Восточном Памире киргизы не только были кочевниками, но и жили еще родами и общинами. Страшно отсталые формы хозяйства в ту пору не давали возможности разбить эту вредную для развития области родовую основу. А вредна она, кроме всяких других причин, была еще и потому, что киргизские роды враждовали между собой. Родовая вражда задерживала классовое расслоение, и потому была выгодна баям (кулакам), биям (родовой знати) и муллам (реакционному духовенству). Вражда эта существовала очень давно и усиленно разжигалась политикою царизма. Сильные родовые объединения подчиняли себе мелкие роды, эксплуатировали их, занимали лучшие выпасы, собирали в руках своего байства огромные стада мелкого и крупного скота. Самыми крупными родами на Памире были роды теитов и хадырша. Самыми малочисленными -- роды кипчаков и оттузогулов. Род хадырша, делившийся на двенадцать общин и насчитывавший до четырехсот хозяйств, считал своим владением Аличурскую долину, район Мургаба и озера Каракуль. Теиты, которых было примерно столько же, группировались главным образом в районе Кизыл-Рабата и озера Ранг-Куль. Девяносто хозяйств найманов и шестьдесят восемь хозяйств кипчаков были раскиданы по всему Восточному Памиру, а род оттуз-огулов состоял всего из восьми хозяйств, -- половина их жила в Мургабе, половина на Каракуле. Из всех этих хозяйств в 1930 году байских было сто четыре, а бедняцких -- шестьсот сорок семь. Но больше половины всего скота на Памире в 1930 году было еще в руках баев... Я болел и потому не выходил из палатки. В 3 часа дня, не вылезая из спального мешка, я взялся писать дневник. Я записал: "Утром -- дождь со снегом, неприятный холод, все кругом в облаках, с запада -- ледяной ветер. Речка -- приток Аличура -- замерзла, и воды в ней нет. Трава покрыта ледяной коркой. Мрачный день. Сегодня и нельзя было б никуда ехать. Жар, ломота во всем теле, трудно пошевельнуть рукой. Мешков принес мне чай, пью его, засыпаю и сплю, многократно просыпаясь. Сейчас я опять проснулся -- три часа дня, -- принял аспирин. Мешков приносит суп, он приготовлен отвратно, есть не хочу. Голова мутна. Сейчас дождя нет, но ветер все так же свиреп... " Тут я оборвал мое занятие, услышав за палаткой многолошадный топот. Всегда был подозрителен на Памире многолошадный топот, но болезнь сделала меня ленивым и безразличным, а в бдительности красноармейцев я нимало не сомневался. Всхлипывания, плач и взволнованные киргизские голоса... За палаткой... Что за чорт? Кто в нашем лагере может плакать? Вместе со спальным мешком подползаю к выходу из палатки, приподнимаю полог: я вижу весь лагерь. Перед палаткою красноармейцев -- сборище всадников. Пастухов и Таран стоят в полушубках, с винтовками наперевес у входа в палатку. Мешкова мне не видно, он замешался в гуще всадников, и оттуда слышится плач. И вот, раздвигая крупы теснящихся лошадей, Мешков проталкивается из толпы и бежит ко мне. В чем дело, Мешков? Что это за люди? Я вот вам доложить бегу... -- запыхавшись, говорит мне Мешков. -- Киргизы из окрестных мест. Какой-то скандал у них получился, драка, что ли, какая... Приехали разбираться... Ну вот что, Мешков. Я, сам видишь, не могу разговаривать с ними, займись-ка ты этим делом, по своему усмотрению и решай. Если что очень важное, ну, тогда уж и я как-нибудь выберусь... А так -- тебе поручаю. Только смотри, прими меры предосторожности, чорт их знает, что за люди: нас четверо, а их вон сколько. Я и то думаю... -- скороговоркой произносит Мешков и, озабоченно добавив: -- Будет сделано! -- бежит обратно. Дальнейшее я наблюдаю из своей палатки. Мешков