я почти невозможно, потому что между ним и первым островком -- стремнина, лошади перебираются через нее вплавь. Левый берег -- широкая, заболоченная, кочковатая низменность, комариная страна, но зеленая, травянистая, пастбищная. Долина Мургаба ограничена сухими сопками, возвышающимися метров на триста-пятьсот и изборожденными сверху донизу поработавшей здесь когда-то водой. Вот и все это скучное место, считающееся "столицей" Восточного Памира, его крупнейшим административным центром и, кстати, единственным, кроме двух-трех старых маленьких военных постов, населенным пунктом. Сейчас на Посту Памирском нет людей, которые знали бы хоть что-либо из его истории, а между тем в истории его есть немало примечательного и любопытного. Иногда бывает полезно и интересно увидеть что-либо хорошо, знакомое глазами постороннего наблюдателя. Считаю уместным привести здесь запись из дневника одного иностранного путешественника XIX века: "На правом берегу Мургаба, на высоте 3 600 м * возвышается укрепление Памирский пост, как грозный протест против совершившегося в последние годы наступления афганцев и китайцев в области Памира, принадлежавшие прежде к ханству Кокандскому. Первое время после того, как ханство это было завоевано в 1875--76 г. русскими, на Памир, эту крайне редко населенную и труднодоступную местность, почти не было обращено внимания. Даже столь умный вообще Скобелев не подумал о ней. Но вот к ней стали настойчиво тянуться другие соседи, и энергическое вмешательство русских стало необходимым. Знаменитая экспедиция полковника Ионова была первым шагом, который имел серьезные последствия и во всяком случае способствовал к возбуждению вопроса о Памире, столь горячо обсуждавшегося в последние годы. Летом 1895 года, когда была созвана для определения границ англо-русская комиссия, вопрос этот и получил свое окончательное разрешение. Ко времени же посещения мною Памира ** дело подвинулось настолько, что на "Крыше мира" воздвиглось русское укрепление с постоянным гарнизоном. Укрепление это, политическое значение и цель которого ясны, как день, было возведено летом и осенью (с 22 июня до 30 октября) 1893 года второй ротою четвертого туркестанского линейного батальона ***. Прямоугольные стены укрепления сложены из дерна и мешков, наполненных песком, и окружают просторный двор, где находится офицерский флигель, и землянки с бревенчатыми крышами, вмещающие казармы, кухню, лазарет, баню, мастерские и пр. В нескольких войлочных кибитках сохраняются продовольственные запасы и амуниция; на небольшой метеорологической станции три раза в день производятся наблюдения. В углу обращенной к северу продольной стены находятся барбеты с митральезами системы Максима Норденфельдта. * Точнее -- 3 640 метров. ** 1894 год. *** Пост был основан в августе 1892 года, но первую зиму гарнизон прожил в юртах. Строителем поста был русский военный инженер штабскапитан Серебренников, автор первого подробного и весьма содержательного описания Юго-Западного Памира -- "Очерка Шугнана", опубликованного в "Военном сборнике" за 1895 год. -- П. Л. Обращенная к югу продольная стена идет по краю высокой конгломератовой террасы, с вершины которой укрепление и господствует над долиной Мургаба. Терраса была в свое время образована течением реки, которая теперь отошла от нее на довольно значительное расстояние. Между террасой и рекой остались болота и трясина, из которой пробиваются многочисленные прозрачные ключи. Памирский пост -- наглядное доказательство энергии офицеров, руководивших работою, и прекрасный памятник их трудов: возведение укрепления на такой значительной высоте и так далеко от всякой цивилизации не могло не быть сопряжено с величайшими трудностями. Весь древесный и прочий материал приходилось доставлять на вьючных лошадях из Оша. Осенью тут часто разражались свирепые бураны, обдававшие облаками снежной и песочной пыли, а офицеры и команда в это время должны были ютиться в киргизских кибитках, которые ветер нередко и опрокидывал. С Кашгаром установились новые торговые сношения, и кашгарские купцы приезжают сюда со своими товарами, выменивают здесь киргизских овец, гонят их в Фергану, где они в большой цене, и с хорошими барышами возвращаются в Кашгар, через перевал Терек-Даван или Талдык. На путешественника-чужестранца Памирский пост производит самое отрадное впечатление. После долгого, утомительного пути по необитаемым, диким горным областям попадаешь вдруг на этот маленький клочок великой России... В общем Памирский пост живо напоминает военное судно. Стены -- это борта, необозримая открытая Мургабская долина -- море, крепостной двор -- палуба, по которой мы часто гуляли и с которой в сильные бинокли обозревали отдаленнейшие границы нашего кругозора, тихого безжизненного кругозора, на котором лишь по вторникам появлялся одинокий всадник. Это джигит-курьер, привозящий желанную почту из России... Все люди отличались образцовой молодецкой выправкой; долгая, холодная памирская зима, которую гарнизон проводит в этой пустыне, почти в таких же условиях, как и полярные мореплаватели на замерзших во льдах судах, нисколько не отражалась на них, -- ни следа вялости, апатии, равнодушия. Теперь, когда снова начинало пригревать солнышко, растопляя снежные сугробы в горах и лед на реках и озерах, и в природе пробуждалась новая жизнь, в укреплении господствовало особенное оживление и веселье, пробуждался особый интерес к жизни и природе. Каждый день давал повод к новым наблюдениям. На берегах Мургаба останавливались пролетом стаи диких уток и гусей, возвращавшихся из своего зимнего местопребывания -- Индии -- на летнее пребывание -- в Сибирь. Для многих из них отдых здесь становился, однако, неожиданно долгим. Казаки закидывали также сети в реку, ходили на охоту за архарами и часто возвращались с богатой добычей. Отношения между офицерами и командой наилучшие. Тридцать человек солдат за отбытием срока службы должны были вернуться в Ош, и трогательно было видеть, как при прощании офицеры, по русскому обычаю, трижды целовались с каждым из уходивших нижних чинов. С ружьями на плече, с ранцами за спиною солдаты бодро отправились пешком в 45-мильный путь * через плато Памира, в теплую желанную Фергану. По воскресеньям устраивались разные игры и пляс. Музыка хромала; гармоника, два барабана, треугольник да пара тарелок -- вот и весь оркестр; играли, однако, с огнем, и под эту музыку лихие казаки отплясывали знаменитого трепака так, что только пыль столбом стояла. Когда воскресное солнце садилось, а с ним отходил на покой и западный ветер, правильно дувший в течение всего дня, вокруг запевалы составлялся кружок из семидесяти песенников, и из их здоровых глоток вылетали, звонко отдаваясь в разреженном, нешелохнувшемся воздухе, русские мелодии -- заунывные народные и бойкие солдатские песни. Такой вечер состоялся в последнее воскресенье моего пребывания в укреплении. В воздухе стояла полная тишина, но было холодно, и солдаты укутались в башлыки. Звезды горели удивительно ярко; издали, во время пауз, доносился шум Мургаба. Солдаты пели с увлечением, точно под впечатлением нахлынувших на них воспоминаний о далекой родине. Мы с удовольствием прислушивались к их свежим голосам, раздавшимся под бесконечным сводом небесным!" В наши дни Мургаб стал административным центром Мургабского района Горно-Бадахшанской автономной области и превратился в маленький культурный городок, расположенный в середине Восточно-Памирского автомобильного тракта. В Мургабе издается газета, работают средняя школа, больница, кинопередвижка, есть хорошие магазины. Мургабский район охватывает всю территорию Восточного Памира -- от государственной границы СССР, проходящей на востоке по реке Памир и по хребту Сарыкол, до хребта Академии наук, замыкающего бассейн ледника Федченко на западе; от границы * Имеются в виду, очевидно, русские семиверстные мили, то-есть расстояние, равное 336 километрам. -- П. Л. с Киргизской ССР, проходящей по Заалайскому хребту на севере, до верховьев рек Шах-Дара, Гунт, Бартанг (Сарезское озеро) на юге и юго-западе, где начинаются Шугнанский и Рушанский районы Горно-Бадахшанской автономной области. Территория, занимаемая животноводческим, населенным киргизами Мургабским районом, огромна, но все обитаемые долины ее в наши дни связаны с Мургабом быстрым и удобным автомобильным сообщением. В каждом животноводческом колхозе Восточного Памира теперь есть школы и радиостанции, медицинские ветеринарные и зоотехнические пункты. В Мургабском районе уже пятнадцать лет (с 1939 года) работают биологическая станция Таджикской Академии наук и другие научные опорные пункты и учреждения; славится единственный в Советском Союзе яководческий совхоз, огромную роль в колхозном животноводстве Памира играет Мургабская машинноживотноводческая станция. Я вынужден ограничиться этим кратким перечислением потому, что при последнем, недавнем моем путешествии по Памиру в 1952 году Мургаб оказался единственным из всех районов Горно-Бадахшанской области, в котором мне вновь побывать не пришлось. Утро в лагере Мургаб остался далеко позади. Теперь, углубившись своей маленькой группой в восточнопамирские горы, мы совсем оторвались от внешнего мира, от населенных пунктов, от редких постов. Мы предоставлены только самим себе, -- питаемся лишь тем, что везем с собой в нашем маленьком караване. Изредка, когда нам удастся купить живого барана у встречных кочевых киргизов, мы отвергаем приевшиеся нам консервы. Бывает, заехав в какую-нибудь уединившуюся в глухом ущелье юрту, мы лакомимся кислым молоком или кумысом. Каждый день мы в пути; снова настает утро, и снова нам собираться в путь!.. Рассвет. Воздух плоской каменистой долины жестко прозрачен. Этим разреженным воздухом по утрам еще тяжелей дышать, -- может быть, потому, что в палатках морозно? Земля вокруг палаток промерзла и обледенела. Снега на горах озаряются солнцем. Скинув одеяла, дрожа от холода, мы натягиваем на себя захолодевшие сапоги, надеваем шапки-ушанки и дубленые полушубки. Караванщики в ватных кашгарских халатах, сутулясь и ежась, потирая руки, собирают вокруг палаток навоз. Прикрывая огонь полою халата, разжигают костер, и от костра вдоль долины тянется едкий, синеватый дымок. Другие караванщики уходят ловить спутанных, но все-таки разбредшихся лошадей. Лошади нелепой припрыжкою норовят продлить призрачную свободу. Люди, позевывая, выходят из палаток, подкованными каблуками пробивают корочку льда, с вечера перекрывшую журчащий ручей. Вода в ручье за ночь почти иссякла, -- между нею и корочкой льда образовалось воздушное, полое пространство. Лед, ломаясь, тонко и музыкально звенит. Люди ополаскивают посиневшие руки ледяною водой, осторожно, чтоб не содрать наболевшую кожу, вытирают их полотенцами. Лица умывать нельзя, -- лицо смазано вазелином. Иначе, ожог от солнца и ветра, и кожа повиснет лоскутьями, губы распухнут, покроются сухою коростою язв. На костре -- чугунный котел, в котле серыми пузырьками бурлит варево: баранье мясо без всяких приправ. Лошади, недовольно понурив головы, толкаясь, табуном приближаются к лагерю, караванщики неспешно идут позади, понукают их безразличным прицокиванием и покрикиванием. Люди выдергивают стойки и колышки, палатки, шурша, падают как подкошенные. Люди ерзают по полотнищам коленями и руками; заложив в полотнища разобранные стойки и колышки, скатывают палатки в тугие, круглые свертки, стоймя суют их в мешки, долго -- в четыре руки -- утряхивают. Ягтаны, вьючные сумы, ящики, мешки с мукою, ячменем, рисом, сахаром, солью расположены сдвоенными рядами, обвязаны попарно хитрой системой толстых вьючных арканов. Хаос мелких вещей, разбросанных по всему лагерю, исчезает, -- вещи заложены в сумы и ягтаны. Караванщики проверяют разлапые, перевернутые вверх потниками седла, скоблят ножом просоленный конским потом, слежавшийся войлок. Другие вьючные, огромные седла стоят длинным тоннелем, одно за другим; они похожи на пустые, выглоданные панцыри гигантских жуков. Караванщики вбили в землю железный кол, привязали к нему длинный аркан, тянут его через весь лагерь, растягивают, обвязывают конец вокруг