---------------------------------------------------------------
     © Copyright Павел Николаевич Лукницкий
     Email: SLuknitsky(a)freemail.ru
     Date: 25 Jan 2008
---------------------------------------------------------------


     



     


     "МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ"


     Автор  выражает свою признательность  геологам  Н. С.  Катковой и А. Ф.
Соседко, прочитавшим эту книгу в рукописи и сделавшим ценные замечания.
     Автор также глубоко благодарен пограничникам, неизменно оказывавшим ему
самое  внимательное  и заботливое  содействие во  всех  его путешествиях  по
Памиру.



     




     Сравнительно недавно требовался месяц  пути верхом, чтобы  от последней
станции  железной  дороги, из  города Оша  (Киргизской ССР) или  из столицы-
Таджикистана Сталинабада (в прошлом  Дюшамбе) пробраться каменными нагорными
пустынями с севера либо узкими, опасными тропами с запада в административный
центр Горно-Бадахшанской  автономной области  -- маленький,  единственный на
Памире город -- Хорог.
     Горно-Бадахшанская автономная  область --  официальное название Памира,
страны высочайших в  Советском Союзе гор. Область входит в состав Таджикской
ССР, занимает половину ее территории площадью в  шестьдесят с  лишним  тысяч
квадратных километров.
     Животноводы киргизы, в  недавнем прошлом кочевые,  а в наши дни живущие
оседло в  колхозах,  населяют  высокогорные, широкие, образованные  когда-то
ледниками  долины Восточного Памира -- Мургабского района Горно-Бадахшанской
области.
     Горные  таджики  -- бадахшанцы  занимаются земледелием, садоводством  и
шелководством в своих селениях, расположенных по берегам  бурных рек на  дне
глубоких тесных ущелий Западного Памира.
     Эти таджики -- представители мелких, разъединенных высочайшими, крутыми
горными  хребтами  национальностей  Горного  Бадахшана:  шугнанцы,  ваханцы,
ишкашимцы, горанцы, рушанцы, бартангцы, язгулемцы, ванчцы. Они населяют пять
административных  районов области: Ишкашимсмий,  Шугнанский, Рошт-Калинский,
Рушамский и Ванчский.
     На востоке с Памиром граничит Китай, на юге -- Афганистан.
     Из-за  своей  исключительной  труднодоступности  многие  географические
районы Памира были еще четверть века назад настолько не изучены, что даже на
картах обозначались белыми пятнами. Территория этих белых пятен была впервые
исследована и нанесена на карту лишь в тридцатых годах.
     До 1931 года советским  начинаниям на Памире в значительной мере мешали
и   басмаческие,   организованные  империалистической   разведкой   банды  и
контрреволюционная  агитация фанатически  настроенных  местного  феодального
кулачества, родовой знати, реакционного духовенства.
     Но  героическими  усилиями  пограничников  и  добровольных  отрядов  из
местного бедняцкого населения  последние  басмаческие  банды на Памире  были
навсегда ликвидированы в  1931 году. В том  же  году государственная граница
была закрыта.
     И   год   1931-й   стал   перевалом,   за  которым   открылось   новое,
социалистическое будущее  этой страны. Уже в 1932 году аэроплан и автомобиль
практически  освоили пути  на  Памир.  С тех  пор  он  становится  все более
доступным.  Семьдесят два отряда Таджикской  комплексной экспедиции Академии
наук  СССР и  СНК СССР  приступили к  замечательной  научноисследовательской
работе,  проводившейся  до  того только  отдельными мелкими экспедициями, из
которых  самой крупной была  экспедиция 1928  года. В  1933  году на  Памире
возникли два первых колхоза, а  в 1935  году их стало уже два десятка. В эти
годы на Памире произошло столько нового, важного, способствующего дальнейшим
колоссальнейшим достижениям во всех областях народного хозяйства и культуры,
что  Памир  в  своей  социалистической перестройке  начал  не  только быстро
догонять  республики Средней  Азии, но  и становиться  примером  для народов
примыкающего к нему, стонущего под ярмом империализма Востока.
     В примечательнейшие переломные годы -- 1930, 1931, 1932 -- мне довелось
совершить  три  продолжительных  путешествия по  всей территории  Памира.  Я
работал в  составе  маленьких геологоразведочных и геологопоисковых  партий,
отправлявшихся в экспедиции на  Памир,  а в 1932 году  был ученым секретарем
Таджикской комплексной экспедиции.
     За  три  года  я проехал верхом и прошел  пешком  по высокогорью десять
тысяч километров.
     В предисловии к одной из моих книг, изданной в 1933 году, я писал:
     "Я надеюсь посетить Памир еще раз -- через несколько лет. Я проеду  его
в  легковом быстроходном  автомобиле.  Я пролечу над  ним в  комфортабельном
самолете. Мне будет приятно  в несколько  дней,  с  легкостью и  удобствами,
повторить те  маршруты, которые я  совершал в течение долгих месяцев, полных
трудностей  и  лишений. И, конечно, я опять не узнаю эту хорошо знакомую мне
страну!"
     Мечта моя осуществилась в 1952  году, когда мне удалось вновь совершить
поездку по  всем районам Памира, кроме  Мургабского.  Это  была поучительная
поездка,  полная размышлений о величии  всего, что достигнуто  нами за такой
исторически короткий срок.
     И, вернувшись с  Памира, я  решил написать  эту  книгу,  чтобы поведать
читателям все главное из  того, что видел своими глазами почти четверть века
назад и  снова видел  теперь; чтобы передать читателю некоторые мои звания о
Памире; чтобы постараться вызвать в читателе те чувства, какие испытаны мною
самим  во  время путешествий  по  известному  все  еще  столь немногим людям
Памиру.
     Обрабатывая часть материала,  извлеченного  из путевых дневников разных
лет, я  решил в изложения его  предпочесть  принцип географический  принципу
хронологическому. Такой географический принцип, хоть часто и заставляет меня
пренебрегать   строгой   последовательностью   событий,   но  зато  помогает
сконцентрировать  в каждой из глав  сведения об одном и том  же,  посещенном
мною несколько раз районе, а значит, дает возможность  нарисовать более живо
и полно картину его.
     Оправданным мне представляется  стремление рассказать кое-что о прежних
исследованиях  Памира, совершенных  во все времена истории. Не претендуя  на
полноту моих сообщений  (о Памире  написаны многие сотни специальных научных
трудов!), я буду удовлетворен, если предлагаемая книга даст читателю хотя бы
общее представление об этой своеобразнейшей высокогорной области.
     Буду  признателен  читателям, которые  укажут мне  на  те  неточности и
ошибки, какие  в этой книге, возможно,  окажутся допущенными мною, хоть  я и
старался избежать их.
     Москва, июль 1954 года



     



     В Геологическом комитете. Год 1930-й
     "...  содержит  spirifer  radiatus   sow  и   потому,  почти  наверное,
представляет верхний силур, верхние  горизонты... "  Здесь тонкие, с отливом
синевы  жилистые пальцы  в последний раз надавили на обшмыганную ручку пера,
вывели мелкую, без всякого росчерка подпись: "Профессор В. Палей".
     Определение  фауны  было  закончено.  До   начала  заседания  оставался
свободный  час,  который  можно  было  использовать как угодно.  Можно  было
спуститься  вниз, во  второй  этаж, и проконсультировать работу картографов.
Можно  было  пройти  в  библиотеку  и  спросить  отчет  XIII  Геологического
конгресса  в Торонто, из  которого давно  нужно было выписать цифры подсчета
запасов Домбровского угольного бассейна в Польше. Наконец можно было сходить
в столовую, пообедать. В столовой, конечно, очередь.  ("Безобразие, хоть  бы
разные  часы  установили для  студентов  и для  профессорского состава",  --
подумал  профессор  Палей.  )  Коллекторы  опять  пристанут  с  расспросами.
("Никакого самолюбия...  Когда я  был в их возрасте, я бы лучше  лишний день
просидел  над   книгами,  а  постыдился  бы   признаться   старшим  в  своей
неграмотности".  )  Библиотека?  Подождет.  ("В  мое  время  профессоров  не
заставляли бегать по  библиотекам из-за каждого пустяка.  Только скажи,  все
выпишут, принесут на дом". )
     Профессор  Палей  потер  ладонью  под  столом  онемевшее колено.  Хотел
вытянуться, побаливала поясница,  приятно  было разогнуть спину.  Он  уперся
руками в стол, чтобы отодвинуться вместе со стулом. Но позади стояли вьючные
ящики,  загромоздившие   все   пространство  между  профессорской  спиной  и
громадньш застекленным книжным шкафом, и потому стул не сдвинулся с места.
     -- Чортова теснота, -- буркнул  Палей и, облокотившись на стол, охватил
ладонями серые, небритые щеки. Не  поворачивая головы, он  обвел утомленными
глазами всю комнату и, зло усмехнувшись, задумался.
     Закуток, где  находился  профессор Палей,  впрочем,  никак нельзя  было
считать  комнатой.  Громадное  помещение  с  высоким  потолком,  с  большими
светлыми окнами было во всех  направлениях перегорожено шкафами, примкнутыми
один к  другому.  Шкафы образовали узкие коридоры,  в которые  едва  мог  бы
протиснуться человек, будь он  объемов, хоть  немного  превышавших  обычные.
("Что  делал бы  тут  старый  Мушкетов?" --  подумал  Палей о  геологической
знаменитости, известной  своей полнотой.  ) Коридоры  соединяли  между собой
крохотные клетушки, в каждой из которых едва умещался стол с приставленным к
нему  стулом.   У   подоконников  и  во  всех  остающихся  свободных  местах
громоздились простые и вьючные ящики, наполненные неразобранными образцами с
фауной  --  бесформенными  грудами   острых   камней,  завернутых  вместе  с
этикетками  в  маленькие,  помеченные  номерами  мешочки.  Эта фауна  годами
свозилась сюда со  всех концов Средней Азии, и, конечно, профессор Палей мог
бы скорее в ней разобраться, если б не был обременен, по меньшей мере, двумя
десятками самых разнообразных обязанностей  -- от чтения лекций студентам до
участия в заседаниях месткома. Фауна  была  всюду: на кромках книжных полок,
на  ящиках, на подоконниках, даже  на столе,  заваленном  картами, книгами и
бумагами.  На  столе образцы  пород  лежали  без оберток  среди  карандашей,
линеек, луп, склянок с кислотой -- серые, желтые, черные, присыпанные пеплом
папиросных окурков, сдвинутые  грудой к краям  стола  и образовавшие подобие
скалистых берегов вокруг лагуны, в  которую упирались  локти  профессора и в
которой, кроме этих локтей, умещались лист  мелко исписанной бумаги, большая
чернильница и тяжелое медное пресспапье.
     Все  это называлось  кабинетом  профессора Палея. За шкафами, в  других
закоулках, за  такими же загроможденными столами  сидели другие  профессора,
горные инженеры, научные работники. Каждый из  них  шуршал бумагами, скрипел
пером, постукивал по камням молоточком, разговаривал с посетителями, которые
усаживались прямо на угол стола, иногда передвигал ящики. Каждый из них  был
руководителем отдельного участка научной работы, каждый имел печатные  труды
и свою творческую идею. Огромная комната походила на улей,


     в  сотах которого сырой  материал геологии  -- фауна,  шлифы,  анализы,
записи путевых дневников -- перерабатывался в  гипотезы, в теории, в  густой
мед научного знания о недрах исследуемой страны.
     Геологический   комитет,  сокращенно  именуемый  Геолком,  состоял   из
множества таких комнат, окнами выходивших на Просторный пустырь, на  котором
медленно  воздвигалось  колоссальное  новое  здание,  Даже  сквозь   двойные
замазанные рамы оттуда доносился стук уже не  геологических, а  строительных
молотков, визг круглой пилы, скрип лебедок и талей. Новое здание вырастало в
лесах,  в  пыли  строительных   материалов,  в  напряжении   ударничества  и
социалистического соревнования.  Новое здание не могло быть  готово  раньше,
чем через два года.
     Профессор Палей  не  думал об  этом здании. Вся жизнь  профессора Палея
прошла в мыслях о прошлом, исчисляемом миллионами лет; в мыслях о прошлом --
от архея до  кайнозоя, до  послетретичных плейстоцена  и голоцена. Профессор
Палей яснее многих  других  представлял  себе все, что случилось с Землею за
эти  миллионы  лет. Профессор  Палей вобрал в себя  все накопленные  учеными
знания об этих  миллионах  лет.  От  Эмпедокла Агрегентского, приписывавшего
возникновение гор действию центрального огня; от Страбона, искавшего причины
горообразования в вулканических силах; от  Аристотеля, считавшего,  что горы
возникают в результате грандиозных провалов в обширные подземные пустоты, до
современной гипотезы геолога Джоли, утверждающей, что главную роль в истории
и жизни планеты играет распад  радиоактивных веществ,  дарящий  Земле вечное
тепло, вечную юность,  способность вечного  возрождения. Все,  что  вобрал в
себя профессор  Палей, построилось строгой системой  в  клеточках его мозга,
увлекало  и  волновало его  и действовало на его  воображение. Выше всего на
свете, ценнее собственной жизни была  великая истина науки, дающей ответ  на
все вопросы,  какие  ставит  природа перед  человеческим  разумом. Профессор
Палей  работал   неустанно  всю  свою  жизнь,   считая,  что  если  вся  его
деятельность поможет человечеству хоть на йоту  приблизиться  к  правильному
познанию  мира,  значит  всей своей жизнью он  выполнил  предначертанное  ей
назначенье.  По справедливости, профессор Палей  считался  одним  из  лучших
специалистов в Советском Союзе.
     Профессор Палей сидит за  своим  столом,  охватив  сухими руками  худые
щеки. Закрывает глаза и  трет морщинистый лоб концами пальцев. Если бы в эту
минуту  внезапно исчезли надвинутые  друг на  друга шкафы,  и  горы  вьючных
ящиков, и все


     столы  вместе с работниками, навалившимися на них, если б исчезло  все,
что  создало  здесь тесноту, неудобства,  шумы,  весь новый быт, то,  открыв
глаза,  профессор  Палей  увидел  бы  себя одного  в  огромной,  просторной,
первозданного  вида комнате  за массивным дубовым, старинной работы, столом,
на  зеленом сукне  которого не  нашлось бы ни единой  пылинки,  а  по  краям
которого  в строгом порядке стояли бы  лампа с  яйцевидным розовым абажуром,
тяжелая  малахитовая  чернильница,  аккуратная стопочка  книг  --  и  ничего
больше, кроме настольного электрического звонка. Позвонить  -- дверь ответит
почтительным стуком,  неслышными шагами  по  мягкому  ковру к столу подойдет
курьер  с блестящими пуговицами на суконном мундире, кашлянет в кулак вместо
вопроса и мелкой трусцой побежит исполнять поручение. А в комнате -- никого,
тишина, чистый  воздух,  и не  надо  ни о  чем беспокоиться,  не надо никуда
торопиться,  --  штатный геолог  Палей  может, как хочет,  располагать своим
временем. Он упитан и благодушен, пушисты его молодые, аккуратно расчесанные
усы. В этом кабинете он полновластный хозяин, кабинет его светел и чист, как
сама  наука, которой  он предан, --  только  ей одной служит он в этом мире.
Глаза науки смотрят в тайны веков и пространств. Штатный геолог Палей думает
о рожденье и преображеньях Земли. Перед  ним  на столе планшет геологической
карты.  Слева  направо по карте тянутся разноцветные  полосы:  бледнорозовая
чистая полоса -- это докембрий,  это архейская группа,  это розовое  детство
планеты.  Ниже  протянулась  серозеленая  полоса  --  это  силур,  это  цвет
бесконечного  зеленого   моря,   насыщенного   граптолитами  и   плеченогими
моллюсками.  В  зеленую полосу врывается  темный  коричневый цвет  девонской
системы. Его  пересекает  голубая, как  воздух,  которым  люди дышат сейчас,
полоса  юрской  системы.  Эти  полосы наползли  одна  на другую, эти  полосы
повествуют  о  том, как наслаивались  пластами осадки  древних морей. Четыре
года в поле и в своем  кабинете работал штатный  геолог Палей, чтоб провести
на карте эти четыре разноцветные полосы.  Он  счастлив: эта карта --  ценный
вклад в сокровищницу науки.  Эту карту он повесит на стене  своего кабинета,
эту карту он напечатает в своем немногословном труде. Над ней  будут спорить
и волноваться поколенья геологов.
     И, наклонившись  над геологической картой, собрав свои мысли, профессор
Палей размышляет о несогласном налегании мезозоя на отложениях девона.
     Тишина  кабинета  помогает  ему  глубоко  погрузиться  в  раздумье.  За
толстыми стенами кабинета, вправо  и влево, располагаются такие же  тихие  и
огромные  кабинеты. В каждом  из  них помещается один  человек. Каждый такой
человек -- штатный геолог. Всех штатных геологов числится тридцать. Впрочем,
есть еще кабинеты  адъюнкт-геологов. Эти работники науки  рангом пониже.  Их
двадцать. Всех научных работников, занятых  геологическими исследованиями на
всем пространстве России, насчитывается сто пятьдесят человек.
     Да... Так было, кажется, еще  совсем недавно. Так было до  1920 года --
года революционной реорганизации комитета.
     Почти  все   тридцать   штатных   геологов  работали  над  составлением
стоверстной геологической карты  России. Но и за десять лет работы они могли
бы   составить   только   ничтожную  ее  часть.  Их  теоретический  вклад  в
сокровищницу  науки был ценен,  но слишком  мал.  Многие  из  них  к тому же
презирали всякий "практицизм", считая, что их долг  служить только  "чистой"
науке.
     Профессор Палей  отнял ладони  от  лба, открыл серые, выцветшие глаза и
взглянул  на часы.  Вставая,  он  едва  не  задел локтем  кучу  образцов  и,
побледнев,  отшатнулся -- всю жизнь считал он, что  рассыпать фауну  было бы
святотатством... Но такая здесь теснота!.. Молча, с предельною аккуратностью
он  переложил образцы подальше  от края стола, снова  взглянул на часы ("уже
началось, наверно") и направился к двери.
     В   прежнее  время  в  коридоре   комитета  можно  было  бы  устраивать
велосипедные гонки. Прямой и широкий, от одного до другого конца он  тянулся
не менее  чем на полкилометра. По одной  его стороне  мелькали  однообразные
двери,  по другой  стороне  --  такие же однообразные  широкие окна.  Теперь
коридор  был  рассечен  по  всей длине  невысокою  тонкою  переборкой. Мелко
нарезанные клетушки занимали  все пространство между переборкой  и окнами. В
клетушках упирались друг в друга  столы,  и зеленый свет абажуров настольных
ламп смешивался  с дневным зимним сумраком,  плывущим из  окон.  Над столами
склонялись  бесчисленные,  бледные  от  двойного света  лица  сотрудников. В
каждой   клетушке   помещался  какой-нибудь   отдел   или  сектор  огромного
учреждения. Пространство  между переборкой  и  дверями  осталось  коридором,
который  стал  вдвое  уже  прежнего.  Вся  переборка  была заклеена картами,
диаграммами,   профилями,   схемами,    стенными   газетами,   приказами   и
уведомлениями.  Между  дверями  высились  забитые книгами шкафы и все те  же
ящики  с образцами пород. В оставшемся проходе  двигались, топтались, как  в
трамвае, раздвигая  один другого, люди. Все они работали в одном учреждении,
но  большинство из них не знало  друг друга.  Здесь  были профессора, горные
инженеры,  бухгалтеры,   лаборанты,   студенты,  чертежники,   топографы   и
коллекторы. Здесь были  стратиграфы, палеонтологи,  петрографы,  картографы,
геофизики, минералоги.


     Здесь   были  мужчины  и  женщины,  юноши  и  старики  --   коммунисты,
комсомольцы  и беспартийные; люди  в пиджаках и кожаных куртках; в бухарских
тюбетейках  и  в  мордовских  меховых  шапках;   в  болотных  сапогах   и  в
лакированных туфельках. Половина этих людей была начальниками и сотрудниками
геологических, поисковых  и разведочных партий, по  весне отправлявшихся  во
все  углы Советского Союза:  в Хибины и  в Бурят-Монголию, на Камчатку  и на
Кавказ, на  Новую Землю и в Казахстан,  к границам  Афганистана и к границам
Норвегии. Поздней  весною коридор пустел.  Летом он был безлюден, как ночная
захолустная улица. Но сейчас, в конце зимы,  он был подобен перрону вокзала,
отправляющему поезда каждые десять минут. Люди готовились к полевой  работе.
Люди бились за  сметы,  за планы, за снаряжение и продовольствие,  за каждый
инструмент, за штаты, за ассигнования. Люди штурмовали кабинеты профессоров,
лаборатории,  кладовые,  месткомы; люди  волновались  и  суетились, спешили,
забывали  обедать, забывали адреса  своих квартир и общежитий, забывали свои
имена. Восемьсот  партий должны  были  выехать  в поле  до 1  мая. Восемьсот
партий должны были всем обеспечить себя до зимы. Сотрудники восьмисот партий
должны были десятки и сотни раз пройти взад и вперед по этому коридору.
     Профессор Василий Дементьевич Палей  медленно шел по коридору от дверей
своего кабинета к кабинету директора Института  геологической карты. Из гущи
людей навстречу ему выдвинулся человек громадного  объема и роста,  в сером,
отлично сшитом пиджаке, в тщательно проутюженных брюках. Чуть накрахмаленный
воротничок,  казалось, стеснял его  загорелую массивную шею.  Толстые  губы,
широкие скулы, узкие прорези почти раскосых глаз -- все его мясистое, словно
с   размаху   выделанное  лицо   ясно  свидетельствовало  о  его  киргизском
происхождении.  Малахай  и  широкополый халат, казалось,  гораздо более, чем
аккуратный  городской костюм,  соответствовали  бы  его обветренному лицу  и
массивной плечистости.
     Посторонний человек,  прежде  чем заговорить с ним, вероятно, невольным
движением оглянулся бы, ища переводчика. Однако, надвинувшись на Палея, этот
киргизского облика молодой человек произнес без всякого акцента,  по-русски,
мягким, немного грудным голосом:
     -- Простите, Василий Дементьевич... Парочку слов... Не задержу вас? Или
вы спешите?
     Профессор Палей остановился и приветливо улыбнулся:
     -- Нет, почему же, Георгий Лазаревич... Пожалуйста... Я -- в заседание,
но там начать могут и без меня. Успею. Да... Искренне рад вас поздравить.
     10


     С чем именно, Василий Дементьевич?
     Ну, как же, как же... В мое  время  молодой человек, успешно окончивший
институт, вспрыскивал свое звание горного инженера, по меньшей мере, дюжиною
шампанского.  Искренне  поздравляю.  Теперь  получайте  партию  и  поезжайте
начальником... Куда думаете? Давайте отойдем в сторонку, вон как толкаются и
разговаривать не дадут.
     Собеседники прижались  к  перегородке,  за  которой стрекотали  пишущие
машинки.  Оба они не уступали друг другу в росте,  но профессор Палей сейчас
казался тощим и жилистым, а его тонкий с горбинкою нос и сухо поджатые узкие
губы делали его  когда-то красивое лицо  острым  и худосочным. Чуть заметное
вздрагивание выпуклых  мелкоморщинистых век выдавало давно  уже  нажитую  им
неврастению. Здоровое, полнокровное лицо собеседника  вызывало в нем чувство
зависти,  впрочем  совершенно  им  неосознанное. Профессор  Палей  вынул  из
жилетного кармана серебряный портсигар и раскрыл его перед молодым геологом.

     Не курю.
     Ах, простите, пожалуйста... Слушаю вас, весь внимание.
     Так   вот,  Василий   Дементьевич.  Шампанского  мне  и  пробовать   не
приходилось. А звание свое я с удовольствием  отметил бы, но  иначе. Меня на
Урал хотят отправить, а мне хотелось бы  взять другой район. Что  я Уралу  и
что мне Урал? Думается, в другом районе я могу принести больше пользы...
     Профессор Палей прищурился:
     -- Что, дорогой мой, на экзотику потянуло? Знаю я, на Памир хотите!
     Юдин подобрал губы; лицо его приобрело выражение деловитой серьезности:
     -- Видите ли, Василий Дементьевич... Экзотика тут ни при чем.  Но выбор
этого  объекта  мне представляется  рациональным по следующим причинам...  Я
привык к высоким горам. Я превосходно  владею местными языками. Я уже не раз
бывал там на студенческой практике вместе со знатоком Памира,  моим учителем
Дмитрием  Васильевичем   Наливкиным.  Непосредственное   руководство  такого
авторитета, каким  является  он,  дало  мне,  я смею надеяться,  достаточные
основы  для   понимания  геологии  этой  страны.  Объект  этот,  безусловно,
заслуживает   внимания.   Мало   кто   захочет   туда   поехать  из-за   его
труднодоступности.  Я  туда  еду  охотно.  А на  Урал  желающих  и без  меня
наберется много.
     Профессор   Палей,  дымя  папиросой,  быстро  соображал.  И  мысли  его
задерживались на следующих опорных точках:


     "Хочет ехать, потому что никто больше там не работает. Тщеславие. Хочет
обратить  на  себя  внимание...   Конечно,  других  причин  нет.   Но  Памир
действительно интересен. Юноша  неопытен, но склонность к науке у него есть.
Ну  что ж!  Дам  ему  маленький  район,  пусть  составляет  карту и собирает
фауну... "

     Я,  Георгий  Лазаревич, не против Памира. Ваше желание  ехать на  Памир
свидетельствует о вашей  скромности, о том, что вы не гонитесь  за большим и
не  ищете славы открывателя каких-нибудь колоссальных  сырьевых богатств.  У
нас  бывает:  едва получил геолог самостоятельность, едва  пух  на крылышках
показался,  он  уж  и  норовит  в  киты вылезти,  открыть  что-нибудь этакое
особенное. А я скажу: сначала  надо  прокипеть  в глубинах науки,  набраться
опыта,  а уж потом прославляться, как хочешь. Рад за вас, искренне рад. Если
распредбюро спросит моего  мнения, буду поддерживать. Вы, конечно,  возьмете
задание по геолкарте?
     Конечно, Василий Дементьевич... Не скрою, за большим не гонюсь. Значит,
я могу рассчитывать на ваше содействие?
     Вполне.
     Собеседники  раскланялись:  один с любезностью дипломата,  другой --  с
подчеркнутой почтительностью. Профессор Палей  направился дальше по  людному
коридору.  Юдин свернул  в  одну из клетушек,  над  дверью  которой  чернела
надпись: "Распредбюро".
     Георгий  Лазаревич  Юдин,   родившийся   в  городе  Караколе,  у  озера
Иссык-Куль, был  горным жителем.  Он обладал  крепким  здоровьем. Отец  его,
Лазарь  Юдин,  постоянно  пребывавший под надзором  полиции  (за организацию
забастовки при  постройке Оренбург-Ташкентской  железной дороги),  отличался
суровым нравом. Когда сын окончил  школу второй  ступени, отец  дал  ему  на
дорогу немного денег, хлеба и сказал:
     -- Иди. И учись. Будь,  кем хочешь, но  чтоб ты у  меня  был человеком.
Каждый сам себя должен ставить на ноги.
     И  Георгий  Юдин  пошел пешком  из  Каракола в  Ташкент.  Пересек  горы
Тянь-Шаня, степи и реки. Поступил  в Ташкентский университет. Стал геологом.
Деньги за все эти годы зарабатывал себе сам.
     Знающие его люди  утверждали, что он  обладал  непреклонной  волей, был
расчетлив, сметлив, хитер  и  бесконечно самоуверен. Двадцати лет от роду он
мог  без видимого усилия поднять за ушки пятипудовый мешок риса  и навьючить
его на лошадь. Лошадей он знал превосходно, умел  их ковать и лечить. Хорошо
стрелял и ничего не боялся.


     Впервые на Памир он попал благодаря профессору Д. В. Наливкину.
     В 1927  году Д. В. Наливкин занимался составлением геологической  карты
Памира и делал  общие геологические наблюдения. До  него геологи, посещавшие
Памир,  составляли только  маршрутные  описания, и  почти никто  из  них  не
пытался   систематизировать   геологические  знания  об   этой  в   ту  пору
малоисследованной стране.
     Д. В.  Наливкин начал свои путешествия по Памиру в 1915  году. К своему
отчету он тогда приложил схему древнего оледенения Памира, иллюстрировал  ее
рядом детальных описаний и, сличив работы прежних геологов со своими, сделал
первую попытку дать общие геологические представления о Памире.
     Отправляясь в 1927 году вновь в экспедицию на Памир, Д. В. Наливкин, --
к этому  времени уже  один из  виднейших  в Советском  Союзе палеонтологов и
стратиграфов,  --  ненадолго задержался  в  Ташкенте.  Однажды ему  пришлось
экзаменовать ташкентских  студентов-геологов. Лучше  всех определил какую-то
ракушку, лучше всех на все вопросы ответил студент Георгий Юдин.
     Выяснив,  что,  кроме  теоретических  познаний,  Юдин  отлично  владеет
киргизским  языком,  а также  обладает  и  хорошим  знанием лошадей,  Д.  В.
Наливкин предложил ему должность коллектора в своей маленькой экспедиции.
     По  окончании  экспедиции  Д.  В.  Наливкин  помог  Юдину  поступить  в
Ленинградский горный институт.
     В  1928  году Юдин  участвовал  в первой  крупной Памирской комплексной
экспедиции  Академии  наук  СССР;   в  следующем,  1929  году,  уже  получив
самостоятельное задание, Юдин побывал на Памире в третий раз.
     Конечно, к 1930 году он был уже специалистом по  изучению этой  все еще
малоисследованной  высокогорной  области  нашей страны. И, конечно,  он  был
увлечен Памиром!
     Стол.  За столом  человек  во  френче,  тонколицый,  бледный,  с черною
бородой. Это  человек гражданской  войны. Вместо треска пулеметов за стенами
его  штаба сейчас треск "континенталей" и  "ундервудов". Он в штабе одной из
армий, завоевывающих  недра  земли.  Его минуты  рассчитаны.  Его  разговоры
размеренны и лаконичны. Наступление назначено на  начало весны. Он со своими
двумя  заместителями  должен  принять  восемьсот  начальников,  выслушать их
доклады,   дать   им   инструкции,   утвердить  намеченную  ими   дислокацию
генерального боя. Восемьсот начальников могут быть в кожаных куртках,


     с полевыми сумками через плечо, с кобурами револьверов. Но могут быть и
в пиджаках, в крахмальных воротничках, в  туфельках на  высоком лакированном
каблуке.  Внешность безразлична.  Суть --  одна. Каждый из  них  -- командир
полевого  и боевого отряда армии геологов, разведчиков и поисковиков.  Перед
Юдиным десяток затылков и спин. Очередь уменьшается. Юдин подходит к столу.
     Распорядитель гладит черную  бороду,  поднимает  строгие  металлические
глаза:
     -- Куда направляетесь?
     С этим  человеком незачем  рассыпаться  в  любезностях,  нельзя  тянуть
нерешительных  фраз. Юдин  прям,  лицо его сурово,  в  глазах  и в голосе --
убежденность.

     Направляют на Урал. Считаю нецелесообразным.
     Почему?
     Урала не знаю. Не был там: Специализируюсь по другому району.
     Именно?
     Памир.
     Экзотика тянет?
     Нет. Я уже трижды был на Памире. Знаю языки. Привык к высокогорью.
     ("Это  довод.  Но  какую  пользу стране  может  он принести, работая на
Памире?")

     Какой наметили план работы?
     Страна  не  освещена  геологически.  Были  только  отдельные маршрутные
съемки. Хочу взять на себя картирование.
     ("Работа чисто теоретическая.  Нужна как основа дальнейшего изучения. В
Союзе не должно быть ни одного не освещенного картой района. Надо подумать".
)
     -- В каких еще районах бывали?
     --  Не был нигде. В  литературе  о Памире есть  указания  об  отдельных
точках металлических ископаемых. Попутно с основным заданием -- составлением
геолкарты -- хочу проверить данные о них на месте. Могут быть неожиданности.
     ("Ну,  это  еще  бабушка  надвое  сказала.  Но  небольшие   кредиты  на
первоначальное исследование отдаленных областей у нас есть". )

     Какую сумму вы считаете достаточной? Смету составили?
     Да. Ориентировочно -- десять тысяч.
     ("Он  скромен. Одна зарплата да транспорт обойдутся не меньше. Ну, если
уложится в такую смету, пусть едет". ) -- Со специалистами советовались?
     -- Да. Профессор Палей.


     А еще с кем?
     С  Дмитрием  Васильевичем Наливкиным.  Я его  ученик. Ездил  с  ним  по
Памиру, коллектором.
     Хорошо, я переговорю с ними. Приходите завтра с планом и сметой.
     Юдин вышел из распредбюро со сдержанною улыбкой. Он уже не сомневался в
том,  что  дело наладится. Десять  тысяч...  Однако... Юдин шел по коридору,
прикидывая в голове стоимость путешествия. Штат минимальный -- три человека.
Срок минимальный -- два месяца полевой работы. Маловато.  Забираться в такую
даль, чтобы проработать там только два месяца,  когда этот край -- непочатое
поле для  деятельности,  когда  в этом крае  каждый лишний шаг  дарит  новые
открытия и исследования, -- да  это же обидно по меньшей мере. Но -- ничего.
Выкручусь!
     На  улице  Юдина  подмывало  петь  и  подпрыгивать.  Но,  осознав  этот
юношеский порыв, Юдин  только два раза качнул взад  и  вперед  портфелем  и,
застегнув шубу на  последнюю пуговицу,  твердым  и неторопливым  шагом пошел
домой.
     На  четвертом этаже,  в крошечной, никак не меблированной  комнате, ибо
можно ли  называть мебелью походную кровать, стул и стол,  стиснутые углами,
Юдин скинул  шубу,  повесил  ее  на  гвоздь,  вбитый  в  дверь,  и,  взяв  с
подоконника  бутылку  виноградного  сока,  наполнил  стакан.  Медленно,  как
сластена, отпил  половину и,  чтоб растянуть удовольствие, отставил  стакан.
Подошел к кровати, скинул пиджак, распустил галстук  и  вместе с воротничком
бросил его на кровать. Взял со  стола книгу,  но внезапно  почувствовал, что
отчаянно  хочет есть.  Опять подошел  к  подоконнику  и  принялся возиться с
примусом, на время сняв с него сковородку, наполненную вчерашними котлетами,
принесенными из столовой.
     Разогрев котлеты,  Юдин  пододвинул  к себе сковородку и отломил  кусок
хлеба. Съев все, что было на сковородке,  запив  еду  остатками виноградного
сока,  Юдин  захотел  спать. Не  пытаясь  противиться  такому  естественному
желанию,  он быстро разделся догола, лег  в  постель.  Кровать задергалась и
заныла  от  непосильной  тяжести. Юдин натянул на себя одеяло  и взглянул на
часы.
     "Половина шестого... Палей,  наверно, еще торчит  на своем заседании...
Надо бы детализировать смету и план... А чорт с ними, сделаю утром!"
     Юдин  повернулся  на  бок, сжал  тяжелые,  сочные  губы, закрыл глаза и
заснул. Дневной свет не мешал ему спать. Сол всегда овладевал им немедленно,
едва только полнокровная щека его касалась подушки. Юдин знал, что вечером к
нему


     никто  не придет,  а если  и придет, то, не достучавшись, решит, что не
застал его  дома. Зато встанет Юдин раньше всех советских служащих в городе,
в четыре часа утра, после десятичасового спокойного сна...
     Пусть читатель  не ищет фамилии Палей в списках известных геологов, Эту
фамилию я,  по  праву писателя, выдумал. Ну, а все остальное  передано мною,
как говорится, "в точном соответствии с действительностью".
     Из Ленинграда в Ош
     Март 1930 года.
     Телефонный звонок.
     -- С вами говорит  начальник Памирской геологоразведочной партии  Юдин.
Вы поехали бы на Памир?
     Я, конечно, ответил с волнением.
     Юдин подробно расспросил меня, бывал ли  я в экспедициях раньше, здоров
ли я, в порядке ли мое сердце. Предупредил, что люди с нездоровым сердцем не
переносят   разреженного   воздуха  памирских   высот.  Ответы   мои  вполне
удовлетворили Юдина.
     В   Геолкоме  меня  встретил  человек  громадного   объема,  с  узкими,
прищуренными глазами, с мягким заботливым голосом. Мне показалось, что этому
человеку лет тридцать. Ему было двадцать четыре.
     Судьба моя была решена. Мы вышли из Геолкома вместе, прошлись по линиям
Васильевского  острова.  Юдин  пригласил меня  зайти  к  нему,  угощал  меня
виноградным  соком,  показывал  памирские  фотографии, дал мне  толстый  том
Мушкетова.
     На изучение литературы о Памире у меня оставался месяц.
     В ту пору  я мало знал о Памире. Я, знал, что эту страну гигантских гор
называют "Подножием  смерти" и "Крышею  мира",  что до середины  XVIII  века
сведений о ней  вообще почти не  было -- они ограничивались лишь несколькими
строками в дневниках китайского путешественника  Суэнь Цзяня, кем впервые (в
VII веке) упомянут Памир, и венецианца Марко Поло, прошедшего через Памир  в
XIII веке.
     В  1930  году  эта  страна,  вдвигающаяся  на  карте  клином  в  Индию,
Афганистан  и  Китай,  была  все  еще  мало  исследована.  Русские  геологи,
ботаники, этнографы проникали на Памир с семидесятых годов прошлого века, но
знания, приобретенные  ими, ограничивались  лишь  склонами  тех хребтов, что
высились над узенькими линиями их маршрутов. Чуть в



     

     2 П. Лукницкий
     Схема горных хребтов Памира.


     сторону от этих  маршрутов все горы оставались никому из исследователей
неведомыми.
     Первым европейцем,  прошедшим  с севера на Памир  до Аличурской долины,
был Н. А. Северцов -- в 1878 году. Первым европейцем, посетившим Шугнан, был
русский ботаник
     A.  Э. Регель  --  в 1882  году. Первым русским  геологом,  совершившим
маршрут по Восточному Памиру,  был горный инженер Г. Л.  Иванов.  Ряд других
исследователей  Памира  после  них  совершали  разные  маршруты,  но  начало
систематическому,  всестороннему изучению  Памира  было положено лишь в 1928
году. Тогда  на Памир отправилась комплексная экспедиция Академии наук СССР.
Ее  участники прошли  и изучили неведомую область самого  большого на Памире
белого пятна --  область исполинского современного оледенения, Дотоле  никто
не  знал,  что собою  представляет  высокогорный  бассейн  ледника Федченко,
открытого и названного так энтомологом
     B. Ф. Ошаниным в 1878 году.
     Рухнули легендарные, созданные прежними иностранными путешественниками,
близко не подходившими к этой области,  фантастические представления о будто
бы обитавшем здесь "племени карликов" (датчанин Олуфсен и другие) и о разных
других   чудесах.   Появились   первые   точные  знания  --  географические,
климатические, гляциологические.  Нужны были  и точные геологические  знания
обо  всем Памире,  на котором и после  1928  года  все еще  оставались белые
пятна, хоть и меньших размеров. Мне предстояло работать сначала на Восточном
Памире,  пересеченном  во многих направлениях уже многими исследователями, а
затем  углубиться  в  никем не  исследованное хаотическое  сплетение  горных
хребтов  междуречья Пянджа и Шах-Дары.  Долины Восточного Памира взнесены на
четыре тысячи метров над уровнем моря, а гребни гор возвышаются над долинами
еще километра на полтора, на два. Именно  об этих местах писал Суэнь  Цзянь:
"... царствует здесь страшная стужа, и  дуют порывистые ветры.  Снег  идет и
зимою  и  летом.  Почва  пропитана  солью и густо  покрыта  мелкой  каменной
россыпью. Ни зерновой хлеб, ни плоды произрастать здесь  не могут. Деревья и
другие   растения  встречаются  редко.   Всюду  дикая  пустыня,  без   следа
человеческого жилища... "
     Столь же унылым представал передо мною Памир и в описании Марко Поло:
     "...  поднимаешься  на  самое  высокое,  говорят,  место   на  свете...
Двенадцать дней едешь по той равнине, называется она Памиром; и во все время
нет ни  жилья, ни травы, еду нужно нести с собой. Птиц  тут нет  оттого, что
высоко и холодно.  От великого холода и огонь не так светел и не того цвета,
как в других местах... "


     Отправляясь  на  Памир  в 1930 году, я  'знал, что  мой путь  верхом, с
караваном, будет длиться несколько месяцев, что там, где  не пройти лошадям,
придется пробираться  пешком, что в разреженном воздухе будет трудно дышать,
что  пульс у  здорового человека на этих  высотах  достигает ста  пятидесяти
ударов в минуту.
     Отправляясь  на  Памир, я  знал, что советская  власть уже проводит  на
Памире   первые  хозяйственные   и  культурные  мероприятия,  уже  оказывает
всяческую помощь  темному и отсталому  местному  населению. Но мог ли я себе
представить в, том 1930 году, что спустя всего лишь год мне в следующем моем
путешествии придется наблюдать  поход двух первых в истории Памира автомашин
и что еще через год Восточный Памир пересечет  первый автомобильный тракт? И
что  вскоре в  селениях  по  рекам  Памира  возникнут  многие десятки  школ,
амбулаторий,  кооперативов, клубов?  Что  в  областном  центре --  Хороге --
появятся кинотеатр,  кустарные  фабрики, своя  областная газета,  а затем  и
гидроэлектростанция, которая  даст  ток многим  селениям  в  ущельях  Гунта,
Пянджа и Шах-Дары? Мог ли я думать,  что самолет будет совершать  регулярные
пассажирские рейсы  через высочайшие в Советском Союзе, обвешанные ледниками
хребты?  Ничего этого не было  в 1930 году,  и тогда, изучая прошлое Памира,
наблюдая  настоящее, о его будущем я  мог только мечтать. И я  понимал,  как
трудны и опасны  были путешествия  первых научных исследователей: Северцова,
Грумм-Гржимайло,  Громбчевского,  Ошанина и других. Но, читая  их дневники и
отчеты, я  не  догадывался,  что мне самому предстоят  столь  неожиданные  и
необычные происшествия,  какие  не  выпадали и на  долю тех пионеров русской
науки на Памире,  которыми  я  так  увлекался. Описанию  этих происшествий и
будут посвящены некоторые из глав моей книги.
     Все  мои дни,  с утра до глубокой ночи,  я отдал  чтению  геологических
книг. Но времени было мало, и к моменту отъезда я  никак  не мог похвалиться
знаниями. Кроме того, я не знал  еще очень многого: я не знал, какая разница
между  узбекским  и  киргизским  способами завьючивать  лошадь,  я  не  умел
обращаться  с эклиметром и удивлялся, почему восток и запад в горном компасе
переменились  местами?  Неведомые  мне  геологические  термины:  синклиналь,
флексура,  грабен  и  другие подобные им, казались  мне иногда  непостижимою
мудростью, и когда вдруг на каком-нибудь  повороте строки их  смысл для меня
неожиданно  становился  ясен,  я  убеждался,  что погружаться  в специальные
научные знания  и весело и интересно,  и жалел только, что остается так мало
времени до отъезда!


     Юдин был  по  горло занят сметами, планами и расчетами. Мне  он поручил
два  основных дела:  добыть  все,  что нужно  для  снаряжения  и  экипировки
экспедиции, и найти подходящего для путешествия топографа.
     После долгих поисков топограф нашелся.  Гигантского роста юноша -- Юрий
Владимирович  Бойе  --  вошел  в  мою  комнату.  Он   был  наивен,  смешлив,
разговорчив. С ним вместе я поехал  к Юдину.  Юдин решил, что во всем, кроме
опытности, он человек подходящий, ну, а опытность... она явится на Памире.
     Второе дело было труднее.  В руках у меня был длинный список предметов,
которые надлежало добыть. Палатки, вьючные ящики, геологические инструменты,
седла,  оружие,   посуду,  одежду,  фотоматериалы,  рыболовные  и  охотничьи
принадлежности,  железные   "кошки"  для   хождения  по   ледяным   склонам,
консервированные и сухие  продукты, географические карты, и мало ли что еще?
Продовольствия  нужно было  купить  ровно  столько, чтоб обеспечить себя  на
четыре  месяца,  -- ведь, кроме  мяса и кислого  молока,  на самом Памире мы
решительно ничего не найдем. Я рыскал по всему Ленинграду. Я избегал десятки
магазинов, складов, снабженческих баз, учреждений  и, наконец, достал  почти
все,  что  было  обозначено  в  моем  тщательно  составленном   списке.  Все
приобретенное было зашито в мешки, упаковано в ящики и отправлено на вокзал.
     18   апреля   1930  года,  обвешанные  биноклями,   полевыми   сумками,
фотоаппаратами,  альтиметрами  и всем,  чем  особенно дорожили,  усталые  от
хлопот, полные радостных размышлений о будущем, мы -- Юдин, Бойе и я -- сели
в поезд  с  билетами до  Ташкента.  Из Ташкента  нам предстояло  проехать по
железной дороге в Андижан, а оттуда на автомобиле в Ош.
     Ферганская  долина -- это огромный  оазис, с трех  сторон  ограниченный
отрогами гор Тянь-Шаньской и Памиро-Алайской  горных  систем, а с  четвертой
стороны, с запада, примыкающий к Голодной степи,  которая дальше, на  запад,
переходит  в  знойную  пустыню,  простирающуюся до  самого Каспийского моря.
Ферганская долина -- это  сплошные поля хлопчатника, абрикосовые сады, бахчи
с дынями и арбузами, это миндальные рощи, мудрая сетка оросительных каналов,
питающихся  водой горных рек.  Сотни  кишлаков,  десятки  маленьких,  полных
зелени городов.  Три среднеазиатские  республики: Узбекистан,  Таджикистан и
Киргизия -- сплетают тут свои невидимые глазом границы. Летом  здесь жарко и
душно. Весна -- мягка, тепла, невыразимо хороша. Тот, кто раз побывал в этих
краях весной, всю свою жизнь будет стремиться сюда.
     В юго-восточном углу Ферганской  долины расположен маленький  город Ош.
Древний город,  который  упоминали китайские  летописцы  и другие  азиатские
путешественники  еще тысячу лет назад. Через  этот  город, расположенный  на
пересечении  больших  караванных путей, монгольские  ханы и китайские  купцы
возили  свои товары в  пределы современной Европы.  Через  Ош проходили орды
завоевателей.  Из  Оша  начинается   караванный   путь   на   Памир.   Здесь
обосновываются  исходные базы  всех  памирских  экспедиций.  На берегу  реки
Ак-Бура,  в  маленьком  доме местного  агронома Кузьмы Яковлевича  Жерденко,
организовали нашу  базу  и мы.  Нам  предстояло нанять лошадей для каравана,
закупить сахар, муку,  рис, овощи и другие продукты, которые  не было смысла
везти из Ленинграда. Мы провели в Оше почти две недели.
     Я  был молод, полон сил и энергии.  Впервые  пускаясь в  столь  дальнее
"настоящее" путешествие, я, конечно, был настроен  романтически, а потому Ош
в том 1930 году представлялся мне городом необыкновенным. Казалось бы, какая
особая разница была между ним и другими известными мне городами? Я не говорю
о Ленинграде и о Москве: в них, конечно,  совсем другая,  суровая,  северная
природа.  Они провожали меня мутным апрельским небом, рыжим,  тающим  снегом
улиц, каменными громадами многоэтажных домов.
     Но, например, Ташкент, Андижан, -- чем  отличались они от Оша? Пожалуй,
только своими размерами. Те  же  аллеи зыблющихся тополей вместо улиц, такие
же  арыки,  омывающие  корни  тополей  и  ноги  узбеков-прохожих.  Такая  же
насыщенность  воздуха  тонкими  ароматами  цветущих  абрикосовых   деревьев,
миндаля  и  акаций,  такие  же,  наперекор дневному зною  и  ночной  духоте,
холодные реки;  такие  же  бледные, легкие очертания  снежных  гор  по краям
голубого, словно занемевшего неба. В чем же  дело? Может быть, Ош  вообще не
был  похож на  город?  Нет.  Напротив.  В нем  дымила длинная  труба большой
шелкомотальной фабрики. В нем, пересекая  арыки, громыхали тяжелые тракторы,
проезжая по кратчайшему пути от одного колхоза к другому.  В нем  было много
мягких извозчичьих  экипажей,  запряженных  парою лошадей,  и были  автобусы
Автопромторга.  Может быть, Ош  казался мне тише, спокойнее других  городов?
Тоже нет.  В нем бродили толпы народа -- узбеков, киргизов и русских,  в нем
по пятницам шумели многоголосые пестрые базары, такие, что автомобиль и арба
одинаково  вязли  в  гуще говорливых  людей,  а по другим  дням  шла  буйная
торговля на маленьком новом "Пьяном базаре"; в нем физкультурники собирались
на площадках городского


     сада,  где по  вечерам ревел духовой оркестр, кричали мороженщики; а  в
другом саду шли спектакли... Может быть, в том тридцатом году этот город еще
сохранял в себе экзотичность древней Азии, превыше всего почитавшей пророка?
Того самою,  уставшего  от  тяжелых странствий, который  будто бы  остановил
своих  быков  словом "ош" (в  переводе  на русский -- "стой")  вот  под этой
скалистой  грядой,  что  от  века  называется  Сулейман-и-тахта?  Думаю,  не
ошибусь, сказав еще  раз:  нет. Какая уж экзотичность, если громкоговорители
заливались  соловьями над старинной крепостью и по всем углам города? Если с
каждым  днем все ближе  подбирался  к нему железнодорожный  путь  от станции
Карасу? Если  в  школах мусульмане читали книги  Ленина, Сталина,  обсуждали
план  пятилетка?  Если  в  сельсоветах  столь  же  горячо обсуждались  сроки
тракторных полевых работ? Если продавцы газет осаждались толпами покупателей
в  полосатых  халатах,  больные шли не  к табибам, а в  советские  аптеки  и
амбулатории, а в бывшей гарнизонной  церкви библиотекарша перебирала  книги,
зачитанные до дыр?..  И над  всем  этим по вечерам, прожигая  густую  черную
листву, висели  яркие белые созвездья электрических лампочек. Природа  в Оше
была такая  же, как  и всюду  в предгорных  городах Средней Азии,  -- тихая,
теплая, благодатная.  И только изредка  в ее тишину  врывались черные грозы,
гнувшие  стройную выправку  тополей, хлеставшие  город струями теплой воды и
замешивавшие в липкое тесто слой тончайшей лессовой пыли.
     И все-таки Ош казался мне необыкновенным.
     Почему?
     Потому, что я сам пребывал в необычайном душевном  подъеме, и  мне было
радостно все, все люди представлялись приветливыми, а если вдуматься, то и в
самом   деле    были    гостеприимными,   заботливыми,    внимательными    и
доброжелательными к нам, отправлявшимся на Памир.
     Слово "Памир" здесь звучало иначе, чем в Ленинграде и  в других городах
России. В Оше были люди, побывавшие на Памире. В Оше  все знали, что те, кто
отправляется  на  Памир, не  должны  терпеть  недостатка  ни  в  чем.  Самое
недоверчивое учреждение в Союзе  -- Госбанк, и  тот отступил  от  всегдашних
строгих своих  правил,  выдав  Юдину деньги по  переводу,  в котором не были
соблюдены все формальности. Банк  сделал  это,  чтоб  ни  на  один  день  не
задержать  наш отъезд.  Все  понимали,  как  трудна и  нужна  стране научная
экспедиция на Памир.
     Мог ли Ош показаться мне обыкновенным? Ведь  он был воротами в те края,
в которых так много еще было неведомого, неразгаданного!


     ...  И,  проверив все вещи  и  все  записные  книжки, я  убедился,  что
экспедиция экипирована  и  снабжена превосходно. У нас были  отличные, сытые
лошади, караван с продовольствием и великолепное настроение.
     Выступление из Оша
     Три  года подряд каждую весну я выезжал на Памир  из  Оша караваном.  В
этом маленьком отрывке я описываю выступление  из Оша  в 1932 году, -- я был
тогда  начальником  центральной  объединенной  колонны  огромной  Таджикской
комплексной экспедиции и потому двигался с  большим караваном.  В 1930 году,
когда я впервые ехал на Памир с Юдиным, у нас был совсем маленький караван.
     На  пыльном дворе гора тяжелых  мешков,  кожаных вьючных сум, свертков,
бидонов.
     Вьючка большого каравана -- важное, мудреное дело, в котором есть  свои
законы и тайны, известные  только  самим караванщикам. С  детства приучается
узбек-караванщик к этому трудному делу. Сначала он только  ходит и смотрит и
юлит меж ног лошадей. Лошади относятся к нему с высокомерным презрением,  не
кусают и не лягают его, пока он не наберется храбрости  взять одну из них за
аркан. Если он  сделал это, обиженная  лошадь ткнет  его головою так, что он
турманом летит,  кувыркаясь в лессовой пыли.  Перепуганный,  он отступает  и
снова  ходит и  смотрит,  преодолевая робость. Однако слишком долго ходить и
смотреть  не следует,  иначе его засмеют караванщики. Понабравшись мужества,
он подходит  к лошади, которая кажется ему смирнее других.  Но самая смирная
лошадь уже издали  косит  на него рыжий выпуклый глаз. И когда очертя голову
он двумя руками вцепится в повод, лошадь срывается с места  и летит карьером
вдоль глиняных дувалов, ограждающих улицу, волоча обмершего от страха, но не
выпускающего повода мальчугана. Лошадь попросту шутит с ним, но ему кажется,
что само небо рушится с грохотом на землю и что у него постепенно отрываются
руки, ноги и голова.  Натешившись  его страхом, взмыленная  лошадь, наконец,
останавливается. Тогда мальчишка, еще не успев зареветь благим матом, слышит
одобрительный смех собравшихся зрителей и, шмыгнув носом, всхлипнув разок, в
первый раз  воспламеняется  гордостью  и  с  видом  победителя  ведет  назад
иронически  настроенную  лошадь  и,  по   возможности  незаметно,   потирает
ушибленные места.


     С этого  дня  мальчуган становится  подмастерьем  караванского цеха.  С
этого  дня он гордится своим общением  с лошадьми. Лишь годам к восемнадцати
своей  жизни  он понимает, что все приобретенные  им познания дают ему право
только  подводить  лошадей  к  вещам,  которые  будут  навьючены  на  лошадь
взрослыми караванщиками.
     В самом деле,  ведь  надо  одним глазом рассчитать  груз  так, чтобы он
равномерно распределился  на оба бока; надо без всяких весов подобрать мешки
так, чтобы каждая половина вьюка весила ровно три пуда, а если лошадь слаба,
то надо при  этом  придать  обеим половинам  вид  такой, чтобы каждая из них
весила в глазах нанимателя каравана  ровно три пуда, хотя бы  действительный
их вес был в два раза меньше; надо положить груз на вьючное седло так, чтобы
он не свалился  от тряски в пути, чтобы  он не набил животному бока, чтоб он
не съехал на одну сторону, не  нарушил равновесия лошади; надо  угадать, где
именно всего удобней для каждой лошади должен прийтись центр тяжести  вьюка,
где,  с  точки  зрения  закона о  неравноплечих  рычагах,  надо приспособить
привьючки.
     Кроме того, у каждой лошади имеется свое собственное отношение к грузу.
Одна  ненавидит квадратные  ящики,  предпочитая им  узкие  и  продолговатые,
другая в клочья изорвет о ближайшее дерево мешки с рисом, потому  что  ей не
нравится тугое поскрипывание риса в мешке, но  ничего не имеет против мешков
с мукой...  Словом,  только  к  тридцати пяти  --  сорока  годам  караванщик
научается  с первого взгляда определять  все самые затаенные черты лошадиных
характеров и узнает все премудрости водительства караванов.
     Поэтому нет  каравана  без старшего  караванщика  --  караванбаши,  что
значит  на  русском  языке  "глава  каравана".  Поэтому  лучшие,  опытнейшие
караванбаши славятся на всю Среднюю Азию.
     Поэтому  никогда не надо ничего советовать караванбаши в его деле, если
нет желанья испортить груз, загубить лошадей  и прослыть навсегда невеждой и
глупцом среди всего племени караванщиков.
     Зато  честный  и опытный караванбаши может  провести  караван за тысячи
километров по труднейшим горным тропинкам, по  безводью и бездорожью,  через
гигантские перевалы, провести  так, что к последнему  дню путешествия лошади
будут  веселы,  и  резвы,  и  сыты  и  можно  будет  гордиться  их  развитой
мускулатурой,   дыханием,  поставленным,  как  у  певца,   крепостью  копыт,
надлежащей сухостью ног и отличным, спокойным нравом.
     А  груз... Вы  можете  быть  совершенно спокойны:  ни грамма  груза  не
убавится  в  караване,  если  только  по  вашему   приказанию  он  не  будет
расходоваться в пути. Ни расписок, ни договоров не нужно. Узбеки-караванщики
не  любят  бумаг.  Всякая  бумага,  по  их  мнению,  подразумевает  взаимное
недоверие.  Каравайцик верит  на слово и  верен  своему слову.  И берегитесь
изменить слову. Если вы  хоть раз изменили ему, лучше никогда вам не  ездить
по караванным путям, лучше ждать, когда в горах  и  пустынях блеснут  рельсы
железной дороги. Вы потеряли доверие караванщиков, и  вы не  можете нанимать
караваны!
     Все это я знаю отлично. Поэтому, когда еще затемно на базу экспедиции в
городе Оше является караванбаши Турсун с оравою своих людей, я показываю ему
на гору  тяжелых  мешков, ящиков, кожаных  вьючных сум,  свертков,  бидонов,
сосчитанных, перевешанных руками караванщиков, распределенных и перевязанных
арканами еще вчера, и говорю ему:
     -- Ну, Турсун-ака, распоряжайся!.. А я пойду смотреть лошадей.
     Лошади только в ночь приведены с пастбища, я их еще не  видел. Я не мог
их видеть, потому что паслись они за много километров от города и выбирал их
из общего табуна  специально назначенный  человек.  На  лошадях  --  вьючные
седла.
     Караванщики группируются по трое. Один из трех подводит лошадь к грузу,
ставит ее меж двух половин вьюка и держит  на коротком поводе.  Лошадь тянет
голову  вбок,  пугливо озирается на  лежащий на земле  груз,  словно пытаясь
определить его природу. Лошадь припрыгивает и дрожит всем телом в лошадиной,
особенной лихорадке. Но караванщик стоит, как железный столб, и лошадь может
податься  только в сторону, а  никак  не вперед,  не назад. По  сторонам уже
наклонились  над вьюком два других караванщика и, подняв груз, привалили его
к бокам лошади. Они сдавили ее двумя  половинками  вьюка, и, как  в  тисках,
лошадь никуда уже не может податься, она только похрапывает и нервно поводит
ушами,  пока караванщики обвивают ее хитросплетеньем арканов. Они ухватывают
вьюк  за углы  и дергают его  в  разные  стороны,  словно  ввинчивая  его  в
лошадиный бок, потом сверху на спину укладывают привьючку  и долго притирают
и примащивают ее, чтоб легла она, как на спальное  ложе. Лошадь превращается
в  бочку,  и эту бочку  обводят  последним длинным  арканом. Запустив  концы
аркана себе за плечи и обернув его  вокруг  поясницы, караванщики  упираются
коленом в лошадиный дрожащий бок и отваливаются, кряхтя, натуживаясь до пота
на  лбу, так  что  вены выступают  из-под  кожи  лиловыми выпуклыми жгутами.
Лошадь  покряхтывает,  выдавливая  из  себя  шипящий,  протяжный  выдох.  И,
закрутив  узлы,  караванщики  разом,  стремительно, как от  падающего камня,
отскакивают  в  разные  стороны,  потому  что   бочка   становится  внезапно
выпущенной  пружиной,  -- со всех четырех  ног  рванувшись  от  них, заломив
вспотевшие уши, лошадь несется по двору, как тяжелый снаряд, чтобы вдребезги
разбить все, рискнувшее  оказаться на  ее пути: на другую сторону двора,  за
пролом в саманной стене, за арык, на пыльную улицу, туда, где сбились в кучу
другие, завьюченные, уже бессильные сбросить вьюк,  уже присмиревшие лошади.
Долетев до них, разом повернув боком, тяжело дыша, она вдруг  всеми копытами
упирается   в   землю   и,  ударившись   о  посторонние   вьюки,   испуганно
останавливается.  И  если  вьюк  остается  цел,  значит  все  в  порядке,  и
караванщики, как к эшафоту, ведут к горе  груза следующую, полную подозрений
лошадь.
     Вьючные ящики должны быть  крепки;  потому  они  оковываются железом  и
плотно  обшиваются парусиной.  А в мягкие вьючные сумы нельзя класть твердых
предметов;  даже  толстые подошвы альпийской обуви  свиваются  от удара, как
закрутившийся тополевый листок.  А  жестяные  керосиновые  бидоны обжимаются
деревянной  клеткой.  И все-таки  все это превращается  в прах, если бесятся
лошади.
     Вот  почему я опасливо смотрю  на вьючный ящик с необходимым для горных
работ  динамитом, когда  его взвьючивают на  лошадь. И вот почему,  приказав
везти  этот  вьюк  отдельно  от  других лошадей,  я  поручаю  ее  отдельному
караванщику.
     Русские  рабочие обычно  в лошадях  понимают мало,  а многие сотрудники
экспедиции  глядят  на  них  и  вовсе  бессмысленными  глазами.  Большинство
сотрудников отправляется на Памир в первый раз, и некоторые впервые  садятся
в седло. Даже заседлать коней  не умеют. Но у них  воинственный вид,  потому
что работа предположена у самой границы, из-за которой всегда возможен налет
басмачей. У всех за  плечами торчат винтовки,  сбоку болтаются  наганы,  а у
иных  на  животе  даже  поблескивают  жестянкой  бутылочные  ручные гранаты.
Бывалые  участники  экспедиции  хмуро  оглядывают таких новичков,  боясь  не
басмачей,  а  этого  воинства, потому  что  любой  из  новичков способен  по
неосторожности и  неопытности  взорвать гранату  на собственном  животе  или
вогнать наганную пулю  в  круп лошади.  Но  каждый  такой всадник  мнит себя
похожим, по меньшей мере,  на партизана времен  гражданской войны, и  каждый
уверен  в  своей превосходной боеспособности.  Наконец последняя завьюченная
лошадь, звеня тазами  и ведрами, как пожарный автомобиль, вылетает на улицу.
Потный,  возбужденный  и  охрипший,  я вскакиваю  в седло и даю распоряжение
выступать. Тут, решив в  последний  раз  перед Памиром отведать  мороженого,
один из  коллекторов,  одетый  в алую фланелевую рубаху-ковбойку и бархатные
оливковые


     шаровары, устремляет  своего конягу к будке мороженщика, красующейся на
краю улицы, среди тополей. Коллектор этот,  минуту назад не знавший, с какой
стороны подойти к  седлу, нечаянно поднимает  коня в галоп. Заждавшийся конь
рвется так, что  коллектор, едва  не вылетев  из седла,  вцепляется руками в
луку, а его  осетинская широкополая шляпа  съезжает с  затылка  и никнет  на
своем ремешке у шеи.
     -- Держи коня!.. Держи!.. -- яростно  кричу я, но, поняв, что коллектор
не  властен  справиться  с конем,  вылетаю  вперед  и, настигнув коллектора,
хватаю за повод его коня.
     Подбегает  караванщик  и  ведет  коня  "храброго  джигита"   в  поводу.
Караванщик ничему не удивляется и даже не позволяет себе улыбнуться. Караван
вытягивается,  идет  вниз  по  улице.  Лошади, еще  не  привыкшие  к  вьюку,
бросаются  в стороны и разбегаются. Караванщики, ругаясь,  гоняются за ними,
тщетно стараясь наладить порядок.
     Улица ведет  к мосту через  пенную Ак-Буру. За  мостом --  базарчик, на
котором мелочные  торговцы  урюком  и  черешней  состязаются  с  горланящими
лепешечниками  в зазывании покупателей. Однако и те и другие умолкают, когда
караван проходит мимо разгульной ордой. А  посетители  чайханы,  бросив свой
дымящийся кок-чай, толпятся у дверей и окон. Собаки визжат и лают.
     Сразу за базаром, на узкой улице как с цепи срывается лошадь, груженная
динамитом. Она на полном скаку лягает другую  лошадь, та оскорблена,  и  обе
выносятся вперед, растолкав всех лошадей  каравана. На пути  --  телеграфный
столб, краешком ящика  лошадь  за него задевает, вьюк съезжает  на  сторону,
лошадь  окончательно  перепугана, и...  тут  уж ничто  в  мире  не может  ее
удержать.  Она  мчится вперед скачками,  беспрерывно давая козла, динамитные
ящики  съезжают  набок  все  больше   и  больше,  наконец  один  из   ящиков
вываливается из сдерживающих его пут и с треском падает в узкий арык. Метрах
в  сорока дальше летит  второй ящик,  а еще дальше падают два других.  Аркан
запутал лошади ноги, она подпрыгивает еще разок, но другой аркан оказывается
у  нее  на  шее, и  она,  вся в  пене,  вздрагивая  губами, останавливается.
Караванщики  задерживают весь  караван и  бегут  собирать ящики,  которые, к
счастью,  оказались  слишком  прочны  для  того, чтобы рассыпаться от  такой
передряги.  Через  двадцать  минут  караван  шествует  дальше.  Люди  злы  и
утомлены.
     Через  два  часа караван выходит из  закоулков  старого города. Широкая
прямая дорога переваливается с холма на холм. То, что не могли сделать люди,
делает солнце. Оно  так  яростно  припекает лошадей, что все  теряют  теперь
охоту  носиться и сбрасывать вьюки. Люди качаются в седлах, как сонные мухи.
Ремни непривычных винтовок натирают им плечи. У многих ноют растертые ляжки.
Если не порядок, то  тишина возникает сама собой. Отсель все будет нормально
и благополучно. Завтра все  упорядочится,  завтра  у  нас будет превосходное
настроение.
     Караван научно-исследовательской экспедиции выступил в поход на Памир.
     Наконец в седле... (Из записей 1931 года)
     Есть  особенно  торжественные минуты,  в какие человек  почти физически
ощутимо сознает себя на грани двух совершенно различных существований. Когда
караван  по  пыльной дороге  медленно  взобрался на первый в  пути  перевал,
тяжело завьюченные лошади  сами остановились, словно и в  них проникло то же
сознание.
     Сзади, в  склон горы,  в крупы лошадей  уперлись красные, низко лежащие
над равниной  воздушные  столбы заката.  Я повернулся боком  в седле, уперся
рукою в  заднюю  его луку. Туда,  на закат,  сбегала  к  травянистым  холмам
лессовая дорога. Она терялась вдали, в купах засиненных предвечернею  дымкой
садов.  За  ними,  под  невысокой,  но  острой, истаивающей в красном тумане
горой, распростерся покинутый  экспедицией  город. Он казался плоским темным
пятном,  в  котором  пробивались  белые  полоски и  точки. Некоторые из  них
поблескивали, как  осколки красного  зеркала. Отдельные купы деревьев, будто
оторвавшись  от темного большого пятна, синели  ближе, то здесь, то там. Это
были  маленькие  селения  --  предместья  города.  Тона  плодородной  долины
казались такими нежными и мягкими, словно вся природа была одета в чехлы, --
скинуть  бы их  в парадный день  -- и  равнина засверкала бы  ярким играющим
блеском.
     Сзади  --  нежнейших  тонов  равнина,  заполненная  закатом, город  как
последний  форпост  привычного  культурного   быта,  оставляемого,  кажется,
навсегда: улицы, дома,  фабрики, конторы,  столовые, кинотеатры, автомобили,
извозчики, электричество, телефонные провода,  магазины,  киоски, библиотеки
-- весь сложный порядок шумного и деятельного человеческого сообщества.
     Впереди -- только горы: вершины, ущелья, вспененные бурные реки, горные
хребты, врезавшиеся в голубое небо острыми снежными  пиками. И дорога уходит
туда перевитой, небрежно брошенной желтою лентой.  Впереди -- неизвестность,
долгие  месяцы  верхового  пути,  никаких населенных  пунктов  на  Восточном
Памире, кроме  Поста  Памирского да  редких  киргизских  кочевий.  И  только
далеко-далеко  за ними,  в глубочайших ущельях кишлаки Горного Бадахшана.  И
главное  впереди  --  особенные  скудость,  ясность  и простота  форм жизни,
которые обозначат дни и месяцы каждого двинувшегося туда человека.
     Еще вчера --  кипучая организационная деятельность, заботы, хлопоты,  а
сейчас -- бездонная тишина, в  которой только  мягкий топот копыт, гортанные
понукания караванщиков,  свист бичей да медлительный перезвон бубенчика  под
гривой  первой  вьючной  лошади   каравана.   Теперь   каждый  из   путников
предоставлен  себе самому. Все черты  характера, все физические  способности
каждого  приобретают  огромное,  непосредственное, заметное  всем  значение.
Никаких условностей и прикрас: все как  есть!  Если ты мужествен,  неутомим,
спокоен, энергичен, честен и смел, ты будешь уважаем, ценим, любим. Если нет
-- лучше вернись обратно,  пока не поздно.  Здесь, в долгом пути, время тебя
обнажит перед всеми, ты никого не одурачишь и не обманешь, все твои свойства
всплывут  наружу.  Ни  красноречие,   ни  объем  твоих  знаний,  ни  степень
культурности --  ничто  не возвысит тебя над твоими  товарищами, не послужит
тебе  в  оправдание,  если ты  нарушишь  точный,  простой, неумолимый  закон
путешественника.
     Все это промельнуло  в уме мгновенно, но с беспредельной отчетливостью,
-- так отчетлива,  полна  и мгновенна бывает предсмертная  мысль,  и,  может
быть, именно поэтому созерцание дальних, вечных снегов влекло  к раздумьям о
величии  жизни и  смерти. Горы  --  это будет иное,  для многих  сейчас  еще
неведомое существование,  которым сменится прошлый,  обычный образ городской
жизни.

     Георгий Лазаревич! -- в задумчивости сказал я  Юдину, который, подъехав
сзади,  придержал  рядом  со  мной своего коня. -- Вы никогда не  испытывали
пространственного голода?
     Какого голода? -- внимательно взглянув мне в глазка, переопросил Юдин.
     Пространственного,  -- почему-то вдруг смутившись,  повторил  я. -- Ну,
такого особого чувства тоски по постоянному передвижению.
     Не знаю, пространственным ли его назвать, а голод я ощущаю. Еще  какой!
Так и съел бы сейчас баранью ляжку! -- с веселой насмешливостью заявил Юдин.
-- Особенно если с лучком поджарить... С утра ничего не ел!
     Понимаю, -- окончательно смутился я.  -- Ну, это я так... Поезжайте,  я
вас догоню!
     А что,  вы тоже  объелись этого проклятого зеленого  Урюка?.. Я говорил
вам: не увлекайтесь!