распоряжается. Велит киргизам спешиться и отойти от палатки. Не переставая шуметь, они толпою отходят к вьючным седлам, составленным в ряд и обычно заменяющим в лагере скамейки и стулья. Мешков садится на одно из седел и собирает ораву в кружок. Кружок этот горланит во все двадцать глоток, размахивая камчами и отчаянно жестикулируя. Перед Мешковым сидит на земле киргиз. Сняв шапку, тычет рукою в свою голову и, ревя благим матом, что-то возбужденно рассказывает. Мешков встает во весь рост на седле и, напористо взмахивая рукою, как митинговый оратор, кричит по-киргизски: -- Довольно шуметь! Вот тамашу устроили!.. Не буду разговаривать, пока тишины не будет. Давай молчать, и потом по порядку!.. Но молчать приехавшим не просто. Шум продолжается. Мешков выжидает и молчит сам. Шум постепенно затихает. Мешков садится бочком на седло и спокойно говорит: -- Правильно. Давно бы так. Вот теперь будем разговаривать. Ну, по порядку, кто тебя побил? Всхлипывая, покачиваясь и хватаясь за голову, сидящий торопится рассказать все как было. Первое, что можно понять: плачущий киргиз -- зовут его Кашон -- избит баями, обвинившими его в уводе их лошадей. Избит камчами. Били семь человек. У него на голове красные шрамы и кровоподтеки. Сам он не видит их, но каждый может на них посмотреть и удостовериться. -- Из баев здесь есть кто-нибудь? -- перебивает его Мешков. Отвечают: Нет. Здесь только одна сторона. Все свидетели. Из какой кочевки избитый? Из той, налево. А баи из какой кочевки? Из той, что направо. Как зовут баев? Кашон перечислил все имена, я расслышал два: Олджачибай и Джутанга-бай. Где били? В ущелье Чулак-Теке. Я знаю это ущелье. Оно километрах в семи отсюда. -- За что? Но тут кочевники гомонят все разом, и Мешков, а тем более я в шумней неразберихе ничего не можем понять. В глубине долины я замечаю новую группу всадников, карьером приближающихся к нашему лагерю. Увидев их, приехавшие почему-то смолкают и шарахаются к лошадям. -- Куда вы? -- вопит Мешков. -- Вы же свидетели? Чего вы сорвались? Оставайтесь, раз вы свидетели!.. Но киргизы один за другим отказываются: я, мол, сам не видал, я уеду. Вскакивают на лошадей и, не слушая Мешкова, юргой отъезжают в сторону. В лагере остаются Кашон и два свидетеля. Мешков озадаченно следит за быстро приближающейся к нам группой. Когда передовые всадники у палаток осаживают коней, Мешков направляется к ним: Эй!.. Кто едет? Баи? Нет, зачем баи? Мы совсем бедняки. История повторяется заново. Мешков ссаживает их с коней, утихомиривает и начинает опрос. Показания приблизительно сходятся. -- Кто бил? -- Джутанга, Олджачи... -- А кто избитый? Бедняк? Нет. Какой бедняк? Зачем бедняк? Бай. Мешков усмехается. Медлит, думает. Что вы хотите, чтоб мы сделали? И опять шум. И в шуме можно понять: киргизы хотят, чтоб Мешков написал "бумажку", и избитый поедет на Пост Памирский. Он поедет, чтоб показать бумажку доктору. Отсюда до Поста Памирского считается три дня пути верхом. Сельсовет у вас есть? -- сквозь шум доносится голос Мешкова. Конечно, есть. Хорошо. -- говорит Мешков, -- тогда ты (он указывает на киргиза, стоящего ближе к нему) поезжай в кочевку и привези сюда Джутанга-бая, Олджачи-бая и председателя сельсовета. Хоп? Хо-оп... -- медленно отвечает киргиз. -- Только ты, уртак, пиши баям бумажку, говори в бумажке, пускай приедут сюда. Бумажку не будешь писать, не приедут баи. Ладно, -- решает Мешков, встает с вьючного седла, направляется ко мне. Киргизы толпой, таща в поводу своих лошадей, тянутся за ним. Он велит им остаться и ждать его. Я встречаю Мешкова улыбкой: Что, брат, устал? Ох, и