>В городах и селениях Средней Азии А в Средней Азии работа кипела во многих местах. В селении Кочкорка, недалеко от Фрунзе, в пределах Тянь-Шаня, заведующий хозяйственной частью Леонид Маслов, участник нескольких экспедиций на Памир, всю свою жизнь проскитавшийся по среднеазиатским степям и горам, закупал лошадей киргизской горной породы. Не десятки, не сотни -- лошадей нужна была тысяча, отборных, здоровых, выносливых. Им предстояло пройти больше пятисот километров по горам до города Оша, где мы должны были распределить их по отрядам. Вторую партию лошадей Маслов отправлял в вагонах до Сталинабада. Я забрасывал Маслова тревожными телеграммами: "Нам ничего не известно о лошадях. Сколько их? Сколько за них уплачено? Отправлены ли они в Ош самоходом? По какому маршруту? С каким сопровождением? Когда? Организована ли их охрана? Когда будут в Оше? Какое нужно содействие? Нужно ли распоряжение о предоставлении вагонов Турксибом?" И Маслов в ответ слал "молнии": "Лошадей отправляю 247 зпт отряд семь человек зпт погонщиков двенадцать остаюсь дополучать маслов". "Выступили нарына следуют курорт через перевал конвой добротряд сам остаюсь дополучать лошадей маслов". Однажды пришла "молния" странного содержания: "Сообщаю сотрудник маслов номер 9 лошадей принимаю сам маслов". Перед тем мы запрашивали номер контокоррентного счета Маслова, для того чтоб перевести ему сорок тысяч рублей. Но был у завхоза Леонида Маслова старший рабочий Егор Маслов -- мой старый знакомый по прошлым экспедициям на Памир, которого я пригласил на должность повара в ту экспедиционную группу, которую должен был вести на Памир сам. Этот Егор Маслов был опытнейшим экспедиционным рабочим. Тринадцать лет подряд, участвуя в различных научных экспедициях, ездил он по Памиру, Тянь-Шаню, Монголии и Кашгарии. Бывал во всяческих переделках, знал несколько восточных языков, был подлинным знатоком лошадей. Жил он в городе Караколе, недалеко от Кочкорки и Фрунзе, и потому я временно назначил его помощником к Леониду Маслову. Мы перевели на контокоррентный счет No 9 сорок тысяч рублей, но у меня тут же возникло сомнение в правильности телеграммы. Мы несколько раз проверяли ее, однако почтамт неизменно уверял нас, что наши сомнения напрасны. Через неделю пришло письмо от Леонида Маслова с извещением о том, что в телеграмме вместо слова "номер" должно быть "помер" и что Егор Маслов умер девятого числа, схватив воспаление легких после падения с автомобиля в холодную горную реку. Мне было искренне жаль Егора Маслова, он был прекрасным работником, верным товарищем, честным и хорошим человеком и совершенно неутомимым спутником в самых тяжелых странствиях по горам... Огромная работа велась в Оше и в Сталинабаде. Здесь создавались основные, как их называли, исходные, базы экспедиции. Маленький город Ош Киргизской республики, как и во всех прежних экспедициях на Памир, был пунктом, где нанимались караваны, -- здесь были кадры проверенных длительными путешествиями караванщиков; сюда к 1932 году была проведена железная дорога от станции Карасу, и потому естественно было основную базу для отрядов, отправляющихся на Памир, создать, по примеру прошлых лет, именно здесь. Маленький дом ошского агронома Кузьмы Яковлевича Жерденко, на берегу реки Ак-Бура, по традиции был пунктом сбора всех сотрудников памирских экспедиций. В саду и на просторном дворе устанавливались палатки. Кладовая и кухня дома заполнялись экспедиционными грузами, -- на этот раз грузов, однако, было столько, что они заняли огромную территорию вдоль всего берега реки Ак-Бура. Дом, сад и двор Жерденко были превращены в территорию стройки огромной базы. Здесь к приезду отрядов должны были вырасти склады, столовая, контора, гараж, общежитие, конюшня, пекарня и мясосушилка. Жерденко, приглашенный в состав экспедиции на должность заведующего ошской базой, получил распоряжение построить все за месяц. В Сталинабаде опорного пункта не было. Через Сталинабад должна была пройти почти половина отрядов южного и центрально-таджикистанского направления. Для организации базы был арендован дом Тропического института, один из немногих крупных домов быстро строящейся молодой таджикской столицы. Сюда заведующим сталинабадской базой экспедиции был направлен ее парторг -- человек твердого характера, энергичный, прекрасный организатор. Он быстро создал базу и потом все лето планировал работу экспедиционных отрядов, выступивших в долины и горы из Сталинабада. К началу полевой работы была создана и третья исходная база, в городе Пенджикенте -- для отрядов, направлявшихся в Кухистан -- в верховья Зеравшана, на Ягноб, в ущелья Туркестанского, Гиссарского и Зеравшанского хребтов. Здесь вся организационная работа была поручена местному гидрометеорологическому комитету. Кроме этих исходных баз, было организовано множество полевых баз в горных кишлаках, на пограничных заставах, а иногда и просто в безлюдных местах у пастбищных площадок и у берегов рек. Сюда заблаговременно забрасывались мука, фураж, рис и другие тяжелые грузы. К маю важнейшая часть всей организационной работы в Москве и на базах была закончена. Последний месяц... В специальном постановлении Совнаркома СССР о Таджикской комплексной экспедиции, признававшем за экспедицией всесоюзное значение и устанавливавшем основные направления ее работы, был пункт, которым Управление автомобильной промышленности обязывалось выделить экспедиции шесть полуторатонных автомашин. Мысли об автомобильном транспорте мучили нас перед тем долгое время. Можно или нет организовать на Памире автомобильные перевозки? Единственный автомобильный тракт Ош -- Хорог еще только начинал строиться. Некоторые специалисты утверждали, что попытка пустить на Памир -- на высокогорный Памир -- автомобили, в лучшем случае, легкомысленна; что все машины, бесспорно, будут погублены и вообще не дойдут до Памира, потому что разве мыслимо одолеть огромные памирские перевалы, бешеные памирские реки, узкие каменистые ущелья и многие другие препятствия? Первое время руководство экспедиции колебалось. Геолог Юдин и я были, однако, ярыми сторонниками участия в экспедиции автомобильного транспорта. У нас были веские основания. В 1931 году мы вышли из Оша на Памир вместе с караваном Памирского погранотряда, которому тогда предстояло поставить на Памире заставы там, где их прежде не было, и закрыть государственную границу. Начальник Памирского погранотряда, приняв поданную нами идею, рискнул взять на Памир две грузовые автомашины. Решили, что они пойдут самоходом до тех пор, пока неодолимые препятствия не заставят разобрать машины и погрузить их на верблюдов. Превосходные водители Гончаров и Стасевич -- рядовые андижанские шоферы -- сговорились между собой, что ни при каких обстоятельствах не допустят разборки машин. Автомобили шли впереди каравана и дожидались его на ночлегах. Препятствий было великое множество, и об этом походе дальше, в этой книге, я расскажу подробнее. 14 июля 1931 года обе машины в целости и исправности, самоходом пришли в Мургаб -- впервые в истории Памира. Я присутствовал при великолепной, торжественной встрече, которая была организована населением Восточного Памира. Оба автомобиля остались здесь и успешно работали на Памире все лето и осень до закрытия перевалов. Об этом мало кто знал. Газеты сообщили об этом в кратких заметках. А дело это было огромной важности. Юдин и я наблюдали весь поход тех двух машин, в отдельных местах сами оказывались их пассажирами и потому были убеждены в том, что и в наступившем году автомобили нашей экспедиции будут работать не хуже. Нам удалось настоять на своем, хлопоты, как и следовало ожидать, увенчались успехом. Мы получили с Горьковского завода шесть новеньких полуторатонных машин с запасными частями, с солидными нарядами на горючее. Лучшие автомобилисты Москвы добивались чести стать водителями этих машин. К середине мая отряды экспедиции один за другим двинулись из Москвы. В окончательном плане работ значилось семьдесят два отряда, в которых оказалось двести девяносто семь научных работников, триста пятьдесят караванщиков и постоянных рабочих, до четырехсот временных местных рабочих. Задачи экспедиции определялись краткой формулировкой: "изучение производительных сил Таджикистана в целях наилучшего использования их во втором пятилетнем плане социалистического строительства". Вся работа экспедиции должна была опираться на хорошие топографические карты. А на Памире было еще много белых пятен. Ликвидировать их, составить точнейшие карты предстояло четырнадцати отрядам, возглавляемым видным топографом И. Г. Дорофеевым, которому в Памирской экспедиции 1928 года удалось хорошо исследовать бассейн ледника Федченко и сделать подробную карту этого бассейна, применив, вместе с немецкими участниками той экспедиции, впервые в СССР метод стереофотограмметрической съемки. Идея комплексного, всестороннего изучения страны, как показало будущее, нашла самый живой, самый горячий отклик не только в учреждениях и общественных организациях Таджикской республики, но и среди дехканства, среди жителей самых затерянных, самых глухих горных кишлаков. Где-либо на самой границе Афганистана, в каком-нибудь еще не обозначенном на картах кишлаке, жители, вчера еще не знавшие, что такое оконное стекло, поклонявшиеся "живому богу" исмаилистской религии, собирались толпами вокруг сотрудников экспедиции, едва те появлялись там, слушали лекции профессоров о полезных ископаемых, о кормах, о будущих гидроэлектростанциях. И после такой лекции горные пастухи, садоводы и землепашцы организовывали при сельсоветах ячейки содействия экспедиции, несли в сельсоветы образчики горных пород, редких высокогорных растений... Такое отношение местного населения к экспедиции было результатом огромной разъяснительной работы местных партийных и комсомольских организаций. К концу мая почти все отряды прибыли в Ош, в Сталинабад, в Пенджикент. В июне они приступили к полевой работе. В Сталинабаде 18 мая 1932 года в автомобиле, мчавшемся полным ходом к Казанскому вокзалу, я еще додиктовывал Ольге Александровне Крауш, остававшейся вместо меня в Москве, все, что поручалось теперь другим. А Ольга Александровна, прощаясь, заботливо сунула мне в руку листок, на котором был записан ею мой ташкентский, хорошо известный мне адрес. Она была права: как и все мы, я так переутомился, что даже мой собственный адрес мог забыть. Я ехал в Ташкент, откуда мне предстояло вылететь в Сталинабад, чтоб сделать доклад таджикскому правительству. Оттуда я должен был вернуться в Ош и, отправив на Памир все отряды, выехать с последним из них сам. С моим отъездом в Ташкент экспедиция для меня началась. И она действительно уже началась. Англичане, создавая первую экспедицию на Чомолунгму (Эверест), подготовлялись к ней ровно три года, но хорошо организовать ее не сумели. Подготовка бесконечно большей по объему работ Таджикской комплексной экспедиции продолжалась ровно пять месяцев. Благодаря вниманию к ней правительства и энергии ее научного руководства организована она была превосходно. Летим в Сталинабад. Через полтора часа пути, после посадки в Самарканде, потянул резкий, холодный ветер от вечных снегов. Мы вплотную приближались к острозубому, сверкающему снежными склонами Иллик-Башу. Через четыре минуты нетающие снега оказались внизу, а перед нами, в упор -- ледяная стена, и еще через минуту спиралью, обжимаемые шершавыми, отвесными скалами, мы тянемся вверх, как дым в трубе, -- к свободному воздуху. Нам не хватает высоты, и об этом, отскочив от скал, будто сотней ревущих моторов, угрожающе гремит эхо... Нам не хватает высоты, и целые три минуты мы кажемся себе маленькими. А потом небо скатывается вниз, все плоскости перемешиваются, как в кино, когда обрывается лента, и, высунув голову из окна кабины, я вижу поползший вниз серебряный склон. Это значит: мы начали переваливать. Дует очень резкий, морозный ветер. Еще две минуты под очень крутым углом наш "Л-741" карабкается на перевал, потом сразу Иллик-Баш обрывается отвесной, дикой, скалистой грядой, под нами долина знойного Ширабада, нас качает, и мы ложимся на прямой курс, наперерез