     Я  резко выпрямился  в  седле и хлестнул камчою по крупу коня. Бедняга,
озлившись на незаслуженный удар, рванулся вниз с перевала галопом.
     --   Павел   Николаевич!  Ноги   лошади  поломаете!  --  донесся  сзади
(наставительный голос Юдина.
     Я осадил коня, поехал медленным  шагом, откинулся в стременах  и только
тогда оглянулся.
     А  оглянувшись,  увидел  караван, вытянувшийся  на  спуске,  и  впереди
каравана  группу  всадников.  Юдин, петрограф Н.  С.  Каткова,  прораб,  оба
коллектора...  Трое караванщиков, спешившись с вьючных лошадей,  шли, широко
размахивая  рукавами  ванных халатов. Позади всех, сблизив лошадей, стояли и
скручивали  махорочные цыгарки  двое рабочих. Гребень перевала скрыл равнину
вместе с городом и красными лучами заката.
     Я вынул из, полевой сумки трубку,  туго набил ее махоркой  и закурил на
ходу.
     Новая  жизнь  началась, надо было  проверить  себя, как проверяют перед
боем винтовку.
     Вечером,  когда караван остановился  на  ночлег  под  двумя холмами, на
густой  травянистой  лужайке, у спокойно  журчащей речки;  когда  на большом
разостланном  брезенте  был прямо в  котле  подан  и  съеден  плов,  отлично
сваренный караванщиками; когда люди разлеглись на теплой траве под огромными
звездами, а спать  еще не хотелось, Юдин, примяв  траву, грузно распростерся
животом кверху рядом со мной.
     --  Ну,  здорово! --  добродушно  пробурчал он. --  Теперь  до  утра не
захочется есть... Молодец Дада, умеет кухарить!
     Я молчал.
     -- А скажите,  Павел Николаевич,  -- повернувшись на локте, с интимными
нотками в  тоне заговорил  Юдин,  -- вы, конечно, могли  обидеться  на  меня
тогда, а только,  честное  слово, мне здорово есть хотелось... Что такое  вы
мне хотели сказать  об  этом,  -- как  вы его назвали?  --  пространственном
голоде?
     Юдин редко говорил на отвлеченные темы, и я искоса взглянул на него: не
ждать ли опять  насмешки? Но  в  щелочках глаз моего собеседника  было  одно
добродушие: ведь Юдин обливает меня  ушатом  холодной воды, только  когда  я
впадаю в романтический пыл, а сейчас я ничем не проявляю такого пыла.
     -- Так, пустяки... ("Как бы это похолодней  да попроще?") Может быть, я
не нашел  слова.  Неудачно  выразился. Просто оглянулся  на перевале: закат,
позади город, и все такое, а впереди... Ну, вспомнил о том, как я чувствовал
себя на севере, когда невмоготу стало  брюки протирать за столом, заваленным
недописанными бумагами...
     Юдин, деловито  ковыряя травинкой в зубах  и  методически сплевывая  на
сторону,  спокойным взглядом изучал мерцающие  звезды.  Глухо, будто скрывая
никак не подобающую ему лиричность, проговорил:
     -- А вы думаете, мне на перевале такие мысли не пришли в голову? Только
я не особенно умею въедаться в эту, ну,  как  сказать... в лирику. Вам,  как
писателю, оно, конечно, и карты  в  руки... Ну, а что же такое все-таки этот
пространственный голод, как вы его называете?
     Я заговорил медленно, прерывая слова паузами:

     Вот,  Георгий Лазаревич...  Попробуйте  поголодать суток  трое, ручаюсь
вам, вы станете ни к чорту  не годным. Потребность простейшая и здоровая. А,
например, потребность пьяницы в алкоголе, наркомана в наркотиках --  больные
потребности. Их, этих людей,  лечат. Вы  не пьете, не курите, а я вот курю и
чувствую, что мне  это вредно.  А бывают потребности, которые не назовешь ни
здоровыми, ни больными, для данного организма естественные, хоть  многим они
и кажутся  странными. Одна  из  них  та,  которую  я называю, -- может быть,
неточно и неправильно  называю, -- пространственный голод. Это потребность в
постоянном передвижении.
     Так, пожалуй. Вот тут кашгарлыки скоро нам попадутся. Это самое чувство
их и заставляет кочевничать, -- спокойно заметил Юдин.
     Нет,  напротив,  --  чуть  улыбнулся  я.  --  В данном  случае  факторы
социальные. Кочевые  народы  в  поисках пастбищ,  воды -- словом, всего, без
чего им прожить нельзя, вынуждены  были постоянно  передвигаться с  места на
место. Отсюда и  чувство. Не причина, а следствие!  Вкоренилось оно в людей,
превратилось  в  привычку.  Цивилизация  и  культура  устранили  причину,  а
следствие  осталось и живет  себе  как атавистический пережиток.  Мы  с вами
дорвались до седел и оба счастливы, а есть миллионы людей в городах и селах,
каждый из  которых двумя руками отмахнулся бы от этого. Вот проснулся, встал
человек. Утро. Служба.  Работа. Обед. А вечером -- все, что на  ум взбредет.
Нужное, может быть, и  полезное. Так день, два, год... А то  и за  всю  свою
жизнь из родного города носа не высунет.
     Когда  мы  начинали   организовывать   экспедицию,   помните,   сколько
просителей было: ах, хотим, ах, так заманчиво, так  интересно! А как до дела
дошло, все разбежались! По сути, любителей передвигаться мало!
     Ну, это  по другим  причинам! Струсили,  или условия  вы им  предложили
неподходящие. А по-моему, вовсе не мало,


     а  множество:  моряки,  паровозные  машинисты,  летчики,  шоферы,  даже
вагоновожатые  -- словом, в  первую  очередь транспортники.  Кто это, как не
люди с  чувством пространственного  голода?  Потом,  возьмите,  какие-нибудь
агенты  заготовительных  организаций, да просто иного почтальона  попробуйте
посадить за прилавок -- взвоет! Никто из них года на месте не усидит. Такого
в  гроб положи, и то под землей  ползать начнет!  Различны только масштабы и
способы утоления  этого голода, а никакой принципиальной  разницы  нет. А вы
думаете,  туристы только за здоровьем да за  умственным развитием  ходят? Не
сидится,  вот  и  идут. А  мало  таких бродяг,  что к  сидячей  профессии не
способны,  а  подвижную сами не умели и  никто им  не  помог подыскать? Весь
вопрос сводится  к  температуре  этого чувства.  Вот  у меня,  я  сам  знаю,
странническая горячка, а у вас...

     Ну,  это вы бросьте! -- засмеялся Юдин. -- У меня  никакой горячки нет,
да, признаться,  если  б можно  было заниматься геологией,  лежа  в постели,
разве стал бы я по всяким Памирам шататься?
     Значит, я  в  вас  ошибся,  вы  по существу  своему  --  лежебока,  а к
путешествию вас вынуждают сугубые обстоятельства!
     Чорт его знает, Павел Николаевич! -- беспечно заключил Юдин.  -- Знаете
что? Завтра вставать до света... Сегодня спим без палаток? Теплынь!..
     Юдин встал  и двинулся, шурша травой, к  свету костра, чтоб разыскать в
груде  вьючных ящиков и кожаных сум 1 свою.  Я выкурил папиросу, выдул искры
прямо в черное небо, вскочил на ноги и двинулся вслед за Юдиным.
     Маслагат (Из записей 1932 года)
     Маслагат --  совещание,  и это был  большой  маслагат, затянувшийся  до
глубины ночи.  Придя в  Гульчу, я  получил сообщение из  Мургаба,  что нигде
дальше в пути на Памир для моего каравана не заготовлен фураж и надо взять с
coбою отсюда не  меньше шести  тонн ячменя. А между  тем  все сто шестьдесят
лошадей   каравана   завьючены   доотказа.  Я  созвал  в  мою  палатку  всех
караванщиков,  и  они   превзошли  себя   в  желании  помочь  мне  выйти  из
затруднения. Они обсуждали по очереди каждый вьюк, они говорили:
     -- Белая кобыла Османа Ходжи может взять биш кадак| (пять фунтов)...


     --  Привьючки  желтого  мерина  с  рассеченным  ухом  и  короткохвостой
лупоглазой кобылы можно переложить на  длинношеего мерина, носящего гриву на
правую сторону. Тогда на желтого мерина положим полмешка ячменя...

     Иргаш сидит на своем вьюке, Иргаш весит, наверно,
     четыре пуда, Иргаш  до Ак-Босоги пойдет пешком, вместо него мы прибавим
к вьюку три пуда  (Иргаш -- живой, ячмень -- мертвый, надо поменьше); лошадь
сильная,  может  три дня нести восемь пудов, а в Ак-Босоге отдадим это зерно
лошадям, Иргаш опять может ехать...
     Я точно рассчитываю каждодневную дачу. Норма караванных лошадей  -- два
килограмма в день. От Гульчи до Мургаба с дневками -- четырнадцать дней. Сто
шестьдесят лошадей  по  два килограмма... Но  зерно  можно давать не  каждый
день.

     Турсун-ака, в Суфи-Кургане дать надо?
     Конечно, надо.

     А в Ак-Босоге можем не давать? Там ядовита трава, от нее лошади дохнут,
но  это  под самым  перевалом Талдык,  а ниже, -- мы  можем  стать ниже,  --
знаешь, там, на левой стороне, у ручья, поближе к киргизской летовке...

     Правда, там хорошая, как сахар, трава.

     В Сарыташе  не давать, там пустим  лошадей в  левую  щель,  там  хватит
травы. В Алае -- и думать нечего: не давать,  два дня не давать,  потому что
дневка. В Бордобе, конечно,  прокормимся, ерунда.  Ну,  потом  --  Маркансу.
Давать:  пустыня; Каракуль  -- солончак, песок, травы там есть  немножко, но
ее,  может быть,  уже съели, может,  мороз, -- надо дать. Южный Каракуль  --
дать, Муз-кол --  дать:  лед  и  камни, Ак-Байтал  -- там, под  моренами,  у
реки... впрочем, надо дать. Вот и Мургаб... Сколько всего?
     Турсун считает по пальцам:

     Старый холм --  раз, Мертвая Вода  --  два,  Черное Озеро  --  три, еще
Черное Озеро -- четыре... Хамма сакыз...
     Всего восемь? Правильно, восемь...  Два на сто, шестьдесят на восемь...
Ну, в  общем два с половиной, считая,  что  еще дневка в Суфи.  Первые дни в
Мургабе  -- одна, неприкосновенный  запас -- полтонны, всего, следовательно,
четыре тонны, или восемьдесят три мешка. Первые Дни лошади повезут по восемь
пудов,  с  каждым днем продовольствие  и  фураж будут уменьшаться, словом...
возьмем, Турсун-ака?
     Но Турсун еще не научился считать на тонны, я все пересчитываю  в пуды,
и тогда он опять прикидывает:
     --  Белая  кобыла столько-то,  черная кобыла...  желтая кобыла... синяя
кобыла (у Турсуна есть даже синяя)...

     ** П. Лукницкий


     Считает Турсун, считает  Насыр, считает Иргаш, считают все  шестнадцать
караванщиков.  Когда хрипота одолела всех, когда  головы мутны от усталости,
когда обсуждены  качества каждой из  ста  шестидесяти лошадей,  а  ночь  уже
наклонилась  к  рассвету,  Турсун  упирается  ладонями  в  колени, медленно,
подбирая халат, встает и простирает над собранием руки:

     Хоп, хоп, болды, келады ухлайдэн! * Хоп, товарыш началнык, пайдет.
     Вот спасибо, Турсун... Ты большой караванбаши... Ну, ладно, ладно, айда
спать. Спать, товарищи, спать, спать!..
     Караван может выступить утром. Утром -- радиограмма в Мургаб:
     "Фуражом обеспечен. Задержки пути не будет".

     * -- Довольно, пойдем спать!

     




     


     Но  прежде  чем  приступить  к  описанию  двух  моих  первых  памирских
путешествий,  в  которых  было много событий,  необычных  и  неожиданных,  я
расскажу  о  том,  как  была  организована  ТКЭ.  Эта  глава  даст  читателю
возможность   дальше,   на  всем  протяжении   книги   сравнивать   масштабы
научноисследовательской работы на Памире, проводившейся в 1930 и 1931 годах,
с масштабами работы 1932 и последующих лет.
     Первые решения
     ТКЭ -- так  называлась Таджикская  комплексная экспедиция  1932 года. В
следующие, 1933--1937  годы  эта экспедиция продолжала работу  под названием
ТПЭ -- ТаджикскоПамирской  экспедиции. История организации экспедиции такого
небывалого, возможного только  в Советской стране масштаба стоит того, чтобы
о ней рассказать.
     Весной 1936 года в  Москве  праздновался юбилей пятилетия со дня начала
организации этой  экспедиции. В Доме  ученых собралось около тысячи человек,
каждый из которых так или  иначе  принимал  участие  в экспедиции. Выставка,
посвященная итогам  пятилетних  работ,  рассказывала  посетителям  о  сотнях
открытых и изученных  месторождений полезных ископаемых, о разгаданных белых
пятнах, замененных  на  географических картах  линиями горизонталей рельефа,
сеткой  речных систем, треугольничками высочайших пиков, названиями кишлаков
и ущелий; выставка рассказывала об  особенностях климата, о ледниках Памира,
о  деятельности созданных  экспедицией  в самых труднодоступных углах страны
обсерваторий, метеорологических  пунктов,  биологических  стационаров -- обо
всем, что  было сделано руками  тех, кто в  этот вечер присутствовал  в Доме
ученых.
     В  залах  были выставлены  сотни  книг, составлявших труды  экспедиции.
Тысячи фотографий  и рисунков изображали рудники,  шахты,  заводы,  фабрики,
комбинаты, созданные  на открытых  и изученных  экспедицией  месторождениях;
оазисы,  белеющие  тонковолокнистыми,  невиданными  прежде  в  СССР  сортами
хлопчатника, там, где почвы,  грунтовые воды, энергетические ресурсы  горных
рек  и  возможности  ирригации  были  исследованы  экспедицией;  тропические
станции,  больницы,  новые  поселки,  построенные  по  планам,  подсказанным
экспедицией...  И много,  много  другого, что  явилось  следствием  огромной
работы десятков, даже сотен экспедиционных отрядов и групп.
     -- Я  восхищен вполне энергией и энтузиазмом молодых деятелей науки, --
говорил, аплодируя собранию, президент Академии наук, белоглавый,  но всегда
жизнерадостный  академик  А. П.  Карпинский. -- Вам,  мои  друзья, есть  что
вспомнить сегодня...
     Слушая академика Карпинского, я размышлял о том, почему иные экспедиции
бывали неудачными, умирали в зародыше, не приносили народу никакой пользы, а
эта Таджикско-Памирская экспедиция сделала  так много для развития народного
хозяйства и культуры Таджикистана и даже всей Средней Азии.
     Конечно,   первой,  главной  причиной  успеха  работ   экспедиции  было
повсеместное  и  непрестанное  содействие,  оказанное   ей  всем  населением
республики, хорошо подготовленным партийными и комсомольскими организациями.
Но, кроме этой и многих других причин успеха всякой научно-исследовательской
экспедиции,  есть и еще одна -- первостепенная, хотя о ней редко вспоминают.
Я имею в виду хорошую организованность экспедиции. От того, как организована
экспедиция, зависит успех или неуспех всей ее полевой работы. До революции в
нашей  стране  (а  в  капиталистических  странах  и   по  сию  пору)   люди,
отправляющиеся  в  экспедицию, чаще всего не умели (или не  могли) снарядить
экспедицию  так,  чтобы  в  будущем  ни  в  чем не  терпеть  недостатка;  не
разрабатывали  плана  работ до  мельчайших  подробностей, не  координировали
работу ученых различных  специальностей между собой так, чтобы каждый из них
помогал   друг  другу;  в  экспедицию   часто  попадали  случайные  люди  --
недостаточно  опытные,  выверенные, бескорыстные, не воспитано было в  людях
чувство локтя, чувство товарищества. Именно поэтому погибали многие полярные
путешественники.  Именно  поэтому  столько экспедиций на  величайшую вершину
мира  Чомолунгму (Эверест) оказались  неудачными. Карьеризм, корыстолюбие  и
тщеславие были единственным стимулом некоторых  авантюристов, отправлявшихся
в неисследованные области.
     Таджикско-Памирская    экспедиция    была    советской.   Преобладающее
большинство ее  участников были  людьми  опытными, волевыми, воспитанными  в
советских  традициях,  глубоко  бескорыстными,  влюбленными  в  свое   дело.
Конечно,  в   экспедиции  этой,  состоявшей  из  сотен  научных  работников,
попадались  и люди другого порядка, но сама  жизнь отметала их очень быстро,
они в экспедиции не удерживались, им нечего было в ней делать.
     Как же создавалась Таджикско-Памирская экспедиция?
     Но прежде чем рассказать об этом, скажу несколько слов о том, зачем она
была создана.
     Железные и  шоссейные дороги, гидростанции, хлопкоочистительные заводы,
машинно-тракторные   станции,   сотни   школ,  ирригационные  сооружения  --
громадное строительство развернулось  в  Таджикистане на  территории, где за
несколько лет перед тем  жители  отдавали  своих  девушек в рабство, в  виде
налога; где басмачи зверски пытали и убивали  всех, кто вступал в  борьбу за
свободу;  где  в горных  ущельях люди  не  представляли  себе,  как выглядит
колесо.
     Быстрые  темпы  строительства требовали прежде  всего таких  же  темпов
изучения  естественных ресурсов  страны.  Изучение  страны  было  затруднено
отсутствием  простейших географических  знаний,  белыми  пятнами  на  картах
республики.  Вся  сумма  научных  знаний  об  этой республике  сводилась,  в
сущности, к  разрозненным и чаще  всего  поверхностным маршрутным  описаниям
случайных путешественников. По ним можно было судить только, что Таджикистан
может стать  богатейшей  во всех  отношениях страной,  что  он как будто  бы
обладает огромными естественными ресурсами.
     Степень  изученности Таджикистана  отставала  от  насущных потребностей
строительства, страна не знала  по-настоящему своей экономики, страна хотела
строить новые  гидростанции -- и не знала, где их поставить; страна  строила
новые  шоссейные дороги  -- и  не знала,  через  какой  перевал  выгоднее  и
разумнее их проложить; страна хотела удвоить, Утроить свои хлопковые площади
и площади своих абрикосовых садов, но не знала, где  могут оказаться  летние
заморозки, угрожающие посевам, и откуда могут  хлынуть сили -- грязекаменные
потоки; страна  хотела строить фабрики и  заводы,  шахты и комбинаты,  но не
знала промышленной ценности  известных с  древности  месторождений  полезных
ископаемых и не представляла, где и какие новые месторождения могут и должны
быть открыты...
     Страна  приступала  к  составлению  второго  пятилетнего  плана -- и не
знала, где развернуть сельское хозяйство, как расставить на своей территории
фабрики и заводы,  чтоб  они оказались возможно более эффективными, чтоб они
принесли максимум пользы.
     Как же получилось, что работавшие  до тех пор  экспедиции не обеспечили
стране этих необходимых ей сведений?
     Дело, очевидно, заключалось в устаревших методах их работы.
     Экспедиции,  посылавшиеся  разными учреждениями,  были никак не связаны
между  собой:  ни организационно, ни  в  отношении  программы их работы. Они
выезжали  из  Москвы,  из  Ленинграда, из  Ташкента  (в  Сталинабаде  своего
научного  центра  тогда еще  не  было),  каждая имела  свои задания,  каждая
работала  самостоятельно  и  в  той  области  науки,  к  какой  принадлежали
осуществлявшие экспедицию специалисты.
     Взаимной консультации не было вовсе или она бывала недостаточной. Часть
добытых  материалов   "консервировалась"  и   фактически   пропадала.   Чтоб
восстановить  их,  требовались  лишние  средства,  лишние работники,  время,
усилия. В период  басмачества разные экспедиционные партии оказывались часто
без взаимной связи, без должной охраны, без сведений  о том,  что  ждет их в
пути, и даже  иногда без оружия. В  обеспечении экспедиций продовольствием и
снаряжением   не   было   никакой  системы.  Задания,  получаемые   научными
работниками, бывали случайными.
     Мысль  о необходимости  новых  форм  и методов  научноисследовательской
работы давно  уже  зрела  в  умах  наиболее  активных  и  передовых  ученых,
обсуждалась и в Академии наук,  и в других научных учреждениях, и в  крупных
хозяйственных организациях республик и центра.
     В частности,  говоря о  Таджикистане, можно  было  опереться на  первый
удачный опыт организации Академией наук СССР Памирской экспедиции 1928 года.
Она  была сравнительно небольшой, но,  организованная на  новых  началах, на
началах комплексности, дала очень хорошие результаты.
     И  вот  в  1931  году  ищущая  мысль  ученых привела к  убеждению:  для
быстрого, всестороннего,  целеустремленного  изучения естественных  ресурсов
Таджикистана (половину  территории  которого  составляет  Памир)  необходимо
немедленно приступить  к  созданию такой  экспедиции,  в которой  приняли бы
участие  научные  работники   по   всем  научным  специальностям,  требуемым
поставленною  задачей,  -- к  созданию  экспедиции, основой  которой был  бы
единый научный план и которая осуществлялась бы под единым  руководством и в
научном, и в организационном, и в хозяйственном отношениях.
     Такая экспедиция должна была быть комплексной.
     Организация  такой экспедиции  требовала  большого внимания  к  себе со
стороны правительственных,  научных  и  хозяйственных  учреждений, требовала
больших средств,  опытных и энергичных, коммунистически мыслящих  и  умеющих
работать   сотрудников.  В   работах   такой  экспедиции  должны  были  быть
заинтересованы  самые широкие народные  массы Таджикистана, ибо  для полного
успеха  ее  работ важно было  содействие каждого  дехканина,  каждого жителя
отдаленных и заброшенных в дикие горы селений.
     Такая экспедиция  могла  быть  создана только  в  Советском  Союзе. Она
должна была быть во всех отношениях советской.
     22  ноября  1931  года  в  научно-исследовательском  совете  ВСНХ  СССР
состоялось совещание  по вопросу "об  организации  в  1932 году  комплексной
экспедиции  в  Таджикистан  и  на  Памир".  Идею  комплексности выдвинули  и
убежденно  поддерживали  передовые  ученые нашей  страны,  в  числе  которых
--назову  прежде всего  академиков  И.  М.  Губкина  и  А. Е.  Ферсмана.  На
совещании  присутствовали представители  ВСНХ, Главного  управления  цветных
металлов,   Всесоюзного   объединения   редких   элементов,   Цветметзолота,
Энергоцентра, Полярного комитета, Азугля, Института прикладной минералогии и
других  существовавших в  то  время  в  нашей  стране  учреждений.  Конечно,
присутствовали и представители правительств Таджикистана и Киргизии.
     Первый период
     В  Совете по  изучению  производительных сил  Академии  наук  СССР была
создана  специальная  Таджикская  секция.   В   состав  секции  вошли  шесть
академиков и тринадцать профессоров. Экспедицию возглавил научный совет  под
председательством академика  А.  Е.  Ферсмана.  Начальником  экспедиции  был
назначен Н. П. Горбунов. В  состав  руководства вошли виднейшие ученые нашей
страны:  геохимик Д.  И. Щербаков, геолог  Д. В. Наливкин, паразитолог Е. Н.
Павловский, ботаник Б. А. Федченко, геологи Б. Н. Наследов,  В. А. Николаев,
А. П. Марковский и другие.
     27   декабря   1931  года   состоялся   пленум   Совета   по   изучению
производительных сил.  Были обсуждены  научные  планы,, формы организации  и
методы  работы  экспедиции,  разделенной  на  отряды,   охватывавшие   самые
различные научные  специальности. В  числе  многих  десятков  экспедиционных
отрядов,  которые  предстояло  создать, были  геологические,  геохимические,
метеорологические, гидроэнергетические, гравиметрические,  гляциологические,
геодезические, астрономические,  магнитные, сейсмологические,  ботанические,
этнографические, зоологические, паразитологические, экономические...
     Автору этих  строк  -- ученому секретарю  экспедиции  -- поручена  была
организационная работа, которая к этому времени уже началась.
     Надо было  определить все основные объекты работ, определить их районы,
составить программы,  сметы, установить маршруты,  исходные пункты, привлечь
лучших специалистов,  координировать их работу,  обеспечить всем необходимую
консультацию,  добыть   средства,  заготовить   продовольствие,  снаряжение,
инструменты, и приборы, материалы, реактивы, карты... Решение  отказаться от
импорта  обязывало  поставить  на наших фабриках и заводах  производство тех
предметов,  какие до  того  времени  выписывались из-за  границы.  Надо было
наладить  транспорт, базы снабжения, охрану, медицинскую  помощь.  Надо было
заинтересовать  работами  экспедиции  местное  население, разъяснить тысячам
колхозников  Таджикистана,  горцам  самых отдаленных ущелий  Памира  цели  и
задачи экспедиции.
     Академия наук тогда еще была  в Ленинграде, а большинство руководителей
экспедиции жило  в Москве. Когда мы приступали  к работе, у нас  не было  ни
рубля  государственных денег,  ни  сотрудников, ни  места,  где  мы могли бы
работать,   кроме  своих  жилищ.   В  этот   "утробный"  период  организации
экспедиции,  что было у нас, кроме огромного желания  осуществить задуманное
предприятие?
     Моя маленькая ленинградская комната временами напоминала  переполненный
пассажирами трамвай,  в котором  к тому же  разрешалось курить. Все было так
зыбко и проблематично, все так  еще  не перешло из будущего в настоящее, что
только  очень  убежденный  человек  мог верить  в  осуществление  идеи этого
предприятия. Не скрою, в этот период находились  неверующие. Один из научных
работников однажды в ответ на мои приставания осадил меня:
     40


     Ну вас, только морочите  голову,  таскаете меня по заседаниям. Дергают,
сулят с три  короба, а потом  и десятой доли  не  выйдет...  Да  неужели  вы
думаете,  что   моя  научная   специальность   действительно  найдет  у  вас
применение? Буду ходить на ваши заседания -- только время зря потеряю!..
     Через месяц этот  самый -- почтенного  возраста -- ученый, запыхавшись,
бегал из учреждения в учреждение, шумно теребил молодых, вдохновлял их своей
восторженностью и торопился как можно скорее выехать к месту работ.
     "Утробный"  период  организации  кончился  очень скоро. Завелись первые
деньги.  Нашлось помещение: Совет  по изучению производительных  сил выделил
для экспедиции комнату в просторном, но переполненном здании бывшей Фондовой
биржи, на берегу Невы.
     Начали  появляться первые  люди,  между которыми  можно  было разделить
организационную работу.
     В Москве, например, -- начальник снабжения. Это был низкорослый, всегда
суетящийся  человек с быстрыми жестами, невозмутимый только  в подтверждении
своих обещаний достать то, что, казалось, явно он не  достанет.  Мы прозвали
его  "Плавунец", потому что  своей суетливостью  он действительно  напоминал
жука-плавунца. Он очень любил командовать и  распоряжаться, а командовать  и
распоряжаться  было  некем, все приходилось делать ему  самому. Он злился  и
бегал и  все делал  сам. Он был хорошим "добытчиком", но  совершенно не умел
планировать  и  вносил  страшный  беспорядок  в дела.  Впоследствии Плавунцу
пришлось покинуть экспедицию, как  покинули  ее  еще  до  отъезда в "поле" и
некоторые другие  сотрудники, не умевшие  достаточно хорошо  справляться  со
своим делом.
     В  Москве и  в  Ленинграде  у нас уже были первые машинистки,  которые,
возгорясь  энтузиазмом, прощали нам  бескорыстное наше стремление заваливать
их работой. Первый представитель финансовой части, в задачи которого входило
странствование по учреждениям для добывания  обещанных денег,  обладал даром
убедительного красноречия и, страшно жестикулируя ладонями перед собственным
лицом,  талантливо  склонял любого  скупца  к выполнению  взятых им на  себя
обязательств. Технический секретарь, гражданка солидных лет, тщетно силилась
проникнуть в премудрость самых замысловатых геологических и гравиметрических
терминов, чуть не плакала,  звоня мне по  телефону  и требуя  разъяснений, и
очень  старалась  жить в  бешеном  темпе  организационных работ.  Бухгалтеры
Совета  по изучению  производительных сил ожесточились на нас необычайно: мы
нарушали спокойную атмосферу их существования, мы негодовали, когда
бумага  тащилась,  как  ломовая телега,  по созданным  ими бесчисленным
инстанциям;  нам  требовалась  быстрота  голубиной  почты,  мы беззастенчиво
ломали  ветхие, на наш  взгляд, формы  делопроизводства,  мы упрощали  их до
крайности.
     Мы неустанно тормошили ученых и научных работников, которые по своей ли
вине или по причине загруженности прочей научной работой мешкали или слишком
"медленно   торопились".   И   постепенно   в   наш   лагерь   "воинствующих
организаторов" переходили все новые и новые люди.
     В московском научном штабе
     Шла  зима.   В  Ленинграде   появился  энергичный  работник  --   Ольга
Александровна  Крауш,  которая раньше  работала  у  А.  Е.  Ферсмана.  Заняв
должность второго секретаря экспедиции, она с  первого же  дня вошла в самую
сердцевину дела и повела его с умом и тактом. Такт был необходим потому, что
в  процессе  организации иногда  возникали мелкие конфликты  между  научными
работниками -- из-за личных  ли  отношений, из  чувства  ли неверно понятого
самолюбия, или еще по каким-либо  неясным для  нас причинам. Тот хотел ехать
начальником  отряда, а его утверждали  помощником; этот  интересовался одним
районом, а его посылали в другой,  практически гораздо  более важный; другой
хотел иметь в караване своего отряда двенадцать лошадей, а ему предоставляли
только одиннадцать;  четвертый  обижался,  что,  выдав ему  на руки  сметные
деньги на полевые работы,  мы попридержали,  опасаясь  перерасхода,  деньги,
полагавшиеся на камеральную обработку будущих коллекций; пятый... Но ведь не
перечислить всех мелочных вопросов, для разрешения которых требовался прежде
всего такт.
     Дело  уже  разрослось  необычайно.  Работать  без  ежедневного  личного
общения  с  академиками,  возглавлявшими  экспедицию, стало  невозможно.  Не
помогали ни мои  ежесуточные  рапорты, ни  еженощные телефонные разговоры по
прямому проводу Ленинград -- Москва. Пришлось выехать в Москву. В  Москве, в
приютившейся под крылышком  Комиссии содействия ученым конторе экспедиции, с
утра до  ночи шумели  и  волновались многочисленные  сотрудники. Контора эта
походила на штаб  времен  гражданской войны. Так мы и называли ее -- штабом.
Папки с  бумагами, карты,  книги, образцы снаряжения загромождали коридор  и
комнаты, столы, диваны и стулья. Научные работники приезжали из Ленинграда и
засиживались здесь до глубокой  ночи.  Ночью  на  полу расстилался ковер, на
ковре разворачивались
спальные  мешки,  люди  забирались в  них, как на  памирских высотах, и
спали  рядком  до  утра,  а  проснувшись   на  рассвете,  вновь  ожесточенно
принимались за дело.
     Приходил  альпинист, ведавший заготовкой высокогорного  снаряжения,  --
сильный  и  здоровый человек, спокойный, энергичный, выдержанный, прекрасный
товарищ. Он  приносил с собой образцы. Тогда здесь начинались странные дела,
которые очень удивили бы случайно зашедшего, неподготовленного, постороннего
зрителя:   альпинист   снимал   с    себя   элегантный   пиджак,    стягивал
свежевыутюженные брюки, облачался в штормовой зеленый костюм, в шакельтоны и
начинал  проделывать хитроумные  махинации,  скажем,  с альпийской веревкой.
Потом цеплялся  ледорубом  за  карниз  книжного  шкафа  и  повисал  на  нем.
Развитое, массивное тело  альпиниста качалось  навесу,  и  кто-нибудь из нас
тянул его за ноги. Это называлось -- испытанием прочности ледоруба.
     На полу  расставлялись палатки,  и  мы ползком забирались в низкую, так
называемую  "шустеровскую",  сшитую  из  пропитанного  специальным  составом
парашютного шелка, -- надо было на себе испытать ее качества.
     Однажды вечером явился Плавунец,  в ту пору  еще у нас работавший.  Ему
хотелось  удостовериться  в   прекрасном   впечатлении   нашем  от  образцов
альпийских ботинок,  присланных накануне с  фабрики.  Он пришел  в неудачный
момент:  двое здоровяков  -- альпинист  и геолог, пробуя все наличные ножи и
даже пилу, прилагая все свои силы, кряхтя  и посмеиваясь, силились разрезать
пополам тяжелый  ботинок,  с толстенной  --  в палец  толщиною --  подошвой.
Плавунец ужаснулся такому  святотатству:  резать пополам  великолепный новый
ботинок!
     Но когда ботинок разлетелся, наконец, на  две половины, когда альпинист
и геолог мрачно переглянулись, обнаружив между слоями кожи пластину картона,
Плавунец попытался  возможно незаметнее  удалиться.  Он был  настигнут жалом
спокойных, но весьма язвительных  замечаний. Подошве полагалось быть  только
из кожи. Ботинки "навзрез" оказались недоброкачественными.
     В следующей партии обуви никаких дефектов обнаружить уже не удалось.
     Однажды утром москвичи,  проходившие  по  переулку мимо  нашего  штаба,
столпились  у  ворот дома,  во  дворе  которого  раскинулся  большой  лагерь
палаток.  Москвичи  удивлялись, а  орава восхищенных  мальчишек  прыгала  из
палатки в палатку, воображая себя в дебрях неизвестной страны.
     Плавунец приносил банки с консервами, изготовленными  Для экспедиции, и
целая комиссия собиралась дегустировать
какую-нибудь  банку  иваси  или сгущенного молока.  Члены комиссии были
неумолимы. Они браковали  продукты без всякого зазрения совести,  и Плавунец
истошным  голосом клялся  и  божился,  уверяя,  что  продукты  хороши  и что
сотрудники  экспедиции не цацы,  могут,  мол, съесть  и  такие.  Плавунец  и
слышать ничего не хотел об особенностях климата, о предстоящей многомесячной
перевозке продуктов во вьюках и в кузовах автомашин -- то под лучами жгучего
солнца,  то  под  покровом  морозной   ночи.  А  члены  комиссии  требовали,
требовали, не  теряя  спокойствия, ровным,  чуть обиженным  тоном.  Плавунец
никогда не бывал в экспедициях, о многом имел неверное представление. Именно
поэтому нам и пришлось с ним расстаться.
     Как  я  уже  сказал,  в  нашем  штабе  работа  начиналась  с  рассвета.
Раззванивался телефон,  столы заваливались  бумагами,  толпами осаждали штаб
посетители. Нечто вроде летучего  клуба бывало в передней, где стоял широкий
диван.  Здесь, в табачном дыму, возникали  иной раз  дискуссии по сложнейшим
теоретическим научным вопросам.
     Приходили:  профессор-геолог,  сейсмолог,  этнограф  и...  страницы  не
хватило  бы,  чтоб  перечислить научные  специальности  всех бывавших  здесь
ученых;  студенты,  альпинисты,  сапожных  дел   мастер,  военный  топограф,
охотник, предлагавший себя в зимовщики, шофер (они являлись обычно  толпою),
кооператор, лошадник  -- специалист по горным породам лошадей, радист,  врач
со списком заказанных в лучшей аптеке лекарств, портной, председатель треста
и все  варианты  хозяйственников,  репортер,  нарком  Таджикской республики,
академик, агент треста точной механики, бухгалтер, пограничник,  шугнанец --
студент  Восточного   факультета,  летчик,  взволнованный   и  разгоряченный
аспирант-гляциолог,  хладнокровный пожарник, фотограф,  свободный  художник,
шахтер, энтомолог-любитель, статистик и многие, многие другие...
     Иногда  они  приходили  порознь, поодиночке.  Чаще  они вваливались все
вместе. Тогда в гуле голосов слышались термины из всех научных и технических
словарей  сразу.  Тогда приносимые образцы, портфели,  покупки  загромождали
входы  и  выходы  и  приходилось  ходить  по  комнатам, как  по моренам,  --
перепрыгивая через препятствия.
     В этой обстановке  нам  предоставлялось  право  продуктивно и  спокойно
работать...  переговорив с  каждым  из  пришедших, дав  ему совет, указание,
расспросив о подробностях дела, узнав самую его суть.
     Мы работали. Мы разговаривали с посетителями об изотермических вагонах,
о звездных хронометрах, о восстановлении разрушенных мостов на реке  Мук-су,
о тысяче лошадей, закупаемых на Тянь-Шане, о тысяче других полезных и нужных
вещей.
     Вот  входит  геолог  и  предлагает новую  идею: на  всех  реках  Памира
поставить  крупные  работы по промывке  золота,  --  всюду,  где  его  можно
предполагать, а  предполагать  его можно  всюду, потому что памирцы намывали
золото  в  своих  реках  со  времен  глубочайшей древности  и золотоносность
памирских рек была  известна еще Плинию.  Геолог предлагает  собрать местных
жителей,  -- ведь все они  опытны в этом деле, -- расставить их в намеченных
пунктах, дать каждой группе по одному специалисту и тут же, на самом Памире,
установить  походные  лаборатории,  чтобы  сразу же делать количественные  и
качественные анализы. Тогда будет полное представление о всех месторождениях
золота на  Памире. Геолог говорит долго и убежденно, доказывает,  увлекается
сам.  Все  сразу загораются этой  идеей, подходят к шкафам, роются в книгах,
перелистывают их, обсуждают детали...
     Вот гляциологи рассказывают, как они будут строить на леднике  Федченко
высочайшую  в мире  обсерваторию. Идея  великолепна,  но  почти фантастична:
можно  ли втащить на высоту почти в четыре с половиной километра над уровнем
моря, по леднику, сотни тонн груза?
     Вот  А.  Е.  Ферсман...  Но  у  Александра Евгеньевича  идеи  рождались
пачками, и мы шутя называли его "фабрикой идей".
     Кроме Москвы и Ленинграда, дело организации экспедиции творилось еще во
многих городах Союза.
     В Баку, в Одессе, в Керчи,  в Таганроге, в Куйбышеве (который тогда еще
назывался Самарой)  с  фабрик, с заводов,  с промыслов к вокзалам подъезжали
автомашины.  Грузились вагоны консервами, рыбой, копченостями, сапогами,  --
кто запомнит, чем еще? Вагоны шли в Москву или прямиком в Среднюю Азию.
     В городах и селениях Средней Азии
     А в Средней Азии работа кипела во многих местах.
     В   селении  Кочкорка,  недалеко  от  Фрунзе,  в   пределах  Тянь-Шаня,
заведующий   хозяйственной  частью   Леонид   Маслов,   участник  нескольких
экспедиций на Памир, всю свою жизнь проскитавшийся по среднеазиатским степям
и  горам, закупал лошадей киргизской  горной породы. Не десятки, не сотни --
лошадей нужна была тысяча, отборных, здоровых,
выносливых.  Им предстояло пройти больше пятисот километров по горам до
города Оша,  где  мы должны были распределить их по  отрядам.  Вторую партию
лошадей Маслов отправлял в вагонах до Сталинабада.
     Я забрасывал Маслова тревожными телеграммами:
     "Нам ничего не известно о лошадях. Сколько их? Сколько за них уплачено?
Отправлены  ли   они  в   Ош  самоходом?  По   какому   маршруту?  С   каким
сопровождением?  Когда? Организована ли их охрана? Когда будут в Оше?  Какое
нужно содействие? Нужно ли распоряжение о предоставлении вагонов Турксибом?"
     И Маслов в ответ слал "молнии":
     "Лошадей отправляю 247 зпт отряд семь человек зпт погонщиков двенадцать
остаюсь дополучать маслов".
     "Выступили нарына следуют  курорт через  перевал конвой  добротряд  сам
остаюсь дополучать лошадей маслов".
     Однажды пришла "молния" странного содержания:
     "Сообщаю сотрудник маслов номер 9 лошадей принимаю сам маслов".
     Перед тем мы запрашивали номер контокоррентного счета Маслова, для того
чтоб перевести  ему сорок тысяч  рублей.  Но был у  завхоза Леонида  Маслова
старший рабочий Егор Маслов -- мой старый знакомый по прошлым экспедициям на
Памир, которого я  пригласил на должность повара в ту экспедиционную группу,
которую  должен  был вести на Памир сам.  Этот  Егор  Маслов был  опытнейшим
экспедиционным рабочим. Тринадцать лет подряд, участвуя  в различных научных
экспедициях, ездил  он  по Памиру, Тянь-Шаню, Монголии и  Кашгарии. Бывал во
всяческих  переделках,  знал  несколько   восточных  языков,  был  подлинным
знатоком лошадей. Жил он в городе Караколе, недалеко от Кочкорки и Фрунзе, и
потому я временно назначил его помощником к Леониду Маслову.
     Мы перевели на контокоррентный счет No  9 сорок тысяч рублей, но у меня
тут  же  возникло  сомнение в  правильности  телеграммы.  Мы  несколько  раз
проверяли  ее,  однако  почтамт  неизменно  уверял нас,  что  наши  сомнения
напрасны.
     Через неделю пришло письмо от Леонида Маслова с извещением о том, что в
телеграмме вместо слова "номер" должно быть "помер" и что  Егор Маслов  умер
девятого  числа,  схватив воспаление  легких  после падения  с  автомобиля в
холодную горную реку.
     Мне было искренне  жаль  Егора Маслова,  он  был прекрасным работником,
верным  товарищем,  честным  и  хорошим  человеком  и  совершенно неутомимым
спутником в самых тяжелых странствиях по горам...


     Огромная  работа  велась  в  Оше  и  в  Сталинабаде.  Здесь создавались
основные,  как их  называли,  исходные, базы экспедиции. Маленький  город Ош
Киргизской республики,  как  и  во всех прежних  экспедициях  на Памир,  был
пунктом,   где   нанимались  караваны,  --  здесь  были   кадры  проверенных
длительными  путешествиями  караванщиков;  сюда к 1932 году  была  проведена
железная дорога от станции  Карасу, и потому естественно было основную  базу
для  отрядов,  отправляющихся  на Памир, создать,  по  примеру прошлых  лет,
именно здесь.
     Маленький дом  ошского  агронома Кузьмы  Яковлевича Жерденко, на берегу
реки Ак-Бура,  по  традиции был  пунктом сбора  всех  сотрудников  памирских
экспедиций. В саду и на просторном дворе устанавливались палатки. Кладовая и
кухня  дома  заполнялись экспедиционными  грузами,  --  на этот  раз грузов,
однако, было столько,  что они заняли огромную территорию вдоль всего берега
реки Ак-Бура. Дом, сад и двор Жерденко были превращены  в территорию стройки
огромной базы. Здесь к приезду отрядов должны были вырасти склады, столовая,
контора,  гараж,  общежитие,   конюшня,  пекарня  и  мясосушилка.  Жерденко,
приглашенный в  состав  экспедиции  на  должность заведующего ошской  базой,
получил распоряжение построить все за месяц.
     В  Сталинабаде опорного  пункта не  было. Через  Сталинабад должна была
пройти   почти  половина   отрядов   южного   и  центрально-таджикистанского
направления. Для  организации базы был арендован дом Тропического института,
один из немногих крупных домов быстро строящейся молодой таджикской столицы.
Сюда заведующим сталинабадской базой экспедиции был направлен ее  парторг --
человек  твердого характера, энергичный,  прекрасный  организатор. Он быстро
создал базу и потом  все  лето  планировал  работу  экспедиционных  отрядов,
выступивших в долины и горы из Сталинабада.
     К началу полевой работы была  создана и третья исходная база,  в городе
Пенджикенте  --  для  отрядов,  направлявшихся  в  Кухистан  --  в  верховья
Зеравшана, на Ягноб, в  ущелья  Туркестанского, Гиссарского и  Зеравшанского
хребтов.   Здесь   вся   организационная  работа   была   поручена  местному
гидрометеорологическому комитету.
     Кроме этих  исходных баз, было  организовано множество  полевых  баз  в
горных кишлаках, на  пограничных  заставах,  а иногда и  просто в  безлюдных
местах  у   пастбищных  площадок  и  у  берегов  рек.  Сюда  заблаговременно
забрасывались мука, фураж, рис и другие тяжелые грузы.
     К маю важнейшая часть всей организационной  работы  в Москве и на базах
была закончена.


     Последний месяц...
     В специальном постановлении  Совнаркома  СССР о Таджикской  комплексной
экспедиции,   признававшем    за   экспедицией   всесоюзное    значение    и
устанавливавшем   основные   направления   ее  работы,  был  пункт,  которым
Управление  автомобильной  промышленности  обязывалось  выделить  экспедиции
шесть полуторатонных автомашин.
     Мысли  об автомобильном  транспорте мучили нас перед тем долгое  время.
Можно  или нет организовать на  Памире автомобильные перевозки? Единственный
автомобильный тракт  Ош --  Хорог  еще  только начинал  строиться. Некоторые
специалисты  утверждали,  что попытка пустить на Памир  --  на  высокогорный
Памир  --  автомобили,  в  лучшем  случае,  легкомысленна;  что все  машины,
бесспорно, будут  погублены и вообще не дойдут до Памира, потому  что  разве
мыслимо одолеть огромные памирские перевалы, бешеные  памирские реки,  узкие
каменистые ущелья и многие другие препятствия?
     Первое время руководство  экспедиции колебалось. Геолог  Юдин и я были,
однако, ярыми сторонниками участия в экспедиции автомобильного транспорта. У
нас  были веские основания. В  1931 году  мы  вышли из Оша на Памир вместе с
караваном Памирского  погранотряда,  которому тогда предстояло поставить  на
Памире  заставы там,  где  их  прежде  не  было, и  закрыть  государственную
границу.  Начальник  Памирского  погранотряда,  приняв  поданную нами  идею,
рискнул  взять  на  Памир две  грузовые автомашины. Решили, что  они  пойдут
самоходом  до  тех пор, пока неодолимые  препятствия  не  заставят разобрать
машины  и погрузить  их  на  верблюдов.  Превосходные  водители  Гончаров  и
Стасевич -- рядовые  андижанские шоферы  -- сговорились между собой, что  ни
при каких обстоятельствах не допустят разборки машин. Автомобили шли впереди
каравана и дожидались его на ночлегах. Препятствий было великое множество, и
об этом походе дальше, в этой книге, я расскажу подробнее. 14 июля 1931 года
обе машины в целости и  исправности, самоходом пришли в Мургаб --  впервые в
истории  Памира.  Я  присутствовал при великолепной,  торжественной встрече,
которая  была организована  населением  Восточного  Памира.  Оба  автомобиля
остались здесь  и успешно  работали  на Памире все лето  и осень до закрытия
перевалов.
     Об этом  мало кто  знал. Газеты сообщили об этом в  кратких заметках. А
дело это было огромной важности.
     Юдин и  я наблюдали весь  поход тех двух машин, в отдельных местах сами
оказывались их пассажирами и потому были убеждены в том, что и в наступившем
году автомобили
нашей экспедиции будут работать не хуже. Нам удалось настоять на своем,
хлопоты,  как  и  следовало  ожидать,  увенчались  успехом.  Мы  получили  с
Горьковского  завода   шесть  новеньких  полуторатонных  машин  с  запасными
частями,  с  солидными  нарядами  на горючее.  Лучшие  автомобилисты  Москвы
добивались чести стать водителями этих машин.
     К середине  мая отряды экспедиции один за другим двинулись из Москвы. В
окончательном   плане  работ  значилось  семьдесят  два  отряда,  в  которых
оказалось  двести  девяносто  семь  научных   работников,  триста  пятьдесят
караванщиков и постоянных рабочих, до четырехсот временных местных рабочих.
     Задачи   экспедиции   определялись  краткой   формулировкой:  "изучение
производительных  сил  Таджикистана  в целях  наилучшего использования их во
втором пятилетнем плане социалистического строительства".
     Вся работа экспедиции должна была опираться на  хорошие топографические
карты. А на Памире было  еще много белых  пятен. Ликвидировать их, составить
точнейшие  карты  предстояло   четырнадцати  отрядам,  возглавляемым  видным
топографом  И.  Г. Дорофеевым,  которому  в Памирской  экспедиции  1928 года
удалось хорошо  исследовать  бассейн ледника Федченко  и  сделать  подробную
карту  этого   бассейна,  применив,   вместе  с  немецкими  участниками  той
экспедиции, впервые в СССР метод стереофотограмметрической съемки.
     Идея комплексного, всестороннего изучения страны, как показало будущее,
нашла  самый  живой,  самый  горячий  отклик   не  только  в  учреждениях  и
общественных  организациях Таджикской  республики,  но и  среди  дехканства,
среди жителей  самых затерянных, самых  глухих горных кишлаков.  Где-либо на
самой  границе  Афганистана,  в  каком-нибудь еще не обозначенном на  картах
кишлаке,  жители,  вчера   еще   не  знавшие,  что   такое  оконное  стекло,
поклонявшиеся "живому богу" исмаилистской религии, собирались толпами вокруг
сотрудников экспедиции, едва те появлялись там, слушали лекции профессоров о
полезных ископаемых, о кормах, о будущих гидроэлектростанциях. И после такой
лекции горные пастухи, садоводы  и землепашцы организовывали при сельсоветах
ячейки содействия экспедиции, несли в  сельсоветы  образчики  горных  пород,
редких высокогорных растений...
     Такое  отношение  местного  населения  к  экспедиции  было  результатом
огромной   разъяснительной   работы   местных  партийных   и   комсомольских
организаций.
     К  концу мая почти все отряды прибыли в Ош, в Сталинабад, в Пенджикент.
В июне они приступили к полевой работе.


     В Сталинабаде
     18 мая  1932  года в  автомобиле,  мчавшемся полным  ходом к Казанскому
вокзалу,  я еще додиктовывал Ольге  Александровне Крауш, остававшейся вместо
меня в Москве,  все,  что  поручалось  теперь другим. А Ольга Александровна,
прощаясь, заботливо сунула  мне в руку листок, на котором был записан ею мой
ташкентский, хорошо известный мне адрес. Она была права: как и все мы, я так
переутомился,  что даже мой  собственный адрес мог забыть. Я ехал в Ташкент,
откуда мне предстояло вылететь в Сталинабад, чтоб сделать доклад таджикскому
правительству. Оттуда я должен был вернуться в Ош  и,  отправив на Памир все
отряды, выехать с последним из них сам. С моим отъездом в Ташкент экспедиция
для меня началась. И она действительно уже началась.
     Англичане,   создавая  первую  экспедицию  на   Чомолунгму   (Эверест),
подготовлялись к  ней ровно  три года,  но хорошо организовать ее не сумели.
Подготовка   бесконечно  большей  по  объему  работ  Таджикской  комплексной
экспедиции  продолжалась  ровно  пять  месяцев.  Благодаря  вниманию  к  ней
правительства  и  энергии  ее  научного руководства  организована  она  была
превосходно.
     Летим   в  Сталинабад.  Через  полтора  часа  пути,  после   посадки  в
Самарканде,  потянул  резкий,  холодный ветер от  вечных снегов. Мы вплотную
приближались к острозубому,  сверкающему снежными склонами Иллик-Башу. Через
четыре  минуты  нетающие снега  оказались  внизу,  а  перед нами, в упор  --
ледяная стена, и еще  через минуту спиралью, обжимаемые шершавыми, отвесными
скалами, мы тянемся вверх, как дым в трубе,  -- к свободному воздуху. Нам не
хватает высоты, и  об этом, отскочив от  скал, будто сотней ревущих моторов,
угрожающе гремит эхо... Нам не хватает высоты, и целые три минуты мы кажемся
себе   маленькими.   А  потом   небо   скатывается   вниз,   все   плоскости
перемешиваются,  как в кино, когда обрывается  лента,  и, высунув голову  из
окна  кабины, я вижу поползший вниз серебряный склон.  Это значит: мы начали
переваливать.  Дует очень резкий, морозный ветер.  Еще  две минуты под очень
крутым  углом  наш  "Л-741"  карабкается  на перевал,  потом сразу Иллик-Баш
обрывается  отвесной,  дикой,  скалистой  грядой,  под нами  долина знойного
Ширабада,  нас  качает,  и мы ложимся на  прямой  курс, наперерез  горам, на
Сталинабад. Через  час полета над зубцами хребтов, выключив все  три мотора,
мы идем на посадку. Поле красных маков встает дыбом, но вот колеса уже бегут
по земле и маки сливаются в красное полотнище.


     Сталинабад... Сколько  раз я бывал в  этом городе,  и всегда  все в нем
по-новому.  Ни улиц  старых не узнаю, ни целых кварталов. Новые дома,  сады,
проспекты.  Там, где  в тридцатом году я проезжал верхом,  видно двухэтажное
белое  здание.  Там, где  в  тридцать первом году я  спал в чайхане,  сейчас
проходит  автобус. Вот только  жара в нем всегда неизменная.  Впрочем, и она
через  несколько  лет,  когда подрастут  насаженные повсюду деревья, станет,
конечно, не  так ощутима.  В тридцатом году я сам, как и все  приезжавшие  в
Сталинабад --  город, только что  получивший  свое новое гордое название, --
посадил  несколько деревьев. Я их не искал сейчас, но не сомневаюсь  --  они
растут.
     Автомобиль мчится по городу -- весь в клубах лессовой пыли. Здесь будут
улицы, залитые асфальтом, здесь  вдоль улиц  будут аллеи тенистых  деревьев,
здесь пустыри исчезнут, а вместо них сомкнутся ряды красивых домов... Сейчас
год 1932-й. Столица Таджикистана -- вся в стройке, вся в будущем, но  уже  и
сейчас она приобрела очертания большого города.
     Меня  везут в дом отдыха, что устроен в Варзобском  ущелье, в старинном
кишлаке Варзоб-кала.  Там  мне  предстоит  встречаться  со всеми  людьми,  с
которыми  надо беседовать  об  экспедиции.  Миновав  город,  едем дальше  по
сузившейся,  подступающей  к  горлу ущелья  автомобильной дороге. Это начало
нового  автомобильного  тракта,  который,  прорезав два  огромных  хребта --
Гиссарский  и  Зеравшанский,  выйдет  напрямую  к  Ура-Тюбе и  далее,  через
Урсатьевскую, к Ташкенту.  Вместо тысячи  двухсот километров -- всего двести
восемьдесят. Вместо двух суток пути по железной дороге, огибающей  эти горы,
всего лишь день автомобильного путешествия. Дорога проложена только на сорок
километров, и  чем  дальше она врезается в горы, тем больше тонн аммонала  и
динамита нужно на каждый новый километр.
     Холмы вырастают в  горы,  река уже  бурлит  по камням, мы едем ущельем.
Неожиданно слева от дороги -- огромный лагерь  палаток,  мешанина вагонеток,
машин, инструментов, железного  лома, а через  реку -- висячий,  на  тросах,
мост.  Это все -- Варзобстрой,  строительство Варзобской  гидроэлектрической
станции,   которая   будет  питать  током   город  Сталинабад.  Белые  дома,
кооператив, клуб,  почта, столовая, красные плакаты на  въездной и  выездной
арках  поселка, оживленные  люди. Три года  назад  ущелье в этом  месте было
первобытным и диким.
     Навстречу машине  идут  рабочие, едут путники на  ослах.  Над  нами  --
скалистые  стены ущелья  и каменистая, узкая дорога петлит  над  громыхающею
рекой.  И  вот --  мост.  Древний мост  из ветвей и качающихся под пешеходом
бревен. Мост, по которому только в поводу можно перевести осторожную лошадь.
Выхожу  из  машины, вступаю  на  мост.  Несколько красноармейцев  сидят  под
деревом в группе дехкан -- взрослых и детей: импровизированный урок грамоты.
У дехкан в руках буквари; красноармейцы терпеливо исправляют ошибки. Дехкане
-- в халатах, в обуви из козлиных шкур.
     За мостом  срываю  с  деревьев сладкие  ягоды тута, прыгаю через ручьи,
пересекаю маленький  горный  кишлак,  такой же, как  все  горные  таджикские
кишлаки.  Здесь  --  покой,  особенный,  безмятежный. Навстречу  поднимаются
белобородые,  словно  сошедшие  со  страниц  библии,  старики.  Здороваются,
прикладывая ладони к груди, подходят, жмут руку, разговаривают просто, будто
с соседом по дому.
     Старинный  кишлак  Варзоб-кала  --  древняя крепость. Оазис  гигантских
платанов  среди  скал  и журчащих ручьев.  Небольшая  ограда;  над  калиткой
полощется красный  флаг; под платанами  ровная, как бы выутюженная площадка,
на  ней  наискось  --  шесть  больших  палаток, за  пологами видны  железные
кровати, -- это дом отдыха, в  котором меня  встречает  таджик, коренастый и
крепкий, темнолицый, приветливый, в защитных армейских галифе и гимнастерке.
Он заведует домом отдыха.
     Площадку омывает  бурливая речка Оби-Замчируд, глубоко прорезавшая  это
ущелье. Над речкой  -- большой  камень, плоский, черный камень,  на  нем  --
ковры, одеяла  и  подушки.  На коврах  и  подушках  --  работники Таджикской
республики, русские и таджики, все в белом, -- летом в городе  жарко. Многие
деловые встречи происходят здесь.
     После  обеда  -- разговор о делах. Обсуждается  план работ  экспедиции,
это, так  сказать,  предварительное  обсуждение.  Официальный доклад будет в
Сталинабаде.  Речь заходит  о  месторождениях полезных ископаемых.  Один  из
сидящих  рядом  дехкан вмешивается в беседу. Выясняется, что он любит камни,
что он  многое  знает,  что дома  у него, в соседнем кишлаке,  есть какие-то
образцы.
     -- Товарищ  Абдукагор, --  обращается к нему мой сосед, --  вы, значит,
местный геолог?
     Абдукагор не знает, что значит слово "геолог", но  охотно  рассказывает
все, что ему известно. И я, с его слов, записываю сведения о старых  копях в
пяти километрах от кишлака Гаджни, о следах древних разработок в Такобе *, и
в кишлаке Демаян, и в Куй-Тепе, что расположено в четырех километрах
выше  кишлака  Бегар, и  о какой-то обнаруженной  при постройке  дороги
двадцатиметровой жиле против кишлака Бега...

     *  Теперь на этом месте работает  один из гигантов таджикской индустрии
-- Такобский комбинат, вступивший в строй в 1948 году.


     Это  все  надо  выяснить.  Может  быть,  и  действительно,  расспросные
сведения помогут нашим геологам отыскать таимые горами полезные ископаемые?
     В районе Варзоба будет работать геохимическая партия Поляковой. Надо ей
сообщить.   Абдукагор   берется   проводить   "инженера"   к   указанным  им
месторождениям.
     Мы идем осматривать  ближайший кишлак. Кругом -- острозубые,  скалистые
горы.  Со всех сторон --  дикие  горы.  Я  в самом сердце страны,  в еще  не
обжитой глуши, и кажется, брожу по горам уже долгие месяцы. Неужели сегодня,
еще только сегодня,  я был в  Ташкенте? В  огромном культурном  центре,  где
ходят трамваи, где советские учреждения  ничем  не отличаются от московских,
где три  четверти  жителей  не представляют  себе  таких,  как  эти,  диких,
скалистых гор? Какой длинный сегодня день!
     Вечером  меня зовут к дастархану. Под платанами, на площадке,  огромный
ковер. По краям --  одеяла,  между  одеялами скатерть, уставленная фруктами,
мясными блюдами, салатами. Мы  пьем  и едим, отрываясь только  для тостов. У
края  ковра  располагаются музыканты -- дехкане, и один  из  них, бренча  на
дуторе, поет песню, часть которой можно перевести вот так:

     Узнай мою родину, --
     Она на истоках самого Бадахшана.
     Между розовых скал
     Бьется чистый ручей.
     Узнай  мою родину, -- В ней солнце скрывается рано. В ней за целую ночь
не устал Петь о легкой любви соловей.
     Узнай  мою  родину,  --  Здесь, под  тенью  платана,  Я  сегодня слыхал
Разговор об отчизне моей.
     Узнай мою родину, -- Я и сам никогда не устану Петь о том, чем он стал,
-- Бадахшан без богов и царей...

     Певец  трясет  головой  и качается. Он сидит,  широко раздвинув колени.
Песня его нескончаема. Он оставляет дутор и объясняет смеясь:
     --  Это начало. В три дня можно кончить. Если ты решишься слушать, то к
восходу солнца я могу кончить.


     А музыка чья? -- улыбаясь, я спрашиваю его. Он смотрит на меня веселыми
глазами и молчит.
     Его, это его музыка! -- говорит  за него мой сосед. Имя певца --  Алим.
Усто Алим, что значит: "мастер
     Алим".

     Его профессия?
     Он блюдо делает. Понимаете? Деревянное блюдо.
     Я  хочу  посмотреть  на  изделия  его рук. Прошу  его принести образцы.
Старик поднимается к уходит.

     Почему же сейчас? Почему не потом?
     Ему завтра надо рано итти на пастбище.
     Два других музыканта поют и играют "Гороулы" -- "Сын гроба", "Оля миор"
-- "Мир -- его друг" и другие длинные песни.
     В  песне  встречается  слово  "бог".  Мы   говорим  о   боге.  Музыкант
перечисляет его  имена: рахим -- милосердный, рахман  -- милостивый, джалиль
--  сверкающий,  каллог --  создатель,  раззог  --  всепитающий...  Музыкант
неожиданно прерывает перечисление:
     -- Вот скажу: бог слышит, но  ушей не имеет;  видит,  но глаз не имеет;
кушает,  но рта не  имеет; дышит, но  сердца не имеет; думает, но головы  не
имеет... это последнее правильно!
     Общий смех, и мы продолжаем чаепитие.
     ...  Сталинабад.  Здесь  создается Таджикская база Академии  наук СССР.
Председатель  базы  академик  С.  Ф.  Ольденбург.  Заведующий  геологическим
сектором -- Г. Л. Юдин, ботаническим -- Б. А. Федченко.
     Белый одноэтажный дом. В нем сейчас организационный хаос. Груды ящиков,
мебели, книг. Все еще не устроено. Между ящиками,  раздвинув их,  уместились
кровати,  -- сотрудники  базы еще не наладили свою  жизнь. База и экспедиция
находятся  в тесном взаимодействии и в меру сил  помогают друг другу. Больше
того:  база Академии  наук не могла бы быть создана, если б  не опиралась на
работы сотрудников экспедиции.
     А  недостроенный  дом  Тропического  института,  в  котором поместились
уходящие в  "поле" отряды  экспедиции, пребывает  в еще  более  взъерошенном
виде.  Неоштукатуренный,  весь  в  дранке,  с  незастекленными окнами,  этот
двухэтажный  дом, однако, уже заполнен людьми и всяческими  припасами. В нем
обитают энергетики, этнографы, геохимики. На  пустыре, перед  домом,  пылают
костры, на кострах чернеют казаны, в  них булькает и пенится суп. Дальше, на
коновязи  стоят  лошади,  приводимые  с  пастбища.  Они  худы,   тощи  после
железнодорожного путешествия из Фрунзе, их надо откармливать.
     Между базой экспедиции и базой Академии наук белеет
общежитие  таджикского  правительства.  Это третий  угол  треугольника,
составленного   маршрутами,   по   которым   с  утра   до   вечера   носится
предоставленная мне автомашина.
     В  Сталинабаде  побывал академик  А.  Е. Ферсман.  Ему показали образец
руды,  только  что  найденной  таджиком-дехканином  в  верховьях  Харангона.
Ферсман дал определение образцу, направил на Харангон научных сотрудников.
     Список  называемых   дехканами  месторождений   все   увеличивается.  В
Бальджуане,  в  горах Кааль-а-ги  называют несколько месторождений металлов.
Неподалеку  от   Варзоба  называют  ценный  минерал.  Каждый  день  указания
умножаются. Обо всем этом надо подумать, это все надо проверить.
     И  вот,  наконец, официальные доклады об экспедиции в Совнаркоме  и  на
пленуме  Сталинабадского горсовета.  Выслушать и обсудить доклады  собралось
больше двух тысяч дехкан из окрестных селений.
     В постановлении пленума --  горячие  приветствия экспедиции и множество
пунктов, обеспечивающих нам всяческое содействие.
     Прямо с пленума колхозники уносят в дальние горные кишлаки весть о том,
что  без них,  без широких  народных масс, никакое научное  знание не  может
проникнуть в толщу древних загадочных гор.
     Период торжественных встреч и торжественных взаимных обещаний кончился.
Надо немедленно приступать к исполнению обещаний.
     Спешу в Ош.
     В Оше
     Здесь  уже почти  все готово.  Целый  город вырос на  территории ошской
базы. Многие десятки  палаток,  заняв  весь двор, спустились  на берег  реки
Ак-Бура,  заполнили  его  на  полкилометра   вширь.  Сотни  людей  хлопочут,
напряженно работают,  волнуются  в этом  городе.  Каждый день прибывают  все
новые люди, все новые грузы.
     Кроме всех  других задач,  на  организаторах экспедиции лежит  еще одна
большая задача -- обезопасить полевую научную работу от всяких случайностей.
Многим  отрядам  предстоит заниматься исследованиями  вдоль самой  границы с
Кашгарией и Афганистаном. Памир сам по себе совершенно мирен  и тих. Времена
басмачества  кончились. Никаких басмаческих банд в  наших пределах нет и  не
предвидится.  Но  никто  не может  гарантировать,  что  не  будет  вражеских
наскоков из-за границы. Мирная работа нашей  экспедиции, как всякая  работа,
связанная  с  интересами  социалистического строительства, неминуемо  должна
вызывать злобу  и ненависть классовых  врагов, зарубежных империалистов. Нам
следует быть начеку. Поэтому  для охраны экспедиции дается несколько взводов
пограничников, а  сама  экспедиция военизируется:  все  сотрудники  получают
оружие.  В ошской базе под руководством командиров Красной Армии  проводятся
учения. В  лагере соблюдается воинская  дисциплина.  Установлены  постоянные
ночные дежурства.
     Однажды утром, в середине июня, телефон сообщает о  прибытии в Ош нашей
автоколонны.  Весть  облетает  палатки,  люди спешат  из палаток  на  улицу,
нетерпеливо расхаживают по аллее гигантских  тополей. Вдали, между тополями,
показывается облако пыли.
     -- Идут!.. Идут!..
     Автоколонна  быстро к нам приближается. Все шесть  автомобилей движутся
плавно, как эскадра, один за другим, с равными интервалами. На первой машине
развевается большой красный флаг. С протяжным, торжественным ревом  сигналов
эскадра автомобилей подходит к нам полным ходом;  соблюдая  те же интервалы,
замедляет ход, разворачивается и стопорит, тщательно выровнявшись по фронту.
Гудки смолкают разом, и встречающие, не сговариваясь, кричат: "Ура!"
     На кузове каждой машины, внутри большого белого круга, крупными буквами
сверкает  обозначение:  "ТКЭ",  и  стоит  порядковый  номер. Из машины  No 1
выходит в элегантном белом костюме начальник автоколонны -- Г. Н. Соколов, в
далеком прошлом -- летчик,  в недавнем -- участник Памирской экспедиции 1928
года, ловец  диких зверей, отправлявший их в Зоологический  сад  Москвы. Все
водители  выстраиваются, каждый перед  своей машиной.  Каждый  --  в  синей,
новенькой, с иголочки,  тщательно выутюженной спецовке. Г. Н.  Соколов берет
под  козырек  и отчетливо рапортует о прибытии  автоколонны  ТКЭ  из Москвы.
Только сегодня утром машины выгрузились с железнодорожных платформ.
     Ошские жители  толпятся вокруг, с любопытством  разглядывая  новенькие,
безукоризненно чистые машины  и  удивляясь этому неожиданному параду. Ошские
шоферы -- водители старых, тарахтящих  "гробов", грязные, как  и  их машины,
сбежались сюда  и  обсуждают  происшествие с деланой насмешливостью  и плохо
скрываемой завистью:
     --  Гляди, какие  приехали! Фасон  развели:  москвичи!..  По  асфальтам
привыкли  кататься!.. А только посмотрим  на  их  физиономии  примерно через
неделю... Все  машины  погробят,  все  под  обрывами  будут  валяться. Тогда
увидим, какой у них парад будет. Это им не Москва!
     Ошские  шоферы  не знают,  что  автоколонну ТКЭ организовал  московский
совет Автодора; что водители выбраны из лучших московских шоферов; что чести
завоевать автомобилем
Памир добивались в  Москве многие гонщики  и  инженеры-автомобилисты. И
мрачным предсказаниям ошских водителей,  как  показало будущее,  не  суждено
было оправдаться: все шесть машин работали на Памире превосходно, ни одна не
имела  значительных  аварий,  две  машины  осенью совершили  поход Памир  --
Москва.
     ...  Первые  отряды,  снарядив  караваны, уходят.  Тем  временем  грузы
продолжают  прибывать  и не хватает еще только  плащей, брезентов и  вьючных
ящиков. Это "только" -- очень  существенное: в Алае идут проливные дожди, --
как  спасти от  них сахар, фотопластинки  и все, что боится сырости и  воды?
Вьючные ящики, которые  есть в Оше,  приходится распределять между уходящими
отрядами с большим выбором. Ошский телеграф перегружен "молниями" и срочными
телеграммами экспедиции.
     Наконец прибывают  и ящики, и  плащи,  и брезенты.  Караваны  на  Памир
уходят один за другим, каждая группа сотрудников получает верховых и вьючных
лошадей,  и, конечно, споров,  обид,  недовольств среди любителей лошадей --
много.
     Часть геологов уезжает  к  Заалайскому  хребту на автомашинах. К  концу
июня  ошская  база  пустеет:  здесь  остаются  дватри, последних  отряда  да
огромный караван центральной группы с небольшим  количеством  сотрудников. В
этом  караване  все дефицитные  продукты,  специальное,  особо  высокогорное
альпинистское  снаряжение, оружие, запасы патронов,  точные приборы, которые
нужно будет раздать отрядам на самом Памире. С караваном центральной  группы
идут шесть фототеодолитных отрядов и  лазуритовый  отряд, направляющийся  на
Южный  Памир  к  месторождению  ляпис-лазури, открытому Юдиным, Хабаковым  и
автором этих  строк в 1930 году.  В составе центральной группы --  ботаники,
зоологи,  фотограф  В.  Лебедев, художники П.  Староносов и Н.  Котов  и три
геолога. Задача центральной группы, помимо  собственных исследований в пути,
инспектировать  работу всех отрядов  экспедиции на  местах.  Поэтому маршрут
центральной группы -- самый извилистый и протяженный.
     Все перечисленные  отряды  и центральная группа выходят на Памир  одной
огромной  колонной.  Она  называется  центральной   объединенной   колонной.
Начальником  этой колонны  назначен  я. Это назначение, чреватое хлопотами и
множеством  новых бессонных ночей,  не доставляет  мне удовольствия. Но  что
поделать? Принимаю  его без возражений  в надежде, что  на  самом Памире мне
удастся заняться  и собственными  географическими исследованиями, о  которых
все эти месяцы я  мечтал, а также сбором этнографических коллекций для Музея
этнографии.


     Мы выступили  в путь  29  июня. Наш караван состоял из ста  шестидесяти
вьючных лошадей и тридцати всадников.  Наш путь пролегал  через знакомые мне
по  прежним странствиям Гульчу, Суфи-Курган,  Алайскую  долину и  Заалайский
хребет -- к Мургабу. В Суфи-Кургане в состав колонны включился кавалерийский
взвод  пограничников  под  командой И. Н. Мутерко, с которым у меня сразу же
установились самые приятельские отношения
     Подо  мной был добрый киргизский  конь. И когда  я оказался в седле, до
предела измотанный полугодовой организационной работой, я  впервые за многие
месяцы легко вздохнул..
     Прародитель будущей академии
     Я  не  ставлю  своей  задачей  описать  все  работы  ТаджикскоПамирской
экспедиции  за  шесть лет  ее существования.  Научные  результаты работ  ТПЭ
изложены  в "Трудах  экспедиции", составляющих целую  библиотеку, в  которой
больше сотни томов.
     Коротко изложу самое главное.
     Только в 1932 году  за  шесть месяцев полевых работ, -- от  открытия до
закрытия перевалов,  -- экспедиция, если вытянуть  в  ниточку все  маршруты,
прошла сто тысяч километров  пути  и исследовала  на территории Таджикистана
площадь в сто тысяч квадратных километров.
     Места, еще за несколько  лет перед тем не нанесенные на карты, никем не
изученные,   оказались   центрами   оживленной  деятельности.   Легендарные,
считавшиеся недоступными перевалы, ледники,  такие грандиозные ледопады, как
Кашал-аяк, стали торными дорогами научных работников.
     Не  все белые  пятна были раскрыты  экспедициями предшествовавших  лет.
Районов,  никогда  прежде  не  посещенных   исследователями,  оказалось  еще
достаточно.  На Северо-Западном Памире, к  западу от пика Гармо,  сплелись в
запутанный  узел Заалайский  хребет,  хребет Петра  Первого,  меридиональный
хребет Академии наук и ответвляющийся от него Дарвазский хребет. Средоточием
этого  узла,  там,  где сходятся  хребты  Академии  наук  и  Петра  Первого,
оказалась исполинская, необычайной высоты  вершина. В  1928 году эту вершину
издали сочли пиком Гармо. В 1932 году обнаружилось, что тогда двумя группами
экспедиции  за  пик Гармо  были  ошибочно  приняты  две разные вершины,  что
подлинный пик Гармо (названный перед тем пиком Дарваз) имеет высоту всего  6
615 метров.  А  к этой  венчающей памирские выси вершине  никому еще подойти
близко не удавалось. Ее высота была определена в 7 495 метров.