трудно же разговаривать! Главное, порядка у них никакого нет, первое дело у них всем зараз шуметь. За бумагой я к вам. На клочке бумаги, присев на корточки, Мешков написал по-киргизски: "Олджачи-бай, Джутанга-бай, приезжайте к палаткам аскеров". Я приложил печать, и Мешков вернулся к киргизам. И тут двое из них заявили, что в их кочевке "есть коммунист". Хорошо, пусть он тоже приедет. Давай когаз (бумажку). Тут, однако, Мешков уперся: предсельсовета и коммунист приедут и без бумажки. Их прямая обязанность участвовать в разбирательстве. Посланный уезжает, и я жду с нетерпением, любопытствуя, что это за странное разделение: одно -- это сельсовет, другое -- коммунист. Мешков продолжает расспросы, и здесь выясняется, что все киргизы этой группы совсем не из здешних мест. Они попросту едут мимо, едут из ущелья Баш-Гумбез в урочище Тагаркакты. Что ж вы сюда приехали? -- хмурится Мешков. Свидетели. Все? Конечно, все. Ты видел? -- спрашивает Мешков ближайшего. Нет. Зачем видел? Сам не видал. А ты? Нет. Почти все отвечают так же и, видимо недовольные прямым опросом, садятся на коней, уезжают. Мешков не пытается их удерживать. Кашон сидит на земле, тихонько похныкивая. Остается человек десять. Мешков обращается к ним: Из какого рода баи? Хадырша. А Кашон? Кипчак. Кашон с баями не ссорился раньше? 12 П. Лукницкий Нет, совсем хорошо жили, уважали друг друга, а сегодня просто шайтан сделал ссору. А хадырша и кипчаки у вас дружно живут? Быстро оглянувшись на других и, видимо, убедившись, что никто ему перечить не станет, киргиз отвечает: -- Конечно, совсем хорошо. Говорим -- шайтан! Мешков опять расспрашивает о причинах избиения. Опять куча неясностей. Приблизительно так: лошадь Кашона с тремя лошадьми Олджачи-бая и Джутанга-бая ушла далеко, за несколько километров. Кашон поехал за ней, чтоб пригнать ее. Пригнал ли он ее одну или всех четырех -- неясно, потому что киргизы противоречат один другому, но когда Кашон появился "в кочевке направо", баи, то ли за то, что он пригнал и их лошадей, то ли, наоборот, за то, что он их не пригнал, принялись его бить. Свидетели считают, "били семь человек. Такой-то -- ударил два раза, такой-то -- пять раз, такой-то -- четыре раза". А вы что же? Смотрели? Да, конечно, смотрели... Едут еще несколько всадников. Кто? Коммунист, сельсовет... А баи? Баи нет. Баи далеко живут. Как далеко? Совсем далеко. Очень далеко. Надо завтра ехать... Всадники подъезжают. "Коммунист" важен необычайно. Он в синих галифе, в афганском военном френче из шугнанского сукна, в киргизской шапке и халате. Он разговаривает с другими, как бог, почти с презрением. Он, спешившись, засовывает руки в карманы и топырит живот. Он чуть-чуть говорит порусски. Он недоволен, что его потревожили. Он надменен. Другой -- старик, и сразу по одежде, по рваному халату видно -- бедняк. Он член сельсовета (председатель сельсовета, говорят киргизы, уехал вчера в Чатырташ). Этот держится просто и хорошо. Видно, что он подлинный представитель советской власти, и понятно теперь, почему такое разделение на "сельсовет" и на "коммуниста". Все садятся на вьючные седла. Подбегает мой караванщик Али и гонит "коммуниста" с седла: продавишь, мол! Тот передвигается с грозным взглядом, достоинство его задето. Несчастный Мешков потеет от усилий выловить в этом море крика и шума ясный смысл и суть дела. Избитый Кашон всем тычет свою голову. Избит он, видимо, не очень сильно. Мешков долго разъясняет ему, что такое компресс и как его сделать, на Пост Памирский ему ехать для леченья совсем не нужно. Пускай вся кочевка в одну кучу деньги