшего неба. В чем же дело? Может быть, Ош вообще не
был похож на город? Нет. Напротив. В нем дымила длинная труба большой
шелкомотальной фабрики. В нем, пересекая арыки, громыхали тяжелые тракторы,
проезжая по кратчайшему пути от одного колхоза к другому. В нем было много
мягких извозчичьих экипажей, запряженных парою лошадей, и были автобусы
Автопромторга. Может быть, Ош казался мне тише, спокойнее других городов?
Тоже нет. В нем бродили толпы народа -- узбеков, киргизов и русских, в нем
по пятницам шумели многоголосые пестрые базары, такие, что автомобиль и арба
одинаково вязли в гуще говорливых людей, а по другим дням шла буйная
торговля на маленьком новом "Пьяном базаре"; в нем физкультурники собирались
на площадках городского
сада, где по вечерам ревел духовой оркестр, кричали мороженщики; а в
другом саду шли спектакли... Может быть, в том тридцатом году этот город еще
сохранял в себе экзотичность древней Азии, превыше всего почитавшей пророка?
Того самою, уставшего от тяжелых странствий, который будто бы остановил
своих быков словом "ош" (в переводе на русский -- "стой") вот под этой
скалистой грядой, что от века называется Сулейман-и-тахта? Думаю, не
ошибусь, сказав еще раз: нет. Какая уж экзотичность, если громкоговорители
заливались соловьями над старинной крепостью и по всем углам города? Если с
каждым днем все ближе подбирался к нему железнодорожный путь от станции
Карасу? Если в школах мусульмане читали книги Ленина, Сталина, обсуждали
план пятилетка? Если в сельсоветах столь же горячо обсуждались сроки
тракторных полевых работ? Если продавцы газет осаждались толпами покупателей
в полосатых халатах, больные шли не к табибам, а в советские аптеки и
амбулатории, а в бывшей гарнизонной церкви библиотекарша перебирала книги,
зачитанные до дыр?.. И над всем этим по вечерам, прожигая густую черную
листву, висели яркие белые созвездья электрических лампочек. Природа в Оше
была такая же, как и всюду в предгорных городах Средней Азии, -- тихая,
теплая, благодатная. И только изредка в ее тишину врывались черные грозы,
гнувшие стройную выправку тополей, хлеставшие город струями теплой воды и
замешивавшие в липкое тесто слой тончайшей лессовой пыли.
И все-таки Ош казался мне необыкновенным.
Почему?
Потому, что я сам пребывал в необычайном душевном подъеме, и мне было
радостно все, все люди представлялись приветливыми, а если вдуматься, то и в
самом деле были гостеприимными, заботливыми, внимательными и
доброжелательными к нам, отправлявшимся на Памир.
Слово "Памир" здесь звучало иначе, чем в Ленинграде и в других городах
России. В Оше были люди, побывавшие на Памире. В Оше все знали, что те, кто
отправляется на Памир, не должны терпеть недостатка ни в чем. Самое
недоверчивое учреждение в Союзе -- Госбанк, и тот отступил от всегдашних
строгих своих правил, выдав Юдину деньги по переводу, в котором не были
соблюдены все формальности. Банк сделал это, чтоб ни на один день не
задержать наш отъезд. Все понимали, как трудна и нужна стране научная
экспедиция на Памир.
Мог ли Ош показаться мне обыкновенным? Ведь он был воротами в те края,
в которых так много еще было неведомого, неразгаданного!
... И, проверив все вещи и все записные книжки, я убедился, что
экспедиция экипирована и снабжена превосходно. У нас были отличные, сытые
лошади, караван с продовольствием и великолепное настроение.
Выступление из Оша
Три года подряд каждую весну я выезжал на Памир из Оша караваном. В
этом маленьком отрывке я описываю выступление из Оша в 1932 году, -- я был
тогда начальником центральной объединенной колонны огромной Таджикской
комплексной экспедиции и потому двигался с большим караваном. В 1930 году,
когда я впервые ехал на Памир с Юдиным, у нас был совсем маленький караван.
На пыльном дворе гора тяжелых мешков, кожаных вьючных сум, свертков,
бидонов.
Вьючка большого каравана -- важное, мудреное дело, в котором есть свои
законы и тайны, известные только самим караванщикам. С детства приучается
узбек-караванщик к этому трудному делу. Сначала он только ходит и смотрит и
юлит меж ног лошадей. Лошади относятся к нему с высокомерным презрением, не
кусают и не лягают его, пока он не наберется храбрости взять одну из них за
аркан. Если он сделал это, обиженная лошадь ткнет его головою так, что он
турманом летит, кувыркаясь в лессовой пыли. Перепуганный, он отступает и
снова ходит и смотрит, преодолевая робость. Однако слишком долго ходить и
смотреть не следует, иначе его засмеют караванщики. Понабравшись мужества,
он подходит к лошади, которая кажется ему смирнее других. Но самая смирная
лошадь уже издали косит на него рыжий выпуклый глаз. И когда очертя голову
он двумя руками вцепится в повод, лошадь срывается с места и летит карьером
вдоль глиняных дувалов, ограждающих улицу, волоча обмершего от страха, но не
выпускающего повода мальчугана. Лошадь попросту шутит с ним, но ему кажется,
что само небо рушится с грохотом на землю и что у него постепенно отрываются
руки, ноги и голова. Натешившись его страхом, взмыленная лошадь, наконец,
останавливается. Тогда мальчишка, еще не успев зареветь благим матом, слышит
одобрительный смех собравшихся зрителей и, шмыгнув носом, всхлипнув разок, в
первый раз воспламеняется гордостью и с видом победителя ведет назад
иронически настроенную лошадь и, по возможности незаметно, потирает
ушибленные места.
С этого дня мальчуган становится подмастерьем караванского цеха. С
этого дня он гордится своим общением с лошадьми. Лишь годам к восемнадцати
своей жизни он понимает, что все приобретенные им познания дают ему право
только подводить лошадей к вещам, которые будут навьючены на лошадь
взрослыми караванщиками.
В самом деле, ведь надо одним глазом рассчитать груз так, чтобы он
равномерно распределился на оба бока; надо без всяких весов подобрать мешки
так, чтобы каждая половина вьюка весила ровно три пуда, а если лошадь слаба,
то надо при этом придать обеим половинам вид такой, чтобы каждая из них
весила в глазах нанимателя каравана ровно три пуда, хотя бы действительный
их вес был в два раза меньше; надо положить груз на вьючное седло так, чтобы
он не свалился от тряски в пути, чтобы он не набил животному бока, чтоб он
не съехал на одну сторону, не нарушил равновесия лошади; надо угадать, где
именно всего удобней для каждой лошади должен прийтись центр тяжести вьюка,
где, с точки зрения закона о неравноплечих рычагах, надо приспособить
привьючки.
Кроме того, у каждой лошади имеется свое собственное отношение к грузу.
Одна ненавидит квадратные ящики, предпочитая им узкие и продолговатые,
другая в клочья изорвет о ближайшее дерево мешки с рисом, потому что ей не
нравится тугое поскрипывание риса в мешке, но ничего не имеет против мешков
с мукой... Словом, только к тридцати пяти -- сорока годам караванщик
научается с первого взгляда определять все самые затаенные черты лошадиных
характеров и узнает все премудрости водительства караванов.
Поэтому нет каравана без старшего караванщика -- караванбаши, что
значит на русском языке "глава каравана". Поэтому лучшие, опытнейшие
караванбаши славятся на всю Среднюю Азию.
Поэтому никогда не надо ничего советовать караванбаши в его деле, если
нет желанья испортить груз, загубить лошадей и прослыть навсегда невеждой и
глупцом среди всего племени караванщиков.
Зато честный и опытный караванбаши может провести караван за тысячи
километров по труднейшим горным тропинкам, по безводью и бездорожью, через
гигантские перевалы, провести так, что к последнему дню путешествия лошади
будут веселы, и резвы, и сыты и можно будет гордиться их развитой
мускулатурой, дыханием, поставленным, как у певца, крепостью копыт,
надлежащей сухостью ног и отличным, спокойным нравом.
А груз... Вы можете быть совершенно спокойны: ни грамма груза не
убавится в караване, если только по вашему приказанию он не будет
расходоваться в пути. Ни расписок, ни договоров не нужно. Узбеки-караванщики
не любят бумаг. Всякая бумага, по их мнению, подразумевает взаимное
недоверие. Каравайцик верит на слово и верен своему слову. И берегитесь
изменить слову. Если вы хоть раз изменили ему, лучше никогда вам не ездить
по караванным путям, лучше ждать, когда в горах и пустынях блеснут рельсы
железной дороги. Вы потеряли доверие караванщиков, и вы не можете нанимать
караваны!
Все это я знаю отлично. Поэтому, когда еще затемно на базу экспедиции в
городе Оше является караванбаши Турсун с оравою своих людей, я показываю ему
на гору тяжелых мешков, ящиков, кожаных вьючных сум, свертков, бидонов,
сосчитанных, перевешанных руками караванщиков, распределенных и перевязанных
арканами еще вчера, и говорю ему:
-- Ну, Турсун-ака, распоряжайся!.. А я пойду смотреть лошадей.
Лошади только в ночь приведены с пастбища, я их еще не видел. Я не мог
их видеть, потому что паслись они за много километров от города и выбирал их
из общего табуна специально назначенный человек. На лошадях -- вьючные
седла.
Караванщики группируются по трое. Один из трех подводит лошадь к грузу,
ставит ее меж двух половин вьюка и держит на коротком поводе. Лошадь тянет
голову вбок, пугливо озирается на лежащий на земле груз, словно пытаясь
определить его природу. Лошадь припрыгивает и дрожит всем телом в лошадиной,
особенной лихорадке. Но караванщик стоит, как железный столб, и лошадь может
податься только в сторону, а никак не вперед, не назад. По сторонам уже
наклонились над вьюком два других караванщика и, подняв груз, привалили его
к бокам лошади. Они сдавили ее двумя половинками вьюка, и, как в тисках,
лошадь никуда уже не может податься, она только похрапывает и нервно поводит
ушами, пока караванщики обвивают ее хитросплетеньем арканов. Они ухватывают
вьюк за углы и дергают его в разные стороны, словно ввинчивая его в
лошадиный бок, потом сверху на спину укладывают привьючку и долго притирают
и примащивают ее, чтоб легла она, как на спальное ложе. Лошадь превращается
в бочку, и эту бочку обводят последним длинным арканом. Запустив концы
аркана себе за плечи и обернув его вокруг поясницы, караванщики упираются
коленом в лошадиный дрожащий бок и отваливаются, кряхтя, натуживаясь до пота
на лбу, так что вены выступают из-под кожи лиловыми выпуклыми жгутами.
Лошадь покряхтывает, выдавливая из себя шипящий, протяжный выдох. И,
закрутив узлы, караванщики разом, стремительно, как от падающего камня,
отскакивают в разные стороны, потому что бочка становится внезапно
выпущенной пружиной, -- со всех четырех ног рванувшись от них, заломив
вспотевшие уши, лошадь несется по двору, как тяжелый снаряд, чтобы вдребезги
разбить все, рискнувшее оказаться на ее пути: на другую сторону двора, за
пролом в саманной стене, за арык, на пыльную улицу, туда, где сбились в кучу
другие, завьюченные, уже бессильные сбросить вьюк, уже присмиревшие лошади.
Долетев до них, разом повернув боком, тяжело дыша, она вдруг всеми копытами
упирается в землю и, ударившись о посторонние вьюки, испуганно
останавливается. И если вьюк остается цел, значит все в порядке, и
караванщики, как к эшафоту, ведут к горе груза следующую, полную подозрений
лошадь.
Вьючные ящики должны быть крепки; потому они оковываются железом и
плотно обшиваются парусиной. А в мягкие вьючные сумы нельзя класть твердых
предметов; даже толстые подошвы альпийской обуви свиваются от удара, как
закрутившийся тополевый листок. А жестяные керосиновые бидоны обжимаются
деревянной клеткой. И все-таки все это превращается в прах, если бесятся
лошади.
Вот почему я опасливо смотрю на вьючный ящик с необходимым для горных
работ динамитом, когда его взвьючивают на лошадь. И вот почему, приказав
везти этот вьюк отдельно от других лошадей, я поручаю ее отдельному
караванщику.
Русские рабочие обычно в лошадях понимают мало, а многие сотрудники
экспедиции глядят на них и вовсе бессмысленными глазами. Большинство
сотрудников отправляется на Памир в первый раз, и некоторые впервые садятся
в седло. Даже заседлать коней не умеют. Но у них воинственный вид, потому
что работа предположена у самой границы, из-за которой всегда возможен налет
басмачей. У всех за плечами торчат винтовки, сбоку болтаются наганы, а у
иных на животе даже поблескивают жестянкой бутылочные ручные гранаты.
Бывалые участники экспедиции хмуро оглядывают таких новичков, боясь не
басмачей, а этого воинства, потому что любой из новичков способен по
неосторожности и неопытности взорвать гранату на собственном животе или
вогнать наганную пулю в круп лошади. Но каждый такой всадник мнит себя
похожим, по меньшей мере, на партизана времен гражданской войны, и каждый
уверен в своей превосходной боеспособности. Наконец последняя завьюченная
лошадь, звеня тазами и ведрами, как пожарный автомобиль, вылетает на улицу.
Потный, возбужденный и охрипший, я вскакиваю в седло и даю распоряжение
выступать. Тут, решив в последний раз перед Памиром отведать мороженого,
один из коллекторов, одетый в алую фланелевую рубаху-ковбойку и бархатные
оливковые
шаровары, устремляет своего конягу к будке мороженщика, красующейся на
краю улицы, среди тополей. Коллектор этот, минуту назад не знавший, с какой
стороны подойти к седлу, нечаянно поднимает коня в галоп. Заждавшийся конь
рвется так, что коллектор, едва не вылетев из седла, вцепляется руками в
луку, а его осетинская широкополая шляпа съезжает с затылка и никнет на
своем ремешке у шеи.
-- Держи коня!.. Держи!.. -- яростно кричу я, но, поняв, что коллектор
не властен справиться с конем, вылетаю вперед и, настигнув коллектора,
хватаю за повод его коня.
Подбегает караванщик и ведет коня "храброго джигита" в поводу.
Караванщик ничему не удивляется и даже не позволяет себе улыбнуться. Караван
вытягивается, идет вниз по улице. Лошади, еще не привыкшие к вьюку,
бросаются в стороны и разбегаются. Караванщики, ругаясь, гоняются за ними,
тщетно стараясь наладить порядок.
Улица ведет к мосту через пенную Ак-Буру. За мостом -- базарчик, на
котором мелочные торговцы урюком и черешней состязаются с горланящими
лепешечниками в зазывании покупателей. Однако и те и другие умолкают, когда
караван проходит мимо разгульной ордой. А посетители чайханы, бросив свой
дымящийся кок-чай, толпятся у дверей и окон. Собаки визжат и лают.
Сразу за базаром, на узкой улице как с цепи срывается лошадь, груженная
динамитом. Она на полном скаку лягает другую лошадь, та оскорблена, и обе
выносятся вперед, растолкав всех лошадей каравана. На пути -- телеграфный
столб, краешком ящика лошадь за него задевает, вьюк съезжает на сторону,
лошадь окончательно перепугана, и... тут уж ничто в мире не может ее
удержать. Она мчится вперед скачками, беспрерывно давая козла, динамитные
ящики съезжают набок все больше и больше, наконец один из ящиков
вываливается из сдерживающих его пут и с треском падает в узкий арык. Метрах
в сорока дальше летит второй ящик, а еще дальше падают два других. Аркан
запутал лошади ноги, она подпрыгивает еще разок, но другой аркан оказывается
у нее на шее, и она, вся в пене, вздрагивая губами, останавливается.
Караванщики задерживают весь караван и бегут собирать ящики, которые, к
счастью, оказались слишком прочны для того, чтобы рассыпаться от такой
передряги. Через двадцать минут караван шествует дальше. Люди злы и
утомлены.