второго железного кола. Это коновязь. К коновязи ведут лошадей; привязывают одну за другой по обе стороны аркана, головой к голове. Караванбаши наклонился над раскрытым мешком, черпает ячмень ладонями. Ему подставляют торбы, он сыплет в каждую по две полные пригоршни пыльного, сухого зерна. На костре, в узкогорлых чугунных кувшинах, в задымленных чайниках, -- чай, он варится, словно суп. Люди проверяют и чистят оружие, чинят лопнувшие ремни, пересчитывают, все ли тренчики налицо. Я торопливо зарисовываю на листе ватмана ощерившийся над лагерем острозубый мертвый хребет, на переднем плане изображаю оплетающий камни ручей, посапывающих, жующих ячмень лошадей. Караванщики стелют на земле брезент, на брезент -- ситцевый, с красными розанами отрез, заменяющий скатерть. Ставят по краю эмалированные кружки, алюминиевые миски, пиалы, насыпают на скатерть горстку крупнозернистой соли. Сюда же бросают из мешка груду застарелых, окаменевших пшеничных лепешек. С гор низвергается ветер, он без запаха, чист и остер. Солнце сверкает на льду ручья, лед потрескивает, на нем, просыпаясь, переливаются радугой крупные, холодные капли. Караванбаши, "глава каравана", подходит к костру, сзывает всех к разостланному брезенту. Юдин, в ушанке, в полушубке, торопит людей, садится на угол брезента, подогнув, как принято в Азии, ноги. Дробит камнем на согнутой ладони лепешку. Два караванщика, наложив на края котла полы халатов, ухватывают его с двух сторон, подносят к брезенту, ставят возле, на землю, подпирают камнями. Караванбаши, огладив ладонями бороду, произносит: "Алла акбар!", сует руки в котел, разрывает жилистыми руками горячее мясо, подрезает сухожилия кривым ножом, накладывает куски в подставляемые миски. Люди на брезенте расселись в кружок, некоторые полулежат, другие предпочитают есть, лежа на животе, расставив над миской локти. Обжигая пальцы, отгрызают от мяса сначала самые мягкие, самые нежные части. Откуда-то появляются мухи, -- даже здесь оводы и мухи: они, очевидно, путешествуют с караваном. Лошади на коновязи доедают ячмень, опускают морды, на которых болтаются опустевшие торбы, обмахиваются длинными хвостами. Люди пьют чай, сладкий, переслащенный почти в сироп. Размачивают в нем осколки лепешек. От чая по телу расходится приятное тепло. Разговаривать некогда и неохота. Люди и лошади сыты. Посуда отправляется в ящик. Караванщики увязывают в мешок остатки несожженного навоза, он, подсохнув за день пути, весьма пригодится вечером, на новой стоянке. Юдин первым несет седло к своей лошади, набрасывает на гладкую спину, притирает его к спине, водя им взад и вперед, подбирает под животом болтающиеся подпруги, подтягивает их сильным рывком. Лошадь хитро надула живот, но Юдина не проведешь. "Подбери живот, скотина!" -- вполголоса ругается Юдин и, как бочку ободом, затягивает лошадь подпругами. Лошадь покорно и недовольно кряхтит, оглядываясь на своего властелина в половину круглого глаза. Юдин шлепает ее по морде, и она, тряхнув гривой и головой, отворачивается. Караванщики вьючат лошадей, и лошади вырываются из их рук, озоруя, распушив хвосты, летят по долине, громыхают привьючками, но вьюков не сбросить; покуралесив, одна за другой останавливаются и, скаля зубы, щиплют под корень сухую, короткую солончаковую травку. Солнце вздымается выше. Люди в полной готовности, обвешанные поверх полушубков оружием, сумками, биноклями, измерительными приборами, тяжело бултыхаются в седла и, навалившись локтями на луку, ждут. Лошади переминаются с ноги на ногу, обнюхивают одна другую. Вместо лагеря -- топчущийся караван, загорелые, молчаливые всадники. След лагеря -- пустой, замусоренный клочок земли, возвращенный людьми долине, отданный в чистку и дезинфекцию протяжным ветрам и колючим лучам горного жестокого солнца. Юдин и я шагом объезжаем границы ночной стоянки, -- во всех направлениях пересекаем площадку. Всматриваемся под копыта: нет ли забытого колышка, оброненной ложки или веревки? Глядим на часы, -- от момента пробуждения прошло уже два часа, надо выступать, скорее, нечего мешкать! Юдин кричит караванщикам, спрашивая, все ли готово. Они отвечают: "Хозэр (сейчас), товарыш началнык!.. " Юдин легонько дает камчи своему коню. Все лошади горячи по утрам, пока сыты и не измучены дневным переходом. Всадники выезжают вперед, караван вытягивается вслед колеблющейся цепочкой. Словно никто никогда не задерживался в этой пустынной каменистой долине, -- экспедиция ровным, медленным, походным шагом движется на юго-восток. Карававанщики, взгромоздившись поверх вьюков, однотонно заводят длинную-длинную, неинтересную, древнюю песню... Забота о лошадях Удивительно: в юности, где-нибудь на городской улице, в тополевой аллее, мне всегда хотелось проскочить добрый кусок пути галопом или проехать его крупной, размашистой рысью. Может быть, это объяснялось тщеславным желанием покрасоваться перед случайными прохожими, может быть, в этом сказывался кавалерийский задор, приобретенный во время гражданской войны в саратовских, тюльпанных степях, где мне попадались отличные крупные кони, из тех, что поразбежались с купеческих конных заводов, когда купцы спасались от подступившей к ним революции. Но здесь, в бесплодных, безлюдных высокогорных долинах, в подъемах и спусках на горной тропе, в экспедиционном походе, я никогда не впадал в наезднический раж, -- иной раз за неделю пути не пробовал ехать иначе, как шагом, или изредка мелкой, трусящей юргой. Такой медленности движения требовала походная дисциплина. Конь выбран был не на день, не на два, а на долгие месяцы ежедневного передвижения, и надо было о нем заботиться больше, чем о себе. В самом деле, что стал бы делать путник в этих горах, если б внезапно лишился коня? Сотни скучных, одинаковых километров проходили на такой высоте над уровнем моря, что непривычному человеку не под силу было бы итти здесь пешком. Разреженный воздух не милостив, -- полчаса пройти даже налегке, и то начнешь задыхаться, а уж что, коли ты во всей амуниции, в полушубке, с винтовкою на плече! Человек задыхается, и лошади трудно, тем более трудно, ведь несет она на себе и человека и седло с четырьмя кобурами, набитыми всем, что всаднику в пути может понадобиться: и двумя консервными банками, и коробкой с фотопластинками, плиткою шоколада, и пачкой галет, и альбомом для рисования, и геологическим молотком, мешочками с образцами горных пород (их бывает с полпуда, а то и с пуд), и пистолетными патронами, и кусками сахара, кружкой и ложкой, полевым дневником, и мало ли чем еще? А в передних кобурчатах уж непременно неприкосновенный запас ячменя, не меньше четырех килограммов. Да еще привьючки сзади и спереди: брезентовый плащ, запасная фуфайка, ватная куртка... Чуть подъемчик, -- лошадь дышит чаще и тяжелее, а если надо преодолеть перевал, то лучше ни о чем другом и не думать, кроме как о лошадином трепещущем сердце, от напряженной работы которого ходит взад и вперед потная лошадиная грудь, так что если, нагнувшись над гривой, приложишь ладонь, ощущаешь будто быстрые удары тяжелого молота. Следи, чтоб они через меру не участились, иначе, пропадай твое дело: не скажет лошадь, не возмутится, не остановится сама, а доведет себя до последнего, до смертного вздоха, сразу, будто без всякой причины повалится на бок, словно кто-то вдруг размашисто ударил ее по всем четырем ногам... Повалится, и если ты ловок и успел соскочить, то увидишь на ее шершавых губах кровавую пену и не захочешь взглянуть ей в круглые, жухнущие глаза, которые стынут, как омут, затянувшийся мутною пленкой еще не затвердевшего льда... И поймешь тогда: ты убийца, убийца верного своего друга, которого не жалел, к которому был бесчеловечно жесток... Не раз вот так гибли лошади на этих перевалах из одной каменистой долины в другую, и караванщики с безмолвным осуждением начинали развьючивать какую-либо из лошадей каравана, чтоб распределить вьюк на других лошадей, а эту предоставить несчастливому, недоброму всаднику, который и захотел бы -- из самолюбия, -- да не может подниматься дальше пешком... Где уж тут в этих долинах гоняться галопом и рысью! И форсу в том мало и не перед кем форсить, разве что перед рыжим сурком, вставшим на задние лапы и удивленно, с верещанием провожающим давно не виданный караван; или перед крутыми рогами мертвых архаров, что разбросаны бескормицей здесь и там и торчат между сухими камнями, напоминая путникам о смертельных объятиях снежных буранов, бушующих здесь зимою всегда, а летом -- в дурную, облачную погоду?.. Какой уж там форс! И самому-то нелегко подскакивать в седле, ибо даже такое подскакивание учащает дыхание и биение сердца, заставляя всадника не забывать о разреженном воздухе диких горных высот... Я еду мерным, спокойным шагом, еду каждый день с утра и до тьмы, чуть покачиваясь в седле по десять-двенадцать часов подряд. А бывает, и по четырнадцать, по шестнадцать... Я втянулся в такую жизнь. Нагнешься, переезжая вброд какую-нибудь речушку, зачерпнешь кружкой воды, достанешь из кармана добрый кусище сахару, -- незаменимый в высокогорье продукт питания! -- макаешь сахар в ледяную, чистую, как бесцветное пламя, воду, сосешь кусок, запиваешь маленькими глотками. И чувствуешь, как усталость проходит, словно обновляется весь организм... Дальше, дальше, без остановки, -- сегодня маршрут большой, такой же, как был вчера и как будет завтра... А киргизская, мохнатая, лохматая, маленькая лошадка несет тебя неустанно, неотвратимо, как сама судьба твоя, через бесконечный Восточный Памир. Хорошая это жизнь!.. Уход Турды-Ахуна Пока караванбаши -- "главой каравана" -- был громадный, сдержанный и солидный узбек Турды-Ахун, Юдин мог быть совершенно спокоен за груз и за каждую из двадцати четырех вьючных лошадей. Восемнадцать из них были куплены Юдиным для экспедиции в расчете на то, что по окончании работ их удастся выгодно продать, окупив даже стоимость всего истраченного на них фуража. Шесть принадлежали самим караванщикам: Салиму -- одна, Насыру -- две, Кимсану -- две и самому Турды-Ахуну -- одна: мелкорослый, гривастый мерин буланой масти, с рыжими, всегда вздрагивающими ушами, на котором Турды-Ахун, важно восседая поверх вьюка, предводительствовал растянувшимся караваном. Обличье Турды-Ахуна не соответствовало его сущности; толстый, осанистый, до самых ушей заросший седеющей бородою, Турды-Ахун держался величественно, разговаривал медленно и уверенно, не тратя слов даром и никогда не роняя собственного достоинства. Он походил скорее всего на какогонибудь зажиревшего самаркандского купца эмирских времен, чем на бедняка и бродягу, всю свою жизнь проплутавшего с караванами по всем пустынным горным тропам срединной Азии. Только маленькие шустрые глазки, юля, как мыши, под седыми насупленными бровями, выдавали посторонним это противоречие между внешностью его и характером. ТурдыАхун казался неповоротливым и ленивым, а в действительности был быстр в движениях, сноровист и весьма энергичен. Казался жирным, а если б снять с него халат, под халатом обнаружились бы не складки жировых отложений, а связки превосходно развитых мускулов, натренированных постоянной возней с тяжелыми вьюками, ежедневным передвижением и борьбою со стихиями ветра, горной воды и пустынь. Стихией самого Турды-Ахуна были, конечно, лошади, которых он знал во всех решительно проявлениях их многообразного лошадиного бытия. Знал так, как опытный механик знает свою машину, как искусный певец -- все оттенки и свойства своего голоса. Он любил лошадей внимательной и взыскующею любовью, независимо от их принадлежности и от своих официальных обязанностей. Если бы его кровный враг неправильно заседлал своего коня, Турды-Ахун, наверное, позабыв о личной вражде, подошел бы к врагу и прежде всего поправил бы его седло так, чтоб оно не могло намять коню холку или бака. Караванщики, избрав его старшиной каравана, безусловно подчинялись ему, и в его строгие распоряжения по каравану никогда не решался вмешиваться даже Юдин. В караване был превосходный порядок, лошади были здоровы, сыты, чисты, безупречно подкованы. Турды-Ахун, выбирая место для лагеря в самых голых каменистых