     Этой  высочайшей в  Советском Союзе вершине дано было название  --  пик
Сталина.
     Результаты всех работ экспедиции за 1932 год были огромны. Были изучены
флора и  фауна  республики, определены  и  подсчитаны  кормовые  и топливные
запасы,  гидроэнергетические  ресурсы  рек,  выяснены  перспективы  освоения
неорошенных земель,  собраны значительные материалы  по этнографии. И  самые
важные  результаты были  достигнуты  в области  геологии  и геохимии. Изучая
прообразующие   процессы,  ученые   установили,  что  возникновение   многих
памирских  гор связано  с явлениями  вулканизма, что существует  зависимость
между  этими явлениями и  образованием многочисленных, найденных экспедицией
рудных  месторождений.  И  если раньше в  геологии  господствовала  теория о
"нищете" горных  недр Средней Азии, об ее "металлической" бесперспективности
(эта  теория  была создана  еще до революции  иностранцами),  то теперь,  на
основании блестящих открытий, сделанных экспедицией, была выдвинута, развита
и доказана новая, советская теория,  открывавшая исключительные  перспективы
для использования рудоносности гор, и не только  Таджикистана, а именно всей
Средней   Азии.  В  частности,   были  определены  практические  возможности
промышленного  развития  Таджикистана, превращения его  в страну  с богатой,
развитой индустрией.
     Огромные  теоретические  и практические знания,  приобретенные,  в 1932
году,  требовали детализации  и углубления дальнейшей  работы. Поэтому сразу
двинулась,  оказалась  насыщенной  и  целеустремленной  работа  созданной  в
Сталинабаде  в  том же  году Таджикской базы Академии  наук СССР -- зародыша
будущей,  собственной  республиканской Академии  наук.  Важнейшими секторами
базы стали геологический и ботанический.
     И  потому же экспедицию  в тех  же масштабах решено  было  продолжить в
следующем году.
     Весною  1933  года  в  Ленинграде,  в  Академии  наук  СССР  состоялась
конференция  по  изучению  производительных сил Таджикистана.  В конференции
участвовало    несколько     сот     человек     --    виднейшие     ученые,
научно-исследовательские  работники,  сотрудники  экспедиции  1932   года  и
предстоявшей экспедиции 1933 года.
     На основе добытых исследователями и обсужденных  на конференции научных
материалов  Советским  правительством   было  определено   направление  всей
дальнейшей практической народнохозяйственной деятельности в Таджикистане.
     Во  всем  Советском  Союзе  в  том  году  вступала  в  действие  вторая
пятилетка.  В   Таджикистане,  как  и  везде,  она  была  прочно  обоснована
последними данными советской науки.


     Весной 1933 года вся экспедиционная громада снова двинулась из исходных
баз на Памир, в Каратегин  и Дарваз, на Вахш и на север республики -- во все
горы и все долины стремительно развивавшегося Таджикистана.
     Население  этих гор и долин, в том году уже почти всюду,  кроме Памира,
объединившееся  в  колхозы,   попрежнему  не  только   приветливо  встречало
сотрудников экспедиции, оказывало им содействие и помощь, но и само  повсюду
включалось  в работу  экспедиционных отрядов. Так зарождались кадры  местных
экспедиционных  работников  таджиков. Многие  из них  впоследствии  окончили
специальные учебные заведения, стали научными работниками, молодыми учеными.
     В этот и  в следующие годы на основе  работ ТПЭ  и благодаря энергичной
инициативе   ученых,  принимавших  в  ней  участие,  в  Таджикистане  начали
развиваться  и  умножаться стационарные научные  учреждения,  превратившиеся
впоследствии в многочисленные научные и научно-исследовательские  институты.
Большинство их  позже вошло в комплекс, объединяемый сначала базой, потом, с
1940  года,  Таджикским  филиалом Академии наук СССР и, наконец, созданной в
Сталинабаде в 1951 году Академией наук Таджикской ССР.
     Прародителем ее  была ТКЭ.  Вот  почему я решил  рассказать читателю об
истории организации этой замечательной экспедиции.
     И теперь  я могу  вернуться  к  1930  году, когда  вся  наша  маленькая
геологическая   экспедиция   состояла   только  из  трех   ленинградцев   да
фрунзенского рабочего Егора Маслова и повара узбека Османа.

     




     


     От Оша до Ак-Босоги
     7 мая  1930 года вместе с Юдиным и Бойе я выехал из Оша вдогонку нашему
каравану,  ушедшему  вперед,  под  водительством  старшего  рабочего   нашей
экспедиции Егора Петровича Маслова. Мы нагнали караван на следующий день. Он
стоял лагерем под перевалом Чиль-Бели, у горного озерка  Капланкуль. В  этот
день мы  уже  оставили большую дорогу и ехали по узкой тропе.  Сразу за Ошем
начался подъем  в горы. Сначала они  были гладкими,  округлыми,  невысокими.
Это, в  сущности, были холмы  -- отроги системы тех горных хребтов, какие мы
видели на  горизонте перед собой и которые  называются  КичикАлаем -- "Малым
Алаем".  С водораздельной  гряды  КичикАлая берут начало  реки, стекающие  к
Ферганской долине. Тысячи лет  они выносили с собой размельченные ими земные
породы. Холмы, по которым  мы  ехали в первый день,  созданы этими выносами.
Склоны  холмов  в  эту  пору  покрыты  яркозеленой  травой.  Здесь  отличные
пастбища, на  которые  местные жители  веснами  выгоняют  свой скот. Перевал
Чиль-Бели невысок и нетруден, -- наши вьючные лошади легко спустились с него
в  долину  Гульчи.  Уже сверху 9 мая мы увидели  маленький городок с  белыми
домами  старинного укрепления,  с  просторами зеленых  лугов по окраинам,  с
зарослями камыша  по берегам шумливой реки Талдык, вдоль течения которой нам
предстояло подниматься несколько дней до урочища Ак-Босога, о  котором будет
речь впереди.  В камышовых зарослях вблизи Гульчи водятся кабаны, на которых
мне в этот раз  не пришлось  поохотиться. Через  год, в 1931 году, во втором
моем путешествии на


     Памир, здесь несколько  дней размещался наш  лагерь, и тогда однажды  я
провел  бессонную  ночь,  подстерегая  при  свете  луны  кабанье  семейство,
оставившее  следы  в  хлипкой  и  вязкой  почве, среди  этих  густых,  почти
непролазных  зарослей. Но  в  тридцатом  году  нам  было не до  кабанов.  Мы
торопились и, переночевав в Гульче утром, двинулись дальше. Кто из нас думал
тогда,  что через немногие дни  Гульча будет сожжена и разгромлена,  а те из
нашей маленькой экспедиции, кто останется жив,  вернутся  сюда  в  лохмотьях
вместо одежды, еще не опомнившись от перенесенных бед?
     Сразу за Гульчей мы  снова вышли на большую караванную дорогу,  ведущую
на  Памир, но  эта  дорога  сама  превратилась  в  узенькую,  крутую  тропу,
змеящуюся меж скал, над рекой. Мы  вступили в ущелье, в котором уже  не было
ни абрикосовых  деревьев,  ни тополей:  мы незаметно  поднялись  на  полторы
тысячи метров над уровнем моря, и  на склонах гор виднелись только узловатые
стволы арчи  -- древовидного можжевельника. Книжное  слово "древовидный"  не
соответствовало действительности, ибо арча группировалась тесными рощами,  в
тени  которых  было  прохладно,  как  в  настоящем  лесу.  Заросли  колючего
кустарника  -- облепихи, низкорослого  тала,  шиповника разнообразили  вдоль
ущелья густозеленый  цвет ветвей  арчи.  Полевые  цветы  пестрели  на  узких
прогалинах,  воздух  был чист  и  свеж, река, называемая  здесь  Гульчинкой,
нетерпеливо  ворчала  под  нами,  скалы  ущелья становились  все  круче,  мы
подходили  к  мосту через  Бель-Аули. Приток  Гульчинки,  река  БельАули, за
тысячелетия   пропилила  взнесенную  под  облака  громаду   горного  хребта.
Образованная  водою  теснина  была  отвесностенной  и узкой, по  ней  вилась
тропинка,  уходящая  в  Китай,  до  границы которого  отсюда было не  больше
тридцати  пяти  километров по  прямой линии.  Но эта  граница  пролегала  по
недоступным снеговым хребтам, через  которые  зимой вряд  ли  возможно  было
перевалить. Отсюда, от Бель-Аули,  уже виднелись далекие  белоснежные шапки,
-- ближе, над горами, тоже виднелись  снега, это были  снега  Алая, могучего
хребта, к  которому  мы  медленно  приближались.  А  само  ущелье  Бель-Аули
напоминало  нам  о битвах  казачьих отрядов Скобелева с местными киргизскими
феодалами, -- здесь, на этом  самом  шатком  мосту, по которому мы проводили
наших  лошадей  с осторожностью  и  опаской, происходил некогда  известный в
истории  края  бой отряда  полковника Ионова с  родовичами  киргизского хана
Абдулло-бека.
     13 мая мы пришли на пограничную заставу Суфи-Курган, на месте которой в
наши дни вырос большой поселок и которая


     тогда, в  1930  году, несла  те  обязанности,  какие  ныне несут другие
заставы,  поставленные  вдоль  самой   границы.  Этой   заставе  Суфи-Курган
предстояло сыграть  большую  роль  во  многих  эпизодах местных событий 1930
года, -- речь о них впереди.
     Мы остановились  лагерем  в урочище Ак-Босога, перед Алайским  хребтом,
преградившим  нам  доступ  в долину Алая.  Алайский  хребет значительно ниже
хребта Заалайского,  но и его высота над уровнем моря -- в среднем -- четыре
километра.  Он  был еще  покрыт  тяжелыми,  непроходимыми  снегами.  Местные
кочевые  киргизы  сообщили  нам,  что  с караваном  перевалить  хребет  пока
невозможно. Сказали, что  в Алайской  долине даже телеграфные  столбы скрыты
под мощным покровом снега.
     Мы  поставили палатки  в Ак-Босоге  и решили  работать здесь  до начала
июня, когда стают  снега и откроются перевалы. Мы знали, что июнь  превратит
дикую,  белую Алайскую  долину  в роскошное зеленое  пастбище --  богатейшее
джайляу,  протянутое  на сто  тридцать километров  в  длину,  двадцать --  в
ширину. Армия баранов, овец, яков, лошадей войдет в рай, ибо Алай в переводе
--  "рай".  Эта блеющая, мычащая армия  нарушит горную тишину. Но  сейчас --
май. Тишина. У кого хватит смелости проникнуть в Алайскую долину сейчас?
     Урочище  Ак-Босога  -- небольшая долина. Ее высота  над уровнем моря --
две  тысячи  пятьсот метров. Вся она --  зеленый,  узкий и  длинный  луг. Он
врезался в  горы десятками лощин, щелок, ущелий. Щелки, ущелья, лощины в эту
пору  переполнены.  В них -- юрты киргизов, стада и отары.  Скоро  ли придет
день,  когда  можно будет  погнать скот  через  перевалы?  Этот  день  будет
праздничным днем. Киргизы ждут его с нетерпением.
     Май, начало весны... Розовые, голубые солнечные пятна на горах. Гора за
горой,  хребет  за  хребтом  --  зубцы,   купола,  шапки  и  конусы,  словно
фантастическая  лестница в  неведомый мир. Ниже снежных массивов  -- заросли
арчи и рябины,  -- темные пятна. Долина зеленеет мелкой молоденькой травкой.
На этом "транзитном" пастбище еще не может отъесться  изголодавшийся за зиму
скот.
     Середина долины  пуста  и открыта.  Горные киргизы  не  любят  широких,
плоских пространств. В середине долины две белые точки. На десятки, на сотни
километров уже известно киргизам про две эти белые точки. Сотни глаз из юрт,
из ущелий,  из-под арчи, с вершин,  с деревянных  седел  -- со всех  четырех
сторон с любопытством наблюдают  за  ними. Белые точки в середине долины  --
это  палатки  "урусов".  Кто они, эти "урусы"? Зачем они здесь? Куда поедут?
Разговорам о них нет конца.


     Тишина.  Ослепительные  снега.  Никого  и ничего нет  среди великолепия
сверкающих гор. По  вечерам -- дождь и холодные, серые, ползающие туманы. По
ночам  выпадает снег.  Долина сбрасывает его в  утренние  часы, словно белую
простыню,   окутывается  легким   паром.  Пар  медленно   всползает  наверх,
отрывается  от хребтов и плывет, сворачиваясь, в прозрачное синее небо.  Так
образуются облака.
     Тревога
     Из-под  одеяла -- в морозный воздух  палатки. Брр!.. Но  Юдина вызывает
какой-то киргиз-пастух. Стуча зубами  от холода, Юдин  торопливо сует ноги в
сапоги,  руки  --   в  рукава  альпийской  куртки.  Выходит.  Полог  палатки
откидывается, и Юдин спокойно, тихо и удивительно неожиданно:
     -- Никакой паники... Гульча разгромлена басмачами...
     Басмачи?
     Неожиданное    известие,    сообщенное   нам    в    палатке    заезжим
киргизом-кочевником,  свидетельствовало о  том, что зарубежные  империалисты
затеяли новую авантюру. Мы знали, что среди местных жителей -- киргизов Алая
и Памира  мы найдем  друзей, готовых отдать  жизнь  за  советскую  власть. В
тишине долин  мы слышали смелые голоса комсомольцев --  киргизской молодежи,
разоблачавшие на собраниях деятельность  всяческих реакционеров. Но мы знали
и  то,  что  многие муллы, баи,  бывшие  активные басмачи,  полные  ядовитой
ненависти  к  русским,  "испортившим  их народ",  к народу, изгнавшему их из
своей среды, ко всему живому на свете, притаились до случая в здешних горах,
полны лицемерия и показного смирения.  Мы знали, что  они готовы примкнуть к
любой  авантюре вновь затеянной  их заграничными покровителями. Мы понимали,
что в слепой своей ненависти к советскому строю они готовы опять вооружиться
вырытым из-под камней английским  оружием и, забрав с собой  родовые  семьи,
сбросить овечьи шкуры и,  став снова  волками, примкнуть к той волчьей  стае
бандитов, что кинется на нашу территорию  из-за рубежа -- из-за той границы,
что  тянется в почти неисследованных  горах и  еще плохо защищена.  Кинется,
чтобы грабежом  возместить былые  богатства, чтобы громить  мирные верблюжьи
караваны,    заоблачные    аульные    кооперативы,    убивать    и    пытать
девушек-комсомолок, изучающих в школах грамоту, резать всех советских людей,
которые  попадутся  им в руки, -- чтоб не оставалось свидетелей, чтоб некому
было изобличить главарей. А при первой же неудаче -- вразброд, через висячие
ледники,  сквозь самумные ветры пустынь --  бежать за  границу, зная, что от
населения ничего, кроме пули


     в затылок, уже не получишь, бежать туда, где власть в руках  английской
разведки, где еще можно -- и то лишь за золото -- найти укрывателей...
     Известие о разгроме Гульчи басмачами было ошеломляющим.  Однако мы  еще
имели  время трезво  обо  всем  поразмыслить. Мы находились в  опасности, но
реально еще не представляли ее себе.
     Мы оделись. Умылись. Велели  Осману кипятить чай. Солнце слепило долину
длинными праздничными лучами. Мы деловито обсуждали положение: Юдин, Осман и
я. Бойе спал, и мы не стали его  будить. В  свои  девятнадцать лет еще очень
неуравновешенный,   он   мог   бы   нарушить   размеренный   ход  обсуждения
действительных наших возможностей.
     Первая -- оставаться здесь.
     Но... ничем не обеспечены мы от внезапного нападения, ни ночью ни днем.
С малыми силами  никто на нас нападать не  станет.  А  если  явится  крупная
банда,  что  сделаем мы, обладая лишь двумя карманными пистолетами да  одним
стареньким карабином  с полусотней  патронов? Что  будет  здесь завтра? Даже
сегодня? Даже через час?
     Вторая  --  укрыться  на   погранзаставе  Суфи-Курган,  тридцать   пять
километров отсюда.
     Это ближайшее и единственное  место, где есть вооруженная сила. Застава
находится между Гульчей  и нами, следовательно, басмачи по ту ее сторону.  И
если даже пастух, поведавший Юдину про разгром Гульчи, врет о спокойствии  в
Суфи-Кургане и о свободном проезде туда, все же надо итти на заставу, потому
что, появившись там, банда неминуемо придет и  сюда. Итти на заставу -- есть
риск наскочить на банду. Не итти -- нет шансов на спасение здесь.
     Третьей возможности нет, ибо в Алай (даже если там  спокойно, даже если
мы уверим себя,  что там не  догонят нас, даже  если забудем и о том, что из
Алая-то  нам  уж вовсе  некуда  будет  деться)  уйти  мы  не  можем: в  Алае
непроходимы для вьюков снега, и нет там ни пищи, ни корма.
     К лагерю приближается всадник. Кто это? Беру  бинокль: старик  в черной
бекеше  и  черной с  козырьком  ушанке. Подъезжает.  Встревоженные, красные,
плутающие глаза:

     Вы слышали?
     Да.
     Что же вы думаете делать?
     Заберем все ценное и двинемся в Суфи-Курган. Как в Ак-Босоге?
     Пока спокойно. А где ваши лошади?
     6 П. Лукницкий


     У  нас  нет  лошадей.  Мы  отправили  их неделю  назад  на  пастбище  к
Капланкулю. Надо узнать, нельзя ли нанять их здесь.
     А если теперь их вам не дадут?
     Тогда... Ну, тогда... Надо, чтоб дали. А сами вы что думаете делать?
     Да  что же... Больше ведь ничего  не придумаешь. Поеду в Суфи-Курган. А
пока --  в кочевку, вон туда, в щелку, узнаю  насчет лошадей для  вас, вам и
туда ведь не на чем съездить. Сейчас же вернусь.
     Старик Зауэрман, районный лесообъезчик, уезжает.
     В Памирской экспедиции Академии наук в 1928 году работал киргиз Джирон.
Он бедняк и хороший человек;  старый знакомый  Юдина. Джирон живет в кочевке
Ак-Босога, за два  километра от нас, через реку.  Посылаем  за  ним киргиза,
известившего нас  о басмачах  и  спокойно дожидавшегося за  палаткой  нашего
решения.
     Бойе потягивается, встает -- веселый, смешливый. Коротко сообщаем ему.
     -- Да ну? Басмачи? Вы знаете -- меня не надуете. Вот здорово придумали:
басмачи.  Ха-ха!  Ну  что ж,  им  не  поздоровится.  Я  восемьдесят  человек
перестреляю. Я же призовой стрелок. Вот так одного, вот так другого...
     Бойе моется, балаганит, прыгает, шутит.
     Пьем  чай  в  большой  палатке.  Приезжает  Зауэрман. Приезжает Джирон.
Коротко  сообщают: лошадей нет,  но можно достать  ишаков и  верблюдов. Бойе
видит: мы не  шутим. Сразу присмирел, молчит.  Изредка, вполголоса: "Вот это
номер!", "Ни за что б не подумал!", "Что ж теперь делать?"
     Бойе  растерян.  У него, как всегда,  все  чувства наружу. Он не  умеет
размышлять про себя.
     Собирались  мы долго.  Ждали верблюдов,  перебирали  вещи, --  часть мы
берем с собой, часть оставляем на хранение Джирону; укладываем, связываем во
вьюки.  Зауэрман уехал один, не захотев  дожидаться нас, высказав убеждение,
что его,  живущего здесь двадцать  лет, не тронет никто,  и обещав, в случае
опасности, к нам вернуться. Лагерь  кишел понаехавшими с  делом  и без  дела
советчиками, любопытными. Привели верблюда -- что нам один верблюд?
     Час спустя привели второго... Мало! Мы ждали. Мне было нечего делать и,
разостлав на траве одеяло, разлегшись на нем,  я писал подробный  дневник за
два дня и закончил его словами:



     "10 утра.  Вещи сложены. Ждем верблюдов. Сами пойдем пешком. В рюкзаках
--  все необходимое,  на всякий случай.  Оружие  вычищено  и  смазано, кроме
берданки, у которой сломан боек и к которой  патронов нет... " Юдин ходил по
лагерю, объяснялся  с киргизами, распоряжался. Бойе валялся на траве лицом к
небу,  нежась  на  солнце, и зачем-то поднимался  на ближайший  пригорок,  я
фотографировал  лагерь,  составлял  опись  имущества, оставляемого  Джирону:
фураж,  мука,  котел, арканы, палатки  караванщиков, ушедших  на Капланкуль,
мешки, железные "кошки", топор, что-то еще.  Привели осла, привели  еще двух
верблюдов. Джирон все-таки достал нам трех маленьких, несоразмерных с нашими
седлами  лошадей.  Заседлывали,  вьючили,  в  11 часов  30  минут выступили:
сначала караван, за ним мы верхами,  Осман пешком. Встретили двух  киргизов,
спросили  их:  "Как  там?"  -- и киргизы сказали:  "Хорошо,  спокойно". Было
жаркое  солнце,  был  полдень.  Горы  сияли  белым  великолепием  снегов, мы
переезжали вброд реку, пересекали долину, трава пестрела маленькими цветами,
мы  дышали  сладким  полынным  воздухом,  поднимались  на  перевал,  это был
Кизыл-Белес,  или  по-русски  "Красная  спина",  --  высотой  в три  тысячи,
кажется, метров.
     Три  киргиза,  нанявшихся к нам  в  караванщики, шли молча, подвернув к
поясам полы халатов, а утомившись, влезали  на вьюки верблюдов.  Возможность
нападения  басмачей  мы  допускали  только  теоретически,  потому  что  была
внутренняя уверенность в благополучии сегодняшнего пути.
     Мы поглядывали по  сторонам, но чувства  наши были спокойны. Мы даже не
торопились (да с вьюками и нельзя торопиться),  мы смеялись, острили в  меру
отпущенных нам талантов, подтрунивали друг над другом и не обижались.
     Я  фотографировал  и   записывал  показания  анероида.  Юдин  определял
геологические  особенности пород  и  учил  нас  премудростям геологии.  Бойе
останавливался,  вычерчивал  в  пикетажной  книжке  горизонтали  глазомерной
топографической  съемки,  и догонял  нас,  и спорил с  Юдиным о победе в той
шахматной партии,  которую  сыграют  они  на  заставе. Дорога  тянулась  под
стенами  красноцветных  конгломератов, и нас окутывала  пыль.  Мы  ехали,  и
перезванивал колокольчик  верблюда, и я смотрел,  как осторожно раздавливает
верблюд  подушки  своих  ступней,  переставляя  мохнатые  угловатые ноги,  и
слушал, как лошадь покряхтывает  под Юдиным, и радовался, что я соразмерен с
лошадью  и  что мне удобно в моем  оставшемся  у меня  со времен гражданской
войны комсоставском  седле. День был приятен,  и хорошо было думать, мерно и
лениво покачиваясь.


     Ложе реки поворачивает на север,  входит в  отвесные берега. Направо --
скалистая  гора. Очень высоко, в  черных прорезях снежных скал, настороженно
замерли тонкорогие и  тонконогие  козлы -- кийки. Холодно. Переправы лошадям
по брюхо. Под копытами  скрипят и  ворочаются валуны, галька, щебень. Отвесы
берегов все выше, это  террасы  конгломерата, в  отвесных  стенах промывины,
узкие щелки. Налево по  ложу реки  мелкорослые  светлозеленые  кустики тала.
Едем под самой стеной, что тянется справа по борту ложа.
     Нападение
     Сверху, с террасы над  глубоко внизу лежащей рекой, с высоких, отвесных
конгломератовых  берегов,  затаившаяся   банда  басмачей,  наконец,  увидела
поджидаемый караван. Он тихо, и мирно идет по ложу реки. Впереди из-под двух
зыблющихся  ящиков  торчат  большие  уши умного  маленького  ишака. Ишак  --
вожатый каравана.  За  ним гуськом,  мягко ступая по  гальке, тянутся четыре
вьючных  верблюда.  На  вьюках  громоздятся  три  киргиза-караванщика. Банда
знает: эти  караванщики -- ее друзья,  ведь  вместе  они обсуждали план.  За
верблюдами, таким  же  медленным  шагом, движутся  всадники,  один,  второй,
третий... Три. Это те, ради кого здесь, по щелкам, по всей террасе, устроена
такая напряженная тишина. Каждый жест, каждое движение  этих троих изучаются
с того  самого  момента, как караван  показался на  повороте из-за горы. Вот
едущий впереди, маленький, бросив повод, закуривает папиросу и, оглянувшись,
что-то со  смехом говорит едущему за ним. Этот второй -- он их начальник  --
большой, грузный, маленькая лошаденка тянет  шею, вышагивая под ним. У обоих
ремни, реммни -- чего только не навешано на каждом из них.  Ружей у них нет,
это  давно знает  банда.  Но где же их револьверы?.. А  ну,  где?.. Закирбай
толкает   под  локоть  Боабека,  оба  кряхтят  разглядывая.  Закирбай  успел
во-время, -- он  здорово  мчался, чтобы  окольной  тропою обогнать караван и
наладить  здесь все. Э!.. Есть!.. Хоп, майли! * Третий едет, болтая длинными
ногами, он вынул их из стремян и едва не  цепляет землю. Ну и рост у него! У
него на  ремне  карабин. Висит  стволом  вниз.  Этот  все  что-то  отставал,
останавливался, писал что-то. Теперь догнал, едет, морда лошади в хвост коню
второго. Сзади,  пешком, четвертый...  Это их  повар,  узбек, ничего, с  ним
возиться недолго.
     Банда трусит: а вдруг не выйдет?

     * Ладно, хорошо!


     Нет. Они ничего  не знают. Иначе не ехали бы так спокойно,  не смеялись
бы... Но из  ущелья на реку выбежала лошадь, оседланная  басмаческая лошадь,
--  пить  воду.  Кто  ее  упустил?  Они  ее заметили...  Первый,  маленький,
указывает на  нее  рукой,  чтото  пишет.  Они  поняли. Э!..  Пора  начинать.
Скорее!.. Давай!.. Банда срывает тишину:

     Э-э!.. -- один голос.

     Ооо-о-э-э!.. -- десятки голосов.
     Ууй-оо-уу-эээй-ээ!.. --две сотни.
     Боабек нажимает пальцем спусковой крючок. И сразу за ним -- другие.
     ... Так вижу я сейчас то, что делалось вверху, на террасе.
     Заметив выбежавшую  на  реку  оседланную лошадь,  я  подумал,  что  это
подозрительно. Указал на нее Юдину, сказал: "Вот смотрите, какая-то лошадь",
-- вынул  часы,  блокнот, записал:  "4 часа  20 минут. Выбежала  лошадь". Не
знаю, зачем записал. Юдин, кажется, понял. Он промолчал и серьезно огляделся
по сторонам. Тут я заметил голову, движущуюся над кромкой отвесной стены,  и
сказал:
     -- Посмотрите, вот здорово скачет!
     Это была последняя свободная фраза. За ней -- вой, выстрел, от которого
разом поспрыгивали с верблюдов караванщики и от которого закружилось сердце,
и выстрелы -- вразнобой и залпами, выстрелы сплошь, без конца.
     Как я понимаю, все  было очень недолго, и размышлять, как мы размышляем
всегда,  не  было  времени. Потому что  все измерялось  долями секунды,  Это
сейчас  можно  все  подробно обдумывать. Тогда  напряженно и нервно  работал
инстинкт. Многое уже потеряно памятью. Я помню обрывки:
     ... спрыгнул с лошади, расстегнул кобуру, вынул маузер  и ввел патрон в
ствол...
     ... стоял за лошадью, опершись на седло, лицом туда, откуда стреляли...
     ... хотел выстрелить  и подосадовал, --  понял: пуля не долетит,  и еще
удивился: в кого же стрелять? (ибо их,  прятавшихся наверху, за  камнями, за
грядою стены, не было видно... )
     ...  оглянулся,  --  Бойе  передает  Юдину карабин:  "он  испортился...
Георгий Лазаревич, он испортился... "
     ... все трое (тут Османа я не видал) мы медленно, прикрываясь лошадьми,
отходим к тому берегу (к  левому, противоположному)... Пули очень глупо (как
кузнечики?) прыгают по камням...
     ...  взглянул  назад: рыжая, отвесная  стена. Хочется  бежать,  но надо
(почему надо?) итти медленно...


     Помню,  я заметил: Юдин и я прикрываемся лошадьми,  ведя их  в коротком
поводе, а Бойе тянет свою за  повод, сам впереди,  -- торопился,  что  ли? И
еще: верблюды наши стоят  спокойно и неподвижно, словно понимают, что их это
не касается. А поодаль, также спокойно и  неподвижно, три караванщика, -- их
тоже не касается это. Двоих из трех я никогда больше не видел..
     Опять обрывки:
     ... Бойе  и Юдин впереди меня. Бойе  сразу присел, завертелся, вскочил,
корчась и прижимая к груди ладонь.
     --  Павел Николаевич, меня  убили... Георгий Лазаревич...  убили!..  --
голос загнанный и недоуменный.
     Юдин был подальше, я ближе. Я крикнул (кажется, резко):
     -- Бегите... бросайте лошадь, бегите...
     Бросил  лошадь  сам  и  устремился к  нему.  Бойе  побежал  согнувшись,
шатаясь.  Шагов  десять,  и как-то сразу неожиданной преградой --  река. Она
была  ледяной  и очень быстрой, эта  река, но тогда я этого  не  заметил,  я
почувствовал только  особую, злобную  силу  сталкивающего меня, сбивающего с
ног течения. Бойе упал в реке, и  его понесло. Я  прыгнул на шаг вперед ("ну
же, ну!.. "), схватил Бойе под плечи -- очень тяжел, обвис, вовсе безжизнен,
еле-еле (помню трудный упор в мои колена воды) выволок его на берег. Пули --
видел  их -- по воде  хлюпали мягко и глухо. "Тащить дальше?..  "  -- тело в
руках,  как мешок. Я  споткнулся,  упал: "нет, не могу... "  Положил его  на
пригорок  гравия, побежал  зигзагами,  пригибаясь, споткнулся опять.  Помню,
падая,  заметил:  плоского валуна коснулись  одновременно моя рука  и  пуля.
"Попало?..  " "Нет... Дальше"  (Юдин  позже  сказал мне:  "Вижу упал...  Ну,
думаю, второй тоже")...
     Когда  я добежал до откоса левобережной  террасы, я  полез, карабкаясь,
вверх  по  склону.  Но  он  встал надо  мной  отвесом. Я  цеплялся  руками и
прокарабкался вверх  на несколько  метров. Земля осыпалась  под пальцами.  В
обычных  условиях,  конечно, я не одолел бы такого  отвеса. А тогда,  помню,
задохнулся и  с  горечью  взглянул  на  остающиеся  несколько метров  стены.
Невозможно... У меня не хватало дыхания. Остановился. Правее на узкой осыпи,
как и я, остановились Осман и Юдин.
     Я пробирался  к ним  и,  увидев маленькую нишу, встал  в нее  спиною  к
скале, встал удобно, крикнул (хотелось пить):
     -- Георгий Лазаревич! Идите  сюда. Тут  прикрытие...  Юдин посмотрел на
меня, -- он был бледен, поразительно
     бледен. -- посмотрел и безнадежно махнул рукой:
     -- Какое это прикрытие!..
     Стрельба прекратилась. Несколько  минут  выжиданья. Внизу  --  галечное
ложе, река. За нею -- высокая  стена берега, и  по кромке, то здесь, то там,
-- мелькание голов. Под стеною -- четыре спокойных верблюда. Внизу, направо,
-- неподвижно, навзничь, как вещь, лежащий  Бойе. Над нами сзади уже  слышны
крики: мы взяты в кольцо. Юдин передал мне карабин:

     У  меня ничего не выходит... Попробуйте починить.  Я  тщетно  возился с
карабином: не закрывался затвор.
     Нет, не  могу... -- я  вернул Юдину  испорченный карабин. В  тот момент
никто из нас не знал (да и не думал об этом),
     что  будет дальше через  минуту. Впереди, над гребнем террасы появилась
белая тряпка; из  щелки напротив карьером вылетел всадник,  помчался  вброд,
через реку, к нам. Я снял с ремня кобуру, спрятал ее в боковую сумку. Правая
рука с маузером на взводе лежала в кармане брезентовой куртки.
     Всадник,  --  я узнал нашего караванщика, --  осадил лошадь  внизу, под
нами, что-то кричит.  Юдин и Осман  ему отвечают. Разговор  по-киргизски.  Я
по-киргизски не говорю.
     Басмачи предлагают нам сдать оружие.
     Положение наше:  нас трое, бежать некуда; прикрытия нет; отстреливаться
нечем: испорченный карабин да два маленьких  маузера, из  которых бить можно
только  в  упор.  Сзади --  над нами,  впереди -- по  всему  гребню  террасы
повыеовывались головы бесчисленных басмачей. Они ждут. Может быть, еще можно
помочь Бойе? Говорю это Юдину.  Осман: "нас все равно перережут". Но  выбора
нет. Юдин передает всаднику бесполезный карабин. Маузеры мы не сдаем.
     Потрясая  над  головами  карабином, всадник  летит  назад, под ликующий
звериный, отовсюду несущийся вой. Банда -- сто, полтораста, двести оголтелых
всадников --  карьером, наметом, хлеща друг друга нагайками, стреляя,  вопя,
пригибаясь к  шеям коней, льется из  щелок, по ложу  реки, по  склонам -- со
всех сторон. Опьянелая,  бешеная орда, суживая круг,  пожирает пространство,
отделяющее ее от добычи. Кто скорей до нее дорвется, тому больше достанется.
     Навстречу, пешком, медленными  шагами,  по склону горы спускаются трое.
Двое русских с маузерами в руках, один безоружный узбек...
     Нас взяли. Как вороны, они расклевали нас. Меня захлестнули рев, свист,
вой,  крики...  Десятки  рук  тянулись  ко   мне,  обшаривали  меня,  рвали,
раздергивали все, что было на мне. Бинокль, полевая  сумка, маузер, анероид,
компас, тетрадь


     дневника,  бумаги,  все, что висело  на  мне,  все,  что  было  в  моих
карманах, -- все потонуло в мельканье халатов, рук, нагаек, лошадиных морд и
копыт... Разрывали ремни,  не успевая снять их с меня. Каждый  новый предмет
вызывал яростные вопли и  драку. Я  стоял молча, оглушенный, раздавленный. И
вдруг  я  лишился кепки.  Она  исчезла с  головы.  Мне  показалось: "это  уж
слишком", и  я стал ожесточенно ругаться, показывая на свою голову. Сейчас я
улыбаюсь, вспоминая, как тогда, из всего, что со мной делали, возмутило меня
только одно: исчезновение  кепки. Почему именно кепка взорвала  меня, сейчас
мне уже трудно понять. Но  тогда я  ругался неистово и размахивал  кулаками.
Самое удивительное:  басмачи на мгновение стихли  и  расступились, оглядывая
друг  друга, и  один молча показал рукою: измятая кепка  спокойно лежала под
припрыгивающими  копытами лошади. Я нырнул под  лошадь, с силой оттолкнул ее
ногу, выхватил кепку... И басмачи снова сомкнулись вокруг меня.
     Когда меня обобрали до нитки, когда драка из-за вещей усилилась и сам я
перестал  быть центром  внимания, я протолкался сквозь толпу.  Никто меня не
удерживал. Я побежал к Бойе, склонился над ним. Он лежал навзничь. Ботинки и
пиджак  были  сняты  с  него, карманы  выворочены наружу,  вся  грудь залита
клейкою кровью. Открытые и уже остекленевшие глаза его закатились, лицо было
белым -- странная зеленая бледность. Я сжал кисть его руки:  пульса не было.
Подбежавший вслед  за  мною,  так  же как и я, обчищенный Юдин  тоже пытался
прощупать пульс и обнаружить признаки жизни. Сомнений, однако, не было.
     -- Убит! -- глухо произнес Юдин.
     Я  не  успел  ничего сказать: налетевшие снова басмачи схватывают  меня
сзади, ставят  на ноги,  больно  загибая мне  локти назад. Помню,  я крикнул
сгрудившимся вокруг басмачам, головой указывая на тело Бойе:
     -- Яман... яман... *
     Один засмеялся,  другой спрыгнул  с  лошади, повернул  ее задом. Крепко
держат  меня  и  Юдина. Обматывают арканом  ноги  Бойе, другой конец  аркана
привязывают к хвосту лошади. Удар  камчой -- и лошадь идет вперед, волоча по
камням тело Бойе, ставшее вдруг почему-то особенно длинным. Вижу: его голова
и откинутые назад руки прыгают с камня на камень. Я забыл, что он мертв, мне
подумалось: "Ему больно", и самому мне вдруг до тошноты больно, я вырываюсь,
бегу вслед,  но у кустов  меня снова схватывают,  а его отвязывают от хвоста
лошади и бросают здесь.

     * -- Плохо...


     Меня вскинули на круп лошади к какому-то басмачу и,  окруженного оравой
всадников,  карьером повезли  назад,  через  реку,  туда,  где  стояли  наши
верблюды. В пестроте халатов мелькнула фигура Юдина: его везли так же, как и
меня.
     Первые часы в банде
     Вся  страна  сплеталась  из горных хребтов. Они  сверкали снегами,  и в
расположении их была величайшая путаница. Множество  лощин и долин покоилось
между ними. В разные стороны текли реки. Всюду царило глубочайшее безмолвие,
и  необъятным  казалось  безлюдье.  Даже  ветер  не  нарушал  покоя  высоких
пространств. Над всем этим, в лучах солнца, синело бестрепетное чистое небо.
И  только в одной точке  бесновалось галдящее скопище людей. Гуща из пеших и
всадников копошилась вокруг троих. И если бы внезапно  я перенесся отсюда  в
дом для  буйнопомешанных, он показался бы мне тишайшим и спокойнейшим местом
в  мире.  Спокойными  здесь  были  только  четыре  верблюда,  Бойе  да  наши
распотрошенные  ягтаны * и тюки, которыми распоряжались Закирбай,  Суфи-бек,
мулла Таш, старики. Конечно, обо всем этом я не думал тогда.
     Аркан... За спиной  мне  вязали руки арканом, стягивая узлы. Словно  со
стороны наблюдая, я рассчитывал: треснут или  выдержат плечевые суставы? Они
выдержали,  и была только  острая  боль. Меня протолкнули в середину гущи, к
разъятым ягтанам. Здесь, такой же связанный, поддерживаемый  басмачами, Юдин
называл  старикам  каждую  из вынимаемых  ими вещей. Старики боялись, нет ли
бомбы  в  ягтанах? К  сожалению,  бомб у нас  не  было.  Закирбай попробовал
записывать вещи (это удивило меня),  но давка разорвала попытку "порядка"  в
грабеже,  басмачи терзали вещи  и растаскивали  их по щелкам. Меня поволокли
назад. Вот было так:
     Молодой  басмач  направляет на  меня  ружье.  Инстинкт  подсказывает: я
улыбаюсь... Улыбка -- единственное мое оружие... Басмач, кривя губы, кричит:
он  разъярен,  и дырочка  ствола  покачивается перед  моими  глазами. Словно
огненная  точка ходит  по моей груди -- мускульное ощущение того места, куда
сейчас вопьется пуля... Другой басмач отталкивает ствол, прыгает ко мне. Его
прельстили пуговицы  на моей  брезентовой  куртке. Он  торопливо срывает их.
Деревянные пуговицы, -- они ломаются под грубыми пальцами.

     * Вьючные ящики.


     Он  все-таки  их отрывает,  одну  за  другой,  шарит в моих карманах --
пусто. Его отталкивают двое других: им  тоже надо ощупать меня.  В маленьком
поясном кармашке моих галифе -- часы на ремешке. Восторженный крик -- рывок,
вижу болтающийся обрывок ремешка... Добытчики убегают, дерясь и  стегая друг
друга камчами.
     Разве расскажешь все? Было много всякого, пока длился грабеж внизу,  на
ложе реки.  Таскали  из стороны в сторону, накидывались  с  ножами, свистели
камчами, направляли  мултуки  и винтовки, потрошили  еще раз двадцать, самые
отъявленные стремились во что бы то  ни стало разделаться  с нами, и  каждый
раз спасала только случайность. Могу сказать: нам исключительно везло в этот
день.  Было  несколько  поползновений  снять  с  меня  сапоги,  но   каждый,
пытавшийся  завладеть  ими,  бывал  оттеснен  жадною  завистью  остальных...
Сапоги!  Я все  время таил  надежду, что удастся  бежать.  А если снимут? По
острым камням, по колючкам, по снегу, -- как?.. Какой-то старик развязал мне
руки.  От проблеска жалости? Или понадобился  аркан? В расчете,  что, рискуя
попасть  в своих, они не  станут  стрелять, я стремился  замешаться  в гуще,
стоять  теснее,  вплотную  к  басмачам,   у  меня  была  тактика:  держаться
непринужденно,   улыбаться,   "свободно"   ходить.   Был   нервный,    почти
инстинктивный  учет  каждого  слова,  жеста,   движения.  Ошибиться  нельзя.
Неверное движение,  жест, слово -- и  пуля или  удар  ножом  обеспечены. Вид
страха действует на басмачей, как вид крови: они стервенеют.
     Моя  задача  --  держаться  ближе  к  Юдину.  Он понимает  язык,  может
объясняться с ними. Он изумительно  хладнокровен и не теряет требовательного
тона, так,  словно  он  дома,  сила  за  ним и  он  может  приказывать.  Это
действует.  Когда при мне у  него  выхватили бумажник, он  что-то властно  и
гневно  кричал.  Его  могли  тут  же  убить,  но  ему   вернули  бумажник  с
документами, взяв только деньги.  Я верил  внутренней силе Юдина. Я старался
держаться ближе к нему, но едва  удавалось приблизиться -- нас растаскивали.
Османа я не  замечал  вовсе. Это  понятно: он в халате ничем не выделялся из
толпы. Юдину удалось уговорить Закирбая: вижу Юдин вскарабкался на круп  его
лошади. Юдин кричит мне:
     -- Подсаживайтесь к старику... какому-нибудь... Так вернее.
     Старики  кажутся спокойнее, они одни не  потеряли рассудка. Но меня  не
берут.  Отмахиваются  камчами. Увертываясь  от  ударов,  мечусь  от  одною к
другому.  Наконец  один указывает на меня  молодому.  Этот сдерживает  коня,
вынимает левую ногу из стремени. Отгибается вправо, ставлю


     ногу  в его стремя,  хватаюсь за  него, садясь на круп коня,  охватываю
бока  басмача ладонями. И сразу -- галоп, и мы -- с площадки,  мимо толпы, в
узкую  щель  над  обрывом. Конь  скользит,  спотыкается,  кажется,  сорвемся
сейчас...  Пробрались...  Кусты. Группа  горланящих.  Басмач,  осадив  коня,
сталкивает  меня.  Кричит,  указывая мне на ноги. Понимаю:  он  хочет отнять
сапоги.  Жестами  пытаюсь отговорить.  Орет,  лицо  исказилось,  наскакивает
конем,  взмахивает ножом...  Другие  подскочили,  валят на землю, стаскивают
сапоги.  Басмач хватает добычу,  озираясь, сует за  пазуху, опрометью скачет
назад.  Встаю. В тонких носках и холщовых портянках больно. Меня выгоняют из
щели к толпе.
     Все это длилось, быть может, час... или два... Разве я знаю?
     В банде  --  смятение.  Что-то  случилось.  Пешие ловят коней, всадники
волокут остатки  вещей,  поспешно  растекаются по щелям. Меня рванули, гонят
перед  собой, бегу  босиком,  некогда  думать  об острых  камнях.  По  узкой
размывине,  по  штопору каменного колодца,  скользя, спотыкаясь, хватаясь за
камни,  вверх -- на террасу.  Она  зелена, травяниста, прорезана поперечными
логами.  Банда  -- по балкам,  по логам,  по всем  углам.  Никто не  кричит.
Надоевший  вой  оборвался.  Тишина. Меня  держат за руки,  за  углом  скалы.
Выжидательная, напряженная тишина. Что такое? Надо мной  склон горы. Зеленый
луг  террасы обрывается над рекой.  Отсюда реки не видно.  С  винтовками,  с
мултуками  басмачи залегли на  краю, над обрывом  террасы. Ждут.  Так же они
ждали и нас. И опять то же самое.  Бой и стрельба. Палят  вниз, я не знаю, в
кого.  Снизу  отвечают.  Кто  там?  Сердце  совсем расходилось. Быть  может,
спасение? Ожесточенные залпы. Минут не определить.  И разом, словно смахнуло
стрельбу, -- тишина. На миг. За ней  удесятеренный  вой, басмачи срываются с
мест,  вскакивают на лошадей и потоками льются вниз. Они  победили. Там тоже
все кончено. Меня больше не держат.  Я  на краю лога. На  другой стороне  --
группа всадников: старики. "Штаб". Закирбай  и Юдин на одной лошади. Как мне
пробраться туда? Пытаюсь объяснить: "хочу туда...  к товарищу...  можно?" Не
пускают.  Все же  незаметно  спускаюсь по  склону.  Не  удерживают. Дошел до
середины  спуска.  Рев и камни... Меня забрасывают  камнями. Два-три сильных
удара  по руке,  в грудь... Целятся  в  голову. Камни летят потоком. Еле-еле
выбираюсь назад.  Орут,  угрожают. Ладно!..  Басмач  глядит  на меня в упор.
Взгляд жаден.  Как намагниченный, медленно, вплотную, подходит. Глядит не  в
глаза, ниже --


     в  рот...  Тянет  руку ко  рту.  Мычит. Он увидел золотой зуб.  Медлит,
разглядывая, и  я замыкаю рот. Резко хватает меня  за подбородок, вырываюсь,
он  --  сильнее,  сует  грязный  палец  в  рот,  нажимает.  Вырываюсь.  Меня
удерживают другие, им тоже хочется получить золото. Претендентов много.  Они
дерутся за право вырвать мой зуб. "Яман, яман", --  жестами,  словами,  хочу
объяснить,  что  зуб вовсе не  золотой,  просто --  тонким  слоем  "покрашен
золотом". Как объяснить? Дерутся и лезут.  Подходит старик, тот, развязавший
руки, отгоняет их.
     "Штаб" переезжает  на  эту  сторону,  чтоб  отсюда, по щели, спуститься
вниз.
     Мы  на дергающихся крупах, вместе наконец,  -- Юдин,  я,  Осман.  Орава
увлекает  нас вниз.  Вниз, к реке, через реку, по левому' борту ложа, вверх,
тут глубокое  ущелье бокового притока:  речка Куртагата.  Над устьем  ее  на
ровной  площадке  копошащаяся  орда  басмачей.  Что  они   делают  там?  Мы,
приближаясь, видим: там  маленькая, отдельная,  неподвижная группа. На  краю
площадки, над обрывом к реке...  Пленные?  Да. Их хотят расстрелять. Вот они
встают в  ряд.  Мы  ворвались на площадку,  смешались. Внимание басмачей  от
пленных  отвлечено.  Это  русские?..  Женщины, среди них  женщины...  У меня
защемило  сердце. Меня  сбросили с  лошади.  В  давке  бесящихся, лягающихся
лошадей я  верчусь,  увертываюсь от топчущихся копыт,  -- не задавили бы! Из
толпы  рвутся выстрелы  в  воздух. Вот наш карабин,  басмачи  спорят, силясь
исправить его. Смотрю на русских сквозь беснование толпы. Они неподвижны. Их
неподвижность в этой свалке поразительна. Словно они изваяния. Словно они из
красной  меди,  -- это от заходящего солнца.  Они стоят рядом:  три женщины,
четверо мужчин.  Женщины  -- в высоких сапогах, в  синих мужских  галифе,  в
свитерах.  Разметанные  волосы,  красные  лица  --  красный свет заливает их
мятущиеся глаза. Слева мужчина: высокий, очень сухощавый, узкое, умное лицо,
небритые щеки, пестрая тюбетейка, роговые очки... На руках он держит ребенка
лет трех. Ребенок  припал  лицом  к его  плечу,  боится. Второй  мужчина  --
коренастый, плотный, широкоплечий, такими бывают дюжие сибиряки. Белый тулуп
накинут на плечи. По груди, на согнутую в локте руку набегает кровь. Ранен в
плечо.  Третий -- молодой парень в защитной  гимнастерке, светловолосый, без
шапки. Чуть позади -- узбек, в полосатом халате, молитвенно сложил руки. Его
лица  я  не помню.  Все  семеро  молчат  в  тоскующем  ожидании.  Ни  словом
перекинуться мы не можем, да и не следует, да и что мы сказали б друг другу?
Гвалт  забивает  уши.  Их  окружают,  ведут  мимо меня,  и  высокий  говорит
женщинам: "... главное не надо бояться... держитесь спокойнее...


     все будет хорошо, не надо бояться... " Их уводят по горной тропе вверх,
откуда валится красный пожар заката. Что сделают с ними?
     О, теперь-то я знаю, что сделали с ними!
     Кто были эти люди, мне стало известно значительно позже. Тот высокий, с
умным лицом, что держал на руках ребенка, -- это был Погребицкий, заведующий
Узбекторгом на Посту Памирском, или, как в просторечии называют, Пост (из-за
реки,  на  которой он расположен) на Мургабе. Юдин узнал Погребицкого, -- он
встретился с ним год назад на Памире, но остальных Юдин не знал  так же, как
и я. Вся эта группа возвращалась из Мургаба.
     Погребицкий, заведующий кооперативом  Поста  Памирского,  жил на Памире
три  года.  Это громадный срок. Обычно  служащие  на Памире живут год, самое
большое -- два. Климат тяжел. Четыре тысячи метров высоты над уровнем моря и
отдаленность от всего мира томят людей и  расшатывают  их здоровье. Немногие
жены едут на Памир за своими  мужьями. Большинство дожидается их возвращения
в городах Средней Азии. Жена Погребицкого, молодая, красивая, очень здоровая
женщина, поехала вместе с  ним  на Памир. Даже  киргизки спускаются в нижние
долины, чтобы рожать детей. На такой высоте трудны и  опасны роды. Но у жены
Погребицкого ребенок родился на  Посту Памирском. Все обошлось  превосходно,
ребенок был здоровым, розовощеким, веселым. Осенью этого года  кончался срок
памирской службы Погребицкого, и жена с ребенком решила уехать раньше, чтобы
приготовить в Узбекистане квартиру  и наладить хозяйство к возвращению мужа.
Жена  Погребицкого  --  смелая  женщина  --  не  боялась снегов  Ак-Байтала,
высокогорной   пустыни   Маркансу,  усыпанной   костями  животных,  перевала
Кизыл-Арт через Заалажжий хребет. Муж не решился пустить ее без себя, поехал
провожать до Алайской долины.
     Черемных  -- начальник  Особого отдела  ГПУ  на Посту Памирском. Первая
жена его  была убита басмачами. Он женился вторично. Срок  его пребывания на
Памире кончался летом этого года. Вторая жена его, как и  жена Погребицкого,
решила  уехать раньше. Сам Черемных не  мог покинуть Поста, он  поручил жену
Погребицкому.
     Ростов  -- ташкентский студент,  проходящий практику  на Памире, -- тот
парень  в защитной гимнастерке.  Он  и его жена. Они  торопились вернуться с
Памира.
     Рабочий,  золотоискатель,  исходивший  весь Памир,  излазивший все  его
трущобы, --тот дюжий, в белом тулупе. Не


     одну  тысячу  километров исходил он пешком, там, где  только  ветер,  и
свист, и безлюдье.  Пора, наконец,  возвращаться с  Памира,  он заскучал  по
черноземной России.
     Мамаджан -- узбек-караванщик, опытный  лошадник и верблюжатник, --  вся
жизнь его прошагала путями караванов.
     Таджик --  второй  караванщик. Его расчеты  просты:  заработать немного
денег, купить для своей семьи подарков и вернуться обратно.
     Все  соединились, чтоб  вместе преодолеть памирское безмолвие и  снега.
Труден был путь  до Алая, но верхами, без вьюков,  налегке ехали  быстро.  В
Алае  Погребицкий хотел  повернуть обратно: ведь главные трудности пройдены,
дальше жене  его почти не грозит опасностей. Но в Алае к ним подъехал киргиз
и сказал, что, понаслышке, где-то здесь орудуют  басмачи.  Погребицкий решил
проводить  жену до  СуфиКургана. Погребицкий  -- опытный  человек в борьбе с
басмачами. Встречается с ними не в  первый раз.  У  Погребицкого две  ручные
гранаты, винчестер, двести пятьдесят патронов к нему и наган. Остальные тоже
неплохо вооружены.
     Мургабцы  не  доехали до  Суфи-Кургана  двенадцати  километров,  только
двенадцати.   Попали   в   засаду.    Отстреливались.    Были   обезоружены.
Золотоискатель пытался  бежать, его ранили и мгновенно схватили. Не  попался
только таджик. Он шел пешком, сильно  отстал, услышал стрельбу, бежал. После
многих  бед и  лишений, много  дней  спустя ему  удалось  вернуться  на Пост
Памирский.
     Все это теперь знает читатель. Мы тогда знали только то, что мы видели.
     В  Алае, как и на Памире, вечерних сумерек  почти не бывает. Только что
был высокий  и  ясный день, солнце лило свет и тепло. Закатилось солнце -- и
сразу ночная тьма и яростный холод.
     Здесь,  в  горах,  воздух  разрежен  и   исключительно  сух.  Пропуская
солнечные лучи, он не  отнимает у них  тепла, потому что в нем  влаги нет. И
солнце  жжет  землю  необычайно. А  едва исчезает солнце, наступает  великий
холод. В этом отличительная особенность резко континентального высокогорного
климата.
     Сейчас  мы чувствуем эту особенность  на  себе. Сразу  после заката  --
тьма. Мне холодно. Два ягтана  ходят подо  мной, как коленчатые валы. Вверх,
вниз, в стороны. Сейчас они упадут.



     

     Путь экспедиции I960 года в Алай-Гульчинеком районе.
     I. Место нападения басмачей. 2. Место  первой ночевки в плену. 3. Здесь
стояли юрты Тахтарбая. 4. Сюда бежали басмачи. 5. Место последней ночевки  в
плену.


     Балансирую, стоя  на  четвереньках, поддерживая  свою  же  точку опоры.
Ягтаны слабо, наспех, примотаны к бокам лошади. В темноте уже не вижу Юдина,
который  едет верхом  впереди.  И  Османа (он  на крупе  лошади,  за  спиной
басмача) я уже потерял. Понуканья, перезвякиванья стремян, щелканье копыт по
камням.
     Куда нас увозят?
     Чуть прозрачнее темноты -- звездное небо. Из темноты выплывают на нас и
снова удаляются всадники, перекрывая своими фигурами  нижние звезды. Ледяной
ветер. Почему мне так холодно? Ах да... я же  мокрый насквозь, ведь  я бежал
вброд  через  реку. Насквозь...  Только  сейчас  замечаю  это.  Горная  ночь
морозна. Холодный  ветер  тянет от вечных снегов.  Криками;  камчами лошадей
гонят  рысью. Но из всех лошадей только  одна с вьюком,  --  та,  на которой
прыгаю  я.  Вьючная лошадь может  итти только  шагом.  Моя  задыхается,  она
загнана,   крутой  подъем,  она   отстает.  Кричу,  хочу   объяснить:  "надо
перевьючить  ягтаны,  они  падают,  сейчас упадут...  "  Меня  не слушают. С
полдюжины  камчей впиваются в голову  лошади,  в шею, в круп. Лошадь хрипит.
Подпрыгивая на ней, изобретаю тысячи уловок, чтоб удержать равновесие. Конец
подъема, черная тьма,  по отчаянной  крутизне --  спуск.  Лошадь  изнемогла,
уперлась,  подскочили  темные,  в  мохнатых  шапках,  нещадно лупят ее,  она
дрожит,  тяжело  дышит,  стоит.  Мне  жалко  ее,   спрыгиваю.  Ноги  еще  не
отморожены: больно. Тяну лошадь за повод, через плечо. Ступаю -- каждый  шаг
на  полметра  ниже,  босиком  по  острым  заиндевевшим  камням,   словно  по
раскаленным  осколкам  стекла.  Меня  с  моей  лошадью  гонят  рысью,  бегу,
проваливаясь все ниже в темную пропасть. Пересиливаю боль.
     Спуск  окончился.   Срыв  вниз,  река.  Поняли  наконец,   --  ругаясь,
перевьючивают  ягтаны. Опять взбираюсь на  них, еду вприскачку,  вброд через
реку: вода как черное масло, тяжело  шумит и бурлит.  Зги не видать.  Нет ни
Юдина, ни Османа, вокруг чужие, темные и молчаливые всадники.
     До сих пор я угадывал знакомые мне места. Отсюда к АкБосоге -- направо.
А мы прямо -- в неизвестность --  вверх по реке, по  какому-то притоку. Едем
по самому руслу,  по мелкой воде, густые  брызги как лед. Я коченею. От реки
--  влево  вверх, на кручу, непонятно куда. Из-под копыт осыпаются камни,  и
падения их я не  слышу.  На миг внизу отразились  звезды.  Пытаюсь запомнить
направление. Черные  пятна, -- продираемся  сквозь виснущие кусты.  Шум реки
все слабее, все  глуше, далеко внизу,  подо мной. Все яростней ветер.  Ночь.
Ночь... Меня не трогают  и не  разговаривают со мной. Сколько мы едем --  не
знаю.


     Басмаческий лагерь
     Ночью  мы  сидели в юрте, в кругу тридцати басмачей, по  каменным лицам
прыгали отблески красного, жаркого  пламени. Тянули  руки  и ноги  к костру,
чтоб  красный жар  вытеснил из  нас  тот леденящий  холод,  от  которого  мы
содрогались.  Шел  пар  от  нашей  мокрой  и  рваной одежды.  С  отвращением
отворачивались от еды и  питья,  поглощаемых басмачами,  хоть  и не имели ни
маковой росинки  во рту с утра.  И руками, на  которых запеклась кровь Бойе,
смешавшаяся  с  глиной  и конским  потом, я отстранил  чай, предложенный мне
тайно  сочувствовавшей  нам  киргизкой,  забитой   женой  курбаши  Тюряхана.
Смотрели  на  деловитую дележку имущества,  вынимаемого  из наших ягтанов, и
угрюмо молчали, когда ценнейший хрупкий альтиметр басмачи перешвыривали друг
другу, и нюхали его, и прикладывали к  ушам: не тикает ли? Уславливались  не
говорить ни слова  друг другу,  чтоб  басмачи не заподозрили нас в сговоре о
бегстве  и,  зажегшись яростью, тут  же не прикончили бы нас. Беспокоились о
судьбе Османа, который исчез на пути сюда и о котором басмач сказал: "Узбека
увез к себе Суфи-бек. Узбеку  хорошо". Слушали завывания ветра, когда вокруг
нас  вповалку завалились  спать  басмачи,  и  передумывали  прошедший  день,
показавшийся длиннее и многообразнее целого года. И, помню, не удержались от
печальной улыбки, когда Юдин положил мокрые свои сапоги под  голову -- "чтоб
не украли". Лежали,  тесно прижимаясь  друг к другу, чтобы усмирить холодную
дрожь хоть  своим собственным  теплом, когда погас  костер и ледяной  ветер,
поддувавший сквозь рваную боковую кошму, пронизывал нас до костей. Спали, не
заботясь о том, прирежут нас спящих или отложат резню до утра. Проснулись от
грубых толчков и запомнили: черное небо и великолепные звезды, стоявшие  над
отверстием в своде юрты. И не верили сами себе, что на  час или два сон увел
нас  от всей этой  почти  фантастической  обстановки.  Слушали, как  трещала
ветвями арчи  киргизка, вновь раскладывая костер. Снаружи  храпели лошади, и
до нас доносились понимаемые Юдиным крики спорящих:
     --  Куда  их еще  таскать?  Надо  тут,  сейчас, кончать  с  ними, зачем
откладывать это дело?..
     ...  И снова  ехали  на  острых, больно  поддающих  крупах  басмаческих
лошадей, держась за спину сидящего в седле, владеющего нами врага.  Ехали из
темной предутренней мглы  в розовое утро, в солнечный тихий день. По узкому,
как труба, ущелью, по чуть заметной скалистой тропе, над лепечущим ручьем...
Громоздились над нами черные скалы, зава
     ленные глыбами снега;  всей весенней сочностью дышала в  лощинах трава;
цеплялись  за нас,  словно  предупреждая  о чем-то, темнозеленые  лапы арчи.
Голод и жажда, неукротимые, мучили нас.
     Дальше некуда. Врезались в самый Алайский хребет. Высоко,  почти  прямо
над нами, -- снега. Они тают, и  вода бежит вниз множеством тоненьких струй.
Они  соединяются в ручейки,  несутся  по скалам  вниз, распыляются в воздухе
тонкими  водопадами. Отсюда видно,  где родился  тот ручей,  над которым  мы
ехал".  Расширившись,  он  бежит  мимо нас, несет с  собой  мелкие  камешки,
скрывается за поворотом. Там, ниже, как и десятки других ручьев, он вольется
в  мутную  реку  Гульчинку,  вдоль  которой вчера  мы  двигались  караваном.
Помутнев от размытой глины, он сольет свои воды с  ней. И эти воды  помчатся
вниз в широком течении Гульчинки. Будут ворочать острые камни, окатывать их,
полировать,  пока  не  станут  они  круглыми   валунами.  Еще  на  несколько
•миллиметров  углубят дно долины, помогая тем водам,  которые за тысячи
лет углубили  долину на сотни метров, прорезали в  ней  крутостенные  глухие
ущелья...  Шумя и плещась, промчатся мимо заставы  Суфи-Курган, мимо Гульчи,
до Ферганской  долины.  Здесь,  нагретые  солнцем,  успокоенные,  разойдутся
арыками  по хлопковым  полям,  по  садам абрикосов, дадут им  веселую жизнь.
Опять соединятся с другими водами, текущими с гор так же, как и они... И все
вместе  ринутся в многоводную, великую  Сыр-Дарью, которая понесет их сквозь
пески и барханы  пустынь до  самого Аральского моря, где забудут они о своем
рожденье в  горах,  о снегах и отвесных  скалах, о  своем  родстве со  всеми
среднеазиатскими  реками,  составляющими Сыр-Дарью  и Аму-Дарью  и бесследно
исчезающими в знойных азиатских пустынях...
     Долгая жизнь и долгий путь у  ручья, который сейчас струится над  нами,
распыляясь  в тонкие  водопады. А наша жизнь  и  наш путь не здесь ли теперь
окончатся?..
     Налево от нас --  очень крутой, высокий  травянистый склон.  Направо --
причудливые башни и  колодцы конгломератов, когда-то  размытых  все  теми же
горными водами.
     А  здесь, на дне  каменной пробирки,  -- арчовый лес, травяная лужайка,
перерезанная ручьями. Отсюда не убежишь...
     На  лужайке --  скрытая  от всех  человеческих взоров  кочевка  курбаши
Закирбая:  шесть юрт.  По  зеленому  склону  и  в  арче  --  мирный,  хоть и
басмаческий  скот: яки, бараны.  А  здесь  -- женщины,  дети,  --  у курбаши
большая родовая семья. Все повылезли из юрт поглазеть на пленных.


     Нас  вводят в юрту.  Поднимает  голову, в упор глядит на нас из глубины
юрты старик Зауэрман. Впрочем, мы не удивлены.
     -- Вы здесь?
     Моргает красными глазами, удрученно здоровается: -- И вас?..

     Да, вот видите.
     А где ваш третий?
     Убит.
     А... а... убит... Мерзавцы!.. Ну и  нам скоро туда же дорога... на этот
раз живым не уйду... -- старик умолкает, понурив голову.
     Коротко о том, что было дальше
     Находясь  в басмаческом  плену,  мы  с Юдиным  и  Зауэрманом  оказались
свидетелями многих интересных событий. Обо всех этих событиях рассказывается
подробно в  другой  моей книге -- в  повести, полностью посвященной описанию
басмачества в Алай-Гульчинском районе и  борьбе с  бандою Закирбая. Здесь же
нет  места  для  столь  подробного  рассказа  об  одном  коротком,   хотя  и
примечательном  эпизоде  из  наших   длительных  экспедиционных  странствий.
Поэтому  для того только, чтоб  сохранить нить  повествования,  сообщу самую
суть дальнейшего.
     Помещенные в юрту  Тахтарбая, родного брата Закирбая -- главаря  банды,
мы  были совершенно  изолированы от  внешнего мира. Запертое со всех  сторон
глухое  ущелье, похожее на  каменную пробирку,  исключало всякую возможность
бегства.   Нам,  однако,  симпатизировала  жена  Тахтарбая,  умная  женщина,
считавшая, что участие ее мужа и его брата в басмачестве -- величайший позор
и  бедствие  для  всего рода.  Прекрасное  знание  Юдиным киргизского  языка
оказало нам  неоценимую услугу, -- тайно от всех старуха осве. домляла нас о
положении в банде, о решениях и замыслах ее главарей.
     Не слишком приятно  было узнать,  что  Закирбай хочет  лично руководить
процедурой  казни  своих  пленников,  но  это  желание  курбаши  давало  нам
некоторую  отсрочку:  в  ожидании  его  "победоносного"  возвращения  из-под
осажденной им заставы  Суфи-Курган нас не трогали.  Обстановка несколько раз
менялась то в нашу пользу, то против нас. Неизменно заставляя себя сохранять
внешнее  спокойствие,  не  ведая, что  произойдет  с нами через  минуту,  мы
старались не терять  надежды, ждали  счастливой случайности, перемены, какой
можно было б воспользоваться.


     Одной  из таких случайностей было появление в кочевье  молодого киргиза
Джирона,  бедняка, за  два года перед тем работавшего в Памирской экспедиции
Академии наук и хорошо  знавшего Юдина. Через Джирона нам удалось установить
письменную связь с пограничной заставой.
     Семьсот басмачей осаждали эту заставу, но горстке пограничников удалось
отстоять себя до прибытия  подкрепления. А когда  два  эскадрона маневренной
группы прибыли на помощь  заставе и погнали  банду, для нас  наступили новые
критические часы: Закирбай примчался в кочевье с приказанием всем немедленно
бежать через закрытый  снегами горный хребет,  за границу.  В банде началась
паника, а многие  бедняки, понимая,  что им, плохо одетым, разутым,  переход
через снега  грозит гибелью, стали возмущаться. Приближенные Закирбая хотели
теперь  на скорую руку  избавиться  от  обременявших их пленников, но  Юдин,
умело  оценив  обстановку,  стал  исподволь, с огромною силой духа, убеждать
Закирбая,  что  "кончать"  нас  тому невыгодно:  вот,  мол,  все  Закирбаево
"воинство" уже  восстает  против  него, он остается один, у  него  нет иного
выхода, кроме как сдаться Красной Армии; и если, мол, он сохранит нам жизнь,
то и мы, в свою очередь, гарантируем ему жизнь..
     Юдин прекрасно понимал психологию жадного,  жестокого, корыстолюбивого,
вероломного  и  трусливого  Закирбая.  Юдин  с  удивительным  хладнокровием,
сохраняя в разговорах с Закирбаем чувство собственного достоинства, придавая
все  большую  уверенность  и   даже  властность  своему   тону,   постепенно
воздействовал на Закирбая в нужном нам направлении.
     Закирбай  метался.  То  ему приходило в  голову немедленно покончить  с
нами, то страх перед будущим заставлял его верить Юдину, и  он  оберегал нас
от ярости наиболее  фанатичных своих соратников...  Наконец,  когда Закирбай
убедился, что бежать вместе со всей бандой не может,  потому  что ему грозит
опасность   быть   убитым   своими   же;  когда   скорое   появление  отряда
красноармейцев в кочевье стало уже несомненным; когда Юдину удалось  вселить
в голову растерянного курбаши мысль, что  единственное  спасение для него --
положиться  на  наше обещание  сохранить ему  жизнь,  --  он предоставил нам
лошадей: скачите сами к заставе, скажите там, какой я, Закирбай, хороший;  и
если  командир  Красной Армии пришлет за мною гонца с обещанием, что меня не
тронут,  я  приеду на  заставу  Суфи-Курган  и уже никогда  больше  не стану
выступать против советской власти!
     Но  местность  между кочевьем Закирбая,  откуда вся банда уже бежала, и
пограничной заставой Суфи-Курган была еще в руках тех сподвижников Закирбая,
которые не сложили оружия.  От  нас  самих зависело, сумеем ли мы прорваться
сквозь эту группировку басмачей.
     Мы  выехали.  И  о  том,  что  последовало  за  этим,  можно рассказать
подробнее.
     Освобождение

     А ну, нажмем?
     Давайте.
     Мы нагнулись над  карими  шеями, земля,  сплываясь,  рванулась назад  и
пошла под нами сухою рыжезеленою радугой.
     Кобыла  распласталась  и  повисла  в  яростной быстроте. Ветер  остался
сзади. Ветром стали мы  сами. С острой, внезапной нежностью я провел ладонью
по темной  гриве и понял,  что эту породу  нельзя  оскорбить  прикосновением
камчи  --  на  такой  лошади  мне никогда не  приходилось  сидеть. С нервною
чуткостью она лежала на поводу и на  поворотах кренилась так,  что я едва не
зачерпывал землю стременем.
     Подъемы, спуски,  обрывы, ручьи, рытвины,  камни -- она  все сглаживала
неоглядной своей  быстротой.  Я верил, что она не может споткнуться. Если  б
она споткнулась, мы бы рухнули так, что от нас бы ничего не осталось. Кобыла
курбаши, главаря басмачей Закирбая, хорошо знала, как нужно вынести всадника
из опасности.  Мы  устремились  по  руслу  реки.  Две рыжие  отвесные  стены
неслись, как  нарезы ствола  от вылетающей на  свободу пули.  Отвесные стены
были  пропилены водой,  в  сухих  извилистых  промывинах,  мы  знали,  сидят
басмачи. Между этими  щелями  я немного сдерживал  кобылу, здесь было меньше
вероятия получить в  спину  свинец. И кобыла меня поняла: она сама уменьшала
ход между промывинами и сама выгибалась в стрелу, когда мы  проносились мимо
щели, из которой  мог грохнуть внезапный  и  ожидаемый выстрел. Я  неизменно
опережал  всех: у  всех лошади были  хуже. Что было делать? Я домчался бы до
заставы на  час  раньше других,  но  мог ли я оставить  других позади  себя?
Вырвись басмачи  из  щелки  --  меня б они  не догнали,  но  зато  наверняка
столкнулись бы с  Юдиным и Зауэрманом, потому что,  выскочив при  виде меня,
они  оказались бы впереди моих спутников. Они перегородили бы им дорогу. И я
останавливался. Трудно  было заставить себя  решиться на  это, и трудно было
сдержать разгоряченную  кобылу,  но  я  все-таки  останавливался и  поджидал
остальных. Я  стоял, и  кобыла  нервно топталась  на  месте. Я стоял  и  был
отличной мишенью, и мне было страшно,  и страх мой  передавался кобыле:  она
нервничала и пыталась встать на дыбы. Когда Юдин, Зауэрман и киргиз догоняли
меня, я отпускал повод и срывался с места в гудящее быстротой пространство.