Через два часа караван выходит из закоулков старого города. Широкая
прямая дорога переваливается с холма на холм. То, что не могли сделать люди,
делает солнце. Оно так яростно припекает лошадей, что все теряют теперь
охоту носиться и сбрасывать вьюки. Люди качаются в седлах, как сонные мухи.
Ремни непривычных винтовок натирают им плечи. У многих ноют растертые ляжки.
Если не порядок, то тишина возникает сама собой. Отсель все будет нормально
и благополучно. Завтра все упорядочится, завтра у нас будет превосходное
настроение.
Караван научно-исследовательской экспедиции выступил в поход на Памир.
Наконец в седле... (Из записей 1931 года)
Есть особенно торжественные минуты, в какие человек почти физически
ощутимо сознает себя на грани двух совершенно различных существований. Когда
караван по пыльной дороге медленно взобрался на первый в пути перевал,
тяжело завьюченные лошади сами остановились, словно и в них проникло то же
сознание.
Сзади, в склон горы, в крупы лошадей уперлись красные, низко лежащие
над равниной воздушные столбы заката. Я повернулся боком в седле, уперся
рукою в заднюю его луку. Туда, на закат, сбегала к травянистым холмам
лессовая дорога. Она терялась вдали, в купах засиненных предвечернею дымкой
садов. За ними, под невысокой, но острой, истаивающей в красном тумане
горой, распростерся покинутый экспедицией город. Он казался плоским темным
пятном, в котором пробивались белые полоски и точки. Некоторые из них
поблескивали, как осколки красного зеркала. Отдельные купы деревьев, будто
оторвавшись от темного большого пятна, синели ближе, то здесь, то там. Это
были маленькие селения -- предместья города. Тона плодородной долины
казались такими нежными и мягкими, словно вся природа была одета в чехлы, --
скинуть бы их в парадный день -- и равнина засверкала бы ярким играющим
блеском.
Сзади -- нежнейших тонов равнина, заполненная закатом, город как
последний форпост привычного культурного быта, оставляемого, кажется,
навсегда: улицы, дома, фабрики, конторы, столовые, кинотеатры, автомобили,
извозчики, электричество, телефонные провода, магазины, киоски, библиотеки
-- весь сложный порядок шумного и деятельного человеческого сообщества.
Впереди -- только горы: вершины, ущелья, вспененные бурные реки, горные
хребты, врезавшиеся в голубое небо острыми снежными пиками. И дорога уходит
туда перевитой, небрежно брошенной желтою лентой. Впереди -- неизвестность,
долгие месяцы верхового пути, никаких населенных пунктов на Восточном
Памире, кроме Поста Памирского да редких киргизских кочевий. И только
далеко-далеко за ними, в глубочайших ущельях кишлаки Горного Бадахшана. И
главное впереди -- особенные скудость, ясность и простота форм жизни,
которые обозначат дни и месяцы каждого двинувшегося туда человека.
Еще вчера -- кипучая организационная деятельность, заботы, хлопоты, а
сейчас -- бездонная тишина, в которой только мягкий топот копыт, гортанные
понукания караванщиков, свист бичей да медлительный перезвон бубенчика под
гривой первой вьючной лошади каравана. Теперь каждый из путников
предоставлен себе самому. Все черты характера, все физические способности
каждого приобретают огромное, непосредственное, заметное всем значение.
Никаких условностей и прикрас: все как есть! Если ты мужествен, неутомим,
спокоен, энергичен, честен и смел, ты будешь уважаем, ценим, любим. Если нет
-- лучше вернись обратно, пока не поздно. Здесь, в долгом пути, время тебя
обнажит перед всеми, ты никого не одурачишь и не обманешь, все твои свойства
всплывут наружу. Ни красноречие, ни объем твоих знаний, ни степень
культурности -- ничто не возвысит тебя над твоими товарищами, не послужит
тебе в оправдание, если ты нарушишь точный, простой, неумолимый закон
путешественника.
Все это промельнуло в уме мгновенно, но с беспредельной отчетливостью,
-- так отчетлива, полна и мгновенна бывает предсмертная мысль, и, может
быть, именно поэтому созерцание дальних, вечных снегов влекло к раздумьям о
величии жизни и смерти. Горы -- это будет иное, для многих сейчас еще
неведомое существование, которым сменится прошлый, обычный образ городской
жизни.
Георгий Лазаревич! -- в задумчивости сказал я Юдину, который, подъехав
сзади, придержал рядом со мной своего коня. -- Вы никогда не испытывали
пространственного голода?
Какого голода? -- внимательно взглянув мне в глазка, переопросил Юдин.
Пространственного, -- почему-то вдруг смутившись, повторил я. -- Ну,
такого особого чувства тоски по постоянному передвижению.
Не знаю, пространственным ли его назвать, а голод я ощущаю. Еще какой!
Так и съел бы сейчас баранью ляжку! -- с веселой насмешливостью заявил Юдин.
-- Особенно если с лучком поджарить... С утра ничего не ел!
Понимаю, -- окончательно смутился я. -- Ну, это я так... Поезжайте, я
вас догоню!
А что, вы тоже объелись этого проклятого зеленого Урюка?.. Я говорил
вам: не увлекайтесь!
Я резко выпрямился в седле и хлестнул камчою по крупу коня. Бедняга,
озлившись на незаслуженный удар, рванулся вниз с перевала галопом.
-- Павел Николаевич! Ноги лошади поломаете! -- донесся сзади
(наставительный голос Юдина.
Я осадил коня, поехал медленным шагом, откинулся в стременах и только
тогда оглянулся.
А оглянувшись, увидел караван, вытянувшийся на спуске, и впереди
каравана группу всадников. Юдин, петрограф Н. С. Каткова, прораб, оба
коллектора... Трое караванщиков, спешившись с вьючных лошадей, шли, широко
размахивая рукавами ванных халатов. Позади всех, сблизив лошадей, стояли и
скручивали махорочные цыгарки двое рабочих. Гребень перевала скрыл равнину
вместе с городом и красными лучами заката.
Я вынул из, полевой сумки трубку, туго набил ее махоркой и закурил на
ходу.
Новая жизнь началась, надо было проверить себя, как проверяют перед
боем винтовку.
Вечером, когда караван остановился на ночлег под двумя холмами, на
густой травянистой лужайке, у спокойно журчащей речки; когда на большом
разостланном брезенте был прямо в котле подан и съеден плов, отлично
сваренный караванщиками; когда люди разлеглись на теплой траве под огромными
звездами, а спать еще не хотелось, Юдин, примяв траву, грузно распростерся
животом кверху рядом со мной.
-- Ну, здорово! -- добродушно пробурчал он. -- Теперь до утра не
захочется есть... Молодец Дада, умеет кухарить!
Я молчал.
-- А скажите, Павел Николаевич, -- повернувшись на локте, с интимными
нотками в тоне заговорил Юдин, -- вы, конечно, могли обидеться на меня
тогда, а только, честное слово, мне здорово есть хотелось... Что такое вы
мне хотели сказать об этом, -- как вы его назвали? -- пространственном
голоде?
Юдин редко говорил на отвлеченные темы, и я искоса взглянул на него: не
ждать ли опять насмешки? Но в щелочках глаз моего собеседника было одно
добродушие: ведь Юдин обливает меня ушатом холодной воды, только когда я
впадаю в романтический пыл, а сейчас я ничем не проявляю такого пыла.
-- Так, пустяки... ("Как бы это похолодней да попроще?") Может быть, я
не нашел слова. Неудачно выразился. Просто оглянулся на перевале: закат,
позади город, и все такое, а впереди... Ну, вспомнил о том, как я чувствовал
себя на севере, когда невмоготу стало брюки протирать за столом, заваленным
недописанными бумагами...
Юдин, деловито ковыряя травинкой в зубах и методически сплевывая на
сторону, спокойным взглядом изучал мерцающие звезды. Глухо, будто скрывая
никак не подобающую ему лиричность, проговорил:
-- А вы думаете, мне на перевале такие мысли не пришли в голову? Только
я не особенно умею въедаться в эту, ну, как сказать... в лирику. Вам, как
писателю, оно, конечно, и карты в руки... Ну, а что же такое все-таки этот
пространственный голод, как вы его называете?
Я заговорил медленно, прерывая слова паузами:
Вот, Георгий Лазаревич... Попробуйте поголодать суток трое, ручаюсь
вам, вы станете ни к чорту не годным. Потребность простейшая и здоровая. А,
например, потребность пьяницы в алкоголе, наркомана в наркотиках -- больные
потребности. Их, этих людей, лечат. Вы не пьете, не курите, а я вот курю и
чувствую, что мне это вредно. А бывают потребности, которые не назовешь ни
здоровыми, ни больными, для данного организма естественные, хоть многим они
и кажутся странными. Одна из них та, которую я называю, -- может быть,
неточно и неправильно называю, -- пространственный голод. Это потребность в
постоянном передвижении.
Так, пожалуй. Вот тут кашгарлыки скоро нам попадутся. Это самое чувство
их и заставляет кочевничать, -- спокойно заметил Юдин.
Нет, напротив, -- чуть улыбнулся я. -- В данном случае факторы
социальные. Кочевые народы в поисках пастбищ, воды -- словом, всего, без
чего им прожить нельзя, вынуждены были постоянно передвигаться с места на
место. Отсюда и чувство. Не причина, а следствие! Вкоренилось оно в людей,
превратилось в привычку. Цивилизация и культура устранили причину, а
следствие осталось и живет себе как атавистический пережиток. Мы с вами
дорвались до седел и оба счастливы, а есть миллионы людей в городах и селах,
каждый из которых двумя руками отмахнулся бы от этого. Вот проснулся, встал
человек. Утро. Служба. Работа. Обед. А вечером -- все, что на ум взбредет.
Нужное, может быть, и полезное. Так день, два, год... А то и за всю свою
жизнь из родного города носа не высунет.
Когда мы начинали организовывать экспедицию, помните, сколько
просителей было: ах, хотим, ах, так заманчиво, так интересно! А как до дела
дошло, все разбежались! По сути, любителей передвигаться мало!
Ну, это по другим причинам! Струсили, или условия вы им предложили
неподходящие. А по-моему, вовсе не мало,
а множество: моряки, паровозные машинисты, летчики, шоферы, даже
вагоновожатые -- словом, в первую очередь транспортники. Кто это, как не
люди с чувством пространственного голода? Потом, возьмите, какие-нибудь
агенты заготовительных организаций, да просто иного почтальона попробуйте
посадить за прилавок -- взвоет! Никто из них года на месте не усидит. Такого
в гроб положи, и то под землей ползать начнет! Различны только масштабы и
способы утоления этого голода, а никакой принципиальной разницы нет. А вы
думаете, туристы только за здоровьем да за умственным развитием ходят? Не
сидится, вот и идут. А мало таких бродяг, что к сидячей профессии не
способны, а подвижную сами не умели и никто им не помог подыскать? Весь
вопрос сводится к температуре этого чувства. Вот у меня, я сам знаю,
странническая горячка, а у вас...
Ну, это вы бросьте! -- засмеялся Юдин. -- У меня никакой горячки нет,
да, признаться, если б можно было заниматься геологией, лежа в постели,
разве стал бы я по всяким Памирам шататься?
Значит, я в вас ошибся, вы по существу своему -- лежебока, а к
путешествию вас вынуждают сугубые обстоятельства!
Чорт его знает, Павел Николаевич! -- беспечно заключил Юдин. -- Знаете
что? Завтра вставать до света... Сегодня спим без палаток? Теплынь!..
Юдин встал и двинулся, шурша травой, к свету костра, чтоб разыскать в
груде вьючных ящиков и кожаных сум 1 свою. Я выкурил папиросу, выдул искры
прямо в черное небо, вскочил на ноги и двинулся вслед за Юдиным.
Маслагат (Из записей 1932 года)
Маслагат -- совещание, и это был большой маслагат, затянувшийся до
глубины ночи. Придя в Гульчу, я получил сообщение из Мургаба, что нигде
дальше в пути на Памир для моего каравана не заготовлен фураж и надо взять с
coбою отсюда не меньше шести тонн ячменя. А между тем все сто шестьдесят
лошадей каравана завьючены доотказа. Я созвал в мою палатку всех
караванщиков, и они превзошли себя в желании помочь мне выйти из
затруднения. Они обсуждали по очереди каждый вьюк, они говорили:
-- Белая кобыла Османа Ходжи может взять биш кадак| (пять фунтов)...
-- Привьючки желтого мерина с рассеченным ухом и короткохвостой
лупоглазой кобылы можно переложить на длинношеего мерина, носящего гриву на
правую сторону. Тогда на желтого мерина положим полмешка ячменя...
Иргаш сидит на своем вьюке, Иргаш весит, наверно,
четыре пуда, Иргаш до Ак-Босоги пойдет пешком, вместо него мы прибавим
к вьюку три пуда (Иргаш -- живой, ячмень -- мертвый, надо поменьше); лошадь
сильная, может три дня нести восемь пудов, а в Ак-Босоге отдадим это зерно
лошадям, Иргаш опять может ехать...
Я точно рассчитываю каждодневную дачу. Норма караванных лошадей -- два
килограмма в день. От Гульчи до Мургаба с дневками -- четырнадцать дней. Сто
шестьдесят лошадей по два килограмма... Но зерно можно давать не каждый
день.
Турсун-ака, в Суфи-Кургане дать надо?
Конечно, надо.
А в Ак-Босоге можем не давать? Там ядовита трава, от нее лошади дохнут,
но это под самым перевалом Талдык, а ниже, -- мы можем стать ниже, --
знаешь, там, на левой стороне, у ручья, поближе к киргизской летовке...
Правда, там хорошая, как сахар, трава.
В Сарыташе не давать, там пустим лошадей в левую щель, там хватит
травы. В Алае -- и думать нечего: не давать, два дня не давать, потому что
дневка. В Бордобе, конечно, прокормимся, ерунда. Ну, потом -- Маркансу.
Давать: пустыня; Каракуль -- солончак, песок, травы там есть немножко, но
ее, может быть, уже съели, может, мороз, -- надо дать. Южный Каракуль --
дать, Муз-кол -- дать: лед и камни, Ак-Байтал -- там, под моренами, у
реки... впрочем, надо дать. Вот и Мургаб... Сколько всего?
Турсун считает по пальцам:
Старый холм -- раз, Мертвая Вода -- два, Черное Озеро -- три, еще
Черное Озеро -- четыре... Хамма сакыз...
Всего восемь? Правильно, восемь... Два на сто, шестьдесят на восемь...
Ну, в общем два с половиной, считая, что еще дневка в Суфи. Первые дни в
Мургабе -- одна, неприкосновенный запас -- полтонны, всего, следовательно,
четыре тонны, или восемьдесят три мешка. Первые Дни лошади повезут по восемь
пудов, с каждым днем продовольствие и фураж будут уменьшаться, словом...
возьмем, Турсун-ака?
Но Турсун еще не научился считать на тонны, я все пересчитываю в пуды,
и тогда он опять прикидывает:
-- Белая кобыла столько-то, черная кобыла... желтая кобыла... синяя
кобыла (у Турсуна есть даже синяя)...
** П. Лукницкий
Считает Турсун, считает Насыр, считает Иргаш, считают все шестнадцать
караванщиков. Когда хрипота одолела всех, когда головы мутны от усталости,
когда обсуждены качества каждой из ста шестидесяти лошадей, а ночь уже
наклонилась к рассвету, Турсун упирается ладонями в колени, медленно,
подбирая халат, встает и простирает над собранием руки:
Хоп, хоп, болды, келады ухлайдэн! * Хоп, товарыш началнык, пайдет.
Вот спасибо, Турсун... Ты большой караванбаши... Ну, ладно, ладно, айда
спать. Спать, товарищи, спать, спать!..
Караван может выступить утром. Утром -- радиограмма в Мургаб:
"Фуражом обеспечен. Задержки пути не будет".
* -- Довольно, пойдем спать!
Путь экспедиции I960 года в Алай-Гульчинеком районе.
I. Место нападения басмачей. 2. Место первой ночевки в плену. 3. Здесь
стояли юрты Тахтарбая. 4. Сюда бежали басмачи. 5. Место последней ночевки в
плену.