долинах, каким-то верхним чутьем умел находить площадки травы, пусть чахлой и мелкорослой, но все же способной насытить лошадей за время ночной стоянки. Турды-Ахун был в наилучших отношениях с Юдиным и со всеми сотрудниками экспедиции, которые чувствовали к нему неподдельное уважение. Кто мог бы подумать, что на двадцать девятый день пути Турды-Ахун плюнет на все и уйдет, бросив Юдина и остальных караванщикоз и лошадей, уйдет назад, со встречным порожним караваном ишаков, возвращающихся с Высоких Гор. Завалится на ишака, как байбак, как изленившийся тунеядец. И забудет даже захватить с собой свои личные пожитки, оставив их в разминувшемся с ишаками юдинском караване. Никто, конечно, и менее всех сам Турды-Ахун, не мог бы предвидеть этого, но все-таки на двадцать девятый день пути именно так и получилось. И во всем виноват был даже не Юдин, даже не погибшая Турды-Ахунова лошадь, а один ее хвост, потому что все остальные беды можно было б забыть, но этой беды Турды-Ахун не мог преодолеть никаким мужеством, никаким напряжением воли. Как часто бывает, все началось с пустяка. Просто Юдин впал в амбицию, когда вовсе мог бы не делать этого. Ну, кто же не знает норова горных речонок? От высоты, от разреженного воздуха, что ли, эти речушки обладают характером весьма неустойчивым, ведут себя ничуть не лучше самого заядлого неврастеника: то у них спокойствие и благорасположение ко всему на свете, то вдруг раздраженность и совершенно неуемное бешенство. Конечно, Юдин превосходно знал, что вечер наиболее неблагоприятное время для речных переправ, что по вечерам воды в реках иной раз вдвое больше, чем утром, когда солнце еще не коснулось верховий, не растопило слежавшиеся за ночь снега, не нависло над миром угрозой шипучих лавин, камнепадов и новых трещин в теле каждого прилепившегося к скалистым склонам ледника. Юдин знал это превосходно и, вероятно, сам распорядился бы раскинуть лагерь на берегу бурной мутносерой реки, к которой подошел караван после тридцатикилометрового перехода. К несчастью, однако, Юдин весь день ехал позади каравана, полный геологических недоумений, злой от явной неспособности их разрешить. Что такое в самом деле? На карте значится палеозой, осадочные породы, а тут вместо морских отложений, изволите ли видеть, гранит! Уже второй день экспедиция идет по гранитной интрузии, едва-едва прикрытой тонкими наносами современных отложений. Горы справа и слева -- обнаженный гранит, валуны в реке -- гранитные, остатки морен по бортам долины тоже гранитные. Вот только возраста интрузии пока никак не определить, -- Юдин тщетно всматривается в гребни дальних хребтов, выискивая контактную зону. Вчера на нашем пути попалась одна бровка с осадочной свитой, но сколько ни искал в ней фауну Юдин, ничего не нашел, а так на глаз и по цвету похоже на юру. Определять на глаз, конечно, недопустимо, надо непременно найти фауну. И если окажется, что гранитом прорвана юра, значит это молодой альпийский гранит, и если это действительно так... Но в самый разгар своих размышлений Юдин внезапно увидел впереди себя реку, караван, сбившийся у реки, и караванщиков во главе с Турды-Ахуном, развьючивающих первую лошадь. Юдин глянул на солнце, -- до заката оставалось еще никак не менее двух часов, а за два часа караван прошел бы, по меньшей мере, восемь километров, и потом, кто все-таки начальник экспедиции? Турды-Ахун мог бы спросить у него разрешения, а не располагаться лагерем там, где ему захочется... Конечно, если б Юдин не отстал от каравана, а ехал с ним вместе, он, вероятно, и сам приказал бы Турды-Ахуну остановиться на ночь перед рекой, но тут он рванулся рысью и, подскакав к караванщикам, враз задержал коня. -- В чем дело, Турды-Ахун? -- сказал он скороговоркой, почти про себя. Обращаясь к караванщикам, Юдин всегда добавлял к имени слово "ака", то-есть: "друг", "брат". Это был знак уважения и вежливости, приятной мягкости в обращении: "Турды-Ахунака", "Насыр-ака"... "эКимеан-ака"... Караванщики весьма ценили в Юдине знание тонкостей обращения. А потому, не услышав этого добавления, Турды-Ахун сразу понял, что Юдин недоволен и зол, и принялся с жаром, полуизвиняющимся, полуобиженным тоном объяснять Юдину все соображения, заставившие его остановить караван именно здесь. Юдин слушал молча, с каменным, тяжелым лицом, -- у Юдина это как-то так особенно получалось: сомкнет плотно губы, и кажется, они налиты свинцом, а лицо каменеет, словно неживое, -- массивный, тяжелый, будто глиняный слепок, и только сузившиеся киргизские глаза смотрят злыми буравчиками. И тих, и спокоен, и вежлив, а люди поеживаются под таким взглядом, словно этот взгляд их задавит сейчас. Юдин выслушал все объяснения молча, -- главным объяснением было: "вода высока, вьюки подмочишь", -- нахмурился и вместо ответа крепко стегнул камчой своего коня. Конь рванулся к воде, но, едва вступив в нее, уперся всеми четырьмя ногами. Перед его испуганными глазами мутносерая полоса воды проносилась с угрожающей быстротой. Река постукивала невидимыми на дне валунами. Конь попробовал пятиться. Караванщики и сотрудники экспедиции молча столпились на берегу, заранее зная, что, раз взявшись за дело, Юдин уже не отступит. Юдин крепко взял коня в шенкеля и со злобным упорством принялся хлестать его тяжелой камчою. Конь возмущенно вился, юлил крупом, попытался даже встать на дыбы, но тут Юдин, последним жестоким ударом протянув камчу ему под живот, бросил коня в гудящую воду. Конь сдался и пошел осторожно вперед, по грудь погружаясь в холодную пену. -- Хорошо идет, не боится! -- тихонько подтолкнул локтем Турды-Ахуна Насыр. В нем говорил азарт, глаза его умаслились блеском. Юдин отпустил стремена и выставил ноги вперед, -- его сапоги резали хлещущую, узловатую воду, как нос корабля. Конь всем боком наваливался на течение. Юдин отклонялся в обратную сторону, чтоб уравновесить центр тяжести. Конь, ставя ногу, выбирал камни на дне на ощупь и шел напряженно, как канатоходец. В середине реки воды оказалось немного выше стремян, а неслась она так, словно Юдин мчался вверх по реке со скоростью миноносца. Чувствуя головокружение, Юдин поморщился. Но конь, завидев уже противоположный берег, смелей заспешил к нему и, отфыркиваясь, напрягая задние ноги, энергично выкарабкался на прибрежные камни, а тут сразу смяк и поник головой, тяжело и учащенно дыша. Юдин спешился и молча уселся на камни, лицом к каравану. Это означало, что переправа возможна и должна быть осуществлена немедленно, а Юдин не собирается сдвинуться с места до того, как последняя лошадь окажется на этом берегу. Брод был, во всяком случае, найден, и я, отделившись от других всадников, погрузился в воду и вполне благополучно переправился через реку. Здесь я расположился рядом с Юдиным и, заложив повод моего коня за острый камень, набил махоркою трубку. Юдин, однако, не намерен был разговаривать: склонившись над картой, которую разложил на своих коленях, он что-то такое заштриховал в ней красным карандашом. Но он вложил карту в полевую сумку, когда весь караван с вьюками, подтянутыми как можно выше на спины, тесной беспорядочной ватагой вступил в реку под свист, гиканье и удары плетей. Караванщики и сотрудники экспедиции заезжали снизу по течению, подхлестывали мешкающих лошадей, и скоро весь караван, бурля и расплескивая бурунящую воду, миновал середину реки. Переправа казалась оконченной, но тут одна из лошадей остановилась посреди течения, сдуру вздумав напиться воды. Турды-Ахун, сидевший поверх вьюка на своем буланом гривастом мерине, повернул назад, чтобы подогнать отставшую лошадь. Едва преодолевая течение, он подобрался почти вплотную к ней, но тут его мерин остановился. ТурдыАхун нагнулся вперед, стремясь дотянуться до недоуздка лошади, как ни в чем не бывало с протяжным сипением сосущей воду. Если бы мерин переступил еще хоть на один шаг, равновесие не было бы нарушено, но он, очевидно, споткнувшись, внезапно сунулся мордой в воду, резко прыгнул вперед, чтоб устоять на ногах, плюхнулся грудью о гребень волны, закачался и, разом сбитый течением с ног, нелепо забарахтавшись, понесся вниз по реке. Турды-Ахун, успевший в момент его падения уцепиться за недоуздок продолжавшей пить лошади, оказался в воде и, захлебываясь, силился не выпустить из рук недоуздка, 10 П. Лукницкий а лошадь, весьма недовольная тяжестью, рванувшей ее голову, шарахнулась в сторону, едва удержалась. Она упрямо встала задом к течению, мотая головой, которую невольно тянул захлебывающийся, но не выпускающий недоуздка из рук ТурдыАхун. Теперь все зависело от недоуздка: если б он сорвался с головы лошади, Турды-Ахун понесся бы вниз, как муха в струе городского водопровода. Но люди на берегу уже неистово голосили. Насыр, полоснув ножом по арканам своей вьючной лошади, мигом сбросил вьюк на землю и, вспрыгнув на вьючное седло, погнал лошадь в реку, Два других караванщика, еще раньше побросав лошадей, бежали по каменистому берегу вслед за мелькающим в бурунных волнах Турды-Ахуновым мерином. За ними вскачь неслись сотрудники экспедиции. Юдин и я, услыхав крик Насыра, разом вскочили в седла и, опередив Насыра у самого берега, рассекая поспешно воду, приближались к Турды-Ахуну. Нам удалось схватиться за него одновременно, а тут подоспел и Насыр, и все втроем мы помогли Турды-Ахуну вскарабкаться на вьючное седло, за спину к Насыру. Навалившись сзади подбородком на плечо Насыра, Турды-Ахун закрыл глаза, обвис, как мешок, и только руками крепко обвил торс Насыра. Подгоняя виновницу происшествия -- вьючную лошадь, вся группа направилась к берегу и благополучно выбралась из реки. Ой-ой, алла-а-а! -- протяжно вздохнул Турды-Ахун, опустившись на камни и охватив ладонями виски. -- Саук (холодно!), -- добавил он, отплевываясь и отжимая с бороды воду. Дайте ему коньяка! -- обратился Юдин ко мне. -- Вы знаете где... Вместе с Насыром я направился к вьюкам. Караванщики вернулись ни с чем. Мерин Турды-Ахуна исчез бесследно, вместе с вьюком, конечно, изорванный в клочья, измолотый о камни диким течением. Караванщики бежали до полного изнеможения не меньше двух километров и никаких признаков погибшей лошади не обнаружили. Это было естественно: горные реки выбрасывают трупы иногда за пятьдесят, за шестьдесят километров, а чаще поглощают их бесследно. Солнце ложилось на зубцы далекой вершины, времени было потеряно много, но здесь, на этом берегу реки, не было ни травинки, надо было двигаться дальше, до ближайшего подножного корма. Турды-Ахун, наспех переодевшись, но все еще вздрагивая от холода, взгромоздился на чужую лошадь и тронулся в путь. За ним, озаренные багровыми лучами заката, вытянулись все вьючные лошади. Люди ехали молча, каждый по-своему обдумывал происшествие. Никто не высказывал своих мыслей другому, но каждый про себя винил Юдина. Юдин ехал спокойный, как ни в чем не бывало, нельзя было догадаться, о чем он думает. Оказавшись рядом с ним, я, как бы невзначай, спросил его: -- Этот мерин был единственной собственной лошадью Турды-Ахуна? Юдин молчал. Я искоса глядел на него и, решив было, что ответа не дождаться, с напускным безразличием отвернулся. Но тут Юдин уронил с хладнокровной усмешечкой: -- Не беда... Найду ему какую-нибудь лошаденку. В убытке не будет! Вечером в лагере все знали, что Турды-Ахун без лошади не останется, но все знали также, что Турды-Ахун гораздо больше подавлен не гибелью своей лошади, а тем, что не отрезал у нее хвост. Плохо... Очень плохо будет! -- мрачно повторял он, сидя в палатке и угрюмо покачиваясь из стороны в сторону. Лошадь сдохла -- воля аллаха! Беды нет! Лошадь помирает, человек помирает, собака помирает -- воля аллаха. Мертвую собаку в сторону бросил -- беды нет. Человека в землю положил, молитвы читал, мазар построил -- беды нет. Мертвой лошади хвост отрезал -- тоже беды нет. Хвост не отрезал -- плохое дело, лошадь ходить будет, несчастье хозяину делать будет, много несчастья, много беды: плохой хозяин, пускай его жизнь тоже плохая будет!.. Всю ночь Турды-Ахун не спал. Сквозь сон я слышал за палаткой вздохи и причитания Турды-Ахуна. Рано-рано утром, едва забрезжил рассвет, я услышал колокольчики, -- их тоненький