горам, на Сталинабад. Через час полета над зубцами хребтов, выключив все три мотора, мы идем на посадку. Поле красных маков встает дыбом, но вот колеса уже бегут по земле и маки сливаются в красное полотнище. Сталинабад... Сколько раз я бывал в этом городе, и всегда все в нем по-новому. Ни улиц старых не узнаю, ни целых кварталов. Новые дома, сады, проспекты. Там, где в тридцатом году я проезжал верхом, видно двухэтажное белое здание. Там, где в тридцать первом году я спал в чайхане, сейчас проходит автобус. Вот только жара в нем всегда неизменная. Впрочем, и она через несколько лет, когда подрастут насаженные повсюду деревья, станет, конечно, не так ощутима. В тридцатом году я сам, как и все приезжавшие в Сталинабад -- город, только что получивший свое новое гордое название, -- посадил несколько деревьев. Я их не искал сейчас, но не сомневаюсь -- они растут. Автомобиль мчится по городу -- весь в клубах лессовой пыли. Здесь будут улицы, залитые асфальтом, здесь вдоль улиц будут аллеи тенистых деревьев, здесь пустыри исчезнут, а вместо них сомкнутся ряды красивых домов... Сейчас год 1932-й. Столица Таджикистана -- вся в стройке, вся в будущем, но уже и сейчас она приобрела очертания большого города. Меня везут в дом отдыха, что устроен в Варзобском ущелье, в старинном кишлаке Варзоб-кала. Там мне предстоит встречаться со всеми людьми, с которыми надо беседовать об экспедиции. Миновав город, едем дальше по сузившейся, подступающей к горлу ущелья автомобильной дороге. Это начало нового автомобильного тракта, который, прорезав два огромных хребта -- Гиссарский и Зеравшанский, выйдет напрямую к Ура-Тюбе и далее, через Урсатьевскую, к Ташкенту. Вместо тысячи двухсот километров -- всего двести восемьдесят. Вместо двух суток пути по железной дороге, огибающей эти горы, всего лишь день автомобильного путешествия. Дорога проложена только на сорок километров, и чем дальше она врезается в горы, тем больше тонн аммонала и динамита нужно на каждый новый километр. Холмы вырастают в горы, река уже бурлит по камням, мы едем ущельем. Неожиданно слева от дороги -- огромный лагерь палаток, мешанина вагонеток, машин, инструментов, железного лома, а через реку -- висячий, на тросах, мост. Это все -- Варзобстрой, строительство Варзобской гидроэлектрической станции, которая будет питать током город Сталинабад. Белые дома, кооператив, клуб, почта, столовая, красные плакаты на въездной и выездной арках поселка, оживленные люди. Три года назад ущелье в этом месте было первобытным и диким. Навстречу машине идут рабочие, едут путники на ослах. Над нами -- скалистые стены ущелья и каменистая, узкая дорога петлит над громыхающею рекой. И вот -- мост. Древний мост из ветвей и качающихся под пешеходом бревен. Мост, по которому только в поводу можно перевести осторожную лошадь. Выхожу из машины, вступаю на мост. Несколько красноармейцев сидят под деревом в группе дехкан -- взрослых и детей: импровизированный урок грамоты. У дехкан в руках буквари; красноармейцы терпеливо исправляют ошибки. Дехкане -- в халатах, в обуви из козлиных шкур. За мостом срываю с деревьев сладкие ягоды тута, прыгаю через ручьи, пересекаю маленький горный кишлак, такой же, как все горные таджикские кишлаки. Здесь -- покой, особенный, безмятежный. Навстречу поднимаются белобородые, словно сошедшие со страниц библии, старики. Здороваются, прикладывая ладони к груди, подходят, жмут руку, разговаривают просто, будто с соседом по дому. Старинный кишлак Варзоб-кала -- древняя крепость. Оазис гигантских платанов среди скал и журчащих ручьев. Небольшая ограда; над калиткой полощется красный флаг; под платанами ровная, как бы выутюженная площадка, на ней наискось -- шесть больших палаток, за пологами видны железные кровати, -- это дом отдыха, в котором меня встречает таджик, коренастый и крепкий, темнолицый, приветливый, в защитных армейских галифе и гимнастерке. Он заведует домом отдыха. Площадку омывает бурливая речка Оби-Замчируд, глубоко прорезавшая это ущелье. Над речкой -- большой камень, плоский, черный камень, на нем -- ковры, одеяла и подушки. На коврах и подушках -- работники Таджикской республики, русские и таджики, все в белом, -- летом в городе жарко. Многие деловые встречи происходят здесь. После обеда -- разговор о делах. Обсуждается план работ экспедиции, это, так сказать, предварительное обсуждение. Официальный доклад будет в Сталинабаде. Речь заходит о месторождениях полезных ископаемых. Один из сидящих рядом дехкан вмешивается в беседу. Выясняется, что он любит камни, что он многое знает, что дома у него, в соседнем кишлаке, есть какие-то образцы. -- Товарищ Абдукагор, -- обращается к нему мой сосед, -- вы, значит, местный геолог? Абдукагор не знает, что значит слово "геолог", но охотно рассказывает все, что ему известно. И я, с его слов, записываю сведения о старых копях в пяти километрах от кишлака Гаджни, о следах древних разработок в Такобе *, и в кишлаке Демаян, и в Куй-Тепе, что расположено в четырех километрах выше кишлака Бегар, и о какой-то обнаруженной при постройке дороги двадцатиметровой жиле против кишлака Бега... * Теперь на этом месте работает один из гигантов таджикской индустрии -- Такобский комбинат, вступивший в строй в 1948 году. Это все надо выяснить. Может быть, и действительно, расспросные сведения помогут нашим геологам отыскать таимые горами полезные ископаемые? В районе Варзоба будет работать геохимическая партия Поляковой. Надо ей сообщить. Абдукагор берется проводить "инженера" к указанным им месторождениям. Мы идем осматривать ближайший кишлак. Кругом -- острозубые, скалистые горы. Со всех сторон -- дикие горы. Я в самом сердце страны, в еще не обжитой глуши, и кажется, брожу по горам уже долгие месяцы. Неужели сегодня, еще только сегодня, я был в Ташкенте? В огромном культурном центре, где ходят трамваи, где советские учреждения ничем не отличаются от московских, где три четверти жителей не представляют себе таких, как эти, диких, скалистых гор? Какой длинный сегодня день! Вечером меня зовут к дастархану. Под платанами, на площадке, огромный ковер. По краям -- одеяла, между одеялами скатерть, уставленная фруктами, мясными блюдами, салатами. Мы пьем и едим, отрываясь только для тостов. У края ковра располагаются музыканты -- дехкане, и один из них, бренча на дуторе, поет песню, часть которой можно перевести вот так: Узнай мою родину, -- Она на истоках самого Бадахшана. Между розовых скал Бьется чистый ручей. Узнай мою родину, -- В ней солнце скрывается рано. В ней за целую ночь не устал Петь о легкой любви соловей. Узнай мою родину, -- Здесь, под тенью платана, Я сегодня слыхал Разговор об отчизне моей. Узнай мою родину, -- Я и сам никогда не устану Петь о том, чем он стал, -- Бадахшан без богов и царей... Певец трясет головой и качается. Он сидит, широко раздвинув колени. Песня его нескончаема. Он оставляет дутор и объясняет смеясь: -- Это начало. В три дня можно кончить. Если ты решишься слушать, то к восходу солнца я могу кончить. А музыка чья? -- улыбаясь, я спрашиваю его. Он смотрит на меня веселыми глазами и молчит. Его, это его музыка! -- говорит за него мой сосед. Имя певца -- Алим. Усто Алим, что значит: "мастер Алим". Его профессия? Он блюдо делает. Понимаете? Деревянное блюдо. Я хочу посмотреть на изделия его рук. Прошу его принести образцы. Старик поднимается к уходит. Почему же сейчас? Почему не потом? Ему завтра надо рано итти на пастбище. Два других музыканта поют и играют "Гороулы" -- "Сын гроба", "Оля миор" -- "Мир -- его друг" и другие длинные песни. В песне встречается слово "бог". Мы говорим о боге. Музыкант перечисляет его имена: рахим -- милосердный, рахман -- милостивый, джалиль -- сверкающий, каллог -- создатель, раззог -- всепитающий... Музыкант неожиданно прерывает перечисление: -- Вот скажу: бог слышит, но ушей не имеет; видит, но глаз не имеет; кушает, но рта не имеет; дышит, но сердца не имеет; думает, но головы не имеет... это последнее правильно! Общий смех, и мы продолжаем чаепитие. ... Сталинабад. Здесь создается Таджикская база Академии наук СССР. Председатель базы академик С. Ф. Ольденбург. Заведующий геологическим сектором -- Г. Л. Юдин, ботаническим -- Б. А. Федченко. Белый одноэтажный дом. В нем сейчас организационный хаос. Груды ящиков, мебели, книг. Все еще не устроено. Между ящиками, раздвинув их, уместились кровати, -- сотрудники базы еще не наладили свою жизнь. База и экспедиция находятся в тесном взаимодействии и в меру сил помогают друг другу. Больше того: база Академии наук не могла бы быть создана, если б не опиралась на работы сотрудников экспедиции. А недостроенный дом Тропического института, в котором поместились уходящие в "поле" отряды экспедиции, пребывает в еще более взъерошенном виде. Неоштукатуренный, весь в дранке, с незастекленными окнами, этот двухэтажный дом, однако, уже заполнен людьми и всяческими припасами. В нем обитают энергетики, этнографы, геохимики. На пустыре, перед домом, пылают костры, на кострах чернеют казаны, в них булькает и пенится суп. Дальше, на коновязи стоят лошади, приводимые с пастбища. Они худы, тощи после железнодорожного путешествия из Фрунзе, их надо откармливать. Между базой экспедиции и базой Академии наук белеет общежитие таджикского правительства. Это третий угол треугольника, составленного маршрутами, по которым с утра до вечера носится предоставленная мне автомашина. В Сталинабаде побывал академик А. Е. Ферсман. Ему показали образец руды, только что найденной таджиком-дехканином в верховьях Харангона. Ферсман дал определение образцу, направил на Харангон научных сотрудников. Список называемых дехканами месторождений все увеличивается. В Бальджуане, в горах Кааль-а-ги называют несколько месторождений металлов. Неподалеку от Варзоба называют ценный минерал. Каждый день указания умножаются. Обо всем этом надо подумать, это все надо проверить. И вот, наконец, официальные доклады об экспедиции в Совнаркоме и на пленуме Сталинабадского горсовета. Выслушать и обсудить доклады собралось больше двух тысяч дехкан из окрестных селений. В постановлении пленума -- горячие приветствия экспедиции и множество пунктов, обеспечивающих нам всяческое содействие. Прямо с пленума колхозники уносят в дальние горные кишлаки весть о том, что без них, без широких народных масс, никакое научное знание не может проникнуть в толщу древних загадочных гор. Период торжественных встреч и торжественных взаимных обещаний кончился. Надо немедленно приступать к исполнению обещаний. Спешу в Ош. В Оше Здесь уже почти все готово. Целый город вырос на территории ошской базы. Многие десятки палаток, заняв весь двор, спустились на берег реки Ак-Бура, заполнили его на полкилометра вширь. Сотни людей хлопочут, напряженно работают, волнуются в этом городе. Каждый день прибывают все новые люди, все новые грузы. Кроме всех других задач, на организаторах экспедиции лежит еще одна большая задача -- обезопасить полевую научную работу от всяких случайностей. Многим отрядам предстоит заниматься исследованиями вдоль самой границы с Кашгарией и Афганистаном. Памир сам по себе совершенно мирен и тих. Времена басмачества кончились. Никаких басмаческих банд в наших пределах нет и не предвидится. Но никто не может гарантировать, что не будет вражеских наскоков из-за границы. Мирная работа нашей экспедиции, как всякая работа, связанная с интересами социалистического строительства, неминуемо должна вызывать злобу и ненависть классовых врагов, зарубежных империалистов. Нам следует быть начеку. Поэтому для охраны экспедиции дается несколько взводов пограничников, а сама экспедиция военизируется: все сотрудники получают оружие. В ошской базе под руководством командиров Красной Армии проводятся учения. В лагере соблюдается воинская дисциплина. Установлены постоянные ночные дежурства. Однажды утром, в середине июня, телефон сообщает о прибытии в Ош нашей автоколонны. Весть облетает палатки, люди спешат из палаток на улицу, нетерпеливо расхаживают по аллее гигантских тополей. Вдали, между тополями, показывается облако пыли. -- Идут!.. Идут!.. Автоколонна быстро к нам приближается. Все