     Навстречу  нам  попался киргиз.  Мы  осадили лошадей и наспех прочитали
переданную им  записку. Это  была записка с заставы, в ней начальник  отряда
беспокоился о  нашей судьбе. Мы рванулись дальше, а посланец повернул своего
коня и  тоже помчался  с нами. У него был отличный  конь, он  не отставал от
меня, и теперь у меня  был спутник, равный мне по  скорости хода. Мы неслись
рядом,  и на полном скаку я закидывал  его вопросами. Прерывисто дыша, ломая
русский язык, киргиз  рассказал  мне, что он почтальон, что  обычно он возит
почту  из Суфи-Кургана, через Алай,  в Иркештам,  а сейчас живет на заставе.
Эту записку  он вызвался передать  нам  потому,  что  его конь  быстр,  "как
телеграф",  -- это  его  сравнение, и потому, что на таком коне он проскочит
всюду,  хоть  через головы  басмачей.  Пригибаясь  к шее коня,  мой  спутник
поглядывал по сторонам и бормотал коню: "эш... ыш... " -- и только одного не
хотел: не хотел останавливаться, чтоб поджидать вместе со мною остальных. Мы
все-таки останавливались  и снова неслись. Наши лошади косили  друг на друга
крутые глаза, и ветер падал, оставаясь за нами. Стены конгломератов казались
огнем, сквозь  который мы должны проскочить,  не  сгорев. Спутник мой хвалил
закирбаевскую кобылу. Халат его надулся за его  спиной, как воздушный шар. Я
знал, что  кобыла  моя  чудесна, я почти не  верил,  что  четверо  суток  до
сегодняшнего дня Закирбай сам ветром носился на ней, почти не поил, почти не
кормил ее,  гонял ее  дни и  ночи. Всякая другая лошадь неминуемо пала бы, а
эта вот никому не сдает замечательной быстроты.
     До заставы  оставалось  несколько  километров,  разум уже уверял меня в
удаче,  а  чувства  еще  спорили с  ним.  Я волновался и  даже на этом скаку
прижимал рукой сердце, так размашисто стучавшее, и  сотню раз повторял себе:
"Неужели  проскочим?  Проскочим,  проскочим!"   И   в   цокоте  копыт   было
"проскочим", и уже в  последней долине, перед той,  где  застава, у развалин
старого  могильника, на  зеленой  траве  я осадил  кобылу, спешился и сел на
траву, чтоб в последний раз подождать остальных. Мой спутник спешился тоже и
угостил  меня папиросой, и когда я  закурил  ее (я  не курил уже  сутки),  я
почувствовал, что мы, наконец, спасены. Вскочив на коней, мы  присоединились
ко всем и ехали дальше рысью. За последним мысом открылась последняя долина,
и в дальнем ее конце я  увидел белую полоску  заставы. Мы ехали шагом,  зная
уже,  что теперь  можно  ехать шагом, и чтобы  продлить ощущение  радости --
такой  полной, что в  горле от  нее  была теснота.  Медленно мы подъезжали к
заставе. На  площадке ее, над  рекой толпились  люди, и  я  понял,  что  нас
разглядывают в бинокли. Лучшим цветом на земле показался мне зеленый


     цвет  гимнастерок  этих   людей.  Переехав  вброд  реку,  уже  различая
улыбающиеся нам  лица, я взял крутую тропинку  в галоп  и выехал  наверх, на
площадку, в гущу  пограничников,  шумно и почтительно обступивших  меня. Нам
жали наперебой руки, со всех  сторон бежали красноармейцы, чтоб взглянуть на
нас  хоть одним  глазком сквозь толпу,  и усатый  командир отряда,  крякнув,
улыбнувшись и положив на плечо мне ладонь, сказал:
     --  Вот это я понимаю... Выскочить  живыми от басмачей!.. Меня трогали,
щупали рваную одежду, нас торжественно
     повели  в   здание  заставы,  и  командир  отряда   откупорил   бутылку
шампанского.  Я  спросил,   откуда  шампанское  здесь,   и  он,   добродушно
усмехнувшись, сказал:
     -- Пейте!.. Для вас все найдем... Потом объясню.
     А  Любченко, милый  Любченко, начальник заставы,  уже тащил нам  чистое
красноармейское белье, полотенце и мыло и настраивал свой фотоаппарат.
     Вымывшись в фанерной  беседке, где  желоб превращал горный ручей в душ,
вымывшись там,  потому что баня  была временно  занята  запасами фуража,  мы
вернулись в  здание заставы,  и здесь  неожиданно  кинулся к  нам Осман.  Он
плакал от радости (я раньше не верил, что мужчины  плачут от радости, но  он
плакал крупными, быстрыми слезами) и прижимался к нам, говорил, путая слова,
сбиваясь и  размазывая по лицу слезы рукавом халата. Осман!.. Живой Осман!..
Он рассказывал и показывал нам свои руки, свое тело, свои босые ноги. И ноги
его были в ранах, и руки и тело в ссадинах и крови. И  тут  мы узнали: Осман
прибежал на заставу сейчас, за пятнадцать минут до нас.
     Нам рассказали комвзводы:
     -- Наблюдали мы за  долиной, вдруг видим,  из-за мыса показался кто-то.
Смотрим --  всадник.  Быстро-быстро  скачет... Кто такой? --  думаем.  Взяли
бинокль, смотрим и видим: лошади  нет, один  человек  бежит. Ну, как  быстро
бежал!  Упадет, вскочит,  опять  бежит  --  скорей  лошади,  честное  слово.
Прибежал сюда -- и бух в ноги, плачет, смеется, вставать  не  хочет, хлопнет
ладонями и твердит: "Мэн наш человек... мэн наш человек".  Затвердил одно  и
сказать ничего не может... Потом  руками всплеснул и  еще пуще плачет: "Юдин
убит, другой товарищ убит, третий тоже убит... Все  убиты... Шара-бара взял,
всех убивал... Вай!... Совсем ничего нет... " Ну, подняли мы его, успокоили,
еле добились толку. Повар он ваш, оказывается... "Мэн  наш человек... " Ну и
чудак! Кое-как мы в себя его привели...


     Туго пришлось бедняге Осману. Когда нас везли от места нападения в юрту
Тюряхана,  Суфи-бек с несколькими басмачами отделился и взял Османа с собой.
Привез Османа в свою  юрту. Фанатик Суфи-бек бил  Османа, раздел его догола,
связал в юрте и издевался над ним.
     Говорил ему:
     -- Ты мусульманин?  Ты продался  неверным?  Ты  ездишь  с  ними? Ты  не
мусульманин.  Ты  хуже собаки,  все  вы,  сарты, продались неверным, все  вы
"коммунист", "коммунист"! Да  сгорит ваша  земля!  Зачем с неверными ездишь?
Плюю на твои глаза!..
     На ночь положил Суфи-бек связанного  и голого (в одном халате на  голое
тело) Османа  в  юрте  между  басмачами и объяснил, что  утром  зарежет его,
утром, когда все приедут сюда, чтоб  было всем посмотреть, как карает  аллах
отступников от "священной воли пророка".
     Кочевка Суфи-бека стояла ближе к заставе. Осман знал  с  детства каждый
куст этой  местности. Ночью ему удалось бежать.  Он сумел развязать веревки,
схватил  две лепешки и, проскользнув между задремавшими стражами, выскочил в
ночь. По снегам, в морозные ночи, голодный,  босой и голый -- он бежал. Днем
он  прятался среди  камней. Он пытался пробраться на заставу  в обход, через
снежный хребет, но едва не погиб в снегах. Он возвращался и кружил по горам.
Он скрывался от всякого человека. За ним гнались,  его  искали, но не нашли.
Его долго искали, потому что он был  свидетелем преступлений банды и знал по
именам главарей.  Убедившись,  что Осман  спасся, Закирбай понял, что теперь
все известно заставе. Не поэтому ли еще он переменил свое отношение к нам?
     На заставе  нам предлагали спать,  но до сна ли нам  было? Весь день  с
комсоставом заставы мы обсуждали,  как спасти мургабцев,  если  все-таки они
еще живы, как вырвать их  -- живых или мертвых -- у басмачей, как  доставить
на  заставу тело Бойе  и  какие  предпринять  меры для  скорейшей ликвидации
банды.
     Вечер на погранзаставе. Первый вечер после нашего возвращения из плена.
Керосиновая лампа на столе  коптит, но мы этого не  замечаем. Комвзводы спят
на  полу,  на  подстеленных  бурках.  Юдин  играет  в  шахматы  с Моором.  Я
разговариваю  с  Янкелевичем  о шолоховском  "Тихом  Доне".  Янкелевичу  быт
казаков хорошо знаком; он прожил среди них многие годы.


     Янкелевич  хвалит "Тихий  Дон"  и рассказывает  о  казаках,  покручивая
необъятные усы. Янкелевич сам как хорошая книга. Рассказчик он превосходный.
За стеной удумывает веселые коленца гармонь, слышу топот сапог и в перерывах
приглушенный стенкою хохот.
     Разлив гармони резко обрывается, в тишине множится топот  сапог. Стук в
дверь -- и взволнованный голос:

     Товарищ начальник!.. Янкелевич вскакивает:
     Можно. Что там такое? В дверях боец:
     Товарищ начальник!.. Вас требуется...
     Янкелевич  поспешно  выходит.  Прислушиваюсь.  Смутные   голоса.  Слышу
далекий голос Янкелевича:
     -- Все из казармы... Построиться!
     Громыхая  винтовками   и   сапогами,  топают   пограничники.  Комвзводы
вскакивают и выбегают из комнаты,  на  бегу подтягивая ремни.  Выхожу и  я с
Юдиным.  Тяжелая  тьма.  Снуют,  выстраиваясь,  бойцы.  Впереди на  площадке
'чьи-то  ноги, ярко освещаемые фонарем  "летучая мышь".  Человек  покачивает
фонарем,  круг света  мал, ломаются длинные тени, сначала  ничего не понять.
Мерцающий свет  фонаря  снизу  трогает  подбородки  Янкелевича,  Любченки  и
комвзводов. Подхожу к ним, -- в  темноте что-то  смутное, пересекаемое белою
полосой.  "Летучая мышь"  поднимается  -- передо  мною  всадник,  киргиз,  и
поперек его  седла  свисающий  длинный брезентовый,  перевязанный  веревками
сверток. Фонарь опускается, глухой голос:
     -- Веди его на середину...
     Фонарь идет дальше, поднимается, -- второй всадник с таким же свертком.
     Черная тьма.  Фонарь качается, ходит,  вырывая из  мрака хмурые лица, я
понимаю,  что  это  за свертки, меня  берет жуть, кругом  вполголоса хриплые
слова: "Давай  их  сюда... ", "Заходи с того боку... ", "Снимай... ", "Тише,
тише, осторожнее... ", "Вот... Еще... вот так... теперь на землю клади... ",
"И этого... рядом... ", "Развязывай... ", "Ну, ну... спокойно... "
     Голоса  очень  деловиты  и очень  тихи.  Два  свертка  лежат на  земле.
Комсостав и несколько бойцов сгрудились вокруг. Черная тьма за  их спинами и
над ними. Чья-то рука держит фонарь над свертками. Желтым мерцанием освещены
только они да груди,  руки  и лица  стоящих  над ними. Двое  бойцов, стоя на
коленях, распутывают веревки.
     В  брезентах  --  трупы  двух   замученных  и  расстрелянных  басмачами
красноармейцев...
     Янкелевич подошел к фронту выстроенных бойцов:


     Это  Бирюков и  Олейников,  --  командир говорил резко и решительно. --
Завтра выступим. Камня на камне не оставить. Зубами рвать... Понятно?
     Понятно. -- ответил глухой гул голосов.
     А теперь  расходись  по казарме.  Бирюкова и  Олейникова обмыть, одеть.
Сейчас же отправим их в Ош.
     С начала  революции  традиция:  убитых басмачами  в Алае  пограничников
хоронят в Оше...
     Их было трое, на хороших конях. Поверх полушубков -- брезентовые плащи.
За  плечами винтовки, в  патронташах --  по двести  пятьдесят  патронов.  На
опущенных шлемах красные пятиконечные звезды. Они возвращались из Иркештама.
Одного звали -- Олейников, другого -- Бирюков, третий -- лекпом, фамилии его
я не знаю.
     Завалив телеграфные  столбы, лежал снег  в Алайской  долине.  Бухлый  и
рыхлый,  предательский  снег. Три с половиной километра над уровнем моря.  В
разреженном воздухе бойцы  трудно  дышали.  На родине их, там,  где  соломою
кроют избы, высота над уровнем моря была в десятки раз меньше. Там  дышалось
легко, и никто не задумывался о  странах, в которых кислорода для дыхания не
хватает. Там  жила  в новом колхозе жена  Бирюкова, отдавшая  в детдом своих
пятерых детей. Она  не  знала, что  муж ее на  такой высоте. Она никогда  не
видела гор. Жена Олейникова жила в Оше  и перед собою видела горы. Горы, как
белое  пламя,   мерцали  на  горизонте.   Голубое  небо  касалось   дальних,
ослепительно снежных  вершин. Вверху белели снега, а внизу, в  долине, в Оше
цвели  абрикосы  и  миндаль.  Жители  Оша  ходили  купаться к холодной  реке
Ак-Бура,  чтоб спастись от знойного солнца. Жена Олейникова ходила по жарким
и пыльным улицам, гуляла в тенистом саду.  Жена лекпома жила где-то там, где
земля черна и где сейчас сеют рожь.
     Их  было  трое, на  хороших  конях.  Они возвращались  на погранзаставу
Суфи-Курган.  Иногда  они  проходили только  по  полтора километра  за день.
Лошади проваливались в снегу,  бились и задыхались. Пограничники  задыхались
тоже, но вытаскивали лошадей и ехали дальше. У них был хороший запас сахара,
сухарей и консервов. У них были саратовская махорка и  спички. Больше ничего
им не требовалось.  На ночь они зарывались в  снег  и спали  по очереди.  Из
вихрей бурана, из припавшего  к земле облака,  в ночной темноте  к ним могли
подойти волки, барсы и басмачи.  По  утрам  бойцы  вставали  и ехали дальше.
Ветер продувал их  тулупы насквозь.  Держась за  хвосты  лошадей, они  взяли
перевал Шарт-Даван. Здесь


     высота  была  около  четырех  километров.  Спускаясь  с  перевала   они
постепенно  встречали весну. Весна росла с каждым  часом. Через  день  будет
лето. Кони ободрялись,  выходя на  склоны, где стремена цепляли ветви  арчи,
где  в полпальца  ростом зеленела  трава. Завтра пограничники въедут во двор
заставы.
     О чем говорили они, я не знаю. Вероятно, о том, что  скоро оканчивается
их срок и они вернутся в родные колхозы и расскажут женам об этих горах.
     В  узком ущелье  шумела перепадами белесой  воды река.  Солнце накалило
камни. Пограничники сняли  брезентовые плащи и  тулупы. С  каждым  часом они
ехали все веселей.
     Но  в  узком ущелье послышался клич  басмачей  и  со  стен  вниз  разом
посыпались пули. Пограничники помчались, отстреливаясь на скаку. Кони знали,
что  значит винтовочный  треск,  коням  не  нужно было  оглаживать  шеи. Они
вынесли пограничников  из ущелья, но  тут вся банда остервенело рванулась на
них.
     Пограничники прорвались на вершину ближайшей горы. Здесь банда взяла их
в  кольцо. Пограничники спешились  и  залегли  на вершине. Тут оказалось два
больших  камня. Между  камнями пограничники спрятали  лошадей.  Прилегли  за
камнями и защелкали затворами -- быстро и механически точно. Басмачи  падали
с  лошадей. Воя  по-волчьи,  басмачи кидались к вершине и умолкали, в тишине
уносясь  обратно,  перекидывая  через  луку  убитых.  Пограничники  работали
методично. Тогда началась осада, и басмачи не жалели патронов. Много раз они
предлагали пограничникам  сдаться. Пограничников было трое,  но они отвечали
пулями.  Так  прошел день. А  к вечеру у пограничников не осталось патронов.
Жалобно ржала раненная в ключицу лошадь. Тогда пограничники поняли, что срок
их  кончается  раньше,  чем  они  думали.  Басмачи  опять  нажимали  на них.
Пограничники сломали винтовки и, оголив клинки, бросились вниз. Выбора у них
не  было.  В  гуще  копыт,  лошадиных морд  и  халатов  пограничники  бились
клинками. Но басмачей было двести, и пограничников они взяли живыми.
     Об этом позже рассказали нам сдавшиеся басмачи.
     Снова в путь!
     4 июня, на рассвете, не выпив даже чаю от спешки, мы -- Юдин, Зауэрман,
Осман и я -- выехали с заставы. В первой части пути нас сопровождал эскорт в
десять сабель, предоставленный нам  Янкелевичем:  нам предстояло  проскочить
мимо ущелья Бель-Аули, занятого бандой Ады Ходжи. Длинной цепочкой всадников
растянулись  мы  по дороге.  Нашего возвращения  не  буду описывать.  Ущелье
Бель-Аули мы проскочили благополучно. Сделав тридцать  километров  в урочище
Казыл-Курган, мы  расстались  с  эскортом: отсюда  дорога была, спокойна.  В
Гульче простились с  Зауэрманом, его встретила  здесь жена. Сменив лошадей в
Гульче, мы уже втроем: Юдин, я и Осман -- сейчас же двинулись дальше. В этот
день  мы  делали восемьдесят три километра по  горной  дороге, через перевал
Чигирчик, и ночевали в  совхозе  Катта-Талдык  -- первом совхозе по дороге к
культурным местам.
     Радость, заботливость и сочувствие всюду встречали нас. В Оше нас ждали
сотрудники других научных партий, готовившихся к экспедиции на Памир.
     Я  взял на  себя тяжелое дело -- извещение родителей Бойе  о смерти  их
сына.
     Осман  отказался ехать вторично. Он  дрожал  и  начинал всплакивать при
одном упоминании о Памире.
     В  Оше,  как дома, как на курорте,  в чудесном, жарком, зеленом, полном
запахов  цветущего миндаля, урюка, акаций а  яблонь Оше мы прожили  двадцать
дней. Мы  снаряжались, "ездил в Андижан, Наманган, Фергану, добывал все, что
нам было нужно. Все экспедиционные партии объединились, чтобы выйти на Памир
вместе  с первой  колонной Памиротряда.  Эта  колонна  разбредется  по всему
Памиру,  чтоб  сменить   на  постах  красноармейцев,  проживших  в  жестоком
высокогорном климате положенный год.
     22 июня, ровно через месяц со дня первого моего знакомства с басмачами,
мы  выехали на Памир.  Всех  нас,  сотрудников экспедиции, и красноармейцев,
кроме  караванщиков, было  шестьдесят  всадников. Большой караван верблюдов,
вьючных лошадей и ишаков шел с нами. Мы двигались медленно.
     1  июля  мы  пришли в Суфи-Курган. Здесь мы узнали  новости: вся  банда
Закирбая  разоружилась  и взялась за мирный труд. Осталась  только ничтожная
горсточка непримиримых, где-то под самым небом, в  снегах горных зубцов, над
ущельем Куртагата:  Боабек и с  ним девятнадцать джигитов. Это те, у которых
руки  в крови, которые не  рассчитывают на прощение. На поимку их  Янкелевич
послал кавалерийский взвод под командой И. Н. Мутерко.
     Тела мургабцев и Бойе не удалось разыскать. (Только месяца два  спустя,
на Памире, до нас  дошла весть о том, что останки Бойе найдены и погребены в
Гульче. ) Узбеки -- друзья караванщика группы мургабцев  Мамаджана -- искали
его  труп много  дней  подряд, излазали все горы. Накануне нашего  приезда в
Суфи-Курган они сообщили, что видели под


     обрывом, у разрушенной мельницы, в ложе реки Талдык три трупа: мужчины,
женщины и ребенка. Вероятно, это была семья  Погребицкого.  Посланный сейчас
же отряд там не нашел ничего.
     В сторону Алайской долины  отряды  не выходили, чтоб  не  спугнуть  тех
басмачей, которые взялись за мирный труд.
     Суфи-бек и Закирбай, приезжавшие для переговоров, больше не появлялись.
Киргизы  сообщили,  что они бежали  в  Китай, опасаясь  мести  бывших  своих
соратников.
     Нам надо было итти на Памир,  и мы послали в Алай киргизов с поручением
передать всем, чтобы нас не боялись, потому что хотя мы и идем с отрядом, но
намерения у нас мирные и никого из бывших басмачей карать мы не собираемся.
     Нам  поручено  было  провести  на  Алае  разъяснительную  работу  среди
кочующих там киргизов.

     




     



     Через перевал Талдык в Сарыташ (Из путевого дневника 1930 года)
     Утром  мы  сложили  палатки  в  Ак-Босоге  и  двинулись   дальше,  чтоб
перевалить  Алайский хребет. Мы рубили и навьючивали на лошадей арчу, потому
что дальше -- за месяц пути -- не встретим ни одного дерева.
     Весь день  лил  наводящий уныние дождь, был град и  снегопад. Мы  взяли
перевал Талдык под дождем, мы промерзли и вымокли, как говорится, до костей.
Я ехал, шатаясь в седле,  температура у меня была тридцать девять  градусов,
потому что накануне ночью, на морозе я скинул с себя во сне одеяло.
     С высшей точки перевала -- 3 680  метров  над уровнем моря -- открылась
Алайская долина, а за ней, в прорывы  облаков мы увидели освещенный солнцем,
как призрачный  ландшафт какой-то иной планеты, Заалайский хребет -- десятки
пиков и среди них пик Ленина, высота которого больше 7000 метров.
     Алайская долина зеленела сочной травой. Июнь победил снега. Дикая белая
пустыня  обернулась  парадным джайляу --  богатейшим, просторным  пастбищем.
Армия баранов, яков,  лошадей,  дожидавшаяся таяния снегов в нижних  долинах
КичикАлая ("Малого  Алая") вошла сюда и  нарушила  горную тишину.  Но тишину
нарушал еще и дождь, такой, словно каждый из  нас продвигался под отвернутым
краном водопровода.  Туча стояла над нами, как  гигантское черное блюдце, мы
были под центром его и сквозь пелену дождя видели солнечные горы --


     Заалайский хребет, над которым стояло бледносинее небо,  и  яркую  даль
залитой солнечными лучами долины.
     Мы  под тяжким  темным  дождем,  а  рядом --  яркий солнечный мир и эти
снега, напоенные светом снега, вечные, никогда не тронутые человеком!
     Из дождя,  из водной тьмы к нам  подъехали всадники. Они вынырнули, как
тусклые призраки, и первым из них был Тахтарбай, да, Тахтарбай, брат курбаши
Закирбая -- главаря басмаческой банды, у которого так недавно я и Юдин ждали
смерти  в плену. Теперь Закирбай смирился и решил, что  больше он не басмач.
Тахтарбай  приехал, чтоб "приветствовать" нас. Это была большая наша победа.
Мы  поняли,  что  если сам брат курбаши  не боится  отряда и едет, улыбаясь,
навстречу ему, значит велико  доверие  к советской  власти, значит Тахтарбай
уверен, что раз красноармейцы обещали не трогать тех, кто сложит оружие, они
действительно так  и  поступят. Мы  постарались дипломатические наши  улыбки
сделать  максимально дружескими,  мы  вежливо поздоровались  с Тахтарбаем  и
пригласили его в гости в наш лагерь.
     Вторым  всадником был  Умраллы -- служка  Тахтарбая,  который  был моим
стражем, когда я и Юдин находились в плену... Только месяц прошел с тех пор,
а как изменилось все!
     Переезжаем  вброд  Кизыл-су. Ее  название в  переводе  значит  "Красная
вода",  и  вода  в  Кизыл-су  действительно  красная,  потому  что  насыщена
размытыми ею красными глинами верховьев Алайской долины.
     В полутораста  километрах  отсюда,  за  пределами Алайской долины,  где
живут таджики,  они называют реку по-своему  --  Сурх-об,  что  тоже  самое:
"Красная вода". Еще ниже, в пределах срединного Таджикистана, эта река,  уже
кофейно-коричневая, шумная и многоводная, называется рекой Вахш,  знаменитой
строительством мощной гидроэлектрической  станции и канала,  который  оросит
десятки  тысяч  гектаров  пустынной  земли,  --  на  ней  возникнут  десятки
хлопководческих  колхозов *.  Покинув навсегда горы,  широко  разлившись  по
субтропическим  низменностям   южного  Таджикистана,   подойдя  вплотную   к
Афганистану, Вахш вливается в  Пяндж, который в том месте  получает название
Аму-Дарьи.
     Только здесь, в Алайской долине, реку Кизыл-су -- Сурхоб  -- Вахш можно
еще переехать вброд.
     Сразу   за  рекой,  миновав  урочище  Сарыташ  ("Желтый  камень"),  где
виднеются   разрушенный  рабат   и  несколько   юрт,  поставленных  кочевыми
киргизами, мы становимся лагерем.

     *  Станция и  Вахшский канал имени  Сталина, оросивший  около ста тысяч
гектаров земли, вступили в строй в сентябре 1933 года.


     ...  Палатки. Утро.  Мороз. Над  Кашгарией  поднимается солнце.  Солнце
жжет. Похрустывает трава, выпрямляясь, сбрасывая со стебельков  тающий  лед.
Мы  в полушубках и  валенках.  Через  полчаса  --  мы  в свитерах, еще через
полчаса --  в летних рубашках и парусиновых  туфлях.  Солнце жжет. Еще через
час  --  мы  в трусиках и босиком.  Но солнечный жар нестерпим:  еще десяток
минут такой  солнечной ванны, и тело покроется волдырями. Мы  опять в летних
рубашках,  но  солнце прожигает  рубашки.  Мы натягиваем свитеры. Солнце  не
пробивает их лучами, но в свитерах душно. Мы ищем тени, прячемся за палатки.
Но в  тени -- мороз.  Ежусь и надеваю полушубок. Здесь -- Арктика. В четырех
шагах,  на  траве, под  жгучими солнечными  лучами  --  экватор.  В тридцати
километрах, над плоской  травянистой равниной  (кажется, самый белый блеск в
мире!) -- Заалайский хребет. Ни  человеком, ни  птицей -- никем  не тронутые
снега.
     Дневка.  Сегодня  мы  не  тронемся  с  места. Недалеко  от  палаток  --
прямоугольная яма, вокруг нее -- пустые консервные  банки. Здесь в 1928 году
был лагерь Памирской экспедиции Академии наук. Яма была  вырыта для лошадей.
Она заменяла конюшню.
     К нам стекаются  всадники -- кочевые  киргизы. Раньше  других  приехали
Тахтарбай с сыном и  Умраллы... Вот  еще  знакомые  люди...  Тахтарбай навез
угощений: кумыс -- превосходный алайский кумыс, катламу -- тончайшую слойку,
жаренную  на  сале; эпкэ...  О,  эпкэ  --  это  изысканное  угощение.  Чтобы
приготовить  его,  из  зарезанного  барана вынимают легкие вместе с  горлом,
промывают их в воде, а когда сойдет кровь, через горло наполняют их молоком,
так, чтоб  они сильно раздулись, затем  варят  этот мешок доотказа, пока все
молоко не впитается в легкие. Кстати,  варят тоже в молоке, причем здесь, на
Алае, обязательно в ячьем. Эпкэ -- еда нежная, удивительно вкусная!
     Тахтарбай ничего не жалеет для нас. Только бы поверили мы в  его лучшие
чувства.
     Ничего, Тахтарбай, довольно пока и того, что ты уже не активный басмач,
что выбита почва из-под твоих ног, а кто поверит  в  чистоту твоего байского
сердца?!
     ...  Вечер. Почти  полная луна.  Хорошая  видимость. Заалайский  хребет
мерцает зеленым светом снегов. На всякий случай в лагере  усиленная  охрана.
Выставлено восемь  часовых.  Ложимся спать  одетыми  и  сообщаем друг  другу
пароль: "пуля".  Кто знает,  что  может взбрести  в голову тем баям, которые
приезжали сегодня к нам в гости?


     Переход по Алайской долине (Из записей 1930 года)
     Травы  в  метр  высотой  поднимаются  зелены,  сочны  и  густы.  Цветут
эдельвейсы,  тюльпаны,   типчак,   первоцвет  и  ирис.  Кузнечики   нагибают
серебристые метелки сочного ковыля. Среди диких  кустов эфедры снуют полевые
мыши.
     Пронзительно  пахнет полынь. Кажется,  даже  ветер цепляется в зарослях
облепихи, чия,  тамарикса.  И в тысячу  голосов  верещат сурки,  вставая  на
задние лапки у своих норок,  удивленно, по-человечьи, разглядывая  прохожих.
Сурки -- рыжие, жирные, ленивые, -- они еще не боятся человека, они еще мнят
себя хозяевами этой страны.
     Удивительные  над нами снега! Сегодня я  уменьшался весь  день.  Ехал в
седле и уменьшался! И не только я. Лошади, люди,  верблюды -- весь  караван.
Пунктир крошечных точек "а необъятном зеленом пространстве. Словно выбежал в
настоящее весеннее поле досужий мальчуган,  сунул руку в карман, а в кармане
коробочка  -- древесинная,  овальная, ломкая.  Положил  коробочку на ладонь,
снял легкую  крышку  и  одного за другим двумя пальцами вынул  из  коробочки
ораву плотно уложенных оловянных всадников. Их бы дома расставить на детском
столе, в комнате, а он вздумал выстроить их гуськом на  настоящем зеленеющем
поле, под открытым небом, под полносветным белым накалом солнца. Выстроил --
и постыдно маленькими, несоразмерными с окружающим миром показались они ему.
Удивленно распахнул глаза, оглянулся: зеленая долина,  мрежащий чистый день,
утреннее  небо,  горы,  снежные  горы... Перевел  глаза на  своих  оловянных
всадников  и,  словно  впервые  поняв,  громко, разочарованно  крикнул:  "Не
настоящие!.. "
     Еще раз, уже злобно, впервые  теряя детство, повторил:  "Не настоящие!"
--  и  кинулся  в  сторону. А  оловянные  всадники  ожили,  встрепенулись  и
тронулись  вперед,  позвякивая   стременами,  поскрипывая  новыми   седлами,
подергивая  поводами.  Конечно,  они   были  затеряны   в  таких  необъятных
пространствах, конечно,  движение их  было  таким  неощутимо-медленным,  что
ландшафт  вокруг  не менялся, не перестраивался, и присутствие  их никак  не
отразилось  на  великом спокойствии полного тишиной мира. И они  ехали целый
день, и  одним из них был я, а другие были такие же, как я, -- товарищи мои,
спутники  в  этом великолепном путешествии на Памир.  И мы уменьшались  весь
день --  такое чувство было у  всех, потому что Заалайский  хребет  медленно
надвигался на нас, вырастая сверкающими снегами, гигантскими белыми цирками,
словно льдистыми кратерами, гранями склонов и чешуйчатыми телами ледников --
     7 П. Лукницкий


     неправдоподобными,  нереальными...  Я  бессилен  был  разбить  ощущение
будоражащей сердце  нереальности  этого великолепного мира. Я  спорил  с ним
цифрами.
     Ну да, семь  километров над уровнем моря. Так и должно быть. Пик Ленина
-- вот он -- 7 129  метров,  25 сентября 1928  года там  пять  минут пробыли
люди.  Три  альпиниста.  Конечно, громадная высота... Да и  мы не  в низине.
Алай... Да, 3 100... Ах, цифры, какая абстракция! Нет. Чорт его знает, здесь
все ощущается наоборот. Цифры  -- самое реальное, самое конкретное, что есть
у  меня. Ведь  они  подчиняются  мне, делай  с  ними,  что хочешь:  прибавь,
уменьши.  Можно. А эти горы, этот хребет --  вот он тянется от края до края,
встал, как  барьер,  за которым  кончается  наша планета. Что  может быть за
таким  барьером? Ничего.  Конечно, ничего.  Пустота,  обрыв  в  межпланетный
эфир... Неужели мы едем  туда? Неужели мы  будем за  этими массивами света и
снега?  Едем. Существуем. Такие снега не вставали  никогда  предо мной, ни в
одном моем сновиденье.
     Воображение  бастует.  Я  трогаю  повод  моей  оловянной  рукой.  Я  --
скованный, ни  над чем здесь не властный, малый, не настоящий. Конечно, я из
этой  древесинной овальной коробочки. И я  и  всадники  предо  мной,  -- они
качаются, винтовки торчат над плечами, лошади переставляют  ноги, напряженно
ходят их мышцы. Неправда. Все они оловянные.
     За  гигантским  барьером,  за ослепительно  белым,  вставшим  над  нами
Заалайским  хребтом -- Памир. Что  же, наконец, это  такое --  Памир?  Какой
может быть страна,  дерзко занявшая место, отведенное воображением для  края
света, для обрыва в пустоту межпланетных пространств?
     Я  одно сейчас знаю твердо: сегодняшний день  пройдет, и то, что я вижу
сегодня,  исчезнет. Никогда я не найду слов, которые могли бы обозначить это
великолепие. Но бледный,  недостижимый  Заалайский хребет, ты еще много  раз
повторишься в  жизни каждого,  кто хоть раз увидел  тебя. Больно и  радостно
будет   ленинградцу  в  его  прокуренной  ленинградской  комнате,  когда  он
проснется,  увидев, как  наяву,  тебя! В Ленинграде два с половиной миллиона
жителей, но только десятка два человек  в  Ленинграде могут увидеть такой же
сон.
     Сегодня мы идем в Бордобу -- разрушенный рабат на краю Алайской долины,
под  самым  Заалайским  хребтом.  Мои  спутники  фотографируют Корумды.  Мои
спутники  говорят  о  геологии  и о басмачах. Из травы выбегают жирные рыжие
большие  сурки.  Встают  на  задние  лапы,  поднимают   к  небу  передние  и
пронзительно верещат.  Они  не боятся нас  и  приветствуют нас. Наша  собака
опрометью  кидается к  ним. Они становятся на  четыре  лапы  и скрываются  в
норах. Собака конфузливо бежит


     дальше, задыхаясь от разреженности воздуха, к которой еще не привыкала.
Верблюды  раскачиваются,  как  на  волнах. Ветер полосует траву  и  легонько
свистит.  Солнце  работает  на  наших  затылках  и  спинах,  силясь  прожечь
полушубки  и  шапки.  Красноармейцы  сворачивают  цыгарки,  опустив  повода.
Завьюченные  лошади похожи на пузатые  бочки,  поставленные на  четыре ноги.
Сзади --  синий Алайский  хребет, с  которым расставаться не жалко. Слева --
дымные  горы Кашгарии, справа -- долина, зеленая здесь, вдали -- фиолетовая,
и холмы  над  невидимой рекой  Кизыл-Арт. Ни  юрт, ни кибиток,  ни  птиц, ни
людей. Только  мы, оловянные всадники, погрузились  по стремена в  траву.  Я
бросил повод. Тишина. Все молчат.
     Немного географии
     Алайская долина, или, как ее называют проще, Алай, имеет среднюю высоту
в 3  052 метра  над уровнем моря. Слово "Алай" в джагатайско-турецком языке,
по определению  профессора А. А. Семенова, обозначает  табун, стаю, толпу, а
также полк, строй, отряд или батальон. Есть и другие объяснения этого слова.
Я уже  сказал, что переводят его словом  "рай", -- так обильны и сочны здесь
пастбища.  И  еще  говорят,  что "ал  ай!"  значит "держи  месяц!",  то-есть
торопись, летние месяцы коротки в этой высокогорной долине!
     Алай -- одна из наиболее замечательных высокогорных долин Средней Азии.
Она  расположена  приблизительно  в  ста  пятидесяти  километрах  к  югу  от
Ферганской долины, от которой ее отделяет мощный Алайский хребет, занимающий
своими ветвистыми  отрогами  все пространство  между  долинами. От  Алайской
долины на  север,  до областного  центра Киргизской ССР города Оша, примерно
двести километров.
     Алайская  долина  представляет  собою  глубокое  и  широкое  понижение,
тектоническую впадину, зажатую между Алайским и Заалайским хребтами, которые
поднимаются по краям долины  высокими, резко выраженными грядами. Заалайский
хребет  покрыт глубокими вечными снегами и зимою  и летом, Алайский хребет в
летнее  время  почти  полностью  от  снега  освобождается,   --  его  высота
значительно меньше.
     Длина  Алайской долины  равна ста тридцати трем  километрам. Ширина  на
меридиане  урочища  Сарыташ  достигает  почти двадцати двух километров, а  в
западной  части  сужается до восьми. Проехать из  Ферганской  долины в  Алай
возможно только  через перевалы,  по  тропам,  доступным  лишь  всаднику или
пешеходу.  Из  этих  перевалов  наиболее известны:  Шарт-Даван,  Калмак-Ашу,
Арчат-Даван, Кой-Джулы, Джип

     Маршрут по Алайской долине.
     тык, Сарык-Могол, Киндык, Туз-Ашу, Тенгиз-Бай. Самый  известный перевал
через Алайский хребет -- перевал Талдык (3 651, а по  другим данным -- 3 680
метров). Через него с 1932 года проходит автомобильная дорога Ош -- Хорог.
     Огромный массив Заалайокого  хребта  еще менее доступен и  до  сих  пор
далеко  не весь подробно исследован. До 1932 года в нем были известны только
два перевала  --  Кизыл-Арт (высотой  4 444 метра), через который в том году
был  проложен  на Памир  автомобильный тракт,  заменивший  прежнюю  колесную
дорогу,  созданную в  1891  --  1892  годах  русским  памирским  отрядом,  и
Терс-Агар  --  в  западной  части  хребта,  выводящий к урочищу Алтын-Мазар,
откуда можно  пробраться:  вверх по реке Мук-су  к  языку  ледника Федченко;
двигаясь же  вниз по реке -- в  Каратегин и  далее в средний Таджикистан. По
рекам Каинды и Балянд-Киик из Алтын-Maeapa есть тропы на Восточный Памир.
     На  востоке Алайская долина  (или,  как  ее  здесь называют,  Баш-Алай,
то-есть "Голова Алая") начинается у самых границ Китая, -- там, где проходит
пологий хребет Тау-Мурун. Постепенно снижаясь  к западу, по Алайской  долине
бежит от ТауМуруна красноводная река Кизыл-су.
     В западном конце Алайской  долины, там, где Кизыл-су вступает  в холмы,
издавна  известна   была  старинная   киргизская   крепостца  Дараут-Курган.
Созданный здесь  районный  центр  в  последние  годы превратился  в  крупный
благоустроенный поселок.
     Ландшафт  восточной части долины типичен для высокогорной степи. Здесь,
на  межгорном плато,  климат суров к жесток. Здесь невозможны  посевы, здесь
только травы  густы и обильны: сочные альпийские травы, прекрасный подножный
корм для  скота -- в прошлом  киргизских кочевников, в  наши дни  -- богатых
колхозов   Киргизии,   Узбекистана   и  Таджикистана;  в  летнее  время   на
великолепных отгонных  пастбищах  Алая собираются  огромные  отары и  стада,
принадлежащие даже отдаленным колхозам Ишкашима, Вахана, Шугнана.
     Климат долины подчинен постепенному снижению ее с востока на  запад. На
западе климат значительно мягче, там сеют злаки -- рожь и ячмень, там всегда
было много киргизских селений, летовок, зимовок. Оттуда уже можно не уходить
на зиму  вниз  или  в  защищенные  от яростных  ветров  боковые  ущелья. Для
западной части долины характерен ландшафт горной полупустыни.
     О древнем ледяном панцыре
     Но  есть еще  третий ландшафт в Алайской  долине, он в  ней наблюдается
повсюду -- это особенный ландшафт отложений покровного древнего оледенения.
     В отдаленную от нас  эпоху вся Алайская долина  была покрыта ледниковым
потоком, -- исполинский ледяной панцырь


     сковывал ее всю, сверху донизу. Спускаясь с гребней Заалайского хребта,
боковые ледники протягивались, изгибаясь, на полсотни километров каждый. Все
они  смыкались внизу в один мощный массив,  который  медленно оползал  вдоль
подножия хребта по долине, следуя ее  плавному наклону  с востока на  запад.
Этот ледяной панцырь весил биллионы тонн,  и,  двигаясь между двумя хребтами
-- Алайским и Заалайоким, он выпахивал ложе, которое все углублялось под его
непомерной тяжестью  по мере того, как  измельченные породы выносились им  к
западу.
     Это ложе оставалось все-таки перекошенным, наклоненным к северу, потому
что  Заалайокий хребет  был  выше  Алайского, потому  что  на  южном  склоне
последнего почти не было ледников, в то время как северный склон Заалайского
хребта весь был затянут ледяными потоками.  Стекая с крутых склонов на север
и  постепенно, в силу собственной  тяжести, поворачивая по наклону долины на
запад,  они  несли на  себе  искрошенные  ими  громады скал. Каменное месиво
загромождало левый борт долины, еще более увеличивая ее наклон. А потому вся
пода,  образовывавшаяся  от  постепенного  таяния  ледников,  окатывалась  к
правому  борту долины  и  текла вдоль  подножия  Алайского  хребта --  рекой
Кизыл-су,  --  единственной  рекой, собиравшей в себя все талые  воды с двух
гигантских параллельных хребтов, между которыми тянулась долина. Только там,
где  Заалайский хребет рассекался сверху  донизу рекою Мук-су, вытекавшей из
другой колоссальной  ледниковой системы  -- системы  ледника  Федченко, воды
двух рек сливались.
     Постепенно  алайский  "Ледник  Подножия"  таял,  питавшие  его  боковые
ледники отступали, оставляя после себя громады моренных нагромождений.
     "Ледник Подножия" умирал  медленно, он, казалось, долго боролся за свое
существование, он  то совсем  был близок  к истаиванию,  то  снова набирался
силы,  увеличиваясь в размерах. Периоды этой титанической борьбы  -- периоды
наступлений  и  отступлений  --  не  прошли  бесследно.  Свидетельствами  ее
остались моренные отложения и продольные троги в долине.
     Моренные отложения сохранились до наших дней во всей своей свежести, по
ним  можно судить,  сколько раз  повторялось  оледенение,  сколько  раз  оно
исчезало.  Ущелья хребтов и  сама долина  рассказывают  об  этом тем  людям,
которые  умеют  вглядываться  взором  исследователя  в  их  оригинальные   и
поучительные формы.
     Наконец "Ледник Подножия" исчез. Но все, что он нес •на себе, все,
что  он сокрушил, измельчил, набросал, столкнул  между собою, --  гигантское
моренное наследство  его -- осталось в виде исполинских каменистых барьеров,
перегораживающих долину, в виде бесчисленных холмов, бугров  и  врезанных  в
склоны ледниковых "заплечиков".
     На  размытых  отложениях  эпохи первого  --  покровного  --  оледенения
покоится  все  то, что  оставили после себя  позднейшие  оледенения.  Ученые
насчитывают их четыре  стадии,  но все они были  уже не так мощны,  все были
неспособны воссоздать древний "Ледник Подножия".
     Все меньше становилось льда  на склонах Заалайского хребта и в Алайской
долине,  все  выше  поднималась  линия  снегов,  питавших  ледники,  --  она
приближалась к гребням хребта.
     И, наконец, наступила эпоха современного оледенения. Размеры и мощность
его не идут ни в какое сравнение с размерами  и мощностью древнего. Ледники,
опускающиеся  по северным склонам Заалайского хребта, уже не дотягиваются до
Алайской  долины.  Они  ползут,  заполняя собою поперечные  ущелья и  долины
хребта,  --  тесные, глубоко врезанные;  они внезапно обрываются  на высоте,
положив свои  короткие  и  широкие  языки  на уступы, образованные  древними
моренами. Они  похожи на  ледяных изогнувшихся змей,  свесивших свои плоские
головы  над Алайской  долиной,  -- тем более  похожи  на змей, что  их  тела
самостоятельны и раздельны, боковых притоков они не имеют. Они не опускаются
ниже четырех километров  над уровнем моря, не дотягиваясь до Алайской долины
на полкилометра по отвесу, иногда почти на километр. Есть, правда, среди них
ледник  и  другого  типа  --  сложный, разветвленный,  образованный из  ряда
притоков  долинный  ледник Корженевского, самый большой из всех  современных
ледников Заалая; он спускается ниже других, но он исключение.
     И  все-таки, на наш человеческий взгляд,  современное оледенение Заалая
грандиозно. Оно  представляется нам таким  потому, что наверху,  под гребнем
хребта, все ледники, как  бы  сросшись своими хвостами, как  бы рожденные из
одного  тела,  соединены  в  сплошной  сверкающий  массив,  лоскут  древнего
всеохватного  панцыря. Этот лоскут покрывает весь Заалайский хребет, начиная
от высоты  в  4 700 метров и  до самых  гребней, то-есть  в  среднем  поясом
высотой  в километр, а там, где гребень выгнут к небесам высочайшими пиками,
еще  больше  --  до  их  вершин.  Эти  вершины: пик  Ленина  и  немногим  не
достигающие его по высоте пик Дзержинского -- 6 713, пик Кзыл-Агин -- 6 679,
пик Корумды -- 6 555, пик Заря Востока -- 6 346, гора Корженевского -- 6 005
метров, и многие другие, сверкающие в ясный день великаны.
     Боковые ледники Заалая,  которые  считаются  маленькими,  прославили бы
собой  любые  горы  Европы, если бы оползали  не  со склонов  высочайшего  в
Советском  Союзе  хребта.  Так  длина  ледника  Корженевского   (исток  реки
Джанайдар) --


     больше двадцати километров.  Но кому  он известен, этот запрятанный под
пиком  Ленина в  отроги  хребта  ледник? Не  насчитать  и  полусотни  людей,
ступавших  по  его обнаженному,  кристаллически чистому  льду. В  Заалайском
хребте и поныне существуют десятки ущелий и ледников, не пройденных ни одним
человеком.
     Как ни громадны эти вершины, как ни массивен хребет, но в розовых лучах
восходящего  солнца он представляется наблюдателю из Алайской долины легким,
--  великолепные льды, кажется, парят над миром, исполинские  в своей  мощи,
воздушные и прекрасные, они словно налиты вечностью.
     Но в дурную погоду страшно даже представить себе, какие дикие ураганы и
бури, пурги и  бураны беснуются в этих облаках, кажущихся из Алайской долины
только белосерыми клубящимися туманами высоких пространств.
     Исследователи Алая
     Первым исследователем, увидевшим  Заалайский  хребет,  был  известный и
талантливый  ученый  Алексей  Павлович  Федченко,  проникший  через  перевал
Тенгиз-Бай (3 801 метр  над уровнем  моря)  в Алайскую долину,  к киргизской
крепости  Дараут-Курган. 20  июля 1871 года А. П. Федченко  со  своей  женой
Ольгой      Александровной,      столь       же      знаменитой      русской
женщиной-путешественницей, поднялся на перевал.
     "... Вид  с  перевала  заставил нас  остановиться: перед нами открылась
панорама  исполинских  снеговых гор, -- пишет А. П. Федченко о  своем первом
впечатлении  от созерцания неведомого мира, открывшегося ему  в тот день. --
Горы  эти, впрочем, не  все были  видны с  перевала. Ближайшие гряды отчасти
закрывали их. Между тем  мне хотелось видеть возможно более; перед нами была
местность, едва известная по имени Алай, а что лежало за нею, было никому не
известно... "
     Федченко двинулся дальше, пока не увидел все:
     "Горы  вдали  незаметно  пропадали, и  между  ними и горами по  правому
берегу расстилалось ровное степное пространство Алай, без границ сливавшееся
на северо-востоке с горизонтом... "
     Алай  был владением кокандского хана, и кокандокие власти не пропустили
русских путешественников в восточную часть долины.
     Вместе со своей  женой исследователь  собрал обширную коллекцию флоры и
фауны и дал первое  описание Заалайского  хребта.  Высочайшую в  цепи других
вершину хребта он назвал пиком Кауфмана. Памирская экспедиция Академии наук


     СССР  1928  года  переименовала  эту взятую  альпинистами в том же году
вершину в пик Ленина и определила ее высоту в 7 129  метров над уровнем моря
*.  Эта  же экспедиция дала названия ряду  других, до  той поры  безыменных,
высочайших вершин  хребта: пик Якова  Свердлова, гора Цюрупы,  гора Красина,
лик  Дзержинского,  пик  Архар, пик Пограничник, пик Заря Востока и -- между
пиком Ленина и Кзыл-Агином -- хребет Баррикады.
     Через  несколько  лет после путешествия  А.  П. Федченко, в 1876  году,
состоялась военная Алайская экспедиция генерала Скобелева.  Вместе  со  всем
Кокандским ханством Алай был присоединен к России. Военные топографы, сделав
полуинструментальную   съемку   долины,  нанесли  ее   на  карту;  участники
экспедиции  А.  Ф.  Костенко и  В. Л.  Коростовцев опубликовали о ней первые
очерки. В 1877 году Алай исследовал геолог И. В. Мушкетов,  прошедший долину
от устья реки Коксу до  перевала Тау-Мурун. В 1878 году Алай  посетит зоолог
Н. А. Северцов и В. Ф. Ошанин. Участник экспедиции Северцова Скасси произвел
нивелировку долины  и впервые определил высоты главных вершин Заалайского  и
Алайского хребтов. В следующие  годы Алайскую  долину изучали многочисленные
географы,  геодезисты,  геологи, горные инженеры, ботаники. В числе наиболее
известных исследователей  были Путята, Н. А. Бендерский, Д. Л. Иванов, Г. Е.
Грумм-Гржимайло, Б. Л. Громбчевский, С. П. Коржинокий, Б. А. Федченко, Н. Л.
Корженевский и другие.
     Колонизаторские устремления мирового  империализма  в Центральную  Азию
нашли свое  выражение  и в путешествиях иностранцев, среди которых  почти не
было подлинных  ученых, --  большинство их оказалось попросту авантюристами,
агентами  иностранных разведок. Царское правительство, преклонявшееся  перед
иностранщиной, не ограничивалось  предоставлением  пропуска через территорию
России всем  желающим,  но  и предоставляло  им различные привилегии,  каких
часто не  могли  добиться  от  российского правительства  русские ученые.  С
помощью царской администрации и  под охраной казачьих конвоев через Алайскую
долину  прошли: в  1894 году--  швед Свэн  Гедин,  в  1896 году --  датчанин
Олуфсен, в 1903 году --  американцы Пемпелли и  Хентингтон, в  1909 году  --
француз Ив, в 1911 году -- немец Шульц и другие.
     Почти все путешественники конца XIX и начала XX  века только пересекали
Алайскую  долину  и  оставляли  лишь  поверхностные  ее  описания.  Поэтому,
несмотря  на множество упоминаний об Алае  всех, кто проникал на Памир, Алай
до последнего времени не мог считаться хорошо исследованным.

     *  Недавно  высота  пика  уточнена: 7 134 метра. Уточнены  и  некоторые
другие упоминаемые в книге отметки высот. -- П. Л.
     Первую серьезную научную работу  по оледенению Алая опубликовал  в 1918
году Д. И. Мушкетов, а подробнейшее географическое исследование издал в 1930
году географ  и гляциолог профессор  Н.  Л.  Корженевский, давний  памирский
исследователь,  к  этому  времени совершивший  свое десятое, начиная с  1903
года, путешествие по Алаю.
     Таким  образом, к 1930 году, когда я впервые пересекал Алай, эта долина
была  уже  прекрасно  исследована,  и  если  бы  не  особые  обстоятельства,
связанные с  прокатившейся в  том  году волною  басмачества, участники нашей
экспедиции могли бы чувствовать себя здесь "как дома".
     Но  разведка империалистических государств, провоцировавшая басмаческие
выступления в пограничных  зонах Памиро-Алая, делала все  от нее зависевшее,
чтоб  сорвать любую  советскую  работу  в этих отдаленных и  труднодоступных
местах.
     Еще  в  первые  годы Октябрьской  революции,  когда  Алай  стал  ареной
ожесточенной   классовой    борьбы,    британские    империалисты   усиленно
способствовали  разжиганию здесь гражданской войны. Именно через Алай прошла
направлявшаяся в Ташкент из Китая  английская  миссия (в составе кашгарокого
консула  Маккартнея, полковника  Бейли  и  других),  которая  стала  центром
вооруженной контрреволюции  в Средней Азии. Именно здесь, в  конце  Алайской
долины,  в  старинной   крепости   Иркештам,  находилось  сформированное  на
английские  деньги,  руководимое   английской  разведкой  контрреволюционное
"Временное  правительство  Ферганы"; сюда, в  Алай,  из  Оша, из  Ферганской
долины  бежали от Красной Армии и революционных дехкан белогвардейские банды
Монстрова и басмаческая, панисламистокая армия Мадамин-бека; именно здесь, в
глухих  ущельях, на  скрытых от мира  пастбищах, прятались  банды  басмачей,
состоявшие из местных киргизских баев.
     Советская  власть  была установлена здесь  в  конце  1922  года,  после
ликвидации  бандитских  шаек  "Временного  правительства   Ферганы".  Первый
революционный комитет был организован 9 декабря 1922 года.
     Первая техника на Алае
     Примыкая  к государственной  границе  СССР, отрезаемая  в зимнее  время
снегами  от всего  мира, труднодоступная  весною  и поздней осенью, Алайская
долина и после 1922 года


     еще не  раз  подвергалась  налетам басмаческих  банд  и своими скрытыми
ущельицами,   лабиринтами  моренных  холмов  служила  для  басмачей  удобным
убежищем.
     В моем путешествии 1930 года мне пришлось самому убедиться в этом.
     В 1931 году басмачество разыгрывалось главным образом в других районах,
--  старый  агент  империалистов,  правая  рука  эмира  Бухары,   изгнанного
таджикским народам, Ибрагим-бек перешел советскую государственную границу на
реке Пяндж, в южном  Таджикистане.  Но его  крупная,  многотысячная  банда в
кратчайший срок была  разгромлена Красной  Армией и  добровольными  отрядами
таджикских дехкан -- "краснопалочниками".  Сам Ибрагим-бек, в июне 1931 года
пытавшийся  с   последними  из   своих   приближенных  спастись  бегством  в
Афганистан, был пойман таджикским колхозником  Мукумом Султановым и  передан
пограничникам.
     Все эти события происходили далеко юго-западнее Алайской долины, и хотя
нам,   ехавшим  на  Памир,  следовало  быть  начеку,  сама  Алайская  долина
показалась мне гораздо более приветливой и гостеприимной,  чем год назад.  В
1931 году, когда я вторично  пересекал Алай, геологическая экспедиция  Юдина
двигалась с большим караваном пограничников, которые  направлялись на Памир,
чтобы  закрыть  государственную границу, до  того  времени  остававшуюся там
открытой.  Впереди каравана шли две грузовые автомашины-полуторки. Впервые в
истории Алая и Памира в том 1931 году вступал туда автомобиль.
     Вот запись в моем путевом дневнике 1931 года:
     "5 июля. Лагерь  No 7, у Сарыташа... Автомобиль вчера ходил на разведку
дороги  к  перевалу Талдык. Сегодня обе машины  ушли  вперед.  А мы  верхами
поднимаемся  на перевал  Кой-Джулы. Подъем  зигзагами, по  крутой  осыпи,  с
остановками,  чтоб  давать  лошадям  передышку.  Дождь. Фигуры  всадников  в
плащах. Киргизы,  рубящие  арчу  на  топливо.  Облака на  скалах. А потом --
быстрый спуск с перевала, скользкая глина, едва удерживаемся, ведя лошадей в
поводу;  наконец  выпадаем  из облака  и  видим  внизу,  в  рваных  облачных
лоскутах, Сарыташ;  сквозь разрывы  облаков зеленеют  куски глубоких  лощин,
юрты и стада; в стороне вьется дорога, спускающаяся с перевала Талдык.
     Встречные киргизы, угощающие  нас кумысом, говорят мне, что "машины еще
не проходили".
     Спустя полчаса  вижу  вдали  группу  всадников  и  за ней,  словно двух
ползущих  жуков,  автомобили!  Они  спускаются  к рабату Сарыташ, и  из  юрт
выбегают навстречу им женщины, дети.


     Скачу к  рабату. Две  тяжело  груженные полуторки стоят у стены рабата.
Шофер Стасевич, выбив пробку из бутылки,  поит  свою закоченевшую, промокшую
под  дождем  жену коньяком.  Шофер  Гончаров  проверяет двигатель машины. Не
обращая внимания  на  хлещущий дождь, всадники  --  участники  экспедиции  и
съехавшиеся  киргизы   топчутся  вокруг  невиданных  здесь  никогда   машин.
Удивительно: автомобили взяли перевал Талдык  самоходом, на первой скорости,
на малом газу. А верблюды на перевале скользили и падали...
     7 июля. Рабат Бордоба... Вчера здесь  поставлено шесть юрт,  и  одна из
них  занята динамомашиной.  Впервые  в  истории  в  Бордобе, под  Заалайским
хребтом  работают  крошечная  электростанция и  радиостанция! Ночью  впервые
здесь  сверкал  электрический свет  и  была  установлена  в  эфире  связь  с
Ташкентом. Все, кто был в юрте, слушали ташкентскую оперу!.. "
     Альпинисты и геологи в Бордобе
     В  1932  году по  Алайской  долине,  во  всех  направлениях  потянулись
караваны и отряды Таджикской комплексной экспедиции.
     Строившийся  в том  году автомобильный  тракт  Ош -- Хорог проходил  по
трассе  старой   колесной  дороги  и  только  на   перевалах,   где  зигзаги
("серпантины") были слишком круты, отступал от нее. Поэтому на  Талдыке и на
Кизыл-Арте   сосредоточились   временные   базы   строительной   организации
"Памирстроя". Там, где еще за год перед  тем было безлюдно  и дико,  выросли
многолюдные городки.  Везде  виднелись палатки, юрты, походные кухни, склады
материалов,  фуража,  продовольствия.  Сотни  рабочих  -- мужчин  и  женщин,
русских,  узбеков, киргизов --  жили здесь огромными таборами. Большая часть
памирстроевцев жила в Бордобе -- урочище, расположенном на трассе у подножия
Заалайского хребта. Когда-то тут была почтовая станция -- маленький каменный
рабат, одинокий и неуютный. Во времена басмачества рабат был разрушен, и еще
в  1930 году урочище  Бордоба ничем не отличалось от  прочих  безлюдных мест
Алая  и  Памира.  Но  в  1932  году  жизнь  здесь  закипела.  Другой  лагерь
памирстроевцев  находился  на  северном  краю  Алайской  долины,  в  урочище
Сарыташ, дотоле обитаемом только в летнее время кочевниками.
     Сюда,  в  Сарыташ  и  Бордобу,  весной тридцать второго года  съехались
сотрудники самых разнохарактерных отрядов Таджикской комплексной экспедиции.
В Бордобе разместились в палатках геологи группы Д. В. Наливкина, альпинисты
центральной   группы,   ботаники,  зоологи,   киноработники,   художники  П.
Староносов и Н. Котов, фотограф-художник В. Лебедев.
     Те,   кто  никогда  не  бывал  на  Алае  раньше,  не  могли  себе  даже
представить, как  пусто  и  одиноко  чувствовал  себя тут  случайный путник,
ехавший  с Памира или  на Памир.  В период  последней волны  басмачества это
место  считалось  одним  из   самых   опасных.   Басмачи,   скрывавшиеся  по
бесчисленным боковым ущельям Алая и Заалая, всегда могли  неожиданно напасть
на проходящий караван, на случайно здесь заночевавшего путника.
     В тридцать втором году  все бордобинские  палатки  и юрты были освещены
электричеством,  под  стенами   заново  строившегося  рабата  лежали  запасы
топлива,  вокруг  паслись  табуны  лошадей,  радиостанция  вела  непрерывные
разговоры с Ошем и с Ташкентом, и о  прежней "пустынности" этого места  люди
только делились воспоминаниями за чайным столом.
     Днем  в ясный день здесь было  жарко -- люди  ходили в майках, по ночам
наваливался мороз -- люди забирались в пуховые спальные мешки или бродили по
лагерю, ежась, в полушубках и меховых шапках-ушанках. Три с половиной тысячи
метров  над  уровнем моря  давали о себе  знать резкими скачками термометра,
пронзительными ветрами, холодными густыми дождями, а  в перерывах между ними
--  нестерпимо жгучими солнечными лучами. Загар срывал кожу  с  носа и  шеи,
обветренные  губы распухали  и  трескались, а  сердце постепенно  приучалось
стучать быстрее обычного.

     Понаехали к  нам сюда  эти самые альпинисты! Что их носит? Кому от  них
толк? -- обиженно говорил какой-нибудь не слишком  молодой научный работник.
-- Лучше бы еще геологов с полдесятка, чем этих лазателей!
     Товарищи! -- в другом  месте, тренируясь на скалах, говорил  альпинист.
-- Не  забывайте,  что мы  не спортом  заниматься сюда приехали, а  помогать
научной работе.  Вон  геологи  уже  ворчат,  что мы  ничего не  делаем... На
сегодня довольно, идемте-ка поскорее к лагерю, надо еще плов варить, а потом
ведь  на  вечер  назначена  лекция  Наливкина.  Ну-ка,   милый,   что  такое
палеозой?..
     А бес его знает, -- неуверенно отвечал второй альпинист. -- Порода, что
ли, такая... А, нет, вспомнил -- не порода, а возраст!
     То-то, возраст!  Смотри, пропишет тебе Дмитрий Васильевич породу...  Ты
при всех-то хоть не срамись!..
     В лагере шел длинный разговор о геологии, о различных породах:


     -- Вот старик Мушкетов  говорил: Алай и Заалай  -- ничего схожего. Алай
-- серые палеозойские известняки, древние породы.  Заалай -- красные, -- вон
видишь, в снегах? Значит, мел! Под  этим  самым  массивом Корумды -- складки
меловых  песчаников. Ты  слыхал про идею о громадном тектоническом сближении
двух территорий? Индийский континентальный  щит, подъезжает к  сибирскому...
Знаешь, что параллельно Алайской долине проходит громадная линия надвига или
даже шариажа...
     --  Постой,  постой! -- перебил  альпинист.  --  Что  такое  шариаж?  Я
забыл...

     Шариаж? Эх  ты, память! Перемещение гигантского размера масс по пологим
или  горизонтальным плоскостям  на  многие  сотни километров.  Вот что такое
шариаж. Беда!
     Какая беда?
     С  тобою,  дружок, беда,  никак  тебя  не  научишь!.. Это  название  из
геологии Альп -- покровная структура. "Наб де шариаж" -- салазки перекрытия,
понимаешь? Да что я буду тебе рассказывать, на вот, прочти сам!
     Всезнающий  коллектор  отчеркивал  ногтем  абзац  истрепанной  книги  и
досадливо совал ее в руки сконфуженному альпинисту.
     К  этому разговору теперь,  спустя  почти четверть века, надо добавить,
что те  прежние  представления  о строении  Заалая давно устарели,  что  мел
определен теперь и в Алайском  хребте  -- между Суфи-Курганом  и Ак-Босогой;
что  сейчас  спор шел бы о палеогене и неогене; что Алайская долина признана
тектонической,  ограниченной разрывами впадиной; что  устарело само  понятие
"шариаж" и никто им теперь не пользуется.
     Наука ушла вперед. А сейчас я лишь передаю обстановку далекого тридцать
второго  года.  Дождь, дождь, затяжной,  унылый,  холодный.  Обычный  период
весенних дождей  в  Алайской долине.  На Памире  дождей не  будет. На Памире
почти не бывает дождей. А сейчас дождь -- и с Заалайского хребта разлившейся
грязной  громадой  несется река  Кизыл-Арт.  Через нее нельзя переправиться:
обычное  весеннее  бедствие  всех  геологов.  Сиди  в Бордобе  и жди,  когда
откроются  пути  на Памир. Геологи ждут,  скулят, забавляются  фотосъемками,
спорят  на  сугубо-теоретические  темы  и  гуляют... Но гуляют по-своему, --
гуляют  "с геологической  точки  зрения".  Бродят  по  окрестным  моренам  с
молотками  и  лупами, прыгают  с  камня  на  камень,  разглядывают  камешки,
кажется, так, между прочим, а у каждого в голове свои схемы, свои положения,
которые нужно доказать, к которым нужно найти подтверждения.


     Вот,  например,  возраст  Заалая. Как будто  бы ясно: мезокайнозой -- и
никаких  гвоздей.  Ну,  ясно  же,  до  самых снегов,  --  ведь  сколько было
исследований!
     Но  однажды  дождливым  вечером  один   из  геологов  явился  в  лагерь
необычайно возбужденным. Он что-то  такое  сказал,  чтото  такое  показал на
раскрытой ладони, и сразу  вокруг столпились геологи, обступили его, рванули
из   рук  самый   обыкновенный  маленький  камешек,  в  котором   никто   из
непосвященных не узрел бы  окаменелости. До ночи  и  весь  следующий  день в
лагере  геологов  творилось  неописуемое.  Ученые мужи бегали из  палатки  в
палатку, никто  не пошел "гулять",  кипели по палаткам какие-то таинственные
пререкания,  споры, выкрики,  уверения  во  взаимном  уважении  и  такие  же
уверения во  взаимном  невежестве. Работники  других научных  специальностей
шарахались от геологов, как прохожий шарахается от одержимого безумием.
     Во всех криках, спорах, пререканиях из уст в уста перекатывалось новое,
никому из непосвященных не понятное слово:
     -- Фузулина...
     С фузулиной обедали, с фузулиной ложились  спать, с фузулиной на  устах
чуть не дрались.
     --  Да что же это  за  чертовщина такая? -- наконец взмолился  один  из
заинтригованных альпинистов. -- Объясните же мне, пожалуйста...
     Молодой,  но уже  известный геолог,  белобрысый  и  ядовитый  в  речах,
смилостивился,  наконец,  и,  усевшись  вместе  с  альпинистом   на  большой
"верблюжий" вьючный ящик, поглубже уткнув подбородок в  воротник  полушубка,
изрек:
     -- Самый  старинный  вид  фузулины называется:  Fusulina granum avenae,
то-есть  по-российски  "фузулина  зерно  овса".  Первая  фузулина,  --   вот
слушайте, -- была описана в  России сто лет назад  немцем-ученым. Написал он
статью, и называлась эта статья:  "Об окаменелых  овсяных зернах из Тульской
губернии".  Понимаете,  старый  дурень  принял фузулину, самую  обыкновенную
фузулину, за окаменело... -- геолог подавился смешком, -- окаменелое овсяное
зерно.  Вы думаете, история знает только один такой случай? Да я вам десяток
таких расскажу! Вот, например, известный современный английский палеоботаник
Сьюорд. Так он, бродяга, решил сделать ревизию  окаменелых растений, которые
собраны  в  коллекции  Британского музея.  Однажды  нашел  он  один  образец
сердцевины  окаменелого  папоротника.  Ну, такая  гладкая, слабо  изогнутая,
невыразительная загогулина. Недавно еще она была описана в ученом  журнале с
таблицами. Чтоб не было сомнений, что образец, выставленный в музее, и  есть
тот самый,  который описан  в этом  журнале, на  загогулине автором описания
была наклеена  этикетка  с  латинским  названием. Ходили  люди, смотрели  на
загогулину и не понимали: до  дьявола она  похожа на  что-то знакомое. Вдруг
один  из посетителей, --  умный,  полагаю, был парень, -- возьми да и хлопни
себя по  бокам  и расхохотался  на  весь  музей. "Что  с  вами,  мистер?" --
подбежали к нему взволнованные ученые хранители. А он  показал на загогулину
и опять хохочет, этот самый-то англичанин спокойный. Ну  и оказалось, что не
папоротник  это,  а  обыкновеннейшая обломанная  ручка  глиняного чайника...
Альпинист сдержанно улыбнулся:

     Александр Васильевич... Ну, а фузулина здесь при чем?
     Да  ни  при  чем, просто я так рассказал. А фузулина... Ну,  понимаете?
Вчера фузулину нашли. В куске  валуна --  фузулина. А  фузулина -- это такое
ископаемое,  которое  обязательно в  палеозое  бывает.  А  валун  откуда?  С
Заалайского  хребта.  Значит,  какой  же  Заалай -- мезокайнозой?  Палеозой,
значит! Гораздо древнее. Понимаете? Ну, вот мы  и  спорим. Одни говорят, что
существующее представление  о строении  Заалайского хребта неверно, а другие
вопят,  что  находка палеозойских валунов в реке  еще ничего  не доказывает.
Мало ли? Были большие древние ледники. Они могли притащитъ материал из более
далеких мест.  Во  всяком случае -- доказательство сомнительное.  Надо найти
палеозой в коренном выходе.  Значит,  где-то  высоко в  снегах. Понимаете, к
чему речь веду?
     Кажется, начинаю понимать, -- задумчиво произнес альпинист.
     Ага. Ну, отлично! Пусть будет вам ясно: у нас  кое-кто говорит, что вы,
альпинисты,   лазите   хорошо,   а  собственно  говоря,  неизвестно   зачем.
Слушайте... Достать бы палеозой! А? Наши больно тяжеловаты, туда не долезут,
а вам, как говорится, сам бог велел. Ну, что скажете?
     Альпинист оживился:

     Завтра же лезу.  Организую  небольшую группку, честное слово, Александр
Васильевич, вы меня разожгли...
     Лезете?
     Ну, конечно!..
     Тогда имейте в виду: на дрянь не обращайте внимания.
     Что -- дрянь?
     Да  так, вы  слишком обращаете внимание на окраску породы да на  разные
дурацкие  разводы, которые бывают на выветрелых камнях. Надо искать ракушку.
Понимаете: ракушку! Ракушка дороже золота.
     Даже золота? Ну, это вы уж слишком!..
     И  золота! -- обиделся геолог. -- Поймите же, ведь она датирует возраст
слоев!.. Ну, ладно. Нумеруйте камни. Точно


     указывайте  место,  где их нашли.  Отмечайте: как  лежат  пласты,  куда
наклонены, какие  толщи  покоятся  одна  над  другой. А  почему,  --  геолог
небрежно  указал пальцем на скалы, торчащие над ледником, -- почему вот  они
там встали на дыбы? Все важно, все нужно определить... Впрочем... напрасно я
говорю...

     Как это напрасно? В чем дело?
     А в том, что уважающий себя геолог ни вам, ни даже своему коллектору ни
в чем не поверит. Он все должен увидеть своими глазами... Ваша задача найти,
рассказать, а потом помочь  нам пойти  по вашим пятам. И уже вместе мы будем
определять,  всему искать  причины: складчатости, горообразованию, разрывным
дислокациям, катаклизмам... Понятно?
     Меньше  половины!  --  смеется альпинист.  --  Но  не  беда.  Мы завтра
полезем... Значит, эту самую, как ее -- фузулину -- искать?..
     Вечер. Темнеет. Снова начинает накрапывать дождь.  Низко-низко, отсекая
весь верхний ряд гор, опущены облака.  Словно все живое  здесь -- под водой,
ниже ватерлинии судна, а  там, наверху, на поверхности, наверно,  и свет,  и
солнце, и тепло, и радостно, и можно по-настоящему жить.
     Геолог и альпинист расходятся по палаткам.
     На следующий день  группа альпинистов уходит в горы. Здоровые, веселые,
загорелые лица. Шутки и смех. Молодой  парень в свитере, выбежав  на зеленую
лужайку,   лихо  перекувыркивается  через   голову   под   хохот  рабочих  и
альпинистов.
     -- Вот мальчишка! --  снисходительно улыбается  геолог, которого  зовут
Александром Васильевичем.
     Веревки,  шакельтоны,  ледорубы, алюминиевые  крючья  -- все проверено,
точно рассчитано, разделено. Альпинисты выходят из лагеря. Через час высоко,
на  фирновом  склоне,  видны четыре  крошечные черные фигурки с рюкзаками за
спиной.  Медленно,  как водолазы,  они  поднимаются  к  острозубому, черному
гребню, длинным мысом торчащему  из лакированной  белизны  снежника.  Светит
солнце, облака  отступили:  налево  --  за массив Корумды и направо, закутав
мятущейся пеленой подножие Кзыл-Агина.
     Еще через час фигурки скрываются в облаке.
     Внизу им завидуют:

     Ишь, козлята, как ходят!
     Вот  я  и говорю вам,  --  рассуждает другой,  тощий и  всегда  угрюмый
геолог, о котором все говорят, что он хороший специалист, но грешит излишним
пристрастием к иностранщине. -- Почему  до сих пор  Центральный Тянь-Шаеь не
изучен?  Геология темна?  Потому что,  кроме  немцев, никто там не был. Кто?
Мерцбахер,  Кайдель.  Они в равной степени  и геологи и  альпинисты,  -- они
члены альпийского клуба, могут лазать...