перезвон нарастал. Я выглянул из палатки и увидел проходящий мимо караван ослов. Ничего любопытного в этом караване я не нашел и потому опустил полог палатки, чтобы без спешки одеться. А когда одетый, сделавший в дневнике обычную утреннюю запись, я вышел из палатки, ослиного каравана уже и след простыл: он скрылся за вдвинутым в долину гранитным мысом. Отсутствие Турды-Ахуна было замечено мною, так же как Юдиным и другими сотрудниками экспедиции, только когда мы расположились кружком по краям брезента, разостланного караванщиками, как обычно, для завтрака. Мрачный, насупленный Насыр сказал, обращаясь ко всем нам и не глядя ни на кого: -- Турды-Ахун-ака сел на ишака, пошел в Ош... Караван ишаков пошел в Ош... Хвост не отрезал, плохое дело... ТурдыАхун-ака ничего не надо. Вперед дорогу кончал. Назад пошел, в Ош... Ох-хо! И этот протяжный вздох, после которого вздохнули и два других караванщика, дал мне понять, что дело непоправимо. После долгого общего молчания Юдин решительно звякнул ложкой по пиале: -- Наливай чай, Насыр! Значит, караванбаши у нас теперь ты? И все мы подумали, что Юдину следовало бы к имени Насыр сделать добавление: ака. Но у Юдина, видимо, были иные соображения. Молча принял он пиалу из руки Насыра и стал пить чай, особенно громко хлебая его и отдуваясь. ГЛАВА VI. АЛИЧУР И МАРШРУТЫ ОТ АЛИЧУРА Вид с перевала Баш-Гумбез С высшей точки гребня Южно-Аличурского хребта, называемого иногда Памирским, над перевалом Баш-Гумбез (оставшимся ниже), от гранитной гряды, куда без всякой тропы, прямиком по склонам, вместе с красноармейцем Мешковым и караванщиком -- кашгарцем Мамат-Ахуном я поднимался верхом из урочища Бузула, я долго смотрел вниз, назад. Там простиралась под нами Аличурская долина. И в тот час 26 июля 1931 года я внес такую запись в мой путевой дневник: "... Водораздел, на котором я нахожусь, -- великолепен, я вижу вдали к востоку и западу порфировые лавы, -- они темнозелены и черны, они грандиозны, они поблескивают на солнце, и блеск их тем более мрачен и строг, чем веселее сверканье коегде прикрывающих их крутых полей фирна. Аличурская долина далеко внизу. Видны все ущелья, все горы над ними и те снеговые хребты, что высятся позади них. Аличурская долина, я сказал, далеко внизу, а ведь высота ее -- 4 000 метров над уровнем моря. Аличурская эта долина, со спускающимися к ней боковыми долинами, ровна, и чиста, и гладка, словно тихое море, в котором плавают все эти горы. Иные -- словно игрушечные, заводные насупленные мыши, иные -- как опрокинутые, облупленные чаны, как чугунные котлы. Подножия этих гор -- осыпи. Выше этих гор -- другие, островерхие, колючие, крутобокие, а совсем далеко -- как белая зигзагообразная линия, вычерченная на синем небе сейсмографом, -- зубчатый, снежный, великолепный Мургабский хребет, иначе называемый хребтом Базар-Дара, а еще иначе -- Северо-Аличурским. Он же тянется и на западе. Видимость -- громадная, небо -- ясно, воздух -- прозрачен, а с запада такой ветер, что лошади переступают с ноги на ногу и расставляют их, чтоб не потерять равновесия. Мы -- на хребте, и спуск с него так глубок и крут, что надо ехать по склону налево, до слияния этого склона с соседним. Там вечные снега южной стороны". Да, в южную сторону гигантского хребта, на котором я тогда находился, зрелище открывается еще более впечатляющее. Этот Южно-Аличурский хребет, протянувшийся в широтном направлении, высится над южной границей СССР, которая проходит посередине озера Зор-Куль и по вытекающей из него реке Памир. Но и озеро и река Памир спрятаны так глубоко внизу, что за исполинскими ступенями террас и нагромождениями колоссальных морен их с гребня хребта не видно. Взору наблюдателя там видится невообразимо глубокий и длинный провал в земном шаре, хотя и река Памир и одно из высочайших в мире озер -- Зор-Куль сами расположены на огромной высоте над уровнем моря -- на высоте в четыре километра. Озера и реки не видно, а вверху и далеко за ними виден еще более грандиозный, чем тот, на котором находишься, потусторонний горный хребет, удаленный для человеческих масштабов, но одновременно -- для космических масштабов -- близкий, будто край вплотную придвинувшейся к земному шару луны. Это Ваханский хребет, за ослепительно белыми плечами которого светится призрачной белизной Гиндукуш. Каждый геолог, любой исследователь, наблюдавший с севера Ваханский хребет, даже в самых сухих своих отчетах не удерживался от восторженного описания его грандиозности, его величественной, какой-то особенной красоты: "Наиболее поразительны и грандиозны формы древнего оледенения в бассейне Зор-Куля, или, точнее говоря, на северном склоне Ваханского хребта... " "Поразительный вид открывается с пер. Янги-даван на юг, на Ваханский хребет. Грандиозный, массивный хребет, увенчанный вечными снегами, прорезан рядом широких троговых долин, выходящих к его подножию. Вдоль всего подножия... на расстоянии 60 км тянется громадная, почти плоская долина, достигающая 6 -- 8 км ширины. Эта долина покрыта в средней части колоссальными свежими моренами. Среди этих морен и располагаются озера Зор-Куль (оз. Виктории), Кук-Джигит, Куркун-тей и Кара-дунг. Все эти озера, особенно Зор-Куль, типичные моренные озера... " Так пишут в своем совместном отчете за 1932 год геологи Д. В. Наливкин, П. П. Чуенко, Г. Л. Юдин и В. И. Попов. Так же восхищается им один из первых исследователей ЗорКуля, побывавший в этих местах в 1903 году, -- географ Н. Л. Корженевский. Особенности Аличурской долины В Аличурской долине и вокруг нее -- в ограничивающих ее горных хребтах мне пришлось по нескольку недель работать вместе с геологами Г. Л. Юдиным и А. В. Хабаковым в 1930 году и вместе с Юдиным и Н. С. Катковой в следующем, 1931 году. Зрелищем, описанным выше, мне посчастливилось любоваться и с гребней над другими перевалами: Кумды, Харгуш, Кок-Белес, Карагорум, Кок-бай, куда приводили меня в те два года совместные с геологами, а иногда одиночные верховые маршруты. И надо сказать, что, пожалуй, всякий путешественник так же, как я, чувствовал себя счастливым от созерцания величественной природы, в трудных странствиях на громадных высотах Восточного, или -- для этих мест называемого иначе -- Большого Памира. Своеобразие широких, иногда словно проглаженных гигантским утюгом, восточнопамирских долин, заставляет меня описать одну из них -- Аличурскую. Между хребтами Базар-Дара и Южно-Аличурским она протянута с востока на запад. По ней тоненькой ниточкой течет река Аличур, которая в верховьях составляется из рек Гурумды, Буз-Тере и Куберганды, в среднем течении принимает в себя множество речек, текущих по ущельям с двух горных хребтов, и которая на западе вливается в большое озеро Яшиль-Куль, дающее исток Гунту. Аличурская долина лежит на пути к Западному Памиру, по ней с 1895 года проходит большая памирская дорога, ведущая из Оша и Мургаба (Поста Памирского) в Хорог (с 1932 года она превращена в Памирский автомобильный тракт), а потому эту долину проходили почти все исследователи Памира. Но сравнительно немногие посвящали свои исследования именно ей и потому во многих отношениях к тридцатому году она еще никак не могла считаться хорошо исследованной. Первым европейцем-исследователем, достигшим ее (в 1878 году), был русский ученый Н. А. Северцов. Первым геологом, описавшим эту долину в своем (к сожалению, до сих пор не опубликованном) дневнике, был Д. Л. Иванов, посетивший ее в 1883 году. Он называет ее "ровной широкой озерной котловиной, вытянутой с востока на запад между двумя горными поднятиями". Он описывает пересекающий ее "замок у западного конца Яшиль-Куля, который прорван тесниной истока Гунта". Он говорит о сазах и песках, образовавшихся от разрушения гранитов, и о суглинках с рыхлым солонцом, и о значительных древних моренах, и о ключах, дающих начало реке Аличур, -- "начинающихся на востоке близ Кара-дунга и тянущихся к западу за Баш-Гумбез до Ак-Балыка или Тумаяка". Он первый записывает в своем дневнике, что на этом пространстве "Долина Аличура... вся представляет топь с рядом ключей, колдобин, озерок, едва проходимую на лошади. Против Ак-Балыка топь уже кончается. Аличур бежит зрелой рекой, богатой рыбой... До Кара-дунга почва сильно песчана, подвижна и долина закрыта редкими кустами. Но с Кара-дунга идет сплошной жирный саз, широкой лентой из края в край долины, сопровождая реку на запад. Там, где кончаются родники в долине и сильно выпячиваются в нее морены из южных ущелий, там он отодвигается... но все-таки широкой полосой доходит до самого Яшиль-Куля, где Суме представляет огромную топкую зеленую площадь уже с значительным количеством таловых кустов". Д. Л. Иванов описывает и хребты, окружающие долину, упоминает о кое-где на западе обнажающихся гранитах, очень метко говорит, что некоторые ущелья между острыми хребтами боковых отрогов, опускающихся с расположенных к северу гор, -- "чистенькие, словно выметены, точно так же, как и склоны образующих их отрогов". В 1915 году по пути к Усойскому завалу Аличурскую долину посетил И. А. Преображенский, который первым указал на происхождение озера Яшиль-Куль от гигантского завала и даже отметил место, откуда рухнул этот образовавший исполинскую запруду обвал. В том же году Аличур посетил геолог Д. В. Наливкин. Его интересовали прежде всего исполинские формы древнего оледенения Памира. Еще Д. Л. Иванов назвал Памир "страной древнего оледенения", еще гляциолог и географ Н. Л. Корженевский (начиная с 1903 года не раз побывавший на Аличуре) пытался воссоздать в своих представлениях древние гигантские ледники, от которых в наше время остался лишь величественный (но еще никем не пройденный в ту пору) бассейн ледника Федченко, -- он был исследован только значительно позже, в 1928 году. Из всех этих первых исследований стало ясно, что Памир никогда не был покрыт сплошным ледяным щитом, но по горам Памира протягивались колоссальные ледяные потоки. Они разделялись хребтами и гребнями, которые не были затянуты льдом. Сплошные ледяные щиты, по наблюдениям Д. В. Наливкина, были только у перевала Кой-Тезек и в бассейне современного озера Каракуль. Двигаясь очень медленно, растекаясь, гигантские ледники постепенно расширяли свои долины и там, где гряды гор не слишком возвышались над ними, соединялись переметными ледниками. В числе таких исполинских ледяных потоков был и АлиЧурский ледник; его пятикилометровой ширины тело протянулось на восемьдесят километров. Он пропахал, "проутюжил" себе то огромное ложе, которое стало впоследствии Аличурской долиной. Постепенно истаяв, этот ледник загромоздил оставленным после себя хаосом камней -- конечной мореной -- больше тридцати квадратных километров площади. Сюда же, к западной части гигантского ложа, стекал сбоку и могучий Кой-Тезекский ледник, который покрывал огромную площадь современных горных массивов сплошным ледяным щитом. В Аличурской долине -- плоской, широкой, до сих пор не углубленной водой реки Аличур, которая здесь, на четырехкилометровой высоте, протекает плавно и неторопливо, а зимой замерзает, -- древний ледниковый рельеф со всеми начальными и конечными моренами сохранился почти в полной неприкосновенности. Он оказался законсервированным массою льда, предохраненным от эрозии -- разрушения водою и ветром, которое обычно и создает острый, глубоко изрезанный, зубчатый рельеф. Так же сохранился древний рельеф и в области КойТезека, ныне сплошь заполненной огромными моренами, между которыми блестят во множестве маленькие округлые озерки. Морены достигают пятидесяти, даже сотни метров высоты, и в их лабиринте трудно разобраться путешественнику. Ниже Аличурского ледника, может быть прямым продолжением его, тянулся на сто двадцать километров Гунтский ледник. Он также истаял, но его долина, подвергнувшаяся вместе со всей окружающей ее горной областью воздействию тектонических движений земной коры, была глубоко пропилена титанической работой круто устремлявшейся вниз реки. Моренных холмов в ней не осталось: они оказались на дне огромного озера, которое некогда заполняло эту долину, а потом, когда озеро, прорвавшись, вытекло, были размыты и разнесены водой. В