шесть автомобилей движутся плавно, как эскадра, один за другим, с равными интервалами. На первой машине развевается большой красный флаг. С протяжным, торжественным ревом сигналов эскадра автомобилей подходит к нам полным ходом; соблюдая те же интервалы, замедляет ход, разворачивается и стопорит, тщательно выровнявшись по фронту. Гудки смолкают разом, и встречающие, не сговариваясь, кричат: "Ура!" На кузове каждой машины, внутри большого белого круга, крупными буквами сверкает обозначение: "ТКЭ", и стоит порядковый номер. Из машины No 1 выходит в элегантном белом костюме начальник автоколонны -- Г. Н. Соколов, в далеком прошлом -- летчик, в недавнем -- участник Памирской экспедиции 1928 года, ловец диких зверей, отправлявший их в Зоологический сад Москвы. Все водители выстраиваются, каждый перед своей машиной. Каждый -- в синей, новенькой, с иголочки, тщательно выутюженной спецовке. Г. Н. Соколов берет под козырек и отчетливо рапортует о прибытии автоколонны ТКЭ из Москвы. Только сегодня утром машины выгрузились с железнодорожных платформ. Ошские жители толпятся вокруг, с любопытством разглядывая новенькие, безукоризненно чистые машины и удивляясь этому неожиданному параду. Ошские шоферы -- водители старых, тарахтящих "гробов", грязные, как и их машины, сбежались сюда и обсуждают происшествие с деланой насмешливостью и плохо скрываемой завистью: -- Гляди, какие приехали! Фасон развели: москвичи!.. По асфальтам привыкли кататься!.. А только посмотрим на их физиономии примерно через неделю... Все машины погробят, все под обрывами будут валяться. Тогда увидим, какой у них парад будет. Это им не Москва! Ошские шоферы не знают, что автоколонну ТКЭ организовал московский совет Автодора; что водители выбраны из лучших московских шоферов; что чести завоевать автомобилем Памир добивались в Москве многие гонщики и инженеры-автомобилисты. И мрачным предсказаниям ошских водителей, как показало будущее, не суждено было оправдаться: все шесть машин работали на Памире превосходно, ни одна не имела значительных аварий, две машины осенью совершили поход Памир -- Москва. ... Первые отряды, снарядив караваны, уходят. Тем временем грузы продолжают прибывать и не хватает еще только плащей, брезентов и вьючных ящиков. Это "только" -- очень существенное: в Алае идут проливные дожди, -- как спасти от них сахар, фотопластинки и все, что боится сырости и воды? Вьючные ящики, которые есть в Оше, приходится распределять между уходящими отрядами с большим выбором. Ошский телеграф перегружен "молниями" и срочными телеграммами экспедиции. Наконец прибывают и ящики, и плащи, и брезенты. Караваны на Памир уходят один за другим, каждая группа сотрудников получает верховых и вьючных лошадей, и, конечно, споров, обид, недовольств среди любителей лошадей -- много. Часть геологов уезжает к Заалайскому хребту на автомашинах. К концу июня ошская база пустеет: здесь остаются дватри, последних отряда да огромный караван центральной группы с небольшим количеством сотрудников. В этом караване все дефицитные продукты, специальное, особо высокогорное альпинистское снаряжение, оружие, запасы патронов, точные приборы, которые нужно будет раздать отрядам на самом Памире. С караваном центральной группы идут шесть фототеодолитных отрядов и лазуритовый отряд, направляющийся на Южный Памир к месторождению ляпис-лазури, открытому Юдиным, Хабаковым и автором этих строк в 1930 году. В составе центральной группы -- ботаники, зоологи, фотограф В. Лебедев, художники П. Староносов и Н. Котов и три геолога. Задача центральной группы, помимо собственных исследований в пути, инспектировать работу всех отрядов экспедиции на местах. Поэтому маршрут центральной группы -- самый извилистый и протяженный. Все перечисленные отряды и центральная группа выходят на Памир одной огромной колонной. Она называется центральной объединенной колонной. Начальником этой колонны назначен я. Это назначение, чреватое хлопотами и множеством новых бессонных ночей, не доставляет мне удовольствия. Но что поделать? Принимаю его без возражений в надежде, что на самом Памире мне удастся заняться и собственными географическими исследованиями, о которых все эти месяцы я мечтал, а также сбором этнографических коллекций для Музея этнографии. Мы выступили в путь 29 июня. Наш караван состоял из ста шестидесяти вьючных лошадей и тридцати всадников. Наш путь пролегал через знакомые мне по прежним странствиям Гульчу, Суфи-Курган, Алайскую долину и Заалайский хребет -- к Мургабу. В Суфи-Кургане в состав колонны включился кавалерийский взвод пограничников под командой И. Н. Мутерко, с которым у меня сразу же установились самые приятельские отношения Подо мной был добрый киргизский конь. И когда я оказался в седле, до предела измотанный полугодовой организационной работой, я впервые за многие месяцы легко вздохнул.. Прародитель будущей академии Я не ставлю своей задачей описать все работы ТаджикскоПамирской экспедиции за шесть лет ее существования. Научные результаты работ ТПЭ изложены в "Трудах экспедиции", составляющих целую библиотеку, в которой больше сотни томов. Коротко изложу самое главное. Только в 1932 году за шесть месяцев полевых работ, -- от открытия до закрытия перевалов, -- экспедиция, если вытянуть в ниточку все маршруты, прошла сто тысяч километров пути и исследовала на территории Таджикистана площадь в сто тысяч квадратных километров. Места, еще за несколько лет перед тем не нанесенные на карты, никем не изученные, оказались центрами оживленной деятельности. Легендарные, считавшиеся недоступными перевалы, ледники, такие грандиозные ледопады, как Кашал-аяк, стали торными дорогами научных работников. Не все белые пятна были раскрыты экспедициями предшествовавших лет. Районов, никогда прежде не посещенных исследователями, оказалось еще достаточно. На Северо-Западном Памире, к западу от пика Гармо, сплелись в запутанный узел Заалайский хребет, хребет Петра Первого, меридиональный хребет Академии наук и ответвляющийся от него Дарвазский хребет. Средоточием этого узла, там, где сходятся хребты Академии наук и Петра Первого, оказалась исполинская, необычайной высоты вершина. В 1928 году эту вершину издали сочли пиком Гармо. В 1932 году обнаружилось, что тогда двумя группами экспедиции за пик Гармо были ошибочно приняты две разные вершины, что подлинный пик Гармо (названный перед тем пиком Дарваз) имеет высоту всего 6 615 метров. А к этой венчающей памирские выси вершине никому еще подойти близко не удавалось. Ее высота была определена в 7 495 метров. Этой высочайшей в Советском Союзе вершине дано было название -- пик Сталина. Результаты всех работ экспедиции за 1932 год были огромны. Были изучены флора и фауна республики, определены и подсчитаны кормовые и топливные запасы, гидроэнергетические ресурсы рек, выяснены перспективы освоения неорошенных земель, собраны значительные материалы по этнографии. И самые важные результаты были достигнуты в области геологии и геохимии. Изучая прообразующие процессы, ученые установили, что возникновение многих памирских гор связано с явлениями вулканизма, что существует зависимость между этими явлениями и образованием многочисленных, найденных экспедицией рудных месторождений. И если раньше в геологии господствовала теория о "нищете" горных недр Средней Азии, об ее "металлической" бесперспективности (эта теория была создана еще до революции иностранцами), то теперь, на основании блестящих открытий, сделанных экспедицией, была выдвинута, развита и доказана новая, советская теория, открывавшая исключительные перспективы для использования рудоносности гор, и не только Таджикистана, а именно всей Средней Азии. В частности, были определены практические возможности промышленного развития Таджикистана, превращения его в страну с богатой, развитой индустрией. Огромные теоретические и практические знания, приобретенные, в 1932 году, требовали детализации и углубления дальнейшей работы. Поэтому сразу двинулась, оказалась насыщенной и целеустремленной работа созданной в Сталинабаде в том же году Таджикской базы Академии наук СССР -- зародыша будущей, собственной республиканской Академии наук. Важнейшими секторами базы стали геологический и ботанический. И потому же экспедицию в тех же масштабах решено было продолжить в следующем году. Весною 1933 года в Ленинграде, в Академии наук СССР состоялась конференция по изучению производительных сил Таджикистана. В конференции участвовало несколько сот человек -- виднейшие ученые, научно-исследовательские работники, сотрудники экспедиции 1932 года и предстоявшей экспедиции 1933 года. На основе добытых исследователями и обсужденных на конференции научных материалов Советским правительством было определено направление всей дальнейшей практической народнохозяйственной деятельности в Таджикистане. Во всем Советском Союзе в том году вступала в действие вторая пятилетка. В Таджикистане, как и везде, она была прочно обоснована последними данными советской науки. Весной 1933 года вся экспедиционная громада снова двинулась из исходных баз на Памир, в Каратегин и Дарваз, на Вахш и на север республики -- во все горы и все долины стремительно развивавшегося Таджикистана. Население этих гор и долин, в том году уже почти всюду, кроме Памира, объединившееся в колхозы, попрежнему не только приветливо встречало сотрудников экспедиции, оказывало им содействие и помощь, но и само повсюду включалось в работу экспедиционных отрядов. Так зарождались кадры местных экспедиционных работников таджиков. Многие из них впоследствии окончили специальные учебные заведения, стали научными работниками, молодыми учеными. В этот и в следующие годы на основе работ ТПЭ и благодаря энергичной инициативе ученых, принимавших в ней участие, в Таджикистане начали развиваться и умножаться стационарные научные учреждения, превратившиеся впоследствии в многочисленные научные и научно-исследовательские институты. Большинство их позже вошло в комплекс, объединяемый сначала базой, потом, с 1940 года, Таджикским филиалом Академии наук СССР и, наконец, созданной в Сталинабаде в 1951 году Академией наук Таджикской ССР. Прародителем ее была ТКЭ. Вот почему я решил рассказать читателю об истории организации этой замечательной экспедиции. И теперь я могу вернуться к 1930 году, когда вся наша маленькая геологическая экспедиция состояла только из трех ленинградцев да фрунзенского рабочего Егора Маслова и повара узбека Османа. ГЛАВА III. БАСМАЧИ От Оша до Ак-Босоги 7 мая 1930 года вместе с Юдиным и Бойе я выехал из Оша вдогонку нашему каравану, ушедшему вперед, под водительством старшего рабочего нашей экспедиции Егора Петровича Маслова. Мы нагнали караван на следующий день. Он стоял лагерем под перевалом Чиль-Бели, у горного озерка Капланкуль. В этот день мы уже оставили большую дорогу и ехали по узкой тропе. Сразу за Ошем начался подъем в горы. Сначала они были гладкими, округлыми, невысокими. Это, в сущности, были холмы -- отроги системы тех горных хребтов, какие мы видели на горизонте перед собой и которые называются КичикАлаем -- "Малым Алаем". С водораздельной гряды КичикАлая берут начало реки, стекающие к Ферганской долине. Тысячи лет они выносили с собой размельченные ими земные породы. Холмы, по которым мы ехали в первый день, созданы этими выносами. Склоны холмов в эту пору покрыты яркозеленой травой. Здесь отличные пастбища, на которые местные жители веснами выгоняют свой скот. Перевал Чиль-Бели невысок и нетруден, -- наши вьючные лошади легко спустились с него в долину Гульчи. Уже сверху 9 мая мы увидели маленький городок с белыми домами старинного укрепления, с просторами зеленых лугов по окраинам, с зарослями камыша по берегам шумливой реки Талдык, вдоль течения которой нам предстояло подниматься несколько дней до урочища Ак-Босога, о котором будет речь впереди. В камышовых зарослях вблизи Гульчи водятся кабаны, на которых мне в этот раз не пришлось поохотиться. Через год, в 1931 году, во втором моем путешествии на Памир, здесь несколько дней размещался наш лагерь, и тогда однажды я провел бессонную ночь, подстерегая при свете луны кабанье