Балансирую, стоя на четвереньках, поддерживая свою же точку опоры.
Ягтаны слабо, наспех, примотаны к бокам лошади. В темноте уже не вижу Юдина,
который едет верхом впереди. И Османа (он на крупе лошади, за спиной
басмача) я уже потерял. Понуканья, перезвякиванья стремян, щелканье копыт по
камням.
Куда нас увозят?
Чуть прозрачнее темноты -- звездное небо. Из темноты выплывают на нас и
снова удаляются всадники, перекрывая своими фигурами нижние звезды. Ледяной
ветер. Почему мне так холодно? Ах да... я же мокрый насквозь, ведь я бежал
вброд через реку. Насквозь... Только сейчас замечаю это. Горная ночь
морозна. Холодный ветер тянет от вечных снегов. Криками; камчами лошадей
гонят рысью. Но из всех лошадей только одна с вьюком, -- та, на которой
прыгаю я. Вьючная лошадь может итти только шагом. Моя задыхается, она
загнана, крутой подъем, она отстает. Кричу, хочу объяснить: "надо
перевьючить ягтаны, они падают, сейчас упадут... " Меня не слушают. С
полдюжины камчей впиваются в голову лошади, в шею, в круп. Лошадь хрипит.
Подпрыгивая на ней, изобретаю тысячи уловок, чтоб удержать равновесие. Конец
подъема, черная тьма, по отчаянной крутизне -- спуск. Лошадь изнемогла,
уперлась, подскочили темные, в мохнатых шапках, нещадно лупят ее, она
дрожит, тяжело дышит, стоит. Мне жалко ее, спрыгиваю. Ноги еще не
отморожены: больно. Тяну лошадь за повод, через плечо. Ступаю -- каждый шаг
на полметра ниже, босиком по острым заиндевевшим камням, словно по
раскаленным осколкам стекла. Меня с моей лошадью гонят рысью, бегу,
проваливаясь все ниже в темную пропасть. Пересиливаю боль.
Спуск окончился. Срыв вниз, река. Поняли наконец, -- ругаясь,
перевьючивают ягтаны. Опять взбираюсь на них, еду вприскачку, вброд через
реку: вода как черное масло, тяжело шумит и бурлит. Зги не видать. Нет ни
Юдина, ни Османа, вокруг чужие, темные и молчаливые всадники.
До сих пор я угадывал знакомые мне места. Отсюда к АкБосоге -- направо.
А мы прямо -- в неизвестность -- вверх по реке, по какому-то притоку. Едем
по самому руслу, по мелкой воде, густые брызги как лед. Я коченею. От реки
-- влево вверх, на кручу, непонятно куда. Из-под копыт осыпаются камни, и
падения их я не слышу. На миг внизу отразились звезды. Пытаюсь запомнить
направление. Черные пятна, -- продираемся сквозь виснущие кусты. Шум реки
все слабее, все глуше, далеко внизу, подо мной. Все яростней ветер. Ночь.
Ночь... Меня не трогают и не разговаривают со мной. Сколько мы едем -- не
знаю.
Басмаческий лагерь
Ночью мы сидели в юрте, в кругу тридцати басмачей, по каменным лицам
прыгали отблески красного, жаркого пламени. Тянули руки и ноги к костру,
чтоб красный жар вытеснил из нас тот леденящий холод, от которого мы
содрогались. Шел пар от нашей мокрой и рваной одежды. С отвращением
отворачивались от еды и питья, поглощаемых басмачами, хоть и не имели ни
маковой росинки во рту с утра. И руками, на которых запеклась кровь Бойе,
смешавшаяся с глиной и конским потом, я отстранил чай, предложенный мне
тайно сочувствовавшей нам киргизкой, забитой женой курбаши Тюряхана.
Смотрели на деловитую дележку имущества, вынимаемого из наших ягтанов, и
угрюмо молчали, когда ценнейший хрупкий альтиметр басмачи перешвыривали друг
другу, и нюхали его, и прикладывали к ушам: не тикает ли? Уславливались не
говорить ни слова друг другу, чтоб басмачи не заподозрили нас в сговоре о
бегстве и, зажегшись яростью, тут же не прикончили бы нас. Беспокоились о
судьбе Османа, который исчез на пути сюда и о котором басмач сказал: "Узбека
увез к себе Суфи-бек. Узбеку хорошо". Слушали завывания ветра, когда вокруг
нас вповалку завалились спать басмачи, и передумывали прошедший день,
показавшийся длиннее и многообразнее целого года. И, помню, не удержались от
печальной улыбки, когда Юдин положил мокрые свои сапоги под голову -- "чтоб
не украли". Лежали, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы усмирить холодную
дрожь хоть своим собственным теплом, когда погас костер и ледяной ветер,
поддувавший сквозь рваную боковую кошму, пронизывал нас до костей. Спали, не
заботясь о том, прирежут нас спящих или отложат резню до утра. Проснулись от
грубых толчков и запомнили: черное небо и великолепные звезды, стоявшие над
отверстием в своде юрты. И не верили сами себе, что на час или два сон увел
нас от всей этой почти фантастической обстановки. Слушали, как трещала
ветвями арчи киргизка, вновь раскладывая костер. Снаружи храпели лошади, и
до нас доносились понимаемые Юдиным крики спорящих:
-- Куда их еще таскать? Надо тут, сейчас, кончать с ними, зачем
откладывать это дело?..
... И снова ехали на острых, больно поддающих крупах басмаческих
лошадей, держась за спину сидящего в седле, владеющего нами врага. Ехали из
темной предутренней мглы в розовое утро, в солнечный тихий день. По узкому,
как труба, ущелью, по чуть заметной скалистой тропе, над лепечущим ручьем...
Громоздились над нами черные скалы, зава
ленные глыбами снега; всей весенней сочностью дышала в лощинах трава;
цеплялись за нас, словно предупреждая о чем-то, темнозеленые лапы арчи.
Голод и жажда, неукротимые, мучили нас.
Дальше некуда. Врезались в самый Алайский хребет. Высоко, почти прямо
над нами, -- снега. Они тают, и вода бежит вниз множеством тоненьких струй.
Они соединяются в ручейки, несутся по скалам вниз, распыляются в воздухе
тонкими водопадами. Отсюда видно, где родился тот ручей, над которым мы
ехал". Расширившись, он бежит мимо нас, несет с собой мелкие камешки,
скрывается за поворотом. Там, ниже, как и десятки других ручьев, он вольется
в мутную реку Гульчинку, вдоль которой вчера мы двигались караваном.
Помутнев от размытой глины, он сольет свои воды с ней. И эти воды помчатся
вниз в широком течении Гульчинки. Будут ворочать острые камни, окатывать их,
полировать, пока не станут они круглыми валунами. Еще на несколько
•миллиметров углубят дно долины, помогая тем водам, которые за тысячи
лет углубили долину на сотни метров, прорезали в ней крутостенные глухие
ущелья... Шумя и плещась, промчатся мимо заставы Суфи-Курган, мимо Гульчи,
до Ферганской долины. Здесь, нагретые солнцем, успокоенные, разойдутся
арыками по хлопковым полям, по садам абрикосов, дадут им веселую жизнь.
Опять соединятся с другими водами, текущими с гор так же, как и они... И все
вместе ринутся в многоводную, великую Сыр-Дарью, которая понесет их сквозь
пески и барханы пустынь до самого Аральского моря, где забудут они о своем
рожденье в горах, о снегах и отвесных скалах, о своем родстве со всеми
среднеазиатскими реками, составляющими Сыр-Дарью и Аму-Дарью и бесследно
исчезающими в знойных азиатских пустынях...
Долгая жизнь и долгий путь у ручья, который сейчас струится над нами,
распыляясь в тонкие водопады. А наша жизнь и наш путь не здесь ли теперь
окончатся?..
Налево от нас -- очень крутой, высокий травянистый склон. Направо --
причудливые башни и колодцы конгломератов, когда-то размытых все теми же
горными водами.
А здесь, на дне каменной пробирки, -- арчовый лес, травяная лужайка,
перерезанная ручьями. Отсюда не убежишь...
На лужайке -- скрытая от всех человеческих взоров кочевка курбаши
Закирбая: шесть юрт. По зеленому склону и в арче -- мирный, хоть и
басмаческий скот: яки, бараны. А здесь -- женщины, дети, -- у курбаши
большая родовая семья. Все повылезли из юрт поглазеть на пленных.
Нас вводят в юрту. Поднимает голову, в упор глядит на нас из глубины
юрты старик Зауэрман. Впрочем, мы не удивлены.
-- Вы здесь?
Моргает красными глазами, удрученно здоровается: -- И вас?..
Да, вот видите.
А где ваш третий?
Убит.
А... а... убит... Мерзавцы!.. Ну и нам скоро туда же дорога... на этот
раз живым не уйду... -- старик умолкает, понурив голову.
Коротко о том, что было дальше
Находясь в басмаческом плену, мы с Юдиным и Зауэрманом оказались
свидетелями многих интересных событий. Обо всех этих событиях рассказывается
подробно в другой моей книге -- в повести, полностью посвященной описанию
басмачества в Алай-Гульчинском районе и борьбе с бандою Закирбая. Здесь же
нет места для столь подробного рассказа об одном коротком, хотя и
примечательном эпизоде из наших длительных экспедиционных странствий.
Поэтому для того только, чтоб сохранить нить повествования, сообщу самую
суть дальнейшего.
Помещенные в юрту Тахтарбая, родного брата Закирбая -- главаря банды,
мы были совершенно изолированы от внешнего мира. Запертое со всех сторон
глухое ущелье, похожее на каменную пробирку, исключало всякую возможность
бегства. Нам, однако, симпатизировала жена Тахтарбая, умная женщина,
считавшая, что участие ее мужа и его брата в басмачестве -- величайший позор
и бедствие для всего рода. Прекрасное знание Юдиным киргизского языка
оказало нам неоценимую услугу, -- тайно от всех старуха осве. домляла нас о
положении в банде, о решениях и замыслах ее главарей.
Не слишком приятно было узнать, что Закирбай хочет лично руководить
процедурой казни своих пленников, но это желание курбаши давало нам
некоторую отсрочку: в ожидании его "победоносного" возвращения из-под
осажденной им заставы Суфи-Курган нас не трогали. Обстановка несколько раз
менялась то в нашу пользу, то против нас. Неизменно заставляя себя сохранять
внешнее спокойствие, не ведая, что произойдет с нами через минуту, мы
старались не терять надежды, ждали счастливой случайности, перемены, какой
можно было б воспользоваться.
Одной из таких случайностей было появление в кочевье молодого киргиза
Джирона, бедняка, за два года перед тем работавшего в Памирской экспедиции
Академии наук и хорошо знавшего Юдина. Через Джирона нам удалось установить
письменную связь с пограничной заставой.
Семьсот басмачей осаждали эту заставу, но горстке пограничников удалось
отстоять себя до прибытия подкрепления. А когда два эскадрона маневренной
группы прибыли на помощь заставе и погнали банду, для нас наступили новые
критические часы: Закирбай примчался в кочевье с приказанием всем немедленно
бежать через закрытый снегами горный хребет, за границу. В банде началась
паника, а многие бедняки, понимая, что им, плохо одетым, разутым, переход
через снега грозит гибелью, стали возмущаться. Приближенные Закирбая хотели
теперь на скорую руку избавиться от обременявших их пленников, но Юдин,
умело оценив обстановку, стал исподволь, с огромною силой духа, убеждать
Закирбая, что "кончать" нас тому невыгодно: вот, мол, все Закирбаево
"воинство" уже восстает против него, он остается один, у него нет иного
выхода, кроме как сдаться Красной Армии; и если, мол, он сохранит нам жизнь,
то и мы, в свою очередь, гарантируем ему жизнь..
Юдин прекрасно понимал психологию жадного, жестокого, корыстолюбивого,
вероломного и трусливого Закирбая. Юдин с удивительным хладнокровием,
сохраняя в разговорах с Закирбаем чувство собственного достоинства, придавая
все большую уверенность и даже властность своему тону, постепенно
воздействовал на Закирбая в нужном нам направлении.
Закирбай метался. То ему приходило в голову немедленно покончить с
нами, то страх перед будущим заставлял его верить Юдину, и он оберегал нас
от ярости наиболее фанатичных своих соратников... Наконец, когда Закирбай
убедился, что бежать вместе со всей бандой не может, потому что ему грозит
опасность быть убитым своими же; когда скорое появление отряда
красноармейцев в кочевье стало уже несомненным; когда Юдину удалось вселить
в голову растерянного курбаши мысль, что единственное спасение для него --
положиться на наше обещание сохранить ему жизнь, -- он предоставил нам
лошадей: скачите сами к заставе, скажите там, какой я, Закирбай, хороший; и
если командир Красной Армии пришлет за мною гонца с обещанием, что меня не
тронут, я приеду на заставу Суфи-Курган и уже никогда больше не стану
выступать против советской власти!
Но местность между кочевьем Закирбая, откуда вся банда уже бежала, и
пограничной заставой Суфи-Курган была еще в руках тех сподвижников Закирбая,
которые не сложили оружия. От нас самих зависело, сумеем ли мы прорваться
сквозь эту группировку басмачей.
Мы выехали. И о том, что последовало за этим, можно рассказать
подробнее.
Освобождение
А ну, нажмем?
Давайте.
Мы нагнулись над карими шеями, земля, сплываясь, рванулась назад и
пошла под нами сухою рыжезеленою радугой.
Кобыла распласталась и повисла в яростной быстроте. Ветер остался
сзади. Ветром стали мы сами. С острой, внезапной нежностью я провел ладонью
по темной гриве и понял, что эту породу нельзя оскорбить прикосновением
камчи -- на такой лошади мне никогда не приходилось сидеть. С нервною
чуткостью она лежала на поводу и на поворотах кренилась так, что я едва не
зачерпывал землю стременем.
Подъемы, спуски, обрывы, ручьи, рытвины, камни -- она все сглаживала
неоглядной своей быстротой. Я верил, что она не может споткнуться. Если б
она споткнулась, мы бы рухнули так, что от нас бы ничего не осталось. Кобыла
курбаши, главаря басмачей Закирбая, хорошо знала, как нужно вынести всадника
из опасности. Мы устремились по руслу реки. Две рыжие отвесные стены
неслись, как нарезы ствола от вылетающей на свободу пули. Отвесные стены
были пропилены водой, в сухих извилистых промывинах, мы знали, сидят
басмачи. Между этими щелями я немного сдерживал кобылу, здесь было меньше
вероятия получить в спину свинец. И кобыла меня поняла: она сама уменьшала
ход между промывинами и сама выгибалась в стрелу, когда мы проносились мимо
щели, из которой мог грохнуть внезапный и ожидаемый выстрел. Я неизменно
опережал всех: у всех лошади были хуже. Что было делать? Я домчался бы до
заставы на час раньше других, но мог ли я оставить других позади себя?
Вырвись басмачи из щелки -- меня б они не догнали, но зато наверняка
столкнулись бы с Юдиным и Зауэрманом, потому что, выскочив при виде меня,
они оказались бы впереди моих спутников. Они перегородили бы им дорогу. И я
останавливался. Трудно было заставить себя решиться на это, и трудно было
сдержать разгоряченную кобылу, но я все-таки останавливался и поджидал
остальных. Я стоял, и кобыла нервно топталась на месте. Я стоял и был
отличной мишенью, и мне было страшно, и страх мой передавался кобыле: она
нервничала и пыталась встать на дыбы. Когда Юдин, Зауэрман и киргиз догоняли
меня, я отпускал повод и срывался с места в гудящее быстротой пространство.
Навстречу нам попался киргиз. Мы осадили лошадей и наспех прочитали
переданную им записку. Это была записка с заставы, в ней начальник отряда
беспокоился о нашей судьбе. Мы рванулись дальше, а посланец повернул своего
коня и тоже помчался с нами. У него был отличный конь, он не отставал от
меня, и теперь у меня был спутник, равный мне по скорости хода. Мы неслись
рядом, и на полном скаку я закидывал его вопросами. Прерывисто дыша, ломая
русский язык, киргиз рассказал мне, что он почтальон, что обычно он возит
почту из Суфи-Кургана, через Алай, в Иркештам, а сейчас живет на заставе.