наше время над бурно текущим в глубокой и узкой долине Гунтом остались только высокие озерные и речные терассы. Необходимо отметить, что никаких моренных нагромождений нет и в середине Аличурской долины, так же как нет их и в нижнем течении главной из составляющих Аличур рек -- Гурумды. Такова картина древнего оледенения Аличура и Гунта, которую я представил себе, разбираясь в их современном рельефе во время своих путешествий и с помощью геоморфологических указаний географов, гляциологов и геологов, посвятивших изучению древнего оледенения Памира свои труды. После тридцатого -- тридцать первого годов по следам Д. Л. Иванова, Н. Л. Корженевского, Д. В. Наливкина, Г. Л. Юдина, А. В. Хабакова, Н. С. Катковой здесь работало еще много исследователей, из которых свои специальные исследования Аличуру посвятили В. А. Николаев, С. И. Клунников, В. И. Попов, М. А. Калинкова и другие. Убереженные от разрушения древними ледниками, сохранившие свои ледниковые формы долины Восточного Памира разделены горными хребтами. Горные хребты Восточного Памира потому и кажутся человеку совсем невысокими, что возвышаются всего на один-два километра над широкими и плоскими долинами, которые убережены древними ледниками от разрушения, от "пропиливания" и сами взнесены на высоту в четыре километра над уровнем моря. Эти горные хребты, оглаженные краями ледников, мягки по своим очертаниям, волнисты и не слишком крутосклонны. Только самые бровки водораздельных гребней, "расчесанные" водою и ветром, стали острозубчатыми, похожими на кромку пилы. Таков гребень Южно-Аличурского хребта, выдвигающий свои скалы и пики из фирна и снега, таковы гребни только самых мощных других хребтов. Вот почему, "то путешествует по плоским долинам и волнистым водоразделам Восточного Памира, тот почти всегда забывает об огромной абсолютной высоте, на которой находится, -- о ней напоминает путнику лишь учащенное сердцебиение, да одышка, да иногда головокружение и головная боль -- проявления той горной болезни, которая называется на Памире тутэком. Эта болезнь у людей со здоровым сердцем обычно цроходит после двух первых недель путешествия, когда организм приучается к разреженному воздуху высоты. Так было и со мной, так было и с большинством моих спутников -- молодых и здоровых. Картина, нарисованная Н. Л. Корженевским В современную эпоху Аличурская долина считается самым лучшим пастбищным районом Восточного Памира. Она покрыта альпийскими лугами и мятликовыми степями, а по склонам боковых ущелий -- пустынными пастбищами, в которых много полыни и памирской пижмы и даже высокогорных злаков. За исключением самых снежных зим, какие случаются не так уж часто, Аличурская долина может круглый год пропитать скот, привычный к суровому климату высокогорья. В этой долине из-за близости к Западному Памиру бывает гораздо больше осадков (сто пятьдесят -- двести пятьдесят миллиметров в год), чем в других восточнопамироких долинах, -- район Аличура ботаниками считается переходным. Больше осадков (двести-триста миллиметров в год) только на самом юго-востоке, в нижних "ярусах" Зор-Кульекой долины -- долины реки Памир. Как ни странно, мне почти не встречалось общих описаний современной Аличурской долины, кроме тех, какие дают сухое изложение научных наблюдений. Но есть прекрасное описание, принадлежащее одному из первых исследователей долины, -- Н. Л. Корженевскому, которое я не могу, не отказав себе и другим в удовольствии, не процитировать, тем более, что опубликованное в 1922 году, в давно ставшем библиографической редкостью ташкентском журнале "Новый мир" (No 6--7), оно почти недоступно читателям. Вот оно: "... после мертвых ущелий пройденного пути Аличурская долина приятно поражает зеленеющим простором, сравнительно обширным горизонтом, увенчанным снеговыми гребнями гор и ровной, как стол, поверхностью. Ближе к южному краю долины течет река Аличур, прихотливо извиваясь среди низких сазовых берегов, изрезанных протоками и родниками, блестевшими порою, как стеклышки, на ослепительном солнце. Благодаря прозрачности воздуха и необыкновенно сильному освещению все окрестности рисовались с такими подробностями, как будто находились от нас в непосредственной близости. Погода стояла прекрасная, и ехать по долине было большим удовольствием. Организм уже освоился с большой высотой, сердце билось спокойно и ровно; дышалось легко, во всяком случае, без той мучительной тяжести в груди, которой мы страдали в начале путешествия. Мягкая тропинка, простор, чистый воздух, небо изумительно синее и скалистые суровые горы, уходящие вдаль бесконечными линиями, создавали бодрое и хорошее настроение. Тихо, кое-где видишь юрты, дымок и стада кутасов *. Словно табуны медведей, бродили эти странные животные по долине, издавая хрюкающие звуки и мрачно посматривая на новых пришельцев. Вместе с архаром, тоже замечательным животным Памирских высот, обросший до копыт длинной шерстью як также является типичным представителем Памира с той лишь разницей, что архар (Ovis polii) дикое, а як домашнее, миролюбивое животное. В быту памирских киргизов, самых чистых номадов, коих только знает Туркестан, кутас является весьма важным элементом хозяйства. Это не только молочное и мясное животное, но также и вьючное, необычайно выносливое и приспособленное к памирским условиям. Ни громадная высота местности, ни глубокий снег не составляют для яка существенного затруднения, и только на нем можно совершить здесь труднейшие подъемы на хребты и ледниковые перевалы. Не хуже козла, як идет по утесам; с удивительной легкостью, непонятной для его грузной фигуры, он вместе со всадником перепрыгивает с камня на камень и взбирается на громадные кручи. * Киргизское название яков. Чем дальше мы подвигались на запад, тем шире становилась долина, но вместе с тем беднее, пустыннее. Редкая зелень сходит на нет, и каменисто-песчаные пространства овладевают долиной. На серожелтом безжизненном фоне теперь резче выступали разбросанные всюду белые кости архаров, которые в снежные зимы гибнут здесь от бескормицы и усеивают своими бесподобными рогами дороги. Еще безотраднее стала местность, когда тропинка повела по громадным холмам древних морен, кое-где прикрытых глинистой коркой, а местами не задернованных, сложенных обломками скал, изъеденными самым причудливым образом процессами выветривания. Глядя на эти накопления материала, похожие в миниатюре на горную страну с хребтами, долинками, котловинами, озерками и т. д., невольно представляешь величие тех ледников, которые вынесли из гор этот материал и построили из него на долине целый горный участок... Пройдя морены, мы спустились в обширную котловину, на которой синело резкой полосой небольшое озеро Сасык-Куль, с противной, как оказалось, горько-соленой водой, переполненное небольшими ракообразными. На поверхности озера плавало множество уток, главным образом атаек, несъедобных красных уток, привлекаемых на Сасык-Куль обилием корма. Берега озера низменные, солонцоватые, с небольшими возвышениями на восточном берегу, которые образовались из водорослей, наносимых прибоем. За этими возвышениями тянулась голая равнина с редко сидящими солянковыми растениями и упиралась в скалистые предгорья, однообразного пепельножелтого цвета... " Аличур в тридцатом году В июле 1930 года, вопреки крайне неблагоприятной обстановке, Юдин, Хабаков и я, приехав верхами с четырьмя предоставленными нам для охраны красноармейцами, поставили в Аличурской долине (в урочище Чатырташ) наш маленький лагерь. Нам предстояло работать здесь, разделяясь по двое и по трое, совершать маршруты в окрестные горы, -- "изучать геологию района". Мой дневник тех дней заполнен геологическими записями, описаниями быта киргизов, заметками о ночных дежурствах и об отражении попыток басмачей напасть на наш лагерь, об охоте на кийков и архаров, о ловле мелкой форели в реке Аличур и о том, как верхами вдвоем, втроем или в одиночку мы скитались по ущельям двух гигантских горных хребтов, то поднимаясь на водораздельные гребни, то опускаясь на дно глубоких потаенных щелок, то заезжая пить кумыс и кислое молоко в юрты к кочевым киргизам. Часто шли дожди и выпадали снега, мы мокли и зябли, нам недоставало еды, мы жадно ловили каждую весточку из внешнего мира, редко доносившуюся до нас, потому что никто из советских работников в это тревожное время не стремился проезжать через Аличур, где крупный феодал и бай Ишан-Кул, ненавидевший советскую власть, еще фактически правил киргизским родом хадырша, издавна кочевавшим по глухим боковым долинам и ущельям Аличура. Начался август. Мы сделали большую геологическую работу и выехали к озеру Сасык-Куль, у которого в это время работал наш приятель -- молодой геолог Александр Жерденко вдвоем со своим, малознакомым нам, приехавшим из Москвы начальником. С ними были и два караванщика; одного из них -- старого, опытного участника прежних экспедиций Дады Тюряева -- все мы хорошо знали и любили. Нет смысла подробно рассказывать об обстановке, в которой работали мы. Но чтобы кратко охарактеризовать ее, приведу запись не из своего дневника, а из дневника А. Жерденко от 3 августа 1930 года: "... Ночью залаяли собаки, затем сорвались с привязи лошади и карьером помчались прочь в сторону Сасык-Куля. Дада и Нурмат сейчас же вслед за ними. На счастье, две лошади запутались в веревках и остались невдалеке от лагеря. Дада и Нурмат, сев на этих коней, поехали по дороге на Сасык-Куль. Было это часа в два-три ночи. При подъезде к юрте караульщика на Сасык-Куле их остановило щелканье затворов винтовки и окрик по-русски: "Стой, кто идет?" Дада ответил: "Свой! Дада-ходжа!" Раздается голос Юдина: "Это наши!" Оказалось, что у юрты стоит лагерь Юдина, уходящего с Чатырташа. Юдин рассказал Даде следующее: о том, что их из Мургаба не пустили на Пшарт, из-за неспокойствия там; о шайке Шо-Киргиза, охотящейся за советскими работниками; о готовящихся контрреволюционных выступлениях в Аличуре (Ишан-Кул); о сорока пулеметах, обнаруженных в Иркештаме в тюках хлопка, который шел верблюжьим караваном из Кашгара; об обстреле геохимика Прокопенко; о гибели тридцати человек экспедиции Никитина; об обстреле в Чатырташе всадников ночью и т. д. >.. В Чатырташе Юдин, видимо, получил дополнительные сведения, почему и решил свернуть работу и итти в Хорог. Дада передал, что сейчас Юдин собирается к отъезду в Тагаркакты. Быстро оседлали лошадей и выехали навстречу Юдину. Юдин и Лукницкий рассказали все то же, что и Дада, дополнительно сказали нам, что от киргизов они имеют сведения, что мы ночью спим без охраны, в то время когда в нашем лагере не было ни одного киргиза. На прощанье Юдин сказал: "Паники поднимать вам не следует, работайте и ждите смены Памиротряда; раз на вас до сих пор не напали, то едва ли в ближайшие дни нападут". Конечно, такая аргументация нам, а особенно мне, показалась слабой. Юдина я знаю хорошо, это такой человек, который зря не побежит. Взвесив все сегодняшние сведения, я пришел к выводу, что нам тоже надо сегодня же отсюда смотаться. Раз охотятся на советских работников, а после отъезда Юдина во всем районе остается нас, советских работников, двое, то нет никаких оснований полагать, что нас не тронут... Позже мы опросили мнение Дады. Он ответил, что, конечно, дело начальства решить то или иное, но он думает, что рисковать не стоит, так как риск может кончиться просто: "и люди пропадут, и коней не станет, и солончаки останутся". Лучше всего, мол, "от греха подальше". В. согласился и приказав Даде собирать вещи, сам поехал собирать образцы, а я пошел описывать последний разрез. Быстро закончили это дело и в четыре часа выступили в Тагаркакты... " Маршрут к Зор-Кулю В следующем, 1931 году вместе с Юдиным я вновь оказался в Аличурской долине. На этот раз с нами работали петрограф Н. С. Каткова, художник Д. С. Данилов, коллектор В. А. Зимин и несколько других сотрудников экспедиции. Как и прежде, чтоб охватить работой возможно больший район, мы мелкими группами часто разъезжались по разным маршрутам. Наш небольшой караван в таких случаях оставался на основной базе, охраняемой двумя-тремя из предоставленных нам шести