семейство, оставившее следы в хлипкой и вязкой почве, среди этих густых, почти непролазных зарослей. Но в тридцатом году нам было не до кабанов. Мы торопились и, переночевав в Гульче утром, двинулись дальше. Кто из нас думал тогда, что через немногие дни Гульча будет сожжена и разгромлена, а те из нашей маленькой экспедиции, кто останется жив, вернутся сюда в лохмотьях вместо одежды, еще не опомнившись от перенесенных бед? Сразу за Гульчей мы снова вышли на большую караванную дорогу, ведущую на Памир, но эта дорога сама превратилась в узенькую, крутую тропу, змеящуюся меж скал, над рекой. Мы вступили в ущелье, в котором уже не было ни абрикосовых деревьев, ни тополей: мы незаметно поднялись на полторы тысячи метров над уровнем моря, и на склонах гор виднелись только узловатые стволы арчи -- древовидного можжевельника. Книжное слово "древовидный" не соответствовало действительности, ибо арча группировалась тесными рощами, в тени которых было прохладно, как в настоящем лесу. Заросли колючего кустарника -- облепихи, низкорослого тала, шиповника разнообразили вдоль ущелья густозеленый цвет ветвей арчи. Полевые цветы пестрели на узких прогалинах, воздух был чист и свеж, река, называемая здесь Гульчинкой, нетерпеливо ворчала под нами, скалы ущелья становились все круче, мы подходили к мосту через Бель-Аули. Приток Гульчинки, река БельАули, за тысячелетия пропилила взнесенную под облака громаду горного хребта. Образованная водою теснина была отвесностенной и узкой, по ней вилась тропинка, уходящая в Китай, до границы которого отсюда было не больше тридцати пяти километров по прямой линии. Но эта граница пролегала по недоступным снеговым хребтам, через которые зимой вряд ли возможно было перевалить. Отсюда, от Бель-Аули, уже виднелись далекие белоснежные шапки, -- ближе, над горами, тоже виднелись снега, это были снега Алая, могучего хребта, к которому мы медленно приближались. А само ущелье Бель-Аули напоминало нам о битвах казачьих отрядов Скобелева с местными киргизскими феодалами, -- здесь, на этом самом шатком мосту, по которому мы проводили наших лошадей с осторожностью и опаской, происходил некогда известный в истории края бой отряда полковника Ионова с родовичами киргизского хана Абдулло-бека. 13 мая мы пришли на пограничную заставу Суфи-Курган, на месте которой в наши дни вырос большой поселок и которая тогда, в 1930 году, несла те обязанности, какие ныне несут другие заставы, поставленные вдоль самой границы. Этой заставе Суфи-Курган предстояло сыграть большую роль во многих эпизодах местных событий 1930 года, -- речь о них впереди. Мы остановились лагерем в урочище Ак-Босога, перед Алайским хребтом, преградившим нам доступ в долину Алая. Алайский хребет значительно ниже хребта Заалайского, но и его высота над уровнем моря -- в среднем -- четыре километра. Он был еще покрыт тяжелыми, непроходимыми снегами. Местные кочевые киргизы сообщили нам, что с караваном перевалить хребет пока невозможно. Сказали, что в Алайской долине даже телеграфные столбы скрыты под мощным покровом снега. Мы поставили палатки в Ак-Босоге и решили работать здесь до начала июня, когда стают снега и откроются перевалы. Мы знали, что июнь превратит дикую, белую Алайскую долину в роскошное зеленое пастбище -- богатейшее джайляу, протянутое на сто тридцать километров в длину, двадцать -- в ширину. Армия баранов, овец, яков, лошадей войдет в рай, ибо Алай в переводе -- "рай". Эта блеющая, мычащая армия нарушит горную тишину. Но сейчас -- май. Тишина. У кого хватит смелости проникнуть в Алайскую долину сейчас? Урочище Ак-Босога -- небольшая долина. Ее высота над уровнем моря -- две тысячи пятьсот метров. Вся она -- зеленый, узкий и длинный луг. Он врезался в горы десятками лощин, щелок, ущелий. Щелки, ущелья, лощины в эту пору переполнены. В них -- юрты киргизов, стада и отары. Скоро ли придет день, когда можно будет погнать скот через перевалы? Этот день будет праздничным днем. Киргизы ждут его с нетерпением. Май, начало весны... Розовые, голубые солнечные пятна на горах. Гора за горой, хребет за хребтом -- зубцы, купола, шапки и конусы, словно фантастическая лестница в неведомый мир. Ниже снежных массивов -- заросли арчи и рябины, -- темные пятна. Долина зеленеет мелкой молоденькой травкой. На этом "транзитном" пастбище еще не может отъесться изголодавшийся за зиму скот. Середина долины пуста и открыта. Горные киргизы не любят широких, плоских пространств. В середине долины две белые точки. На десятки, на сотни километров уже известно киргизам про две эти белые точки. Сотни глаз из юрт, из ущелий, из-под арчи, с вершин, с деревянных седел -- со всех четырех сторон с любопытством наблюдают за ними. Белые точки в середине долины -- это палатки "урусов". Кто они, эти "урусы"? Зачем они здесь? Куда поедут? Разговорам о них нет конца. Тишина. Ослепительные снега. Никого и ничего нет среди великолепия сверкающих гор. По вечерам -- дождь и холодные, серые, ползающие туманы. По ночам выпадает снег. Долина сбрасывает его в утренние часы, словно белую простыню, окутывается легким паром. Пар медленно всползает наверх, отрывается от хребтов и плывет, сворачиваясь, в прозрачное синее небо. Так образуются облака. Тревога Из-под одеяла -- в морозный воздух палатки. Брр!.. Но Юдина вызывает какой-то киргиз-пастух. Стуча зубами от холода, Юдин торопливо сует ноги в сапоги, руки -- в рукава альпийской куртки. Выходит. Полог палатки откидывается, и Юдин спокойно, тихо и удивительно неожиданно: -- Никакой паники... Гульча разгромлена басмачами... Басмачи? Неожиданное известие, сообщенное нам в палатке заезжим киргизом-кочевником, свидетельствовало о том, что зарубежные империалисты затеяли новую авантюру. Мы знали, что среди местных жителей -- киргизов Алая и Памира мы найдем друзей, готовых отдать жизнь за советскую власть. В тишине долин мы слышали смелые голоса комсомольцев -- киргизской молодежи, разоблачавшие на собраниях деятельность всяческих реакционеров. Но мы знали и то, что многие муллы, баи, бывшие активные басмачи, полные ядовитой ненависти к русским, "испортившим их народ", к народу, изгнавшему их из своей среды, ко всему живому на свете, притаились до случая в здешних горах, полны лицемерия и показного смирения. Мы знали, что они готовы примкнуть к любой авантюре вновь затеянной их заграничными покровителями. Мы понимали, что в слепой своей ненависти к советскому строю они готовы опять вооружиться вырытым из-под камней английским оружием и, забрав с собой родовые семьи, сбросить овечьи шкуры и, став снова волками, примкнуть к той волчьей стае бандитов, что кинется на нашу территорию из-за рубежа -- из-за той границы, что тянется в почти неисследованных горах и еще плохо защищена. Кинется, чтобы грабежом возместить былые богатства, чтобы громить мирные верблюжьи караваны, заоблачные аульные кооперативы, убивать и пытать девушек-комсомолок, изучающих в школах грамоту, резать всех советских людей, которые попадутся им в руки, -- чтоб не оставалось свидетелей, чтоб некому было изобличить главарей. А при первой же неудаче -- вразброд, через висячие ледники, сквозь самумные ветры пустынь -- бежать за границу, зная, что от населения ничего, кроме пули в затылок, уже не получишь, бежать туда, где власть в руках английской разведки, где еще можно -- и то лишь за золото -- найти укрывателей... Известие о разгроме Гульчи басмачами было ошеломляющим. Однако мы еще имели время трезво обо всем поразмыслить. Мы находились в опасности, но реально еще не представляли ее себе. Мы оделись. Умылись. Велели Осману кипятить чай. Солнце слепило долину длинными праздничными лучами. Мы деловито обсуждали положение: Юдин, Осман и я. Бойе спал, и мы не стали его будить. В свои девятнадцать лет еще очень неуравновешенный, он мог бы нарушить размеренный ход обсуждения действительных наших возможностей. Первая -- оставаться здесь. Но... ничем не обеспечены мы от внезапного нападения, ни ночью ни днем. С малыми силами никто на нас нападать не станет. А если явится крупная банда, что сделаем мы, обладая лишь двумя карманными пистолетами да одним стареньким карабином с полусотней патронов? Что будет здесь завтра? Даже сегодня? Даже через час? Вторая -- укрыться на погранзаставе Суфи-Курган, тридцать пять километров отсюда. Это ближайшее и единственное место, где есть вооруженная сила. Застава находится между Гульчей и нами, следовательно, басмачи по ту ее сторону. И если даже пастух, поведавший Юдину про разгром Гульчи, врет о спокойствии в Суфи-Кургане и о свободном проезде туда, все же надо итти на заставу, потому что, появившись там, банда неминуемо придет и сюда. Итти на заставу -- есть риск наскочить на банду. Не итти -- нет шансов на спасение здесь. Третьей возможности нет, ибо в Алай (даже если там спокойно, даже если мы уверим себя, что там не догонят нас, даже если забудем и о том, что из Алая-то нам уж вовсе некуда будет деться) уйти мы не можем: в Алае непроходимы для вьюков снега, и нет там ни пищи, ни корма. К лагерю приближается всадник. Кто это? Беру бинокль: старик в черной бекеше и черной с козырьком ушанке. Подъезжает. Встревоженные, красные, плутающие глаза: Вы слышали? Да. Что же вы думаете делать? Заберем все ценное и двинемся в Суфи-Курган. Как в Ак-Босоге? Пока спокойно. А где ваши лошади? 6 П. Лукницкий У нас нет лошадей. Мы отправили их неделю назад на пастбище к Капланкулю. Надо узнать, нельзя ли нанять их здесь. А если теперь их вам не дадут? Тогда... Ну, тогда... Надо, чтоб дали. А сами вы что думаете делать? Да что же... Больше ведь ничего не придумаешь. Поеду в Суфи-Курган. А пока -- в кочевку, вон туда, в щелку, узнаю насчет лошадей для вас, вам и туда ведь не на чем съездить. Сейчас же вернусь. Старик Зауэрман, районный лесообъезчик, уезжает. В Памирской экспедиции Академии наук в 1928 году работал киргиз Джирон. Он бедняк и хороший человек; старый знакомый Юдина. Джирон живет в кочевке Ак-Босога, за два километра от нас, через реку. Посылаем за ним киргиза, известившего нас о басмачах и спокойно дожидавшегося за палаткой нашего решения. Бойе потягивается, встает -- веселый, смешливый. Коротко сообщаем ему. -- Да ну? Басмачи? Вы знаете -- меня не надуете. Вот здорово придумали: басмачи. Ха-ха! Ну что ж, им не поздоровится. Я восемьдесят человек перестреляю. Я же призовой стрелок. Вот так одного, вот так другого... Бойе моется, балаганит, прыгает, шутит. Пьем чай в большой палатке. Приезжает Зауэрман. Приезжает Джирон. Коротко сообщают: лошадей нет, но можно достать ишаков и верблюдов. Бойе видит: мы не шутим. Сразу присмирел, молчит. Изредка, вполголоса: "Вот это номер!", "Ни за что б не подумал!", "Что ж теперь делать?" Бойе растерян. У него, как всегда, все чувства наружу. Он не умеет размышлять про себя. Собирались мы долго. Ждали верблюдов, перебирали вещи, -- часть мы берем с собой, часть оставляем на хранение Джирону; укладываем, связываем во вьюки. Зауэрман уехал один, не захотев дожидаться нас, высказав убеждение, что его, живущего здесь двадцать лет, не тронет никто, и обещав, в случае опасности, к нам вернуться. Лагерь кишел понаехавшими с делом и без дела советчиками, любопытными. Привели верблюда -- что нам один верблюд? Час спустя привели второго... Мало! Мы ждали. Мне было нечего делать и, разостлав на траве одеяло, разлегшись на нем, я писал подробный дневник за два дня и закончил его словами: "10 утра. Вещи сложены. Ждем верблюдов. Сами пойдем пешком. В рюкзаках -- все необходимое, на всякий случай. Оружие вычищено и смазано, кроме берданки, у которой сломан боек и к которой патронов нет... " Юдин ходил по лагерю, объяснялся с киргизами, распоряжался. Бойе валялся на траве лицом к небу, нежась на солнце, и зачем-то поднимался на ближайший пригорок, я фотографировал лагерь, составлял опись имущества, оставляемого Джирону: фураж, мука, котел, арканы, палатки караванщиков, ушедших на Капланкуль, мешки, железные "кошки", топор, что-то еще. Привели осла, привели еще двух верблюдов. Джирон все-таки достал нам трех маленьких, несоразмерных с нашими седлами лошадей. Заседлывали, вьючили, в 11 часов 30 минут выступили: сначала