складывает, покупает Кашону барана, а зачем бумажку давать? -- медленно и внушительно говорит "коммунист". Нет, так нехорошо будет, -- спокойно возражает член сельсовета. -- Кочевка не виновата. Кто виноват, тот пускай покупает барана. Кашон сам виноват, -- сердито обрывает его "коммунист". -- Зачем с лошадью не так делал? Киргизы ожесточаются в общем споре об определении виновника. Наскакивают один на другого, хватаются за камчи. Мешков спрыгивает с вьючного седла, расталкивает двух вцепившихся друг другу в халаты: -- Стой, погоди!.. Отойди в разные стороны!.. Опять драку устраивать? Киргизы неохотно расступаются. Мешкову, видимо, надоели препирательства. Он лезет опять на седло, встает, выпрямляется: -- Так. Теперь я буду говорить. Дело у вас темное. Тот бай, этот бай, баи, одним словом, между собой не поладили. Не могу я решить, пускай обе стороны соберутся. Понятно? Далеко живут -- ничего, приедут. Пусть завтра приедут, и послезавтра поздно не будет... -- Конечно. Правильно так, -- поддакивает член сельсовета. "Коммунист", не дожидаясь окончания дела, недовольно встает, проходит между расступившимися киргизами, садится на лошадь. Два каких-то киргиза подсаживают его. Стегнув камчой лошадь по ушам, "коммунист" уезжает торопливой юргой. Кто это? -- спрашивает Мешков члена сельсовета. Старик хитро щурит глаз: Племянник Олджачи-бая. Киргизы согласны приехать послезавтра. Мешков предупреждает, чтоб приехали не всей оравой, а только близкие делу: Олджачи-бай, Джутанга-бай, член сельсовета, представители обоих родов, сам потерпевший. Киргизы согласны, но опять просят, чтоб Мешков дал бумажку сейчас. Мешков отказывается недоумевая. Тогда какой-то старик в желтой шапке что-то быстро лопочет, показывая на свой глаз. Мешков сразу не может понять. -- Он говорит: ты своими глазами видел -- этот побит? -- разъясняет член сельсовета. Мешков заулыбался: Ага!.. Вот оно что!.. Ну, понятно, своими, чужих-то глаз у меня не припасено! Я буду помнить, надо будет, удостоверю, что избит. Хоп. Тогда хорошо... 12* Киргизы удовлетворены. Садятся на лошадей, уезжают. Мешков утирает лоб рукавом полушубка, направляясь ко мне. Пастухов и Таран ставят винтовки и тоже идут ко мне. Садятся перед моей палаткой на корточки. Мешков усмехается: Видишь ты, какая оказия!.. Хошь и баи, а тоже начинают понимать советскую власть. Знают, к кому ехать... И бумажку к доктору просят... Когда это было? А ты тоже, -- иронизирует Таран, -- нарсудья с языком большим. Треплешься. Распустил язык на полдня, хлебом тебя не корми, обрадовался. Гнать их надо в три шеи, -- баи сволочи, а ты нянчишься! Мешков обиженно глядит на Тарана: Много ты понял!.. Не у себя в колхозе с кулаками разговариваешь. Своих-то кулаков я и гнал в три шеи... А тут нельзя. Во-первых, весь народ у них еще темный, деревня на деревню, как у наших дедов, идет, во-вторых, -- нацменьшинство. Здешнюю политику понимать надо!.. К советской власти доверие -- раз, значит, сюда приехали, а ты -- в шею... В шеюто еще будет им, когда ихние пастухи на них же попрут. А пока от нашей уфимской Памир-то еще поотстал... Сам должен видеть: край света... Ладно, уж и заворочался, как в шенкелях!.. Да я так просто. Сказал, ну и ладно. То-то, сказал... Сбрехнул, так неча и нос держать! -- уже миролюбиво заключил Мешков. -- Давай табаку. С ними и покурить времени не сыщешь... Как, Павел Николаевич, правильно я рассудил? Я не могу сдержать улыбки: -- Правильно, Мешков. По местным условиям, правильно!.. Мне, однако, плохо. И ветер -- леденящий. Мешков уходит готовить чай. Я опускаю полог палатки и, тесней