     А мы,  что  ли,  не можем?  -- с  горячей  обидой прерывает его молодой
краснощекий геолог.
     Вы... Ну, ты-то полезешь, о  тебе я не говорю. Ты, так сказать, молодое
поколение геологов.  А  вот я о Тянь-Шане... В царские времена  поехали наши
туда  --  географы,  статские  советники,  директора  департамента,  большие
животы.  Доехали  до  ледника и повернули назад.  Потому что  для этого дела
нужна тренировка...
     А что, я, по-твоему, не тренируюсь? -- опять вспылил молодой. --  Вчера
только все сапоги изодрал вон на этой чертовине...
     Ты, опять ты! Ты больше привык сидеть в седле, чем читать доклады.
     И то нужно, и  это нужно! -- рассудительно произнес угрюмый и тощий,  с
козлоподобной  бородкой.  --  Разве  это  геолог с одышкой и брюхом? Ты  вот
видел,  как  вчера Дмитрий Васильевич вскочил в  седло, не  коснувшись ногою
стремени? Вот и профессор, известность, -- Наливкин, -- и скоро уже  старик,
а  как  вскочил! Позавидовать  можно.  Надо, чтоб вся молодежь такою была...
Почему не полез сегодня с альпинистами?
     Я--  я...  Да  просто  нужно  разобрать вчерашние  образцы! --  замялся
молодой, смущенный неожиданным поворотом разговора.
     Угрюмый и  тощий,  с  козлоподобною  бородой, искоса хитро  взглянул на
него:

     А что твой коллектор делает?
     Ну, ясно что, этикетажем заниматься будет...
     Сказав это, молодой геолог глянул еще раз на облако, в котором скрылись
альпинисты, повернулся и, насвистывая, с совершенно независимым видом отошел
в сторону.
     К вечеру альпинисты вернулись недовольные и усталые.

     Нашли фузулину?
     Найдешь  эту  пакость! --  сердито  буркнул один. -- Вот  какие-то  тут
красные, -- он протянул  геологам мешочек  с образцами, --  и зеленые, и еще
какая-то дребедень... Поглядите сами...
     И зеленые, говорите вы? А ну-ка...
     Через  час весь  лагерь облетела весть, что альпинистами  сделана новая
важная находка --  зеленые метаморфические сланцы.  Ага: сланцы... Такие же,
как в Саук-Сае, там у Алтын-Мазара!
     И  пошли рассуждения о том, что именно  в Саук-Сае связано с такими  же
сланцами. А Александр Васильевич кричал:
     -- Но ведь это же, товарищи, большое открытие!.. Вот что


     значит не только ракушка, а порой даже и  простой камень дороже золота!
Я  говорил  вам,  хватит сувениров,  всяких мелких  кристалликов  колчедана,
разводов, щеток кальцита!..
     Так  шли в  Бордобе  дни  за днями.  Отсюда,  от  Бордобы,  начались те
догадки, которые определили работу многих геологов на целое лето. Ища фауну,
определяя возраст пород, слагающих гигантские  горные хребты, геологи думали
о рудных богатствах, какими не может не быть чреват Памир.
     К  осени  многие  из  гипотез,  выдвинутых  в  ту весну, подтвердились,
превратились в теории, теория повела к практическим изысканиям и находкам.
     В  наше время  уже никто  не  спорит  о том, что  альпинизм  не  только
прекрасный вид  спорта, но и  первый  помощник науке  в высокогорье. А  в те
годы, о которых я говорю,  советский альпинизм, особенно в Средней Азии, еще
только начинал развиваться, впервые -- и именно здесь, на Памире, -- заводил
тесную дружбу с наукой.
     Мир становится шире
     Лето на Алае проходит в оживленной работе. Геологи делают ряд маршрутов
по  Алайской  долине и  Заалайскому  хребту.  Геолог  Марковский  слышит  от
киргизов, что в районе КараМук есть уголь; он едет туда, но оказывается, что
киргизы ошиблись: это не уголь, это палеозойские  углистые  сланцы,  которые
никак не могут гореть. Киргизы говорят, что у Дараут-Кургана, в  арыке, есть
ртуть. Геолог Марковский находит несколько капелек ртути, но он осторожен и,
допуская, что это,  может быть, явление случайное, рассуждает так: "комплекс
отложений, слагающих бассейн реки Дараут, близок к имеющимся в районе... " И
называет  район,  где   с  древних   времен  известны  месторождения  ртути:
"некоторые общие черты имеются и в характере строения... Эти  обстоятельства
заставляют отнестись к  данному явлению осторожно, впредь до более детальной
работы  в  этом районе...  " Ох, как осторожны  геологи! Сотню раз взвесить,
много  ночей  думать,  много  раз  обсудить...  Что  может  быть  хуже,  чем
раскричаться  о несуществующем  месторождении? Но  и что может быть  вреднее
бездоказательного, легкомысленного "закрытия" ценного месторождения?
     Геологи  пьют  кумыс  в  Дараут-Кургане,  в  урочищах  Курумды-Чукур  и
Арча-Булак;  размышляют  о новых  сообщениях  киргизов.  А  кочевые  киргизы
называют места,  где имеются древние разработки, штольни, отвалы  рудоносных
пород... Каждое сообщение нужно проверить. Может быть, далеко не все


     интересно. Но важно, что алайские киргизы активны,  что они уже не таят
стариковских тайн и легенд, что  они приезжают  в  лагери  экспедиции, хотят
помочь тем, кто помогает им посоветски изучать и развивать их малоизведанную
страну.
     Попрежнему  верещат сурки и,  вставая на  задние лапки  у  своих норок,
удивленно,  по-человечьи, глядят на проезжих. Попрежнему цветут  эдельвейсы,
тюльпаны,  типчак,   первоцвет   и   ирис.  Попрежнему  кузнечики   нагибают
серебристые метелки  сочного ковыля. А вокруг Дараут-Кургана попрежнему дики
кусты  эфедры,  пронзителен  запах  полыни,  жестки  заросли облепихи,  чия,
тамарикса. И  ветер  все  тот же  -- тысячелетний.  Но в  Дараут-Кургане  --
советском центре Алая -- звонит телефон. В Дараут-Кургане кочевники толпятся
у кооператива,  а  другие, организовав добровольный отряд, стерегут от лихих
людей  склады  и  табуны  и   свой  сельсовет,  непосредственно  подчиненный
киргизскому  ЦИКу. В Алае  уже есть партийные  группы, и  десятки кандидатов
партии, и много комсомольских ячеек -- сотни комсомольцев,  ведущих яростную
борьбу с вредными  байскими пережитками,  с дикостью  и  неграмотностью... И
главное,  в Алае уже нет басмачей.  Их уже никогда больше  не будет!  Алайцы
становятся колхозниками, посылают своих детей в школы.
     Небольшая группа сотрудников экспедиции, сложив  палатки,  отправляется
из Бордобы в дальний маршрут. В этой группе -- топограф,  ботаник, несколько
альпинистов,  художник Н.  Котов  и начальник  пограничной заставы,  который
хочет получше  узнать свой  район. Они едут верхом пока можно, пока  горы не
слишком круты, а снег не слишком глубок. Они оставляют лошадей там, где  уже
невозможно ехать верхом. Неделю они  скитаются  по ледниками и белым склонам
восточного Заалая. Их осаждают  бури, и они отсиживаются в заваленных снегом
палатках.  Они  ушли  из  Бордобы  на  юг,  через  КизылАрт  на  Памир.  Они
возвращаются в Бордобу с севера, из Алайс-кой долины, откуда их никто не мог
ждать.  Они  перевалили  Заалайский  хребет там, где  он  от  века  считался
непроходимым.
     Они  открыли  новый перевал  и назвали его  перевалом  Контрабандистов,
потому что этот  неведомый  перевал мог  оказаться  единственным до тех  пор
бесконтрольным  путем для незваных пришельцев из-за рубежа. С этого  времени
на картах в Заалайском хребте будет помечено не два перевала, а три. И чужой
человек уже не проскользнет к Алайской долине в обход пограничной заставы!
     Какие  неожиданности  предстоят  дальнейшим исследователям? У  перевала
Контрабандистов  обнаружен восемнадцатикилометровый ледник  Корумды, текущий
параллельно   Заалайскому   хребту,   питаемый   пятью   мощными  ледниками,
чрезвычайно  крутыми, с множеством ледопадов.  И  ползет  этот ледник  не по
самому  Заалаю, а  между ним  и параллельным  ему,  до  сих пор  неизвестным
гигантским хребтом,  не  названным, не  описанным.  Сделана  топографическая
съемка -- район оказался не маленьким, во всех отношениях интересным.
     На Памире все  так:  чуть  только  в  сторону от известных  путей --  и
неожиданностей  целый ворох. Многие  величайшие хребты и вершины до сих  пор
еще  даже не  замечены ни  одним исследователем! Здесь совсем иные масштабы.
Здесь еще бесконечно многое надо сделать.
     Первыми идут топограф, географ. За ними в  неизвестную область вступают
геоморфолог,  геолог,  ботаник,  зоолог,  метеоролог...  За  ними   приходят
строители и изменяют первозданный облик еще  недавно  никому  не  известного
края. Так расширяется мир!
     Что я думал о будущем? (Из записей 1932 года)
     Алай... Я не оговорился, сказав, что люди в нем кажутся микроскопически
малыми.  Это  оттого,  что над волнистой  зеленой  степью долины  гигантским
барьером,  колоссальным  фасадом  Памира,  высится   Заалайский  хребет.  От
солнечного  восхода  до  солнечного  заката тянется  цепь  исполинских  гор,
величие и красота которых поистине необычайны.
     Июнь.  Кончается  период  дождей. По  Алайской  долине  незримо  малыми
пунктирными линиями тянутся караваны. Мелкими жучками проползают автомобили,
-- в  тридцатом  году  их  еще  не  было, в  тридцать  первом они  появились
впервые... В тридцать втором --  в экспедиции работает шесть машин, а от Оша
до Алая ходят десятки.
     Я всматриваюсь в даль  Алайской  долины  и  хорошо представляю  себе ее
близкое будущее.
     Нет лучше пастбищ, чем в Алайской долине. Она может прокормить миллиона
полтора  овец.  Не  кочевые хозяйства киргизов-единоличников,  а  колхозы  и
огромные, оснащенные превосходной  техникой совхозы разрешат задачу создания
здесь крупнейшей животноводческой базы. Всю Среднюю Азию обеспечит  Алайская
долина  своим  великолепным  скотом.  Потому   что  мало   где   есть  такие
пространства  сочнейших  альпийских  трав.  Здесь будут образцовые  молочные
фермы.  У  подножия  гигантских  хребтов  возникнут санатории  для  легочных
больных,  здравницы для малокровных, дома отдыха для  всех, кто нуждается  в
целительном  горном воздухе. Туристские базы  расположатся  над  обрывами, у
ледяных гротов,  на горбах морен. Отсюда комсомольцы всего Союза, всего мира
станут


     штурмовать памирские  снеговые вершины. Вдоль и поперек  по Алаю лягут,
как  стрелы,  автомобильные  шоссе.  На  просторах  Алая  будут  происходить
состязания призовых лошадей, вскормленных на конных заводах Киргизии.
     Все, что делалось в тридцатых годах, было только началом. Самое трудное
всегда начало. Тогда я думал о том, что киргизы Алая скоро станут не темными
кочевниками,  зябнущими в рваных халатах, бедняками,  еще боящимися злобы  и
мести  баев,  а  иными  людьми  -- зажиточными,  образованными, культурными,
гордыми своей свободой и независимостью.
     Теперь все то, о чем мечтали мы в те давние годы, осуществилось. Теперь
я  думаю о  том, как поразительно быстро все  это произошло!  Сознательно  и
умело   пользуются   теперь   мирные,   трудолюбивые   колхозники   огромной
высокогорной  долины  всеми благами  советской  науки и  экономики;  умно  и
деловито управляют  богатым социалистическим советским  районом --  цветущей
долиной Алая.

     




     



     От Алая до озера Каракуль
     Перевал Кизыл-Арт. Развалины  рабата  Бордоба. Утро 7 июля  1930  года.
Ясная, хорошая погода. Оделись тепло: свитеры и овчинные полушубки. Довольно
долго возились с вьюками.
     Едем,  как  всегда,  шагом.  Геологические  определения  мест,  которые
проезжаем.  Интересные антиклинали и синклинали. Гипс, сланцы, песчаники. До
двух часов дня -- подъем  на перевал Кизыл-Арт. Мутнозеленая от растворенных
в  ней глинистых пород вода речки Кизыл-Сай, которую переходим  вброд. Как и
вчера --  дорожные знаки: кучи, сложенные из  камней. Слияние вод: мертвенно
зеленой  и  красной.  Снеговые  хребты  все  ближе  к  нам по мере  подъема.
Причудливая фигура из  глины, эолового образования,  похожа на сурка, словно
памятник этому обитателю  здешних мест. Множество архарьих рогов, усеивающих
подножия горных склонов и  даже дорогу. В полушубке сначала  жарко, а  когда
поднялись высоко -- в самый раз.
     Ущелье  красноцветных  пород.  Бесчисленные  трупы  животных  по  пути:
верблюды, лошади, ослы.  Иногда --  скелеты, чаще -- полуразложившиеся. Наши
лошади  пугаются  их. Помня  о  басмачах,  скрывающихся где-то поблизости и,
несомненно, следящих за нами, внимательно осматриваемся по сторонам.
     Подъем на Кизыл-Арт не очень крут, дорога прекрасно выработана, зигзаги
достаточно широки и пологи, чтобы подниматься без  особого труда.  Верблюжий
караван, вышедший  позже нас, -- до двухсот  верблюдов,  --  остался  далеко
позади. Красноармейский отряд, сопровождающий нас, ушел вперед.


     Приближаемся к перевалу. Под кучей  камней -- дорожным знаком --  видим
человеческий труп, иссохший, засыпанный камнями. Обнаружила его наша собака,
обнюхав груду  камней.  Караванщики утверждают, что это  кашгарец  (как  они
говорят:  кашгарлык), умерший в  пути, -- много беженцев из Кашгарии умирают
на памирских высотах.
     В  два  часа  дня  --  перевал.  Здесь --  граница  между  Киргизией  и
Таджикистаном. По нашему барометру -- высота 4 080 метров. По карте -- 4 444
метра. На  перевале -- могильня: груды камней  и воткнутые  в  них шесты, на
шестах меховые  привески и вороха разноцветных тряпок. Вся  могильня желтеет
архарьими рогами. Наши караванщики, встав на колени, молятся.
     Спуск  с  перевала, лошадей ведем в поводу. Меня поздравляют: "Вот вы и
на Памире!"
     Громадная перспектива: долина Маркансу и широкое ложе одноименной реки.
Оно падает  с запада,  река  уходит в  Китай.  Горизонт окаймлен  горами  --
снежными  и  разноцветными.  Внизу  виднеется  рабат  Маркансу --  одинокое,
полуразрушенное, каменное строение.
     Пустыня  Маркансу. Спустившись с перевала Кизыл-Арт пешком,  опять сели
на коней,  и вот  она перед нами -- Маркансу, "Долина смерчей", или,  как ее
называют  чаще,  "Долина смерти",  песчаная  пустыня  на четырехкилометровой
высоте над уровнем моря, пустыня, в которой природные  опасности  усугублены
угрозой нападения басмачей. Отсюда до Китая верст тридцать -- прямая дорога.
     Отряд  красноармейцев,  сопровождавший  нас,  ушел  далеко   вперед,  в
последний раз  мы видели его с  перевала, и заметили, как  за ним,  когда он
проходил Маркансу, следила басмаческая разведка: два всадника, укрывшиеся за
сопками.
     Сейчас,  на  случай  нападения,  мы  предоставлены  только  собственной
защите: одна  винтовка (у меня), один  винчестер (у Е.  Андреева), несколько
охотничьих  ружей  да пистолетов.  Впрочем,  студент-геолог  Е.  Андреев  --
отличный охотник, бывший пограничник -- спутник надежный.
     Позже, снова соединившись с отрядом, мы узнали, что отряд стрелял здесь
по басмачам, они скрылись, и больше их уже никто из наших людей не видел.
     Гладкий -- как зеркало, гладкий и блестящий песок, да справа и слева --
невысокие сопки. До  рабата  Маркансу,  где мы  предполагали стать  лагерем,
осталось два километра. И удивление наше было  весьма велико, когда, подойдя
к рабату (такому же полуразрушенному, как и все другие в нашем


     пути), мы не нашли никого. Песок, да река, да чахлая травка, да  горы с
ущельями,  пологими скатами  и иззубренными бровками, --  горы,  как  и весь
день, со всех сторон.
     Мы рассуждаем об отряде. "Ушли!" -- "Неужели  на Каракуль?" -- "Сколько
до Каракуля  отсюда?" -- "Верст  тридцать!" -- "Нет,  они, очевидно,  решили
остановиться ближе, на Уй-Булак-Беле, там есть травянистая  площадка... " --
"Несомненно, там стали, вряд ли ушли к Каракулю, ведь мы же условились!.. "
     Идем дальше. Ветер в спину, густая пыль -- самумы и вихри, слепящие нас
и  скрывающие  от нас  весь  мир. Пыль  в глазах, на зубах,  пыль забирается
всюду, -- облако окутает нас и бежит дальше, сзади набегает новое облако.
     И  нам понятно, почему это -- "Долина смерти".  Был бы посильнее ветер,
-- куда бы деваться?
     Надеваю очки-консервы, но и они помогают мало. Пути в пустыни, кажется,
нет  конца; ни  птицы,  ничего,  ничего  живого.  Сзади  -- контрастом нашей
серости --  ослепительный блеск снеговых вершин. Солнце жжет, а в  полушубке
-- не жарко.
     Справа, в млеющей дымке показались шесть всадников. Мой  спутник  Е. Г.
Андреев  спешился и в  двенадцать  раз увеличил всадников своим великолепным
биноклем. Ему удалось  разобрать,  что всадники были  в халатах и  малахаях.
Тогда мы, вдвоем, сняли с плеч винтовки и отделились от каравана.
     Если  бы  не  песок,  конь Андреева  померился бы с моим быстротой.  Мы
спешили  навстречу  всадникам.  Но  они  исчезли.  Пустыня  была  бугристой,
плоской, и всадники исчезли бесследно.
     Мы  выехали на большой песчаный бархан.  Ветер расчесал на мелкие волны
его крутую поверхность. Андреев наклонился и, не спешиваясь, что-то поднял с
песка.  Он посмотрел находку на свет и передал  мне.  Это  был полуистлевший
кадр  кинофильма. Если  бы Андреев  сказал  мне, что за  тем вон  ущельем, в
роскошном шатре, нас ждет к ужину сам Тамерлан, я бы скорее поверил ему, чем
верил сейчас  этой находке. Уж не явью ли были и  те зыбкие фонтаны, сады  и
бассейны, что  мы  все  видели  сегодня  на  горизонте,  когда нас  закружил
свирепый, рыжий самум? Мы смотрели, и никто из нас не  ошибся, но мы сказали
друг  другу: "мираж"  и,  выплюнув песок,  набившийся в  наши  рты, пока  мы
произносили это слово, поехали дальше.
     Сейчас я готов был  поверить чему  угодно.  Осторожно, в обе  ладони, я
вложил ветхий клочок  целлулоида и сдувал с  него маленькие песчинки. Потом,
еще осторожней взяв его  за уголок двумя пальцами, посмотрел  сквозь него на
свет. Я  увидел  женщину  с  оголенными плечами,  в  вечернем платье, и  эту
женщину я узнал: с обрывка целлулоида мне улыбалась Лия де Путти,


     и  я на секунду представил себе мертвящий свет "юпитеров" и  количество
веских, придирчивых  слов режиссера, требующихся для производства такой вот,
предназначенной для обольщения бюргеров и буржуа великолепной улыбки.
     И все-таки, откуда же здесь кинофильм? Забыв  о  тех шести всадниках, я
углубился  с  Андреевым  в  перечисление  памирских  экспедиций,  снабженных
киноаппаратурой.  Перечисление  не  удалось:  только  две  киногруппы  здесь
проходили за все времена, только две, -- одна из них  работала  в экспедиции
1928 года, вторая пересекла Маркансу в  прошлом году, но и они не таскали же
с собой на  Памир старые фильмы! Мы ни до  чего не додумались и вернулись  к
нашему каравану.
     Справа, после холмов  и сопок, открылось широкое,  ровное пространство:
мы  подъезжаем  к  У-й-Булак-Белю,  который вот, за  этой  грядкой, впереди.
Песчаные дюны. Уй-Булак-Бель: зеленая луговинка,  чахлая  травка. Никого, ни
души...
     К этой записи я могу добавить:  много позже, в Хороге я  нашел ответ на
заданную мне пустынею Маркансу трудную задачу о кинофильме.
     Нигде   на  Памире  к  тому  тридцатому  году  еще  не  было  выстроено
кинотеатра.    Но   в   1929   году   культработники   Памира   организовали
кинопередвижки.  Они  должны  были  посетить  все  военные  посты  Памира  и
демонстрировать  серию  фильмов. Опыт удался  наполовину:  часть каравана  с
фильмами была в Маркансу разграблена басмачами, наскочившими из Кашгарии.
     Басмачи  не поняли истинного  смысла  и назначения странного  груза, но
убедившись, что  странные ленты отлично горят, поделили фильмы между собой и
разжигали ими кизяковые костры...  Говорят, что слава  об этих кострах пошла
по Кашгарии!
     ... В Уй-Булак-Беле отряда  не  оказалось. Значит, он  ушел к Каракулю.
Останавливаемся на площадке, поросшей чахлой  травой, -- вокруг нас пустыня,
волнистые дюны, горы. Уже шесть часов вечера, лошади изморены, а до Каракуля
еще пятнадцать  верст.  После долгого  обсуждения  все  же  решаем двинуться
дальше.
     Спуск с Уй-Булак-Беля.  Внезапно  открывшийся вид на озеро и окружающие
его горы.  Лошадей стараемся  возможно больше  вести в  поводу,  но на такой
высоте, тяжело одетым, нам трудно итти.  Моренный остаток -- спуск к  озеру.
Еще  два-три километра крутого спуска,  --  выходим на  равнину, в котловину
озера Каракуль, но до воды остается еще километров десять.


     В  девять  вечера, после  заката  солнца,  подходим к  стоящему лагерем
отряду,  ничего не  говорим его командиру, но он сам, опережая наши попреки,
объясняет: он не  знает пути, а вел его  проводник Таш-ходжа,  который явный
трус и потому  очень спешил и все время обманывал, преуменьшая расстояние до
озера, и -- "вы уж не ругайте меня, так вот все и вышло!".
     У озера Каракуль
     ...  Каракуль --  великолепен: дикий, особенный,  первозданный  мир! На
ровном, на гладком песке  восточного берега  --  редкие альпийские  цветы  и
мелкая  травка.  Речка, бегущая в озеро.  Ставим палатки возле  нее.  Светит
зеленая,  призрачная луна. И, наскоро поев консервов, выпив чаю, не чувствуя
никакой  усталости, а  напротив, ощущая  необычайную бодрость  и легкость, я
брожу один, захваченный и вдохновленный суровой красотой местности.
     Июльское  утро  1930 года.  Путь  по гладкой,  пустынной местности,  по
мягкому  песку, вдоль берега Каракуля.  Берег изрезан глубокими заливчиками,
бухтами, мысами, к берегу примыкают мелкие острова.
     Озеро -- голубое, как разрез зеркального стекла. Безветрие. Солнце жжет
до боли, обжигает лицо, руки и -- сквозь рубашку -- тело.  Жарко до одури, а
ночью все маленькие ручьи замерзли; вода иссякла к утру, как обычно здесь, и
тонкий слой льда образовал над пустыми руслицами воздушные полые перекрытия.
     Трупы  животных.   Испугавшись  одного  из   них,   лошади   обезумели,
разбежались во все стороны. Вьюки полетели на землю. Мы задержались почти на
час, собирая ящики и мешки, ловя и завьючивая лошадей.
     Песок  -- и белые хлористые выцветы. Местами набухшая,  мягкая почва, в
которой ноги лошадей  проваливаются. Под нами -- подпочвенный лед.  В летнее
время покрывающая его почва превращается в предательские трясины.
     Пройдя восемнадцать километров,  становимся лагерем у восточного берега
озера. Ставим палатки, иду собирать кизяк, приношу полный мешок.
     Бреду один на  озеро, прогуливаюсь  по  берегам,  по лабиринту  мысков,
перешейков, полуостровков.  Вдоль берега --  никаких следов рыбы, но  чайки,
пища,  носятся  над  зеркальной  поверхностью.  Одна  долго  играла со мной,
пролетая, опускалась к моей голове.
     Подальше --  берег  с откосом.  По откосу  --  кладбище,  сложенные  из
сланцевых плит могилы, многие зияют и пусты.


     В  одной  -- человеческий череп. Здесь близко был  рабат  Ходжа Кельды,
вероятно потому и кладбище.  Закат солнца, и сразу  лунный лик над горами --
полная луна на востоке.
     Возвращаюсь в лагерь, обед еще не готов. Егор Петрович Маслов варит для
всех суп с  фрикадельками. Брожу по степи с  геологами. Разговоры о том, что
широкая котловина Каракуля, повидимому, тектонического происхождения.  Сухая
часть  котловины  местами  вспучена  и   ближе  к  горам  покрыта  моренными
отложениями. Высота озера  над уровнем моря -- 3 954 метра, горы, окружающие
котловину,  превышают  ее  метров на триста-четыреста,  а местами -- снежные
гребни  -- на километр и, пожалуй,  даже на  полтора километра. Горы  сильно
оглажены  и,  по всем признакам, завалены  продуктами  собственного  распада
эолового характера,  не  снесенными  с  них,  ибо  нет стоков.  Из-под  этих
продуктов распада ныне вырезаются только, как зубы из десен, острые, резкие,
угловатые бровки. В  средней  части котловины  морены отсутствуют (или,  что
вероятней, скрыты под аллювием).
     Геологи высказывают предположение:  плоскостной ледник -- ледяной  щит,
когда-то  покрывавший  котловину,  стаивая,  погреб  себя  под  "остаточными
продуктами стаивания", -- эти "продукты" и являются сейчас почвой котловины.
Известный здесь подпочвенный лед -- не остаток ли ледника?
     Н. А. Северцов -- первый исследователь, побывавший  на озере Каракуль в
1878 году, -- утверждал, что озеро имеет  два стока. Но он ошибся, --  озеро
на самом деле бессточно. А первым, кто обратил  внимание на "почвенный лед",
был  Г.  Е.  Грумм-Гржимайло,  в  1884 году. С тех пор на Каракуле  побывало
немало  исследователей,  и  все же на многие научные вопросы без организации
систематических наблюдений и глубокого изучения озера  нельзя ответить и  до
сих пор.
     ...  Красноармейцы  в  палатках поют хором.  Странно и  приятно слышать
русскую хоровую песню здесь, на озере Каракуль!
     Вечером, после обеда, разбираем, чистим оружие.
     А  верблюжьего каравана все нет, весь вечер его высматривали в бинокль.
И  разговоры  в  лагере  такие:  если  к  ночи не придет,  значит  можно  не
беспокоиться: наш груз, наше продовольствие делятся басмачами в Кашгарии!
     ...  Утро  раннее...  Из-под одеяла  вылезать  холодно. Я  хочу  сейчас
поговорить о шахматах. Маленькие, дорожные шахматы -- неотъемлемое достояние
Хабакова и Юдина. Оба они больны особой болезнью, похожей на одержимость, --
хронической и прогрессивной шахматоманией. Не  бывает у них  такой свободной
минуты, какую они не отдали бы этой игре.
     Весь день я бродил вдоль высочайшего в мире большого озера,  тревожимый
и волнуемый таким похожим на лунный


     рельефом обступивших  озеро гор.  А Юдин и Хабаков  лежали на животах и
передвигали по  квадратам  фигуры.  Они  лежали на животах весь  день и весь
вечер. Им носили пищу и ставили ее на землю, рядом с шахматной  доской. Днем
была разрывавшая камни жара, к вечеру  -- ураганный ветер и холод, а они все
лежали, словно  приросли  животами  к  земле.  Иногда  одного из  них сменял
командир  сопровождавшего  нас  полувзвода.  Они  заразили  и   его  той  же
шахматоманией.
     Солнце утонуло  в  вечных  снегах,  над вечными снегами  всплыла  луна.
Совсем  необыкновенная, будоражащая  сердце луна, а они все играли, подложив
под себя одеяла и укрывшись полушубками.
     Я видел  все  сочетания пустынной воды, лунного света и снега. Я  видел
все оттенки млеющих в  зеленом ветреном воздухе гор. Они не  видели  ничего,
кроме пешек, ферзей и тур.  Я думал о тысячелетнем покое и мертвенности этих
мест. Они думали только об очередном мате.
     Юдин, проигрывая, хмурился и мрачнел. Он молчал, и его глаза наливались
кровью. Хабаков, проигрывая, не мог сохранить  спокойствия -- язвил и нервно
жестикулировал. Командир рассеянно и потерянно  улыбался, надеясь,  наконец,
отыграться, но  улыбка  его была  напряженной и  неестественной. Весь лагерь
спал, и, наконец, я тоже пошел в палатку. Когда они кончили игру, я не знаю.
     ...  Пора вставать.  Сейчас  выходим.  Наш  путь  сегодня  -- в  долину
Муз-кол. Верблюжий караван пришел ночью. Опасения были напрасны.
     Путь  из  Алая  до  Каракуля,  описанный  мною, я  повторил  дважды,  в
следующие, 1931 и 1932  годы.  И мне  хочется рассказать о тех  удивительных
переменах, какие совершались у озера Каракуль на моих глазах.
     До 8  июля  1931  года на озере  Каракуль было  все  то  же  вековечное
безлюдье да  безмолвие, нарушаемое только посвистом ураганных ветров. В этот
день,  едучи  впереди всех дозором, поднимаясь верхами вчетвером  на перевал
Кизыл-Арт,  геолог Е.  Г.  Андреев, геолог  Одинцов,  художник  Данилов  и я
заметили на откосе  береговой террасы множество архарьих следов: архары были
кем-то  вспугнуты и, кинувшись с верхней террасы  вниз, разбежались в разные
стороны.
     Внимательно изучая  следы,  мы проехали это  место,  выехали наверх,  с
трудом пересекли глубоко размытое русло ручья, заполненное вязкой, усыпанной
камнями глиной. Кони проваливались по брюхо, мы сооружали себе тропу руками,
нас нагнал здесь вместе с бойцами начальник той заставы, которая


     в этот  день должна была впервые обосноваться на берегу озера Каракуль.
Бойцы взялись за дело, и,  по быстро  разделанной ими  тропе, мы  все вместе
двинулись дальше, к  перевалу, дав несколько выстрелов  по двум показавшимся
вправо, на склоне кийкам.
     И опять на перевале, под грудой  камней, лежал  труп человека, очевидно
замерзшего  здесь в снежной пурге, и кругом сверкал  снег, было холодно,  но
погода в тот день была хороша. И на ходу я читал бойцам популярную лекцию по
геологии, и так мы проехали пустыню Маркансу, и возле Уй-Булак-Беля  мы сами
вспугнули архаров, а потом убили двух  крупных, жирных куропаток и, наконец,
покинули седла у развалин рабата, возле трех притулившихся  к ним киргизских
юрт, на  берегу  озера Каракуль. И, быстро поставив палатки, дождались  всех
сотрудников экспедиции, следовавших за нами.
     А на следующее утро в половине десятого  я выскочил из палатки, услышав
-- первый  в  истории  высочайшего в  мире  большого  озера -- автомобильный
сигнал.  Выскочил  -- и увидел два быстро приближающихся,  тяжело  груженных
полуторатонных автомобиля.  Они протяжно  сигналили, давая нам знать о своем
прибытии, казавшемся всем нам чудесным.
     Из юрт выскочили киргизы, женщины, дети, испуганные и изумленные. Стадо
яков внезапно сорвалось с места и кинулось навстречу автомобилям, приняв их,
очевидно, за странных зверей.
     Я на ходу вскочил на подножку первого автомобиля -- за его  рулем сидел
начальник  погранотряда  тов.  М.  Начальник  заставы,  ночевавший  вместе с
бойцами в  наших  палатках, вытянулся перед  ним с  докладом  о том, что  на
"вверенном ему участке все в порядке!".
     Так началась постоянная служба пограничников на озере Каракуль.
     Мы, сотрудники экспедиции, пригласили командира к большому брезенту, на
котором  были  разложены  вчерашние  куропатки,  вареное  мясо  и  консервы,
сливочное масло и шоколад.
     Минувшую ночь автомобили  провели в Маркансу, пройдя накануне путь туда
из Бордобы через перевал Кизыл-Арт. Несколько  часов спустя вдали  показался
весь   пограничный  отряд  и  огромнейший  караван  верблюдов.   Две  тысячи
верблюдов,  становясь исполинским,  многоголосым  и  пестрым  табором  вдоль
берега,  развьючивались, и десятки  караванщиков  сооружали себе из вьюков и
брезентов "дома"; большой город палаток выстроился рядами вдоль озера, -- по
улицам "города" прогуливались люди, спокойно любуясь озером.


     А  из Мургаба,  навстречу  отряду,  приехал  вместе  с  представителями
местной  советской  власти,   киргизами  Камчибеком   и  другими,  начальник
кавалерийского памирского отряда, мой и  Юдина  старый знакомый С,  которому
предстояло передать все памирские  посты  и охрану Памира пришедшим на смену
пограничникам.
     И  впервые в многотысячелетней истории Каракуля на  его берегу началось
общее собрание огромной массы людей.
     Один из автомобилей был  превращен в  трибуну.  Командиры и киргизы  --
представители  местной власти  заняли  места  за  сооруженным  из  ящиков  и
покрытом красной материей столом. Первым длинную речь по-киргизски  произнес
Камчибек, -- его слушали дети,  и женщины, и пастухи  из  трех  каракульских
юрт,  и караванщики экспедиции  и отряда. После него выступил С, сказав, что
сменяющийся отряд поручает новому отряду охрану границ. А потом в  громадной
бараньей  дохе, у "стола"  встал  маленький,  экспрессивный  М.,  прекрасный
оратор. Его речь была  о  символах спокойствия границ --  о зеленой  и синей
фуражках,  о синих петлицах кавалеристов,  выполнивших свой  долг  и впервые
здесь,  на Памире, сменяемых зелеными  петлицами пограничников;  о том,  что
задача его отряда  --  повесить  замок на дверь, которую, впрочем, еще нужно
найти  на  границе; о том, что  советская  культура идет  на  Памир  и Памир
перестает быть дикой окраиной; о том, что пограничники помогут  дехканству и
будут с дехканами мирно  и дружно работать; о строительстве местной власти и
о многом другом.
     Обоим командирам рукоплескали, обоих, сняв с кузова автомобиля, качали,
и собрание кончилось.
     Зарокотали  моторы  машин: началось  катанье киргизов,  их жен  и детей
вдоль озера Каракуль, -- и пассажиры машин отнеслись к катанью восторженно.
     Позже,  проходя  по  обставленной палатками улице, я  пошел  на разливы
гармони,  к толпе пограничников,  стоявшей вокруг разудалых бойцов-плясунов.
Трепак и русская отплясывались в сумасшедшем темпе, в полном пренебрежении к
почти  четырехкило.  метровой высоте над уровнем моря, на  которой находится
озеро Каракуль. И я убедился,  что русскому солдату не страшен и разреженный
воздух высот,  -- веселье шло впрок,  никто  не задыхался и  не жаловался на
сердце.
     Вечером  я разговаривал с шоферами машин  Стасевичем и Гончаровым.  Они
рассказывали  подробности о своем походе  сюда -- о  переправах через  реки,
промывины,  щели, о победе над  перевалами. Весь путь от Оша  они прошли без
аварий и без поломок, но с энергичной помощью бойцов-пограничников в трудных
местах. Шоферы утверждали, что при современном состоянии дороги весь путь от
Оша до Поста Памирского


     можно покрывать  за четыре дня, а после исправления дороги --  разделки
перевалов и сооружения мостов -- за два дня.
     В этот вечер пограничники мне сказали, что в районе южного берега озера
появилась банда в двадцать пять человек, была там накануне. Начальник отряда
С. полагает, что это басмаческая разведка, следящая за  продвижением отряда.
Конечно, именно она и спугнула накануне стадо архаров, следы  которых мы при
подъеме на Кизыл-Арт наблюдали.
     Можно  было  не  сомневаться: с приходом  пограничников, басмачеству на
Памире наступал конец.
     А на следующий день, 10 июня 1931 года, когда наша экспедиция двинулась
к южному берегу Каракуля,  на восточном  егo берегу  заработал движок  новой
электростанции. Электрический свет впервые осветил Каракуль!
     Получив на все  месяцы дальнейшей работы восемь бойцовпограничников для
охраны,  экспедиция  разделилась: партия  Е.  Г.  Андреева с  двумя  бойцами
направилась  к ущелью реки  Кудара, партия  Г. Л.  Юдина и петрографа  Н. С.
Катковой с остальными шестью -- к Посту Памирскому.
     Мы  ушли  вперед  от отряда  и  опять  на  долгие месяцы погрузились  в
безмолвие и безлюдье восточнопамирских высей.
     В  следующем, 1932 году, когда  я  проходил  Каракуль  в  третий раз  с
караваном Таджикской  комплексной экспедиции, здесь было уже обжитое многими
людьми  место, заново отстроенный рабат служил  гостиницей  для проезжающих,
метеорологи и гидрологи катались по  озеру  на своей лодке, о басмачах никто
уже  и  не  вспоминал,  по  вечерам  люди  смотрели кинокартины, здесь  было
оживленно, спокойно и многолюдно.
     А еще через  несколько лет на Каракуле  вырос  уже  настоящий,  большой
поселок, мимо которого по великолепному Восточио-Памирскому тракту ежедневно
мчались  сотни машин, пробегавших расстояние Ош --  Мургаб ровно за сутки. В
поселке  жили  работники  научной  станции,  основанной  на  озере Каракуль,
дорожники,   колхозники  киргизских   животноводческих   колхозов,  торговые
работники, учителя построенной здесь школы, медицинский персонал амбулатории
и ветеринарного пункта, почтовые работники и много других  людей, работавших
в многочисленных учреждениях Восточного Памира.
     Мое свидетельство  здесь  -- лишь  о первых днях  строительства  новой,
советской жизни.
     Но вернемся к моему дневнику 1930 года.


     Долина Муз-кол и перевал Ак-Байтал
     10 июля 1930 года...  Дорога входит в ущелье, и,  охраняя свой караван,
я, Е. Андреев и другие едем вместе. По горам -- архарьи тропы, здесь архаров
много, всюду, как и прежде, валяются архарьи рога.
     За небольшим перевальчиком -- спуск в долину Муз-кол. В долине, слоем в
метр-полтора толщиной, лежат лед  и снег.  Они быстро тают,  река  разлилась
широко,  вся долина набухла и истекает  тысячами ручейков. Мы переправляемся
через  реку. Ландшафт -- открытый,  видно все далеко  вокруг. Еду ускоренным
шагом,  рядом с Хабаковым и слушаю его  геологические рассуждения. У меня  с
утра болит  голова: первый  признак тутэка -- горной  болезни. Солнце сильно
жжет  и щиплет  лицо. "Сахарной Гренландией" назвал эти места  один из  моих
спутников, и  в самом  деле  холод  и  жара  уживаются  здесь,  кажется,  не
смешиваясь и не воздействуя друг на друга.
     Долина Муз-кол  -- троговая,  ледниковая,  всюду "заплечики"  --  следы
проползавших ледников.
     У  рабата Муз-кол мы нагоняем  расположившийся здесь на короткий  отдых
красноармейский  отряд,  вместе движемся дальше. Путь все время вверх, вдоль
русла реки,  по правому  ее берегу.  Пересекаем участки  льда,  покрывающего
долину. Превышение гор над нами небольшое, но они  снежные, нетающий снег на
них местами очень глубок.
     В конце  долины, перед поворотом  дороги к зигзагам подъема на  перевал
Ак-Байтал,  располагаемся  лагерем  на  глинистой, усыпанной  остроугольными
камнями  почве.  Рядом  с нами  --  широкий "конус выноса"  впадающей  реки:
бугристый, зеленый, набухший водою -- кочкообразное болото.
     Из-за головной  боли, едва расставив палатку  и  разобрав вещи, ложусь.
Рис на этой высоте не разварился, поэтому пловом все недовольны. Пьем чай.
     Сильный шумящий ветер, попытки неба дождить, а потом -- тихая ночь.
     Утром 11 июля  все пишут письма, чтоб отправить  их в  Ош, со встречным
караваном ослов.
     Предупреждение Юдина:  тщательно следить в пути  за  лошадьми, чтобы на
такой высоте они не пали; чуть что, спешиваться и вести их в поводу.
     Высота дает  себя знать,  -- все  движения  в лагере, как в  ускоренной
киносъемке, замедленны; однако  никто друг  за другом  этой замедленности не
замечает.  При  быстрых  резких  движениях  --  сердцебиение и  одышка,  при
физическом напряжении -- легкое  головокружение. Кажется,  никто не избавлен
от этих особенностей.
     9 П. Лукницкий


     Выехали в девять вместе с отрядом. Но  одна  из  наших  вьючных лошадей
завязла  в  мокрой  глине  и  упала  посреди  речки.  Пока  возились  с ней,
развьючивали и завьючивали снова, отряд ушел вперед.
     Подъем на зигзаги Ак-Байтала. Лошади тяжело дышат, останавливаю свою на
каждом  зигзаге.  Подъем  очень пологий, постепенный,  медленный.  Ближайшие
вершины без снега, дальние  --  в очень  глубоком  снегу.  Навстречу нам  --
караваны ослов.
     Перевал.  Высота 5 200 метров. Крутой, по зигзагам, спуск в долину реки
Ак-Байтал,  ведем лошадей в поводу.  Путь  по каменистому и галечному руслу.
Высокие берега.  После  крутого  поворота  на юго-восток дорога  выходит  на
террасу и дальше  идет по этой открытой террасе,  в речной долине. Я выезжаю
вперед  и обгоняю  караваны  ослов,  идущие в  Хорог  и  на Ишкашим с грузом
железа, ведер,  тазов, всего, что басмачам грабить неинтересно.  Мануфактуру
сейчас не возят.
     Перед самым рабатом Ак-Байтал  догоняем отряд. Река  у  рабата широка и
глубока небывало. В русле  там и  здесь -- толстый лед. Переправа через реку
на левый берег, а против рабата -- на правый. Обе переправы опасны.
     Рядом с рабатом -- юрта, возле нее, на  берегу, трое русских в  халатах
поверх обычной  одежды.  Это  промысловые охотники'  из группы приехавшей  в
Мургаб год  назад. Здороваемся,  вместе  с Юдиным иду  с ними  в  юрту.  Они
угощают  горячим  молоком,  свежими лепешками и  свежими новостями. Все трое
едут на этот раз охотиться за Боабеком, -- тем  самым Боабеком, который едва
не прикончил  меня  и  Юдина полтора месяца назад. Мы рассказываем охотникам
подробности о  нападении басмачей  на нас 22 мая,  об убийстве Боне, о нашем
плене и  нашем спасении.  Охотники  сообщают  нам сведения  о Погребицком  и
других,  которых  мы  видели  в  банде в  их последние часы  перед  смертью.
Единственный человек  из этой группы, которому  удалось спастись, -- таджик,
шедший сзади, пешком, отдельно от других, не был захвачен в плен и находится
сейчас в  Мургабе  (который, кстати,  по старинке все  еще часто  называется
Постом Памирским).
     Охотники  спросили  нас, не знаем ли мы чего-либо о пропавшем без вести
дорожном технике Астраханцеве?  Он вышел  из Мургаба в Ош дней через  десять
после группы Погребицкого. Был один, хорошо вооружен и на хорошей лошади.
     Мы ответили охотникам, что могила  техника Астраханцева встретилась нам
в Бордобе,  перед подъемом на  Кизыл-Арт: бугорок земли,  на  котором  лежал
прижатый  камнем  его  окровавленный  плащ  и  шест с красной  тряпочкой  --
флажком.   Эту   могилу  мы  сфотографировали.   Астраханцеву  басмачи  дали
переночевать в юрте, а утром, когда он отъехал от юрты, зверски убили.
     Охотники рассказали нам много легенд, в которых можно найти указания На
месторождения полезных  ископаемых,  отметили на  карте место, где мы найдем
остатки древней плавильной печи, и дали много других полезных сведений. Один
из  охотников рассказал  нам  о  своем посещении  так  называемой  Ваханской
пещеры, --  он лазал  туда с двумя фунтами  шпагата,  но шпагата не хватило,
чтобы дойти до  конца. В глубине пещеры встретились  замурованные стены. Две
стены удалось проломить, за ними оказалась груда пепла и пыли, а  дальше  --
три колодца, но исследовать их  не пришлось из-за недостатка воздуха. В этой
пещере мой собеседник нашел  древние самострелы и боевой  щит.  Местный ишан
заявил, что найденный щит  выдержит десятипудовый камень. "Мы сажали на этот
щит троих человек  -- выдержал". Ценнейшая  находка увезена работником  ОГПУ
Степановым в Ленинград для передачи  в музей (в какой именно, мой собеседник
сказать не мог).
     ... Утром  мы выехали к Мургабу. Едем, не переправляясь через реку, все
время  по широкой ее  долине,  вниз. Долина травяниста и  пастбищна,  однако
киргизских  юрт в ней не  видно: киргизы живут по боковым ущельям. Только  в
одном месте мы видели пасущийся скот и трех пастухов киргизов.
     Вдали -- красносиреневые пятна, лужайки с клевером. Могилы. Тропа влево
-- к  озеру  Ранг-Куль. Караваны ослов.  Широкие дали. Жарко. Дорога широка,
ровна  и вполне  была бы пригодна для  автомобиля (на всем пути я примеряюсь
глазом и  убежден,  что  почти  всюду автомобиль по Восточному  Памиру может
пройти!).  Надо  только  соорудить  мосты   через  реки   и  отремонтировать
полуразрушенные рабаты. Впрочем, перевалы! Перевалы надо разделывать заново,
но и это вполне возможно!
     Долина реки Пшарт --  широкая, и в ней -- широкое ложе  реки, в которой
почти  нет воды,  ток  ее очень  узок.  В  нетерпении  увидеть  Мургаб (Пост
Памирский)  отделяюсь  от  каравана,  выезжаю  вперед  один.  После  Пшарта,
направо,  последний мыс,  против  него  --  могилы,  а  за  мысом виден Пост
Памирский, но  ехал  я  до  него  не меньше  часа.  Обогнал  караван  ослов,
спустился к  берегу многоводного сейчас  и  широкого Мургаба, --  его долина
широка, зелена, кочковата. Тучей налетели  на  меня комары,  мгновенно заели
меня и моего  коня, не помогли  ни  табак, ни  отмахиванье, и я погнал  коня
рысью, и на рыси подскакал к террасе, на которой виднелась обнесенная стеной
полуразрушенная крепость: Пост Памирский...


     Мургаб (Пост Памирский)
     Долина  реки  Мургаб  в июле  заболочена, поэтому  нас одолевают  злые,
неотступные комары. Речная терраса, на террасе -- обнесенная стеной крепость
с мачтой радиостанции -- единственной  в  этом 1930 году  на весь  Восточный
Памир. Ниже крепости -- два больших, казарменного типа, здания:  одно из них
еще не достроено; в другом -- амбулатория и квартиры начальствующего состава
Поста.
     Ниже этих зданий, на ровной площадке -- кишлак, домиков двадцать, тесно
сросшихся  один с другим, покрытых, в сущности,  одной  общей крышей. Домики
расположены буквой "П" и потому обводят образовавшуюся внутри площадь. Между
некоторыми  узкие  проходы. Чайхана  с подобием  веранды, --  крыша  веранды
сквозистая, из  ветвей терескена, а  место,  где  все  сидят, -- глинобитная
площадка  --  покрыто разноцветными  паласами.  Стена  обтянута  красной,  с
цветами ситцевой материей.
     Два магазина, точнее, склада: Госторга и Узбекторга.
     В домиках живут служащие: русские, человек десять, и остальные, два-три
десятка, -- таджики,  киргизы,  афганцы  и  кашгарцы.  За домиками, на южной
стороне, -- вторая площадь, образуемая вторым рядом -- разрушенных и нежилых
домиков. Здесь мы становимся лагерем.
     Кишлак --  на  обрывистом берегу Мургаба. На крышах,  по  углам,  и  на
земле,  перед кишлаком,  -- архарьи и  киичьи рогатые головы. Перед кишлаком
они свалены в кучи. Тут же сушатся шкуры. Высушенные сложены штабелями.
     Чуть подальше,  к  югу, --  примитивный мост через реку. Мургаб в  этом
году разлился необычайно. Широк, глубок, многоводен. Мост  подобен  острову:
чтоб подъехать к мосту с правого берега, нужно сначала пройти по воде метров
сто,  а вода  по брюхо  лошади.  Пройдя эти  сто метров, окажешься на первом
островке,  но  мост начинается  со  второго,  до  которого  добраться  почти
невозможно, потому что между  ним  и первым  островком -- стремнина,  лошади
перебираются через нее вплавь.
     Левый берег -- широкая, заболоченная, кочковатая низменность, комариная
страна, но зеленая, травянистая, пастбищная.
     Долина  Мургаба  ограничена  сухими  сопками, возвышающимися метров  на
триста-пятьсот и  изборожденными  сверху донизу поработавшей здесь  когда-то
водой.
     Вот и все это скучное  место, считающееся "столицей" Восточного Памира,
его  крупнейшим  административным  центром  и,  кстати, единственным,  кроме
двух-трех старых маленьких военных постов, населенным пунктом.
     Сейчас на Посту Памирском нет людей, которые знали бы


     хоть  что-либо из  его истории,  а между тем в истории его  есть немало
примечательного и любопытного.
     Иногда бывает  полезно и  интересно увидеть что-либо  хорошо,  знакомое
глазами постороннего наблюдателя. Считаю уместным  привести здесь  запись из
дневника одного иностранного путешественника XIX века:
     "На правом берегу Мургаба, на высоте 3  600 м *  возвышается укрепление
Памирский пост, как  грозный протест против  совершившегося в последние годы
наступления  афганцев  и китайцев в  области Памира, принадлежавшие прежде к
ханству Кокандскому.
     Первое время  после  того, как ханство это было завоевано в 1875--76 г.
русскими, на Памир, эту крайне редко населенную и труднодоступную местность,
почти не было обращено внимания. Даже столь умный вообще Скобелев не подумал
о ней. Но вот к ней  стали настойчиво тянуться другие соседи, и энергическое
вмешательство русских  стало необходимым. Знаменитая  экспедиция  полковника
Ионова  была первым шагом,  который  имел  серьезные последствия и во всяком
случае  способствовал  к  возбуждению   вопроса   о  Памире,  столь   горячо
обсуждавшегося в последние  годы. Летом  1895 года,  когда была  созвана для
определения  границ  англо-русская  комиссия, вопрос  этот  и  получил  свое
окончательное  разрешение.  Ко  времени же  посещения  мною Памира  **  дело
подвинулось настолько, что  на "Крыше мира" воздвиглось русское укрепление с
постоянным гарнизоном.
     Укрепление это, политическое значение  и цель которого  ясны, как день,
было возведено летом  и  осенью (с  22 июня до 30 октября) 1893  года второй
ротою четвертого туркестанского линейного батальона ***. Прямоугольные стены
укрепления  сложены  из  дерна  и  мешков,  наполненных  песком, и  окружают
просторный двор, где находится офицерский флигель, и землянки с бревенчатыми
крышами,  вмещающие  казармы,  кухню,  лазарет,  баню,  мастерские  и  пр. В
нескольких  войлочных   кибитках  сохраняются  продовольственные   запасы  и
амуниция;   на  небольшой   метеорологической  станции   три  раза  в   день
производятся наблюдения.
     В  углу обращенной  к  северу  продольной  стены  находятся  барбеты  с
митральезами системы Максима Норденфельдта.

     * Точнее -- 3 640 метров. ** 1894 год.

     *** Пост был основан в  августе  1892  года, но  первую  зиму  гарнизон
прожил в  юртах.  Строителем поста был русский военный инженер  штабскапитан
Серебренников,  автор  первого  подробного и весьма содержательного описания
Юго-Западного  Памира  --  "Очерка  Шугнана",   опубликованного  в  "Военном
сборнике" за 1895 год. -- П. Л.


     Обращенная  к югу продольная стена идет по краю высокой конгломератовой
террасы,  с  вершины которой укрепление и господствует над долиной  Мургаба.
Терраса была в свое время образована течением реки, которая теперь отошла от
нее  на довольно значительное  расстояние. Между  террасой  и рекой остались
болота и трясина, из которой пробиваются многочисленные прозрачные ключи.
     Памирский   пост   --   наглядное   доказательство  энергии   офицеров,
руководивших работою, и прекрасный памятник их трудов: возведение укрепления
на такой значительной высоте и так далеко от всякой  цивилизации не могло не
быть сопряжено  с величайшими трудностями. Весь  древесный и прочий материал
приходилось   доставлять  на  вьючных  лошадях  из  Оша.  Осенью  тут  часто
разражались свирепые бураны, обдававшие облаками снежной и песочной пыли,  а
офицеры и  команда в это  время  должны были ютиться в киргизских  кибитках,
которые ветер нередко и опрокидывал.
     С  Кашгаром установились новые торговые  сношения, и  кашгарские  купцы
приезжают сюда со своими товарами, выменивают  здесь киргизских овец,  гонят
их в Фергану, где  они в большой цене, и с хорошими барышами возвращаются  в
Кашгар, через перевал Терек-Даван или Талдык.
     На путешественника-чужестранца Памирский пост производит самое отрадное
впечатление. После  долгого, утомительного пути по необитаемым, диким горным
областям попадаешь вдруг на этот маленький клочок великой России...
     В  общем Памирский  пост  живо  напоминает военное судно. Стены  -- это
борта,  необозримая открытая Мургабская долина  -- море,  крепостной двор --
палуба, по  которой мы часто гуляли и с которой в сильные бинокли обозревали
отдаленнейшие границы  нашего кругозора,  тихого безжизненного кругозора, на
котором лишь по вторникам  появлялся  одинокий всадник.  Это  джигит-курьер,
привозящий желанную почту из России...
     Все люди  отличались образцовой молодецкой выправкой;  долгая, холодная
памирская зима,  которую гарнизон проводит в этой  пустыне, почти в таких же
условиях,  как  и  полярные  мореплаватели  на  замерзших  во  льдах  судах,
нисколько не  отражалась  на них, -- ни следа вялости,  апатии,  равнодушия.
Теперь, когда снова  начинало пригревать солнышко, растопляя снежные сугробы
в горах и  лед  на реках и озерах,  и  в природе пробуждалась новая жизнь, в
укреплении господствовало особенное оживление и веселье, пробуждался  особый
интерес к жизни и природе.
     Каждый  день  давал  повод  к  новым  наблюдениям. На  берегах  Мургаба
останавливались  пролетом стаи диких уток и гусей,  возвращавшихся из своего
зимнего местопребывания -- Индии  -- на летнее  пребывание  -- в Сибирь. Для
многих из  них  отдых здесь  становился, однако,  неожиданно долгим.  Казаки
закидывали  также  сети  в  реку,  ходили  на  охоту  за  архарами  и  часто
возвращались с богатой добычей.
     Отношения между офицерами и командой наилучшие. Тридцать человек солдат
за отбытием  срока службы  должны  были вернуться в  Ош,  и трогательно было
видеть,  как при прощании офицеры,  по русскому обычаю,  трижды целовались с
каждым из уходивших  нижних чинов. С ружьями  на плече, с  ранцами за спиною
солдаты бодро  отправились пешком в  45-мильный путь * через плато Памира, в
теплую желанную Фергану.
     По  воскресеньям  устраивались  разные  игры  и пляс.  Музыка  хромала;
гармоника, два барабана, треугольник да  пара тарелок -- вот и весь оркестр;
играли,  однако,  с  огнем,  и  под  эту  музыку  лихие  казаки  отплясывали
знаменитого трепака так, что только пыль столбом стояла.
     Когда  воскресное солнце садилось, а с  ним отходил на покой и западный
ветер, правильно  дувший в  течение  всего дня, вокруг запевалы  составлялся
кружок  из семидесяти  песенников, и из их  здоровых глоток вылетали, звонко
отдаваясь   в  разреженном,  нешелохнувшемся  воздухе,  русские  мелодии  --
заунывные  народные  и  бойкие  солдатские  песни.  Такой  вечер состоялся в
последнее воскресенье моего пребывания в укреплении. В воздухе стояла полная
тишина,  но  было холодно,  и  солдаты укутались  в башлыки.  Звезды  горели
удивительно ярко; издали, во время пауз, доносился шум Мургаба. Солдаты пели
с  увлечением, точно  под  впечатлением  нахлынувших на  них воспоминаний  о
далекой  родине. Мы с  удовольствием  прислушивались  к  их свежим  голосам,
раздавшимся под бесконечным сводом небесным!"
     В  наши  дни Мургаб  стал административным  центром  Мургабского района
Горно-Бадахшанской автономной области и  превратился в  маленький культурный
городок, расположенный в середине Восточно-Памирского автомобильного тракта.
В Мургабе издается газета, работают средняя школа, больница, кинопередвижка,
есть хорошие магазины. Мургабский район охватывает всю территорию Восточного
Памира  -- от государственной границы  СССР, проходящей  на востоке по  реке
Памир  и  по  хребту Сарыкол, до  хребта  Академии наук, замыкающего бассейн
ледника Федченко на западе; от границы

     *  Имеются  в  виду,  очевидно,  русские  семиверстные  мили,   то-есть
расстояние, равное 336 километрам. -- П. Л.


     с Киргизской ССР,  проходящей  по  Заалайскому  хребту  на  севере,  до
верховьев рек Шах-Дара, Гунт, Бартанг (Сарезское озеро) на юге и юго-западе,
где  начинаются  Шугнанский и Рушанский районы Горно-Бадахшанской автономной
области.
     Территория,    занимаемая   животноводческим,   населенным    киргизами
Мургабским районом, огромна, но все обитаемые долины ее в наши дни связаны с
Мургабом   быстрым   и   удобным   автомобильным    сообщением.   В   каждом
животноводческом колхозе Восточного Памира теперь есть школы и радиостанции,
медицинские ветеринарные  и зоотехнические  пункты. В Мургабском районе  уже
пятнадцать  лет  (с 1939 года)  работают  биологическая  станция  Таджикской
Академии  наук и  другие  научные  опорные  пункты  и  учреждения;  славится
единственный  в  Советском  Союзе  яководческий  совхоз,  огромную  роль   в
колхозном животноводстве  Памира  играет Мургабская  машинноживотноводческая
станция.
     Я  вынужден ограничиться  этим  кратким перечислением потому,  что  при
последнем, недавнем моем путешествии по  Памиру в 1952 году Мургаб  оказался
единственным из всех районов Горно-Бадахшанской области, в котором мне вновь
побывать не пришлось.
     Утро в лагере
     Мургаб  остался далеко  позади.  Теперь,  углубившись  своей  маленькой
группой в восточнопамирские горы, мы совсем  оторвались от внешнего мира, от
населенных пунктов, от редких постов. Мы предоставлены только самим себе, --
питаемся лишь  тем,  что везем с собой в нашем маленьком караване.  Изредка,
когда  нам удастся купить живого  барана  у встречных  кочевых  киргизов, мы
отвергаем  приевшиеся   нам   консервы.  Бывает,   заехав   в   какую-нибудь
уединившуюся в глухом ущелье юрту, мы лакомимся кислым молоком или кумысом.
     Каждый день мы в пути;  снова  настает утро,  и снова нам  собираться в
путь!..
     Рассвет.  Воздух  плоской  каменистой  долины  жестко  прозрачен.  Этим
разреженным воздухом по утрам еще тяжелей дышать, -- может быть, потому, что
в палатках морозно?  Земля вокруг палаток  промерзла и обледенела.  Снега на
горах озаряются солнцем. Скинув  одеяла,  дрожа от холода, мы  натягиваем на
себя  захолодевшие  сапоги,  надеваем  шапки-ушанки  и  дубленые  полушубки.
Караванщики в  ватных  кашгарских халатах, сутулясь и  ежась, потирая  руки,
собирают  вокруг  палаток навоз.  Прикрывая  огонь полою  халата,  разжигают
костер,  и от костра вдоль  долины  тянется едкий, синеватый  дымок.  Другие
караванщики уходят ловить спутанных, но


     все-таки  разбредшихся  лошадей.   Лошади  нелепой  припрыжкою  норовят
продлить призрачную свободу.
     Люди, позевывая,  выходят из палаток,  подкованными каблуками пробивают
корочку  льда, с  вечера перекрывшую журчащий ручей.  Вода  в  ручье за ночь
почти иссякла, --  между нею и  корочкой  льда образовалось воздушное, полое
пространство. Лед, ломаясь, тонко и музыкально звенит.
     Люди ополаскивают посиневшие  руки ледяною водой,  осторожно,  чтоб  не
содрать  наболевшую кожу, вытирают их  полотенцами. Лица  умывать нельзя, --
лицо смазано вазелином.  Иначе,  ожог от солнца  и  ветра,  и  кожа повиснет
лоскутьями, губы распухнут, покроются сухою коростою язв.
     На костре -- чугунный котел,  в котле серыми  пузырьками бурлит варево:
баранье мясо без всяких приправ.
     Лошади, недовольно понурив  головы, толкаясь,  табуном  приближаются  к
лагерю,   караванщики  неспешно  идут  позади,   понукают  их   безразличным
прицокиванием и покрикиванием.  Люди выдергивают стойки и  колышки, палатки,
шурша, падают как  подкошенные. Люди ерзают по полотнищам коленями и руками;
заложив в полотнища разобранные стойки и колышки, скатывают палатки в тугие,
круглые  свертки,  стоймя  суют  их  в  мешки, долго  -- в  четыре  руки  --
утряхивают. Ягтаны,  вьючные  сумы, ящики, мешки  с  мукою, ячменем,  рисом,
сахаром,  солью  расположены  сдвоенными  рядами,  обвязаны  попарно  хитрой
системой толстых вьючных  арканов. Хаос мелких вещей, разбросанных по  всему
лагерю, исчезает, -- вещи  заложены в сумы  и ягтаны. Караванщики  проверяют
разлапые,  перевернутые  вверх  потниками седла,  скоблят  ножом просоленный
конским  потом,  слежавшийся  войлок. Другие вьючные, огромные  седла  стоят
длинным тоннелем, одно за другим; они похожи на  пустые, выглоданные панцыри
гигантских жуков.
     Караванщики вбили в землю железный кол, привязали к нему длинный аркан,
тянут его  через весь  лагерь, растягивают, обвязывают конец вокруг  второго
железного кола. Это коновязь.  К коновязи ведут лошадей; привязывают одну за
другой  по обе стороны аркана, головой  к голове. Караванбаши наклонился над
раскрытым мешком, черпает ячмень ладонями. Ему подставляют торбы, он  сыплет
в каждую по две полные пригоршни пыльного, сухого зерна.
     На костре, в  узкогорлых чугунных кувшинах, в  задымленных чайниках, --
чай, он варится, словно суп.
     Люди проверяют и  чистят оружие, чинят лопнувшие ремни,  пересчитывают,
все ли тренчики налицо. Я торопливо зарисовываю на листе ватмана ощерившийся
над  лагерем  острозубый  мертвый  хребет,  на   переднем   плане  изображаю
оплетающий камни  ручей,  посапывающих,  жующих ячмень лошадей.  Караванщики
стелют на земле брезент, на брезент  -- ситцевый, с красными розанами отрез,
заменяющий скатерть. Ставят по краю эмалированные кружки, алюминиевые миски,
пиалы, насыпают на скатерть горстку крупнозернистой соли. Сюда же бросают из
мешка груду застарелых, окаменевших пшеничных лепешек.
     С гор низвергается ветер, он без запаха,  чист и остер. Солнце сверкает
на  льду ручья, лед  потрескивает, на нем, просыпаясь,  переливаются радугой
крупные, холодные капли.
     Караванбаши, "глава  каравана",  подходит  к  костру,  сзывает  всех  к
разостланному брезенту.  Юдин, в ушанке, в полушубке, торопит людей, садится
на угол  брезента,  подогнув,  как принято в  Азии,  ноги. Дробит камнем  на
согнутой  ладони  лепешку.  Два  караванщика,  наложив на  края  котла  полы
халатов, ухватывают его с двух сторон, подносят к брезенту, ставят возле, на
землю, подпирают камнями. Караванбаши, огладив ладонями бороду,  произносит:
"Алла акбар!", сует руки в котел,  разрывает  жилистыми руками горячее мясо,
подрезает сухожилия кривым ножом, накладывает куски в  подставляемые  миски.
Люди  на   брезенте   расселись   в   кружок,  некоторые  полулежат,  другие
предпочитают  есть, лежа  на  животе, расставив  над миской  локти.  Обжигая
пальцы,  отгрызают  от  мяса  сначала  самые  мягкие,  самые  нежные  части.
Откуда-то появляются  мухи,  --  даже  здесь  оводы и  мухи:  они, очевидно,
путешествуют с караваном.
     Лошади на коновязи доедают ячмень, опускают морды, на которых болтаются
опустевшие торбы, обмахиваются  длинными  хвостами. Люди пьют чай,  сладкий,
переслащенный почти в сироп.  Размачивают  в нем осколки лепешек. От  чая по
телу расходится приятное тепло. Разговаривать некогда и неохота.
     Люди и лошади сыты. Посуда отправляется в ящик. Караванщики увязывают в
мешок  остатки  несожженного  навоза,  он,  подсохнув  за день  пути, весьма
пригодится вечером,  на  новой  стоянке.  Юдин первым  несет  седло к  своей
лошади, набрасывает на  гладкую спину, притирает его к спине, водя им взад и
вперед, подбирает под животом болтающиеся  подпруги, подтягивает их  сильным
рывком. Лошадь  хитро надула живот,  но Юдина  не проведешь. "Подбери живот,
скотина!" -- вполголоса ругается Юдин и, как бочку ободом, затягивает лошадь
подпругами.  Лошадь покорно  и  недовольно кряхтит,  оглядываясь  на  своего
властелина  в  половину круглого  глаза. Юдин шлепает  ее  по морде,  и она,
тряхнув гривой и головой, отворачивается.
     Караванщики  вьючат  лошадей,  и лошади  вырываются из их  рук, озоруя,
распушив хвосты, летят по долине, громыхают


     привьючками,  но  вьюков  не  сбросить;  покуралесив,  одна  за  другой
останавливаются  и,  скаля   зубы,  щиплют   под   корень  сухую,   короткую
солончаковую травку.
     Солнце  вздымается выше. Люди  в  полной  готовности, обвешанные поверх
полушубков оружием,  сумками,  биноклями, измерительными  приборами,  тяжело
бултыхаются  в  седла  и,  навалившись   локтями  на  луку,   ждут.   Лошади
переминаются с ноги на ногу, обнюхивают одна другую.
     Вместо  лагеря  -- топчущийся караван, загорелые, молчаливые  всадники.
След  лагеря  --  пустой,  замусоренный клочок  земли,  возвращенный  людьми
долине, отданный в чистку и  дезинфекцию  протяжным ветрам  и  колючим лучам
горного жестокого солнца.
     Юдин  и  я  шагом  объезжаем  границы  ночной  стоянки,  --   во   всех
направлениях пересекаем площадку.  Всматриваемся под копыта: нет ли забытого
колышка,  оброненной  ложки  или  веревки?  Глядим на  часы,  -- от  момента
пробуждения прошло уже  два часа,  надо выступать,  скорее,  нечего мешкать!
Юдин  кричит  караванщикам,  спрашивая, все ли готово. Они  отвечают: "Хозэр
(сейчас), товарыш началнык!.. "
     Юдин легонько дает камчи своему коню. Все лошади горячи по  утрам, пока
сыты  и  не измучены  дневным переходом.  Всадники выезжают вперед,  караван
вытягивается  вслед   колеблющейся  цепочкой.   Словно   никто  никогда   не
задерживался  в  этой пустынной  каменистой  долине,  -- экспедиция  ровным,
медленным,   походным   шагом   движется   на   юго-восток.   Карававанщики,
взгромоздившись    поверх   вьюков,   однотонно   заводят   длинную-длинную,
неинтересную, древнюю песню...
     Забота о лошадях
     Удивительно:  в  юности,  где-нибудь  на городской  улице, в  тополевой
аллее, мне всегда хотелось проскочить добрый кусок пути галопом или проехать
его  крупной,  размашистой  рысью. Может быть,  это  объяснялось  тщеславным
желанием  покрасоваться  перед  случайными  прохожими,  может  быть,  в этом
сказывался кавалерийский задор, приобретенный во  время гражданской  войны в
саратовских, тюльпанных степях, где мне попадались отличные крупные кони, из
тех, что поразбежались с купеческих конных заводов, когда купцы спасались от
подступившей к ним революции.
     Но здесь,  в бесплодных, безлюдных высокогорных долинах,  в подъемах  и
спусках  на горной тропе, в  экспедиционном  походе,  я никогда не  впадал в
наезднический раж, -- иной раз за неделю пути не  пробовал  ехать иначе, как
шагом,  или  изредка  мелкой,  трусящей  юргой.  Такой медленности  движения
требовала  походная дисциплина.  Конь выбран был не на день, не на два, а на
долгие месяцы ежедневного передвижения, и надо было о нем заботиться больше,
чем о себе. В самом деле,  что стал бы  делать путник  в этих горах,  если б
внезапно  лишился коня? Сотни  скучных,  одинаковых километров  проходили на
такой высоте над уровнем моря, что непривычному человеку не под силу было бы
итти здесь пешком. Разреженный  воздух не  милостив, --  полчаса пройти даже
налегке,  и то начнешь  задыхаться, а  уж что, коли ты  во всей  амуниции, в
полушубке, с  винтовкою на плече!  Человек задыхается, и лошади трудно,  тем
более трудно, ведь несет она на себе и человека и седло с четырьмя кобурами,
набитыми всем, что  всаднику в пути может  понадобиться: и двумя консервными
банками,  и коробкой с фотопластинками, плиткою шоколада, и  пачкой галет, и
альбомом  для  рисования, и  геологическим  молотком, мешочками  с образцами
горных пород (их бывает  с полпуда, а то и с пуд), и пистолетными патронами,
и кусками сахара, кружкой и ложкой, полевым дневником, и мало ли чем еще?  А
в передних кобурчатах уж непременно неприкосновенный запас ячменя, не меньше
четырех килограммов.  Да  еще привьючки сзади и  спереди:  брезентовый плащ,
запасная фуфайка, ватная куртка...
     Чуть подъемчик, -- лошадь дышит  чаще и тяжелее, а если надо преодолеть
перевал,  то  лучше ни о  чем  другом и  не  думать,  кроме как о  лошадином
трепещущем сердце, от напряженной работы которого ходит взад и вперед потная
лошадиная грудь, так  что  если,  нагнувшись над  гривой, приложишь  ладонь,
ощущаешь будто быстрые удары тяжелого молота.  Следи, чтоб они через меру не
участились, иначе, пропадай твое дело: не  скажет лошадь,  не возмутится, не
остановится сама, а доведет себя до последнего,  до смертного вздоха, сразу,
будто  без всякой причины повалится на бок, словно кто-то  вдруг  размашисто
ударил  ее по  всем  четырем ногам... Повалится,  и  если  ты  ловок и успел
соскочить,  то  увидишь на ее шершавых  губах  кровавую пену и  не  захочешь
взглянуть  ей  в   круглые,  жухнущие  глаза,  которые  стынут,  как   омут,
затянувшийся мутною пленкой еще не затвердевшего льда... И поймешь тогда: ты
убийца, убийца  верного  своего друга, которого  не  жалел, к  которому  был
бесчеловечно жесток...
     Не раз  вот так гибли лошади  на  этих  перевалах  из  одной каменистой
долины в другую, и караванщики с безмолвным осуждением начинали развьючивать
какую-либо из  лошадей каравана, чтоб распределить вьюк на других лошадей, а
эту предоставить несчастливому, недоброму всаднику, который


     и захотел  бы  --  из  самолюбия,  -- да  не  может подниматься  дальше
пешком...
     Где  уж тут в этих долинах гоняться галопом и рысью! И форсу в том мало
и не  перед кем форсить, разве  что  перед  рыжим сурком, вставшим на задние
лапы и удивленно, с верещанием  провожающим  давно не виданный караван;  или
перед крутыми рогами мертвых архаров, что разбросаны бескормицей здесь и там
и торчат  между сухими  камнями, напоминая путникам о  смертельных  объятиях
снежных  буранов, бушующих здесь зимою всегда, а летом -- в дурную, облачную
погоду?.. Какой уж там  форс! И самому-то нелегко  подскакивать в седле, ибо
даже такое подскакивание учащает дыхание и биение сердца, заставляя всадника
не забывать о разреженном воздухе диких горных высот...
     Я еду  мерным, спокойным шагом, еду  каждый день с утра и до тьмы, чуть
покачиваясь в  седле  по десять-двенадцать  часов  подряд. А  бывает,  и  по
четырнадцать,  по  шестнадцать...  Я  втянулся  в  такую  жизнь.  Нагнешься,
переезжая вброд какую-нибудь речушку, зачерпнешь кружкой  воды, достанешь из
кармана добрый кусище сахару, --  незаменимый в высокогорье продукт питания!
--  макаешь сахар в  ледяную, чистую,  как  бесцветное  пламя, воду,  сосешь
кусок, запиваешь  маленькими глотками. И чувствуешь, как усталость проходит,
словно  обновляется  весь  организм...  Дальше,  дальше,  без остановки,  --
сегодня маршрут большой, такой же, как был вчера и как будет завтра...
     А  киргизская,  мохнатая,  лохматая,  маленькая   лошадка   несет  тебя
неустанно, неотвратимо, как сама  судьба  твоя, через бесконечный  Восточный
Памир.
     Хорошая это жизнь!..
     Уход Турды-Ахуна
     Пока караванбаши  -- "главой каравана" --  был громадный,  сдержанный и
солидный узбек Турды-Ахун,  Юдин мог быть совершенно спокоен  за  груз и  за
каждую из двадцати четырех вьючных лошадей. Восемнадцать из них были куплены
Юдиным  для экспедиции в расчете на то,  что  по окончании работ  их удастся
выгодно продать,  окупив даже  стоимость всего истраченного на  них  фуража.
Шесть  принадлежали  самим  караванщикам:  Салиму --  одна,  Насыру --  две,
Кимсану  -- две и  самому Турды-Ахуну --  одна: мелкорослый, гривастый мерин
буланой масти, с рыжими, всегда вздрагивающими ушами, на котором Турды-Ахун,
важно восседая поверх вьюка, предводительствовал растянувшимся караваном.