караван, за ним мы верхами, Осман пешком. Встретили двух киргизов, спросили их: "Как там?" -- и киргизы сказали: "Хорошо, спокойно". Было жаркое солнце, был полдень. Горы сияли белым великолепием снегов, мы переезжали вброд реку, пересекали долину, трава пестрела маленькими цветами, мы дышали сладким полынным воздухом, поднимались на перевал, это был Кизыл-Белес, или по-русски "Красная спина", -- высотой в три тысячи, кажется, метров. Три киргиза, нанявшихся к нам в караванщики, шли молча, подвернув к поясам полы халатов, а утомившись, влезали на вьюки верблюдов. Возможность нападения басмачей мы допускали только теоретически, потому что была внутренняя уверенность в благополучии сегодняшнего пути. Мы поглядывали по сторонам, но чувства наши были спокойны. Мы даже не торопились (да с вьюками и нельзя торопиться), мы смеялись, острили в меру отпущенных нам талантов, подтрунивали друг над другом и не обижались. Я фотографировал и записывал показания анероида. Юдин определял геологические особенности пород и учил нас премудростям геологии. Бойе останавливался, вычерчивал в пикетажной книжке горизонтали глазомерной топографической съемки, и догонял нас, и спорил с Юдиным о победе в той шахматной партии, которую сыграют они на заставе. Дорога тянулась под стенами красноцветных конгломератов, и нас окутывала пыль. Мы ехали, и перезванивал колокольчик верблюда, и я смотрел, как осторожно раздавливает верблюд подушки своих ступней, переставляя мохнатые угловатые ноги, и слушал, как лошадь покряхтывает под Юдиным, и радовался, что я соразмерен с лошадью и что мне удобно в моем оставшемся у меня со времен гражданской войны комсоставском седле. День был приятен, и хорошо было думать, мерно и лениво покачиваясь. Ложе реки поворачивает на север, входит в отвесные берега. Направо -- скалистая гора. Очень высоко, в черных прорезях снежных скал, настороженно замерли тонкорогие и тонконогие козлы -- кийки. Холодно. Переправы лошадям по брюхо. Под копытами скрипят и ворочаются валуны, галька, щебень. Отвесы берегов все выше, это террасы конгломерата, в отвесных стенах промывины, узкие щелки. Налево по ложу реки мелкорослые светлозеленые кустики тала. Едем под самой стеной, что тянется справа по борту ложа. Нападение Сверху, с террасы над глубоко внизу лежащей рекой, с высоких, отвесных конгломератовых берегов, затаившаяся банда басмачей, наконец, увидела поджидаемый караван. Он тихо, и мирно идет по ложу реки. Впереди из-под двух зыблющихся ящиков торчат большие уши умного маленького ишака. Ишак -- вожатый каравана. За ним гуськом, мягко ступая по гальке, тянутся четыре вьючных верблюда. На вьюках громоздятся три киргиза-караванщика. Банда знает: эти караванщики -- ее друзья, ведь вместе они обсуждали план. За верблюдами, таким же медленным шагом, движутся всадники, один, второй, третий... Три. Это те, ради кого здесь, по щелкам, по всей террасе, устроена такая напряженная тишина. Каждый жест, каждое движение этих троих изучаются с того самого момента, как караван показался на повороте из-за горы. Вот едущий впереди, маленький, бросив повод, закуривает папиросу и, оглянувшись, что-то со смехом говорит едущему за ним. Этот второй -- он их начальник -- большой, грузный, маленькая лошаденка тянет шею, вышагивая под ним. У обоих ремни, реммни -- чего только не навешано на каждом из них. Ружей у них нет, это давно знает банда. Но где же их револьверы?.. А ну, где?.. Закирбай толкает под локоть Боабека, оба кряхтят разглядывая. Закирбай успел во-время, -- он здорово мчался, чтобы окольной тропою обогнать караван и наладить здесь все. Э!.. Есть!.. Хоп, майли! * Третий едет, болтая длинными ногами, он вынул их из стремян и едва не цепляет землю. Ну и рост у него! У него на ремне карабин. Висит стволом вниз. Этот все что-то отставал, останавливался, писал что-то. Теперь догнал, едет, морда лошади в хвост коню второго. Сзади, пешком, четвертый... Это их повар, узбек, ничего, с ним возиться недолго. Банда трусит: а вдруг не выйдет? * Ладно, хорошо! Нет. Они ничего не знают. Иначе не ехали бы так спокойно, не смеялись бы... Но из ущелья на реку выбежала лошадь, оседланная басмаческая лошадь, -- пить воду. Кто ее упустил? Они ее заметили... Первый, маленький, указывает на нее рукой, чтото пишет. Они поняли. Э!.. Пора начинать. Скорее!.. Давай!.. Банда срывает тишину: Э-э!.. -- один голос. Ооо-о-э-э!.. -- десятки голосов. Ууй-оо-уу-эээй-ээ!.. --две сотни. Боабек нажимает пальцем спусковой крючок. И сразу за ним -- другие. ... Так вижу я сейчас то, что делалось вверху, на террасе. Заметив выбежавшую на реку оседланную лошадь, я подумал, что это подозрительно. Указал на нее Юдину, сказал: "Вот смотрите, какая-то лошадь", -- вынул часы, блокнот, записал: "4 часа 20 минут. Выбежала лошадь". Не знаю, зачем записал. Юдин, кажется, понял. Он промолчал и серьезно огляделся по сторонам. Тут я заметил голову, движущуюся над кромкой отвесной стены, и сказал: -- Посмотрите, вот здорово скачет! Это была последняя свободная фраза. За ней -- вой, выстрел, от которого разом поспрыгивали с верблюдов караванщики и от которого закружилось сердце, и выстрелы -- вразнобой и залпами, выстрелы сплошь, без конца. Как я понимаю, все было очень недолго, и размышлять, как мы размышляем всегда, не было времени. Потому что все измерялось долями секунды, Это сейчас можно все подробно обдумывать. Тогда напряженно и нервно работал инстинкт. Многое уже потеряно памятью. Я помню обрывки: ... спрыгнул с лошади, расстегнул кобуру, вынул маузер и ввел патрон в ствол... ... стоял за лошадью, опершись на седло, лицом туда, откуда стреляли... ... хотел выстрелить и подосадовал, -- понял: пуля не долетит, и еще удивился: в кого же стрелять? (ибо их, прятавшихся наверху, за камнями, за грядою стены, не было видно... ) ... оглянулся, -- Бойе передает Юдину карабин: "он испортился... Георгий Лазаревич, он испортился... " ... все трое (тут Османа я не видал) мы медленно, прикрываясь лошадьми, отходим к тому берегу (к левому, противоположному)... Пули очень глупо (как кузнечики?) прыгают по камням... ... взглянул назад: рыжая, отвесная стена. Хочется бежать, но надо (почему надо?) итти медленно... Помню, я заметил: Юдин и я прикрываемся лошадьми, ведя их в коротком поводе, а Бойе тянет свою за повод, сам впереди, -- торопился, что ли? И еще: верблюды наши стоят спокойно и неподвижно, словно понимают, что их это не касается. А поодаль, также спокойно и неподвижно, три караванщика, -- их тоже не касается это. Двоих из трех я никогда больше не видел.. Опять обрывки: ... Бойе и Юдин впереди меня. Бойе сразу присел, завертелся, вскочил, корчась и прижимая к груди ладонь. -- Павел Николаевич, меня убили... Георгий Лазаревич... убили!.. -- голос загнанный и недоуменный. Юдин был подальше, я ближе. Я крикнул (кажется, резко): -- Бегите... бросайте лошадь, бегите... Бросил лошадь сам и устремился к нему. Бойе побежал согнувшись, шатаясь. Шагов десять, и как-то сразу неожиданной преградой -- река. Она была ледяной и очень быстрой, эта река, но тогда я этого не заметил, я почувствовал только особую, злобную силу сталкивающего меня, сбивающего с ног течения. Бойе упал в реке, и его понесло. Я прыгнул на шаг вперед ("ну же, ну!.. "), схватил Бойе под плечи -- очень тяжел, обвис, вовсе безжизнен, еле-еле (помню трудный упор в мои колена воды) выволок его на берег. Пули -- видел их -- по воде хлюпали мягко и глухо. "Тащить дальше?.. " -- тело в руках, как мешок. Я споткнулся, упал: "нет, не могу... " Положил его на пригорок гравия, побежал зигзагами, пригибаясь, споткнулся опять. Помню, падая, заметил: плоского валуна коснулись одновременно моя рука и пуля. "Попало?.. " "Нет... Дальше" (Юдин позже сказал мне: "Вижу упал... Ну, думаю, второй тоже")... Когда я добежал до откоса левобережной террасы, я полез, карабкаясь, вверх по склону. Но он встал надо мной отвесом. Я цеплялся руками и прокарабкался вверх на несколько метров. Земля осыпалась под пальцами. В обычных условиях, конечно, я не одолел бы такого отвеса. А тогда, помню, задохнулся и с горечью взглянул на остающиеся несколько метров стены. Невозможно... У меня не хватало дыхания. Остановился. Правее на узкой осыпи, как и я, остановились Осман и Юдин. Я пробирался к ним и, увидев маленькую нишу, встал в нее спиною к скале, встал удобно, крикнул (хотелось пить): -- Георгий Лазаревич! Идите сюда. Тут прикрытие... Юдин посмотрел на меня, -- он был бледен, поразительно бледен. -- посмотрел и безнадежно махнул рукой: -- Какое это прикрытие!.. Стрельба прекратилась. Несколько минут выжиданья. Внизу -- галечное ложе, река. За нею -- высокая стена берега, и по кромке, то здесь, то там, -- мелькание голов. Под стеною -- четыре спокойных верблюда. Внизу, направо, -- неподвижно, навзничь, как вещь, лежащий Бойе. Над нами сзади уже слышны крики: мы взяты в кольцо. Юдин передал мне карабин: У меня ничего не выходит... Попробуйте починить. Я тщетно возился с карабином: не закрывался затвор. Нет, не могу... -- я вернул Юдину испорченный карабин. В тот момент никто из нас не знал (да и не думал об этом), что будет дальше через минуту. Впереди, над гребнем террасы появилась белая тряпка; из щелки напротив карьером вылетел всадник, помчался вброд, через реку, к нам. Я снял с ремня кобуру, спрятал ее в боковую сумку. Правая рука с маузером на взводе лежала в кармане брезентовой куртки. Всадник, -- я узнал нашего караванщика, -- осадил лошадь внизу, под нами, что-то кричит. Юдин и Осман ему отвечают. Разговор по-киргизски. Я по-киргизски не говорю. Басмачи предлагают нам сдать оружие. Положение наше: нас трое, бежать некуда; прикрытия нет; отстреливаться нечем: испорченный карабин да два маленьких маузера, из которых бить можно только в упор. Сзади -- над нами, впереди -- по всему гребню террасы повыеовывались головы бесчисленных басмачей. Они ждут. Может быть, еще можно помочь Бойе? Говорю это Юдину. Осман: "нас все равно перережут". Но выбора нет. Юдин передает всаднику бесполезный карабин. Маузеры мы не сдаем. Потрясая над головами карабином, всадник летит назад, под ликующий звериный, отовсюду несущийся вой. Банда -- сто, полтораста, двести оголтелых всадников -- карьером, наметом, хлеща друг друга нагайками, стреляя, вопя, пригибаясь к шеям коней, льется из щелок, по ложу реки, по склонам -- со всех сторон. Опьянелая, бешеная орда, суживая круг, пожирает пространство, отделяющее ее от добычи. Кто скорей до нее дорвется, тому больше достанется. Навстречу, пешком, медленными шагами, по склону горы спускаются трое. Двое русских с маузерами в руках, один безоружный узбек... Нас взяли. Как вороны, они расклевали нас. Меня захлестнули рев, свист, вой, крики... Десятки рук тянулись ко мне, обшаривали меня, рвали, раздергивали все, что было на мне. Бинокль, полевая сумка, маузер, анероид, компас, тетрадь дневника, бумаги, все, что висело на мне, все, что было в моих карманах, -- все потонуло в мельканье халатов, рук, нагаек, лошадиных морд и копыт... Разрывали ремни, не успевая снять их с меня. Каждый новый предмет вызывал яростные вопли и драку. Я стоял молча, оглушенный, раздавленный. И вдруг я лишился кепки. Она исчезла с головы. Мне показалось: "это уж слишком", и я стал ожесточенно ругаться, показывая на свою голову. Сейчас я улыбаюсь, вспоминая, как тогда, из всего, что со мной делали, возмутило меня только одно: исчезновение кепки. Почему именно кепка взорвала меня, сейчас мне уже трудно понять. Но тогда я ругался неистово и размахивал кулаками. Самое удивительное: басмачи на мгновение стихли и расступились, оглядывая друг друга, и один молча показал рукою: измятая кепка спокойно лежала под припрыгивающими копытами лошади. Я нырнул под лошадь, с силой оттолкнул ее ногу, выхватил кепку... И басмачи снова сомкнулись вокруг меня. Когда меня обобрали до нитки, когда драка из-за вещей усилилась и сам я перестал быть центром внимания, я протолкался сквозь толпу. Никто меня не удерживал. Я побежал к Бойе, склонился над ним. Он лежал навзничь. Ботинки и пиджак были сняты с него, карманы выворочены наружу, вся грудь залита клейкою кровью. Открытые