завернувшись в мешок, закрываю глаза. В моем дневнике есть запись, занесенная через два дня после этого случая: "Киргизы не приезжали. Али ходил в кочевку за молоком и, вернувшись, рассказал, что они помирились. Кочевка хадырша сложилась и подарила Кашону барана с условием, чтобы он больше судиться не ездил". Палатка в урочище Бузула ... В кружке -- чай с клюквенным экстрактом, оставленный на ночь на ягтане в палатке. Утром тянусь выпить глоток -- вместо чая мороженое. Пробую на язык: густое и сладкое. Отлично. Но есть его холодно. Хороший способ делать мороженое. ... Суп (шурпа). Если не шурпа, значит -- плов. Других блюд не придумаешь. Впрочем, была раз рисовая каша. Что на обед сделать сегодня? Долгие обсуждения. Очень долгие. Шурпа или плов? Никакие блюда не подвергались такому детальному обсуждению своих качеств, как эти -- плов и шурпа. Впрочем, мы очень подробно рассуждали, как зажарить уток... если завтра убьем уток. И замечательные подробности в воспоминаниях о том, как на родине жарят уток, яичницу, картошку... От цен на них до источников их появления в быту народов. А ведь было в караване все: и шоколад, и какао, и персики в прекрасных консервных банках, и копченая колбаса, и окорока, и чего только не было! Мы слишком долго шатаемся по Памиру, запасы давно истощились. Что есть у нас в лагере? Муки нет, хлеба нет, картошки нет, овощей и фруктов, ни сухих, ни свежих, нет, крупы нет, масла нет. Есть баранье сало, есть рис, есть соль, сахар, чай и клюквенный экстракт. Есть окаменелые, пробитые плесенью, испеченные еще в Оше и в Гульче лепешки. У нас, может быть, ячье молоко. Что можно сделать с молоком, кроме молока и рисовой каши? Ну, а молока все-таки нет. Все остальное -- шурпа или плов. Тарану плова нельзя, у него болит живот. Пастухову плов надоел еще в Бордобе... А шурпа? Гм, шурпа. Ее отвратительно варит Али. Она без приправ, кроме соли. Вода и мясо. Впрочем... А ну, давайте варить шурпу, а плов -- завтра. ... Вечером, когда палатку рвет ветер, иной раз вырывая колышки, можно вообразить, что палатка плывет в облаках, даже за ними -- в холодном пространстве. Но воображение вовсе не действует. Просто поглядываю на мятущиеся полотнища -- стенки палатки, слушаю их хлоп и не думаю о нем, ведя дневник при тусклом свете "летучей мыши". Поглядываю только, чтоб рассудить: сорвет или не сорвет? Холодно. Пишу в тулупе, сидя на одеяле, прислонившись к ягтану. ... Сплю обычно одетый -- в фуфайке, в свитере. На голове -- горный альпинистский шлем. Пол палатки -- брезент, на брезенте -- постель: кошма, два одеяла, сложенных конвертом. На одеялах -- тулуп. Шлем хороший. Против уха можно открыть клапан, чтоб лучше слышать. Так открываешь его на ночь. Справа от постели под рукой сапоги (сейчас -- валенки) и штаны, положенные так, чтоб их можно было сразу натянуть на себя. На ягтане -- карманный электрический фонарик. Справа под одеялом -- заряженная винтовка, рядом с ней патроны. Наган надет на ремень через плечо. Рядом с патронами полевая сумка с самым необходимым. Спички и папиросы в кармане тулупа. Сколько времени нужно, чтоб быть готовым? Минута? Две? Иногда нужно рассчитывать на меньший срок. Тогда спишь в штанах, иногда даже в сапогах, иногда патронташ надет через плечо. Спать тепло. Холодно вставать, и еще холодней, когда вокруг ветер и лед. А ведь есть страны, где в июле бывает тепло! ... Когда едешь ущельем и засвистит сурок, -- приятно. Если свистит сурок, значит там никого, кроме сурка, нет. Иначе он сидел бы в своей норке. Сурок -- вестник благополучия. Поэтому я на Памире никогда не стреляю в