Эту записку он вызвался передать нам потому, что его конь быстр, "как
телеграф", -- это его сравнение, и потому, что на таком коне он проскочит
всюду, хоть через головы басмачей. Пригибаясь к шее коня, мой спутник
поглядывал по сторонам и бормотал коню: "эш... ыш... " -- и только одного не
хотел: не хотел останавливаться, чтоб поджидать вместе со мною остальных. Мы
все-таки останавливались и снова неслись. Наши лошади косили друг на друга
крутые глаза, и ветер падал, оставаясь за нами. Стены конгломератов казались
огнем, сквозь который мы должны проскочить, не сгорев. Спутник мой хвалил
закирбаевскую кобылу. Халат его надулся за его спиной, как воздушный шар. Я
знал, что кобыла моя чудесна, я почти не верил, что четверо суток до
сегодняшнего дня Закирбай сам ветром носился на ней, почти не поил, почти не
кормил ее, гонял ее дни и ночи. Всякая другая лошадь неминуемо пала бы, а
эта вот никому не сдает замечательной быстроты.
До заставы оставалось несколько километров, разум уже уверял меня в
удаче, а чувства еще спорили с ним. Я волновался и даже на этом скаку
прижимал рукой сердце, так размашисто стучавшее, и сотню раз повторял себе:
"Неужели проскочим? Проскочим, проскочим!" И в цокоте копыт было
"проскочим", и уже в последней долине, перед той, где застава, у развалин
старого могильника, на зеленой траве я осадил кобылу, спешился и сел на
траву, чтоб в последний раз подождать остальных. Мой спутник спешился тоже и
угостил меня папиросой, и когда я закурил ее (я не курил уже сутки), я
почувствовал, что мы, наконец, спасены. Вскочив на коней, мы присоединились
ко всем и ехали дальше рысью. За последним мысом открылась последняя долина,
и в дальнем ее конце я увидел белую полоску заставы. Мы ехали шагом, зная
уже, что теперь можно ехать шагом, и чтобы продлить ощущение радости --
такой полной, что в горле от нее была теснота. Медленно мы подъезжали к
заставе. На площадке ее, над рекой толпились люди, и я понял, что нас
разглядывают в бинокли. Лучшим цветом на земле показался мне зеленый
цвет гимнастерок этих людей. Переехав вброд реку, уже различая
улыбающиеся нам лица, я взял крутую тропинку в галоп и выехал наверх, на
площадку, в гущу пограничников, шумно и почтительно обступивших меня. Нам
жали наперебой руки, со всех сторон бежали красноармейцы, чтоб взглянуть на
нас хоть одним глазком сквозь толпу, и усатый командир отряда, крякнув,
улыбнувшись и положив на плечо мне ладонь, сказал:
-- Вот это я понимаю... Выскочить живыми от басмачей!.. Меня трогали,
щупали рваную одежду, нас торжественно
повели в здание заставы, и командир отряда откупорил бутылку
шампанского. Я спросил, откуда шампанское здесь, и он, добродушно
усмехнувшись, сказал:
-- Пейте!.. Для вас все найдем... Потом объясню.
А Любченко, милый Любченко, начальник заставы, уже тащил нам чистое
красноармейское белье, полотенце и мыло и настраивал свой фотоаппарат.
Вымывшись в фанерной беседке, где желоб превращал горный ручей в душ,
вымывшись там, потому что баня была временно занята запасами фуража, мы
вернулись в здание заставы, и здесь неожиданно кинулся к нам Осман. Он
плакал от радости (я раньше не верил, что мужчины плачут от радости, но он
плакал крупными, быстрыми слезами) и прижимался к нам, говорил, путая слова,
сбиваясь и размазывая по лицу слезы рукавом халата. Осман!.. Живой Осман!..
Он рассказывал и показывал нам свои руки, свое тело, свои босые ноги. И ноги
его были в ранах, и руки и тело в ссадинах и крови. И тут мы узнали: Осман
прибежал на заставу сейчас, за пятнадцать минут до нас.
Нам рассказали комвзводы:
-- Наблюдали мы за долиной, вдруг видим, из-за мыса показался кто-то.
Смотрим -- всадник. Быстро-быстро скачет... Кто такой? -- думаем. Взяли
бинокль, смотрим и видим: лошади нет, один человек бежит. Ну, как быстро
бежал! Упадет, вскочит, опять бежит -- скорей лошади, честное слово.
Прибежал сюда -- и бух в ноги, плачет, смеется, вставать не хочет, хлопнет
ладонями и твердит: "Мэн наш человек... мэн наш человек". Затвердил одно и
сказать ничего не может... Потом руками всплеснул и еще пуще плачет: "Юдин
убит, другой товарищ убит, третий тоже убит... Все убиты... Шара-бара взял,
всех убивал... Вай!... Совсем ничего нет... " Ну, подняли мы его, успокоили,
еле добились толку. Повар он ваш, оказывается... "Мэн наш человек... " Ну и
чудак! Кое-как мы в себя его привели...
Туго пришлось бедняге Осману. Когда нас везли от места нападения в юрту
Тюряхана, Суфи-бек с несколькими басмачами отделился и взял Османа с собой.
Привез Османа в свою юрту. Фанатик Суфи-бек бил Османа, раздел его догола,
связал в юрте и издевался над ним.
Говорил ему:
-- Ты мусульманин? Ты продался неверным? Ты ездишь с ними? Ты не
мусульманин. Ты хуже собаки, все вы, сарты, продались неверным, все вы
"коммунист", "коммунист"! Да сгорит ваша земля! Зачем с неверными ездишь?
Плюю на твои глаза!..
На ночь положил Суфи-бек связанного и голого (в одном халате на голое
тело) Османа в юрте между басмачами и объяснил, что утром зарежет его,
утром, когда все приедут сюда, чтоб было всем посмотреть, как карает аллах
отступников от "священной воли пророка".
Кочевка Суфи-бека стояла ближе к заставе. Осман знал с детства каждый
куст этой местности. Ночью ему удалось бежать. Он сумел развязать веревки,
схватил две лепешки и, проскользнув между задремавшими стражами, выскочил в
ночь. По снегам, в морозные ночи, голодный, босой и голый -- он бежал. Днем
он прятался среди камней. Он пытался пробраться на заставу в обход, через
снежный хребет, но едва не погиб в снегах. Он возвращался и кружил по горам.
Он скрывался от всякого человека. За ним гнались, его искали, но не нашли.
Его долго искали, потому что он был свидетелем преступлений банды и знал по
именам главарей. Убедившись, что Осман спасся, Закирбай понял, что теперь
все известно заставе. Не поэтому ли еще он переменил свое отношение к нам?
На заставе нам предлагали спать, но до сна ли нам было? Весь день с
комсоставом заставы мы обсуждали, как спасти мургабцев, если все-таки они
еще живы, как вырвать их -- живых или мертвых -- у басмачей, как доставить
на заставу тело Бойе и какие предпринять меры для скорейшей ликвидации
банды.
Вечер на погранзаставе. Первый вечер после нашего возвращения из плена.
Керосиновая лампа на столе коптит, но мы этого не замечаем. Комвзводы спят
на полу, на подстеленных бурках. Юдин играет в шахматы с Моором. Я
разговариваю с Янкелевичем о шолоховском "Тихом Доне". Янкелевичу быт
казаков хорошо знаком; он прожил среди них многие годы.
Янкелевич хвалит "Тихий Дон" и рассказывает о казаках, покручивая
необъятные усы. Янкелевич сам как хорошая книга. Рассказчик он превосходный.
За стеной удумывает веселые коленца гармонь, слышу топот сапог и в перерывах
приглушенный стенкою хохот.
Разлив гармони резко обрывается, в тишине множится топот сапог. Стук в
дверь -- и взволнованный голос:
Товарищ начальник!.. Янкелевич вскакивает:
Можно. Что там такое? В дверях боец:
Товарищ начальник!.. Вас требуется...
Янкелевич поспешно выходит. Прислушиваюсь. Смутные голоса. Слышу
далекий голос Янкелевича:
-- Все из казармы... Построиться!
Громыхая винтовками и сапогами, топают пограничники. Комвзводы
вскакивают и выбегают из комнаты, на бегу подтягивая ремни. Выхожу и я с
Юдиным. Тяжелая тьма. Снуют, выстраиваясь, бойцы. Впереди на площадке
'чьи-то ноги, ярко освещаемые фонарем "летучая мышь". Человек покачивает
фонарем, круг света мал, ломаются длинные тени, сначала ничего не понять.
Мерцающий свет фонаря снизу трогает подбородки Янкелевича, Любченки и
комвзводов. Подхожу к ним, -- в темноте что-то смутное, пересекаемое белою
полосой. "Летучая мышь" поднимается -- передо мною всадник, киргиз, и
поперек его седла свисающий длинный брезентовый, перевязанный веревками
сверток. Фонарь опускается, глухой голос:
-- Веди его на середину...
Фонарь идет дальше, поднимается, -- второй всадник с таким же свертком.
Черная тьма. Фонарь качается, ходит, вырывая из мрака хмурые лица, я
понимаю, что это за свертки, меня берет жуть, кругом вполголоса хриплые
слова: "Давай их сюда... ", "Заходи с того боку... ", "Снимай... ", "Тише,
тише, осторожнее... ", "Вот... Еще... вот так... теперь на землю клади... ",
"И этого... рядом... ", "Развязывай... ", "Ну, ну... спокойно... "
Голоса очень деловиты и очень тихи. Два свертка лежат на земле.
Комсостав и несколько бойцов сгрудились вокруг. Черная тьма за их спинами и
над ними. Чья-то рука держит фонарь над свертками. Желтым мерцанием освещены
только они да груди, руки и лица стоящих над ними. Двое бойцов, стоя на
коленях, распутывают веревки.
В брезентах -- трупы двух замученных и расстрелянных басмачами
красноармейцев...
Янкелевич подошел к фронту выстроенных бойцов:
Это Бирюков и Олейников, -- командир говорил резко и решительно. --
Завтра выступим. Камня на камне не оставить. Зубами рвать... Понятно?
Понятно. -- ответил глухой гул голосов.
А теперь расходись по казарме. Бирюкова и Олейникова обмыть, одеть.
Сейчас же отправим их в Ош.
С начала революции традиция: убитых басмачами в Алае пограничников
хоронят в Оше...
Их было трое, на хороших конях. Поверх полушубков -- брезентовые плащи.
За плечами винтовки, в патронташах -- по двести пятьдесят патронов. На
опущенных шлемах красные пятиконечные звезды. Они возвращались из Иркештама.
Одного звали -- Олейников, другого -- Бирюков, третий -- лекпом, фамилии его
я не знаю.
Завалив телеграфные столбы, лежал снег в Алайской долине. Бухлый и
рыхлый, предательский снег. Три с половиной километра над уровнем моря. В
разреженном воздухе бойцы трудно дышали. На родине их, там, где соломою
кроют избы, высота над уровнем моря была в десятки раз меньше. Там дышалось
легко, и никто не задумывался о странах, в которых кислорода для дыхания не
хватает. Там жила в новом колхозе жена Бирюкова, отдавшая в детдом своих
пятерых детей. Она не знала, что муж ее на такой высоте. Она никогда не
видела гор. Жена Олейникова жила в Оше и перед собою видела горы. Горы, как
белое пламя, мерцали на горизонте. Голубое небо касалось дальних,
ослепительно снежных вершин. Вверху белели снега, а внизу, в долине, в Оше
цвели абрикосы и миндаль. Жители Оша ходили купаться к холодной реке
Ак-Бура, чтоб спастись от знойного солнца. Жена Олейникова ходила по жарким
и пыльным улицам, гуляла в тенистом саду. Жена лекпома жила где-то там, где
земля черна и где сейчас сеют рожь.
Их было трое, на хороших конях. Они возвращались на погранзаставу
Суфи-Курган. Иногда они проходили только по полтора километра за день.
Лошади проваливались в снегу, бились и задыхались. Пограничники задыхались
тоже, но вытаскивали лошадей и ехали дальше. У них был хороший запас сахара,
сухарей и консервов. У них были саратовская махорка и спички. Больше ничего
им не требовалось. На ночь они зарывались в снег и спали по очереди. Из
вихрей бурана, из припавшего к земле облака, в ночной темноте к ним могли
подойти волки, барсы и басмачи. По утрам бойцы вставали и ехали дальше.
Ветер продувал их тулупы насквозь. Держась за хвосты лошадей, они взяли
перевал Шарт-Даван. Здесь
высота была около четырех километров. Спускаясь с перевала они
постепенно встречали весну. Весна росла с каждым часом. Через день будет
лето. Кони ободрялись, выходя на склоны, где стремена цепляли ветви арчи,
где в полпальца ростом зеленела трава. Завтра пограничники въедут во двор
заставы.
О чем говорили они, я не знаю. Вероятно, о том, что скоро оканчивается
их срок и они вернутся в родные колхозы и расскажут женам об этих горах.
В узком ущелье шумела перепадами белесой воды река. Солнце накалило
камни. Пограничники сняли брезентовые плащи и тулупы. С каждым часом они
ехали все веселей.
Но в узком ущелье послышался клич басмачей и со стен вниз разом
посыпались пули. Пограничники помчались, отстреливаясь на скаку. Кони знали,
что значит винтовочный треск, коням не нужно было оглаживать шеи. Они
вынесли пограничников из ущелья, но тут вся банда остервенело рванулась на
них.
Пограничники прорвались на вершину ближайшей горы. Здесь банда взяла их
в кольцо. Пограничники спешились и залегли на вершине. Тут оказалось два
больших камня. Между камнями пограничники спрятали лошадей. Прилегли за
камнями и защелкали затворами -- быстро и механически точно. Басмачи падали
с лошадей. Воя по-волчьи, басмачи кидались к вершине и умолкали, в тишине
уносясь обратно, перекидывая через луку убитых. Пограничники работали
методично. Тогда началась осада, и басмачи не жалели патронов. Много раз они
предлагали пограничникам сдаться. Пограничников было трое, но они отвечали
пулями. Так прошел день. А к вечеру у пограничников не осталось патронов.
Жалобно ржала раненная в ключицу лошадь. Тогда пограничники поняли, что срок
их кончается раньше, чем они думали. Басмачи опять нажимали на них.
Пограничники сломали винтовки и, оголив клинки, бросились вниз. Выбора у них
не было. В гуще копыт, лошадиных морд и халатов пограничники бились
клинками. Но басмачей было двести, и пограничников они взяли живыми.
Об этом позже рассказали нам сдавшиеся басмачи.
Снова в путь!
4 июня, на рассвете, не выпив даже чаю от спешки, мы -- Юдин, Зауэрман,
Осман и я -- выехали с заставы. В первой части пути нас сопровождал эскорт в
десять сабель, предоставленный нам Янкелевичем: нам предстояло проскочить
мимо ущелья Бель-Аули, занятого бандой Ады Ходжи. Длинной цепочкой всадников
растянулись мы по дороге. Нашего возвращения не буду описывать. Ущелье
Бель-Аули мы проскочили благополучно. Сделав тридцать километров в урочище
Казыл-Курган, мы расстались с эскортом: отсюда дорога была, спокойна. В
Гульче простились с Зауэрманом, его встретила здесь жена. Сменив лошадей в
Гульче, мы уже втроем: Юдин, я и Осман -- сейчас же двинулись дальше. В этот
день мы делали восемьдесят три километра по горной дороге, через перевал
Чигирчик, и ночевали в совхозе Катта-Талдык -- первом совхозе по дороге к
культурным местам.
Радость, заботливость и сочувствие всюду встречали нас. В Оше нас ждали
сотрудники других научных партий, готовившихся к экспедиции на Памир.
Я взял на себя тяжелое дело -- извещение родителей Бойе о смерти их
сына.
Осман отказался ехать вторично. Он дрожал и начинал всплакивать при
одном упоминании о Памире.