и уже остекленевшие глаза его закатились, лицо было белым -- странная зеленая бледность. Я сжал кисть его руки: пульса не было. Подбежавший вслед за мною, так же как и я, обчищенный Юдин тоже пытался прощупать пульс и обнаружить признаки жизни. Сомнений, однако, не было. -- Убит! -- глухо произнес Юдин. Я не успел ничего сказать: налетевшие снова басмачи схватывают меня сзади, ставят на ноги, больно загибая мне локти назад. Помню, я крикнул сгрудившимся вокруг басмачам, головой указывая на тело Бойе: -- Яман... яман... * Один засмеялся, другой спрыгнул с лошади, повернул ее задом. Крепко держат меня и Юдина. Обматывают арканом ноги Бойе, другой конец аркана привязывают к хвосту лошади. Удар камчой -- и лошадь идет вперед, волоча по камням тело Бойе, ставшее вдруг почему-то особенно длинным. Вижу: его голова и откинутые назад руки прыгают с камня на камень. Я забыл, что он мертв, мне подумалось: "Ему больно", и самому мне вдруг до тошноты больно, я вырываюсь, бегу вслед, но у кустов меня снова схватывают, а его отвязывают от хвоста лошади и бросают здесь. * -- Плохо... Меня вскинули на круп лошади к какому-то басмачу и, окруженного оравой всадников, карьером повезли назад, через реку, туда, где стояли наши верблюды. В пестроте халатов мелькнула фигура Юдина: его везли так же, как и меня. Первые часы в банде Вся страна сплеталась из горных хребтов. Они сверкали снегами, и в расположении их была величайшая путаница. Множество лощин и долин покоилось между ними. В разные стороны текли реки. Всюду царило глубочайшее безмолвие, и необъятным казалось безлюдье. Даже ветер не нарушал покоя высоких пространств. Над всем этим, в лучах солнца, синело бестрепетное чистое небо. И только в одной точке бесновалось галдящее скопище людей. Гуща из пеших и всадников копошилась вокруг троих. И если бы внезапно я перенесся отсюда в дом для буйнопомешанных, он показался бы мне тишайшим и спокойнейшим местом в мире. Спокойными здесь были только четыре верблюда, Бойе да наши распотрошенные ягтаны * и тюки, которыми распоряжались Закирбай, Суфи-бек, мулла Таш, старики. Конечно, обо всем этом я не думал тогда. Аркан... За спиной мне вязали руки арканом, стягивая узлы. Словно со стороны наблюдая, я рассчитывал: треснут или выдержат плечевые суставы? Они выдержали, и была только острая боль. Меня протолкнули в середину гущи, к разъятым ягтанам. Здесь, такой же связанный, поддерживаемый басмачами, Юдин называл старикам каждую из вынимаемых ими вещей. Старики боялись, нет ли бомбы в ягтанах? К сожалению, бомб у нас не было. Закирбай попробовал записывать вещи (это удивило меня), но давка разорвала попытку "порядка" в грабеже, басмачи терзали вещи и растаскивали их по щелкам. Меня поволокли назад. Вот было так: Молодой басмач направляет на меня ружье. Инстинкт подсказывает: я улыбаюсь... Улыбка -- единственное мое оружие... Басмач, кривя губы, кричит: он разъярен, и дырочка ствола покачивается перед моими глазами. Словно огненная точка ходит по моей груди -- мускульное ощущение того места, куда сейчас вопьется пуля... Другой басмач отталкивает ствол, прыгает ко мне. Его прельстили пуговицы на моей брезентовой куртке. Он торопливо срывает их. Деревянные пуговицы, -- они ломаются под грубыми пальцами. * Вьючные ящики. Он все-таки их отрывает, одну за другой, шарит в моих карманах -- пусто. Его отталкивают двое других: им тоже надо ощупать меня. В маленьком поясном кармашке моих галифе -- часы на ремешке. Восторженный крик -- рывок, вижу болтающийся обрывок ремешка... Добытчики убегают, дерясь и стегая друг друга камчами. Разве расскажешь все? Было много всякого, пока длился грабеж внизу, на ложе реки. Таскали из стороны в сторону, накидывались с ножами, свистели камчами, направляли мултуки и винтовки, потрошили еще раз двадцать, самые отъявленные стремились во что бы то ни стало разделаться с нами, и каждый раз спасала только случайность. Могу сказать: нам исключительно везло в этот день. Было несколько поползновений снять с меня сапоги, но каждый, пытавшийся завладеть ими, бывал оттеснен жадною завистью остальных... Сапоги! Я все время таил надежду, что удастся бежать. А если снимут? По острым камням, по колючкам, по снегу, -- как?.. Какой-то старик развязал мне руки. От проблеска жалости? Или понадобился аркан? В расчете, что, рискуя попасть в своих, они не станут стрелять, я стремился замешаться в гуще, стоять теснее, вплотную к басмачам, у меня была тактика: держаться непринужденно, улыбаться, "свободно" ходить. Был нервный, почти инстинктивный учет каждого слова, жеста, движения. Ошибиться нельзя. Неверное движение, жест, слово -- и пуля или удар ножом обеспечены. Вид страха действует на басмачей, как вид крови: они стервенеют. Моя задача -- держаться ближе к Юдину. Он понимает язык, может объясняться с ними. Он изумительно хладнокровен и не теряет требовательного тона, так, словно он дома, сила за ним и он может приказывать. Это действует. Когда при мне у него выхватили бумажник, он что-то властно и гневно кричал. Его могли тут же убить, но ему вернули бумажник с документами, взяв только деньги. Я верил внутренней силе Юдина. Я старался держаться ближе к нему, но едва удавалось приблизиться -- нас растаскивали. Османа я не замечал вовсе. Это понятно: он в халате ничем не выделялся из толпы. Юдину удалось уговорить Закирбая: вижу Юдин вскарабкался на круп его лошади. Юдин кричит мне: -- Подсаживайтесь к старику... какому-нибудь... Так вернее. Старики кажутся спокойнее, они одни не потеряли рассудка. Но меня не берут. Отмахиваются камчами. Увертываясь от ударов, мечусь от одною к другому. Наконец один указывает на меня молодому. Этот сдерживает коня, вынимает левую ногу из стремени. Отгибается вправо, ставлю ногу в его стремя, хватаюсь за него, садясь на круп коня, охватываю бока басмача ладонями. И сразу -- галоп, и мы -- с площадки, мимо толпы, в узкую щель над обрывом. Конь скользит, спотыкается, кажется, сорвемся сейчас... Пробрались... Кусты. Группа горланящих. Басмач, осадив коня, сталкивает меня. Кричит, указывая мне на ноги. Понимаю: он хочет отнять сапоги. Жестами пытаюсь отговорить. Орет, лицо исказилось, наскакивает конем, взмахивает ножом... Другие подскочили, валят на землю, стаскивают сапоги. Басмач хватает добычу, озираясь, сует за пазуху, опрометью скачет назад. Встаю. В тонких носках и холщовых портянках больно. Меня выгоняют из щели к толпе. Все это длилось, быть может, час... или два... Разве я знаю? В банде -- смятение. Что-то случилось. Пешие ловят коней, всадники волокут остатки вещей, поспешно растекаются по щелям. Меня рванули, гонят перед собой, бегу босиком, некогда думать об острых камнях. По узкой размывине, по штопору каменного колодца, скользя, спотыкаясь, хватаясь за камни, вверх -- на террасу. Она зелена, травяниста, прорезана поперечными логами. Банда -- по балкам, по логам, по всем углам. Никто не кричит. Надоевший вой оборвался. Тишина. Меня держат за руки, за углом скалы. Выжидательная, напряженная тишина. Что такое? Надо мной склон горы. Зеленый луг террасы обрывается над рекой. Отсюда реки не видно. С винтовками, с мултуками басмачи залегли на краю, над обрывом террасы. Ждут. Так же они ждали и нас. И опять то же самое. Бой и стрельба. Палят вниз, я не знаю, в кого. Снизу отвечают. Кто там? Сердце совсем расходилось. Быть может, спасение? Ожесточенные залпы. Минут не определить. И разом, словно смахнуло стрельбу, -- тишина. На миг. За ней удесятеренный вой, басмачи срываются с мест, вскакивают на лошадей и потоками льются вниз. Они победили. Там тоже все кончено. Меня больше не держат. Я на краю лога. На другой стороне -- группа всадников: старики. "Штаб". Закирбай и Юдин на одной лошади. Как мне пробраться туда? Пытаюсь объяснить: "хочу туда... к товарищу... можно?" Не пускают. Все же незаметно спускаюсь по склону. Не удерживают. Дошел до середины спуска. Рев и камни... Меня забрасывают камнями. Два-три сильных удара по руке, в грудь... Целятся в голову. Камни летят потоком. Еле-еле выбираюсь назад. Орут, угрожают. Ладно!.. Басмач глядит на меня в упор. Взгляд жаден. Как намагниченный, медленно, вплотную, подходит. Глядит не в глаза, ниже -- в рот... Тянет руку ко рту. Мычит. Он увидел золотой зуб. Медлит, разглядывая, и я замыкаю рот. Резко хватает меня за подбородок, вырываюсь, он -- сильнее, сует грязный палец в рот, нажимает. Вырываюсь. Меня удерживают другие, им тоже хочется получить золото. Претендентов много. Они дерутся за право вырвать мой зуб. "Яман, яман", -- жестами, словами, хочу объяснить, что зуб вовсе не золотой, просто -- тонким слоем "покрашен золотом". Как объяснить? Дерутся и лезут. Подходит старик, тот, развязавший руки, отгоняет их. "Штаб" переезжает на эту сторону, чтоб отсюда, по щели, спуститься вниз. Мы на дергающихся крупах, вместе наконец, -- Юдин, я, Осман. Орава увлекает нас вниз. Вниз, к реке, через реку, по левому' борту ложа, вверх, тут глубокое ущелье бокового притока: речка Куртагата. Над устьем ее на ровной площадке копошащаяся орда басмачей. Что они делают там? Мы, приближаясь, видим: там маленькая, отдельная, неподвижная группа. На краю площадки, над обрывом к реке... Пленные? Да. Их хотят расстрелять. Вот они встают в ряд. Мы ворвались на площадку, смешались. Внимание басмачей от пленных отвлечено. Это русские?.. Женщины, среди них женщины... У меня защемило сердце. Меня сбросили с лошади. В давке бесящихся, лягающихся лошадей я верчусь, увертываюсь от топчущихся копыт, -- не задавили бы! Из толпы рвутся выстрелы в воздух. Вот наш карабин, басмачи спорят, силясь исправить его. Смотрю на русских сквозь беснование толпы. Они неподвижны. Их неподвижность в этой свалке поразительна. Словно они изваяния. Словно они из красной меди, -- это от заходящего солнца. Они стоят рядом: три женщины, четверо мужчин. Женщины -- в высоких сапогах, в синих мужских галифе, в свитерах. Разметанные волосы, красные лица -- красный свет заливает их мятущиеся глаза. Слева мужчина: высокий, очень сухощавый, узкое, умное лицо, небритые щеки, пестрая тюбетейка, роговые очки... На руках он держит ребенка лет трех. Ребенок припал лицом к его плечу, боится. Второй мужчина -- коренастый, плотный, широкоплечий, такими бывают дюжие сибиряки. Белый тулуп накинут на плечи. По груди, на согнутую в локте руку набегает кровь. Ранен в плечо. Третий -- молодой парень в защитной гимнастерке, светловолосый, без шапки. Чуть позади -- узбек, в полосатом халате, молитвенно сложил руки. Его лица я не помню. Все семеро молчат в тоскующем ожидании. Ни словом перекинуться мы не можем, да и не следует, да и что мы сказали б друг другу? Гвалт забивает уши. Их окружают, ведут мимо меня, и высокий говорит женщинам: "... главное не надо бояться... держитесь спокойнее... все будет хорошо, не надо бояться... " Их уводят по горной тропе вверх, откуда валится красный пожар заката. Что сделают с ними? О, теперь-то я знаю, что сделали с ними! Кто были эти люди, мне стало известно значительно позже. Тот высокий, с умным лицом, что держал на руках ребенка, -- это был Погребицкий, заведующий Узбекторгом на Посту Памирском, или, как в просторечии называют, Пост (из-за реки, на которой он расположен) на Мургабе. Юдин узнал Погребицкого, -- он встретился с ним год назад на Памире, но остальных Юдин не знал так же, как и я. Вся эта группа возвращалась из Мургаба. Погребицкий, заведующий кооперативом Поста Памирского, жил на Памире три года. Это громадный срок. Обычно служащие на Памире живут год, самое большое -- два. Климат тяжел. Четыре тысячи метров высоты над уровнем моря и отдаленность от всего мира томят людей и расшатывают их здоровье. Немногие жены едут на Памир за своими мужьями. Большинство дожидается их возвращения в городах Средней Азии. Жена Погребицкого, молодая, красивая, очень здоровая женщина, поехала вместе с ним на Памир. Даже киргизки спускаются в нижние долины, чтобы рожать детей. На такой высоте трудны и опасны роды. Но у жены Погребицкого ребенок родился на Посту Памирском. Все обошлось превосходно, ребенок был здоровым, розовощеким, веселым. Осенью этого года кончался срок памирской