сурков. ... Собака Майстра утром бродит по замерзшей речке. Тычет мордою в лед. Разве можно мордой и лапами превратить лед в воду? ... За палаткой ночью шаги. Это бродит дежурный. Иногда лает Майстра. Тогда шаги убыстряются или затихают совсем. ... У караванной лошади гнойные раны. Лошадь сбита. Выжимаю из тюбика длинный червячок вазелина, разогрев тюбик у костра. Мамат-Ахун старательно, всеми пальцами, втирает вазелин в гнойную рану. Начиная готовить обед, он не моет рук, потому что никогда их не моет. ... У Пастухова -- розовые пятна на лице. Это свежая, обожженная солнцем и ветром кожа. Велю ему не мыть лица и на ночь мазать его вазелином. Кожа все-таки лупится и слезает. Лица остальных -- в порядке. Сам я не мою лица уже давно. Лупится нос, сохнут губы. Впрочем, нужно специально вспомнить о дневнике, чтоб обратить на это внимание. ... Иной раз зайдет красноармеец в палатку и сядет на корточки. Словно за делом пришел, а молчит. Понимаю, ему скучно. Угощаю папиросой, завожу разговор. Поговорит, посидит, покурит. Удовлетворенный, уйдет. Мне не скучно. Иной раз бывает тоскливо, но скуки не бывает никогда. ... Мамат-Ахун. Красноармейцы говорят: "матагон". "Калаи-началнык"... Так зовут меня караванщики, превратив по созвучию мое отчество "Николаевич" в слово, обозначающее в переводе "крепость". У каждого из нас, сотрудников экспедиции, свое прозвище. Есть "катта-начальник" (большой), есть "кичик-начальник" (маленький начальник), есть "ярым-начальник" (полначальника). Юдина за его массивность зовут "Юдын-бай", Хабакова, который белобрыс и язвителен, в прошлом году звали "Сарычаян" (желтый скорпион), Дорофеева (топографа) --"Пиланчи" (человек планов, планщик). Профессора Дмитрия Ивановича Щербакова -- по созвучию: "Мир-и-Ванч", что в буквальном переводе значит: военачальник Ванча (географической области). Красноармейцев зовут "фамильярно"--по фамилиям, конечно, коверкая их: "Мешков -- "Мишгоу" (а гоу -- значит корова), Пастухов -- "Пас-об" (нижняя вода), Таран -- Дара (долина). ... А когда (это бывает редко) ветра нет -- тишина. Ночью шаги, и шуршит плащ на дежурном красноармейце. Я из палатки: Пастухов!.. Луна еще высоко? Высоко... -- Пауза, и усмехнувшись: -- На долонь от горы... ... Пастухов просит "почитать ему книжку", -- протягивает мне учебник политграмоты. Читаю ему главу о Февральской и Октябрьской революциях. Объясняю все трудные места и привожу примеры. Тарана в палатке нет, и Пастухов, как выражаются наши бойцы, "камчит" его: -- Всегда, как начнем заниматься делом, он неизвестно где. А что будет знать? Пастухов живо интересуется политикой. После чтения -- долгий разговор с ним. В палатку входят Мешков и Tapaн. Беседа становится общей. Я веду беседу, объясняю им политическое положение на Памире, политику Англии. Замечания: Не зря говорят: догоним и перегоним капиталистические страны. Хотя говорят иные: навязло в зубах, мол, лозунг, а ничего не скажешь, так оно и есть: догоняем и перегоняем. Вот уже киргизы, отсталые, а и те понимать начинают. Как и у нас в деревне: которые не понимали сначала, а теперь сами в колхозы валят. Так, в разговорах о колхозах, о пятилетке, о торговой политике, о превращении Бадахшана в образцовую советскую область, о культурных мероприятиях на Памире, о недостатках аппарата, бюрократизме, засиживаемся до 11 часов ночи. Переставляю часы на сорок минут назад, потому что, конечно (такие они у меня), они удрали вперед, и иду в свою палатку. ... Над павшей лошадью, на склоне горы, в полукилометре от лагеря, чревоугодничают беркуты и грачи. -- Надо стрелить одного, -- соблазняет