В Оше, как дома, как на курорте, в чудесном, жарком, зеленом, полном
запахов цветущего миндаля, урюка, акаций а яблонь Оше мы прожили двадцать
дней. Мы снаряжались, "ездил в Андижан, Наманган, Фергану, добывал все, что
нам было нужно. Все экспедиционные партии объединились, чтобы выйти на Памир
вместе с первой колонной Памиротряда. Эта колонна разбредется по всему
Памиру, чтоб сменить на постах красноармейцев, проживших в жестоком
высокогорном климате положенный год.
22 июня, ровно через месяц со дня первого моего знакомства с басмачами,
мы выехали на Памир. Всех нас, сотрудников экспедиции, и красноармейцев,
кроме караванщиков, было шестьдесят всадников. Большой караван верблюдов,
вьючных лошадей и ишаков шел с нами. Мы двигались медленно.
1 июля мы пришли в Суфи-Курган. Здесь мы узнали новости: вся банда
Закирбая разоружилась и взялась за мирный труд. Осталась только ничтожная
горсточка непримиримых, где-то под самым небом, в снегах горных зубцов, над
ущельем Куртагата: Боабек и с ним девятнадцать джигитов. Это те, у которых
руки в крови, которые не рассчитывают на прощение. На поимку их Янкелевич
послал кавалерийский взвод под командой И. Н. Мутерко.
Тела мургабцев и Бойе не удалось разыскать. (Только месяца два спустя,
на Памире, до нас дошла весть о том, что останки Бойе найдены и погребены в
Гульче. ) Узбеки -- друзья караванщика группы мургабцев Мамаджана -- искали
его труп много дней подряд, излазали все горы. Накануне нашего приезда в
Суфи-Курган они сообщили, что видели под
обрывом, у разрушенной мельницы, в ложе реки Талдык три трупа: мужчины,
женщины и ребенка. Вероятно, это была семья Погребицкого. Посланный сейчас
же отряд там не нашел ничего.
В сторону Алайской долины отряды не выходили, чтоб не спугнуть тех
басмачей, которые взялись за мирный труд.
Суфи-бек и Закирбай, приезжавшие для переговоров, больше не появлялись.
Киргизы сообщили, что они бежали в Китай, опасаясь мести бывших своих
соратников.
Нам надо было итти на Памир, и мы послали в Алай киргизов с поручением
передать всем, чтобы нас не боялись, потому что хотя мы и идем с отрядом, но
намерения у нас мирные и никого из бывших басмачей карать мы не собираемся.
Нам поручено было провести на Алае разъяснительную работу среди
кочующих там киргизов.
Маршрут по Алайской долине.
тык, Сарык-Могол, Киндык, Туз-Ашу, Тенгиз-Бай. Самый известный перевал
через Алайский хребет -- перевал Талдык (3 651, а по другим данным -- 3 680
метров). Через него с 1932 года проходит автомобильная дорога Ош -- Хорог.
Огромный массив Заалайокого хребта еще менее доступен и до сих пор
далеко не весь подробно исследован. До 1932 года в нем были известны только
два перевала -- Кизыл-Арт (высотой 4 444 метра), через который в том году
был проложен на Памир автомобильный тракт, заменивший прежнюю колесную
дорогу, созданную в 1891 -- 1892 годах русским памирским отрядом, и
Терс-Агар -- в западной части хребта, выводящий к урочищу Алтын-Мазар,
откуда можно пробраться: вверх по реке Мук-су к языку ледника Федченко;
двигаясь же вниз по реке -- в Каратегин и далее в средний Таджикистан. По
рекам Каинды и Балянд-Киик из Алтын-Maeapa есть тропы на Восточный Памир.
На востоке Алайская долина (или, как ее здесь называют, Баш-Алай,
то-есть "Голова Алая") начинается у самых границ Китая, -- там, где проходит
пологий хребет Тау-Мурун. Постепенно снижаясь к западу, по Алайской долине
бежит от ТауМуруна красноводная река Кизыл-су.
В западном конце Алайской долины, там, где Кизыл-су вступает в холмы,
издавна известна была старинная киргизская крепостца Дараут-Курган.
Созданный здесь районный центр в последние годы превратился в крупный
благоустроенный поселок.
Ландшафт восточной части долины типичен для высокогорной степи. Здесь,
на межгорном плато, климат суров к жесток. Здесь невозможны посевы, здесь
только травы густы и обильны: сочные альпийские травы, прекрасный подножный
корм для скота -- в прошлом киргизских кочевников, в наши дни -- богатых
колхозов Киргизии, Узбекистана и Таджикистана; в летнее время на
великолепных отгонных пастбищах Алая собираются огромные отары и стада,
принадлежащие даже отдаленным колхозам Ишкашима, Вахана, Шугнана.
Климат долины подчинен постепенному снижению ее с востока на запад. На
западе климат значительно мягче, там сеют злаки -- рожь и ячмень, там всегда
было много киргизских селений, летовок, зимовок. Оттуда уже можно не уходить
на зиму вниз или в защищенные от яростных ветров боковые ущелья. Для
западной части долины характерен ландшафт горной полупустыни.
О древнем ледяном панцыре
Но есть еще третий ландшафт в Алайской долине, он в ней наблюдается
повсюду -- это особенный ландшафт отложений покровного древнего оледенения.
В отдаленную от нас эпоху вся Алайская долина была покрыта ледниковым
потоком, -- исполинский ледяной панцырь
сковывал ее всю, сверху донизу. Спускаясь с гребней Заалайского хребта,
боковые ледники протягивались, изгибаясь, на полсотни километров каждый. Все
они смыкались внизу в один мощный массив, который медленно оползал вдоль
подножия хребта по долине, следуя ее плавному наклону с востока на запад.
Этот ледяной панцырь весил биллионы тонн, и, двигаясь между двумя хребтами
-- Алайским и Заалайоким, он выпахивал ложе, которое все углублялось под его
непомерной тяжестью по мере того, как измельченные породы выносились им к
западу.
Это ложе оставалось все-таки перекошенным, наклоненным к северу, потому
что Заалайокий хребет был выше Алайского, потому что на южном склоне
последнего почти не было ледников, в то время как северный склон Заалайского
хребта весь был затянут ледяными потоками. Стекая с крутых склонов на север
и постепенно, в силу собственной тяжести, поворачивая по наклону долины на
запад, они несли на себе искрошенные ими громады скал. Каменное месиво
загромождало левый борт долины, еще более увеличивая ее наклон. А потому вся
пода, образовывавшаяся от постепенного таяния ледников, окатывалась к
правому борту долины и текла вдоль подножия Алайского хребта -- рекой
Кизыл-су, -- единственной рекой, собиравшей в себя все талые воды с двух
гигантских параллельных хребтов, между которыми тянулась долина. Только там,
где Заалайский хребет рассекался сверху донизу рекою Мук-су, вытекавшей из
другой колоссальной ледниковой системы -- системы ледника Федченко, воды
двух рек сливались.
Постепенно алайский "Ледник Подножия" таял, питавшие его боковые
ледники отступали, оставляя после себя громады моренных нагромождений.
"Ледник Подножия" умирал медленно, он, казалось, долго боролся за свое
существование, он то совсем был близок к истаиванию, то снова набирался
силы, увеличиваясь в размерах. Периоды этой титанической борьбы -- периоды
наступлений и отступлений -- не прошли бесследно. Свидетельствами ее
остались моренные отложения и продольные троги в долине.
Моренные отложения сохранились до наших дней во всей своей свежести, по
ним можно судить, сколько раз повторялось оледенение, сколько раз оно
исчезало. Ущелья хребтов и сама долина рассказывают об этом тем людям,
которые умеют вглядываться взором исследователя в их оригинальные и
поучительные формы.
Наконец "Ледник Подножия" исчез. Но все, что он нес •на себе, все,
что он сокрушил, измельчил, набросал, столкнул между собою, -- гигантское
моренное наследство его -- осталось в виде исполинских каменистых барьеров,
перегораживающих долину, в виде бесчисленных холмов, бугров и врезанных в
склоны ледниковых "заплечиков".
На размытых отложениях эпохи первого -- покровного -- оледенения
покоится все то, что оставили после себя позднейшие оледенения. Ученые
насчитывают их четыре стадии, но все они были уже не так мощны, все были
неспособны воссоздать древний "Ледник Подножия".
Все меньше становилось льда на склонах Заалайского хребта и в Алайской
долине, все выше поднималась линия снегов, питавших ледники, -- она
приближалась к гребням хребта.
И, наконец, наступила эпоха современного оледенения. Размеры и мощность
его не идут ни в какое сравнение с размерами и мощностью древнего. Ледники,
опускающиеся по северным склонам Заалайского хребта, уже не дотягиваются до
Алайской долины. Они ползут, заполняя собою поперечные ущелья и долины
хребта, -- тесные, глубоко врезанные; они внезапно обрываются на высоте,
положив свои короткие и широкие языки на уступы, образованные древними
моренами. Они похожи на ледяных изогнувшихся змей, свесивших свои плоские
головы над Алайской долиной, -- тем более похожи на змей, что их тела
самостоятельны и раздельны, боковых притоков они не имеют. Они не опускаются
ниже четырех километров над уровнем моря, не дотягиваясь до Алайской долины
на полкилометра по отвесу, иногда почти на километр. Есть, правда, среди них
ледник и другого типа -- сложный, разветвленный, образованный из ряда
притоков долинный ледник Корженевского, самый большой из всех современных
ледников Заалая; он спускается ниже других, но он исключение.
И все-таки, на наш человеческий взгляд, современное оледенение Заалая
грандиозно. Оно представляется нам таким потому, что наверху, под гребнем
хребта, все ледники, как бы сросшись своими хвостами, как бы рожденные из
одного тела, соединены в сплошной сверкающий массив, лоскут древнего
всеохватного панцыря. Этот лоскут покрывает весь Заалайский хребет, начиная
от высоты в 4 700 метров и до самых гребней, то-есть в среднем поясом
высотой в километр, а там, где гребень выгнут к небесам высочайшими пиками,
еще больше -- до их вершин. Эти вершины: пик Ленина и немногим не
достигающие его по высоте пик Дзержинского -- 6 713, пик Кзыл-Агин -- 6 679,
пик Корумды -- 6 555, пик Заря Востока -- 6 346, гора Корженевского -- 6 005
метров, и многие другие, сверкающие в ясный день великаны.
Боковые ледники Заалая, которые считаются маленькими, прославили бы
собой любые горы Европы, если бы оползали не со склонов высочайшего в
Советском Союзе хребта. Так длина ледника Корженевского (исток реки
Джанайдар) --
больше двадцати километров. Но кому он известен, этот запрятанный под
пиком Ленина в отроги хребта ледник? Не насчитать и полусотни людей,
ступавших по его обнаженному, кристаллически чистому льду. В Заалайском
хребте и поныне существуют десятки ущелий и ледников, не пройденных ни одним
человеком.
Как ни громадны эти вершины, как ни массивен хребет, но в розовых лучах
восходящего солнца он представляется наблюдателю из Алайской долины легким,
-- великолепные льды, кажется, парят над миром, исполинские в своей мощи,
воздушные и прекрасные, они словно налиты вечностью.
Но в дурную погоду страшно даже представить себе, какие дикие ураганы и
бури, пурги и бураны беснуются в этих облаках, кажущихся из Алайской долины
только белосерыми клубящимися туманами высоких пространств.
Исследователи Алая
Первым исследователем, увидевшим Заалайский хребет, был известный и
талантливый ученый Алексей Павлович Федченко, проникший через перевал
Тенгиз-Бай (3 801 метр над уровнем моря) в Алайскую долину, к киргизской
крепости Дараут-Курган. 20 июля 1871 года А. П. Федченко со своей женой
Ольгой Александровной, столь же знаменитой русской
женщиной-путешественницей, поднялся на перевал.
"... Вид с перевала заставил нас остановиться: перед нами открылась
панорама исполинских снеговых гор, -- пишет А. П. Федченко о своем первом
впечатлении от созерцания неведомого мира, открывшегося ему в тот день. --
Горы эти, впрочем, не все были видны с перевала. Ближайшие гряды отчасти
закрывали их. Между тем мне хотелось видеть возможно более; перед нами была
местность, едва известная по имени Алай, а что лежало за нею, было никому не
известно... "
Федченко двинулся дальше, пока не увидел все:
"Горы вдали незаметно пропадали, и между ними и горами по правому
берегу расстилалось ровное степное пространство Алай, без границ сливавшееся
на северо-востоке с горизонтом... "
Алай был владением кокандского хана, и кокандокие власти не пропустили
русских путешественников в восточную часть долины.
Вместе со своей женой исследователь собрал обширную коллекцию флоры и
фауны и дал первое описание Заалайского хребта. Высочайшую в цепи других
вершину хребта он назвал пиком Кауфмана. Памирская экспедиция Академии наук
СССР 1928 года переименовала эту взятую альпинистами в том же году
вершину в пик Ленина и определила ее высоту в 7 129 метров над уровнем моря
*. Эта же экспедиция дала названия ряду других, до той поры безыменных,
высочайших вершин хребта: пик Якова Свердлова, гора Цюрупы, гора Красина,
лик Дзержинского, пик Архар, пик Пограничник, пик Заря Востока и -- между
пиком Ленина и Кзыл-Агином -- хребет Баррикады.
Через несколько лет после путешествия А. П. Федченко, в 1876 году,
состоялась военная Алайская экспедиция генерала Скобелева. Вместе со всем
Кокандским ханством Алай был присоединен к России. Военные топографы, сделав
полуинструментальную съемку долины, нанесли ее на карту; участники
экспедиции А. Ф. Костенко и В. Л. Коростовцев опубликовали о ней первые
очерки. В 1877 году Алай исследовал геолог И. В. Мушкетов, прошедший долину
от устья реки Коксу до перевала Тау-Мурун. В 1878 году Алай посетит зоолог
Н. А. Северцов и В. Ф. Ошанин. Участник экспедиции Северцова Скасси произвел
нивелировку долины и впервые определил высоты главных вершин Заалайского и
Алайского хребтов. В следующие годы Алайскую долину изучали многочисленные
географы, геодезисты, геологи, горные инженеры, ботаники. В числе наиболее
известных исследователей были Путята, Н. А. Бендерский, Д. Л. Иванов, Г. Е.
Грумм-Гржимайло, Б. Л. Громбчевский, С. П. Коржинокий, Б. А. Федченко, Н. Л.
Корженевский и другие.
Колонизаторские устремления мирового империализма в Центральную Азию
нашли свое выражение и в путешествиях иностранцев, среди которых почти не
было подлинных ученых, -- большинство их оказалось попросту авантюристами,
агентами иностранных разведок. Царское правительство, преклонявшееся перед
иностранщиной, не ограничивалось предоставлением пропуска через территорию
России всем желающим, но и предоставляло им различные привилегии, каких
часто не могли добиться от российского правительства русские ученые. С
помощью царской администрации и под охраной казачьих конвоев через Алайскую
долину прошли: в 1894 году-- швед Свэн Гедин, в 1896 году -- датчанин
Олуфсен, в 1903 году -- американцы Пемпелли и Хентингтон, в 1909 году --
француз Ив, в 1911 году -- немец Шульц и другие.
Почти все путешественники конца XIX и начала XX века только пересекали
Алайскую долину и оставляли лишь поверхностные ее описания. Поэтому,
несмотря на множество упоминаний об Алае всех, кто проникал на Памир, Алай
до последнего времени не мог считаться хорошо исследованным.
* Недавно высота пика уточнена: 7 134 метра. Уточнены и некоторые
другие упоминаемые в книге отметки высот. -- П. Л.
Первую серьезную научную работу по оледенению Алая опубликовал в 1918
году Д. И. Мушкетов, а подробнейшее географическое исследование издал в 1930
году географ и гляциолог профессор Н. Л. Корженевский, давний памирский
исследователь, к этому времени совершивший свое десятое, начиная с 1903
года, путешествие по Алаю.
Таким образом, к 1930 году, когда я впервые пересекал Алай, эта долина
была уже прекрасно исследована, и если бы не особые обстоятельства,
связанные с прокатившейся в том году волною басмачества, участники нашей
экспедиции могли бы чувствовать себя здесь "как дома".