     Обличье  Турды-Ахуна   не   соответствовало   его  сущности;   толстый,
осанистый, до самых  ушей заросший  седеющей  бородою,  Турды-Ахун  держался
величественно,  разговаривал медленно  и  уверенно, не  тратя  слов даром  и
никогда  не  роняя  собственного  достоинства.  Он  походил скорее всего  на
какогонибудь  зажиревшего  самаркандского  купца  эмирских  времен,  чем  на
бедняка  и бродягу, всю  свою  жизнь  проплутавшего  с  караванами  по  всем
пустынным горным  тропам срединной  Азии. Только  маленькие шустрые  глазки,
юля,  как мыши,  под  седыми насупленными  бровями, выдавали посторонним это
противоречие   между  внешностью   его   и  характером.  ТурдыАхун   казался
неповоротливым  и  ленивым, а  в действительности  был  быстр  в  движениях,
сноровист и  весьма энергичен. Казался жирным, а если б  снять с него халат,
под  халатом  обнаружились  бы   не  складки  жировых  отложений,  а  связки
превосходно развитых  мускулов, натренированных постоянной возней с тяжелыми
вьюками, ежедневным передвижением и борьбою со стихиями ветра, горной воды и
пустынь. Стихией самого Турды-Ахуна были, конечно,  лошади, которых он  знал
во всех решительно проявлениях их многообразного лошадиного бытия. Знал так,
как опытный механик знает свою машину, как искусный певец  -- все оттенки  и
свойства своего голоса.  Он любил лошадей внимательной и взыскующею любовью,
независимо от их принадлежности и от своих официальных обязанностей. Если бы
его  кровный враг неправильно  заседлал своего  коня,  Турды-Ахун, наверное,
позабыв о личной вражде,  подошел бы  к врагу и прежде всего поправил бы его
седло так, чтоб оно не могло намять коню холку или бака.
     Караванщики, избрав его старшиной каравана, безусловно подчинялись ему,
и в его строгие распоряжения по каравану никогда не решался вмешиваться даже
Юдин. В караване был превосходный порядок, лошади были здоровы, сыты, чисты,
безупречно подкованы.  Турды-Ахун, выбирая место  для лагеря  в  самых голых
каменистых долинах, каким-то верхним чутьем  умел  находить  площадки травы,
пусть чахлой  и мелкорослой, но все же  способной  насытить лошадей за время
ночной стоянки. Турды-Ахун был  в наилучших отношениях  с Юдиным и  со всеми
сотрудниками экспедиции, которые чувствовали к нему неподдельное уважение.
     Кто  мог бы  подумать,  что на  двадцать  девятый  день пути Турды-Ахун
плюнет  на все  и  уйдет,  бросив Юдина и остальных  караванщикоз и лошадей,
уйдет назад,  со  встречным  порожним  караваном  ишаков,  возвращающихся  с
Высоких Гор. Завалится  на ишака, как  байбак, как  изленившийся тунеядец. И
забудет  даже   захватить  с  собой  свои  личные   пожитки,  оставив  их  в
разминувшемся с ишаками юдинском караване.


     Никто,  конечно, и  менее  всех  сам Турды-Ахун, не мог  бы  предвидеть
этого, но все-таки на двадцать девятый день пути именно так и  получилось. И
во всем виноват  был даже не Юдин, даже не погибшая Турды-Ахунова  лошадь, а
один ее хвост, потому  что все остальные беды можно было б  забыть, но  этой
беды  Турды-Ахун не мог  преодолеть  никаким мужеством, никаким  напряжением
воли.
     Как часто бывает,  все началось с пустяка. Просто Юдин впал  в амбицию,
когда  вовсе  мог бы  не  делать этого. Ну, кто  же не  знает  норова горных
речонок?  От высоты,  от разреженного воздуха, что ли, эти речушки  обладают
характером  весьма неустойчивым, ведут  себя ничуть не лучше самого заядлого
неврастеника: то у них спокойствие и благорасположение ко всему на свете, то
вдруг   раздраженность  и   совершенно  неуемное  бешенство.  Конечно,  Юдин
превосходно  знал,  что вечер  наиболее  неблагоприятное  время  для  речных
переправ, что по вечерам  воды в реках иной раз  вдвое  больше,  чем  утром,
когда солнце еще  не  коснулось верховий, не растопило  слежавшиеся за  ночь
снега, не нависло над миром угрозой шипучих лавин, камнепадов и новых трещин
в теле каждого  прилепившегося к скалистым  склонам  ледника. Юдин знал  это
превосходно  и, вероятно,  сам  распорядился бы раскинуть  лагерь  на берегу
бурной    мутносерой    реки,    к    которой    подошел    караван    после
тридцатикилометрового перехода.
     К  несчастью,  однако,  Юдин весь  день ехал  позади  каравана,  полный
геологических недоумений,  злой  от  явной неспособности  их  разрешить. Что
такое  в  самом деле?  На  карте значится палеозой, осадочные породы,  а тут
вместо  морских  отложений,  изволите  ли видеть,  гранит!  Уже второй  день
экспедиция идет по гранитной интрузии, едва-едва  прикрытой тонкими наносами
современных отложений. Горы справа и  слева --  обнаженный гранит,  валуны в
реке -- гранитные, остатки морен по бортам долины тоже гранитные. Вот только
возраста интрузии пока никак не определить,  -- Юдин  тщетно всматривается в
гребни  дальних хребтов,  выискивая контактную  зону.  Вчера  на нашем  пути
попалась  одна  бровка с осадочной свитой, но сколько  ни  искал в ней фауну
Юдин, ничего не нашел, а так на глаз и по цвету похоже на юру. Определять на
глаз, конечно,  недопустимо, надо непременно найти фауну.  И если  окажется,
что гранитом прорвана  юра, значит это молодой альпийский гранит, и если это
действительно так...
     Но в самый разгар своих размышлений Юдин внезапно увидел  впереди  себя
реку,  караван, сбившийся у реки, и  караванщиков во главе  с  Турды-Ахуном,
развьючивающих первую лошадь. Юдин глянул на солнце, -- до заката оставалось
еще никак не менее двух часов, а за два часа караван прошел


     бы, по меньшей мере, восемь километров, и потом, кто все-таки начальник
экспедиции? Турды-Ахун мог бы спросить у него разрешения, а не располагаться
лагерем там, где ему захочется...
     Конечно, если б Юдин  не отстал от  каравана, а  ехал с ним вместе, он,
вероятно, и сам приказал бы Турды-Ахуну остановиться на ночь перед рекой, но
тут он рванулся рысью и, подскакав к караванщикам, враз задержал коня.
     -- В чем дело, Турды-Ахун? -- сказал он скороговоркой, почти про себя.
     Обращаясь  к караванщикам, Юдин всегда добавлял  к имени  слово  "ака",
то-есть:  "друг",  "брат".  Это  был  знак уважения и  вежливости,  приятной
мягкости  в  обращении:  "Турды-Ахунака",   "Насыр-ака"...  "эКимеан-ака"...
Караванщики  весьма ценили в Юдине  знание тонкостей обращения. А потому, не
услышав этого добавления, Турды-Ахун сразу  понял, что Юдин недоволен и зол,
и  принялся  с жаром, полуизвиняющимся, полуобиженным тоном объяснять  Юдину
все соображения, заставившие его остановить караван именно здесь.
     Юдин слушал молча, с каменным, тяжелым лицом, -- у Юдина это как-то так
особенно получалось: сомкнет  плотно губы, и кажется,  они налиты свинцом, а
лицо каменеет, словно неживое, -- массивный, тяжелый, будто глиняный слепок,
и  только  сузившиеся киргизские глаза смотрят злыми  буравчиками.  И тих, и
спокоен, и вежлив, а люди поеживаются под таким взглядом, словно этот взгляд
их задавит сейчас.
     Юдин выслушал все объяснения молча, -- главным объяснением  было: "вода
высока, вьюки подмочишь",  --  нахмурился  и  вместо  ответа крепко  стегнул
камчой своего коня. Конь рванулся к воде,  но,  едва  вступив  в нее, уперся
всеми четырьмя ногами. Перед его испуганными глазами  мутносерая полоса воды
проносилась  с  угрожающей  быстротой.  Река постукивала невидимыми  на  дне
валунами.  Конь  попробовал  пятиться. Караванщики  и  сотрудники экспедиции
молча  столпились на берегу, заранее зная, что, раз взявшись  за  дело, Юдин
уже  не отступит.  Юдин  крепко взял коня в шенкеля  и  со злобным упорством
принялся хлестать  его тяжелой камчою.  Конь возмущенно вился, юлил  крупом,
попытался  даже  встать  на дыбы,  но тут  Юдин,  последним жестоким  ударом
протянув  камчу  ему под живот, бросил  коня в гудящую  воду. Конь сдался  и
пошел осторожно вперед, по грудь погружаясь в холодную пену.
     --  Хорошо идет, не  боится! -- тихонько подтолкнул  локтем Турды-Ахуна
Насыр. В нем говорил азарт, глаза его умаслились блеском.


     Юдин отпустил стремена  и выставил  ноги  вперед, -- его  сапоги резали
хлещущую,  узловатую воду, как нос корабля. Конь  всем боком  наваливался на
течение.  Юдин  отклонялся  в  обратную  сторону,  чтоб  уравновесить  центр
тяжести. Конь, ставя ногу, выбирал камни  на дне  на ощупь и шел напряженно,
как  канатоходец. В  середине реки  воды  оказалось немного  выше стремян, а
неслась  она так, словно Юдин  мчался  вверх по реке со скоростью миноносца.
Чувствуя   головокружение,   Юдин   поморщился.   Но   конь,   завидев   уже
противоположный  берег, смелей  заспешил  к  нему и, отфыркиваясь,  напрягая
задние ноги,  энергично выкарабкался на прибрежные камни, а тут сразу смяк и
поник  головой, тяжело и  учащенно дыша.  Юдин спешился  и  молча  уселся на
камни, лицом к каравану. Это  означало, что переправа возможна и должна быть
осуществлена немедленно, а Юдин  не собирается  сдвинуться с  места до того,
как последняя лошадь окажется на этом берегу.
     Брод  был,  во всяком  случае,  найден,  и  я,  отделившись  от  других
всадников, погрузился в воду и вполне благополучно переправился  через реку.
Здесь я расположился рядом с Юдиным  и, заложив повод моего  коня  за острый
камень,  набил махоркою трубку. Юдин, однако, не  намерен был разговаривать:
склонившись над картой, которую  разложил на своих коленях, он  что-то такое
заштриховал  в ней  красным карандашом. Но  он вложил карту в полевую сумку,
когда весь  караван с  вьюками, подтянутыми как  можно выше на спины, тесной
беспорядочной ватагой вступил в реку под свист, гиканье и удары плетей.
     Караванщики  и   сотрудники  экспедиции  заезжали  снизу  по   течению,
подхлестывали  мешкающих лошадей, и скоро весь караван, бурля и расплескивая
бурунящую воду, миновал середину реки. Переправа казалась оконченной, но тут
одна из  лошадей остановилась посреди течения,  сдуру вздумав напиться воды.
Турды-Ахун,  сидевший  поверх  вьюка  на  своем  буланом  гривастом  мерине,
повернул  назад, чтобы подогнать отставшую лошадь. Едва преодолевая течение,
он подобрался  почти вплотную к ней, но тут его мерин остановился. ТурдыАхун
нагнулся  вперед, стремясь дотянуться до недоуздка  лошади, как ни  в чем не
бывало  с протяжным сипением сосущей воду. Если бы мерин переступил еще хоть
на один шаг, равновесие не было бы нарушено,  но он, очевидно, споткнувшись,
внезапно сунулся мордой в воду, резко прыгнул вперед, чтоб устоять на ногах,
плюхнулся  грудью о гребень волны, закачался и, разом сбитый течением с ног,
нелепо забарахтавшись, понесся вниз по  реке. Турды-Ахун,  успевший в момент
его падения уцепиться за недоуздок продолжавшей пить лошади, оказался в воде
и, захлебываясь, силился не выпустить из рук недоуздка,
     10 П. Лукницкий


     а лошадь, весьма недовольная тяжестью, рванувшей ее голову, шарахнулась
в сторону,  едва  удержалась.  Она  упрямо  встала  задом  к течению,  мотая
головой, которую невольно тянул захлебывающийся, но не выпускающий недоуздка
из рук ТурдыАхун.
     Теперь все зависело от недоуздка: если б он сорвался  с  головы лошади,
Турды-Ахун понесся бы вниз, как муха в струе городского водопровода.
     Но люди на  берегу  уже неистово  голосили.  Насыр, полоснув  ножом  по
арканам своей  вьючной лошади, мигом сбросил вьюк на землю  и, вспрыгнув  на
вьючное седло,  погнал  лошадь в  реку, Два  других караванщика,  еще раньше
побросав лошадей,  бежали  по  каменистому  берегу  вслед  за  мелькающим  в
бурунных  волнах Турды-Ахуновым мерином. За ними  вскачь неслись  сотрудники
экспедиции.
     Юдин  и я,  услыхав  крик Насыра, разом  вскочили в седла  и,  опередив
Насыра у самого берега, рассекая поспешно  воду, приближались к Турды-Ахуну.
Нам удалось схватиться за него одновременно, а тут  подоспел и Насыр, и  все
втроем  мы помогли Турды-Ахуну  вскарабкаться на вьючное седло, за  спину  к
Насыру.  Навалившись сзади подбородком  на плечо  Насыра, Турды-Ахун  закрыл
глаза, обвис, как мешок, и только руками крепко обвил торс Насыра.
     Подгоняя  виновницу  происшествия  --   вьючную   лошадь,  вся   группа
направилась к берегу и благополучно выбралась из реки.

     Ой-ой, алла-а-а! --  протяжно вздохнул Турды-Ахун, опустившись на камни
и охватив ладонями виски. -- Саук (холодно!), -- добавил  он, отплевываясь и
отжимая с бороды воду.
     Дайте ему коньяка! -- обратился Юдин ко мне. -- Вы знаете где...
     Вместе с Насыром я направился к вьюкам.
     Караванщики вернулись  ни с  чем.  Мерин  Турды-Ахуна  исчез бесследно,
вместе с вьюком,  конечно,  изорванный в  клочья, измолотый  о  камни  диким
течением.  Караванщики  бежали  до  полного  изнеможения   не  меньше   двух
километров и никаких признаков  погибшей  лошади  не  обнаружили.  Это  было
естественно:   горные  реки  выбрасывают  трупы  иногда  за   пятьдесят,  за
шестьдесят километров, а чаще поглощают их бесследно.
     Солнце ложилось на зубцы далекой  вершины, времени было потеряно много,
но  здесь, на этом  берегу реки, не было  ни травинки,  надо  было двигаться
дальше, до ближайшего  подножного корма. Турды-Ахун, наспех переодевшись, но
все еще вздрагивая от холода, взгромоздился на чужую лошадь и тронулся


     в  путь. За ним, озаренные  багровыми  лучами  заката,  вытянулись  все
вьючные лошади. Люди  ехали  молча, каждый по-своему обдумывал происшествие.
Никто не  высказывал своих мыслей другому, но каждый  про  себя винил Юдина.
Юдин ехал  спокойный, как ни в  чем не бывало, нельзя было догадаться, о чем
он думает.
     Оказавшись рядом с ним, я, как бы невзначай, спросил его:
     -- Этот мерин был единственной собственной лошадью Турды-Ахуна?
     Юдин  молчал. Я искоса  глядел  на  него  и,  решив было, что ответа не
дождаться,  с  напускным  безразличием  отвернулся. Но  тут  Юдин  уронил  с
хладнокровной усмешечкой:
     -- Не беда... Найду ему какую-нибудь лошаденку. В убытке не будет!
     Вечером в лагере все знали, что Турды-Ахун без лошади  не останется, но
все  знали также, что Турды-Ахун гораздо  больше  подавлен  не гибелью своей
лошади, а тем, что не отрезал у нее хвост.

     Плохо...  Очень плохо будет! -- мрачно  повторял  он,  сидя в палатке и
угрюмо покачиваясь из стороны в сторону.
     Лошадь  сдохла  --  воля  аллаха!  Беды  нет!  Лошадь помирает, человек
помирает, собака помирает -- воля аллаха. Мертвую собаку в сторону бросил --
беды нет. Человека в землю положил, молитвы  читал,  мазар построил  -- беды
нет. Мертвой лошади  хвост  отрезал  -- тоже беды  нет. Хвост не  отрезал --
плохое дело, лошадь  ходить будет, несчастье  хозяину  делать  будет,  много
несчастья, много беды: плохой хозяин, пускай его жизнь тоже плохая будет!..
     Всю ночь  Турды-Ахун не спал. Сквозь сон я слышал за  палаткой вздохи и
причитания  Турды-Ахуна. Рано-рано  утром, едва забрезжил рассвет, я услышал
колокольчики, -- их тоненький перезвон  нарастал.  Я выглянул  из  палатки и
увидел проходящий мимо  караван  ослов. Ничего любопытного в этом караване я
не нашел и потому опустил полог палатки, чтобы без спешки одеться.
     А когда одетый, сделавший в  дневнике обычную утреннюю запись, я  вышел
из палатки, ослиного каравана уже и след простыл:  он скрылся за вдвинутым в
долину гранитным мысом.
     Отсутствие Турды-Ахуна  было замечено мною, так же как Юдиным и другими
сотрудниками  экспедиции,  только когда  мы  расположились кружком  по краям
брезента, разостланного караванщиками, как обычно, для завтрака.
     Мрачный, насупленный Насыр сказал, обращаясь  ко всем нам и не глядя ни
на кого:


     --  Турды-Ахун-ака сел  на ишака, пошел в Ош...  Караван ишаков пошел в
Ош... Хвост  не отрезал, плохое дело... ТурдыАхун-ака ничего не надо. Вперед
дорогу кончал. Назад пошел, в Ош... Ох-хо!
     И  этот  протяжный  вздох,  после  которого  вздохнули  и  два   других
караванщика, дал мне понять, что дело непоправимо.
     После долгого общего молчания Юдин решительно звякнул ложкой по пиале:
     -- Наливай чай, Насыр! Значит, караванбаши у нас теперь ты?
     И все  мы  подумали,  что  Юдину  следовало бы  к имени  Насыр  сделать
добавление: ака.
     Но у  Юдина, видимо, были иные соображения. Молча принял  он  пиалу  из
руки Насыра и стал пить чай, особенно громко хлебая его и отдуваясь.

     




     


     Вид с перевала Баш-Гумбез
     С  высшей  точки  гребня  Южно-Аличурского  хребта,  называемого иногда
Памирским, над  перевалом Баш-Гумбез (оставшимся ниже), от  гранитной гряды,
куда без всякой тропы, прямиком по склонам, вместе с красноармейцем Мешковым
и  караванщиком --  кашгарцем  Мамат-Ахуном  я поднимался верхом из  урочища
Бузула, я долго смотрел вниз, назад.
     Там простиралась под нами Аличурская долина. И в  тот час 26  июля 1931
года я внес такую запись в мой путевой дневник:
     "...  Водораздел, на котором я нахожусь, -- великолепен, я вижу вдали к
востоку  и  западу  порфировые   лавы,  --  они  темнозелены  и  черны,  они
грандиозны, они поблескивают на солнце, и блеск их тем более мрачен и строг,
чем веселее сверканье коегде прикрывающих их крутых полей фирна.
     Аличурская долина  далеко внизу.  Видны все ущелья, все горы над ними и
те снеговые  хребты,  что высятся  позади них. Аличурская  долина, я сказал,
далеко  внизу, а ведь высота ее -- 4 000 метров над уровнем моря. Аличурская
эта  долина, со  спускающимися  к  ней боковыми  долинами, ровна, и чиста, и
гладка, словно тихое море,  в котором  плавают все  эти горы. Иные -- словно
игрушечные, заводные насупленные мыши, иные -- как  опрокинутые, облупленные
чаны, как  чугунные котлы.  Подножия этих  гор -- осыпи.  Выше  этих гор  --
другие, островерхие, колючие, крутобокие,  а  совсем  далеко  --  как  белая
зигзагообразная линия, вычерченная на синем небе сейсмографом,  -- зубчатый,
снежный,   великолепный   Мургабский   хребет,  иначе   называемый   хребтом
Базар-Дара, а  еще иначе  --  Северо-Аличурским. Он же тянется и на  западе.
Видимость -- громадная,  небо -- ясно, воздух -- прозрачен, а с запада такой
ветер, что  лошади  переступают  с ноги  на ногу  и расставляют их,  чтоб не
потерять равновесия. Мы -- на хребте, и спуск  с него так глубок и крут, что
надо ехать по склону налево,  до слияния этого склона с соседним. Там вечные
снега южной стороны".
     Да,  в южную сторону гигантского хребта,  на котором я тогда находился,
зрелище открывается еще более впечатляющее.
     Этот  Южно-Аличурский  хребет,  протянувшийся  в широтном  направлении,
высится над южной границей СССР, которая проходит посередине  озера Зор-Куль
и  по  вытекающей из него реке Памир. Но и  озеро и река Памир спрятаны  так
глубоко  внизу,  что  за  исполинскими  ступенями террас  и  нагромождениями
колоссальных морен их с гребня хребта не видно.
     Взору наблюдателя там  видится невообразимо глубокий и длинный провал в
земном  шаре, хотя и река Памир и одно из высочайших в мире озер -- Зор-Куль
сами расположены на огромной  высоте над уровнем моря  -- на высоте в четыре
километра.
     Озера и реки не видно,  а  вверху и  далеко за  ними  виден  еще  более
грандиозный, чем тот, на  котором находишься, потусторонний  горный  хребет,
удаленный  для  человеческих масштабов,  но одновременно  -- для космических
масштабов --  близкий,  будто  край  вплотную  придвинувшейся к земному шару
луны.
     Это Ваханский хребет, за ослепительно  белыми плечами которого светится
призрачной белизной Гиндукуш.
     Каждый геолог,  любой  исследователь,  наблюдавший  с севера  Ваханский
хребет,  даже в самых сухих своих  отчетах  не  удерживался от восторженного
описания его грандиозности, его величественной, какой-то особенной красоты:
     "Наиболее   поразительны  и  грандиозны  формы  древнего  оледенения  в
бассейне  Зор-Куля,  или,  точнее  говоря,  на  северном  склоне  Ваханского
хребта... "
     "Поразительный  вид открывается с  пер. Янги-даван на юг,  на Ваханский
хребет. Грандиозный, массивный хребет, увенчанный  вечными снегами, прорезан
рядом  широких  троговых  долин,  выходящих  к  его  подножию.  Вдоль  всего
подножия... на расстоянии  60  км тянется громадная,  почти  плоская долина,
достигающая   6  --  8  км  ширины.  Эта  долина  покрыта  в  средней  части
колоссальными  свежими моренами.  Среди  этих  морен  и  располагаются озера
Зор-Куль (оз.  Виктории), Кук-Джигит, Куркун-тей и Кара-дунг. Все эти озера,
особенно Зор-Куль, типичные моренные озера... "


     Так пишут в своем совместном отчете за 1932 год геологи Д. В. Наливкин,
П. П. Чуенко, Г. Л. Юдин и В. И. Попов.
     Так же восхищается им один из первых исследователей ЗорКуля, побывавший
в этих местах в 1903 году, -- географ Н. Л. Корженевский.
     Особенности Аличурской долины
     В Аличурской долине и вокруг  нее -- в ограничивающих ее горных хребтах
мне пришлось по нескольку недель работать  вместе с геологами Г. Л. Юдиным и
А. В. Хабаковым  в 1930 году и вместе с Юдиным и Н. С. Катковой в следующем,
1931 году.
     Зрелищем,  описанным  выше,  мне посчастливилось любоваться и с гребней
над другими перевалами: Кумды,  Харгуш,  Кок-Белес, Карагорум, Кок-бай, куда
приводили меня в те  два года  совместные с  геологами,  а иногда  одиночные
верховые маршруты.
     И надо  сказать,  что, пожалуй,  всякий  путешественник так  же, как я,
чувствовал  себя счастливым от созерцания  величественной природы, в трудных
странствиях  на  громадных  высотах  Восточного,  или  --   для   этих  мест
называемого иначе -- Большого Памира.
     Своеобразие  широких,  иногда  словно проглаженных  гигантским  утюгом,
восточнопамирских долин, заставляет меня описать одну из них -- Аличурскую.
     Между хребтами Базар-Дара  и Южно-Аличурским она протянута с востока на
запад.  По  ней тоненькой ниточкой течет река Аличур,  которая  в  верховьях
составляется из  рек  Гурумды,  Буз-Тере  и  Куберганды,  в  среднем течении
принимает в себя множество речек, текущих по ущельям с двух горных  хребтов,
и  которая  на  западе  вливается  в большое озеро Яшиль-Куль,  дающее исток
Гунту.
     Аличурская долина лежит на пути к Западному Памиру,  по ней с 1895 года
проходит  большая   памирская  дорога,  ведущая  из  Оша  и  Мургаба  (Поста
Памирского) в  Хорог (с 1932 года  она  превращена в Памирский автомобильный
тракт), а  потому эту долину  проходили почти  все исследователи Памира.  Но
сравнительно немногие  посвящали  свои  исследования именно ей и  потому  во
многих отношениях к тридцатому году она еще  никак не могла считаться хорошо
исследованной.
     Первым  европейцем-исследователем,  достигшим  ее  (в  1878 году),  был
русский ученый Н. А. Северцов. Первым геологом, описавшим эту долину в своем
(к сожалению,  до сих пор  не  опубликованном)  дневнике, был Д. Л.  Иванов,
посетивший ее в 1883 году. Он называет ее "ровной широкой озерной


     котловиной,  вытянутой   с  востока   на   запад  между  двумя  горными
поднятиями".   Он  описывает  пересекающий   ее  "замок  у  западного  конца
Яшиль-Куля, который прорван тесниной истока Гунта".
     Он говорит о сазах и песках, образовавшихся от разрушения гранитов, и о
суглинках с рыхлым солонцом, и  о значительных древних моренах,  и о ключах,
дающих начало реке Аличур, --  "начинающихся на  востоке близ  Кара-дунга  и
тянущихся к западу  за  Баш-Гумбез  до  Ак-Балыка  или  Тумаяка". Он  первый
записывает в своем дневнике, что на этом пространстве "Долина Аличура... вся
представляет  топь с  рядом  ключей, колдобин,  озерок,  едва проходимую  на
лошади.  Против  Ак-Балыка  топь уже  кончается. Аличур бежит зрелой  рекой,
богатой  рыбой... До  Кара-дунга почва  сильно  песчана,  подвижна  и долина
закрыта редкими  кустами. Но с  Кара-дунга идет сплошной жирный саз, широкой
лентой из края в край долины, сопровождая реку  на запад. Там, где кончаются
родники в долине и сильно выпячиваются в нее  морены из южных ущелий, там он
отодвигается...  но все-таки широкой полосой доходит до  самого  Яшиль-Куля,
где Суме представляет огромную  топкую  зеленую площадь уже  с  значительным
количеством таловых кустов".
     Д. Л. Иванов описывает и хребты, окружающие долину, упоминает о кое-где
на западе  обнажающихся гранитах, очень метко говорит, что  некоторые ущелья
между  острыми  хребтами  боковых отрогов, опускающихся  с  расположенных  к
северу гор, -- "чистенькие, словно  выметены, точно  так  же,  как  и склоны
образующих их отрогов".
     В 1915 году по пути к Усойскому завалу Аличурскую долину  посетил И. А.
Преображенский,  который первым указал  на происхождение озера Яшиль-Куль от
гигантского  завала  и даже отметил место,  откуда  рухнул этот образовавший
исполинскую запруду обвал.
     В том же  году Аличур  посетил геолог Д.  В. Наливкин. Его интересовали
прежде всего исполинские формы древнего оледенения Памира.  Еще Д. Л. Иванов
назвал  Памир "страной древнего оледенения", еще  гляциолог и географ Н.  Л.
Корженевский (начиная  с 1903  года не раз побывавший  на  Аличуре)  пытался
воссоздать  в своих представлениях древние гигантские ледники, от которых  в
наше  время остался  лишь величественный (но  еще никем  не  пройденный в ту
пору) бассейн ледника Федченко, --  он  был  исследован  только  значительно
позже, в 1928 году.
     Из всех  этих первых исследований стало ясно, что Памир  никогда не был
покрыт сплошным ледяным щитом, но по горам Памира протягивались колоссальные
ледяные  потоки.  Они  разделялись  хребтами и  гребнями,  которые  не  были
затянуты


     льдом.  Сплошные ледяные щиты,  по  наблюдениям  Д.  В. Наливкина, были
только у перевала Кой-Тезек и в бассейне современного озера Каракуль.
     Двигаясь  очень  медленно, растекаясь,  гигантские  ледники  постепенно
расширяли свои долины и там, где гряды  гор не слишком возвышались над ними,
соединялись переметными ледниками.
     В числе таких исполинских  ледяных потоков был и АлиЧурский ледник; его
пятикилометровой  ширины  тело  протянулось на  восемьдесят  километров.  Он
пропахал,  "проутюжил"  себе  то  огромное ложе, которое  стало впоследствии
Аличурской долиной.
     Постепенно  истаяв,  этот  ледник загромоздил  оставленным  после  себя
хаосом  камней -- конечной мореной  -- больше тридцати квадратных километров
площади. Сюда же, к  западной части гигантского ложа, стекал сбоку и могучий
Кой-Тезекский  ледник, который покрывал огромную  площадь современных горных
массивов сплошным ледяным щитом.
     В Аличурской  долине --  плоской, широкой,  до  сих  пор не углубленной
водой реки Аличур,  которая здесь, на  четырехкилометровой высоте, протекает
плавно  и неторопливо,  а зимой  замерзает, -- древний  ледниковый рельеф со
всеми   начальными   и   конечными   моренами   сохранился  почти  в  полной
неприкосновенности.    Он    оказался   законсервированным   массою    льда,
предохраненным  от  эрозии -- разрушения  водою и ветром,  которое обычно  и
создает  острый, глубоко  изрезанный,  зубчатый  рельеф.  Так же  сохранился
древний  рельеф  и в области  КойТезека,  ныне сплошь заполненной  огромными
моренами,  между которыми  блестят во  множестве маленькие округлые  озерки.
Морены достигают  пятидесяти,  даже сотни метров высоты,  и  в их  лабиринте
трудно разобраться путешественнику.
     Ниже  Аличурского ледника, может быть прямым  продолжением его, тянулся
на сто двадцать километров Гунтский ледник. Он также истаял, но его  долина,
подвергнувшаяся вместе  со  всей  окружающей ее горной областью  воздействию
тектонических  движений  земной коры,  была  глубоко  пропилена титанической
работой  круто  устремлявшейся вниз реки. Моренных холмов в ней не осталось:
они оказались на дне  огромного озера, которое некогда заполняло эту долину,
а потом, когда озеро, прорвавшись, вытекло,  были размыты и разнесены водой.
В  наше  время над бурно текущим в глубокой и узкой  долине Гунтом  остались
только высокие озерные и речные терассы.
     Необходимо  отметить,  что  никаких  моренных  нагромождений  нет  и  в
середине Аличурской долины,  так же как нет их и в нижнем течении главной из
составляющих Аличур рек -- Гурумды.


     Такова   картина   древнего  оледенения  Аличура  и  Гунта,  которую  я
представил  себе,  разбираясь  в  их  современном  рельефе  во  время  своих
путешествий и с помощью геоморфологических указаний географов, гляциологов и
геологов, посвятивших  изучению древнего оледенения Памира свои труды. После
тридцатого  -- тридцать  первого  годов  по  следам Д.  Л.  Иванова,  Н.  Л.
Корженевского, Д. В. Наливкина, Г. Л. Юдина, А.  В. Хабакова, Н. С. Катковой
здесь  работало  еще  много  исследователей,  из  которых  свои  специальные
исследования Аличуру посвятили В. А. Николаев, С. И. Клунников, В. И. Попов,
М. А. Калинкова и другие.
     Убереженные   от  разрушения   древними  ледниками,  сохранившие   свои
ледниковые формы долины Восточного Памира разделены горными хребтами.
     Горные  хребты  Восточного  Памира  потому  и кажутся  человеку  совсем
невысокими, что  возвышаются всего  на один-два  километра  над  широкими  и
плоскими  долинами, которые убережены  древними  ледниками от разрушения, от
"пропиливания"  и  сами  взнесены  на высоту в  четыре километра над уровнем
моря.
     Эти   горные  хребты,  оглаженные  краями  ледников,  мягки  по   своим
очертаниям,  волнисты  и  не  слишком   крутосклонны.  Только  самые  бровки
водораздельных гребней, "расчесанные" водою и ветром,  стали острозубчатыми,
похожими на кромку пилы. Таков гребень Южно-Аличурского хребта,  выдвигающий
свои скалы и пики из фирна и снега, таковы гребни только самых мощных других
хребтов.
     Вот  почему,  "то   путешествует   по  плоским   долинам  и   волнистым
водоразделам  Восточного  Памира,  тот  почти всегда  забывает  об  огромной
абсолютной высоте, на  которой находится, -- о  ней напоминает  путнику лишь
учащенное сердцебиение, да одышка, да иногда  головокружение и головная боль
-- проявления той горной болезни, которая называется  на Памире тутэком. Эта
болезнь у людей со здоровым сердцем обычно цроходит после двух первых недель
путешествия, когда  организм  приучается к разреженному воздуху  высоты. Так
было и  со мной,  так было и с  большинством моих  спутников  --  молодых  и
здоровых.
     Картина, нарисованная Н. Л. Корженевским
     В современную эпоху Аличурская долина считается самым лучшим пастбищным
районом  Восточного  Памира.  Она  покрыта альпийскими лугами  и мятликовыми
степями,  а  по склонам боковых ущелий  -- пустынными  пастбищами, в которых
много


     полыни и  памирской пижмы  и даже высокогорных злаков.  За  исключением
самых снежных зим, какие случаются  не так уж часто, Аличурская долина может
круглый год пропитать скот, привычный к суровому климату высокогорья.
     В этой долине  из-за близости к  Западному Памиру бывает гораздо больше
осадков (сто пятьдесят -- двести пятьдесят миллиметров в  год), чем в других
восточнопамироких долинах, -- район Аличура ботаниками считается переходным.
Больше  осадков  (двести-триста   миллиметров  в   год)   только  на   самом
юго-востоке, в нижних "ярусах" Зор-Кульекой долины -- долины реки Памир.
     Как  ни странно, мне почти не  встречалось  общих описаний  современной
Аличурской долины, кроме тех, какие дают сухое изложение научных наблюдений.
     Но   есть   прекрасное  описание,   принадлежащее   одному   из  первых
исследователей долины, -- Н. Л. Корженевскому, которое я не могу, не отказав
себе  и   другим  в   удовольствии,  не   процитировать,   тем  более,   что
опубликованное  в  1922 году,  в  давно  ставшем библиографической редкостью
ташкентском журнале  "Новый мир" (No 6--7), оно  почти недоступно читателям.
Вот оно:
     "... после мертвых ущелий пройденного пути  Аличурская  долина  приятно
поражает зеленеющим  простором, сравнительно обширным горизонтом, увенчанным
снеговыми гребнями гор и ровной, как стол, поверхностью. Ближе к южному краю
долины течет река Аличур, прихотливо извиваясь среди низких сазовых берегов,
изрезанных  протоками и  родниками, блестевшими  порою,  как  стеклышки,  на
ослепительном   солнце.  Благодаря  прозрачности  воздуха  и   необыкновенно
сильному  освещению  все окрестности рисовались с такими  подробностями, как
будто   находились  от  нас  в  непосредственной  близости.  Погода   стояла
прекрасная,  и  ехать по  долине  было  большим  удовольствием. Организм уже
освоился с большой высотой, сердце билось  спокойно и ровно; дышалось легко,
во всяком случае, без той мучительной тяжести в груди, которой мы страдали в
начале  путешествия.   Мягкая   тропинка,  простор,  чистый   воздух,   небо
изумительно  синее и  скалистые  суровые горы, уходящие  вдаль  бесконечными
линиями, создавали бодрое  и хорошее настроение.  Тихо, кое-где видишь юрты,
дымок и  стада  кутасов  *.  Словно  табуны  медведей, бродили  эти странные
животные по долине, издавая хрюкающие  звуки  и мрачно  посматривая на новых
пришельцев.  Вместе с архаром, тоже замечательным животным  Памирских высот,
обросший до копыт длинной шерстью  як также является типичным представителем
Памира с той лишь разницей, что архар (Ovis  polii)  дикое, а  як  домашнее,
миролюбивое животное. В быту памирских киргизов, самых чистых  номадов, коих
только знает  Туркестан, кутас  является  весьма важным элементом хозяйства.
Это не  только молочное  и мясное животное, но  также и вьючное,  необычайно
выносливое  и  приспособленное к  памирским  условиям.  Ни громадная  высота
местности, ни глубокий снег не составляют для яка существенного затруднения,
и  только  на  нем  можно  совершить  здесь труднейшие подъемы  на  хребты и
ледниковые  перевалы.  Не  хуже  козла, як  идет  по  утесам; с удивительной
легкостью,  непонятной  для  его  грузной  фигуры,  он  вместе со  всадником
перепрыгивает с камня на камень и взбирается на громадные кручи.

     * Киргизское название яков.
     Чем дальше мы  подвигались на  запад,  тем шире становилась долина,  но
вместе  с   тем   беднее,  пустыннее.   Редкая  зелень  сходит   на  нет,  и
каменисто-песчаные   пространства   овладевают    долиной.   На   серожелтом
безжизненном фоне  теперь  резче  выступали разбросанные  всюду белые  кости
архаров, которые в снежные зимы гибнут здесь от бескормицы и усеивают своими
бесподобными рогами дороги. Еще безотраднее стала  местность, когда тропинка
повела  по  громадным  холмам  древних  морен,  кое-где  прикрытых глинистой
коркой, а  местами не задернованных,  сложенных обломками  скал, изъеденными
самым причудливым образом процессами  выветривания. Глядя  на эти накопления
материала,  похожие в  миниатюре  на  горную  страну  с хребтами, долинками,
котловинами, озерками и т. д., невольно представляешь  величие тех ледников,
которые вынесли из  гор  этот материал  и построили из него на долине  целый
горный участок...  Пройдя  морены, мы спустились в  обширную  котловину,  на
которой синело резкой  полосой небольшое озеро Сасык-Куль, с противной,  как
оказалось, горько-соленой водой,  переполненное небольшими ракообразными. На
поверхности озера плавало множество уток, главным образом атаек, несъедобных
красных уток, привлекаемых на Сасык-Куль обилием корма.
     Берега озера  низменные,  солонцоватые, с  небольшими  возвышениями  на
восточном берегу, которые образовались из  водорослей, наносимых прибоем. За
этими  возвышениями  тянулась голая  равнина  с редко  сидящими  солянковыми
растениями и упиралась в скалистые предгорья, однообразного  пепельножелтого
цвета... "
     Аличур в тридцатом году
     В  июле  1930  года, вопреки  крайне неблагоприятной  обстановке, Юдин,
Хабаков  и  я, приехав верхами с  четырьмя предоставленными  нам  для охраны
красноармейцами,  поставили в Аличурской  долине  (в  урочище  Чатырташ) наш
маленький


     лагерь.  Нам предстояло работать  здесь, разделяясь по двое  и по трое,
совершать маршруты в окрестные горы, -- "изучать геологию района".
     Мой дневник тех дней  заполнен геологическими записями, описаниями быта
киргизов, заметками  о  ночных дежурствах  и  об отражении попыток  басмачей
напасть на наш лагерь, об охоте на кийков и архаров, о ловле мелкой форели в
реке Аличур и о том, как верхами вдвоем, втроем или  в одиночку мы скитались
по ущельям  двух гигантских горных хребтов, то поднимаясь на  водораздельные
гребни, то опускаясь  на дно глубоких потаенных щелок, то заезжая пить кумыс
и кислое молоко в юрты к кочевым киргизам.
     Часто шли  дожди и  выпадали снега,  мы мокли и зябли,  нам недоставало
еды, мы жадно ловили каждую весточку из внешнего мира, редко доносившуюся до
нас, потому что  никто из советских работников  в  это  тревожное  время  не
стремился проезжать  через  Аличур,  где  крупный  феодал  и  бай  Ишан-Кул,
ненавидевший  советскую  власть,  еще  фактически  правил  киргизским  родом
хадырша, издавна кочевавшим по глухим боковым долинам и ущельям Аличура.
     Начался август.  Мы сделали большую  геологическую работу  и выехали  к
озеру  Сасык-Куль, у  которого  в это время работал наш приятель --  молодой
геолог Александр Жерденко вдвоем со своим, малознакомым  нам,  приехавшим из
Москвы начальником. С ними были и два караванщика; одного из них -- старого,
опытного участника прежних экспедиций Дады Тюряева  -- все мы хорошо знали и
любили.
     Нет смысла подробно рассказывать об обстановке,  в которой работали мы.
Но чтобы кратко охарактеризовать ее, приведу запись не из своего дневника, а
из дневника А. Жерденко от 3 августа 1930 года:
     "... Ночью  залаяли собаки, затем сорвались с привязи лошади и карьером
помчались прочь в сторону Сасык-Куля. Дада и Нурмат сейчас же вслед за ними.
На счастье, две лошади запутались в веревках и остались невдалеке от лагеря.
Дада и Нурмат, сев на этих коней, поехали по дороге на Сасык-Куль. Было  это
часа в  два-три  ночи.  При  подъезде к  юрте караульщика  на  Сасык-Куле их
остановило щелканье затворов винтовки и  окрик по-русски: "Стой, кто  идет?"
Дада  ответил:  "Свой!  Дада-ходжа!"  Раздается  голос  Юдина:  "Это  наши!"
Оказалось,  что  у  юрты  стоит  лагерь Юдина, уходящего  с  Чатырташа. Юдин
рассказал Даде следующее:  о том,  что  их  из Мургаба не пустили на  Пшарт,
из-за  неспокойствия  там;  о  шайке Шо-Киргиза,  охотящейся  за  советскими
работниками;  о  готовящихся  контрреволюционных   выступлениях   в  Аличуре
(Ишан-Кул);  о  сорока пулеметах, обнаруженных  в Иркештаме в тюках  хлопка,
который  шел  верблюжьим   караваном   из  Кашгара;  об  обстреле  геохимика
Прокопенко;  о  гибели  тридцати человек экспедиции  Никитина; об обстреле в
Чатырташе всадников ночью и т. д.
     >..  В  Чатырташе Юдин,  видимо,  получил  дополнительные  сведения,
почему и решил свернуть работу и итти в Хорог. Дада передал, что сейчас Юдин
собирается  к отъезду  в  Тагаркакты.  Быстро  оседлали  лошадей  и  выехали
навстречу  Юдину.  Юдин  и  Лукницкий  рассказали  все  то  же, что  и Дада,
дополнительно сказали нам, что от  киргизов они имеют сведения, что мы ночью
спим без охраны, в то время когда в нашем лагере не было ни одного  киргиза.
На прощанье Юдин сказал: "Паники поднимать вам не следует, работайте и ждите
смены Памиротряда; раз на  вас до сих пор  не напали, то едва ли в ближайшие
дни  нападут". Конечно, такая аргументация нам,  а особенно  мне, показалась
слабой. Юдина  я  знаю хорошо,  это такой человек, который зря  не  побежит.
Взвесив все сегодняшние  сведения,  я пришел  к  выводу, что  нам  тоже надо
сегодня  же отсюда смотаться. Раз охотятся на советских работников,  а после
отъезда Юдина  во  всем районе остается нас, советских  работников, двое, то
нет никаких оснований полагать, что нас не тронут...
     Позже  мы  опросили  мнение  Дады.  Он  ответил,  что,   конечно,  дело
начальства решить то или иное, но он думает, что рисковать не стоит, так как
риск  может  кончиться  просто: "и  люди  пропадут, и  коней  не  станет,  и
солончаки останутся". Лучше всего, мол, "от греха подальше". В. согласился и
приказав  Даде  собирать вещи,  сам  поехал  собирать  образцы,  а  я  пошел
описывать последний разрез.  Быстро  закончили  это  дело  и в  четыре  часа
выступили в Тагаркакты... "
     Маршрут к Зор-Кулю
     В  следующем, 1931  году вместе с Юдиным я вновь  оказался в Аличурской
долине. На этот раз с нами  работали петрограф Н. С. Каткова, художник Д. С.
Данилов,  коллектор В. А. Зимин и  несколько  других сотрудников экспедиции.
Как и  прежде, чтоб  охватить работой  возможно  больший район,  мы  мелкими
группами  часто разъезжались  по  разным  маршрутам. Наш небольшой караван в
таких  случаях   оставался  на  основной  базе,  охраняемой  двумя-тремя  из
предоставленных нам шести бойцов-пограничников. Другие поочередно  ездили  с
нами. Со  мною чаще всего ездил красноармеец  Поликарп  Гурьяныч  Мешков,  с
которым я так сдружился, что он  стал моим самым  надежным, верным и любимым
спутником во всех моих странствиях в том году на Памире.


     День за днем я писал дневник. Обстановка на Восточном Памире попрежнему
была  тревожной,  напряженной, и  потому записи  о тектонике  и стратиграфии
пройденных мест  чередовались с записями об отставленной боевой тревоге. Дни
были похожи один на другой,  и я выбираю наугад отрывок из этих записей, два
обыденных дня, ничем особенным не ознаменованных,  а  просто характеризующих
некоторые интересные места и само путешествие по Памиру в ту последнюю перед
приходом погранотряда неделю, которую я провел  в верховых маршрутах у самой
восточнопамирской  границы. Погранотряд, впервые придя  туда, поставив новые
заставы  там,  где  их  прежде не  было, сменив на старых постах  маленькие,
несшие караульную службу кавалерийские гарнизоны, накрепко  закрыл советскую
государственную границу, отрезав пути на Памир всяческим басмаческим бандам,
организованным иностранной империалистической разведкой.
     Вот  запись в моем дневнике от 22 июля 1931 года. Этот день застал меня
в пути из Аличурской долины к перевалу Кумды:
     ...  Выехали  в 7 часов  18 минут  утра, наспех  выпив  по кружке  чаю.
Сегодня мы  -- ввосьмером:  Юдин, я,  художник  Данилов,  бойцы  Тараненко и
Мешков, караванщики Дада-ходжа, Али и Мамат-Ахун. С нами две вьючные лошади.
     На  Юдине оказался халат из  купленных в Мургабе у китайских  купцов...
Халат -- это защитная одежда здесь,  на  Большом  Памире. Так  ездят,  когда
хотят, чтобы,  приняв издали всадника за  местного кочевого киргиза, на него
не обращали бы особенно пристального внимания.
     Холод. Боец Тараненко спешивается, идет пешком, чтобы согреться. Мешков
едет,  в  валенках. Тараненко  старается не отстать от лошади. Но попробуйте
итти пешком  на подъем,  на такой --  около пяти тысяч метров  --  высоте, в
полушубке,  в  полном  вооружении!  Тараненко  садится  в  седло.  Бугристое
замерзшее болотце  хрустит под копытами. Здесь только  что стаял снег: трава
прошлогодняя,  желтая, мертвая. Снег пластами и до сих пор лежит  в долинке.
Слева течет ручей, течет оттуда, где, кажется, перевал. Впрочем, ручьи текут
отовсюду, а многие  не текут --  замерзли, а солнечные лучи еще  не дошли до
долины.
     Поднимаемся на моренный амфитеатр,  опетляя его по льдистым буграм,  по
камням, по трясинной почве. И здесь обнаруживается, что налево нет перевала,
а он,  вероятно,  с  правой  стороны  цирка. Склоны снежны,  снег  плотный и
сверкающий,   как   белая  жесть.   Лошади   скользят,  местами   приходится
спешиваться. Направо --  моренная терраса, мы  выбрались на нее, ищем тропу:
по корке снега, по склону видны чьи-то давнишние


     следы.  Подъем  очень  крут, невероятно  каменист,  --  осыпь,  местами
покрытая  снегом.   Очень  осторожно,  чтоб   лошади   не  переломали  ноги,
поднимаемся.
     9  часов утра. Перевал.  Ждем каравана,  он мучается  далеко  внизу  на
подъеме. Кручи снега  здесь так тверды, что я и мой спутник художник Данилов
устраиваем катанье: взойдя на склон, катимся,  сапоги заменяют лыжи, катимся
с  пьяною быстротой вниз. Я скатился два раза. Чудесно! Считаю пульс: 160! И
все же  чувствую  себя превосходно, хочется петь и смеяться. Мы рассчитываем
вместе: высота  здесь не меньше пяти  с половиной  тысяч  метров над уровнем
моря.
     Ждем  каравана.  Записываю  геологию;  строение  местности  можно  себе
представить следующим образом: граниты  обнажаются в ряде мест,  а осадочные
породы как  бы  присыпают их  сверху. Большое  региональное  распространение
гранитов позволяет предположить наличие больших гранитных масс на глубине. У
устья  реки  Тамда обнажаются полого-падающие на юг, почти  строго широтного
простирания   осадочные  породы,  сильно  измененные   близостью   гранитной
интрузии.  Выше,   до   перевала   Кумды,  оба  водораздела   реки   сложены
исключительно  гранита ми.  Гранит  --  среднезернистый,  биотитовый, иногда
двуслюдистый, но по внешнему  облику должен быть отнесен к  более глубоким и
центральным  частям интрузии,  нежели тот, что  встретился  нам  у  перевала
Кара-Белес.  В  верховьях   реки  Тамда,  под   перевалом,  видны  скалистые
обнажения. Хребет зазубрен -- множество пиков...
     9 часов  35 минут. Начинаем  спуск. Впереди вниз  -- "корыто"  троговой
долины, а вдали  --  Афганистан:  слепительные  снега Ваханокого хребта. Он,
пожалуй, не менее грандиозен, чем Заалайский хребет.
     Спуск крут только  десять-пятнадцать минут,  затем ровен, полог, легок,
--  долина, как гигантский  лоток для катанья яиц. Фотографирую  спутников и
свою лошадь на фоне хребта. Речка -- уже многоводная -- приток реки Памир, к
которой спускаемся. Реки Памир, впрочем, не видно,  -- в долине впереди  два
больших  перегиба --  ступени террас. Безлюдье полное. Белые, вроде клевера,
цветки. Трава хороша. Склоны по сторонам мягки, вообще весь рельеф мягок.
     В 11 часов  мы  -- на  бугристой террасе,  она  над долиной реки Памир,
невидимой далеко внизу. Мы поворачиваем налево, почти на восток. Юдин далеко
впереди,  и я не вижу  его.  Еду по его следам. Остальные отстали. В террасу
входят один за другим мысы правобережья, между мысами  -- лощины,  в лощинах
нет ничего,  никого.  Но вот  направо -- три лошади. Значит, близко кочевье?
Три  лошади, привязанные  к  колышкам,  вбитым  в землю.  Никакого  кочевья,
однако, нигде кругом нет.


     Только следы  конских и  ячьих  копыт.  Тараненко  нагоняет меня.  Едем
молча, а Таранеяко редко молчит.
     12 часов. Все то же,  только впереди стадо яков. Мелькнули  и  скрылись
два всадника. Где же кочевье?
     В  12. 30 -- скрытая от  всех взоров, в ямине лощины,  кочевка,  девять
юрт.  Вижу: лошадь Юдина. Встречает меня молодой киргиз,  принимает  лошадь.
Сбатовав свою с  лошадью Тараненко, вхожу в  юрту. Юдин  уже,  как Будда, на
почетном месте и уже поглощает всякую молочную снедь. Киргизы удивлены нашим
появлением: "узункулак" ("длинное ухо") о нас им еще ничего не оказал.
     Подъезжают  остальные.  Киргизы,  видно,  напуганы. Один,  с  подбритой
бородой,  нервничает:  бегают  глаза.  Взаимные  угощения:   айран,  молоко,
шоколад, --  и  за  едой --  разговоры.  Кочевка  семьи Шо-Киргиза,  главаря
басмаческой  банды,  который сейчас  в Афганистане --  в  четырех километрах
отсюда...
     Через  полчаса выезжаем  дальше. Спуск по  лощине, к последней террасе,
над  рекою  Памир.  Проехали  километра  три.  Видна  река, вдали  --  озеро
Зор-Куль.
     "Это центральный  пункт  земли и неба. Там  есть озеро, и в нем обитает
дракон", -- писал об этом месте китайский путешественник Суэнь Цзянь.
     Спускаемся  в ложе  реки  Памир.  Река  многоводна, в  глубоких откосах
осыпающихся  моренных  берегов. А  ложе реки  узко, и  только против боковых
щелок шире и  покрыто зеленью.  Едем, поглядывая на Афганистан. Он  шагах  в
пятидесяти от нас.
     Юдин останавливается:

     А что, если нам разделиться?
     Как разделиться?

     Так. Половина поедет к Кизыл-Рабату, половина  вниз по реке, к Харгушу.
Как вы думаете?

     Что ж!.. Решайте, Георгий Лазаревич!
     Я несколько озадачен  такой быстрой сменой планов Юдина.  Полчаса назад
он было предложил  всем ехать  обратно, сейчас --  новый вариант. Размышляю.
Юдин  предлагает  разъехаться в  разные стороны  тут  же, спрашивает  мнения
Тараненко.
     --  Бара-бир! ("Все  равно!") Тильки, по-моему,  переспать вмисте, а  с
утра и в разные стороны!
     Юдин спрашивает Данилова. Данилов:
     -- Что ж!..  Мне  все  равно. Только вот, как  делиться? Палатка у  нас
одна!
     Стоим в  нерешительности.  Размышляем.  Наконец  решаем:  стать тут  же
лагерем.  Едем чуть  вниз, вдоль реки, до зеленой лужайки. Развьючиваемся. 2
часа дня.
     11 П. Лукницкий


     Раздел, видно,  не по душе всем, но  никто не высказывается. В молчании
ставим палатку. Юдин залезает в палатку, штудирует карту. Мы собираем кизяк.
Данилов, наконец,  делится  со мною  своими  соображениями:  что  сделаем  в
отношении  работы мы,  не  геологи, разделившись? Десятиверстка  у нас  -- в
одном  экземпляре, котел -- один, палатка -- одна. У нас  четыре винтовки, у
Юдина  --  большой, в деревянной  кобуре,  маузер.  Если  разделить  пополам
винтовки -- будет по две. Не слишком ли это  мало для  здешних опасных мест,
для  открытой  границы,  для  расстояния в сто  пятьдесят  километров  между
ближайшими  постами  Кизыл-Рабатом и  Лянгаром,  --  мы  находимся  как  раз
посередине. Вспомним  о  семье  Шо-Киргиза,  о  курбаши  Султанбеке, на-днях
совершившем  налет на нашу территорию; вспомним о том, что, кроме басмачей и
их родственников, здесь населения нет и они знают: любой поступок сойдет для
них безнаказанным, ибо перейди реку, и ты -- за границей, а река -- вот она:
пятьдесят шагов!
     Возвращаемся к палатке. Обычно, поставив палатку,  сейчас Я же вносим в
нее вещи,  устраиваем постели. Сегодня -- вещи  брошены, в палатке -- пусто,
все  разлеглись на земле, где  при дется,  и у всех наплевательское ко всему
отношение.  Устали, что ли? У меня  чертовски  болит  голова -- от жары  ли,
оттого ли, "я что не ел с утра, или от перевала?
     Все разлеглись  и  заснули. Я задремал тоже. Очнулся, слышу общий храп;
вижу: все  разбросано, винтовки и другое оружие валяются, где придется. Юдин
храпит в палатке. Из караванщиков не  спит только старик Дада-ходжа. У  него
готов  суп  --  шурпа. Будит всех.  Едим.  Ниже  по  реке,  вдали, Дадаходжа
замечает семь всадников. Смотрим в бинокль -- киргизы.  Решаем задержать их,
кто  бы  они  ни  были.  Тараненко  высматривает: нет  ли  у них  оружия? Не
разобрать:  далеко.  На всякий  случай  готовим винтовки.  Юдин  надевает на
деревянный приклад свой маузер. Если басмачи -- мы хорошо встретим  их. Юдин
велит не  выходить  из  палатки, чтобы едущие  не  знали, кто  здесь,  чтобы
приняли нашу палатку за палатку кашгарских купцов. Если всадники остановятся
и будут удирать, откроем стрельбу.
     Всадники приближаются. Мы спокойны; перешучиваясь, доедаем шурпу и пьем
чай. Всадники подъезжают близко, видно: одна  женщина, остальные -- мужчины.
Выходим из палатки, машем им,  чтоб подъехали к  нам. Подъезжают.  Киргизка,
два  киргиза,  четыре таджика.  Подозрительного,  видим, в них  нет  ничего,
только киргизы -- мрачнейшего вида. Говорят: едут с Джаушангоза в киргизское
кочевье -- в то, где мы были. Отпускаем их.
     Уже предзакатный  час. Юдин, наконец, заводит речь  о разделении на две
части. Опрашивает всех.  Я говорю,  что на  первом месте  -- работа,  и надо
делать так,  как требуется  для  работы.  Юдин делит  нас так: он,  Данилов,
Тараненко и Дада-ходжа едут вверх по реке Памир и заезжают в Мургаб (на Пост
Памирский),  чтобы оттуда съездить на Ранг-Куль. Я с красноармейцем Мешковым
и  с караванщиком Мамат-Ахуном еду вниз,  по реке Памир, затем поднимаюсь на
перевал Харгуш  и  еду к  озеру  Сасык-Куль. Сегодня снимаю  для  себя копию
карты. Юдин  со  своими едет  налегке, без  вьюков, чтоб  иметь  возможность
передвигаться с предельной скоростью. Обоих вьючных лошадей  забираю с собою
я.  Вернувшись  в Аличурекую  долину, в основной  лагерь,  если  там  работа
закончена,  снимаю  всех  и,  не  дожидаясь  Юдина,  веду  экспедицию  через
Джаушангоз,  в  долину реки  Шах-Дара, оттуда  по  ущельям  рек  БадомДара и
Ляджуар-Дара  поднимаю  всех к  месторождению  ляпислазури.  Юдин со  своими
приедет  туда,  если  не  успеет  нагнать  нас  раньше.  Кроме  того,  перед
отправлением  из  Аличурской  долины  мне  нужно  будет  сделать  маршрут  к
Баш-Гумбезу, чтоб выяснить: известняки там или гранит...
     Опять ниже по реке -- всадники.  Трое. Едут сюда.  Киргизы. Задерживаем
их.  Они подозрительны;  путаются, врут во  всем. Юдин по-киргизски  долго и
подробно  опрашивает их, но  ответы  их все  так же  противоречивы и путаны.
Оружия  у них  нет.  Опрашиваем:  видели  ли кого-нибудь?  --  Нет. А  после
говорят:  видели группу (тех семерых, что проехали здесь) и  даже обменяли у
них лошадь. Юдин ссаживает их с лошадей и посылает Мешкова на одной из них в
то кочевье, куда уехали семеро, -- проверить их слова об обмене лошади. Пока
Мешков ездит, те сидят, разговаривают с Юдиным.
     В глубокой тьме Мешков вернулся ни с чем, -- те семеро уехали в кочевку
семьи Шо-Киргиза и он, естественно,  не поехал туда. Мы думали, что делать с
этими тремя? Отпустили их, они уехали.
     23  июля  1931 года. Встали в шесть. Разделили все.  Со мной оба вьюка:
палатка, пожитки мои, Юдина, Данилова и других, котел, кувшин и прочее. Юдин
со своими берут только минимум: то, что привьючивается к их седлам.
     В 7. 20 выезжаем в разные  стороны и через несколько минут  теряем друг
друга из виду. Еще через несколько минут сзади, наверху террасы и я и Мешков
замечаем  нескольких всадников,  едущих  за нами  поверху, где  нет  никакой
тропы. Это подозрительно, а потому в дальнейшем пути я несколько раз выезжаю
на террасу, но уже больше никого не вижу.
     Едем поймой  реки  Памир,  под ее  высокими, осыпными берегами  --  это
прорезанные  водой  морены.  Юдин  вчера   расспрашивал  киргизов,   и   все
утверждали,  что  ниже  по  реке  нет никаких  кочевок,  ни  киргизских,  ни
таджикских.   Река  многоводна,  местами   разделяется  на  рукава,  образуя
архипелаги зеленых у берега островков. Чаще, однако, идет сплошным течением,
иногда  порожистым,  смывающим  упавшие  в русло  камни.  Морены Афганистана
бесконечны...
     В  8.  20  проезжаю  развалины бывшего  Мазар-Кале.  Справа, все  время
выходят к берегу  боковые ущельица. Они начинаются в нижнем, высящемся прямо
над поймой, ряду морен. За ним, ступенью, -- второй ряд.
     По реке плывут утки-нырки, их много, но мы не обращаем на них внимания.
Рыбы в реке Памир нет. Часа через два пути, на афганской стороне --  большая
киргизская кочевка, юрт  тридцать, растянувшихся на  несколько километров  и
кончающихся,   группой   любопытных   конусообразных  мазаных  построек,  --
афганский  кишлак  ли,  пост  ли,  -- не  знаю. Народу  множество,  всадники
разъезжают  по берегу взад и вперед.  Скот  пасется на  обоих  берегах, и на
нашей  стороне  бродят  несколько   пастухов.  На  нас  смотрят,  собираются
группами. Все эти киргизы -- баи,  те, что, ненавидя советскую власть, бегут
от нее.
     За  афганским поселением  -- излучина реки.  На левом берегу -- высокие
нагромождения морен, на правом  --  морены  так  же высоки.  Река  сужается,
входит  в  ущелье.   Справа  берег  перед  ущельем  загроможден  валунами  и
гранитными  глыбам".  В  ущелье   стены  над  берегом  скалисты  и  прикрыты
обвалившимися  породами. Река в  нескольких  местах подмывает стену  ущелья,
едем  по воде. Тут две, сложенные из камней искусственные стенки --  подобие
хибарок.  Чуть дальше, на зеленом  берегу  --лунки воды, одна из них черная.
Подъезжаю,  --  нефть?  Едем  быстрым  шагом. Мамат-Ахун  со своими  легкими
вьюками не отстает.
     Выбравшись из ущелья, встречаем  двух  таджиков  верхом на ослах. Гонят
корову.  Говорят, что  до  развалин  рабата  Харгуш (то-есть до  Мазар-Тепе)
километра полтора. Тогда берем наискосок,  сокращая путь: от берега забираем
вправо вверх по тропинке. Внизу, чуть дальше, в устье Харгуша вижу  рабат --
целенький, не разрушенный. Уже  10 часов 20 минут;  мы  ехали  четыре  часа,
сделали километров  тридцать  пять. Таджики сказали, что следующий  рабат --
Мац, а там еще один  переход  -- Лянгар, то-есть место слияния реки  Памир с
ВаханДарьей, -- начало Пянджа.
     Едем к руслу Харгуша,  все  поднимаясь.  На  афганской  стороне  морены
кончились, перед нами открытая долина,  широкая, покатая, постепенно и очень
далеко от берега переходящая в склон Ваханского хребта. А немного выше устья
Харгуша,  с  афганской стороны, -- большой приток;  наискось, с востока,  он
режет морены, уходит в их глубь, и морены


     с ним  похожи  на отдельную, врезанную  в  эти  безмерные  пространства
страну.
     Устье  Харгуша. Громадные осыпи.  Узко. Тропа  хороша и наезжена. Глыбы
гранитов. Поднимаемся. Высоко над нами -- два дыма, стада. Здесь, в каменной
лачуге без крыши -- семья киргиза. Киргизка доит овец. Задерживаемся. Киргиз
беден, у него нет юрты, он пытается накрыть лачугу чием. Говорит, что  вчера
перекочевал  сюда  из  Лянгара.  Выпиваем по  кружке  молока,  угощаю  детей
конфетами и сахаром.
     Выше в километре -- еще стада. Спрашиваю киргиза (Мешков хорошо говорит
по-киргизски): кто там?  Говорит,  что  не был там, не знает,  но как  будто
таджики. Едем дальше. Налево, высоко на склоне -- аул,  сложенный из камней.
Перед  аулом  --  две  юрты.  А  в  русле   реки  --  двух-  и  трехметровые
растрескавшиеся пласты твердого, как лед, снега. Тропа заворачивает  вправо,
а впереди, в расступившихся горах, --  опять нагроможденья морен и маленькое
озерко. Мы уже очень высоко, долина расширяется, выравнивается, и вот озеро,
большое озеро Харгуш,  километра  три в длину  и  с полкилометра  в  ширину.
Медленно  огибаем его.  Местность чудесна, потому что  над озером гигантские
обрывистые  склоны  и южный хребет исполосован  снегами. Справа  --  граниты
измяты, черны, странны, словно вар, смятый сильной рукою, выпятившийся между
пальцами и искромсанный, застывший в падении на лету.
     Оглядывая  скалы, собирая  образцы, замечаю  спускающихся  со склона по
лощине трех всадников,  там, где нет никакой тропы.  Поворачиваю коня, скачу
им  навстречу  галопом. Мешков скачет за мной. Машет  им, чтоб  ехали к нам.
Подъезжают киргизы.  Узнаю: один из них тот, -- борода, точно подбритая,  --
тот, с бегающими  глазами, который был в юрте, в кочевке, где мы пили айран.
Он узнает нас, расплывается в медовой улыбке, выражает удивление,  что видит
нас здесь  и спрашивает, где остальные трое. Конечно, вместо ответов  я сам,
через Мешкова, выспрашиваю его, куда едет.

     В Тагаркакты.
     Зачем?
     К знакомому, в сельсовет.
     В этих местах я не встречал  ни одного  киргиза, который при опросе  не
упомянул бы сельсовет.

     Как называется тот перевал, которым вы ехали?
     Кок-Белес.
     Но  Кок-Белес,  судя  по  карте, дальше.  Я  высказываю  сомнение, и он
отвечает мне:
     -- Можно  проехать и  тут, и  там, и еще там, -- все  это "гамузом"  --
Кок-Белес. То же о "гамузе" он говорит по поводу пути к Тагаркакты, указывая
на щели в громадах, высящихся


     над озером и на морены, что  мы проехали полчаса назад. Ладно! Отпускаю
его  и  едем  рысью, догоняя  вьюки.  Киргизы,  отъехав  от  нас,  почему-то
спустились к озеру, не туда, куда указывали свой путь, и скрылись в буграх.
     Перевал  почти незаметен,  но уже спуск и из-за поворота тропы выезжают
один за другим всадники с винтовками:  пять, шесть, семь... Переглянувшись с
Мешковым, останавливаемся; снимаем с плеча винтовки. Кто это?  Всадников все
больше, и передние тоже снимают винтовки с плеча. Кто бы они ни были -- едем
навстречу,   беря   в   галоп.   И  вдруг  узнаю:   пограничники.   Приятное
разочарование!  Это  идет  отряд,  --  впервые  по  этому  пути  идет  отряд
пограничников,  ставить  заставы, закрывать  границу. Мы расстались  с  этим
отрядом  в пути  на  Памир,  у  озера Каракуль,  он задерживался в  Мургабе,
делился на части... Мы за это время объездили  половину  Восточного  Памира,
делая геологическую съемку...
     2  часа  30  минут  дня.  Здороваюсь  с  дозором.  Дальше  --  головное
охранение,  основная  колонна,  ее  ведет мой  хороший знакомый --  помощник
начальника отряда.
     Он со всей колонною останавливается, спрашивает меня о дороге, скоро ли
перевал  (мы  на  перевале как раз), скоро  ли и где озеро? Говорит, колонна
делала дневку  у озера СасыкКуль и что  сегодня станут лагерем у Мазар-Тепе.
Объясняю  ему  все о дороге, о рабате Харгуш. Он говорит, что красноармейцы,
оставшиеся в основном лагере нашей  экспедиции  в Аличурской долине, просили
его  сбросить для экспедиции продовольствие, но он не мог  выделить  его  из
запасов тех застав, что движутся  с ним. Чтоб получить продовольствие, нужно
или съездить  на Пост Памирский, где пока  осталась продбаза, или  дождаться
второй колонны, которую ведет  начальник  отряда, -- эта  колонна  пойдет на
Хорог и может скинуть нам продовольствие из своих вьюков. Сказал, что вторая
колонна выйдет из Мургаба 26 июля, рассказал,  где  будут  ставить  лагери в
своем пути к Пянджу...
     Колонна  трогается с места.  Разговариваю со  встречными  знакомыми  --
командирами и бойцами. Удивляются, что я всего лишь с одним красноармейцем и
что  мы  так много уже успели объездить;  спрашивают: долог  ли еще им  путь
сегодня?
     За  колонной  идут  верблюды -- громадный  караван, шестьсот верблюдов!
Везут кровати, продовольствие,  керосин, боеприпасы -- ящики,  мешки,  тюки,
связки...   Караван  бесконечен,  занял  узкую   тропу,  и  нам   приходится
карабкаться  по камням. В  колонне  многие  в  цветных очках,  на  лицах  --
защитные повязки  от жгучей солнечной  радиации,  от холода,  от ветра. Даже
караванщики все пообмотали себе головы всяким тряпьем.