службы Погребицкого, и жена с ребенком решила уехать раньше, чтобы приготовить в Узбекистане квартиру и наладить хозяйство к возвращению мужа. Жена Погребицкого -- смелая женщина -- не боялась снегов Ак-Байтала, высокогорной пустыни Маркансу, усыпанной костями животных, перевала Кизыл-Арт через Заалажжий хребет. Муж не решился пустить ее без себя, поехал провожать до Алайской долины. Черемных -- начальник Особого отдела ГПУ на Посту Памирском. Первая жена его была убита басмачами. Он женился вторично. Срок его пребывания на Памире кончался летом этого года. Вторая жена его, как и жена Погребицкого, решила уехать раньше. Сам Черемных не мог покинуть Поста, он поручил жену Погребицкому. Ростов -- ташкентский студент, проходящий практику на Памире, -- тот парень в защитной гимнастерке. Он и его жена. Они торопились вернуться с Памира. Рабочий, золотоискатель, исходивший весь Памир, излазивший все его трущобы, --тот дюжий, в белом тулупе. Не одну тысячу километров исходил он пешком, там, где только ветер, и свист, и безлюдье. Пора, наконец, возвращаться с Памира, он заскучал по черноземной России. Мамаджан -- узбек-караванщик, опытный лошадник и верблюжатник, -- вся жизнь его прошагала путями караванов. Таджик -- второй караванщик. Его расчеты просты: заработать немного денег, купить для своей семьи подарков и вернуться обратно. Все соединились, чтоб вместе преодолеть памирское безмолвие и снега. Труден был путь до Алая, но верхами, без вьюков, налегке ехали быстро. В Алае Погребицкий хотел повернуть обратно: ведь главные трудности пройдены, дальше жене его почти не грозит опасностей. Но в Алае к ним подъехал киргиз и сказал, что, понаслышке, где-то здесь орудуют басмачи. Погребицкий решил проводить жену до СуфиКургана. Погребицкий -- опытный человек в борьбе с басмачами. Встречается с ними не в первый раз. У Погребицкого две ручные гранаты, винчестер, двести пятьдесят патронов к нему и наган. Остальные тоже неплохо вооружены. Мургабцы не доехали до Суфи-Кургана двенадцати километров, только двенадцати. Попали в засаду. Отстреливались. Были обезоружены. Золотоискатель пытался бежать, его ранили и мгновенно схватили. Не попался только таджик. Он шел пешком, сильно отстал, услышал стрельбу, бежал. После многих бед и лишений, много дней спустя ему удалось вернуться на Пост Памирский. Все это теперь знает читатель. Мы тогда знали только то, что мы видели. В Алае, как и на Памире, вечерних сумерек почти не бывает. Только что был высокий и ясный день, солнце лило свет и тепло. Закатилось солнце -- и сразу ночная тьма и яростный холод. Здесь, в горах, воздух разрежен и исключительно сух. Пропуская солнечные лучи, он не отнимает у них тепла, потому что в нем влаги нет. И солнце жжет землю необычайно. А едва исчезает солнце, наступает великий холод. В этом отличительная особенность резко континентального высокогорного климата. Сейчас мы чувствуем эту особенность на себе. Сразу после заката -- тьма. Мне холодно. Два ягтана ходят подо мной, как коленчатые валы. Вверх, вниз, в стороны. Сейчас они упадут. Путь экспедиции I960 года в Алай-Гульчинеком районе. I. Место нападения басмачей. 2. Место первой ночевки в плену. 3. Здесь стояли юрты Тахтарбая. 4. Сюда бежали басмачи. 5. Место последней ночевки в плену. Балансирую, стоя на четвереньках, поддерживая свою же точку опоры. Ягтаны слабо, наспех, примотаны к бокам лошади. В темноте уже не вижу Юдина, который едет верхом впереди. И Османа (он на крупе лошади, за спиной басмача) я уже потерял. Понуканья, перезвякиванья стремян, щелканье копыт по камням. Куда нас увозят? Чуть прозрачнее темноты -- звездное небо. Из темноты выплывают на нас и снова удаляются всадники, перекрывая своими фигурами нижние звезды. Ледяной ветер. Почему мне так холодно? Ах да... я же мокрый насквозь, ведь я бежал вброд через реку. Насквозь... Только сейчас замечаю это. Горная ночь морозна. Холодный ветер тянет от вечных снегов. Криками; камчами лошадей гонят рысью. Но из всех лошадей только одна с вьюком, -- та, на которой прыгаю я. Вьючная лошадь может итти только шагом. Моя задыхается, она загнана, крутой подъем, она отстает. Кричу, хочу объяснить: "надо перевьючить ягтаны, они падают, сейчас упадут... " Меня не слушают. С полдюжины камчей впиваются в голову лошади, в шею, в круп. Лошадь хрипит. Подпрыгивая на ней, изобретаю тысячи уловок, чтоб удержать равновесие. Конец подъема, черная тьма, по отчаянной крутизне -- спуск. Лошадь изнемогла, уперлась, подскочили темные, в мохнатых шапках, нещадно лупят ее, она дрожит, тяжело дышит, стоит. Мне жалко ее, спрыгиваю. Ноги еще не отморожены: больно. Тяну лошадь за повод, через плечо. Ступаю -- каждый шаг на полметра ниже, босиком по острым заиндевевшим камням, словно по раскаленным осколкам стекла. Меня с моей лошадью гонят рысью, бегу, проваливаясь все ниже в темную пропасть. Пересиливаю боль. Спуск окончился. Срыв вниз, река. Поняли наконец, -- ругаясь, перевьючивают ягтаны. Опять взбираюсь на них, еду вприскачку, вброд через реку: вода как черное масло, тяжело шумит и бурлит. Зги не видать. Нет ни Юдина, ни Османа, вокруг чужие, темные и молчаливые всадники. До сих пор я угадывал знакомые мне места. Отсюда к АкБосоге -- направо. А мы прямо -- в неизвестность -- вверх по реке, по какому-то притоку. Едем по самому руслу, по мелкой воде, густые брызги как лед. Я коченею. От реки -- влево вверх, на кручу, непонятно куда. Из-под копыт осыпаются камни, и падения их я не слышу. На миг внизу отразились звезды. Пытаюсь запомнить направление. Черные пятна, -- продираемся сквозь виснущие кусты. Шум реки все слабее, все глуше, далеко внизу, подо мной. Все яростней ветер. Ночь. Ночь... Меня не трогают и не разговаривают со мной. Сколько мы едем -- не знаю. Басмаческий лагерь Ночью мы сидели в юрте, в кругу тридцати басмачей, по каменным лицам прыгали отблески красного, жаркого пламени. Тянули руки и ноги к костру, чтоб красный жар вытеснил из нас тот леденящий холод, от которого мы содрогались. Шел пар от нашей мокрой и рваной одежды. С отвращением отворачивались от еды и питья, поглощаемых басмачами, хоть и не имели ни маковой росинки во рту с утра. И руками, на которых запеклась кровь Бойе, смешавшаяся с глиной и конским потом, я отстранил чай, предложенный мне тайно сочувствовавшей нам киргизкой, забитой женой курбаши Тюряхана. Смотрели на деловитую дележку имущества, вынимаемого из наших ягтанов, и угрюмо молчали, когда ценнейший хрупкий альтиметр басмачи перешвыривали друг другу, и нюхали его, и прикладывали к ушам: не тикает ли? Уславливались не говорить ни слова друг другу, чтоб басмачи не заподозрили нас в сговоре о бегстве и, зажегшись яростью, тут же не прикончили бы нас. Беспокоились о судьбе Османа, который исчез на пути сюда и о котором басмач сказал: "Узбека увез к себе Суфи-бек. Узбеку хорошо". Слушали завывания ветра, когда вокруг нас вповалку завалились спать басмачи, и передумывали прошедший день, показавшийся длиннее и многообразнее целого года. И, помню, не удержались от печальной улыбки, когда Юдин положил мокрые свои сапоги под голову -- "чтоб не украли". Лежали, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы усмирить холодную дрожь хоть своим собственным теплом, когда погас костер и ледяной ветер, поддувавший сквозь рваную боковую кошму, пронизывал нас до костей. Спали, не заботясь о том, прирежут нас спящих или отложат резню до утра. Проснулись от грубых толчков и запомнили: черное небо и великолепные звезды, стоявшие над отверстием в своде юрты. И не верили сами себе, что на час или два сон увел нас от всей этой почти фантастической обстановки. Слушали, как трещала ветвями арчи киргизка, вновь раскладывая костер. Снаружи храпели лошади, и до нас доносились понимаемые Юдиным крики спорящих: -- Куда их еще таскать? Надо тут, сейчас, кончать с ними, зачем откладывать это дело?.. ... И снова ехали на острых, больно поддающих крупах басмаческих лошадей, держась за спину сидящего в седле, владеющего нами врага. Ехали из темной предутренней мглы в розовое утро, в солнечный тихий день. По узкому, как труба, ущелью, по чуть заметной скалистой тропе, над лепечущим ручьем... Громоздились над нами черные скалы, зава ленные глыбами снега; всей весенней сочностью дышала в лощинах трава; цеплялись за нас, словно предупреждая о чем-то, темнозеленые лапы арчи. Голод и жажда, неукротимые, мучили нас. Дальше некуда. Врезались в самый Алайский хребет. Высоко, почти прямо над нами, -- снега. Они тают, и вода бежит вниз множеством тоненьких струй. Они соединяются в ручейки, несутся по скалам вниз, распыляются в воздухе тонкими водопадами. Отсюда видно, где родился тот ручей, над которым мы ехал". Расширившись, он бежит мимо нас, несет с собой мелкие камешки, скрывается за поворотом. Там, ниже, как и десятки других ручьев, он вольется в мутную реку Гульчинку, вдоль которой вчера мы двигались караваном. Помутнев от размытой глины, он сольет свои воды с ней. И эти воды помчатся вниз в широком течении Гульчинки. Будут ворочать острые камни, окатывать их, полировать, пока не станут они круглыми валунами. Еще на несколько •миллиметров углубят дно долины, помогая тем водам, которые за тысячи лет углубили долину на сотни метров, прорезали в ней крутостенные глухие ущелья... Шумя и плещась, промчатся мимо заставы Суфи-Курган, мимо Гульчи, до Ферганской долины. Здесь, нагретые солнцем, успокоенные, разойдутся арыками по хлопковым полям, по садам абрикосов, дадут им веселую жизнь. Опять соединятся с другими водами, текущими с гор так же, как и они... И все вместе ринутся в многоводную, великую Сыр-Дарью, которая понесет их сквозь пески и барханы пустынь до самого Аральского моря, где забудут они о своем рожденье в горах, о снегах и отвесных скалах, о своем родстве со всеми среднеазиатскими реками, составляющими Сыр-Дарью и Аму-Дарью и бесследно исчезающими в знойных азиатских пустынях... Долгая жизнь и долгий путь у ручья, который сейчас струится над нами, распыляясь в тонкие водопады. А наша жизнь и наш путь не здесь ли теперь окончатся?.. Налево от нас -- очень крутой, высокий травянистый склон. Направо -- причудливые башни и колодцы конгломератов, когда-то размытых все теми же горными водами. А здесь, на дне каменной пробирки, -- арчовый лес, травяная лужайка, перерезанная ручьями. Отсюда не убежишь... На лужайке -- скрытая от всех человеческих взоров кочевка курбаши Закирбая: шесть юрт. По зеленому склону и в арче -- мирный, хоть и басмаческий скот: яки, бараны. А здесь -- женщины, дети, -- у курбаши большая родовая семья. Все повылезли из юрт поглазеть на пленных. Нас вводят в юрту. Поднимает голову, в упор глядит на нас из глубины юрты старик Зауэрман. Впрочем, мы не удивлены. -- Вы здесь? Моргает красными глазами, удрученно здоровается: -- И вас?.. Да, вот видите. А где ваш третий? Убит. А... а... убит... Мерзавцы!.. Ну и нам скоро туда же дорога... на этот раз живым не уйду... -- старик умолкает, понурив голову. Коротко о том, что было дальше Находясь в басмаческом плену, мы с Юдиным и Зауэрманом оказались свидетелями многих интересных событий. Обо всех этих событиях рассказывается подробно в другой моей книге -- в повести, полностью посвященной описанию басмачества в Алай-Гульчинском районе и борьбе с бандою Закирбая. Здесь же нет места для столь подробного рассказа об одном коротком, хотя и примечательном эпизоде из наших длительных экспедиционных странствий. Поэтому для того только, чтоб сохранить нить повествования, сообщу самую суть дальнейшего. Помещенные в юрту Тахтарбая, родного брата Закирбая -- главаря банды, мы были совершенно изолированы от внешнего мира. Запертое со всех сторон глухое ущелье, похожее на каменную пробирку, исключало всякую возможность бегства. Нам, однако, симпатизировала жена Тахтарбая, умная женщина, считавшая, что участие ее мужа и его брата в басмачестве -- величайший позор и бедствие для всего рода. Прекрасное знание Юдиным киргизского языка оказало нам неоценимую услугу, -- тайно от всех старуха осве. домляла нас о положении в банде, о решениях и замыслах ее главарей. Не слишком приятно было узнать, что