Но разведка империалистических государств, провоцировавшая басмаческие
выступления в пограничных зонах Памиро-Алая, делала все от нее зависевшее,
чтоб сорвать любую советскую работу в этих отдаленных и труднодоступных
местах.
Еще в первые годы Октябрьской революции, когда Алай стал ареной
ожесточенной классовой борьбы, британские империалисты усиленно
способствовали разжиганию здесь гражданской войны. Именно через Алай прошла
направлявшаяся в Ташкент из Китая английская миссия (в составе кашгарокого
консула Маккартнея, полковника Бейли и других), которая стала центром
вооруженной контрреволюции в Средней Азии. Именно здесь, в конце Алайской
долины, в старинной крепости Иркештам, находилось сформированное на
английские деньги, руководимое английской разведкой контрреволюционное
"Временное правительство Ферганы"; сюда, в Алай, из Оша, из Ферганской
долины бежали от Красной Армии и революционных дехкан белогвардейские банды
Монстрова и басмаческая, панисламистокая армия Мадамин-бека; именно здесь, в
глухих ущельях, на скрытых от мира пастбищах, прятались банды басмачей,
состоявшие из местных киргизских баев.
Советская власть была установлена здесь в конце 1922 года, после
ликвидации бандитских шаек "Временного правительства Ферганы". Первый
революционный комитет был организован 9 декабря 1922 года.
Первая техника на Алае
Примыкая к государственной границе СССР, отрезаемая в зимнее время
снегами от всего мира, труднодоступная весною и поздней осенью, Алайская
долина и после 1922 года
еще не раз подвергалась налетам басмаческих банд и своими скрытыми
ущельицами, лабиринтами моренных холмов служила для басмачей удобным
убежищем.
В моем путешествии 1930 года мне пришлось самому убедиться в этом.
В 1931 году басмачество разыгрывалось главным образом в других районах,
-- старый агент империалистов, правая рука эмира Бухары, изгнанного
таджикским народам, Ибрагим-бек перешел советскую государственную границу на
реке Пяндж, в южном Таджикистане. Но его крупная, многотысячная банда в
кратчайший срок была разгромлена Красной Армией и добровольными отрядами
таджикских дехкан -- "краснопалочниками". Сам Ибрагим-бек, в июне 1931 года
пытавшийся с последними из своих приближенных спастись бегством в
Афганистан, был пойман таджикским колхозником Мукумом Султановым и передан
пограничникам.
Все эти события происходили далеко юго-западнее Алайской долины, и хотя
нам, ехавшим на Памир, следовало быть начеку, сама Алайская долина
показалась мне гораздо более приветливой и гостеприимной, чем год назад. В
1931 году, когда я вторично пересекал Алай, геологическая экспедиция Юдина
двигалась с большим караваном пограничников, которые направлялись на Памир,
чтобы закрыть государственную границу, до того времени остававшуюся там
открытой. Впереди каравана шли две грузовые автомашины-полуторки. Впервые в
истории Алая и Памира в том 1931 году вступал туда автомобиль.
Вот запись в моем путевом дневнике 1931 года:
"5 июля. Лагерь No 7, у Сарыташа... Автомобиль вчера ходил на разведку
дороги к перевалу Талдык. Сегодня обе машины ушли вперед. А мы верхами
поднимаемся на перевал Кой-Джулы. Подъем зигзагами, по крутой осыпи, с
остановками, чтоб давать лошадям передышку. Дождь. Фигуры всадников в
плащах. Киргизы, рубящие арчу на топливо. Облака на скалах. А потом --
быстрый спуск с перевала, скользкая глина, едва удерживаемся, ведя лошадей в
поводу; наконец выпадаем из облака и видим внизу, в рваных облачных
лоскутах, Сарыташ; сквозь разрывы облаков зеленеют куски глубоких лощин,
юрты и стада; в стороне вьется дорога, спускающаяся с перевала Талдык.
Встречные киргизы, угощающие нас кумысом, говорят мне, что "машины еще
не проходили".
Спустя полчаса вижу вдали группу всадников и за ней, словно двух
ползущих жуков, автомобили! Они спускаются к рабату Сарыташ, и из юрт
выбегают навстречу им женщины, дети.
Скачу к рабату. Две тяжело груженные полуторки стоят у стены рабата.
Шофер Стасевич, выбив пробку из бутылки, поит свою закоченевшую, промокшую
под дождем жену коньяком. Шофер Гончаров проверяет двигатель машины. Не
обращая внимания на хлещущий дождь, всадники -- участники экспедиции и
съехавшиеся киргизы топчутся вокруг невиданных здесь никогда машин.
Удивительно: автомобили взяли перевал Талдык самоходом, на первой скорости,
на малом газу. А верблюды на перевале скользили и падали...
7 июля. Рабат Бордоба... Вчера здесь поставлено шесть юрт, и одна из
них занята динамомашиной. Впервые в истории в Бордобе, под Заалайским
хребтом работают крошечная электростанция и радиостанция! Ночью впервые
здесь сверкал электрический свет и была установлена в эфире связь с
Ташкентом. Все, кто был в юрте, слушали ташкентскую оперу!.. "
Альпинисты и геологи в Бордобе
В 1932 году по Алайской долине, во всех направлениях потянулись
караваны и отряды Таджикской комплексной экспедиции.
Строившийся в том году автомобильный тракт Ош -- Хорог проходил по
трассе старой колесной дороги и только на перевалах, где зигзаги
("серпантины") были слишком круты, отступал от нее. Поэтому на Талдыке и на
Кизыл-Арте сосредоточились временные базы строительной организации
"Памирстроя". Там, где еще за год перед тем было безлюдно и дико, выросли
многолюдные городки. Везде виднелись палатки, юрты, походные кухни, склады
материалов, фуража, продовольствия. Сотни рабочих -- мужчин и женщин,
русских, узбеков, киргизов -- жили здесь огромными таборами. Большая часть
памирстроевцев жила в Бордобе -- урочище, расположенном на трассе у подножия
Заалайского хребта. Когда-то тут была почтовая станция -- маленький каменный
рабат, одинокий и неуютный. Во времена басмачества рабат был разрушен, и еще
в 1930 году урочище Бордоба ничем не отличалось от прочих безлюдных мест
Алая и Памира. Но в 1932 году жизнь здесь закипела. Другой лагерь
памирстроевцев находился на северном краю Алайской долины, в урочище
Сарыташ, дотоле обитаемом только в летнее время кочевниками.
Сюда, в Сарыташ и Бордобу, весной тридцать второго года съехались
сотрудники самых разнохарактерных отрядов Таджикской комплексной экспедиции.
В Бордобе разместились в палатках геологи группы Д. В. Наливкина, альпинисты
центральной группы, ботаники, зоологи, киноработники, художники П.
Староносов и Н. Котов, фотограф-художник В. Лебедев.
Те, кто никогда не бывал на Алае раньше, не могли себе даже
представить, как пусто и одиноко чувствовал себя тут случайный путник,
ехавший с Памира или на Памир. В период последней волны басмачества это
место считалось одним из самых опасных. Басмачи, скрывавшиеся по
бесчисленным боковым ущельям Алая и Заалая, всегда могли неожиданно напасть
на проходящий караван, на случайно здесь заночевавшего путника.
В тридцать втором году все бордобинские палатки и юрты были освещены
электричеством, под стенами заново строившегося рабата лежали запасы
топлива, вокруг паслись табуны лошадей, радиостанция вела непрерывные
разговоры с Ошем и с Ташкентом, и о прежней "пустынности" этого места люди
только делились воспоминаниями за чайным столом.
Днем в ясный день здесь было жарко -- люди ходили в майках, по ночам
наваливался мороз -- люди забирались в пуховые спальные мешки или бродили по
лагерю, ежась, в полушубках и меховых шапках-ушанках. Три с половиной тысячи
метров над уровнем моря давали о себе знать резкими скачками термометра,
пронзительными ветрами, холодными густыми дождями, а в перерывах между ними
-- нестерпимо жгучими солнечными лучами. Загар срывал кожу с носа и шеи,
обветренные губы распухали и трескались, а сердце постепенно приучалось
стучать быстрее обычного.
Понаехали к нам сюда эти самые альпинисты! Что их носит? Кому от них
толк? -- обиженно говорил какой-нибудь не слишком молодой научный работник.
-- Лучше бы еще геологов с полдесятка, чем этих лазателей!
Товарищи! -- в другом месте, тренируясь на скалах, говорил альпинист.
-- Не забывайте, что мы не спортом заниматься сюда приехали, а помогать
научной работе. Вон геологи уже ворчат, что мы ничего не делаем... На
сегодня довольно, идемте-ка поскорее к лагерю, надо еще плов варить, а потом
ведь на вечер назначена лекция Наливкина. Ну-ка, милый, что такое
палеозой?..
А бес его знает, -- неуверенно отвечал второй альпинист. -- Порода, что
ли, такая... А, нет, вспомнил -- не порода, а возраст!
То-то, возраст! Смотри, пропишет тебе Дмитрий Васильевич породу... Ты
при всех-то хоть не срамись!..
В лагере шел длинный разговор о геологии, о различных породах:
-- Вот старик Мушкетов говорил: Алай и Заалай -- ничего схожего. Алай
-- серые палеозойские известняки, древние породы. Заалай -- красные, -- вон
видишь, в снегах? Значит, мел! Под этим самым массивом Корумды -- складки
меловых песчаников. Ты слыхал про идею о громадном тектоническом сближении
двух территорий? Индийский континентальный щит, подъезжает к сибирскому...
Знаешь, что параллельно Алайской долине проходит громадная линия надвига или
даже шариажа...
-- Постой, постой! -- перебил альпинист. -- Что такое шариаж? Я
забыл...
Шариаж? Эх ты, память! Перемещение гигантского размера масс по пологим
или горизонтальным плоскостям на многие сотни километров. Вот что такое
шариаж. Беда!
Какая беда?
С тобою, дружок, беда, никак тебя не научишь!.. Это название из
геологии Альп -- покровная структура. "Наб де шариаж" -- салазки перекрытия,
понимаешь? Да что я буду тебе рассказывать, на вот, прочти сам!
Всезнающий коллектор отчеркивал ногтем абзац истрепанной книги и
досадливо совал ее в руки сконфуженному альпинисту.
К этому разговору теперь, спустя почти четверть века, надо добавить,
что те прежние представления о строении Заалая давно устарели, что мел
определен теперь и в Алайском хребте -- между Суфи-Курганом и Ак-Босогой;
что сейчас спор шел бы о палеогене и неогене; что Алайская долина признана
тектонической, ограниченной разрывами впадиной; что устарело само понятие
"шариаж" и никто им теперь не пользуется.
Наука ушла вперед. А сейчас я лишь передаю обстановку далекого тридцать
второго года. Дождь, дождь, затяжной, унылый, холодный. Обычный период
весенних дождей в Алайской долине. На Памире дождей не будет. На Памире
почти не бывает дождей. А сейчас дождь -- и с Заалайского хребта разлившейся
грязной громадой несется река Кизыл-Арт. Через нее нельзя переправиться:
обычное весеннее бедствие всех геологов. Сиди в Бордобе и жди, когда
откроются пути на Памир. Геологи ждут, скулят, забавляются фотосъемками,
спорят на сугубо-теоретические темы и гуляют... Но гуляют по-своему, --
гуляют "с геологической точки зрения". Бродят по окрестным моренам с
молотками и лупами, прыгают с камня на камень, разглядывают камешки,
кажется, так, между прочим, а у каждого в голове свои схемы, свои положения,
которые нужно доказать, к которым нужно найти подтверждения.
Вот, например, возраст Заалая. Как будто бы ясно: мезокайнозой -- и
никаких гвоздей. Ну, ясно же, до самых снегов, -- ведь сколько было
исследований!
Но однажды дождливым вечером один из геологов явился в лагерь
необычайно возбужденным. Он что-то такое сказал, чтото такое показал на
раскрытой ладони, и сразу вокруг столпились геологи, обступили его, рванули
из рук самый обыкновенный маленький камешек, в котором никто из
непосвященных не узрел бы окаменелости. До ночи и весь следующий день в
лагере геологов творилось неописуемое. Ученые мужи бегали из палатки в
палатку, никто не пошел "гулять", кипели по палаткам какие-то таинственные
пререкания, споры, выкрики, уверения во взаимном уважении и такие же
уверения во взаимном невежестве. Работники других научных специальностей
шарахались от геологов, как прохожий шарахается от одержимого безумием.
Во всех криках, спорах, пререканиях из уст в уста перекатывалось новое,
никому из непосвященных не понятное слово:
-- Фузулина...
С фузулиной обедали, с фузулиной ложились спать, с фузулиной на устах
чуть не дрались.
-- Да что же это за чертовщина такая? -- наконец взмолился один из
заинтригованных альпинистов. -- Объясните же мне, пожалуйста...
Молодой, но уже известный геолог, белобрысый и ядовитый в речах,
смилостивился, наконец, и, усевшись вместе с альпинистом на большой
"верблюжий" вьючный ящик, поглубже уткнув подбородок в воротник полушубка,
изрек:
-- Самый старинный вид фузулины называется: Fusulina granum avenae,
то-есть по-российски "фузулина зерно овса". Первая фузулина, -- вот
слушайте, -- была описана в России сто лет назад немцем-ученым. Написал он
статью, и называлась эта статья: "Об окаменелых овсяных зернах из Тульской
губернии". Понимаете, старый дурень принял фузулину, самую обыкновенную
фузулину, за окаменело... -- геолог подавился смешком, -- окаменелое овсяное
зерно. Вы думаете, история знает только один такой случай? Да я вам десяток
таких расскажу! Вот, например, известный современный английский палеоботаник
Сьюорд. Так он, бродяга, решил сделать ревизию окаменелых растений, которые
собраны в коллекции Британского музея. Однажды нашел он один образец
сердцевины окаменелого папоротника. Ну, такая гладкая, слабо изогнутая,
невыразительная загогулина. Недавно еще она была описана в ученом журнале с
таблицами. Чтоб не было сомнений, что образец, выставленный в музее, и есть
тот самый, который описан в этом журнале, на загогулине автором описания
была наклеена этикетка с латинским названием. Ходили люди, смотрели на
загогулину и не понимали: до дьявола она похожа на что-то знакомое. Вдруг
один из посетителей, -- умный, полагаю, был парень, -- возьми да и хлопни
себя по бокам и расхохотался на весь музей. "Что с вами, мистер?" --
подбежали к нему взволнованные ученые хранители. А он показал на загогулину
и опять хохочет, этот самый-то англичанин спокойный. Ну и оказалось, что не
папоротник это, а обыкновеннейшая обломанная ручка глиняного чайника...
Альпинист сдержанно улыбнулся:
Александр Васильевич... Ну, а фузулина здесь при чем?
Да ни при чем, просто я так рассказал. А фузулина... Ну, понимаете?
Вчера фузулину нашли. В куске валуна -- фузулина. А фузулина -- это такое
ископаемое, которое обязательно в палеозое бывает. А валун откуда? С
Заалайского хребта. Значит, какой же Заалай -- мезокайнозой? Палеозой,
значит! Гораздо древнее. Понимаете? Ну, вот мы и спорим. Одни говорят, что
существующее представление о строении Заалайского хребта неверно, а другие
вопят, что находка палеозойских валунов в реке еще ничего не доказывает.
Мало ли? Были большие древние ледники. Они могли притащитъ материал из более
далеких мест. Во всяком случае -- доказательство сомнительное. Надо найти
палеозой в коренном выходе. Значит, где-то высоко в снегах. Понимаете, к
чему речь веду?
Кажется, начинаю понимать, -- задумчиво произнес альпинист.
Ага. Ну, отлично! Пусть будет вам ясно: у нас кое-кто говорит, что вы,
альпинисты, лазите хорошо, а собственно говоря, неизвестно зачем.
Слушайте... Достать бы палеозой! А? Наши больно тяжеловаты, туда не долезут,
а вам, как говорится, сам бог велел. Ну, что скажете?
Альпинист оживился:
Завтра же лезу. Организую небольшую группку, честное слово, Александр
Васильевич, вы меня разожгли...
Лезете?
Ну, конечно!..