бойцов-пограничников. Другие поочередно ездили с нами. Со мною чаще всего ездил красноармеец Поликарп Гурьяныч Мешков, с которым я так сдружился, что он стал моим самым надежным, верным и любимым спутником во всех моих странствиях в том году на Памире. День за днем я писал дневник. Обстановка на Восточном Памире попрежнему была тревожной, напряженной, и потому записи о тектонике и стратиграфии пройденных мест чередовались с записями об отставленной боевой тревоге. Дни были похожи один на другой, и я выбираю наугад отрывок из этих записей, два обыденных дня, ничем особенным не ознаменованных, а просто характеризующих некоторые интересные места и само путешествие по Памиру в ту последнюю перед приходом погранотряда неделю, которую я провел в верховых маршрутах у самой восточнопамирской границы. Погранотряд, впервые придя туда, поставив новые заставы там, где их прежде не было, сменив на старых постах маленькие, несшие караульную службу кавалерийские гарнизоны, накрепко закрыл советскую государственную границу, отрезав пути на Памир всяческим басмаческим бандам, организованным иностранной империалистической разведкой. Вот запись в моем дневнике от 22 июля 1931 года. Этот день застал меня в пути из Аличурской долины к перевалу Кумды: ... Выехали в 7 часов 18 минут утра, наспех выпив по кружке чаю. Сегодня мы -- ввосьмером: Юдин, я, художник Данилов, бойцы Тараненко и Мешков, караванщики Дада-ходжа, Али и Мамат-Ахун. С нами две вьючные лошади. На Юдине оказался халат из купленных в Мургабе у китайских купцов... Халат -- это защитная одежда здесь, на Большом Памире. Так ездят, когда хотят, чтобы, приняв издали всадника за местного кочевого киргиза, на него не обращали бы особенно пристального внимания. Холод. Боец Тараненко спешивается, идет пешком, чтобы согреться. Мешков едет, в валенках. Тараненко старается не отстать от лошади. Но попробуйте итти пешком на подъем, на такой -- около пяти тысяч метров -- высоте, в полушубке, в полном вооружении! Тараненко садится в седло. Бугристое замерзшее болотце хрустит под копытами. Здесь только что стаял снег: трава прошлогодняя, желтая, мертвая. Снег пластами и до сих пор лежит в долинке. Слева течет ручей, течет оттуда, где, кажется, перевал. Впрочем, ручьи текут отовсюду, а многие не текут -- замерзли, а солнечные лучи еще не дошли до долины. Поднимаемся на моренный амфитеатр, опетляя его по льдистым буграм, по камням, по трясинной почве. И здесь обнаруживается, что налево нет перевала, а он, вероятно, с правой стороны цирка. Склоны снежны, снег плотный и сверкающий, как белая жесть. Лошади скользят, местами приходится спешиваться. Направо -- моренная терраса, мы выбрались на нее, ищем тропу: по корке снега, по склону видны чьи-то давнишние следы. Подъем очень крут, невероятно каменист, -- осыпь, местами покрытая снегом. Очень осторожно, чтоб лошади не переломали ноги, поднимаемся. 9 часов утра. Перевал. Ждем каравана, он мучается далеко внизу на подъеме. Кручи снега здесь так тверды, что я и мой спутник художник Данилов устраиваем катанье: взойдя на склон, катимся, сапоги заменяют лыжи, катимся с пьяною быстротой вниз. Я скатился два раза. Чудесно! Считаю пульс: 160! И все же чувствую себя превосходно, хочется петь и смеяться. Мы рассчитываем вместе: высота здесь не меньше пяти с половиной тысяч метров над уровнем моря. Ждем каравана. Записываю геологию; строение местности можно себе представить следующим образом: граниты обнажаются в ряде мест, а осадочные породы как бы присыпают их сверху. Большое региональное распространение гранитов позволяет предположить наличие больших гранитных масс на глубине. У устья реки Тамда обнажаются полого-падающие на юг, почти строго широтного простирания осадочные породы, сильно измененные близостью гранитной интрузии. Выше, до перевала Кумды, оба водораздела реки сложены исключительно гранита ми. Гранит -- среднезернистый, биотитовый, иногда двуслюдистый, но по внешнему облику должен быть отнесен к более глубоким и центральным частям интрузии, нежели тот, что встретился нам у перевала Кара-Белес. В верховьях реки Тамда, под перевалом, видны скалистые обнажения. Хребет зазубрен -- множество пиков... 9 часов 35 минут. Начинаем спуск. Впереди вниз -- "корыто" троговой долины, а вдали -- Афганистан: слепительные снега Ваханокого хребта. Он, пожалуй, не менее грандиозен, чем Заалайский хребет. Спуск крут только десять-пятнадцать минут, затем ровен, полог, легок, -- долина, как гигантский лоток для катанья яиц. Фотографирую спутников и свою лошадь на фоне хребта. Речка -- уже многоводная -- приток реки Памир, к которой спускаемся. Реки Памир, впрочем, не видно, -- в долине впереди два больших перегиба -- ступени террас. Безлюдье полное. Белые, вроде клевера, цветки. Трава хороша. Склоны по сторонам мягки, вообще весь рельеф мягок. В 11 часов мы -- на бугристой террасе, она над долиной реки Памир, невидимой далеко внизу. Мы поворачиваем налево, почти на восток. Юдин далеко впереди, и я не вижу его. Еду по его следам. Остальные отстали. В террасу входят один за другим мысы правобережья, между мысами -- лощины, в лощинах нет ничего, никого. Но вот направо -- три лошади. Значит, близко кочевье? Три лошади, привязанные к колышкам, вбитым в землю. Никакого кочевья, однако, нигде кругом нет. Только следы конских и ячьих копыт. Тараненко нагоняет меня. Едем молча, а Таранеяко редко молчит. 12 часов. Все то же, только впереди стадо яков. Мелькнули и скрылись два всадника. Где же кочевье? В 12. 30 -- скрытая от всех взоров, в ямине лощины, кочевка, девять юрт. Вижу: лошадь Юдина. Встречает меня молодой киргиз, принимает лошадь. Сбатовав свою с лошадью Тараненко, вхожу в юрту. Юдин уже, как Будда, на почетном месте и уже поглощает всякую молочную снедь. Киргизы удивлены нашим появлением: "узункулак" ("длинное ухо") о нас им еще ничего не оказал. Подъезжают остальные. Киргизы, видно, напуганы. Один, с подбритой бородой, нервничает: бегают глаза. Взаимные угощения: айран, молоко, шоколад, -- и за едой -- разговоры. Кочевка семьи Шо-Киргиза, главаря басмаческой банды, который сейчас в Афганистане -- в четырех километрах отсюда... Через полчаса выезжаем дальше. Спуск по лощине, к последней террасе, над рекою Памир. Проехали километра три. Видна река, вдали -- озеро Зор-Куль. "Это центральный пункт земли и неба. Там есть озеро, и в нем обитает дракон", -- писал об этом месте китайский путешественник Суэнь Цзянь. Спускаемся в ложе реки Памир. Река многоводна, в глубоких откосах осыпающихся моренных берегов. А ложе реки узко, и только против боковых щелок шире и покрыто зеленью. Едем, поглядывая на Афганистан. Он шагах в пятидесяти от нас. Юдин останавливается: А что, если нам разделиться? Как разделиться? Так. Половина поедет к Кизыл-Рабату, половина вниз по реке, к Харгушу. Как вы думаете? Что ж!.. Решайте, Георгий Лазаревич! Я несколько озадачен такой быстрой сменой планов Юдина. Полчаса назад он было предложил всем ехать обратно, сейчас -- новый вариант. Размышляю. Юдин предлагает разъехаться в разные стороны тут же, спрашивает мнения Тараненко. -- Бара-бир! ("Все равно!") Тильки, по-моему, переспать вмисте, а с утра и в разные стороны! Юдин спрашивает Данилова. Данилов: -- Что ж!.. Мне все равно. Только вот, как делиться? Палатка у нас одна! Стоим в нерешительности. Размышляем. Наконец решаем: стать тут же лагерем. Едем чуть вниз, вдоль реки, до зеленой лужайки. Развьючиваемся. 2 часа дня. 11 П. Лукницкий Раздел, видно, не по душе всем, но никто не высказывается. В молчании ставим палатку. Юдин залезает в палатку, штудирует карту. Мы собираем кизяк. Данилов, наконец, делится со мною своими соображениями: что сделаем в отношении работы мы, не геологи, разделившись? Десятиверстка у нас -- в одном экземпляре, котел -- один, палатка -- одна. У нас четыре винтовки, у Юдина -- большой, в деревянной кобуре, маузер. Если разделить пополам винтовки -- будет по две. Не слишком ли это мало для здешних опасных мест, для открытой границы, для расстояния в сто пятьдесят километров между ближайшими постами Кизыл-Рабатом и Лянгаром, -- мы находимся как раз посередине. Вспомним о семье Шо-Киргиза, о курбаши Султанбеке, на-днях совершившем налет на нашу территорию; вспомним о том, что, кроме басмачей и их родственников, здесь населения нет и они знают: любой поступок сойдет для них безнаказанным, ибо перейди реку, и ты -- за границей, а река -- вот она: пятьдесят шагов! Возвращаемся к палатке. Обычно, поставив палатку, сейчас Я же вносим в нее вещи, устраиваем постели. Сегодня -- вещи брошены, в палатке -- пусто, все разлеглись на земле, где при дется, и у всех наплевательское ко всему отношение. Устали, что ли? У меня чертовски болит голова -- от жары ли, оттого ли, "я что не ел с утра, или от перевала? Все разлеглись и заснули. Я задремал тоже. Очнулся, слышу общий храп; вижу: все разбросано, винтовки и другое оружие валяются, где придется. Юдин храпит в палатке. Из караванщиков не спит только старик Дада-ходжа. У него готов суп -- шурпа. Будит всех. Едим. Ниже по реке, вдали, Дадаходжа замечает семь всадников. Смотрим в бинокль -- киргизы. Решаем задержать их, кто бы они ни были. Тараненко высматривает: нет ли у них оружия? Не разобрать: далеко. На всякий случай готовим винтовки. Юдин надевает на деревянный приклад свой маузер. Если басмачи -- мы хорошо встретим их. Юдин велит не выходить из палатки, чтобы едущие не знали, кто здесь, чтобы приняли нашу палатку за палатку кашгарских купцов. Если всадники остановятся и будут удирать, откроем стрельбу. Всадники приближаются. Мы спокойны; перешучиваясь, доедаем шурпу и пьем чай. Всадники подъезжают близко, видно: одна женщина, остальные -- мужчины. Выходим из палатки, машем им, чтоб подъехали к нам. Подъезжают. Киргизка, два киргиза, четыре таджика. Подозрительного, видим, в них нет ничего, только киргизы -- мрачнейшего вида. Говорят: едут с Джаушангоза в киргизское кочевье -- в то, где мы были. Отпускаем их. Уже предзакатный час. Юдин, наконец, заводит речь о разделении на две части. Опрашивает всех. Я говорю, что на первом месте -- работа, и надо делать так, как требуется для работы. Юдин делит нас так: он, Данилов, Тараненко и Дада-ходжа едут вверх по реке Памир и заезжают в Мургаб (на Пост Памирский), чтобы оттуда съездить на Ранг-Куль. Я с красноармейцем Мешковым и с караванщиком Мамат-Ахуном еду вниз, по реке Памир, затем поднимаюсь на перевал Харгуш и еду к озеру Сасык-Куль. Сегодня снимаю для себя копию карты. Юдин со своими едет налегке, без вьюков, чтоб иметь возможность передвигаться с предельной скоростью. Обоих вьючных лошадей забираю с собою я. Вернувшись в Аличурекую долину, в основной лагерь, если там работа закончена, снимаю всех и, не дожидаясь Юдина, веду экспедицию через Джаушангоз, в долину реки Шах-Дара, оттуда по ущельям рек БадомДара и Ляджуар-Дара поднимаю всех к месторождению ляпислазури. Юдин со своими приедет туда, если не успеет нагнать нас раньше. Кроме того, перед отправлением из Аличурской долины мне нужно будет сделать маршрут к Баш-Гумбезу, чтоб выяснить: известняки там или гранит... Опять ниже по реке -- всадники. Трое. Едут сюда. Киргизы. Задерживаем их. Они подозрительны; путаются, врут во всем. Юдин по-киргизски долго и подробно опрашивает их, но ответы их все так же противоречивы и путаны. Оружия у них нет. Опрашиваем: видели ли кого-нибудь? -- Нет. А после говорят: видели группу (тех семерых, что проехали здесь) и даже обменяли у них лошадь. Юдин ссаживает их с лошадей и посылает Мешкова на одной из них в то кочевье, куда уехали семеро, -- проверить их слова об обмене лошади. Пока Мешков ездит, те сидят, разговаривают с Юдиным. В глубокой тьме Мешков вернулся ни с чем, -- те семеро уехали в кочевку семьи Шо-Киргиза и он, естественно, не поехал туда. Мы думали, что делать с этими тремя? Отпустили их, они уехали. 23 июля 1931 года. Встали в шесть. Разделили все. Со мной оба вьюка: палатка, пожитки мои, Юдина, Данилова и других, котел, кувшин и прочее. Юдин со своими берут только минимум: то, что привьючивается к их седлам. В 7. 