Закирбай хочет лично руководить процедурой казни своих пленников, но это желание курбаши давало нам некоторую отсрочку: в ожидании его "победоносного" возвращения из-под осажденной им заставы Суфи-Курган нас не трогали. Обстановка несколько раз менялась то в нашу пользу, то против нас. Неизменно заставляя себя сохранять внешнее спокойствие, не ведая, что произойдет с нами через минуту, мы старались не терять надежды, ждали счастливой случайности, перемены, какой можно было б воспользоваться. Одной из таких случайностей было появление в кочевье молодого киргиза Джирона, бедняка, за два года перед тем работавшего в Памирской экспедиции Академии наук и хорошо знавшего Юдина. Через Джирона нам удалось установить письменную связь с пограничной заставой. Семьсот басмачей осаждали эту заставу, но горстке пограничников удалось отстоять себя до прибытия подкрепления. А когда два эскадрона маневренной группы прибыли на помощь заставе и погнали банду, для нас наступили новые критические часы: Закирбай примчался в кочевье с приказанием всем немедленно бежать через закрытый снегами горный хребет, за границу. В банде началась паника, а многие бедняки, понимая, что им, плохо одетым, разутым, переход через снега грозит гибелью, стали возмущаться. Приближенные Закирбая хотели теперь на скорую руку избавиться от обременявших их пленников, но Юдин, умело оценив обстановку, стал исподволь, с огромною силой духа, убеждать Закирбая, что "кончать" нас тому невыгодно: вот, мол, все Закирбаево "воинство" уже восстает против него, он остается один, у него нет иного выхода, кроме как сдаться Красной Армии; и если, мол, он сохранит нам жизнь, то и мы, в свою очередь, гарантируем ему жизнь.. Юдин прекрасно понимал психологию жадного, жестокого, корыстолюбивого, вероломного и трусливого Закирбая. Юдин с удивительным хладнокровием, сохраняя в разговорах с Закирбаем чувство собственного достоинства, придавая все большую уверенность и даже властность своему тону, постепенно воздействовал на Закирбая в нужном нам направлении. Закирбай метался. То ему приходило в голову немедленно покончить с нами, то страх перед будущим заставлял его верить Юдину, и он оберегал нас от ярости наиболее фанатичных своих соратников... Наконец, когда Закирбай убедился, что бежать вместе со всей бандой не может, потому что ему грозит опасность быть убитым своими же; когда скорое появление отряда красноармейцев в кочевье стало уже несомненным; когда Юдину удалось вселить в голову растерянного курбаши мысль, что единственное спасение для него -- положиться на наше обещание сохранить ему жизнь, -- он предоставил нам лошадей: скачите сами к заставе, скажите там, какой я, Закирбай, хороший; и если командир Красной Армии пришлет за мною гонца с обещанием, что меня не тронут, я приеду на заставу Суфи-Курган и уже никогда больше не стану выступать против советской власти! Но местность между кочевьем Закирбая, откуда вся банда уже бежала, и пограничной заставой Суфи-Курган была еще в руках тех сподвижников Закирбая, которые не сложили оружия. От нас самих зависело, сумеем ли мы прорваться сквозь эту группировку басмачей. Мы выехали. И о том, что последовало за этим, можно рассказать подробнее. Освобождение А ну, нажмем? Давайте. Мы нагнулись над карими шеями, земля, сплываясь, рванулась назад и пошла под нами сухою рыжезеленою радугой. Кобыла распласталась и повисла в яростной быстроте. Ветер остался сзади. Ветром стали мы сами. С острой, внезапной нежностью я провел ладонью по темной гриве и понял, что эту породу нельзя оскорбить прикосновением камчи -- на такой лошади мне никогда не приходилось сидеть. С нервною чуткостью она лежала на поводу и на поворотах кренилась так, что я едва не зачерпывал землю стременем. Подъемы, спуски, обрывы, ручьи, рытвины, камни -- она все сглаживала неоглядной своей быстротой. Я верил, что она не может споткнуться. Если б она споткнулась, мы бы рухнули так, что от нас бы ничего не осталось. Кобыла курбаши, главаря басмачей Закирбая, хорошо знала, как нужно вынести всадника из опасности. Мы устремились по руслу реки. Две рыжие отвесные стены неслись, как нарезы ствола от вылетающей на свободу пули. Отвесные стены были пропилены водой, в сухих извилистых промывинах, мы знали, сидят басмачи. Между этими щелями я немного сдерживал кобылу, здесь было меньше вероятия получить в спину свинец. И кобыла меня поняла: она сама уменьшала ход между промывинами и сама выгибалась в стрелу, когда мы проносились мимо щели, из которой мог грохнуть внезапный и ожидаемый выстрел. Я неизменно опережал всех: у всех лошади были хуже. Что было делать? Я домчался бы до заставы на час раньше других, но мог ли я оставить других позади себя? Вырвись басмачи из щелки -- меня б они не догнали, но зато наверняка столкнулись бы с Юдиным и Зауэрманом, потому что, выскочив при виде меня, они оказались бы впереди моих спутников. Они перегородили бы им дорогу. И я останавливался. Трудно было заставить себя решиться на это, и трудно было сдержать разгоряченную кобылу, но я все-таки останавливался и поджидал остальных. Я стоял, и кобыла нервно топталась на месте. Я стоял и был отличной мишенью, и мне было страшно, и страх мой передавался кобыле: она нервничала и пыталась встать на дыбы. Когда Юдин, Зауэрман и киргиз догоняли меня, я отпускал повод и срывался с места в гудящее быстротой пространство. Навстречу нам попался киргиз. Мы осадили лошадей и наспех прочитали переданную им записку. Это была записка с заставы, в ней начальник отряда беспокоился о нашей судьбе. Мы рванулись дальше, а посланец повернул своего коня и тоже помчался с нами. У него был отличный конь, он не отставал от меня, и теперь у меня был спутник, равный мне по скорости хода. Мы неслись рядом, и на полном скаку я закидывал его вопросами. Прерывисто дыша, ломая русский язык, киргиз рассказал мне, что он почтальон, что обычно он возит почту из Суфи-Кургана, через Алай, в Иркештам, а сейчас живет на заставе. Эту записку он вызвался передать нам потому, что его конь быстр, "как телеграф", -- это его сравнение, и потому, что на таком коне он проскочит всюду, хоть через головы басмачей. Пригибаясь к шее коня, мой спутник поглядывал по сторонам и бормотал коню: "эш... ыш... " -- и только одного не хотел: не хотел останавливаться, чтоб поджидать вместе со мною остальных. Мы все-таки останавливались и снова неслись. Наши лошади косили друг на друга крутые глаза, и ветер падал, оставаясь за нами. Стены конгломератов казались огнем, сквозь который мы должны проскочить, не сгорев. Спутник мой хвалил закирбаевскую кобылу. Халат его надулся за его спиной, как воздушный шар. Я знал, что кобыла моя чудесна, я почти не верил, что четверо суток до сегодняшнего дня Закирбай сам ветром носился на ней, почти не поил, почти не кормил ее, гонял ее дни и ночи. Всякая другая лошадь неминуемо пала бы, а эта вот никому не сдает замечательной быстроты. До заставы оставалось несколько километров, разум уже уверял меня в удаче, а чувства еще спорили с ним. Я волновался и даже на этом скаку прижимал рукой сердце, так размашисто стучавшее, и сотню раз повторял себе: "Неужели проскочим? Проскочим, проскочим!" И в цокоте копыт было "проскочим", и уже в последней долине, перед той, где застава, у развалин старого могильника, на зеленой траве я осадил кобылу, спешился и сел на траву, чтоб в последний раз подождать остальных. Мой спутник спешился тоже и угостил меня папиросой, и когда я закурил ее (я не курил уже сутки), я почувствовал, что мы, наконец, спасены. Вскочив на коней, мы присоединились ко всем и ехали дальше рысью. За последним мысом открылась последняя долина, и в дальнем ее конце я увидел белую полоску заставы. Мы ехали шагом, зная уже, что теперь можно ехать шагом, и чтобы продлить ощущение радости -- такой полной, что в горле от нее была теснота. Медленно мы подъезжали к заставе. На площадке ее, над рекой толпились люди, и я понял, что нас разглядывают в бинокли. Лучшим цветом на земле показался мне зеленый цвет гимнастерок этих людей. Переехав вброд реку, уже различая улыбающиеся нам лица, я взял крутую тропинку в галоп и выехал наверх, на площадку, в гущу пограничников, шумно и почтительно обступивших меня. Нам жали наперебой руки, со всех сторон бежали красноармейцы, чтоб взглянуть на нас хоть одним глазком сквозь толпу, и усатый командир отряда, крякнув, улыбнувшись и положив на плечо мне ладонь, сказал: -- Вот это я понимаю... Выскочить живыми от басмачей!.. Меня трогали, щупали рваную одежду, нас торжественно повели в здание заставы, и командир отряда откупорил бутылку шампанского. Я спросил, откуда шампанское здесь, и он, добродушно усмехнувшись, сказал: -- Пейте!.. Для вас все найдем... Потом объясню. А Любченко, милый Любченко, начальник заставы, уже тащил нам чистое красноармейское белье, полотенце и мыло и настраивал свой фотоаппарат. Вымывшись в фанерной беседке, где желоб превращал горный ручей в душ, вымывшись там, потому что баня была временно занята запасами фуража, мы вернулись в здание заставы, и здесь неожиданно кинулся к нам Осман. Он плакал от радости (я раньше не верил, что мужчины плачут от радости, но он плакал крупными, быстрыми слезами) и прижимался к нам, говорил, путая слова, сбиваясь и размазывая по лицу слезы рукавом халата. Осман!.. Живой Осман!.. Он рассказывал и показывал нам свои руки, свое тело, свои босые ноги. И ноги его были в ранах, и руки и тело в ссадинах и крови. И тут мы узнали: Осман прибежал на заставу сейчас, за пятнадцать минут до нас. Нам рассказали комвзводы: -- Наблюдали мы за долиной, вдруг видим, из-за мыса показался кто-то. Смотрим -- всадник. Быстро-быстро скачет... Кто такой? -- думаем. Взяли бинокль, смотрим и видим: лошади нет, один человек бежит. Ну, как быстро бежал! Упадет, вскочит, опять бежит -- скорей лошади, честное слово. Прибежал сюда -- и бух в ноги, плачет, смеется, вставать не хочет, хлопнет ладонями и твердит: "Мэн наш человек... мэн наш человек". Затвердил одно и сказать ничего не может... Потом руками всплеснул и еще пуще плачет: "Юдин убит, другой товарищ убит, третий тоже убит... Все убиты... Шара-бара взял, всех убивал... Вай!... Совсем ничего нет... " Ну, подняли мы его, успокоили, еле добились толку. Повар он ваш, оказывается... "Мэн наш человек... " Ну и чудак! Кое-как мы в себя его привели... Туго пришлось бедняге Осману. Когда нас везли от места нападения в юрту Тюряхана, Суфи-бек с несколькими басмачами отделился и взял Османа с собой. Привез Османа в свою юрту. Фанатик Суфи-бек бил Османа, раздел его догола, связал в юрте и издевался над ним. Говорил ему: -- Ты мусульманин? Ты продался неверным? Ты ездишь с ними? Ты не мусульманин. Ты хуже собаки, все вы, сарты, продались неверным, все вы "коммунист", "коммунист"! Да сгорит ваша земля! Зачем с неверными ездишь? Плюю на твои глаза!.. На ночь положил Суфи-бек связанного и голого (в одном халате на голое тело) Османа в юрте между басмачами и объяснил, что утром зарежет его, утром, когда все приедут сюда, чтоб было всем посмотреть, как карает аллах отступников от "священной воли пророка". Кочевка Суфи-бека стояла ближе к заставе. Осман знал с детства каждый куст этой местности. Ночью ему удалось бежать. Он сумел развязать веревки, схватил две лепешки и, проскользнув между задремавшими стражами, выскочил в ночь. По снегам, в морозные ночи, голодный, босой и голый -- он бежал. Днем он прятался среди камней. Он пытался пробраться на заставу в обход, через снежный хребет, но едва не погиб в снегах. Он возвращался и кружил по горам. Он скрывался от всякого человека. За ним гнались, его искали, но не нашли. Его долго искали, потому что он был свидетелем преступлений банды и знал по именам главарей. Убедившись, что Осман спасся, Закирбай понял, что теперь все известно заставе. Не поэтому ли еще он переменил свое отношение к нам? На заставе нам предлагали спать, но до сна ли нам было? Весь день с комсоставом заставы мы обсуждали, как спасти мургабцев, если все-таки они еще живы, как вырвать их -- живых или мертвых -- у басмачей, как доставить на заставу тело Бойе и какие предпринят