     А мы не знаем этого, --  от солнца, от ветра, от холода не прячемся, мы
-- старые памирцы, привычные!..
     Спуск с перевала. Верблюды, верблюды... Отдельные красноармейцы с ними.
Дорога --  в  узком  ущелье.  Начинаются морены,  озерки  среди них,  и  все
верблюды, верблюды...
     Мне понятно теперь, почему вчера и сегодня в обычно безлюдных местах  у
границы такое движение  киргизов.  Эти  дни  --  последние, когда происходит
своеобразное размежевание: баи, родня басмачей, сами тайные басмачи бегут за
границу, беднота -- та, что не боится  своих родовых старейшин, -- остается.
Граница закрывается! Басмаческому своеволью -- конец!
     Мы с Мешковым едем  весело, переговариваясь со встречными, но злимся на
загроможденный верблюдами путь. У озер верблюжий караван кончился. На спуске
из-за морены показывается красноармеец. Увидел нас, снял винтовку с плеча, и
-- опрометью, галопом  назад. Кричим ему,  скачем  карьером за ним, -- он от
нас, не  распознав в нас  своих. Вылетаем  за морену. Красноармеец  этот  --
дозор  тылового  охранения  --  докладывает начальству,  и  в  охранении  --
возбуждение.   А  когда  мы  приблизились  --  недоумение,  затем  улыбки  и
приветствия.  Спрашивают:  далеко  ли   ушли  верблюды,  колонна,  насколько
растянулись,   когда  лагерь?  Сзади,  говорят,   никого  нет,   только  два
красноармейца остались у ближайшего озерка.
     Середина дня.  Отряд  шел навстречу нам  полтора часа. Мы  прощаемся  и
продолжаем путь.
     В юрте у озера Сасык-Куль
     В  1931 году  в  моих  маршрутах  по Восточному  Памиру  мне  постоянно
приходилось заезжать в юрты одиноких киргизов. Многие из них -- родственники
крупных памирских баев -- были тесно связаны с басмачами и, ставя  свои юрты
под перевалами, возле  скрещения  горных тропинок, на  берегах  мелких озер,
несли у  басмачей службу разведки и наблюдения. Такой наблюдатель по приказу
главаря своей  банды  должен  был  маскироваться,  изображая  собой  мирного
пастуха, бедняка, которому  и  жить-то  больше негде,  кроме как на этом вот
неудобном для выпаса скота месте.
     Мы, участники экспедиции, частенько  вынуждены бывали кочевать именно в
таких  юртах,  и  это было все же  безопасней, чем  устраивать ночлег,  жечь
костры  в стороне  от них, --  безопасней  потому, что мы, ложась, например,
спать у дверей, создавали такую обстановку, при которой хозяин юрты, даже


     при всем желании, не мог бы до утра навлечь на  нас басмачей, а днем, в
седлах и при оружии, врасплох мы не могли быть застигнуты.
     Мне кажется  не лишним  рассказать об одной  из таких  ночевок, приведя
запись из моего дневника, сделанную в июле 1931  года. В тот раз я заехал  в
такую юрту вместе с Мешковым и караванщиком Мамат-Ахуном. Маленький кашгарец
Мамат-Ахун обладал длинными черными усиками, устремленными,  как стрелки,  в
обе  стороны от его узкого, туго обтянутого коричневой  кожей  лица. Он  был
человеком  азартным,  легко   возбудимым,  фанатичным  в  своей  религиозной
приверженности к реакционным муллам и ишанам, человеком, который  всегда мог
нас предать басмачам и которого нам приходилось остерегаться" Обычно он  был
самым шумным из всех караванщиков, и эмоциональность его до такой степени не
имела  предела,  что  однажды,  например,  разозлившись  на свою лошадь,  он
откусил у нее кончик уха; другой раз, играя в "бараньи позвонки" -- азартную
игру,  подобную  нашим  "костяшкам",  он  в  споре откусил  фалангу пальца у
другого,  игравшего с ним  караванщика. Надо  сказать,  что  при  этом  дело
обошлось без  особой обиды пострадавшего на Мамат-Ахуна, и  через  несколько
минут  после сделанной мною перевязки  они продолжали  игру как ни в чем  не
бывало, а я опять слышал из своей палатки гортанные, азартные возгласы...
     Но перехожу к записи из моего дневника:
     ... Чукур-Куль.  Тихое озеро.  Чуть  заболоченные  берега,  окаймленные
зеленой  травой.  В  воде   у  берега   --  миллионы   красных   палочек  --
представителей местной, высокогорной фауны.
     Развьючиваемся  у развалин сложенной из камней лачуги, на самом берегу.
Собираем  кизяк.  Мешков и Мамат-Ахун  быстро  раскладывают  костер.  Лошади
пасутся, я  делаю  заметки  в полевой книжке -- перечисляю граниты,  образцы
которых взял на перевале Харгуш: обильный слюдою двуслюдяной гранит, розовый
гранит с биотитом,  мусковитовый гранит и тонкозернистый мусковитовый гранит
с гранатом; заканчиваю  записью о  пегматитах, кварцевых жилах... Над озером
-- гряда гор, за нею, выше, вторая, снежная...
     Полтора  часа  отдыхаем  таким  образом  у  озера  после  многочасового
маршрута, но сегодня надо ехать до темноты.
     В 5 часов 30 минут мы выезжаем дальше.
     Морены. Синие цветики.  У озера -- лунки с жидкостью, похожей на нефть,
очевидно  продукт   разложения  водорослей.   Морены   кончаются,   и   путь
продолжается  по  совершенно гладкой, похожей на большое корыто долине,  без
валунов, без камней, только песок да кустики терескена. Справа и слева --


     две моренные гряды, как обрушенные крепостные стены, что легли по длине
долины,  за ними склоны "бортовых" гор.  Заболоченное, высохшее  озерцо,  по
которому бродит кулик, еще один тоненький "нефтяной источник"...
     Часа  через  два пути долина кончилась,  мы снова в моренах, а затем  в
нагромождении крупных скал. Видно озеро Газ-Куль (Гусиное озеро) и гору, ту,
что над Сасык-Кулем, и большую дорогу к перевалу Тагаркакты.
     Мамат-Ахун  с вьючной лошадью,  которую  ведет в поводу, отстал в хаосе
громадных черных скалистых  глыб. Внизу  далеко, у Газ-Куля, замечаю  восемь
всадников и одинокую юрту. Четверо из всадников подъезжают к юрте, остальные
исчезли. Спешившись,  поджидая  Мамат-Ахуна, наблюдаю  вдвоем с Мешковым  за
ними.
     Наконец  видим рыжее пятно: Мамат-Ахун  в своем рыжем, крашенном луком,
кашгарском халате,  на рыжей лошаденке догоняет нас, за ним тащится вьючная,
и  мы едем дальше, и дикие  скалы кончаются,  и мы движемся  уже параллельно
боковой дороге. Поблескивают озеро Туз-Куль и  другие озера. У одного из них
-- семь всадников...
     Солнце  за  нами уже почти припало  к горам.  В его косых лучах  хорошо
видно озеро Сасык-Куль, к  нему именно мы и направляемся. Я привык видеть на
нем гусей, но на этот раз (гляжу в бинокль) их почему-то нет, они, вероятно,
кем-нибудь вспугнуты.
     Мамат-Ахун  сегодня веселый,  и  мы тоже  веселы,  всю  дорогу  в  пути
перешучивались.  Другой  караванщик  ругался  бы,  делая такой  многочасовой
переход,  а этот  --  ничего,  едет, болтая ногами.  А ведь три  из  четырех
лошадей принадлежат ему. Он не горюет, что они устали.
     Галопом  подъезжаем к  рабату,  высящемуся  у  озера  СасыкКуль.  Рабат
совершенно разрушен. А рядом с его руинами и со второй, разрушенной каменной
постройкой  стоит  одинокая   юрта.   Вокруг   --  неимоверная  грязь  после
проходившего здесь скота.
     В юрте  --  два  молодых  киргиза  и одна  столь  же молодая  киргизка.
Встречают нас неприветливо, но на вопрос,  есть ли  у  них молоко, отвечают:
"бар" (есть). Киргизы -- два брата, одного  из них зовут  Турсун, женщина --
его жена, ее зовут Угульча.
     Приехали мы в 9 часов 10 минут вечера,  солнце уже  скрылось за горами,
было  холодно.  После тринадцатичасового  перехода мы  устали --  и  люди  и
лошади; мы  сделали  больше восьмидесяти  километров,  а теперь  еще  немало
возни:  ставим палатку, вносим в нее вещи, батуем лошадей. В  юрте кипятится
молоко.


     Сегодня  мне и  Мешкову дежурить вдвоем, значит спать каждому по четыре
часа.
     Подъезжает  верблюд  с  терескеном,  --  это брат  Турсуна  привез  нам
топливо.  Вместе  с   Турсуном  он   загоняет  овец  в  разрушенную  хибару,
закладывает на метр в высоту вход большими камнями.
     Я гляжу на семерку яков, пасущихся  на болотных  кочках, возле  участка
воды,  оставшегося  от  высохшего ручья. Огромные,  лохматые,  тяжелые,  они
пощипывают чахлую травку. Турсун говорит,  что один  из кутасов  принадлежит
ему, а другие, мол, "сельсоветские", приведены сюда, чтобы Угульча доила их.
     К  подобным объяснениям, к ссылкам на сельсовет я уже привык, и в конце
концов не все ли равно, кому принадлежат яки?
     Идем втроем  в  юрту пить  молоко. Прежде чем  войти в  юрту,  окидываю
взглядом окрестности.  Впереди  -- моренные бугры, сзади -- пустыня,  мелкие
камни,  слева  --  озеро,  справа  --  морены.  Уныло,  но  очень  спокойно.
Рассчитываю: если кто подойдет или подъедет, залает собака Турсуна. А людей,
кроме нас и Турсуна с женой и братом (все в юрте), кругом нет.
     Разговоры  с Турсуном  -- по-русски,  он вполне  прилично знает русский
язык. Я с  Мешковым варим шурпу (суп), коротая время, чтобы меньше дежурить.
И сидим мы в юрте до полуночи.
     Лает собака. Выходим. Луна, и из,  лунного света -- человек, пешеход, с
длинной палкой, бородат, оборван. Вводим его в юрту, он -- таджик, он прошел
сегодня  шестьдесят километров,  никто,  кроме таджиков, здесь так ходить не
может.  Он идет  с  Хох-Дары  (Шах-Дары) в  Мургаб,  с собой у  него,  кроме
запасной  пары джюрапов  (шерстяных чулок), нет ничего  -- ни еды, ни теплой
одежды. Он как дервиш. Объясняюсь с ним по-шугнански,  разговариваю об общих
знакомых -- шахдаринцах Карашире,  Зикраке, Хувак-беке и других, с  которыми
встречался в прошлом году.
     Поим его чаем и вместе едим шурпу.
     Киргизы обращаются с таджиком свысока. Ведь он безропотен, беззащитен и
нищ!   Ведь,  зайдя   сюда  для   ночевки,  он  рассчитывал  только   на  их
гостеприимство, на их подачки!
     Турсун рассказывает о  себе.  Объясняет,  что  он  "караульщик"  рабата
(превращенного в груду камней!), что считает своей обязанностью давать приют
проходящим,  кипятить чай  и  что  за  это ему  платят "кто  сколько  даст".
Желающим  он доставляет за плату и топливо. Раньше здесь жил старик Суфи, он
умер в прошлом году. Турсун здесь  несколько месяцев, родом он из Аличурской
долины, нигде за всю свою жизнь,


     кроме окрестных гор и Поста Памирского, не бывал. А разговор у нас идет
"светский".  Но  как  объяснить  Турсуну  самые  простые   вещи:  что  такое
автомобиль, электрическая лампочка, море,  пароход, семиэтажный дом -- дом с
двумя тысячами жителей? И отец Турсуна, по его  словам,  нигде дальше  Поста
Памирского не бывал, и никто из аличурских киргизов не бывал... Спрашиваю:

     Неужели никто не бывал, ну, в Ташкенте или в Оше?
     Не знаю... Может быть, Шо-Киргиз  был (и  после  паузы)...  может быть,
Камчибек...
     Сколько скрытого яда!  Шо-Киргиз -- главарь басмаческой банды,  недавно
пойманный.  А  после  этой  порции  яда,  надо  поправиться,  нейтрализовать
действие его, а потому --  "Камчибек";  это председатель местного волостного
Совета, участвовавший в поимке Шо-Киргиза...
     И тогда в тон Турсуну я отвечаю:
     -- А Ишан-Кул не был?
     Ишан-Кул -- старейшина киргизского рода хадырша, кочующего в Аличурской
долине, крупный бай, поддерживающий  прямые связи с британской  разведкой: в
прошлом году, например, к  нему "в  гости"  приезжал из  Кашгарии английский
офицер,  переодетый муллой и... с трубкой в зубах. С этим "муллой" в прошлом
году мы, работая в Аличуре, в одном из ущелий едва не встретились.
     Турсун отвечает мне:
     -- Пока, кажется, не был!
     Заходит речь о колхозах. Турсун проявляет  своеобразный живой  интерес:
правда ли, что здесь будут  колхозы?  Правда  ли, что все жены будут  общие?
Правда ли,  что можно будет  есть только то,  что  разрешено "на бумажке", а
всего остального нельзя будет есть? Правда ли, что сошьют одно очень большое
одеяло и в него всех вместе  станут укладывать спать? Правда ли, что  у кого
больше скота, чем у других, у того будут отбирать скот?
     Словом, те самые вопросы, какие я слышал, когда в прошлом году  сидел в
плену, в басмаческой банде Закирбая под Алайским хребтом.
     И  все  это  тоном  безразличным,  с  примечаниями:  "так  говорят",  с
выражением лица,  долженствующим мне  показать, что, мол, сам-то он этому не
верит, и самооправданием:  мы, мол, дикие, ничего не знаем,  и с лицемерными
выражениями восхищения всем, что под видом вопросов им высказано.
     Кто передо мной?  Хитрый враг или  простак, обманутый  врагами? Простак
столь "дипломатически"  не  мог  бы  высказываться. Передо мною  враг.  Но я
все-таки отвечаю ему объяснениями, которые давать считаю своим долгом всюду,
чтоб


     опровергать  ту  гнусную  ложь,  какую распространяют враги  по Памиру.
Может быть, что-либо  из моих слов и  будет передано другим  Угульчею, женой
Турсуна,   или   Мамат-Ахуном?..  Слушают  меня   внимательно,  поддакивают,
соглашаются...
     Однако уже  12 часов ночи. Дежурить будем по три часа -- до шести утра.
Предоставляю Мешкову выбор часов его дежурства.  Он хочет  утром, потому что
сейчас валится  с ног от усталости. Оно и лучше, я спать не хочу. Мамат-Ахун
просится ночевать в юрту. Ладно!
     Мешков спит в палатке.  Я с  винтовкой брожу  вокруг. Луна  л отчаянный
ветер  с  юга. Рвет  и мечет  палатку.  Слышу: в юрте --  разговоры. Говорят
киргизы с Мамат-Ахуном.  По  обилию русских слов, названий, имен и по многим
мне известным киргизским словам я понимаю направление речи, хотя киргизского
языка и не знаю. Речь -- о колхозах. Мамат-Ахун ругает колхозы. Рассказывает
о  них самые  невероятные истории, и киргизы сочувственно ахают. Иногда речь
затихает, -- собеседники шепчутся. Шопот прерывается громкими восклицаниями,
иногда  --  вздохами,  иногда  --  смехом.  Потом  речь  переходит на  отряд
пограничников,  пришедший  на  Памир,  чтобы  закрыть  границу.  Это  сейчас
основная  тема  всех   разговоров  в   восточнопамирских  горах.  Мамат-Ахун
услужливо сообщает  все, что ему известно. Потом говорит о нашей экспедиции:
сколько у нас красноармейцев, на какие  группы мы делимся, кто куда пошел, у
кого какое оружие, -- ну, решительно все! Меня берет злоба. Надо бы выкинуть
Мамат-Ахуна из  юрты, но поздно. Да и не навесишь же на  его  рот  замок, не
здесь разболтает, так в другом месте, в другое время...
     Второй час  ночи. Юрта затихает. Луна над  горами -- на юге. Глядеть на
юг -- в подлунной темени  ничего не видно. Очень холодно. Ночь морозна.  Я в
фуфайке,  свитере,  полушубке,  плаще, шапке-ушанке  --  и  все  же  мерзну.
Моментами  хочется  спать.  Налево спят,  мерно  дышат яки. Спит  верблюд  в
"отдельной комнате"  -- в разрушенной лачуге.  Спит  собака у юрты на ветру,
сопит и  не слышит, когда я к ней подхожу. Завидую всем спящим. Время с двух
до трех тянется  особенно медленно. У меня  полная уверенность в спокойствии
ночи, в том, что никто и ничто не потревожит нас. Можно бы спать, не дежуря,
но нельзя  нарушать порядка,  который раз навсегда установлен,  поскольку  в
горах есть басмачи.
     Луна ушла  за  горы, и ветер стих.  Теперь он обыкновенный,  в  нем нет
ярости. Курю  в ладони.  Сижу на  седле, перед палаткой. Изредка прокричат и
снова молчат гуси на озере. На  востоке от горизонта --  острозубчатой линии
гребня гор -- поднялось  мерцающее созвездие. Оно все правее и выше. Редкие,
за горами, вспыхивают зарницы. Стоят, не двигаясь, длинные


     темные  облака.  Из  юрты доносятся сопенье  и  храп.  Як  просыпается,
встает, снова ложится и  сопит. Хочется писать стихи, складываются слова, но
мозг отказывается работать. Я все же изрядно устал.
     Наконец  3 часа  ночи. Бужу  Мешкова  и ложусь  спать.  Я  горд  собою:
тринадцать часов верхом и полночи дежурства на высоте в четыре тысячи метров
над уровнем моря, на перевалах и много выше, а я бодр и здоров!..
     И вот -- утро, встаем все в шесть утра. Мешков долго будил Мамат-Ахуна,
тот  жестоко  ругался  и говорил, что встанет не  раньше 10  часов.  Полчаса
надевал  сапоги.  Однако  встал, привел  лошадей.  Со  сборами  мы  все-таки
провозились. Турсуну  я хорошо заплатил  за дрова и услуги. Он  сказал,  что
палатки  основного  лагеря  нашей  экспедиции переставлены  с одной  стороны
Аличурской долины на другую. Откуда он получил эти сведения, я не знаю.
     В 8 часов 20 минут  утра мы выехали от  Сасык-Куля к основному  лагерю,
покинутому мною несколько  дней  назад.  Ехали  по  моренам, и перед тем как
спуститься с морен, видели множество грифов, терзавших какую-то падаль...
     ... В тот день мы вернулись в основной лагерь, покинутый нами несколько
дней  назад, но  в нем обнаружили только две палатки  да  двух охранявших их
бойцов-пограничников из выделенных нам для охраны. Все сотрудники экспедиции
группами разъехались по разным маршрутам. Один из  бойцов,  Таран,  сказался
больным, и я занялся его леченьем.
     Поликарп Мешков выступает в роли судьи
     В урочище Бузула, на краю Аличурской долины, в лагере жили: в отдельной
палатке -- я, в  другой палатке  -- три бойцапограничника: Таран, Пастухов и
Мешков,  в  третьей --  караванщики Мамат-Ахун и Али. Вдали  виднелись  юрты
киргизского становища, дальше -- пустынные, голые горы.
     Мы   несколько   дней  дожидались  возвращения   остальных  сотрудников
экспедиции, ушедших на перевал Марджанай.
     К нам заезжали киргизы. Мешков, мой  веселый  приятель Поликарп Мешков,
отлично говорил по-киргизски, а я и два  Других бойца непрестанно завидовали
ему в этом умении.
     Для  того чтобы дальнейшее было понятно, поясню, что в начале тридцатых
годов на Восточном Памире киргизы не только были  кочевниками, но и жили еще
родами и  общинами. Страшно отсталые формы хозяйства  в ту  пору  не  давали
возможности  разбить эту  вредную для  развития  области  родовую  основу. А
вредна она, кроме всяких других причин, была


     еще  и потому,  что киргизские  роды  враждовали между  собой.  Родовая
вражда  задерживала   классовое  расслоение,  и  потому  была  выгодна  баям
(кулакам), биям  (родовой знати) и муллам (реакционному духовенству). Вражда
эта  существовала очень  давно  и  усиленно разжигалась  политикою  царизма.
Сильные  родовые объединения подчиняли себе мелкие роды, эксплуатировали их,
занимали  лучшие выпасы,  собирали в  руках своего  байства  огромные  стада
мелкого и крупного скота.
     Самыми крупными родами на Памире были  роды  теитов  и  хадырша. Самыми
малочисленными -- роды  кипчаков и оттузогулов.  Род хадырша, делившийся  на
двенадцать  общин  и  насчитывавший  до  четырехсот  хозяйств,  считал своим
владением Аличурскую  долину, район Мургаба и озера Каракуль. Теиты, которых
было   примерно  столько  же,  группировались   главным  образом   в  районе
Кизыл-Рабата  и  озера Ранг-Куль.  Девяносто хозяйств найманов и  шестьдесят
восемь хозяйств кипчаков были раскиданы  по всему  Восточному Памиру, а  род
оттуз-огулов состоял  всего  из  восьми  хозяйств,  -- половина  их  жила  в
Мургабе, половина  на Каракуле.  Из всех этих хозяйств  в 1930 году  байских
было сто четыре,  а  бедняцких -- шестьсот сорок  семь.  Но больше  половины
всего скота на Памире в 1930 году было еще в руках баев...
     Я  болел и потому не  выходил из палатки. В 3  часа  дня, не вылезая из
спального мешка, я взялся писать дневник. Я записал:
     "Утром  -- дождь со снегом, неприятный холод,  все  кругом в облаках, с
запада -- ледяной ветер. Речка  -- приток Аличура -- замерзла, и воды в  ней
нет. Трава покрыта  ледяной коркой. Мрачный день. Сегодня  и нельзя  было  б
никуда ехать. Жар,  ломота  во всем теле, трудно пошевельнуть рукой.  Мешков
принес  мне чай,  пью его, засыпаю  и сплю, многократно просыпаясь. Сейчас я
опять проснулся -- три часа  дня, -- принял аспирин. Мешков приносит суп, он
приготовлен отвратно, есть не хочу. Голова мутна. Сейчас дождя нет, но ветер
все так же свиреп... "
     Тут я оборвал  мое занятие,  услышав  за палаткой  многолошадный топот.
Всегда был  подозрителен на  Памире многолошадный топот, но болезнь  сделала
меня ленивым и  безразличным,  а  в бдительности красноармейцев я  нимало не
сомневался.
     Всхлипывания, плач и взволнованные киргизские голоса...  За палаткой...
Что  за чорт? Кто  в нашем лагере  может плакать?  Вместе со спальным мешком
подползаю к выходу из палатки, приподнимаю полог: я вижу весь лагерь.


     Перед  палаткою красноармейцев -- сборище всадников.  Пастухов  и Таран
стоят в полушубках, с винтовками наперевес у входа в палатку. Мешкова мне не
видно,  он замешался в  гуще  всадников, и  оттуда  слышится  плач.  И  вот,
раздвигая  крупы теснящихся лошадей, Мешков проталкивается из толпы  и бежит
ко мне.

     В чем дело, Мешков? Что это за люди?
     Я вот  вам  доложить  бегу... --  запыхавшись,  говорит мне  Мешков. --
Киргизы из окрестных мест. Какой-то скандал у  них получился, драка, что ли,
какая... Приехали разбираться...
     Ну  вот  что,  Мешков. Я, сам видишь,  не  могу  разговаривать с  ними,
займись-ка  ты этим делом,  по своему  усмотрению  и решай.  Если что  очень
важное,  ну,  тогда уж  и я как-нибудь  выберусь... А так --  тебе  поручаю.
Только смотри, прими меры  предосторожности, чорт их знает, что за люди: нас
четверо, а их вон сколько.
     Я  и  то думаю...  --  скороговоркой  произносит  Мешков и,  озабоченно
добавив: -- Будет сделано! -- бежит обратно.
     Дальнейшее  я  наблюдаю  из своей палатки. Мешков  распоряжается. Велит
киргизам спешиться  и отойти  от палатки.  Не переставая  шуметь, они толпою
отходят к вьючным седлам, составленным в  ряд  и  обычно заменяющим в лагере
скамейки  и  стулья.  Мешков  садится  на  одно из седел  и собирает ораву в
кружок.  Кружок  этот горланит во все двадцать глоток,  размахивая камчами и
отчаянно  жестикулируя. Перед  Мешковым сидит на  земле  киргиз. Сняв шапку,
тычет  рукою  в  свою  голову  и,  ревя  благим  матом,  что-то  возбужденно
рассказывает.  Мешков встает во  весь рост на седле и,  напористо  взмахивая
рукою, как митинговый оратор, кричит по-киргизски:
     -- Довольно шуметь! Вот тамашу устроили!.. Не  буду разговаривать, пока
тишины не будет. Давай молчать, и потом по порядку!..
     Но  молчать приехавшим не просто. Шум продолжается. Мешков  выжидает  и
молчит  сам.  Шум постепенно  затихает.  Мешков садится  бочком на  седло  и
спокойно говорит:
     --  Правильно. Давно бы так.  Вот  теперь  будем  разговаривать. Ну, по
порядку, кто тебя побил?
     Всхлипывая,  покачиваясь   и  хватаясь  за  голову,  сидящий  торопится
рассказать все как было. Первое, что можно  понять: плачущий киргиз -- зовут
его Кашон -- избит баями, обвинившими его в уводе их лошадей. Избит камчами.
Били семь человек. У него на голове красные шрамы и кровоподтеки. Сам он  не
видит их, но каждый может на них посмотреть и удостовериться.
     -- Из баев здесь есть кто-нибудь? -- перебивает его Мешков.


     Отвечают:

     Нет. Здесь только одна сторона. Все свидетели.
     Из какой кочевки избитый?
     Из той, налево.
     А баи из какой кочевки?
     Из той, что направо.
     Как зовут баев?
     Кашон перечислил все имена, я расслышал два: Олджачибай и Джутанга-бай.

     Где били?
     В ущелье Чулак-Теке.
     Я знаю это ущелье. Оно километрах в семи отсюда.
     -- За что?
     Но тут  кочевники гомонят все разом, и Мешков,  а тем  более я в шумней
неразберихе ничего не можем понять. В  глубине долины я замечаю новую группу
всадников,  карьером приближающихся  к  нашему лагерю. Увидев их, приехавшие
почему-то смолкают и шарахаются к лошадям.
     --  Куда  вы?  -- вопит Мешков.  -- Вы же свидетели? Чего вы сорвались?
Оставайтесь, раз вы свидетели!..
     Но киргизы один за  другим отказываются: я, мол,  сам не видал, я уеду.
Вскакивают на  лошадей  и, не слушая Мешкова,  юргой отъезжают в  сторону. В
лагере  остаются Кашон и два свидетеля. Мешков  озадаченно следит  за быстро
приближающейся  к нам  группой. Когда передовые всадники у палаток осаживают
коней, Мешков направляется к ним:

     Эй!.. Кто едет? Баи?
     Нет, зачем баи? Мы совсем бедняки.
     История повторяется  заново. Мешков ссаживает их с коней, утихомиривает
и начинает опрос. Показания приблизительно сходятся.
     -- Кто бил?
     -- Джутанга, Олджачи...
     -- А кто избитый? Бедняк?

     Нет.  Какой  бедняк?  Зачем  бедняк? Бай.  Мешков  усмехается.  Медлит,
думает.
     Что вы хотите, чтоб мы сделали?
     И опять шум. И в шуме можно понять:  киргизы хотят, чтоб Мешков написал
"бумажку",  и избитый  поедет  на Пост  Памирский. Он  поедет, чтоб показать
бумажку доктору. Отсюда до Поста Памирского считается три дня пути верхом.

     Сельсовет у вас есть? -- сквозь шум доносится голос Мешкова.
     Конечно, есть.
     Хорошо.  --  говорит  Мешков,  --  тогда  ты (он указывает  на киргиза,
стоящего ближе к нему) поезжай в кочевку и


     привези сюда Джутанга-бая, Олджачи-бая и председателя сельсовета. Хоп?

     Хо-оп... -- медленно отвечает  киргиз. -- Только  ты, уртак, пиши  баям
бумажку, говори в бумажке, пускай приедут сюда. Бумажку не будешь писать, не
приедут баи.
     Ладно,  -- решает Мешков, встает с вьючного седла, направляется ко мне.
Киргизы  толпой, таща  в  поводу своих лошадей, тянутся за ним. Он  велит им
остаться и ждать его. Я встречаю Мешкова улыбкой:
     Что, брат, устал?
     Ох, и  трудно  же разговаривать! Главное,  порядка у  них никакого нет,
первое дело у них всем зараз шуметь. За бумагой я к вам.
     На  клочке  бумаги, присев  на корточки, Мешков  написал  по-киргизски:
"Олджачи-бай,  Джутанга-бай,  приезжайте  к палаткам  аскеров".  Я  приложил
печать,  и Мешков вернулся к киргизам. И тут двое из них  заявили, что в  их
кочевке "есть коммунист".

     Хорошо, пусть он тоже приедет.
     Давай когаз (бумажку).
     Тут,  однако, Мешков уперся:  предсельсовета и коммунист  приедут и без
бумажки. Их прямая обязанность участвовать в разбирательстве.
     Посланный  уезжает, и  я  жду  с нетерпением,  любопытствуя, что это за
странное разделение: одно  -- это  сельсовет,  другое  --  коммунист. Мешков
продолжает расспросы, и здесь выясняется, что все киргизы этой группы совсем
не  из здешних  мест. Они  попросту едут мимо,  едут  из ущелья Баш-Гумбез в
урочище Тагаркакты.

     Что ж вы сюда приехали? -- хмурится Мешков.
     Свидетели.
     Все?
     Конечно, все.
     Ты видел? -- спрашивает Мешков ближайшего.
     Нет. Зачем видел? Сам не видал.
     А ты?
     Нет.
     Почти все отвечают так же и, видимо недовольные прямым опросом, садятся
на  коней, уезжают. Мешков  не пытается их удерживать. Кашон сидит на земле,
тихонько похныкивая. Остается человек десять. Мешков обращается к ним:

     Из какого рода баи?
     Хадырша.
     А Кашон?
     Кипчак.
     Кашон с баями не ссорился раньше?
     12 П. Лукницкий


     Нет, совсем хорошо жили, уважали друг  друга, а сегодня  просто  шайтан
сделал ссору.

     А хадырша и кипчаки у вас дружно живут?
     Быстро  оглянувшись  на других  и,  видимо, убедившись,  что  никто ему
перечить не станет, киргиз отвечает:
     --   Конечно,   совсем  хорошо.   Говорим  --   шайтан!  Мешков   опять
расспрашивает о причинах избиения. Опять
     куча неясностей.  Приблизительно так: лошадь  Кашона с  тремя  лошадьми
Олджачи-бая  и  Джутанга-бая  ушла далеко,  за  несколько километров.  Кашон
поехал за ней, чтоб пригнать ее. Пригнал ли он  ее одну или всех четырех  --
неясно,  потому  что  киргизы  противоречат один  другому,  но  когда  Кашон
появился "в кочевке направо", баи, то ли за то, что он пригнал и их лошадей,
то ли, наоборот, за то, что он их не пригнал, принялись его  бить. Свидетели
считают, "били семь человек. Такой-то --  ударил два раза,  такой-то -- пять
раз, такой-то -- четыре раза".

     А вы что же? Смотрели?
     Да, конечно, смотрели...
     Едут еще несколько всадников. Кто?

     Коммунист, сельсовет...
     А баи?
     Баи нет. Баи далеко живут.
     Как далеко?
     Совсем  далеко. Очень далеко. Надо завтра ехать... Всадники подъезжают.
"Коммунист" важен необычайно. Он
     в  синих  галифе, в афганском  военном френче из шугнанского  сукна,  в
киргизской шапке  и  халате.  Он разговаривает с  другими,  как бог, почти с
презрением. Он,  спешившись, засовывает руки в  карманы и топырит  живот. Он
чуть-чуть говорит  порусски. Он недоволен, что его потревожили. Он надменен.
Другой --  старик, и сразу по одежде, по рваному халату видно -- бедняк.  Он
член  сельсовета  (председатель сельсовета,  говорят киргизы, уехал вчера  в
Чатырташ).  Этот  держится  просто  и  хорошо.  Видно,   что   он  подлинный
представитель советской власти, и понятно теперь, почему такое разделение на
"сельсовет" и на "коммуниста".
     Все  садятся  на  вьючные седла.  Подбегает  мой караванщик Али и гонит
"коммуниста"  с седла: продавишь, мол! Тот передвигается с грозным взглядом,
достоинство его  задето. Несчастный Мешков  потеет от усилий выловить в этом
море крика  и шума ясный смысл  и суть  дела. Избитый Кашон всем  тычет свою
голову. Избит он, видимо, не очень сильно.  Мешков долго разъясняет ему, что
такое  компресс и как его  сделать, на Пост Памирский ему ехать  для леченья
совсем не нужно.


     Пускай  вся  кочевка в одну  кучу  деньги  складывает,  покупает Кашону
барана,   а  зачем  бумажку   давать?  --  медленно  и  внушительно  говорит
"коммунист".
     Нет,  так  нехорошо  будет, --  спокойно возражает член  сельсовета. --
Кочевка не виновата. Кто виноват, тот пускай покупает барана.
     Кашон сам  виноват,  -- сердито  обрывает  его "коммунист". --  Зачем с
лошадью не так делал?
     Киргизы  ожесточаются  в   общем   споре   об   определении  виновника.
Наскакивают  один  на  другого,  хватаются  за  камчи.  Мешков спрыгивает  с
вьючного седла, расталкивает двух вцепившихся друг другу в халаты:
     -- Стой, погоди!.. Отойди в разные стороны!.. Опять драку устраивать?
     Киргизы    неохотно     расступаются.    Мешкову,    видимо,    надоели
препирательства. Он лезет опять на седло, встает, выпрямляется:
     -- Так. Теперь я буду  говорить. Дело у вас темное.  Тот бай, этот бай,
баи,  одним  словом, между  собой  не поладили. Не могу я решить, пускай обе
стороны соберутся.  Понятно? Далеко живут --  ничего, приедут.  Пусть завтра
приедут, и послезавтра поздно не будет...
     -- Конечно. Правильно так, -- поддакивает член сельсовета. "Коммунист",
не дожидаясь окончания дела, недовольно
     встает,  проходит между расступившимися киргизами, садится  на  лошадь.
Два  каких-то  киргиза  подсаживают его.  Стегнув  камчой  лошадь  по  ушам,
"коммунист" уезжает торопливой юргой.

     Кто это?  --  спрашивает  Мешков члена сельсовета.  Старик  хитро щурит
глаз:
     Племянник Олджачи-бая.
     Киргизы  согласны  приехать  послезавтра.  Мешков  предупреждает,  чтоб
приехали не всей оравой, а только  близкие делу: Олджачи-бай,  Джутанга-бай,
член  сельсовета,  представители  обоих  родов,  сам  потерпевший.   Киргизы
согласны,  но  опять   просят,   чтоб  Мешков  дал  бумажку  сейчас.  Мешков
отказывается недоумевая. Тогда какой-то старик в желтой  шапке что-то быстро
лопочет, показывая на свой глаз. Мешков сразу не может понять.
     -- Он говорит: ты своими глазами  видел  --  этот  побит? -- разъясняет
член сельсовета.
     Мешков заулыбался:

     Ага!.. Вот оно  что!..  Ну, понятно,  своими, чужих-то  глаз у меня  не
припасено! Я буду помнить, надо будет, удостоверю, что избит.
     Хоп. Тогда хорошо...
     12*


     Киргизы удовлетворены.  Садятся на лошадей, уезжают. Мешков утирает лоб
рукавом полушубка, направляясь  ко мне. Пастухов и  Таран ставят винтовки  и
тоже  идут  ко   мне.  Садятся  перед  моей  палаткой  на  корточки.  Мешков
усмехается:

     Видишь  ты,  какая  оказия!.. Хошь  и  баи, а  тоже  начинают  понимать
советскую власть. Знают, к кому ехать... И бумажку к доктору просят... Когда
это было?
     А  ты  тоже,  --  иронизирует  Таран,  -- нарсудья  с  языком  большим.
Треплешься. Распустил  язык  на полдня,  хлебом  тебя не корми, обрадовался.
Гнать их надо в три шеи, -- баи сволочи, а ты нянчишься!
     Мешков обиженно глядит на Тарана:

     Много  ты понял!..  Не  у  себя  в  колхозе  с кулаками разговариваешь.
Своих-то кулаков я и гнал в три шеи... А тут нельзя. Во-первых, весь народ у
них еще темный, деревня на деревню, как у наших дедов,  идет, во-вторых,  --
нацменьшинство. Здешнюю политику понимать надо!.. К советской власти доверие
-- раз, значит, сюда приехали, а ты -- в шею... В шеюто еще будет им,  когда
ихние  пастухи на  них  же  попрут. А  пока от  нашей уфимской  Памир-то еще
поотстал... Сам должен видеть: край света...
     Ладно, уж и заворочался,  как в шенкелях!.. Да я так просто. Сказал, ну
и ладно.
     То-то, сказал...  Сбрехнул, так неча  и нос держать! --  уже миролюбиво
заключил  Мешков. --  Давай  табаку. С ними и  покурить времени не сыщешь...
Как, Павел Николаевич, правильно я рассудил?
     Я не могу сдержать улыбки:
     -- Правильно, Мешков.  По  местным  условиям, правильно!.. Мне, однако,
плохо. И ветер -- леденящий. Мешков уходит
     готовить  чай. Я опускаю полог палатки и,  тесней завернувшись в мешок,
закрываю глаза.
     В  моем дневнике  есть  запись,  занесенная через два  дня после  этого
случая:
     "Киргизы не приезжали. Али ходил в кочевку  за  молоком и,  вернувшись,
рассказал, что  они помирились. Кочевка хадырша сложилась  и подарила Кашону
барана с условием, чтобы он больше судиться не ездил".
     Палатка в урочище Бузула
     ... В кружке --  чай  с клюквенным экстрактом,  оставленный  на ночь на
ягтане в палатке. Утром тянусь выпить глоток -- вместо чая мороженое. Пробую
на язык: густое и  сладкое. Отлично.  Но  есть его холодно.  Хороший  способ
делать мороженое.


     ... Суп  (шурпа).  Если  не  шурпа,  значит  -- плов.  Других  блюд  не
придумаешь.  Впрочем,  была раз рисовая  каша. Что на обед сделать  сегодня?
Долгие  обсуждения.   Очень  долгие.   Шурпа  или  плов?  Никакие  блюда  не
подвергались такому детальному обсуждению своих качеств, как эти --  плов  и
шурпа.  Впрочем,  мы  очень подробно рассуждали,  как зажарить  уток... если
завтра убьем уток. И замечательные подробности в воспоминаниях о том, как на
родине жарят уток,  яичницу, картошку...  От  цен на  них до  источников  их
появления в быту народов. А ведь было в караване все: и шоколад,  и какао, и
персики в  прекрасных консервных банках, и  копченая колбаса, и  окорока,  и
чего  только  не было!  Мы слишком долго  шатаемся  по Памиру, запасы  давно
истощились.  Что есть у  нас в  лагере? Муки нет,  хлеба нет,  картошки нет,
овощей  и  фруктов, ни сухих, ни  свежих,  нет, крупы  нет,  масла нет. Есть
баранье сало, есть рис, есть соль, сахар, чай  и  клюквенный  экстракт. Есть
окаменелые, пробитые плесенью,  испеченные  еще в Оше и в Гульче лепешки.  У
нас, может  быть, ячье молоко. Что можно сделать с молоком, кроме  молока  и
рисовой каши? Ну, а  молока  все-таки нет. Все  остальное -- шурпа или плов.
Тарану  плова  нельзя,  у него  болит  живот.  Пастухову  плов надоел еще  в
Бордобе... А шурпа? Гм, шурпа.  Ее отвратительно варит Али. Она без приправ,
кроме  соли. Вода и мясо. Впрочем... А ну, давайте варить шурпу, а  плов  --
завтра.
     ... Вечером, когда палатку рвет ветер, иной  раз вырывая колышки, можно
вообразить,  что  палатка  плывет  в облаках,  даже за  ними  --  в холодном
пространстве.  Но  воображение  вовсе не  действует.  Просто  поглядываю  на
мятущиеся полотнища -- стенки палатки, слушаю их хлоп и не думаю о нем, ведя
дневник при тусклом свете "летучей мыши". Поглядываю только, чтоб рассудить:
сорвет или не сорвет?  Холодно. Пишу в тулупе, сидя на одеяле, прислонившись
к ягтану.
     ...  Сплю обычно одетый -- в  фуфайке, в свитере.  На голове --  горный
альпинистский шлем. Пол палатки --  брезент,  на брезенте -- постель: кошма,
два одеяла, сложенных конвертом. На одеялах -- тулуп.
     Шлем хороший. Против  уха можно открыть клапан, чтоб лучше слышать. Так
открываешь его  на ночь. Справа от  постели  под  рукой  сапоги  (сейчас  --
валенки) и штаны, положенные так, чтоб их можно было сразу натянуть на себя.
На  ягтане  --  карманный  электрический  фонарик.  Справа  под  одеялом  --
заряженная винтовка, рядом с ней патроны. Наган надет на


     ремень   через   плечо.   Рядом  с  патронами  полевая  сумка  с  самым
необходимым. Спички и папиросы в кармане тулупа. Сколько времени нужно, чтоб
быть готовым? Минута? Две?
     Иногда нужно рассчитывать на меньший срок. Тогда спишь в штанах, иногда
даже в сапогах, иногда патронташ надет через плечо.
     Спать тепло. Холодно  вставать, и еще холодней,  когда  вокруг ветер  и
лед. А ведь есть страны, где в июле бывает тепло!
     ... Когда едешь  ущельем  и  засвистит сурок, -- приятно.  Если свистит
сурок, значит там никого, кроме сурка, нет. Иначе он сидел бы в своей норке.
Сурок  --  вестник благополучия. Поэтому я на  Памире  никогда не  стреляю в
сурков.
     ... Собака Майстра утром бродит по замерзшей речке. Тычет мордою в лед.
Разве можно мордой и лапами превратить лед в воду?
     ... За палаткой  ночью шаги. Это  бродит дежурный. Иногда лает Майстра.
Тогда шаги убыстряются или затихают совсем.
     ... У караванной лошади  гнойные  раны. Лошадь сбита. Выжимаю из тюбика
длинный червячок вазелина, разогрев тюбик у костра.  Мамат-Ахун старательно,
всеми пальцами, втирает вазелин в гнойную рану. Начиная готовить обед, он не
моет рук, потому что никогда их не моет.
     ...  У Пастухова  --  розовые пятна  на  лице.  Это свежая,  обожженная
солнцем и ветром кожа. Велю ему не мыть лица и на ночь мазать его вазелином.
Кожа все-таки лупится и слезает. Лица остальных -- в порядке. Сам я  не  мою
лица  уже  давно.  Лупится  нос,  сохнут  губы.  Впрочем,  нужно  специально
вспомнить о дневнике, чтоб обратить на это внимание.
     ... Иной  раз зайдет красноармеец в палатку и сядет на корточки. Словно
за  делом пришел,  а молчит.  Понимаю, ему скучно. Угощаю  папиросой, завожу
разговор. Поговорит, посидит, покурит. Удовлетворенный, уйдет.
     Мне не скучно. Иной раз бывает тоскливо, но скуки не бывает никогда.


     ... Мамат-Ахун.  Красноармейцы говорят: "матагон".  "Калаи-началнык"...
Так зовут меня  караванщики, превратив по созвучию мое отчество "Николаевич"
в  слово, обозначающее в переводе "крепость". У  каждого из нас, сотрудников
экспедиции, свое прозвище.
     Есть "катта-начальник"  (большой),  есть  "кичик-начальник"  (маленький
начальник), есть "ярым-начальник" (полначальника). Юдина за  его массивность
зовут  "Юдын-бай",  Хабакова, который белобрыс и  язвителен,  в прошлом году
звали  "Сарычаян"  (желтый  скорпион),   Дорофеева  (топографа)  --"Пиланчи"
(человек  планов, планщик).  Профессора  Дмитрия Ивановича  Щербакова --  по
созвучию: "Мир-и-Ванч", что в буквальном переводе значит: военачальник Ванча
(географической области).  Красноармейцев  зовут "фамильярно"--по  фамилиям,
конечно, коверкая их: "Мешков -- "Мишгоу" (а гоу -- значит корова), Пастухов
-- "Пас-об" (нижняя вода), Таран -- Дара (долина).
     ... А когда  (это бывает редко) ветра  нет  -- тишина.  Ночью  шаги,  и
шуршит плащ на дежурном красноармейце. Я из палатки:

     Пастухов!.. Луна еще высоко?
     Высоко... -- Пауза, и усмехнувшись: -- На долонь от горы...
     ... Пастухов просит "почитать ему книжку",  -- протягивает мне  учебник
политграмоты.  Читаю  ему  главу  о  Февральской и  Октябрьской  революциях.
Объясняю  все трудные  места и  привожу  примеры. Тарана в  палатке  нет,  и
Пастухов, как выражаются наши бойцы, "камчит" его:
     -- Всегда, как начнем заниматься  делом, он неизвестно где. А что будет
знать?
     Пастухов живо интересуется политикой. После чтения -- долгий разговор с
ним. В  палатку  входят Мешков  и Tapaн.  Беседа  становится общей.  Я  веду
беседу, объясняю  им  политическое  положение  на  Памире, политику  Англии.
Замечания:

     Не зря  говорят: догоним  и  перегоним  капиталистические страны.  Хотя
говорят иные: навязло в  зубах, мол, лозунг, а ничего не скажешь,  так оно и
есть: догоняем и перегоняем.
     Вот уже киргизы, отсталые,  а и  те понимать  начинают.  Как  и у нас в
деревне: которые не понимали сначала, а теперь сами в колхозы валят.
     Так,  в  разговорах о  колхозах, о пятилетке,  о  торговой  политике, о
превращении  Бадахшана  в  образцовую   советскую  область,   о   культурных
мероприятиях на Памире,  о недостатках аппарата, бюрократизме,  засиживаемся
до 11 часов ночи. Переставляю часы на сорок минут назад, потому что, конечно
(такие они у меня), они удрали вперед, и иду в свою палатку.
     ...  Над  павшей лошадью,  на склоне горы,  в полукилометре от  лагеря,
чревоугодничают беркуты и грачи.
     -- Надо  стрелить одного,  --  соблазняет меня Мешков, и  мы выходим  с
винтовками.
     -- Подобраться бы до груды камней... Подпустят? Взлетели, ушли.
     Мешков, залегая за камни:
     -- Мы -- хитрые, а они. видишь, хитрее нас!..
     Лежим за камнями.  Прицел на  четыре. Ждем.  Полчаса, час.  Ветер слаб,
сегодня тепло. По склону горы к трупу  лошади  медленно, как шакал, пригибая
морду  к земле,  крадется собака. Чорт  бы  ее  побрал! Собака...  У Мешкова
стрелковый зуд, но я останавливаю его:
     -- Погоди... Нельзя. Это же наша Майстра!
     Собака жрет падаль. Яростно.  Уцепится зубами  и  всем телом,  упираясь
всеми  четырьмя  лапами,  виляя  задом  от  натуги,  вырывает кусок  и снова
накидывается.  Жадно,  по-волчьи. Беркуты  кружатся  вдали.  Теперь  они  не
придут. Мы должны ждать, пока собака нажрется. Но мы терпеливее беркутов. Те
подлетают ближе, выслав сначала  разведку. Кружатся, садятся на почтительном
расстоянии и мелкими перелетами, перескоками,  приближаются к лошади. Собака
жрет. Беркуты ждут терпеливо. Мы не можем стрелять, чтоб  не  убить случайно
собаку. Сколько времени нужно собаке, чтоб нажраться доотвала? Час? Полтора?
Мешков  нервничает:  чорт с  ней!.. Я остепеняю его: нельзя,  собака  нужна.
Наконец медленно,  останавливаясь каждый десяток  шагов, чтоб  оглянуться на
падаль, собака уходит. Идет тяжело, перевалкой, прямо на  нас. Нас не видит.
А когда увидела, сконфузилась, словно мы  были свидетелями ее позора, словно
сознает, что падаль есть стыдно, шарахнулась в сторону, побежала.
     Мешков и я одновременно нажимаем спусковые крючки...
     Перец вечером в лагере три всадника. Подхожу
     -- Селям алейкум! Отвечаю:
     -- Ну, что хорошего? Киргиз по-русски:
     -- Ничего хорошего... В гости приехали.


     Один из киргизов -- старик в желтом  колпаке. Он приезжал сегодня днем,
сообщил, что хочет рассказать  мне о чем-то интересном и что приедет вечером
с киргизом, говорящим  по-русски. Веду  гостей к палаткам, велю  Али стелить
палас, приготовить чай.
     Сначала,  как  полагается, общие разговоры. Об  автомобиле, самолетах и
прочем. Киргиз,  говорящий по-русски, Усумбай  Суфиев, интересуется: "почему
идет?" Объясняю.  Хотел бы  я представить себе тот автомобиль, что создается
сейчас  воображением Усумбая. На  что он похож? На  дракона?  После  каждого
объяснения удивленное: "ой-ой... "
     Усумбай  -- сын  старика  Суфи, жившего в юрте у  СасыкКуля.  Суфи умер
зимой.  Почему?  "Распухал".  Лошади  не было,  снег по  пояс, Усумбай ходил
пешком в Мургаб к доктору. Доктор дал лекарство. Усумбай принес его Суфи.
     -- Одна баношка...  Клал  руки, хорошо... Когда  ничего  не оставалось,
снег  много,  ходить нельзя, отец помирал.  Конешно,  много баношка  -- отец
хорошо был (бы).
     Чай. После чая:
     -- Во-от... Слушай... Теперь я буду говорить... Очень давно время... --
объясняет, что  сосед мой, старик  киргиз  в желтом колпаке, Садык  Маматов,
видел камень: не знаю -- золото, не знаю -- свинец, -- указывает расстояние,
сообщает название местности. Кусок длиною два-три  локтя. Спрашиваю о  цвете
-- показывает на медную проволоку, которой обмотана рукоятка камчи.
     Раньше  старик  скрывал, теперь  решил  рассказать  и согласен поехать,
указать место. Твердо  он не помнит, но  думает, что  найдет,  поискав, "бэш
чакрым" (пять верст) туда, "бэш чакрым" сюда. Если найдет -- "очень хорошо",
не найдет -- "тогда ничего".
     Долгий разговор. Уезжают.
     Дождусь Юдина, отправимся обязательно. Думаю -- медь.

     




     


     Через все преграды
     Из стороны  в сторону,  по  непроезжим тропинкам и без тропинок,  через
высочайшие  перевалы и просто  через  водораздельные гребни хребтов, где  на
картах не обозначено  никаких перевалов; юг, север, восток и запад  кружатся
каруселью,  вместе с  картушкой моего  компаса... Мы  в  стороне от  обычных
путей.
     Теперь все считают поведение Юдина  нелепым и странным" и с каждым днем
все  более  им  возмущаются.  Да и нельзя  же,  в самом  деле, летать  таким
невероятным аллюром две недели  без передышки. Если за день сделано  хоть на
вершок меньше  восьмидесяти километров, Юдин  мрачнеет и  злится. У  лошадей
сбиты  спины, и Юдин, тот самый Юдин, который славится своим уменьем держать
лошадей  в добром  теле,  даже не  подходит  к  ним  на  стоянках,  чтоб  их
осмотреть.  Лошади отощали, подо мной лошадь повредила  ногу и начинает чуть
заметно   прихрамывать.  Караванщики  негодуют.   Первый   раз  за  всю   их
многоопытную жизнь их заставляют заниматься такой оголтелой гонкой. И потом,
что это за езда без каравана? Нет котла, чтоб сварить суп или плов на ночной
стоянке;  нет  риса,  нет фонаря,  чтобы  ночью подойти к лошадям;  нет даже
палатки, и приходится ночевать на голой  земле, на камнях, на ледяном ветру,
на  морозе,  хотя  бы по  горам  кружился  буран  и  снег тяжелыми  хлопьями
заваливал спящий лагерь.
     Спина,  ноги,  плечи  --  все  это  не беда,  они  уже  так  окрепли за
путешествие, что утомленье не может обратить  на себя никакого внимания: ну,
устал, как  бы  ни устал, все  равно раньше ночи отдохнуть не  придется. Уже
давно  я  отношусь к  своему  организму,  как к  надежной,  нетребовательной
машине. Этой  машине  нужно, оказывается, очень  немного, чтоб  регулярно  и
безотказно  работать.  Утром,  как в  топку топлива,  нужно подкинуть толику
неприхотливой и скудной пищи: пару галет, две кружки горячего чая, несколько
кусков  сахару, полбанки  мясных консервов. Машина  заряжена  на весь  день.
Вечером,  перед  сном,  те  же  галеты,  сахар  и  чай, иногда вместо мясных
консервов   кусок   свежего  вареного   мяса,  присыпанный  крупной  красной
бадахшанской солью.  Ночью  --  сон.  Самое главное этой  машине --  сон. Он
заменяет  смазку,  и  чистку,  и  текущий  ремонт, и  подбивку сальников,  и
подтягивание  распустившихся за день работы гаек. Пусть  этот сон короток  и
прерывист:  среди ночи нужно  встать  на свою двухчасовую  смену  дежурства,
нужно проверить и  напоить подолгу  отстаивающихся лошадей,  нужно  иной раз
проснуться, вскочить оттого,  что  подтаявший снег, пробравшись  за воротник
полушубка, холодной струйкой  побежал по спине;  это значит, сосед, неуклюже
повернувшись, стянул с тебя край брезента, исполняющего обязанности постели,
крыши дома, палатки. Десятки причин перебивают лагерный сон. Но каков бы сон
ни был,  -- на  рассвете  нужно встать, не  потягиваясь, не  нежась,  встать
стремительно,  потому  что,  кажется,  иначе  от  холода, от разбитости,  от
тяжести в голове вовсе не встанешь!
     Стуча  зубами, нужно  сделать  сверток из  одеяла,  в котором спал,  не
снимая сапог и полушубка, и отнести  этот сверток к седлу,  приторочить  его
сыромятными ремешками к задней луке, поверх переметных сумок. Нужно положить
седло крыльями вверх на брезент и проверить его, счистить иней с промерзшего
потника  и карманным ножом  резкими движениями взад и вперед, навалившись на
седло грудью,  чтоб оно  не трепыхалось из  стороны  в  сторону,  поскоблить
свалявшуюся от трения и  конского пота  шерсть; разгладить  ее, расчесать до
потребной мягкости, чтобы позже, за  день тяжелого  конского хода  не  сбить
холку, не намять нежную конскую спину. Тщательно проверить, нет ли в потнике
случайной соринки, камешка  хотя бы  с булавочную  головку, -- даже травинка
под седлом обязательно расцарапает лошади кожу.
     Проверив седло,  нужно (все еще никак не согревшись), записать утренние
показания  научных  приборов,  вычистить  и  смазать   оружие;  потом,  сжав
неуклюжими от холода, несгибающимися  пальцами карандаш,  занести  очередные
заметки в  дневник, ибо записи в  путевом дневнике, как и записи в вахтенном
журнале на корабле, никогда не должны быть откладываемы на завтрашний день.


     Нужно...   Ах,   нужно    выполнить   бесчисленное   множество   мелких
обязанностей, не забыть ни одной, и на  все вместе -- от момента пробуждения
до посадки в седло -- израсходовать никак не более чем один час!
     Так изо дня в день, каждое предвосходное утро...
     ... -- Ну, засадил!.. Теперь, кажется, и податься некуда! -- недовольно
пробурчал Юдин, задержав ерзающего коня.
     Податься действительно было  некуда. Мы попали в неожиданную ловушку. И
это после  того, как целый день  поднимались каменистым ущельем на  перевал.
Утром  в  ущелье  еще  встречался  кустарник,  еще  зеленели  мягкие,  яркие
альпийские луговинки, река рвалась среди них  на несколько рукавов, оплетала
их,  образуя  недоступные  острова. Но  выше  река  становилась уже,  ущелье
безжизненнее, -- ни травы, ни кустарника, одни громадные камни, словно после
гигантского  каменного дождя. Лошади спотыкались  и  падали, мы спешивались,
перетаскивали  покорных  лошадей с  камня  на  камень, --  это  была  морена
древнего ледника, это были остатки тех окружающих  гор, которые были слизаны
шершавым  языком  ледника,  которые потонули  в  его  ледяной  толще,  как в
колоссальном, холодном  желудке, были искрошены, перемолоты, спущены вниз по
прорытой самим  ледником долине и которые пережили  их поглотивший  ледник и
остались лежать непомерными  грудами там, где  застало их превращенье льда в
воду и воздух.
     Из-под морены текли  ручьи. С окружающих снежных, сдвинутых над мореною
горных хребтов тоже текли ручьи. Они сливались в один поток.
     Так начиналась река.
     Всякий акт рождения располагает к  задумчивости человека,  наблюдающего
его.  Рождение  сил  природы  --  торжественно  и  величаво.  По  морене  мы
поднимались молча. Особенное чувство первозданности мира всегда пробуждалось
в каждом  из нас, когда  мы приближались к водоразделу.  Сегодня он открылся
перед  нами  громадной  седловиной,  полукруглым  вырезом в  скалистой стене
испещренного вечным снегом хребта.
     В особенно разреженном воздухе от каждого  усилия болезненно колотилось
сердце. Мы беспокойно дышали  и останавливались, когда напряженный вздох сам
собою затягивался в протяжный, глубокий зевок.
     Каменное поле седловины было  затянуто взволнованным!  жестким  снегом.
Это был фирн, из которого, как кости из  кожи, выпирали острые ребра камней.
Здесь мы попробовали  снова сесть на  коней, но кони проваливались  в снегу,
это было


     опасно, и мы провели их в поводу, и  они, умные, ступали еще осторожней
людей,  и  люди  не  мешали им останавливаться, чтоб, склонив морду к снегу,
обнюхать то место, на которое нужно было ступить при следующем шаге.
     Провалы, подснежные  гроты и невидимые расщелины оказались  пройденными
благополучно. Черная каменная грядка обозначила перевал.  Здесь надо было бы
отдохнуть, отдышаться,  закусить, вынув  галеты из седельных кобур.  Но путь
был далек, Юдин спешил, как всегда.
     За  перевалом,  впереди, вниз, уходило широкое, гладкое ложе долины,  в
голове  ее  сверкало  небольшое  круглое  озеро,  синее,  чистое, как  глаза
младенца, ослепительное от снежных гор, отразившихся в нем. Из  озера,  вниз
по  долине, струилась  тоненькая  река. К бортам долины  от  горных  склонов
спускались  серебристые  поля снега.  Долина  снижалась  почти  незаметно  и
простиралась  вдаль без конца. Сразу за ней и,  вероятно, ниже  ее виднелось
пустое небо. Весь прочий мир должен был  оказаться где-то далеко  внизу, под
небом, которое ниже этой долины.
     Долина  простиралась на  четырехкилометровой высоте  над уровнем  моря.
Перевал  был  на  полтора  километра  выше.  Мы  стояли  на   перевале,  как
микроскопические черные  букашки  в  начале громадного  деревянного  желоба,
взнесенного высоко над  землей.  Кроме  внутренних стен  желоба  и  неба над
головой, мы не видели  ничего. Надо было немедленно двигаться  дальше. Спуск
показался  отлогим и  очень  ройным.  С  этой  стороны  водораздела не  было
никакого  нагроможденья морен,  снежинки  перемежались  с  полужелтым пушком
мертвой подснежной травы, такой короткой, что даже ловкие лошадиные  губы не
могли бы ее защипнуть.
     Мы  двигались  на  конях, радуясь,  что  кончилось страшное  напряжение
подъема, что  не надо  перекидываться  с камня на камень и что сейчас лошади
тянут  нас,  а не  мы  их.  Вторая  половина дня  обещала быть  спокойной  и
неутомительной, и это было хорошо, потому  что запас сил, предназначенных на
сегодняшние  сутки,  казалось,  был  уже  весь израсходован  на  преодоление
подъема. Сидеть  спокойно  в седле, когда трудится  лошадь, а не человек, --
это  значило  отдыхать, и  мы весьма  удивились  бы,  если б кто-нибудь  нам
сказал, что можно утомиться просто от езды верхом.  В седле  можно думать, и
разговаривать,  и даже читать книгу, и даже дремать, -- какое же может  быть
утомление, если едешь пусть двенадцать, тринадцать, пусть  пятнадцать  часов
подряд? Тело так свыклось с верховою ездой, что не замечает ее, как азартный
игрок не замечает течения времени, играя  в карты всю ночь напролет. Ведь мы
едем верхом уже больше трех месяцев и


     за три месяца  делали остановки, не продолжавшиеся ни разу более одного
дня, делали эти остановки только тогда, когда отдых требовался лошадям.
     -- Павел Николаевич!.. Осторожнее, земля качается!
     Я  ехал впереди,  о чем-то задумавшись.  Услышав сзади  предостережение
Юдина, я одновременно увидел, что почва под копытами  моей лошади ходит взад
и вперед,  как  желе. Я быстро переложил  повод. Лошадь дернулась, рванулась
неуклюжим  прыжком,  и я  разом  почувствовал,  что стою  на  земле,  широко
раскорячив ноги, а лошадь подо  мной по седло  погрузилась в  трясину. Корка
трясина прорвалась, как пенка в кастрюле какао, и коричневая  холодная  жижа
заплескивала седло.
     Не  растерявшись, мелко, быстро и  осторожно переступая, следя, чтоб ни
при одном шаге не завязнуть выше колена, я выскочил вперед  на твердое место
и,  не выпуская  из руки  повода, остановился.  Лошадь,  вытягивая голову из
ледяной жижи, смертельно испуганными, круглыми и доверчивыми глазами следила
за  мной. Я подернул  повод на себя.  Лошадь собралась, разом  рванулась, но
гуща, как клей, связала ее  движения и  она судорожно,  в  паническом страхе
забилась, как бьется  тяжелая  рыбина на  крепком  крючке. Над  поверхностью
трясины  замелькали,  захлопали ее передние  ноги.  Трясина разболталась  на
целую сажень вокруг, и хотя  лошади  удалось выскочить до половины туловища,
вдруг  обессилев,  она  замерла  без  движения, медленно  валясь  на  бок  и
погружаясь опять.
     -- Оэ, кала-и-началнык, тохта, стой, подожди немного!
     Оба  караванщика, спешившись  и  оставив поодаль  сбатованных  лошадей,
задрав к  поясу полы халатов,  осторожно,  словно вприпляску, пробирались по
качающейся  земле  ко  мне.  На ходу  оба распутывали  узлы  снятых со своих
привьючек арканов.
     Моя  лошадь, набравшись  сил, забилась опять,  приблизилась  ко мне  и,
безнадежно  закрыв  глаза, замерла, вновь погружаясь. Я  заметил дрожание ее
больших, вялых губ.
     Караванщики приближались как раз во-время, потому что я стоял уже почти
по  пояс в жиже,  не желая отпускать повод. Мне  казалось, что если я отпущу
повод, то  все  будет  кончено,  --  лошадь  окончательно  уйдет в  глубину;
казалось, что на поводе висит жизнь моей лошади.
     Караванщики, сбросив  с  себя халаты, разостлали  один из них как можно
более широко,  легли на него,  проползли до  его края и бросили  перед собой
второй  халат.  Это  был хороший мост,  -- они, быстро перекладывая  халаты,
подползали  к гибнущей  лошади. Я вдруг понял,  что я тоже тону,  и,  быстро
сбросив с себя полушубок, попытался лечь на него, как на


     плот.  Левой  рукой я сжимал  винтовку, она мешала мне,  я не хотел  ее
портить и держал навесу -- ее  некуда было деть. Полушубок под тяжестью моей
уходил в глубину, как в топленое масло.
     Юдин издали наблюдал все  это, сидя в седле и  предоставив своей лошади
пощипывать  сухую  щетинку травы с большой, похожей  на  громадную бородавку
кочки.  Юдин  смотрел невозмутимо и  молча,  видимо  не находя нужным никому
ничего советовать и решив, что все происшествие как началось, так и кончится
без него.
     Я  выбрался,  наконец,  на  свой  полушубок  и  ухватил  конец  аркана,
брошенный мне караванщиками.
     А караванщики,  лежа на  одном, булькающем грязью халате,  пристраивали
другой  к  боку  полузадохшейся  лошади. Выловив  из  жижи  лошадиный хвост,
обвязали его  арканом,  другим  арканом  искусно  окрутили голову лошади  и,
внезапно защелкав, зацокав, закричав,  колотя  нагайками, навалились на  оба
аркана. Лошадь  прянула, заболталась в грязи, на мгновенье вздыбилась... Тут
караванщики дернули ее  в сторону, и она повалилась  набок, на  подостланный
широкий халат.
     Не  давая  ей  замереть снова,  дикими криками и  ударами,  караванщики
заставили ее мгновенно  привскочить  на ноги, сами рванулись вперед, прыгая,
оставив халаты.
     Я  подзуживал  лошадь  с  другой  стороны,  плюхаясь  на  четвереньках,
проваливаясь и снова выпрыгивая,  бежал  вместе со  всеми и,  наконец, когда
лошадь,  со  всех  четырех ног  споткнувшись, упала, обессилев,  на  твердую
землю, повалился с ней рядом,  совершенно задохшись и  понимая, что я совсем
недалек от разрыва сердца. В горле было ощущение жжения, воздуха не хватало,
и я закрыл глаза в полном бессилии: дышать, дышать, только дышать  -- ничего
на свете не нужно больше мне, лошади, караванщикам...
     Юдин,  продолжая  сидеть  в  седле, беззаботно  разглядывал  в  бинокль
профиль правого борта долины, затем, вынув горный компас из  полевой  сумки,
поставил его перед  своими глазами, впритык воображаемой линии, продолжавшей
линию  падения  основного  хребта. Отсчитав  угол наклона  и  взяв очередной
азимут, он записал обе цифры в тонкую записную книжку, аккуратно вложил ее в
сумку и, повернувшись в мою сторону, крикнул:
     -- Ну что, отдышались?.. Собирайте-ка халаты, привьючки, проверьте, нет
ли под седлом грязи, дальше поедем!
     Я молча  прослушал эти  слова  и сосчитал  свой  пульс.  Пульс  был сто
шестьдесят.
     -- Эй, ака-ляр (друзья)! -- обратился я к караванщикам. -- Давай дальше
поедем, солнце уже вон как низко!


     И, собрав халаты, наспех  выжав их, счистив грязь с лица, рук и одежды,
кое-как счистив грязь, -- все равно промокшие до костей, грязные необычайно,
злые и  молчаливые, мы двинулись дальше, зорко всматриваясь  в  землю  перед
собой, соблюдая великую осторожность.
     Осторожность тут была ни при чем, -- через десяток  метров  под  Юдиным
провалился конь. Юдин, однако, во-время успел соскочить с него, дернул его с
такой  силой и так  ткнул  его  в бок  кулаком,  что  конь, словно  пружина,
отфыркиваясь, вылетел из трясины, не успев провалиться в "ее.
     Иного пути дальше не было.  Под  тонкой наносною  почвой долины  лежали
пласты тяжелого старинного льда. Они таяли неравномерно и не везде. Но  там,
где  таянье совершалось  быстрее,  вода,  которой  некуда было  уйти,  вода,
которая  могла  бы  образовать  подземные озерки,  напитывала землю, лежащую
сверху, напитывала  так,  что земля  превращалась  в  студенистый  кисель, в
грязную протоплазму, в чорт знает что. Иного пути дальше не было, нужно было
пересечь  эту полосу  ледниковых  трясин.  Мы  спешились и повели лошадей за
собой в поводу.
     Мы проваливались один за  другим, поочередно вытаскивали лошадей и друг
друга.  Вытаскивали молча и  злобно, не- 1 когда  и невозможно было  тратить
слова  даже на  ругань. Земля ходила  взад и вперед,  и  это  трясенье земли
выматывало последние силы. Остановиться было нельзя, -- остановившийся начал
бы  погружаться  в  тяжелую  грязь.  Единственным  выходом  было непрерывное
поступательное   движение   и  легкость   каждого  шага.  И   то   и  другое
представлялось нам сейчас самым утомительным в мире. Люди и лошади двигались
через силу.
     Вторая  половина дня  оказалась  гораздо неприятнее первой.  К  твердой
почве, к  неподвижным камням,  что  пересекали  щебневым  валом  долину,  мы
выбрались в темноте, и было  безразлично,  как  спать,  где спать,  хоть  на
острие бритвы, хоть в ледяной ванне, только бы спать. Ни есть, ни  двигаться
никто и не мог бы.  Лошади стояли пошатываясь.  Топлива не имелось, о костре
можно  было не вспоминать,  и  единственным  утешением на  этой безрадостной
стоянке была баклажка спирта,  из которой каждый отхлебнул  по глотку. Грязь
на одежде и на теле не то засохла, не то подмерзла.
     Прижавшись друг к другу, накрывшись брезентом и мокрыми  одеялами, люди
спали. Ночью  надо было через  силу  проснуться,  встать  и  на диком морозе
кормить лошадей ячменем.
     --  Сейчас  не будем задерживаться.  Все  равно  костра  не  разложишь.
Спустимся до хорошего пастбища, дневку устроим. Все замотались!


     Это оказал Юдин еще до рассвета, когда небо  только  побледнело, убирая
тьму с того места, которое предназначено для зари.
     И, дыша на окоченевшие руки, я ответил Юдину:
     -- Конечно, не стоит  задерживаться. Выбраться отсюда скорей, чай внизу
сварим.
     Оба мы лежали под брезентом, и оба спать уже не могли.
     Без еды и чая, еще затемно, мы двинулись дальше. Полуголодные и усталые
лошади шли  тяжело и лениво. От страшного  вчерашнего утомления у меня  ныла
спина, болели все мышцы и голова. Юдин чувствовал себя ничуть не лучше, и  я
это  видел  отлично.  Впрочем, никто  о  своем  самочувствии  не вымолвил ни
единого  слова. К  усталости, к недомоганию люди относились,  как к  чему-то
незаконному, недопустимому, в чем признаваться друг другу неловко.
     Ехали до полудня. Холода уже не было. Солнце жгло спину сквозь, халаты,
сквозь   полушубки.  Долина  снижалась   исключительно   медленно.   Кое-где
попадались   теперь   редкие  кустики  терескена.  Караванщики  спешивались,
собирали  их,  и  за  седлами,  на  крупах лошадей,  у  них  вырастали  рощи
терескеновых полушарий.
     Навьючившись терескеном  доотказа,  Мамаджан поехал  рядом со  мной. Он
ехал,  грузно  оседая в седло,  молчал,  хмурил брови,  похожие  на  большие
перевернутые запятые, нарисованные черной китайской тушью. Это значило, -- я
очень хорошо знал, -- это значило, что Мамаджан обдумывает какой-то особенно
сложный и ответственный вопрос.
     Я знал также, что нельзя мешать, надо дать дозреть его мысли, иначе уже
никогда не выведаешь, о чем хотел спросить Мамаджан.