20 выезжаем в разные стороны и через несколько минут теряем друг друга из виду. Еще через несколько минут сзади, наверху террасы и я и Мешков замечаем нескольких всадников, едущих за нами поверху, где нет никакой тропы. Это подозрительно, а потому в дальнейшем пути я несколько раз выезжаю на террасу, но уже больше никого не вижу. Едем поймой реки Памир, под ее высокими, осыпными берегами -- это прорезанные водой морены. Юдин вчера расспрашивал киргизов, и все утверждали, что ниже по реке нет никаких кочевок, ни киргизских, ни таджикских. Река многоводна, местами разделяется на рукава, образуя архипелаги зеленых у берега островков. Чаще, однако, идет сплошным течением, иногда порожистым, смывающим упавшие в русло камни. Морены Афганистана бесконечны... В 8. 20 проезжаю развалины бывшего Мазар-Кале. Справа, все время выходят к берегу боковые ущельица. Они начинаются в нижнем, высящемся прямо над поймой, ряду морен. За ним, ступенью, -- второй ряд. По реке плывут утки-нырки, их много, но мы не обращаем на них внимания. Рыбы в реке Памир нет. Часа через два пути, на афганской стороне -- большая киргизская кочевка, юрт тридцать, растянувшихся на несколько километров и кончающихся, группой любопытных конусообразных мазаных построек, -- афганский кишлак ли, пост ли, -- не знаю. Народу множество, всадники разъезжают по берегу взад и вперед. Скот пасется на обоих берегах, и на нашей стороне бродят несколько пастухов. На нас смотрят, собираются группами. Все эти киргизы -- баи, те, что, ненавидя советскую власть, бегут от нее. За афганским поселением -- излучина реки. На левом берегу -- высокие нагромождения морен, на правом -- морены так же высоки. Река сужается, входит в ущелье. Справа берег перед ущельем загроможден валунами и гранитными глыбам". В ущелье стены над берегом скалисты и прикрыты обвалившимися породами. Река в нескольких местах подмывает стену ущелья, едем по воде. Тут две, сложенные из камней искусственные стенки -- подобие хибарок. Чуть дальше, на зеленом берегу --лунки воды, одна из них черная. Подъезжаю, -- нефть? Едем быстрым шагом. Мамат-Ахун со своими легкими вьюками не отстает. Выбравшись из ущелья, встречаем двух таджиков верхом на ослах. Гонят корову. Говорят, что до развалин рабата Харгуш (то-есть до Мазар-Тепе) километра полтора. Тогда берем наискосок, сокращая путь: от берега забираем вправо вверх по тропинке. Внизу, чуть дальше, в устье Харгуша вижу рабат -- целенький, не разрушенный. Уже 10 часов 20 минут; мы ехали четыре часа, сделали километров тридцать пять. Таджики сказали, что следующий рабат -- Мац, а там еще один переход -- Лянгар, то-есть место слияния реки Памир с ВаханДарьей, -- начало Пянджа. Едем к руслу Харгуша, все поднимаясь. На афганской стороне морены кончились, перед нами открытая долина, широкая, покатая, постепенно и очень далеко от берега переходящая в склон Ваханского хребта. А немного выше устья Харгуша, с афганской стороны, -- большой приток; наискось, с востока, он режет морены, уходит в их глубь, и морены с ним похожи на отдельную, врезанную в эти безмерные пространства страну. Устье Харгуша. Громадные осыпи. Узко. Тропа хороша и наезжена. Глыбы гранитов. Поднимаемся. Высоко над нами -- два дыма, стада. Здесь, в каменной лачуге без крыши -- семья киргиза. Киргизка доит овец. Задерживаемся. Киргиз беден, у него нет юрты, он пытается накрыть лачугу чием. Говорит, что вчера перекочевал сюда из Лянгара. Выпиваем по кружке молока, угощаю детей конфетами и сахаром. Выше в километре -- еще стада. Спрашиваю киргиза (Мешков хорошо говорит по-киргизски): кто там? Говорит, что не был там, не знает, но как будто таджики. Едем дальше. Налево, высоко на склоне -- аул, сложенный из камней. Перед аулом -- две юрты. А в русле реки -- двух- и трехметровые растрескавшиеся пласты твердого, как лед, снега. Тропа заворачивает вправо, а впереди, в расступившихся горах, -- опять нагроможденья морен и маленькое озерко. Мы уже очень высоко, долина расширяется, выравнивается, и вот озеро, большое озеро Харгуш, километра три в длину и с полкилометра в ширину. Медленно огибаем его. Местность чудесна, потому что над озером гигантские обрывистые склоны и южный хребет исполосован снегами. Справа -- граниты измяты, черны, странны, словно вар, смятый сильной рукою, выпятившийся между пальцами и искромсанный, застывший в падении на лету. Оглядывая скалы, собирая образцы, замечаю спускающихся со склона по лощине трех всадников, там, где нет никакой тропы. Поворачиваю коня, скачу им навстречу галопом. Мешков скачет за мной. Машет им, чтоб ехали к нам. Подъезжают киргизы. Узнаю: один из них тот, -- борода, точно подбритая, -- тот, с бегающими глазами, который был в юрте, в кочевке, где мы пили айран. Он узнает нас, расплывается в медовой улыбке, выражает удивление, что видит нас здесь и спрашивает, где остальные трое. Конечно, вместо ответов я сам, через Мешкова, выспрашиваю его, куда едет. В Тагаркакты. Зачем? К знакомому, в сельсовет. В этих местах я не встречал ни одного киргиза, который при опросе не упомянул бы сельсовет. Как называется тот перевал, которым вы ехали? Кок-Белес. Но Кок-Белес, судя по карте, дальше. Я высказываю сомнение, и он отвечает мне: -- Можно проехать и тут, и там, и еще там, -- все это "гамузом" -- Кок-Белес. То же о "гамузе" он говорит по поводу пути к Тагаркакты, указывая на щели в громадах, высящихся над озером и на морены, что мы проехали полчаса назад. Ладно! Отпускаю его и едем рысью, догоняя вьюки. Киргизы, отъехав от нас, почему-то спустились к озеру, не туда, куда указывали свой путь, и скрылись в буграх. Перевал почти незаметен, но уже спуск и из-за поворота тропы выезжают один за другим всадники с винтовками: пять, шесть, семь... Переглянувшись с Мешковым, останавливаемся; снимаем с плеча винтовки. Кто это? Всадников все больше, и передние тоже снимают винтовки с плеча. Кто бы они ни были -- едем навстречу, беря в галоп. И вдруг узнаю: пограничники. Приятное разочарование! Это идет отряд, -- впервые по этому пути идет отряд пограничников, ставить заставы, закрывать границу. Мы расстались с этим отрядом в пути на Памир, у озера Каракуль, он задерживался в Мургабе, делился на части... Мы за это время объездили половину Восточного Памира, делая геологическую съемку... 2 часа 30 минут дня. Здороваюсь с дозором. Дальше -- головное охранение, основная колонна, ее ведет мой хороший знакомый -- помощник начальника отряда. Он со всей колонною останавливается, спрашивает меня о дороге, скоро ли перевал (мы на перевале как раз), скоро ли и где озеро? Говорит, колонна делала дневку у озера СасыкКуль и что сегодня станут лагерем у Мазар-Тепе. Объясняю ему все о дороге, о рабате Харгуш. Он говорит, что красноармейцы, оставшиеся в основном лагере нашей экспедиции в Аличурской долине, просили его сбросить для экспедиции продовольствие, но он не мог выделить его из запасов тех застав, что движутся с ним. Чтоб получить продовольствие, нужно или съездить на Пост Памирский, где пока осталась продбаза, или дождаться второй колонны, которую ведет начальник отряда, -- эта колонна пойдет на Хорог и может скинуть нам продовольствие из своих вьюков. Сказал, что вторая колонна выйдет из Мургаба 26 июля, рассказал, где будут ставить лагери в своем пути к Пянджу... Колонна трогается с места. Разговариваю со встречными знакомыми -- командирами и бойцами. Удивляются, что я всего лишь с одним красноармейцем и что мы так много уже успели объездить; спрашивают: долог ли еще им путь сегодня? За колонной идут верблюды -- громадный караван, шестьсот верблюдов! Везут кровати, продовольствие, керосин, боеприпасы -- ящики, мешки, тюки, связки... Караван бесконечен, занял узкую тропу, и нам приходится карабкаться по камням. В колонне многие в цветных очках, на лицах -- защитные повязки от жгучей солнечной радиации, от холода, от ветра. Даже караванщики все пообмотали себе головы всяким тряпьем. А мы не знаем этого, -- от солнца, от ветра, от холода не прячемся, мы -- старые памирцы, привычные!.. Спуск с перевала. Верблюды, верблюды... Отдельные красноармейцы с ними. Дорога -- в узком ущелье. Начинаются морены, озерки среди них, и все верблюды, верблюды... Мне понятно теперь, почему вчера и сегодня в обычно безлюдных местах у границы такое движение киргизов. Эти дни -- последние, когда происходит своеобразное размежевание: баи, родня басмачей, сами тайные басмачи бегут за границу, беднота -- та, что не боится своих родовых старейшин, -- остается. Граница закрывается! Басмаческому своеволью -- конец! Мы с Мешковым едем весело, переговариваясь со встречными, но злимся на загроможденный верблюдами путь. У озер верблюжий караван кончился. На спуске из-за морены показывается красноармеец. Увидел нас, снял винтовку с плеча, и -- опрометью, галопом назад. Кричим ему, скачем карьером за ним, -- он от нас, не распознав в нас своих. Вылетаем за морену. Красноармеец этот -- дозор тылового охранения -- докладывает начальству, и в охранении -- возбуждение. А когда мы приблизились -- недоумение, затем улыбки и приветствия. Спрашивают: далеко ли ушли верблюды, колонна, насколько растянулись, когда лагерь? Сзади, говорят, никого нет, только два красноармейца остались у ближайшего озерка. Середина дня. Отряд шел навстречу нам полтора часа. Мы прощаемся и продолжаем путь. В юрте у озера Сасык-Куль В 1931 году в моих маршрутах по Восточному Памиру мне постоянно приходилось заезжать в юрты одиноких киргизов. Многие из них -- родственники крупных памирских баев -- были тесно связаны с басмачами и, ставя свои юрты под перевалами, возле скрещения горных тропинок, на берегах мелких озер, несли у басмачей службу разведки и наблюдения. Такой наблюдатель по приказу главаря своей банды должен был маскироваться, изображая собой мирного пастуха, бедняка, которому и жить-то больше негде, кроме как на этом вот неудобном для выпаса скота месте. Мы, участники экспедиции, частенько вынуждены бывали кочевать именно в таких юртах, и это было все же безопасней, чем устраивать ночлег, жечь костры в стороне от них, -- безопасней потому, что мы, ложась, например, спать у дверей, создавали такую обстановку, при которой хозяин юрты, даже при всем желании, не мог бы до утра навлечь на нас басмачей, а днем, в седлах и при оружии, врасплох мы не могли быть застигнуты. Мне кажется не лишним рассказать об одной из таких ночевок, приведя запись из моего дневника, сделанную в июле 1931 года. В тот раз я заехал в такую юрту вместе с Мешковым и караванщиком Мамат-Ахуном. Маленький кашгарец Мамат-Ахун обладал длинными черными усиками, устремленными, как стрелки, в обе стороны от его узкого, туго обтянутого коричневой кожей лица. Он был человеком азартным, легко возбудимым, фанатичным в своей религиозной приверженности к реакционным муллам и ишанам, человеком, который всегда мог нас предать басмачам и которого нам приходилось остерегаться" Обычно он был самым шумным из всех караванщиков, и эмоциональность его до такой степени не имела предела, что однажды, например, разозлившись на свою лошадь, он откусил у нее кончик уха; другой раз, играя в "бараньи позвонки" -- азартную игру, подобную нашим "костяшкам", он в споре откусил фалангу пальца у другого, игравшего с ним караванщика. Надо сказать, что при этом дело обошлось без особой обиды пострадавшего на Мамат-Ахуна, и через несколько минут после сделанной мною перевязки они продолжали игру как ни в чем не бывало, а я опять слышал из своей палатки гортанные, азартные возгласы... Но перехожу к записи из моего дневника: ... Чукур-Куль. Тихое озеро. Чуть заболоченные берега, окаймленные зеленой травой. В воде у берега -- миллионы красных палочек -- представителей местной, высокогорной фауны. Развьючиваемся у развалин сложенной из камней лачуги, на самом берегу. Собираем кизяк. Мешков и Мамат-Ахун быстро раскладывают костер. Лошади пасутся, я делаю заметки в полевой книжке -- перечисляю граниты, образцы которых взял на перевале Харгуш: обильный слюдою двуслюдяной гранит, розовый гранит с биотитом, мусковитовый гранит и тонкозернистый мусковитовый гранит с гранатом; заканчиваю записью о пегматитах, кварцевых жилах... Над