Тогда имейте в виду: на дрянь не обращайте внимания.
Что -- дрянь?
Да так, вы слишком обращаете внимание на окраску породы да на разные
дурацкие разводы, которые бывают на выветрелых камнях. Надо искать ракушку.
Понимаете: ракушку! Ракушка дороже золота.
Даже золота? Ну, это вы уж слишком!..
И золота! -- обиделся геолог. -- Поймите же, ведь она датирует возраст
слоев!.. Ну, ладно. Нумеруйте камни. Точно
указывайте место, где их нашли. Отмечайте: как лежат пласты, куда
наклонены, какие толщи покоятся одна над другой. А почему, -- геолог
небрежно указал пальцем на скалы, торчащие над ледником, -- почему вот они
там встали на дыбы? Все важно, все нужно определить... Впрочем... напрасно я
говорю...
Как это напрасно? В чем дело?
А в том, что уважающий себя геолог ни вам, ни даже своему коллектору ни
в чем не поверит. Он все должен увидеть своими глазами... Ваша задача найти,
рассказать, а потом помочь нам пойти по вашим пятам. И уже вместе мы будем
определять, всему искать причины: складчатости, горообразованию, разрывным
дислокациям, катаклизмам... Понятно?
Меньше половины! -- смеется альпинист. -- Но не беда. Мы завтра
полезем... Значит, эту самую, как ее -- фузулину -- искать?..
Вечер. Темнеет. Снова начинает накрапывать дождь. Низко-низко, отсекая
весь верхний ряд гор, опущены облака. Словно все живое здесь -- под водой,
ниже ватерлинии судна, а там, наверху, на поверхности, наверно, и свет, и
солнце, и тепло, и радостно, и можно по-настоящему жить.
Геолог и альпинист расходятся по палаткам.
На следующий день группа альпинистов уходит в горы. Здоровые, веселые,
загорелые лица. Шутки и смех. Молодой парень в свитере, выбежав на зеленую
лужайку, лихо перекувыркивается через голову под хохот рабочих и
альпинистов.
-- Вот мальчишка! -- снисходительно улыбается геолог, которого зовут
Александром Васильевичем.
Веревки, шакельтоны, ледорубы, алюминиевые крючья -- все проверено,
точно рассчитано, разделено. Альпинисты выходят из лагеря. Через час высоко,
на фирновом склоне, видны четыре крошечные черные фигурки с рюкзаками за
спиной. Медленно, как водолазы, они поднимаются к острозубому, черному
гребню, длинным мысом торчащему из лакированной белизны снежника. Светит
солнце, облака отступили: налево -- за массив Корумды и направо, закутав
мятущейся пеленой подножие Кзыл-Агина.
Еще через час фигурки скрываются в облаке.
Внизу им завидуют:
Ишь, козлята, как ходят!
Вот я и говорю вам, -- рассуждает другой, тощий и всегда угрюмый
геолог, о котором все говорят, что он хороший специалист, но грешит излишним
пристрастием к иностранщине. -- Почему до сих пор Центральный Тянь-Шаеь не
изучен? Геология темна? Потому что, кроме немцев, никто там не был. Кто?
Мерцбахер, Кайдель. Они в равной степени и геологи и альпинисты, -- они
члены альпийского клуба, могут лазать...
А мы, что ли, не можем? -- с горячей обидой прерывает его молодой
краснощекий геолог.
Вы... Ну, ты-то полезешь, о тебе я не говорю. Ты, так сказать, молодое
поколение геологов. А вот я о Тянь-Шане... В царские времена поехали наши
туда -- географы, статские советники, директора департамента, большие
животы. Доехали до ледника и повернули назад. Потому что для этого дела
нужна тренировка...
А что, я, по-твоему, не тренируюсь? -- опять вспылил молодой. -- Вчера
только все сапоги изодрал вон на этой чертовине...
Ты, опять ты! Ты больше привык сидеть в седле, чем читать доклады.
И то нужно, и это нужно! -- рассудительно произнес угрюмый и тощий, с
козлоподобной бородкой. -- Разве это геолог с одышкой и брюхом? Ты вот
видел, как вчера Дмитрий Васильевич вскочил в седло, не коснувшись ногою
стремени? Вот и профессор, известность, -- Наливкин, -- и скоро уже старик,
а как вскочил! Позавидовать можно. Надо, чтоб вся молодежь такою была...
Почему не полез сегодня с альпинистами?
Я-- я... Да просто нужно разобрать вчерашние образцы! -- замялся
молодой, смущенный неожиданным поворотом разговора.
Угрюмый и тощий, с козлоподобною бородой, искоса хитро взглянул на
него:
А что твой коллектор делает?
Ну, ясно что, этикетажем заниматься будет...
Сказав это, молодой геолог глянул еще раз на облако, в котором скрылись
альпинисты, повернулся и, насвистывая, с совершенно независимым видом отошел
в сторону.
К вечеру альпинисты вернулись недовольные и усталые.
Нашли фузулину?
Найдешь эту пакость! -- сердито буркнул один. -- Вот какие-то тут
красные, -- он протянул геологам мешочек с образцами, -- и зеленые, и еще
какая-то дребедень... Поглядите сами...
И зеленые, говорите вы? А ну-ка...
Через час весь лагерь облетела весть, что альпинистами сделана новая
важная находка -- зеленые метаморфические сланцы. Ага: сланцы... Такие же,
как в Саук-Сае, там у Алтын-Мазара!
И пошли рассуждения о том, что именно в Саук-Сае связано с такими же
сланцами. А Александр Васильевич кричал:
-- Но ведь это же, товарищи, большое открытие!.. Вот что
значит не только ракушка, а порой даже и простой камень дороже золота!
Я говорил вам, хватит сувениров, всяких мелких кристалликов колчедана,
разводов, щеток кальцита!..
Так шли в Бордобе дни за днями. Отсюда, от Бордобы, начались те
догадки, которые определили работу многих геологов на целое лето. Ища фауну,
определяя возраст пород, слагающих гигантские горные хребты, геологи думали
о рудных богатствах, какими не может не быть чреват Памир.
К осени многие из гипотез, выдвинутых в ту весну, подтвердились,
превратились в теории, теория повела к практическим изысканиям и находкам.
В наше время уже никто не спорит о том, что альпинизм не только
прекрасный вид спорта, но и первый помощник науке в высокогорье. А в те
годы, о которых я говорю, советский альпинизм, особенно в Средней Азии, еще
только начинал развиваться, впервые -- и именно здесь, на Памире, -- заводил
тесную дружбу с наукой.
Мир становится шире
Лето на Алае проходит в оживленной работе. Геологи делают ряд маршрутов
по Алайской долине и Заалайскому хребту. Геолог Марковский слышит от
киргизов, что в районе КараМук есть уголь; он едет туда, но оказывается, что
киргизы ошиблись: это не уголь, это палеозойские углистые сланцы, которые
никак не могут гореть. Киргизы говорят, что у Дараут-Кургана, в арыке, есть
ртуть. Геолог Марковский находит несколько капелек ртути, но он осторожен и,
допуская, что это, может быть, явление случайное, рассуждает так: "комплекс
отложений, слагающих бассейн реки Дараут, близок к имеющимся в районе... " И
называет район, где с древних времен известны месторождения ртути:
"некоторые общие черты имеются и в характере строения... Эти обстоятельства
заставляют отнестись к данному явлению осторожно, впредь до более детальной
работы в этом районе... " Ох, как осторожны геологи! Сотню раз взвесить,
много ночей думать, много раз обсудить... Что может быть хуже, чем
раскричаться о несуществующем месторождении? Но и что может быть вреднее
бездоказательного, легкомысленного "закрытия" ценного месторождения?
Геологи пьют кумыс в Дараут-Кургане, в урочищах Курумды-Чукур и
Арча-Булак; размышляют о новых сообщениях киргизов. А кочевые киргизы
называют места, где имеются древние разработки, штольни, отвалы рудоносных
пород... Каждое сообщение нужно проверить. Может быть, далеко не все
интересно. Но важно, что алайские киргизы активны, что они уже не таят
стариковских тайн и легенд, что они приезжают в лагери экспедиции, хотят
помочь тем, кто помогает им посоветски изучать и развивать их малоизведанную
страну.
Попрежнему верещат сурки и, вставая на задние лапки у своих норок,
удивленно, по-человечьи, глядят на проезжих. Попрежнему цветут эдельвейсы,
тюльпаны, типчак, первоцвет и ирис. Попрежнему кузнечики нагибают
серебристые метелки сочного ковыля. А вокруг Дараут-Кургана попрежнему дики
кусты эфедры, пронзителен запах полыни, жестки заросли облепихи, чия,
тамарикса. И ветер все тот же -- тысячелетний. Но в Дараут-Кургане --
советском центре Алая -- звонит телефон. В Дараут-Кургане кочевники толпятся
у кооператива, а другие, организовав добровольный отряд, стерегут от лихих
людей склады и табуны и свой сельсовет, непосредственно подчиненный
киргизскому ЦИКу. В Алае уже есть партийные группы, и десятки кандидатов
партии, и много комсомольских ячеек -- сотни комсомольцев, ведущих яростную
борьбу с вредными байскими пережитками, с дикостью и неграмотностью... И
главное, в Алае уже нет басмачей. Их уже никогда больше не будет! Алайцы
становятся колхозниками, посылают своих детей в школы.
Небольшая группа сотрудников экспедиции, сложив палатки, отправляется
из Бордобы в дальний маршрут. В этой группе -- топограф, ботаник, несколько
альпинистов, художник Н. Котов и начальник пограничной заставы, который
хочет получше узнать свой район. Они едут верхом пока можно, пока горы не
слишком круты, а снег не слишком глубок. Они оставляют лошадей там, где уже
невозможно ехать верхом. Неделю они скитаются по ледниками и белым склонам
восточного Заалая. Их осаждают бури, и они отсиживаются в заваленных снегом
палатках. Они ушли из Бордобы на юг, через КизылАрт на Памир. Они
возвращаются в Бордобу с севера, из Алайс-кой долины, откуда их никто не мог
ждать. Они перевалили Заалайский хребет там, где он от века считался
непроходимым.
Они открыли новый перевал и назвали его перевалом Контрабандистов,
потому что этот неведомый перевал мог оказаться единственным до тех пор
бесконтрольным путем для незваных пришельцев из-за рубежа. С этого времени
на картах в Заалайском хребте будет помечено не два перевала, а три. И чужой
человек уже не проскользнет к Алайской долине в обход пограничной заставы!
Какие неожиданности предстоят дальнейшим исследователям? У перевала
Контрабандистов обнаружен восемнадцатикилометровый ледник Корумды, текущий
параллельно Заалайскому хребту, питаемый пятью мощными ледниками,
чрезвычайно крутыми, с множеством ледопадов. И ползет этот ледник не по
самому Заалаю, а между ним и параллельным ему, до сих пор неизвестным
гигантским хребтом, не названным, не описанным. Сделана топографическая
съемка -- район оказался не маленьким, во всех отношениях интересным.
На Памире все так: чуть только в сторону от известных путей -- и
неожиданностей целый ворох. Многие величайшие хребты и вершины до сих пор
еще даже не замечены ни одним исследователем! Здесь совсем иные масштабы.
Здесь еще бесконечно многое надо сделать.
Первыми идут топограф, географ. За ними в неизвестную область вступают
геоморфолог, геолог, ботаник, зоолог, метеоролог... За ними приходят
строители и изменяют первозданный облик еще недавно никому не известного
края. Так расширяется мир!
Что я думал о будущем? (Из записей 1932 года)
Алай... Я не оговорился, сказав, что люди в нем кажутся микроскопически
малыми. Это оттого, что над волнистой зеленой степью долины гигантским
барьером, колоссальным фасадом Памира, высится Заалайский хребет. От
солнечного восхода до солнечного заката тянется цепь исполинских гор,
величие и красота которых поистине необычайны.
Июнь. Кончается период дождей. По Алайской долине незримо малыми
пунктирными линиями тянутся караваны. Мелкими жучками проползают автомобили,
-- в тридцатом году их еще не было, в тридцать первом они появились
впервые... В тридцать втором -- в экспедиции работает шесть машин, а от Оша
до Алая ходят десятки.
Я всматриваюсь в даль Алайской долины и хорошо представляю себе ее
близкое будущее.
Нет лучше пастбищ, чем в Алайской долине. Она может прокормить миллиона
полтора овец. Не кочевые хозяйства киргизов-единоличников, а колхозы и
огромные, оснащенные превосходной техникой совхозы разрешат задачу создания
здесь крупнейшей животноводческой базы. Всю Среднюю Азию обеспечит Алайская
долина своим великолепным скотом. Потому что мало где есть такие
пространства сочнейших альпийских трав. Здесь будут образцовые молочные
фермы. У подножия гигантских хребтов возникнут санатории для легочных
больных, здравницы для малокровных, дома отдыха для всех, кто нуждается в
целительном горном воздухе. Туристские базы расположатся над обрывами, у
ледяных гротов, на горбах морен. Отсюда комсомольцы всего Союза, всего мира
станут
штурмовать памирские снеговые вершины. Вдоль и поперек по Алаю лягут,
как стрелы, автомобильные шоссе. На просторах Алая будут происходить
состязания призовых лошадей, вскормленных на конных заводах Киргизии.
Все, что делалось в тридцатых годах, было только началом. Самое трудное
всегда начало. Тогда я думал о том, что киргизы Алая скоро станут не темными
кочевниками, зябнущими в рваных халатах, бедняками, еще боящимися злобы и
мести баев, а иными людьми -- зажиточными, образованными, культурными,
гордыми своей свободой и независимостью.
Теперь все то, о чем мечтали мы в те давние годы, осуществилось. Теперь
я думаю о том, как поразительно быстро все это произошло! Сознательно и
умело пользуются теперь мирные, трудолюбивые колхозники огромной
высокогорной долины всеми благами советской науки и экономики; умно и
деловито управляют богатым социалистическим советским районом -- цветущей
долиной Алая.
* Схема расположения контактовых и жильных месторождений вокруг
гранитного массива (составлена А. Ф. Соседко).
Условные обозначения: 1. Вмещающие породы. 2. Гранитная интрузия 3
Контактовые месторождения. 4. Пегматитовые и гидротермальные жилы.
Разрез: По сечению А--А: граниты не выходят на поверхность По сечению
Б-Б: обнажается верхняя часть гранитной интрузии
По сечению В -- В: верхняя часть гранитной интрузии смыта; все
контактовые и жильные месторождения также смыты. 1
План: По сечению А--А: выходят на поверхность только пегматитовые
кварцевые жилы
Характерно для очень молодых гор
По сечению Б-Б: верхняя часть гранитных интрузий сопровождается
разнообразием контактовых и жильных проявлении. Контактовые -- по границе
гранита и вмещающих пород; жильные -- обычно вокруг гранита, в пределах
узкого ореола в один-три километра шириной. Характерно для Алтая, Средней
Азии, Урала, Забайкалья.
Существовало и существует много гипотез о строении и о движениях земной
коры, о причинах тех или иных процессов горообразования, происхождения
горных хребтов, но все они исходили из господствовавшей основной гипотезы о
"горячем" происхождении земного шара и о том, что он постепенно, на
протяжении сотен миллионов лет, охлаждается.
Но сейчас я хочу говорить не о происхождении Земли, а о том, что
происходит в ее недрах, независимо от тех или иных космогонических
объяснений. Я хочу говорить об огненно-жидких массах, существующих в глубине
Земли, -- о магмах, поднимающихся, прорывающихся сквозь толщи пород,
образованных осадками древних морей.
Вырываются ли магмы по трещинам земной коры наружу (при вулканических
извержениях) или, гораздо чаще, не достигая поверхности, охлаждаются в
толщах окружающих их пород, застывают, затвердевают, заполнив трещины, по
которым шли, -- во всех случаях они претерпевают те или иные изменения,
соответствующие их объему, температуре и газоносности. Претерпевают
изменения и вмещающие породы. Область этих изменений простирается от явлений
только термического воздействия магмы на вмещающие породы (обжига) до
образования сложных пород, совершенно не похожих на исходные.