     Сказай, пожалиста,  -- коверкая русский язык, наконец, грудным  голосом
заговорил он, -- товарыш кала-и-началнык, нимножка знават хочу.
     Что хочешь знать, Мамаджан, говори, я слушаю!
     Вот  так, нимножка, --  Мамаджан мялся,  расчесывал  на  ходу  широкими
пальцами  гриву  своей  лошади,  залепленную вчерашнею грязью. --  Нимножка,
нимножка  смотрит  мая...  И скажи, товарыш  кала-и-началнык, пачему  такой,
когда наша караван Аличур оставался, твая, мая, Юдин-бай, Дады вместе пашел?
Сегодня тринадцать дней вместе ходим, пачему работа савсим мало, ехал савсим
много, разве  шайтан сзади побежал, твая-мая  хвост кусал? Пачему так  скоро
ходим, кушай мало, чай пьем мало, работа  савсим нет, только  ходим,  ходим,
он, как дурак ходим, э?
     Высказав  свои  сомнения,  в  которых  подразумевалось  и  невыраженное
недовольство обстановкою путешествия, и обида
     13 П. Лукницкий


     на Юдина (иначе вопрос был  бы задан ему, а не мне), и осуждение (иначе
не были бы упомянуты шайтан и слово "дурак"), Мамаджан смиренно  сложил свои
руки на луке седла и выжидательно опустил голову.
     Я  долго молчал, обдумывая,  как объяснить ему ту  геологическую  идею,
которою  одержим  Юдин,  которая  гонит  его,  как  шайтан. Потом,  возможно
популярнее,  я  постарался высказать  ее  Мамаджану, он слушал  внимательно,
напряженно и... ничего не понял.
     А Юдин  схитрил: время было уже далеко  за полдень,  мы сделали  уже, в
сущности, полный дневной переход  -- не позавтракав, не  напившись чаю; Юдин
ехал  теперь  далеко впереди,  стараясь, чтоб мы его  не нагнали:  он  хотел
сделать и сегодня свои восемьдесят километров, и все это понимали.
     Перемена маршрута
     ... И опять мы шли с караваном. Мы  сделали большой кольцевой маршрут и
пришли  с  запада к  тому месту, от  которого ушли на восток. А караван  наш
вместе с другими сотрудниками экспедиции за это время  передвинулся всего на
сто километров, и ждал нас там, куда мы пришли.
     А теперь мы двигались вместе.
     Но так продолжалось недолго. Мы опять, на ходу, изменили маршрут. И вот
как это произошло...
     Для  обдумывания  плана  дальнейшей  работы  Юдин,  несомненно,  выбрал
малоподходящий  момент.  Вдвинув ноги по  самые каблуки  сапог  в  стремена,
согнувшись  в три  погибели, привалившись рукою  -- от кисти  до локтя --  к
передней луке седла,  Юдин всей своей  пятипудовой тяжестью налег  на  холку
вспотевшей лошади.  Почти уткнувшись лицом в свалявшуюся мокрую  гриву, Юдин
дышал паром лошадиного пота и глядел вниз,  под ноги лошади. Жесткая, сухая,
каменистая почва вставала дыбом. Лошадь тяжело карабкалась на перевал.
     Я всегда знал, когда именно Юдин погружен в геологические раздумья: мне
достаточно  было  искоса  взглянуть  на  его  лицо. Когда  он  углублялся  в
размышления, он  упрямо, побычьи наклонял голову, его верхняя губа, прижатая
к нижней, чуть-чуть выдвигалась, а тяжелый взгляд его бывал  устремлен вниз,
будто к центру земного шара.
     Не знаю, видел ли сейчас Юдин, как, напряженно сгибая суставы в бабках,
лошадь  ставила копыта под острым углом, вцепляясь в почву  передними шипами
подковы, и мелкие камешки, выскальзывая  из-под копыта, щелкали,  скрипели и
подскакивали, ударяясь об его венчик.


     В  бороздке  правого  переднего копыта,  между ветвями роговой стрелки,
застрял маленький камешек. Лошади, вероятно, больно было ступать. Я подумал,
что Юдину надо бы спешиться и  выбить этот  камешек, но  ему, очевидно, было
лень  спешиваться  и,  может быть,  не хотелось отрываться  от  размышлений.
Задние  ноги лошади  работали энергично,  как шатуны,  и оттого,  что лошадь
растопыривала  колени, углы  скакательных  суставов почти задевали отошедшие
назад стремена. С каждым шагом лошадь, задыхаясь, поднималась все выше.
     Я на своей лошади карабкался к перевалу рядом с Юдиным.
     Внезапно мы  услышали треск падающих камней. Юдин  быстро  выпрямился в
седле, поднял голову, внимательно оглядел все перегибы горного склона. Треск
повторился.  На  соседних   скалах,  как   зубы  из  десен,  выступавших  из
вздыбленной  плоскости  склона,   мы  успели  заметить   силуэты   опрометью
кинувшихся  от нас кииков. Они  мчались  по  крутизне, откинув  назад тонкие
серповидные рога и осыпая под откос камни.
     Юдин инстинктивно схватился за кобуру маузера, но тут же сообразил, что
пуля уже  не дойдет. А я поленился снять винтовку с плеча.  Проводив глазами
кииков  -- их было семь, -- пока они  не скрылись за  поворотом  скалы, Юдин
опять пригнулся к шее лошади и  продолжал прерванные размышления.  Мы  ехали
первыми, опередив караван почти  на  четыре километра,  и  потому  весь день
сегодня первыми тревожили покой кииков.  Мы давно уже к ним привыкли, и  нам
были чужды охотничьи инстинкты. Кроме того, Юдин рассуждал так: пусть другие
возят винтовки, а себя лишней тяжестью обременять он не станет, и потому еще
в самом начале путешествия свою винтовку он  передал одному из караванщиков.
Он рассчитывал,  что  в случае  надобности всегда успеет  взять  ее  ив  рук
караванщика.
     Лошади  дышали  часто  и  тяжело.  Однако, запустив руку под шею своего
жеребца и прижав  ладонь  к его потной груди,  Юдин решил, что сердце лошади
еще не слишком перенапряжено и можно двигаться не останавливаясь.

     Дальше своего носа не видят! -- вдруг вслух произнес Юдин.
     Кто? -- удивился я.
     -- Да, там... Геолкомовцы!.. Но я им все-таки утру нос! Сие излюбленное
Юдиным выражение относилось к тем
     работникам  Геолкома,  до   которых  от  нас  было  больше  пяти  тысяч
километров железнодорожного пути и  сверх того  полтора месяца пути напрямик
верхом.


     И мне стало понятно, что, поднимаясь на перевал, Юдин был углублен в те
самые свои  размышления, какими  утром  в  палатке делился со  мною  (а  это
случалось  с ним не  часто, потому что  по природе  своей  он был  человеком
скрытным).
     Утром он говорил примерно так: конечно, его не погладили бы по головке,
если б он вернулся, не  выполнив  задания! Но... Все же, мол, какие простаки
сидят в  Геолкоме!  Чтоб покрыть геологической  съемкой три  тысячи шестьсот
квадратных километров  при таком масштабе ему дали  четыре месяца на полевую
работу.  Считали,  что исключительно трудная  горная  местность, разреженный
воздух,  огромные переходы, отдаленность от железной дороги...  Больше, мол,
не сделать за лето!
     А  он? Еще и двух  месяцев не прошло, задание он  уже выполнил и теперь
выполняет работу сверх задания.
     Конечно, кто как работает! Иной и шестьсот квадратных километров за это
время  не сделал бы, -- ведь сколько  времени  ушло  на "пустые"  караванные
переходы! А вот он сделал, потому что "надо уметь хорошо работать... ".
     Бесспорно, он наперед знал, что так это и будет, но когда в Геолкоме он
составлял смету и план, он сам  больше всех кричал, что три тысячи  шестьсот
-- задание огромное, почти невыполнимое. Он убеждал всех, что ведь это же не
по  ровному  полю  ехать, какого  чорта,  это  же  не равнина  где-нибудь  в
приволжском  районе! Памир!  Одно название страны чего стоит! Геолкомовские,
мол, простофили, -- спроси их  в упор, где находится такая страна, -- толком
и ответить-то не сумеют! Надо только уметь убеждать!
     Задание выполнил, теперь свободен, делай что хочешь,  можешь заниматься
"самостоятельною научной  работой", которую, кроме тебя,  "никто не способен
сделать", а не этой "общедоступной съемкой, не требующей ни особого  ума, ни
таланта, а лишь исполнительности да прилежания"!
     Под "самостоятельной научной работой" Юдин подразумевал  создание своей
собственной теории о происхождении •некоторых  горных  пород Памира  --
теории, о  которой я окажу  позже.  По  уверениям  Юдина,  эта теория должна
привести к неожиданным для всех  изучавших Памир геологов результатам: "если
мои  предположения  подтвердятся  дальнейшими  исследованиями,  моя   работа
принесет  миллионы и  вся  эта  никчемная  область  окажется  нужнейшей  для
развития горной промышленности!"
     Юдин был убежден, что он  может  сделать  то,  на что другие геологи не
способны, а  потому  шел  напролом.  Молодость и скрывающаяся  под  холодной
внешностью некая глубинная, я  бы сказал, "вулканическая", горячность играли
в этом убеждении не последнюю роль.


     Но для осуществления работы нужны были деньги, а деньги давались только
на съемку.  На все остальное ему обычно отказывали:  "Уж  вы лучше,  товарищ
Юдин, как молодой геолог, занимайтесь тем, что вам предписывают. А то, о чем
вы  говорите, пока  ничем не  подтверждено  и должно  считаться  относящимся
только к области ваших предположений!"
     И все-таки  Юдин, по  его выражению, "выкручивался".  В  пути на Памир,
проезжая  через Ташкент, он брал на  себя параллельные  задания,  на которые
заинтересованные организации ему охотно  давали деньги, тем более, что смету
для  каждой  организации  Юдин составлял  самую  скромную. Впрочем,  ведь...
количество,  например, лошадей,  купленных  или нанятых  Юдиным,  ничуть  не
увеличивалось  при умножении взятых  на себя  заданий.  А караванные расходы
значились в в каждой омете!..
     И это давало справедливый повод к неприятностям этического порядка.
     -- Эй, но-о!.. Пошел!.. -- по-извозчичьи, озлившись, вдруг крикнул Юдин
на  остановившуюся  лошадь,  она  тяжело  дышала,  ее  бока раздувались, как
кузнечные мехи. -- Пошел! -- повторил он, хлестко протянув тяжелой камчой по
ее крупу и работая шенкелями.
     Лошадь замигала мокрыми, обиженными  глазами  и  покорно, напрягая  все
силы,  рывками  полезла  на  кручу.  Кряхтя от  натуги, последними скачками,
наконец, выбралась на перевал и  разом остановилась, понурив голову и как-то
вся сразу смякнув, словно не сомневалась, что теперь ей дадут отдышаться.
     Юдин, оглядев ее сверху, медленно  отнес правую ногу  назад  и, постояв
левой в стремени, грузно, как бы нехотя,  спрыгнул на землю, отпустил лошади
подпруги  на одно деление, затем, оставив повод в руке,  разлегся тут  же на
земле,  навзничь, лицом к небу, предоставив лошади  общипывать  вокруг  него
иссохшую  солончаковую травку, редкие пучки  которой неведомо как выбивались
из серого, каменистого грунта перевала.
     Я расположился рядом с Юдиным, предоставив такой же отдых моей лошади.
     Следя  взором  за перистым  облачком, Юдин стал продолжать  свои  мысли
вслух:
     -- Вот были  же здесь и раньше геологи, -- Юдин назвал их, --  а  разве
кто-нибудь  из  них  замечал  эти молодые  граниты?  Сколько  километров  мы
проехали  за последнюю неделю, все едем  гранитами, а разве  обозначены  они
хоть на одной геологической карте? На запад --  граниты, на  восток -- свиты
палеозоя, на которые мне наплевать. Мы едем по их контакту, сам чорт  сломал
бы ногу, если б сунулся проделывать такие


     маршруты,  какие за  последние две  недели пришлось проделать,  чтоб не
отклониться  от  причудливой  линии этого  контакта...  А  вот  здесь  линия
контакта...
     Юдин повернулся на бок, окинув взором ложе ледниковой долины, уходившей
в   лиловатую   дымку   далеко   от   перевала,   оглядел  оба  водораздела,
ограничивающие горизонт справа  и слева от долины. И вдруг вскочил  так, что
лошадь шарахнулась, рванув поводом руку Юдина.
     Достав из передней седельной кобуры полевой бинокль, Юдин приставил его
к глазам и тщательно вгляделся в гребни водораздела. Через минуту я знал: по
каким-то ему одному понятным признакам Юдин решил, что эти гребни сложены не
молодыми  альпийскими  гранитами, а другими породами. Может  быть, они опять
относились к  осточертевшему  Юдину  палеозою? Но не  все-ли равно,  что это
было, раз граниты исчезли!
     Юдин  скользнул биноклем  по  левому  сектору горизонта -- и  тут  тоже
самое.  Тогда  Юдин  повернулся  направо, к  западу, туда,  где от  перевала
начиналось узкое ущелье, к бортам  которого спускались,  как шлейфы, длинные
веерообразные осыпи.  Здесь склоны гор были круты,  а линия  реки в галечном
ложе удалялась змеиными  извивами, подступая то к правому, то к левому борту
ледниковых  уступов,  ограничивающих   долину  отвесными,   двухсотметровыми
стенами.
     Сомнений не было: здесь на перевале линия контакта ломалась,  и  вместо
того  чтоб уходить дальше  прямо на юг, куда вела  по широкой долине большая
наезженная тропа, граниты резко поворачивали на запад, и чтобы проследить их
дальше,  нужно  было неминуемо  погрузиться  в то узкое ущелье,  где не было
видно никакой тропы.
     Внимательно осмотрев  все, замерив  простирание  пород горным компасом,
Юдин  вынул  из нагрудного  кармана записную  книжку  и карту-десятиверстку.
Сделав все необходимые ему заметки, он разложил карту  у  себя на коленях и,
внимательно изучая ее, задумался.
     Минут тридцать он сидел неподвижно,  а  я, размышляя  о его "биноклевой
геологии",  занимался  выверкой  азимутов  и  крокированием  рельефа  в моей
пикетажной  книжке  --  весь  день   сегодня  я  вел   маршрутно-глазомерную
топографическую съемку.
     Мы  оторвались от  наших  занятий  только  тогда,  когда под  перевалом
послышались скрипенье подков о камни и голос коллектора, понукающего лошадь.
     Еще  мгновенье  -- снизу из-за камней выдвинулась  голова коллектора  в
кашгарском войлочном  колпаке, превосходно защищающем  затылок  от  ветра  и
солнца. Сопя, вздрагивая


     ноздрями,  лошадь  коллектора   вынесла  своего   седока  на   перевал.
Худощавое, обветренное, обожженное солнцем  лицо коллектора показалось Юдину
встревоженным, а потому с напускным безразличием в тоне Юдин спросил:
     -- Ну, что караван?.. Далеко от вас?
     Ловко спрыгнув  на землю, похлопав по шее своего конька,  распустив его
подпруги  и  сняв  винтовку  с плеча,  коллектор, не подсаживаясь  к  Юдину,
недовольно буркнул:

     Теперь все в порядке... Идет...

     А что? Разве  было не все в порядке? У какой-нибудь кобылы  сурки хвост
отъели?
     Шутки  Юдина  всегда были  тяжелыми,  грубыми.  Коллектор  промолчал  и
отвернулся. Юдин исподлобья поглядел на него и уже другим тоном заметил:
     -- Что  это у вас настроение испортилось?  Коллектор резко повернулся к
Юдину:

     Вы все вперед  уезжаете, а мы там возись! Караванщики  ругаются, каждый
без вас норовит все по-своему сделать, а мне за вас отдуваться приходится...
Весь  караван  сейчас  чуть  к  чорту не полетел. Теперь  часа  полтора  его
дожидаться придется...
     Но? А что случилось такое?
     -- Ничего, глупость,  а два ящика  с сахаром переломали.  Километров за
восемь отсюда... Едем тихо,  устали же все, и люди и лошади! Сегодня затемно
выступили, а сейчас седьмой час вечера, вон уже солнце к закату!..

     Ну-ну, ближе к делу!
     А  я и веду к делу. Едут,  дремлют все. Лошади  морды чуть  не по земле
тащат, а люди  глаза позакрывали, разве что  снов не видят. Ни ветра сегодня
нет, ни  плеска воды -- сушь, тишь, как в раю, того и гляди ангелы запоют...
Вдруг, что за чорт, -- лошадь  Дадабая с мешками муки несется, словно гвоздь
ей под бок  загнали. А за ней -- другая, а за  той -- третья!.. Гляжу, пошла
заваруха!..
     А в чем дело было?
     А ни в чем!  Растение тут есть  такое, как шар сухой, наступишь на него
-- оно лопается с громким звуком и пыль от него. Лошадь Дадабая наступила на
него, отскочила от громкого звука и понеслась, как оголтелая, с перепугу. Ее
испуг  передался  другим... Все двадцать караванных лошадей как  взбесились.
Хорошо еще -- место ровное,  долина,  сверзиться некуда. Вьюки, конечно,  на
сторону  один за другим и волочатся по камням. Половину вьюков разбросали по
всей долине, тогда только успокоились, а два ящика  с сахаром как ткнулись в
камни,  так  весь сахар в  полы  халатов собирать пришлось.  Насыпали его  в
мешки,  как станем  лагерем,  обязательно нужно будет перераспределить тару,
иначе весь сахар пропадет... Ну вот, и пришлось весь караван вьючить заново.
Все  злы,  ругаются,  чуть  не  дерутся. Без вас  караванщики,  знаете,  как
разговаривают? Потому что  каждый хочет ими распоряжаться, начальника нет...
-- А вы на что?

     Да я на километр в сторону был, вы же  сами велели мне искать фауну! По
борту долины карабкался, сверху все это видел, а когда спустился...
     Ну, хорошо!..  Хватит.  Я тоже  не солнце глотал, а работал. Скажите-ка
лучше, фауну вы нашли?

     Чорт тут найдет фауну!

     А  вы здесь  на самом  перевале посмотрите!  Вон,  например, вдоль  той
бровки!
     Коллектор, ни  слова не  говоря,  пошел в указанном Юдиным направлении,
ведя своего лохматого конька в поводу. Юдин посмотрел ему вслед и повернулся
ко мне:

     Завтра мы расстаемся с караваном.

     Как расстаемся? Опять перемена? -- сразу взволновался я.
     Расстаемся. Караван пойдет в одну сторону, а мы в другую.

     Кто это "мы"?

     Это   значит,  я  и  вы.   Конечно,  если  вы,  дорогой  мой,  захотите
сопровождать  меня  в отдельном, хоть и трудном, но исключительно интересном
маршруте.
     Юдин произнес  эти слова мягким, вкрадчивым тоном, придав ему особенную
задушевность.

     Что за маршрут и чем он, собственно, интересен, разрешите узнать?
     Пожалуйста...  Вот карта. Все в ней переврано, даже концы  горизонталей
не  сходятся,  ну, да другой нет пока, от вас, между прочим, жду! --  не без
яда  добавил  Юдин.  --  Садитесь поближе, я все объясню  вам, пока  караван
подойдет!
     Я расстегнул воротник полушубка и, держа за повод своего мерина, подсел
вплотную к Юдину.

     Начну с геологии...
     А я пойму? -- взмолился я.

     А  чтоб вас! Я  вам попроще, поймете!.. Вы  знаете,  что  я оконтуриваю
молодые граниты? Как и почему  я это делаю,  вы, конечно, не  интересуетесь,
хотя, уверяю вас, вам следовало  бы заинтересоваться. Когда-нибудь я вам все
расскажу, и вы поймете, как это исключительно  интересно, сами приставать ко
мне будете... Ну,  а сейчас, чорт с вами, коли вас интересует не геология, а
розовые  зори да  киргизские мазары,  украшенные  тряпьем и вонючими  рогами
архаров.


     Так  вот, кратко.  Я гоняюсь за молодыми гранитами.  Граниты уходят  на
запад,  --  туда,  видите  то  ущелье?  Дальше  они, несомненно, потянутся к
юго-западу. Иначе быть не  может.  К большой тропе, по которой мы собирались
итти всю неделю, они скоро вернуться не могут. Не могут потому,  что вот эти
мощные свиты палеозоя, вон водоразделы  по  обе стороны этой широкой долины,
здесь образуют дугу, которая,  хотим мы того или  не хотим, уходит прямо  на
юг. Вот сколько мы видим отсюда в бинокль, это, несомненно, все та же свита.
А что она же продолжается и еще дальше, мне известно по материалам геологов,
работавших здесь до  нас.  Теперь, повторяю: направо  -- вон  то ущелье,  на
запад -- уходят граниты.  Я должен  пойти за ними. Никто из геологов там еще
не  был.  Это ущелье ведет вот  сюда, -- Юдин  ткнул  карандашом в карту. --
Местность, вообще говоря, неисследованная. Тут, по слухам, есть озерко, хоть
на карте  оно  и не обозначено. По тем  же слухам, за озерком,  в  верховьях
речушки, которую мы там найдем, местные жители что-то такое наковыривали, --
киргизы  говорят, там  есть  следы  каких-то древних  выработок.  Мне сейчас
пришло   в  голову,   по   целому   ряду   теоретических  соображений,   что
металлогенический   цикл,   связанный  с   молодыми  альпийскими  гранитными
интрузиями,  может  быть  распространен  и в  том районе. Вы понимаете,  как
важно, если  это действительно так? Мы попытаемся пробраться к этому озерку,
обойти  его, спуститься  к верховьям реки. О, вы можете быть уверены, красот
природы, всяких диких особенностей, которые вам так нравятся, нам встретится
предостаточно... Ну, а если мы попадем туда, то нам никакого смысла не будет
возвращаться  обратно. Мы спустимся вниз,  до  устья  речушки, которая может
течь только в этом -- глядите сюда -- направлении, оттуда выйдем вот сюда...
Вы  смотрите  не на карту, на  ней тут  сплошное белое  пятно,  а вот на эту
схему, которую я черчу...
     Юдин быстро  начертил в своей пикетажной книжке схему и  стал объяснять
мне все детали своего, только что рожденного плана. И, наконец, добавил:
     -- А оттуда мы выйдем сюда, на  тропу, по которой уже хаживали геологи;
но не  пойдем  по  ней, а следуя  линии контактов,  которая там  обязательно
должна быть,  пересечем  водораздел,  -- найдем какой-нибудь перевал, и  вы,
кстати,  нанесете его на карту,  и  так,  сделав большой  круг, встретимся с
караваном, -- он  во  главе с  нашим коллектором пойдет туда прямою дорогой,
вот этой большой тропой... Понятно вам?
     И хотя  понятно мне- было все только  то, что не относилось к геологии,
я,  не  скрою,  был уже  увлечен самой перспективой  такого  маршрута.  Юдин
добавил:


     -- Я думаю, вам будет интересно это тем более, что сделанная вами в том
районе  съемка  представит  собою  огромный  научный интерес  в силу  полной
неисследованности  области,   в   которую  мы   направимся.   Съемка   будет
расцениваться,  как  ваше  самостоятельное   географическое   открытие,  как
расшифровка вами белых пятен на карте.
     Юдин  хорошо  знал  мою  слабую  струнку.  Он,  безусловно,  видел  мое
волнение.

     Согласен! -- коротко произнес я.
     Подождите  еще  соглашаться! До сих  пор ездили мы с караваном или,  во
всяком  случае, с одной-двумя вьючными лошадьми.  Теперь на  целый  месяц вы
можете  позабыть о вьюках.  Мы  пойдем пешком с двумя  рюкзаками  за спиной.
Возьмем с собой минимум вещей и  продуктов. Если там живут люди, значит и мы
сумеем там  пропитаться.  А  может быть, придется и подтянуть  животы,  но с
голоду как-нибудь  не пропадем. Мерзнуть мы  будем только первое время, пока
не дойдем до верховьев речушки, там начнем спускаться, абсолютные высоты там
будут  значительно  ниже,  чем  здесь,  там   есть  уже  оседлое  население,
садоводство и земледелие. Палатку и полушубков мы не возьмем. Никаких лишних
тяжестей! Свитер, ватник,  шерстяной  шлем,  одеяло. Продукты? Шоколад, чай,
рис,  сахар, лепешки -- то, что  унесем на себе. Здесь,  сами видите, искать
носильщиков негде. Оружие? Чорт  с ним, тяжело. Хватит  с нас пистолетов, на
всякий случай,  ну, скажем, снежный барс попадется. Винтовку вашу оставите в
караване... Имейте в виду: по скалам придется лазить не  хуже кииков, спать,
может быть, на снегу, купаться в. ледяных реках и еще... чорт его знает, что
может там быть еще... Вот теперь и говорите: согласны?
     Я же вам сразу сказал: согласен! -- уже с нетерпением повторил я.
     Юдин вскочил на ноги, заглянул вниз, под склон перевала. Там он  увидел
приближающийся караван. Он уже начал подниматься по склону и отсюда, сверху,
казался   цепочкой   черных,   медленно  всползающих   муравьев.   Несколько
сотрудников экспедиции ехали кучкой, метрах в двухстах впереди каравана. Три
караванщика шли  пешком, засучив за  пояса полы рыжих халатов и взмахами рук
подгоняя сбивающихся с общего темпа, норовящих разбрестись по склону вьючных
лошадей.
     А вдоль прокаленных солнцем, загорелых, отливающих черным блеском скал,
составлявших  бровку водораздела, к нам  приближался,  ведя  коня  в поводу,
коллектор, конечно, и здесь не нашедший фауны.


     В верховьях неисследованной реки
     Ледники, окруженные набухшими, сдобными, словно глазированными снегами,
--  четыре  гигантских  снежных  пика,  напитывались  закатом. Из белых  они
превратились в розовые, и розовый  свет быстро сгущался в малиновый.  И небо
над ними -- во всех нежнейших оттенках: бледное, розовое, палевое, синеющее,
вишневое и, наконец, -- стального, цвета морской воды.
     Все  это  казалось происходящим на ярко  освещенной сцене,  на  которую
смотрят  из  темного  зала.  Залом в данном случае было  ущелье с отвесными,
скалистыми  стенами, спустившими темные  осыпи  к хаотическим берегам узкой,
извивающейся  в  нагроможденьях камней реки.  Ущелье  давно уже  наполнилось
тьмой  и  холодом.  Река, клокоча,  убегала  вниз,  туда, где  за  раструбом
расширившегося  ущелья,  словно  в  другом  мире,  происходило  слепительное
действо заката. Самого солнца не было видно, оно пряталось где-то за грядами
острых  хребтов.  Стальное  небо  совсем,  словно  в  нем  готовился  шторм,
потемнело в  тот  самый  момент,  когда  налево,  из  острой  грани  хребта,
составлявшего левый борт ущелья,  вытекла коротенькая полоска расплавленного
серебра. Полоска росла, становилась  выпуклой, как толстое стекло карманного
электрического фонарика, но громадного и ослепительного. Луна, выползая вбок
из скалы, округлилась, на секунду повисла на скате хребта, -- он уходил вниз
ребром  вогнутого  лотка,  -- казалось,  луна соскользнет сейчас и по  ребру
стремительно  покатится  вниз;  но  она  оторвалась,  поплыла  в  воздухе  и
оказалась  обыкновенной  луной,  а  ледники и снежные  пики  превратились  в
фарфоровые, замерцав нежнейшей ночной белизной.
     -- Чай проспите!  -- прозвучал сзади спокойный, чуть насмешливый голос.
-- Устали очень?
     Я лежал  спиной  на голых камнях.  Повернув голову  и разглядывая  свои
ноги,  обутые  в гигантские,  подбитые  триконями  альпинистские ботинки,  я
попробовал   скинуть  их  с  большого  валуна,  на  котором  они  покоились,
взнесенные выше всего моего распростертого пластом туловища. Ступни  качнули
тяжесть  ботинок  из  стороны  в  сторону,  но  не  съехали  с  валуна:  мне
показалось, что вместо ног у меня две  увесистые чугунные болванки, -- кровь
еще  не отлила  от  ступней, так  велика была усталость  после  полного  дня
утомительнейшего  подъема  по  каменистому  склону.  Тогда  уже  решительно,
напряженным  усилием я  сбросил ноги вниз и, ощущая томленье во  всем  теле,
встал, опершись о колени ладонями,


     выпрямился и, заломив  локти  за  спину, потягиваясь, протяжно и громко
сказал:
     -- Любуюсь... Поглядите на ледники!
     Громадная, внушительная фигура Юдина не шелохнулась.
     --  Ледники, ледники! --  спокойно усмехнулся он. --  Пока  вы  на  них
глазеть будете, мы ваши консервы съедим. Садитесь-ка лучше!
     Я молча  подсел  к  костру,  разложенному  между  камнями.  За  спинами
сидевших вокруг костра тьма встала стеной, ничего вокруг в этой тьме не было
видно, лунный свет растворился в  ней. В середине костра, на плоских, черных
камнях,  стояли  в  ряд  две  банки  откупоренных  мясных  консервов.  Пламя
слизывало с золотистой окраски консервных банок  изображенья бычьих голов --
это  единственное доказательство в глазах носильщиков, что  мясо в банках не
"чушка",  не запретная свинина, которую они не  стали бы есть, даже умирая с
голоду в  этих  пустынных горах.  Растопленное  сало  пузырилось  и,  тяжело
пенясь, подымалось над кромкою  банок, грозя вылиться через край и зашипеть,
пропадая в огне.
     Старый,  белобородый,  как  выходец из  библейских  времен,  носильщик,
втянув пальцы в рукав своего суконного белого халата  (этот рукав был в  два
раза длиннее  его  руки), смело сунулся внутрь костра  и, захватывая горячие
банки  за  покореженную,  отогнутую  в  сторону  крышку,  повытаскал банки и
поставил их у края костра в песок.
     Я  ел  молча, накладывая мясо на куски окаменевшей лепешки, только  что
раздробленной энергичными ударами молотка. Я злился больше всего потому, что
сознавал  себя неправым  перед товарищами.  Ну,  хорошо,  я устал, путь  был
чертовски трудным. Но  ведь  не  меньше меня устали и  остальные, а, однако,
никто,  выбрав  место ночевки,  не развалился,  как я,  барином, на  камнях.
Преодолевая усталость, все  разбрелись по ущелью, выискивая сухие  корневища
корявого  кустарника  для  костра,  а   потом  долго  расчищали,  ворочая  и
отшвыривая  в сторону  камни, площадку, достаточную  для  того, чтоб на ночь
разостлать  одеяла.  Я  любовался  закатом,  а они  тем  временем  аккуратно
разложили рюкзаки по  краям площадки так, чтоб образовать защиту от ледяного
ночного ветра, и вынули  из рюкзаков продукты и все  вместе  долго разжигали
никак  не  хотевший  заняться  огнем  костер. Мне никто  ничего  не  сказал,
вероятно решив, что  ежели сегодня я веду себя  не так, как обычно, го  надо
махнуть на меня рукой -- выдохся парень!.. Но болезненному моему самолюбию в
безразличии сидевших вокруг костра виделось сейчас


     молчаливое осуждение. Конечно, так только казалось мне, никто обо мне и
не думал, да и у  каждого  в экспедиции бывают дни, когда  все понимают, что
пока этот человек не выспится, лучше его не  трогать. Чтобы вывести  себя из
этого неприятного состояния, я непринужденным тоном обратился к Юдину:
     -- А  вы  заметили, пока было светло,  прямо над нами, в этой скалистой
бахроме водораздела, ну, в верхних горизонтах пород, какие-то  желтые пятна?
Обратите завтра утром  внимание,  может быть, что-нибудь для вас интересное:
гнейсы, гнейсы и вдруг какие-то желтые пятна?
     Мне, в сущности, были безразличны и гнейсы и желтые пятна. В экспедиции
моей  обязанностью  была топография, ею  я  увлекался, а в геологии  смыслил
мало.  Но мне  хотелось показать  Юдину,  что я очень  внимателен ко  всему,
могущему принести пользу геологическим изысканиям. Юдин глянул на меня через
костер. Лицо Юдина,  заливаемое красным  светом костра, опять показалось мне
насмешливым.

     Видел. Охристые мрамора. А что? Я почему-то смутился:
     Да,  ничего. Просто  я  думал,  вы могли не  заметить. Юдин уже открыто
усмехнулся:
     Если вы заметили, так почему  ж мне было  прозевать? И, должно быть, не
желая вконец обижать меня, Юдин
     с неожиданной заботливостью добавил:
     -- А вас  интересуют  эти  охристые мрамора? Их  выходы здесь  довольно
часты.  Вы, может быть, думали,  что  это какиенибудь железистые соединения?
Думали, может, железо найдем?
     А  все-таки,  что  за самоуверенность?  "Охристые  мрамора"! Что,  Юдин
образец  в осыпи подобрал, что ли? Желтые пятна отсюда были еле видны  -- на
километр  над головой!  Как он может с  первого  взгляда,  издали определить
породу? Или так заранее уверен, что, кроме охристых мраморов, ничего желтого
здесь быть не может?
     --  О,  Авазбек,   налей  чай,  пожалуйста!  --  сунул  я  свою  кружку
белобородому носильщику.
     После чая Юдин выдал каждому по конфете. Полбанки мясных консервов, две
кружки чаю, одна сухая лепешка и одна конфета -- весь ужин после полного дня
пути. Но запас продуктов  в рюкзаках был мал,  продукты  приходилось беречь.
Ведь мы двигались  по местности, еще никем не исследованной. Ни один научный
работник, ни  один русский  человек  еще  не был  здесь  до сих  пор.  Карта
безнадежно  врала. Карта  была составлена  по  расспросным  сведениям. Реки,
обозначенные на карте, оказывались вдвое длиннее, или вдвое


     короче,  или  их вовсе  не  было. Там, где на  карте  значились хребты,
оказывались узкие  долины, покрытые  альпийской травой, а  вместо  указанных
картой долин, мы  натыкались  на гигантские  снежные  пики, от которых  вниз
простирались  фирны  и  ледники. Впрочем,  рано  или поздно,  мы должны были
выбраться к широкой  реке, где карты уже не врут,  где найдутся и  продукты,
где будут кишлаки с сельсоветами и все будет понятно и просто.
     -- Ну, сегодня не заболеешь! -- сказал Юдин. -- Давайте спать,  что ли.
Завтра надо выходить до рассвета.
     "Заболеть"  -- на языке Юдина значило наесться досыта. В здешних местах
быть сытыми нам, конечно, не удавалось.
     Три  дня Юдин  и  я шли  вдвоем,  не  встречая  ни человека,  ни зверя,
изнемогая от тяжести  груза.  Только дойдя  до первого  кишлака, в верховьях
реки,  мы сумели нанять двух носильщиков.  Позади  остались ледники, но путь
был  не менее труден и утомителен:  шли,  переправляясь вброд, через ледяные
клокочущие реки, проползая  по узким,  естественным карнизам над  отбесами в
несколько сот метров, на четвереньках карабкаясь по моренным нагромождениям.
И  все для того, чтоб к  условленному месту встречи с караваном  прийти не с
обычной стороны, не хорошо разделанною  тропой,  помеченной на  всех картах,
известной  всем, а  иначе: через цепь горных хребтов, о  которых  Юдин хотел
знать, из гранитов они состоят или из гнейсов, мезозойского они возраста или
палеозойского и какова их основная структура.
     Не  скрою,  я увлекался  неисследованными  путями.  Меня  пленяло самое
сочетание слов: "впервые вступил", "впервые проник", "впервые исследовал". Я
с гордостью смотрел на  каждый  новый открытый нами ледник,  на каждый  пик,
который еще никем не был  назван. Занимаясь маршрутно-глазомерною съемкой, я
заносил  в свой путевой  дневник  все,  что  попадало  в  поле моего зрения,
отмечал  всякое  изменение  на  пути.  И  дневник  мой  был  заполнен такими
записями:
     "10 часов 30 минут. Переправа на левый берег. 3 320.

     ч. 50 м. Лужайка. 3 360.
     ч. 05 м. Приток левого берега. 3 410. 11 ч. 20 м. Река --  излуками.  3
500.
     11. 45. Кустарник поредел и измельчал. 3 510.
     12.  45.  Кусты  кончились. Лук.  Осыпи  мраморов.  Отвес правобережья.
Направление 180. Высота кромки хребта  над правым  берегом  -- 1 километр. 3
800.
     13.  15.  Висячие ледники. Путь  по  осыпям и обвальным  нагроможденьям
камней. Морены. Снег. Никакой растительности. 4 145.


     14. 00. Фирн. Тяжелый подъем.
     14. 22. Перебрались через серию трещин.
     16. 10. Перевал. 4 610... "
     Это  означало подъем на  один  из очередных гребней, а цифры  оправа --
записи высоты в метрах по анероиду, который обычно висел на ремешке  справа,
у пояса, и который был предметом особенных предосторожностей: не встряхнуть,
не ударить!
     А  уж если  навстречу попадались  животные, птица,  если  на скале  рос
незнакомый  цветок,  то   в  дневнике  появлялось  тщательное,  многословное
описание. Хотелось все увидеть, все записать,  все запомнить. У меня не было
специального  образования  в тех  областях  науки,  которыми  приходилось  в
экспедиции заниматься. Но и собственнических инстинктов в отношении добытого
материала у  меня  не  было. Я охотно предоставлял  его  любому специалисту,
который мог бы обработать его. Сам я удовлетворялся сознанием, что сделанное
открытие  полезно  науке.  Своей  собственной, неотъемлемой работой я считал
лишь составляемую мною топографическую съемку. Приятно было думать,  что она
не  только станет основой для  геологической карты, но и понадобится всякому
исследователю, который вступит в эти места после меня.
     С  особенной  остротой  воспринимал  я  все  особенности  природы  этих
удивительных  мест. В  разреженном воздухе  высот зори  были  желтыми, а  не
красными; на еще больших  высотах, на высотах в пять и шесть  километров над
уровнем моря, небо в  ясный  солнечный  день казалось  не  голубым,  даже не
синим, а  фиолетовым, угрожающе темным. Казалось, что еще немного подняться,
и небо представится черным, совсем черным дневным солнечным куполом. Чувство
приближения  к  космосу  волновало  меня  всякий  раз, когда  я  переваливал
высочайшие  водоразделы, когда блуждал среди ледников. А ниже, в ущельях,  в
долинах,  меня пленяли пенные,  похожие на всклокоченную белую бороду речные
потоки,  и  не  пахнущие, особенные  цветы  альпийской флоры, и  устрашающие
крутизной срезы скалистых стен...
     Все, решительно все в этой странной стране, каждый поворот пути, каждая
новая  прожитая минута дарили мне бесконечно разнообразные вариации одного и
того  же  чувства...  Это  чувство  можно  было  бы  назвать  опьянением  от
проникновения в тайны первозданного мира. Жесткая,  эпическая красота  этого
мира иногда пугала меня и всегда, до трепета, как фантастическое сновидение,
волновала.
     Я присматривался к Юдину, и мне казалось, что Юдину чуждо все это. Юдин
всегда был спокоен, хладнокровен


     и  трезв. Юдин никогда, ни на  секунду не остановился  в пути для того,
чтобы  просто  так,  без  всяких  практических  мыслей, задержать  взгляд на
каком-нибудь великолепном сочетании  оттенков облака, наползающего на скалы,
для того, чтоб просто-напросто полюбоваться ослепительной  новизной внезапно
открывшихся за поворотом, никогда не виданных раньше пространств.
     Реки, отвесы, льды, пропасти вызывали в Юдине  одноединственное чувство
--  чувство  досады на новое  непредвиденное препятствие  в  пути, на  новую
задержку, выбивающую нас  из сроков  точно  рассчитанного  маршрута. Солнце,
вода, ветер, дождь или снегопад, цветы,  кустарники, травы -- все это  Юдин,
казалось, вовсе не замечал. Если  ему было холодно, он одевался теплее. Если
он промок на ледяной переправе, он  сушил белье,  развесив его на скалах или
на  рогах  мертвого,  высохшего  архара, так же  бесстрастно,  как городская
прачка развешивает  белье на  веревке,  протянутой  в чадной кухне. Если  он
глядел на траву, то только рассчитывая: хороша ли она как подножный корм для
лошадей его каравана?
     Все очень просто: идет работа, ему  нужно как можно скорей пересечь эти
горы,  ему нужно запомнить только одно: тектоника их такова, стратиграфия --
вот  этакая,  возраст  их -- мел, юра, триас... а может быть,  палеозой? Все
прочее, как  нечто  ненужное, случайно  запавшее в  память,  он  сознательно
выключал из процесса мышления. Ну, быть может, сочтет  нужным  еще запомнить
направление пути, степень  проходимости  горных тропинок,  годность  луговых
площадок для пастьбы определенного количества  лошадей, пункты, обеспеченные
естественными запасами топлива, подходы к реке, наиболее  благоприятствующие
для переправы вброд,  --  все  это для возможных повторных путешествий в эту
страну, для академического отчета.
     -- Георгий Лазаревич, красиво это местечко?
     Сожмет губы, сощурит  узкие щелочки глаз: -- Ничего... Давайте-ка лучше
возьмем азимут вот на это обнажение!
     Вынет  тонко очиненный карандаш и аккуратно запишет какое-нибудь: "Пад.
ЮЗ-240,  угол  падения  50,  мраморизованные известняки",  в  тонкую кожаную
записную  книжку  и  отвернется  с  вожделением  поглядеть   на  закипающий,
задымленный чайник, сдавленный камнями в середке костра.
     За все  четырехмесячное путешествие  у  Юдина  исписано  самое  большее
двадцать  страничек. Слова  попадаются  редко, они втиснуты в многоречивость
цифр  и  условных  знаков: "аз", "уг", "св", "прост", "обр", "пад",  "конт",
"нес",


     "меш  No" --  какая-то каббалистика,  в которой  лишь  геолог  станет с
жадностью разбираться.
     Азимут,   угол,   свита,   простирание,  образец,   падение,   контакт,
несогласие,  мешочек номер такой-то... Кажется, только этими словами Юдин  и
может выразить все, что способно его взволновать.
     Одеяло сложено  длинным пакетом.  Я лежу, высунув из него  кончик носа.
Под головой тугая  резиновая  подушка  -- она неудобна, при  всяком движении
голова скатывается с нее.
     Мне  не  спится.  Зеленая  лунная  ночь  струится  ветерком по  ущелью.
Прохладно, но вовсе не холодно. Холодно будет  завтра  --  завтра подъем  по
морене на снеговой  водораздел. По  увереньям  носильщиков,  там должен быть
перевал. Впрочем,  носильщики сознаются, что туда  никогда не ходили. Сейчас
они спят,  тесно  прижавшись один  к  другому.  Из груды  тряпок лунный свет
выделяет  темные, чуть поблескивающие ноги.  Если  б  и ноги  были  прикрыты
халатами, спящие тела можно было бы принять за груду камней.
     Я  озираюсь: камни,  рассыпанные вокруг,  представляются мне  иной  раз
какими-то причудливыми  живыми  существами, которые сейчас  спят. Конечно, я
романтик  и фантазер, а Юдин  практик,  твердо  стоящий на земле.  Но  разве
практик не может быть и романтиком?
     Стены  ущелья  уходят  высоко  в  небо  и  где-то  наверху,  побледнев,
сливаются  с ним.  Однозвучно  шумит  недалекий  поток,  но  шум  его  столь
привычен, что кажется одним из элементов ночной тишины. Спит Юдин, с головой
закутавшись в одеяло.  Спят оба носильщика, прижавшись к камням. В мире есть
только четыре человека. Все остальное -- мертвые горы.
     Даже странно, что каждый из этих четырех человек мыслит по-разному. Что
снится сейчас носильщикам? Если  прорезать мысленным  взором  вот эти  горы,
пронизать их  насквозь, -- десятки  сплетенных  хребтов,  долин и ущелий, --
где-то там, неведомо где, в таких  же горах, сейчас спит  еще десяток людей.
Это вторая  группа сотрудников экспедиции. Они, конечно,  уже давно пришли к
условленному  месту и уже,  несомненно,  работают там и  ждут,  вероятно без
особой тревожности, Юдина и меня.
     А если еще дальше мысленным взором блуждать по горам,  можно обнаружить
в этом  же лунном свете белое здание пограничной заставы -- ближайшее место,
где  живут русские люди, которые не должны  каждое утро торопиться  в  путь,
чтоб целый  день,  пересиливая  утомление,  с тяжелыми  рюкзаками  за спиной
карабкаться по остроугольным, камням.
     14 П. Лукницкий


     Дальше  заставы  воображение  уйти  бессильно. Города с десятками тысяч
людей,  газеты, бесчисленные  скопленья  домов, гудящие поезда,  бесконечное
разнообразие предметов --  все  это  утонуло в глубинах  памяти, и, кажется,
этого не было никогда. И об этом лучше не думать.
     Дом... Ночь... За стенкою шумит примус... Это квартирная соседка всегда
встает  спозаранку,  еще  до рассвета, и варит ячменный  кофе своему мужу --
контролеру трамвайных вагонов...
     Ах, нет, это не примус... Это шумит река!
     Тень горы черным клином входит в поток лунного света.
     О контурах гранитов и человека
     Необыкновенная, неповторимая нигде в СССР природа Памира  не  только на
всю  жизнь запоминается любому человеку, хоть раз  побывавшему  на  огромных
высотах этой географической  области,  но  и  оказывает  на  него  особенное
воздействие.  А  тот  научный  работник, который,  покачиваясь в  седле  или
путешествуя пешком  по Памиру,  задумывался  об особенностях  этой  природы,
никогда впоследствии не устанет размышлять о загадках мироздания, о строении
миров, о  космосе,  о  всем  том  величественном,  что измеряется  огромными
расстояниями  и огромными глубинами времени,  --  о великих тайнах  природы,
постепенно и медленно раскрываемых человеком.
     Академик Отто Юльевич Шмидт, побывав на  Памире в 1928 году в  качестве
альпиниста,  впервые вместе со своими товарищами исследовавший  таинственную
дотоле территорию большого белого пятна  в бассейне ледника Федченко, больше
никогда не бывал на Памире. Но не это ли его путешествие послужило толчком к
той огромной мыслительной  работе,  которая  привела  его  к  созданию новой
гипотезы о происхождении Земли из метеоритов и космической пыли?
     Геолог  Александр  Васильевич Хабаков, побывав на  Памире  в 1930--1932
годах, никогда больше не путешествовал вновь по этим местам. Но не с  тех ли
пор стал он задумываться, о таких научных вопросах, изучение которых помогло
ему  в  будущем  создать весьма интересную и,  кажется, единственную в своей
области книгу: "Об  истории  развития  поверхности Луны",  иллюстрированную,
кстати, такими фотографиями поверхности земного спутника, какие очень похожи
на фотографии, изображающие рельеф Памира?..
     Когда я гляжу на иллюстрации к этой книге, мне порой


     кажется: не по  лунным ли  кратерам путешествовал я  верхом и пешком  в
тридцатом, тридцать первом, тридцать втором годах?
     Создатель  новой  науки  --  астроботаники, профессор  Г. А.  Тихов  по
состоянию своего здоровья не  мог  подняться на высоты Памира. Но  именно на
Памир  он  отправил  из  Казахстана   своих  сотрудников,  для  того  чтобы,
вернувшись  из  экспедиции,  они помогли ему решить  многие  вопросы  в  его
попытках узнать: есть ли органическая жизнь на Марсе  и на Венере? И, слушая
в 1953 году в  ленинградском  Доме  ученых, на конференции по  астроботанике
доклады   о    спектрограммах,    сделанных   на   Памире,   о   необычайной
темнокоричнево-фиолетовой,  синеватой  и  голубоватой  окраске  растений  на
Восточном Памире, об инфракрасных лучах, какие растения на Земле отражают, а
на  Марсе для  своего  согревания должны поглощать, я  размышлял  все  о той
удивительной  природе чудесного  высокогорья, которое мне довелось пронизать
мотай маршрутами во всех направлениях.
     И  разве  это  памирское  высокогорье,  расположенное ближе  всех наших
географических  областей  к  субстратосфере  и  стратосфере,  не  удобнейшая
позиция для изучения в наши дни, например, космических  лучей; для выяснения
многих законов биологии -- развития клетки,  обмена  веществ; для теснейшего
знакомства  с явлениями солнечной радиации; для  проникновения в уже близкую
нам проблему межпланетных сообщений, и так далее, и так далее?
     Это  только немногочисленные примеры. В  любой области  науки, в  любой
отрасли знания, Памир с его удивительными особенностями может толкнуть мысль
ученого  к  решению таких  загадок  и тайн  природы, какие столетиями,  даже
тысячелетиями волнуют человеческие любознательные умы.
     Особенно   интересен  Памир   геологам.  Высочайшее   поднятие  Памира,
существующее рядом с понижениями земной коры, так называемыми депрессиями --
Кашгарской и КараКумской, представляет  собою грандиозное уникальное сборище
стольких  загадок, касающихся  строения всего земного шара, что к Памиру и к
сопредельным с ним странам с особенным рвением стремятся геологи, геохимики,
геоморфологи,  геофизики  -- специалисты всех  отраслей науки, относящихся к
познанию недр земли.
     Среди  этих  специалистов  можно   назвать  крупнейших  ученых,  таких,
например, как в старину профессор И. В. Мушкетов, как молодой  еще  тогда В.
А. Обручев,  а  в наши  недавние  годы  --  академики А. Е.  Ферсман, Д.  В.
Наливкин, Д. И. Щербаков. Среди исследователей Памира есть множество  имен и
молодых ученых,  чьи труды известны  пока  только специалистам в той области
науки, в которой они работали и работают.

     


     *  Схема  расположения  контактовых  и  жильных  месторождений   вокруг
гранитного массива (составлена А. Ф. Соседко).
     Условные  обозначения: 1.  Вмещающие породы.  2. Гранитная  интрузия  3
Контактовые месторождения. 4. Пегматитовые и гидротермальные жилы.
     Разрез: По сечению А--А:  граниты  не выходят на поверхность По сечению
Б-Б: обнажается верхняя часть гранитной интрузии
     По  сечению  В  --  В: верхняя  часть  гранитной  интрузии  смыта;  все
контактовые и жильные месторождения также смыты. 1
     План:  По  сечению  А--А:  выходят  на поверхность только  пегматитовые
кварцевые жилы
     Характерно для очень молодых гор
     По  сечению  Б-Б:   верхняя  часть  гранитных  интрузий  сопровождается
разнообразием  контактовых и жильных  проявлении. Контактовые --  по границе
гранита и  вмещающих  пород; жильные  --  обычно вокруг  гранита, в пределах
узкого  ореола в  один-три километра шириной. Характерно  для Алтая, Средней
Азии, Урала, Забайкалья.
     Существовало и существует много гипотез о строении и о движениях земной
коры, о причинах  тех  или  иных  процессов  горообразования,  происхождения
горных хребтов, но все  они исходили из господствовавшей основной гипотезы о
"горячем"  происхождении  земного шара  и  о  том,  что  он  постепенно,  на
протяжении сотен миллионов лет, охлаждается.
     Но  сейчас  я  хочу говорить  не  о происхождении Земли, а о  том,  что
происходит  в  ее  недрах,  независимо  от  тех  или  иных   космогонических
объяснений. Я хочу говорить об огненно-жидких массах, существующих в глубине
Земли,  --  о  магмах,  поднимающихся,  прорывающихся  сквозь  толщи  пород,
образованных осадками древних морей.
     Вырываются ли магмы по трещинам  земной  коры наружу (при вулканических
извержениях)  или,  гораздо  чаще,  не  достигая поверхности,  охлаждаются в
толщах окружающих  их пород, застывают,  затвердевают, заполнив  трещины, по
которым шли, -- во  всех случаях  они претерпевают  те или  иные  изменения,
соответствующие  их   объему,  температуре  и   газоносности.   Претерпевают
изменения и вмещающие породы. Область этих изменений простирается от явлений
только  термического  воздействия  магмы  на  вмещающие породы  (обжига)  до
образования сложных пород, совершенно не похожих на исходные.
     Это происходит оттого, что  жидкая  магма  содержит большое  количество
газов  и  паров  воды.  В газообразном  состоянии  в магме  находятся многие
ценнейшие химические элементы. Газы, естественно, стремятся подняться вверх,
и по мере застывания магмы в верхней части ее собирается  много газообразных
веществ. Они вступают во  взаимодействие с окружающими  магму породами, и на
их контакте --  в месте их соприкосновения  -- могут образоваться  скопления
полезных ископаемых, которые называются контактовыми.
     Газообразные  продукты магмы проникают по трещинам  в толщу  окружающих
пород,  удаляясь от  материнской  магмы на некоторое расстояние. Застывая  в
трещинах, они также образуют месторождения редких и  весьма ценных  полезных
ископаемых.
     Таким образом,  после окончательного  застывания  магмы  в  верхних  ее
частях,  в кровле, образуется ореол -- венчик  вокруг  гранита,  чрезвычайно
заманчивый для геолога-поисковика, гоняющегося за месторождениями.
     Магма, застывшая на глубине в виде различных пород,


     называется интрузией. Считается, что чем  больше интрузия,  тем  больше
месторождений может встретиться вокруг нее.
     Интрузии  могут  обнажиться, "увидеть дневной  свет" и,  следовательно,
стать доступными человеку, если самые хребты, внутри которых  застыла магма,
окажутся  сильно  разрушенными  (процессами  размывания  и  выветривания)  и
верхняя часть их, покрывающая скрытые интрузии, будет снесена.
     На практике  многие  металлические  месторождения чаще  всего связаны с
интрузиями гранитов.
     В вопросах геологии, кроме состава самих пород, придается исключительно
большое значение их возрасту, определяемому различными способами.
     Если  процессы размывания и выветривания пород,  закрывающих  гранитную
интрузию,  начались в  очень  давние геологические  времена,  скажем, в  эру
палеозоя  (то-есть  от  двухсот до  пятисот  миллионов  лет  назад),  то эта
интрузия, хорошо вскрытая в  верхней своей части к настоящему  времени, дает
нам  богатые месторождения. К такому типу месторождений (связанных с  весьма
древними породами)  принадлежат, например, те, которые  обнаружены  в  горах
Урала  и в горах  Алтая.  Чаще,  однако,  бывает, что  к  настоящему времени
верхние части  такой  интрузии  совершенно  разрушены,  размыты,  разнесены,
выветрены. В этих случаях вокруг интрузии уже не будет скоплений металлов.
     Поэтому  вполне  логично искать  металлические  месторождения  в  краях
гранитных интрузий, верхние  части  которых только вскрыты, но не разрушены.
Именно к  таким интрузиям  относятся  интрузии  Забайкалья, Колымы, Кавказа,
Урала. Но, в частности, на Кавказе эти интрузии  еще недостаточно  вскрыты и
потому месторождений полезных ископаемых здесь сравнительно (конечно, только
сравнительно) мало и они менее разнообразны.
     Еще одно представление было у  некоторых геологов: чем  моложе граниты,
тем больше они содержат газообразных продуктов и,  следовательно, тем богаче
будут  контакты  вокруг  гранитных  интрузий.  На Памире  граниты  считались
альпийскими,  потому что образовались в  период самого  молодого на  планете
горообразовательного  цикла,  носящего  название   альпийского.   Альпийский
возраст  --  это  конец  третичного  периода   (кайнозойской  эры).  Впервые
установленный  в  Альпах,  этот  возраст является единым  для  всей  системы
складчатых  гор так называемой средиземноморской: геосинклинали (то-есть для
всех  гор, протянувшихся от Пиринеев, через юг  Европы, Кавказ, Копет-Даг до
Памира и далее, на восток).


     Вот почему, когда Юдин встретил на еще очень мало тогда исследованном в
геологическом отношении  Памире гранитные интрузии, он прежде всего старался
определить  их возраст, узнать,  относятся  ли они к древнему вулканическому
циклу или к молодому -- альпийскому. Определение возраста гранитов -- задача
очень сложная  и ответственная. Если граниты "интрудируют" палеозой, то-есть
проплавляют,  внедряются  в  толщу  осадочных  пород  геологически  древнего
(палеозойского)  возраста, то  они,  вероятно,  и сами  древни.  Если же они
ворвались  в  молодые,  сравнительно  недавние  осадочные породы  (например,
мезозойского  возраста, то-есть  образовавшиеся от  ста двадцати пяти до ста
восьмидесяти миллионов лет назад), то  они,  очевидно,  сделали  это  тогда,
когда эти молодые породы уже существовали, то-есть,  в геологическом смысле,
недавно.  Значит,  и сами они молоды, значит, они  принадлежат к молодому --
альпийскому -- вулканическому циклу, значит, они альпийские граниты.
     Казалось бы, дело совсем нетрудное:  определи, какие породы проплавила,
в какие  породы  внедрилась  интрузия,  сейчас  же  узнаешь  и возраст самой
интрузии. Но тут  начинается новая трудность. Во-первых, не  всегда  удается
определить возраст этих  осадочных пород, не удается, например, найти  в них
характеризующую  их  окаменелость  --  ракушку,  флору.  Во-вторых, интрузия
переплавила  соприкасающиеся с  ней породы,  видоизменила  до неузнаваемости
(метаморфизовала)  соседствующие с нею породы. Метаморфизованные их края  --
если  интрузия  велика  --  могут быть  не узенькими,  могут простираться на
десятки километров,  и тогда  остатки  фауны и  флоры исчезнут. Вот, скажем,
взять ложку расплавленного свинца, вылить ее на толстый слоеный пирог, такой
толстый, чтоб свинец застыл в нем где-нибудь посередине.  Он все вокруг себя
пережжет, все  слои переплавит в  какую-то неопределенную массу. Счисти  все
сверху до  свинца  и разбирайся:  из каких  составных частей, из каких слоев
состоит пирог по соседству с ним!
     Дело, очевидно, не легкое и рискованное!
     Истина  всегда рождается в спорах. И если говорить о Памире,  в ту пору
еще малоисследованном, то надо  сказать,  что, ища истину,  геологи  -- и  в
самих экспедициях и после них -- вступали в жестокие споры между собой. Я не
могу уделить в этой книге  внимания всем известным мне спорам, происходившим
между учеными. Но я хочу упомянуть об одном из итогов этих споров.
     После  ряда  геологических экспедиций  старым па мирским исследователем
геологом Д. В.  Наливкиным (ныне академиком) и его учениками, молодыми в  ту
пору геологами


     П. П.  Чуенко,  В. И. Поповым и  Г. Л. Юдиным, был  совместно написан и
выпущен  в  1932  году  научный  труд, в  котором объединялись  все основные
результаты исследований, касающихся геологического строения Памира.
     И вот что сказано в предисловии к этому труду:
     "... До работ экспедиции  Памир рассматривался  как палеозойская горная
область, по строению тождественная с Тянь-Шанем и  Уралом.  Эта точка зрения
нашла  отражение в  обзорной  геологической карте Средней Азии,  Туркестана,
изданной  б. Геологическим комитетом в 1925 году. Эта  точка зрения  впервые
была отвергнута в докладе  Д. В. Наливкина в г. Хороге, летом 1927  года, на
котором было проведено сравнение Памира с Уралом и было подчеркнуто различие
между  древней горной страной -- Уралом и молодой горной страной -- Памиром,
Образовавшейся  в  самое  последнее время. На основании этого  сравнения был
сделан вывод о том, что рудные  месторождения  уральского  типа на Памире не
могут быть  встречены. Этот  вывод  остается в  силе  и в настоящее время. К
сожалению, во время доклада не была учтена возможность развития и  на Памире
рудных месторождений кавказского и забайкальского типа... "
     Дальше в предисловии говорится о том, что уже во время полевых работ на
самом  Памире  выяснились   три  главнейших  результата   работ  экспедиции:
установление  громадного  распространения   молодых  мезозойских  отложений;
первое  нахождение  молодых   изверженных  пород,  в  том  числе  альпийских
гранитов;  и первое нахождение месторождений альпийского  металлогенического
цикла среди осадочных мезозойских пород в некоторых из районов Памира.
     "Эти   выводы,  --  говорится  далее  в  предисловии,  --  были  вполне
подтверждены работами других экспедиций в последовавшие годы. Особенно много
дали работы Ю. Л. Юдина  *, доказавшего громадное распространение альпийских
гранитов и  широкое  развитие связанного  с ними молодого металлогенического
цикла... "
     Из   этого   свидетельства,  под   которым   подписался  прежде   всего
авторитетнейший ученый -- Д. В. Наливкин, видно, что Юдин трудился на Памире
не зря. I
     Многое  в  наше  время в области объяснения  тех или иных геологических
особенностей Памира  изменилось,  -- за четверть века наука прошла  огромный
путь!  Современные  представления  геологов о  Памире  весьма отличаются  от
представлений, созданных в первые годы его систематического изучения.


     * Г. Л. Юдин иногда именуется Ю. Л. Юдиным (Юрием Лазаревичем).


     Но все,  что  когда-либо  было сделано для поступательного хода  науки,
все, что в любые времена двигало науку вперед, -- все ценно и не должно быть
предано забвению последующими исследователями-учеными.
     Юдин, в ту пору молодой исследователь, упорный, упрямый, дерзкий, может
быть, слишком самоуверенный, может быть, многими проявлениями своей личности
вызывавший  к  себе  отрицательное  отношение  некоторых  других  участников
экспедиций, был, во всяком случае, энтузиастом развитой им для Памира теории
"альпийского  вулканического  цикла  и  связанной с  ним  металлогении". Эта
теория была,  несомненно,  полезна,  прежде  всего потому, что  обосновывала
практические поисковые работы.
     Юдин увлеченно искал ее подтверждений,  из года  в год рвался на Памир,
проделывал  огромные маршруты по высокогорью, разыскивал гранитные интрузии,
определял их возраст, составлял новую карту, на которой они были обозначены.
А  встретив на своем  пути граниты, он  искал  место  их  соприкосновения  с
осадочными породами,  он  искал  край, самую кромку интрузии и  затем спешил
проследить ее  по всему ее  протяжению;  он стремился объехать эту  интрузию
верхом, обойти пешком и обозначить  на карте ee контуры,  то-есть, выражаясь
геологическим языком, "оконтурить гранитное поле". Он был опьянен этой своей
теорией,  он  по  краям  альпийских  гранитов  искал  месторождения полезных
ископаемых.
     Но  ведь Памир  грандиозен,  труднопроходим,  геологически совсем  мало
исследован. Но  ведь  передвигаться  можно  только по опасным  тропинкам  на
западе, по  каменистым высокогорным ложам долин на востоке. В лоб  хребты не
возьмешь,  всего  не  объедешь!.. Осенью  надо покинуть  Памир --  он  вовсе
непроходим  зимой,  да  зимой под  снегом так или иначе  ничего не  увидишь.
Значит,  надо гнать,  гнать и гнать  верховых  лошадей! Значит, надо в  день
делать как можно больше километров! Теория  требует доказательства, а их еще
мало,  их надо  искать...  Надо  искать  самому, надо ехать,  ехать,  а  где
невозможно проехать -- надо итти пешком, карабкаться на перевалы, ломать все
преграды, кто  бы  ни ставил их: природа или человек. Надо "оконтурить"  как
можно больше гранитных полей!
     Но "гранитное поле" -- это вовсе не поле, это высочайшие земные хребты,
это  узлы  почти  недоступных  гор.  Юдина  увлекает  теория,  он  не  знает
усталости,  он молод,  здоров,  у него огромный запас физических  сил...  Но
некоторые  из его коллекторов  не  знают этой его  теории, не хотят думать о
ней:  ведь  Юдину, им  известно,  была задана только съемка! А  караванщики,
знающие  толк только в лошадях, отказываются двигаться  дальше, морить своих
лошадей.
     Юдин рассуждал так: можно ли  из-за какой-то "ерунды",  срывать работу,
замедлять  ее  темп?  Такая  огромная, сверкающая  цель!  Спокойный,  всегда
невозмутимый  Юдин обуреваем своей теорией как некоей фанатической страстью.
Он считает,  что  если  караванщика не  уговоришь,  то надо  соблазнить  его
каким-нибудь  обещанием.  Ну, хотя бы деньгами!..  Юдин не думает, что денег
может ему  не хватить.  Что вся его смета невелика, что ему поручено сделать
маленькую  карту в маленьком отдельном районе. А он не хочет удовлетвориться
этим районом, он должен объехать  в  десятки раз  больший район,  на который
денег ему не дано, который  в Геолкоме не считается интересным... Разве само
по себе это плохо?..
     Караванщик  согласен. Юдин скачет на лошадях  дальше.  Басмачи? Местные
жители предупреждают  его, что там,  куда  он стремится, шатается банда, что
банда  может  всех  перебить... Пустяки!  Что  значит  банда, когда  у  него
открывается такое прекрасное будущее! "Проскочим", -- сурово говорит Юдин и,
думая прежде всего о том, что проскочит он сам, гонит лошадей дальше. Раз мы
побывали уже в руках басмачей, потеряли убитым товарища, сами едва  уцелели.
Второй раз живыми от басмачей не уйдешь!.. Но... "проскочим"! Праздновать ли
труса или презреть трусость? И мы проскакиваем на авось. Караванщики злятся.
Они не хотят рисковать жизнью для какой-то им непонятной теории.
     Но дело еще и не в этом. Приходит время расплачиваться с караванщиками.
Юдин не в  силах выполнить данные  сгоряча обещания. Он начинает увиливать и
выкручиваться.  Караванщики   привыкли  верить   на  слово,  караванщики  не
заключали  договоров, они люди честные. И вдруг  их начальник не выплачивает
всего  им обещанного. Начинается возмущение. В конце концов Юдину приходится
платить деньги. Может быть, из собственного кармана. Но  приятно  ли слушать
то, что караванщики говорят? Страдает экспедиционное имя исследователя!
     Но  и  это  еще  не  все.  Юдин  возвращается в  Ленинград.  Он  привез
столько-то доказательств  своей  теории.  Вот шлихи,  вот крупинки  металла,
такого-то и такого,  найденного  там-то и  там-то.  Находятся, однако, люди,
справедливо сомневающиеся: позвольте, но такая крупинка с булавочную головку
еще не доказательство полезности месторождения!..
     Юдин и сам знает,  что это, в  сущности, не доказательства. Он искренне
верит, что доказательства будут найдены. Но
     вместо того чтоб дождаться, пока он  их -- бесспорные, всеубеждающие --
найдет,   он   начинает   обвинять   в   "семи  смертных   грехах"   всякого
сомневающегося, спорящего с ним, его  критикующего геолога. Он  идет на все,
чтоб "вырвать"  кредиты для следующей поездки.  В  глубине  души  он  твердо
убежден,  что  эти  деньги  будут  оправданы теми  открытиями,  которые  он,
несомненно же, сделает!
     Но ему говорят, что в  науке  никто никому не имеет  права поверить  на
слово.
     Наконец  Юдин  привозит  нужные   доказательства.   Но  вместо  радости
всеобщего  признания  он испытывает горечь,  потому что никто не прощает ему
всего того  недопустимого,  что было в образе  его действий.  В  итоге  дело
передается  в  руки  других  работников,  а Юдину  приходится  вместо Памира
выбирать для своей экспедиционной деятельности другой район.
     Многие  геологи  упрекали  Юдина в  верхоглядстве. Но, кстати  сказать,
такие же упреки мне приходилось  слышать и по адресу одного очень известного
исследователя.  Из-за  своей  тучности ленясь подняться  пешком на  гору, он
посылал за образцами пород кучера, а  иногда даже делал определения попросту
издали, на глазок. И потому, мол, в его работах впоследствии  обнаруживалось
немало неточностей и ошибок.
     Я  знаю теперь,  через четверть века  после моих  первых  путешествий с
Юдиным,  что многие  из  его предположений не  оправдались.  Но  мне  трудно
разобраться в  правильности тех  или  иных заключений по этому поводу:  я не
геолог,  а   спрашивая  геологов,  натыкался  па   самые  различные,   порой
противоречивые  мнения.  Но так или иначе, в  ту пору я был уверен, что Юдин
прав,  что он  в самом деле  умеет отлично работать и  его работа полезна, а
разные  личные недостатки... Как хочется всем нам,  чтоб  в  людях  не  было
недостатков, они всегда  мешают успеху дела, да ведь, кто же, однако, от них
избавлен?  Я  не придумал  фигуры  человека,  коего постоянным спутником был
несколько  лет  на  Памире;  и я не стремлюсь в  моей книге сделать из этого
человека  "литературный  тип".  И  очень  надеюсь, что  читатель сам  хорошо
разберется в положительных  и  отрицательных  качествах того, по возможности
беспристрастно  описываемого  мною  человека,  который в  тридцатых  годах в
области геологии был одним из первых молодых исследователей Памира.
     И,  разобравшись,  читатель, конечно,  согласится  со  мною,  что  путь
советского ученого должен быть прям и чист!
     Все больше и больше научных  работников с  каждым  голом  вовлекалось в
дело изучения геологии  Памира. Уже в 1932 году в состав огромной Таджикской
комплексной


     экспедиции вошли десятки геологических, геохимических, гравиметрических
и других отрядов.  Виднейшие геологи -- специалисты по изучению Средней Азии
--  взялись за  анализ всего  созданного на Памире до  них  в  этих областях
знания.  На основании  бесчисленных новых  исследований, критикуя, утверждая
правильное, отбрасывая неправильное, привлекая новые факты и доказательства,
развивая всякое зерно истины, десятки советских научных работников и ученых,
коммунисты и беспартийные, люди беспристрастные, объективные, устремленные к
единственной цели  --  принести пользу  Родине, за последнюю  четверть  века
сделали на Памире так много, что ныне его  исследованности, его  изученности
может позавидовать немало других областей нашей великой страны.

     




     


     "... Мы видим из сказанного, что азиатские месторождения лазурита имеют
мировое значение... "
     А. Е. ФЕРСМАН
     Истина и легенды о ляджуаре
     Ляпис-лазурь, ляпис-лазули, лазурит, лазурик, лазурь, лазуревый камень,
лазули -- великолепный синий, непрозрачный минерал, встречающийся в  природе
в виде плотных, твердых и крайне мелкозернистых масс. Его глубокий синий тон
гораздо красивее окраски всех других непрозрачных камней.
     Все   приведенные   выше   названия   этого   минерала  происходят   от
афганистанского  и  персидского  названий:  ляджевард,  лазвурд,  лазувард и
ляджвурд. Современные шугнанцы на Памире называют его ляджуар.
     "Я, до безумия и до мученичества влюбленный  в камни  и в дикой  Сибири
совсем  испортивший свой вкус, не  в состоянии  судить о прекрасном. Поэтому
осмеливаюсь переслать целую партию  синих  камней моих для представления  их
высшему  приговору".  Так пишет известный  исследователь Сибири Э. Лаксман о
ляджуаре, открытом им в 1784 году.
     Марко Поло в XIII веке, описывая Бадахшан и рубиновые копи, говорил: "В
этой стране,  знайте,  есть еще  и  другие  горы, где есть камни, из которых
добывается лазурь;  лазурь  прекрасная,  самая лучшая в свете, а  камни,  из
которых она добывается, водятся в копях так же, как и другие камни".
     Академик  А.  Е.  Ферсман  в 1920  году говорит  о  ляджуаре афганского
Бадахшана, что до начала XIX века он "обычно приходил из Бухары, Туркестана,
Афганистана,  Персии,   Тибета,  и  под  этими   разнообразными  и  неясными
обозначениями скрывался какой-то неведомый  источник среднеазиатского камня.
Только экспедиции начала XIX века пролили свет на


     эти месторождения". И  далее, перечисляя имена  участников  экспедиций,
академик А. Е. Ферсман пишет, что они "дали  их описание и указали на точное
их  положение  около Фиргаму на юг  от  Джирма в Бадахшане. Повидимому,  это
единственное  месторождение,  из  которого  Восток  черпал  свои   лазоревые
богатства, и все указания на Персию, Бухару, Памир и Индию, вероятно, должны
быть отнесены к нему".
     В Европе  -- ни одного*. В Азии -- два: афганское  и  прибайкальское. В
Америке (в Чилийских Андах) -- третье.  Три месторождения в мире. Но в Андах
и  в  Прибайкалье ляджуар  светлый  и зеленоватый.  Это  плохой  ляджуар. Он
прекрасен  и  ценен,  когда он  синий, темносиний  --  цвета  индиго. Такого
ляджуара  месторождение  в  мире  --  одно,  находится  оно  в  Афганистане,
считается монополией эмира и недоступно исследователям.
     ... Значит, на Памире нет синего камня?
     Но русский человек, один из первых  исследователей Шугнанского ханства,
побывавший  в нем в  1894  году, инженер А. Серебренников,  в  своем "Очерке
Шугнана" пишет:
     "На   реке   Бадом-Дара  добывали  камень  голубого  цвета,   по   всей
вероятности,  ляпис-лазурь, носящий  название по-таджикски  "лядживоор".  Об
этом  сохранились только лишь одни рассказы, и даже старики не знают о месте
добывания   этого   минерала,   давшего  название  одному   из   ущелий   --
ЛядживоорДара... "

     Что такое Лядживоор-Дара? Где она? -- спросил я у местных жителей.
     Неправильно он написал! -- ответили мне. -- Надо говорить Ляджуар-Дара.
Есть такая речка на Памире.  Маленькая река в очень высоком ущелье. Никто не
ходит туда!
     Я  долго  искал эту  речку на  картах и не нашел ее. Впрочем, на картах
Памира  в  том 1930  году  было  еще  множество  белых пятен, не  посещенных
исследователями р