озером -- гряда гор, за нею, выше, вторая, снежная... Полтора часа отдыхаем таким образом у озера после многочасового маршрута, но сегодня надо ехать до темноты. В 5 часов 30 минут мы выезжаем дальше. Морены. Синие цветики. У озера -- лунки с жидкостью, похожей на нефть, очевидно продукт разложения водорослей. Морены кончаются, и путь продолжается по совершенно гладкой, похожей на большое корыто долине, без валунов, без камней, только песок да кустики терескена. Справа и слева -- две моренные гряды, как обрушенные крепостные стены, что легли по длине долины, за ними склоны "бортовых" гор. Заболоченное, высохшее озерцо, по которому бродит кулик, еще один тоненький "нефтяной источник"... Часа через два пути долина кончилась, мы снова в моренах, а затем в нагромождении крупных скал. Видно озеро Газ-Куль (Гусиное озеро) и гору, ту, что над Сасык-Кулем, и большую дорогу к перевалу Тагаркакты. Мамат-Ахун с вьючной лошадью, которую ведет в поводу, отстал в хаосе громадных черных скалистых глыб. Внизу далеко, у Газ-Куля, замечаю восемь всадников и одинокую юрту. Четверо из всадников подъезжают к юрте, остальные исчезли. Спешившись, поджидая Мамат-Ахуна, наблюдаю вдвоем с Мешковым за ними. Наконец видим рыжее пятно: Мамат-Ахун в своем рыжем, крашенном луком, кашгарском халате, на рыжей лошаденке догоняет нас, за ним тащится вьючная, и мы едем дальше, и дикие скалы кончаются, и мы движемся уже параллельно боковой дороге. Поблескивают озеро Туз-Куль и другие озера. У одного из них -- семь всадников... Солнце за нами уже почти припало к горам. В его косых лучах хорошо видно озеро Сасык-Куль, к нему именно мы и направляемся. Я привык видеть на нем гусей, но на этот раз (гляжу в бинокль) их почему-то нет, они, вероятно, кем-нибудь вспугнуты. Мамат-Ахун сегодня веселый, и мы тоже веселы, всю дорогу в пути перешучивались. Другой караванщик ругался бы, делая такой многочасовой переход, а этот -- ничего, едет, болтая ногами. А ведь три из четырех лошадей принадлежат ему. Он не горюет, что они устали. Галопом подъезжаем к рабату, высящемуся у озера СасыкКуль. Рабат совершенно разрушен. А рядом с его руинами и со второй, разрушенной каменной постройкой стоит одинокая юрта. Вокруг -- неимоверная грязь после проходившего здесь скота. В юрте -- два молодых киргиза и одна столь же молодая киргизка. Встречают нас неприветливо, но на вопрос, есть ли у них молоко, отвечают: "бар" (есть). Киргизы -- два брата, одного из них зовут Турсун, женщина -- его жена, ее зовут Угульча. Приехали мы в 9 часов 10 минут вечера, солнце уже скрылось за горами, было холодно. После тринадцатичасового перехода мы устали -- и люди и лошади; мы сделали больше восьмидесяти километров, а теперь еще немало возни: ставим палатку, вносим в нее вещи, батуем лошадей. В юрте кипятится молоко. Сегодня мне и Мешкову дежурить вдвоем, значит спать каждому по четыре часа. Подъезжает верблюд с терескеном, -- это брат Турсуна привез нам топливо. Вместе с Турсуном он загоняет овец в разрушенную хибару, закладывает на метр в высоту вход большими камнями. Я гляжу на семерку яков, пасущихся на болотных кочках, возле участка воды, оставшегося от высохшего ручья. Огромные, лохматые, тяжелые, они пощипывают чахлую травку. Турсун говорит, что один из кутасов принадлежит ему, а другие, мол, "сельсоветские", приведены сюда, чтобы Угульча доила их. К подобным объяснениям, к ссылкам на сельсовет я уже привык, и в конце концов не все ли равно, кому принадлежат яки? Идем втроем в юрту пить молоко. Прежде чем войти в юрту, окидываю взглядом окрестности. Впереди -- моренные бугры, сзади -- пустыня, мелкие камни, слева -- озеро, справа -- морены. Уныло, но очень спокойно. Рассчитываю: если кто подойдет или подъедет, залает собака Турсуна. А людей, кроме нас и Турсуна с женой и братом (все в юрте), кругом нет. Разговоры с Турсуном -- по-русски, он вполне прилично знает русский язык. Я с Мешковым варим шурпу (суп), коротая время, чтобы меньше дежурить. И сидим мы в юрте до полуночи. Лает собака. Выходим. Луна, и из, лунного света -- человек, пешеход, с длинной палкой, бородат, оборван. Вводим его в юрту, он -- таджик, он прошел сегодня шестьдесят километров, никто, кроме таджиков, здесь так ходить не может. Он идет с Хох-Дары (Шах-Дары) в Мургаб, с собой у него, кроме запасной пары джюрапов (шерстяных чулок), нет ничего -- ни еды, ни теплой одежды. Он как дервиш. Объясняюсь с ним по-шугнански, разговариваю об общих знакомых -- шахдаринцах Карашире, Зикраке, Хувак-беке и других, с которыми встречался в прошлом году. Поим его чаем и вместе едим шурпу. Киргизы обращаются с таджиком свысока. Ведь он безропотен, беззащитен и нищ! Ведь, зайдя сюда для ночевки, он рассчитывал только на их гостеприимство, на их подачки! Турсун рассказывает о себе. Объясняет, что он "караульщик" рабата (превращенного в груду камней!), что считает своей обязанностью давать приют проходящим, кипятить чай и что за это ему платят "кто сколько даст". Желающим он доставляет за плату и топливо. Раньше здесь жил старик Суфи, он умер в прошлом году. Турсун здесь несколько месяцев, родом он из Аличурской долины, нигде за всю свою жизнь, кроме окрестных гор и Поста Памирского, не бывал. А разговор у нас идет "светский". Но как объяснить Турсуну самые простые вещи: что такое автомобиль, электрическая лампочка, море, пароход, семиэтажный дом -- дом с двумя тысячами жителей? И отец Турсуна, по его словам, нигде дальше Поста Памирского не бывал, и никто из аличурских киргизов не бывал... Спрашиваю: Неужели никто не бывал, ну, в Ташкенте или в Оше? Не знаю... Может быть, Шо-Киргиз был (и после паузы)... может быть, Камчибек... Сколько скрытого яда! Шо-Киргиз -- главарь басмаческой банды, недавно пойманный. А после этой порции яда, надо поправиться, нейтрализовать действие его, а потому -- "Камчибек"; это председатель местного волостного Совета, участвовавший в поимке Шо-Киргиза... И тогда в тон Турсуну я отвечаю: -- А Ишан-Кул не был? Ишан-Кул -- старейшина киргизского рода хадырша, кочующего в Аличурской долине, крупный бай, поддерживающий прямые связи с британской разведкой: в прошлом году, например, к нему "в гости" приезжал из Кашгарии английский офицер, переодетый муллой и... с трубкой в зубах. С этим "муллой" в прошлом году мы, работая в Аличуре, в одном из ущелий едва не встретились. Турсун отвечает мне: -- Пока, кажется, не был! Заходит речь о колхозах. Турсун проявляет своеобразный живой интерес: правда ли, что здесь будут колхозы? Правда ли, что все жены будут общие? Правда ли, что можно будет есть только то, что разрешено "на бумажке", а всего остального нельзя будет есть? Правда ли, что сошьют одно очень большое одеяло и в него всех вместе станут укладывать спать? Правда ли, что у кого больше скота, чем у других, у того будут отбирать скот? Словом, те самые вопросы, какие я слышал, когда в прошлом году сидел в плену, в басмаческой банде Закирбая под Алайским хребтом. И все это тоном безразличным, с примечаниями: "так говорят", с выражением лица, долженствующим мне показать, что, мол, сам-то он этому не верит, и самооправданием: мы, мол, дикие, ничего не знаем, и с лицемерными выражениями восхищения всем, что под видом вопросов им высказано. Кто передо мной? Хитрый враг или простак, обманутый врагами? Простак столь "дипломатически" не мог бы высказываться. Передо мною враг. Но я все-таки отвечаю ему объяснениями, которые давать считаю своим долгом всюду, чтоб опровергать ту гнусную ложь, какую распространяют враги по Памиру. Может быть, что-либо из моих слов и будет передано другим Угульчею, женой Турсуна, или Мамат-Ахуном?.. Слушают меня внимательно, поддакивают, соглашаются... Однако уже 12 часов ночи. Дежурить будем по три часа -- до шести утра. Предоставляю Мешкову выбор часов его дежурства. Он хочет утром, потому что сейчас валится с ног от усталости. Оно и лучше, я спать не хочу. Мамат-Ахун просится ночевать в юрту. Ладно! Мешков спит в палатке. Я с винтовкой брожу вокруг. Луна л отчаянный ветер с юга. Рвет и мечет палатку. Слышу: в юрте -- разговоры. Говорят киргизы с Мамат-Ахуном. По обилию русских слов, названий, имен и по многим мне известным киргизским словам я понимаю направление речи, хотя киргизского языка и не знаю. Речь -- о колхозах. Мамат-Ахун ругает колхозы. Рассказывает о них самые невероятные истории, и киргизы сочувственно ахают. Иногда речь затихает, -- собеседники шепчутся. Шопот прерывается громкими восклицаниями, иногда -- вздохами, иногда -- смехом. Потом речь переходит на отряд пограничников, пришедший на Памир, чтобы закрыть границу. Это сейчас основная тема всех разговоров в восточнопамирских горах. Мамат-Ахун услужливо сообщает все, что ему известно. Потом говорит о нашей экспедиции: сколько у нас красноармейцев, на какие группы мы делимся, кто куда пошел, у кого какое оружие, -- ну, решительно все! Меня берет злоба. Надо бы выкинуть Мамат-Ахуна из юрты, но поздно. Да и не навесишь же на его рот замок, не здесь разболтает, так в другом месте, в другое время... Второй час ночи. Юрта затихает. Луна над горами -- на юге. Глядеть на юг -- в подлунной темени ничего не видно. Очень холодно. Ночь морозна. Я в фуфайке, свитере, полушубке, плаще, шапке-ушанке -- и все же мерзну. Моментами хочется спать. Налево спят, мерно дышат яки. Спит верблюд в "отдельной комнате" -- в разрушенной лачуге. Спит собака у юрты на ветру, сопит и не слышит, когда я к ней подхожу. Завидую всем спящим. Время с двух до трех тянется особенно медленно. У меня полная уверенность в спокойствии ночи, в том, что никто и ничто не потревожит нас. Можно бы спать, не дежуря, но нельзя нарушать порядка, который раз навсегда установлен, поскольку в горах есть басмачи. Луна ушла за горы, и ветер стих. Теперь он обыкновенный, в нем нет ярости. Курю в ладони. Сижу на седле, перед палаткой. Изредка прокричат и снова молчат гуси на озере. На востоке от горизонта -- острозубчатой линии гребня гор -- поднялось мерцающее созвездие. Оно все правее и выше. Редкие, за горами, вспыхивают зарницы. Стоят, не двигаясь, длинные темные облака. Из юрты доносятся сопенье и храп. Як просыпается, встает, снова ложится и сопит. Хочется писать стихи, складываются слова, но мозг отказывается работать. Я все же изрядно устал. Наконец 3 часа ночи. Бужу Мешкова и ложусь спать. Я горд собою: тринадцать часов верхом и полночи дежурства на высоте в четыре тысячи метров над уровнем моря, на перевалах и много выше, а я бодр и здоров!.. И вот -- утро, встаем все в шесть утра. Мешков долго будил Мамат-Ахуна, тот жестоко ругался и говорил, что встанет не раньше 10 часов. Полчаса надевал сапоги. Однако встал, привел лошадей. Со сборами мы все-таки провозились. Турсуну я хорошо заплатил за дрова и услуги. Он сказал, что палатки основного лагеря нашей экспедиции переставлены с одной стороны Аличурской долины на другую. Откуда он получил эти сведения, я не знаю. В 8 часов 20 минут утра мы выехали от Сасык-Куля к основному лагерю, покинутому мною несколько дней назад. Ехали по моренам, и перед тем как спуститься с морен, видели множество грифов, терзавших какую-то падаль... ... В тот день мы вернулись в основной лагерь, покинутый нами несколько дней назад, но в нем обнаружили только две палатки да двух охранявших их бойцов-пограничников из выделенных нам для охраны. Все сотрудники экспедиции группами разъехались по разным маршрутам. Один из бойцов, Таран, сказался больным, и я занялся его леченьем. Поликарп Мешков выступает в роли судьи В урочище Бузула, на краю Аличурской долины, в лагере жили: в отдельной палатке -- я, в другой палатке -- три бойцапограничника: Таран, Пастухов и Мешков, в третьей -- караванщики Мамат-Ахун и Али. Вдали виднелись юрты киргизского становища, дальше -- пустынные, голые горы. Мы несколько дней дожидались возвращения остальных сотрудников экспедиции, ушедших на перевал Марджанай. К нам заезжали киргизы. Мешков, мой веселый приятель Поликарп Мешков, отлично говорил по-киргизски, а я и два Других бойца непрестанно завидовали ему в этом умении. Для того чтобы дальнейшее было понятно, поясню, что в начале тридцатых годов на