Это происходит оттого, что жидкая магма содержит большое количество
газов и паров воды. В газообразном состоянии в магме находятся многие
ценнейшие химические элементы. Газы, естественно, стремятся подняться вверх,
и по мере застывания магмы в верхней части ее собирается много газообразных
веществ. Они вступают во взаимодействие с окружающими магму породами, и на
их контакте -- в месте их соприкосновения -- могут образоваться скопления
полезных ископаемых, которые называются контактовыми.
Газообразные продукты магмы проникают по трещинам в толщу окружающих
пород, удаляясь от материнской магмы на некоторое расстояние. Застывая в
трещинах, они также образуют месторождения редких и весьма ценных полезных
ископаемых.
Таким образом, после окончательного застывания магмы в верхних ее
частях, в кровле, образуется ореол -- венчик вокруг гранита, чрезвычайно
заманчивый для геолога-поисковика, гоняющегося за месторождениями.
Магма, застывшая на глубине в виде различных пород,
называется интрузией. Считается, что чем больше интрузия, тем больше
месторождений может встретиться вокруг нее.
Интрузии могут обнажиться, "увидеть дневной свет" и, следовательно,
стать доступными человеку, если самые хребты, внутри которых застыла магма,
окажутся сильно разрушенными (процессами размывания и выветривания) и
верхняя часть их, покрывающая скрытые интрузии, будет снесена.
На практике многие металлические месторождения чаще всего связаны с
интрузиями гранитов.
В вопросах геологии, кроме состава самих пород, придается исключительно
большое значение их возрасту, определяемому различными способами.
Если процессы размывания и выветривания пород, закрывающих гранитную
интрузию, начались в очень давние геологические времена, скажем, в эру
палеозоя (то-есть от двухсот до пятисот миллионов лет назад), то эта
интрузия, хорошо вскрытая в верхней своей части к настоящему времени, дает
нам богатые месторождения. К такому типу месторождений (связанных с весьма
древними породами) принадлежат, например, те, которые обнаружены в горах
Урала и в горах Алтая. Чаще, однако, бывает, что к настоящему времени
верхние части такой интрузии совершенно разрушены, размыты, разнесены,
выветрены. В этих случаях вокруг интрузии уже не будет скоплений металлов.
Поэтому вполне логично искать металлические месторождения в краях
гранитных интрузий, верхние части которых только вскрыты, но не разрушены.
Именно к таким интрузиям относятся интрузии Забайкалья, Колымы, Кавказа,
Урала. Но, в частности, на Кавказе эти интрузии еще недостаточно вскрыты и
потому месторождений полезных ископаемых здесь сравнительно (конечно, только
сравнительно) мало и они менее разнообразны.
Еще одно представление было у некоторых геологов: чем моложе граниты,
тем больше они содержат газообразных продуктов и, следовательно, тем богаче
будут контакты вокруг гранитных интрузий. На Памире граниты считались
альпийскими, потому что образовались в период самого молодого на планете
горообразовательного цикла, носящего название альпийского. Альпийский
возраст -- это конец третичного периода (кайнозойской эры). Впервые
установленный в Альпах, этот возраст является единым для всей системы
складчатых гор так называемой средиземноморской: геосинклинали (то-есть для
всех гор, протянувшихся от Пиринеев, через юг Европы, Кавказ, Копет-Даг до
Памира и далее, на восток).
Вот почему, когда Юдин встретил на еще очень мало тогда исследованном в
геологическом отношении Памире гранитные интрузии, он прежде всего старался
определить их возраст, узнать, относятся ли они к древнему вулканическому
циклу или к молодому -- альпийскому. Определение возраста гранитов -- задача
очень сложная и ответственная. Если граниты "интрудируют" палеозой, то-есть
проплавляют, внедряются в толщу осадочных пород геологически древнего
(палеозойского) возраста, то они, вероятно, и сами древни. Если же они
ворвались в молодые, сравнительно недавние осадочные породы (например,
мезозойского возраста, то-есть образовавшиеся от ста двадцати пяти до ста
восьмидесяти миллионов лет назад), то они, очевидно, сделали это тогда,
когда эти молодые породы уже существовали, то-есть, в геологическом смысле,
недавно. Значит, и сами они молоды, значит, они принадлежат к молодому --
альпийскому -- вулканическому циклу, значит, они альпийские граниты.
Казалось бы, дело совсем нетрудное: определи, какие породы проплавила,
в какие породы внедрилась интрузия, сейчас же узнаешь и возраст самой
интрузии. Но тут начинается новая трудность. Во-первых, не всегда удается
определить возраст этих осадочных пород, не удается, например, найти в них
характеризующую их окаменелость -- ракушку, флору. Во-вторых, интрузия
переплавила соприкасающиеся с ней породы, видоизменила до неузнаваемости
(метаморфизовала) соседствующие с нею породы. Метаморфизованные их края --
если интрузия велика -- могут быть не узенькими, могут простираться на
десятки километров, и тогда остатки фауны и флоры исчезнут. Вот, скажем,
взять ложку расплавленного свинца, вылить ее на толстый слоеный пирог, такой
толстый, чтоб свинец застыл в нем где-нибудь посередине. Он все вокруг себя
пережжет, все слои переплавит в какую-то неопределенную массу. Счисти все
сверху до свинца и разбирайся: из каких составных частей, из каких слоев
состоит пирог по соседству с ним!
Дело, очевидно, не легкое и рискованное!
Истина всегда рождается в спорах. И если говорить о Памире, в ту пору
еще малоисследованном, то надо сказать, что, ища истину, геологи -- и в
самих экспедициях и после них -- вступали в жестокие споры между собой. Я не
могу уделить в этой книге внимания всем известным мне спорам, происходившим
между учеными. Но я хочу упомянуть об одном из итогов этих споров.
После ряда геологических экспедиций старым па мирским исследователем
геологом Д. В. Наливкиным (ныне академиком) и его учениками, молодыми в ту
пору геологами
П. П. Чуенко, В. И. Поповым и Г. Л. Юдиным, был совместно написан и
выпущен в 1932 году научный труд, в котором объединялись все основные
результаты исследований, касающихся геологического строения Памира.
И вот что сказано в предисловии к этому труду:
"... До работ экспедиции Памир рассматривался как палеозойская горная
область, по строению тождественная с Тянь-Шанем и Уралом. Эта точка зрения
нашла отражение в обзорной геологической карте Средней Азии, Туркестана,
изданной б. Геологическим комитетом в 1925 году. Эта точка зрения впервые
была отвергнута в докладе Д. В. Наливкина в г. Хороге, летом 1927 года, на
котором было проведено сравнение Памира с Уралом и было подчеркнуто различие
между древней горной страной -- Уралом и молодой горной страной -- Памиром,
Образовавшейся в самое последнее время. На основании этого сравнения был
сделан вывод о том, что рудные месторождения уральского типа на Памире не
могут быть встречены. Этот вывод остается в силе и в настоящее время. К
сожалению, во время доклада не была учтена возможность развития и на Памире
рудных месторождений кавказского и забайкальского типа... "
Дальше в предисловии говорится о том, что уже во время полевых работ на
самом Памире выяснились три главнейших результата работ экспедиции:
установление громадного распространения молодых мезозойских отложений;
первое нахождение молодых изверженных пород, в том числе альпийских
гранитов; и первое нахождение месторождений альпийского металлогенического
цикла среди осадочных мезозойских пород в некоторых из районов Памира.
"Эти выводы, -- говорится далее в предисловии, -- были вполне
подтверждены работами других экспедиций в последовавшие годы. Особенно много
дали работы Ю. Л. Юдина *, доказавшего громадное распространение альпийских
гранитов и широкое развитие связанного с ними молодого металлогенического
цикла... "
Из этого свидетельства, под которым подписался прежде всего
авторитетнейший ученый -- Д. В. Наливкин, видно, что Юдин трудился на Памире
не зря. I
Многое в наше время в области объяснения тех или иных геологических
особенностей Памира изменилось, -- за четверть века наука прошла огромный
путь! Современные представления геологов о Памире весьма отличаются от
представлений, созданных в первые годы его систематического изучения.
* Г. Л. Юдин иногда именуется Ю. Л. Юдиным (Юрием Лазаревичем).
Но все, что когда-либо было сделано для поступательного хода науки,
все, что в любые времена двигало науку вперед, -- все ценно и не должно быть
предано забвению последующими исследователями-учеными.
Юдин, в ту пору молодой исследователь, упорный, упрямый, дерзкий, может
быть, слишком самоуверенный, может быть, многими проявлениями своей личности
вызывавший к себе отрицательное отношение некоторых других участников
экспедиций, был, во всяком случае, энтузиастом развитой им для Памира теории
"альпийского вулканического цикла и связанной с ним металлогении". Эта
теория была, несомненно, полезна, прежде всего потому, что обосновывала
практические поисковые работы.
Юдин увлеченно искал ее подтверждений, из года в год рвался на Памир,
проделывал огромные маршруты по высокогорью, разыскивал гранитные интрузии,
определял их возраст, составлял новую карту, на которой они были обозначены.
А встретив на своем пути граниты, он искал место их соприкосновения с
осадочными породами, он искал край, самую кромку интрузии и затем спешил
проследить ее по всему ее протяжению; он стремился объехать эту интрузию
верхом, обойти пешком и обозначить на карте ee контуры, то-есть, выражаясь
геологическим языком, "оконтурить гранитное поле". Он был опьянен этой своей
теорией, он по краям альпийских гранитов искал месторождения полезных
ископаемых.
Но ведь Памир грандиозен, труднопроходим, геологически совсем мало
исследован. Но ведь передвигаться можно только по опасным тропинкам на
западе, по каменистым высокогорным ложам долин на востоке. В лоб хребты не
возьмешь, всего не объедешь!.. Осенью надо покинуть Памир -- он вовсе
непроходим зимой, да зимой под снегом так или иначе ничего не увидишь.
Значит, надо гнать, гнать и гнать верховых лошадей! Значит, надо в день
делать как можно больше километров! Теория требует доказательства, а их еще
мало, их надо искать... Надо искать самому, надо ехать, ехать, а где
невозможно проехать -- надо итти пешком, карабкаться на перевалы, ломать все
преграды, кто бы ни ставил их: природа или человек. Надо "оконтурить" как
можно больше гранитных полей!
Но "гранитное поле" -- это вовсе не поле, это высочайшие земные хребты,
это узлы почти недоступных гор. Юдина увлекает теория, он не знает
усталости, он молод, здоров, у него огромный запас физических сил... Но
некоторые из его коллекторов не знают этой его теории, не хотят думать о
ней: ведь Юдину, им известно, была задана только съемка! А караванщики,
знающие толк только в лошадях, отказываются двигаться дальше, морить своих
лошадей.
Юдин рассуждал так: можно ли из-за какой-то "ерунды", срывать работу,
замедлять ее темп? Такая огромная, сверкающая цель! Спокойный, всегда
невозмутимый Юдин обуреваем своей теорией как некоей фанатической страстью.
Он считает, что если караванщика не уговоришь, то надо соблазнить его
каким-нибудь обещанием. Ну, хотя бы деньгами!.. Юдин не думает, что денег
может ему не хватить. Что вся его смета невелика, что ему поручено сделать
маленькую карту в маленьком отдельном районе. А он не хочет удовлетвориться
этим районом, он должен объехать в десятки раз больший район, на который
денег ему не дано, который в Геолкоме не считается интересным... Разве само
по себе это плохо?..
Караванщик согласен. Юдин скачет на лошадях дальше. Басмачи? Местные
жители предупреждают его, что там, куда он стремится, шатается банда, что
банда может всех перебить... Пустяки! Что значит банда, когда у него
открывается такое прекрасное будущее! "Проскочим", -- сурово говорит Юдин и,
думая прежде всего о том, что проскочит он сам, гонит лошадей дальше. Раз мы
побывали уже в руках басмачей, потеряли убитым товарища, сами едва уцелели.
Второй раз живыми от басмачей не уйдешь!.. Но... "проскочим"! Праздновать ли
труса или презреть трусость? И мы проскакиваем на авось. Караванщики злятся.
Они не хотят рисковать жизнью для какой-то им непонятной теории.
Но дело еще и не в этом. Приходит время расплачиваться с караванщиками.
Юдин не в силах выполнить данные сгоряча обещания. Он начинает увиливать и
выкручиваться. Караванщики привыкли верить на слово, караванщики не
заключали договоров, они люди честные. И вдруг их начальник не выплачивает
всего им обещанного. Начинается возмущение. В конце концов Юдину приходится
платить деньги. Может быть, из собственного кармана. Но приятно ли слушать
то, что караванщики говорят? Страдает экспедиционное имя исследователя!
Но и это еще не все. Юдин возвращается в Ленинград. Он привез
столько-то доказательств своей теории. Вот шлихи, вот крупинки металла,
такого-то и такого, найденного там-то и там-то. Находятся, однако, люди,
справедливо сомневающиеся: позвольте, но такая крупинка с булавочную головку
еще не доказательство полезности месторождения!..
Юдин и сам знает, что это, в сущности, не доказательства. Он искренне
верит, что доказательства будут найдены. Но
вместо того чтоб дождаться, пока он их -- бесспорные, всеубеждающие --
найдет, он начинает обвинять в "семи смертных грехах" всякого
сомневающегося, спорящего с ним, его критикующего геолога. Он идет на все,
чтоб "вырвать" кредиты для следующей поездки. В глубине души он твердо
убежден, что эти деньги будут оправданы теми открытиями, которые он,
несомненно же, сделает!
Но ему говорят, что в науке никто никому не имеет права поверить на
слово.
Наконец Юдин привозит нужные доказательства. Но вместо радости
всеобщего признания он испытывает горечь, потому что никто не прощает ему
всего того недопустимого, что было в образе его действий. В итоге дело
передается в руки других работников, а Юдину приходится вместо Памира
выбирать для своей экспедиционной деятельности другой район.
Многие геологи упрекали Юдина в верхоглядстве. Но, кстати сказать,
такие же упреки мне приходилось слышать и по адресу одного очень известного
исследователя. Из-за своей тучности ленясь подняться пешком на гору, он
посылал за образцами пород кучера, а иногда даже делал определения попросту
издали, на глазок. И потому, мол, в его работах впоследствии обнаруживалось
немало неточностей и ошибок.
Я знаю теперь, через четверть века после моих первых путешествий с
Юдиным, что многие из его предположений не оправдались. Но мне трудно
разобраться в правильности тех или иных заключений по этому поводу: я не
геолог, а спрашивая геологов, натыкался па самые различные, порой
противоречивые мнения. Но так или иначе, в ту пору я был уверен, что Юдин
прав, что он в самом деле умеет отлично работать и его работа полезна, а
разные личные недостатки... Как хочется всем нам, чтоб в людях не было
недостатков, они всегда мешают успеху дела, да ведь, кто же, однако, от них
избавлен? Я не придумал фигуры человека, коего постоянным спутником был
несколько лет на Памире; и я не стремлюсь в моей книге сделать из этого
человека "литературный тип". И очень надеюсь, что читатель сам хорошо
разберется в положительных и отрицательных качествах того, по возможности
беспристрастно описываемого мною человека, который в тридцатых годах в
области геологии был одним из первых молодых исследователей Памира.
И, разобравшись, читатель, конечно, согласится со мною, что путь
советского ученого должен быть прям и чист!
Все больше и больше научных работников с каждым голом вовлекалось в
дело изучения геологии Памира. Уже в 1932 году в состав огромной Таджикской
комплексной
экспедиции вошли десятки геологических, геохимических, гравиметрических
и других отрядов. Виднейшие геологи -- специалисты по изучению Средней Азии
-- взялись за анализ всего созданного на Памире до них в этих областях
знания. На основании бесчисленных новых исследований, критикуя, утверждая
правильное, отбрасывая неправильное, привлекая новые факты и доказательства,
развивая всякое зерно истины, десятки советских научных работников и ученых,
коммунисты и беспартийные, люди беспристрастные, объективные, устремленные к
единственной цели -- принести пользу Родине, за последнюю четверть века
сделали на Памире так много, что ныне его исследованности, его изученности
может позавидовать немало других областей нашей великой страны.