меня Мешков, и мы выходим с винтовками. -- Подобраться бы до груды камней... Подпустят? Взлетели, ушли. Мешков, залегая за камни: -- Мы -- хитрые, а они. видишь, хитрее нас!.. Лежим за камнями. Прицел на четыре. Ждем. Полчаса, час. Ветер слаб, сегодня тепло. По склону горы к трупу лошади медленно, как шакал, пригибая морду к земле, крадется собака. Чорт бы ее побрал! Собака... У Мешкова стрелковый зуд, но я останавливаю его: -- Погоди... Нельзя. Это же наша Майстра! Собака жрет падаль. Яростно. Уцепится зубами и всем телом, упираясь всеми четырьмя лапами, виляя задом от натуги, вырывает кусок и снова накидывается. Жадно, по-волчьи. Беркуты кружатся вдали. Теперь они не придут. Мы должны ждать, пока собака нажрется. Но мы терпеливее беркутов. Те подлетают ближе, выслав сначала разведку. Кружатся, садятся на почтительном расстоянии и мелкими перелетами, перескоками, приближаются к лошади. Собака жрет. Беркуты ждут терпеливо. Мы не можем стрелять, чтоб не убить случайно собаку. Сколько времени нужно собаке, чтоб нажраться доотвала? Час? Полтора? Мешков нервничает: чорт с ней!.. Я остепеняю его: нельзя, собака нужна. Наконец медленно, останавливаясь каждый десяток шагов, чтоб оглянуться на падаль, собака уходит. Идет тяжело, перевалкой, прямо на нас. Нас не видит. А когда увидела, сконфузилась, словно мы были свидетелями ее позора, словно сознает, что падаль есть стыдно, шарахнулась в сторону, побежала. Мешков и я одновременно нажимаем спусковые крючки... Перец вечером в лагере три всадника. Подхожу -- Селям алейкум! Отвечаю: -- Ну, что хорошего? Киргиз по-русски: -- Ничего хорошего... В гости приехали. Один из киргизов -- старик в желтом колпаке. Он приезжал сегодня днем, сообщил, что хочет рассказать мне о чем-то интересном и что приедет вечером с киргизом, говорящим по-русски. Веду гостей к палаткам, велю Али стелить палас, приготовить чай. Сначала, как полагается, общие разговоры. Об автомобиле, самолетах и прочем. Киргиз, говорящий по-русски, Усумбай Суфиев, интересуется: "почему идет?" Объясняю. Хотел бы я представить себе тот автомобиль, что создается сейчас воображением Усумбая. На что он похож? На дракона? После каждого объяснения удивленное: "ой-ой... " Усумбай -- сын старика Суфи, жившего в юрте у СасыкКуля. Суфи умер зимой. Почему? "Распухал". Лошади не было, снег по пояс, Усумбай ходил пешком в Мургаб к доктору. Доктор дал лекарство. Усумбай принес его Суфи. -- Одна баношка... Клал руки, хорошо... Когда ничего не оставалось, снег много, ходить нельзя, отец помирал. Конешно, много баношка -- отец хорошо был (бы). Чай. После чая: -- Во-от... Слушай... Теперь я буду говорить... Очень давно время... -- объясняет, что сосед мой, старик киргиз в желтом колпаке, Садык Маматов, видел камень: не знаю -- золото, не знаю -- свинец, -- указывает расстояние, сообщает название местности. Кусок длиною два-три локтя. Спрашиваю о цвете -- показывает на медную проволоку, которой обмотана рукоятка камчи. Раньше старик скрывал, теперь решил рассказать и согласен поехать, указать место. Твердо он не помнит, но думает, что найдет, поискав, "бэш чакрым" (пять верст) туда, "бэш чакрым" сюда. Если найдет -- "очень хорошо", не найдет -- "тогда ничего". Долгий разговор. Уезжают. Дождусь Юдина, отправимся обязательно. Думаю -- медь. ГЛАВА VII. ПО КРАЯМ ГРАНИТНОЙ ИНТРУЗИИ Через все преграды Из стороны в сторону, по непроезжим тропинкам и без тропинок, через высочайшие перевалы и просто через водораздельные гребни хребтов, где на картах не обозначено никаких перевалов; юг, север, восток и запад кружатся каруселью, вместе с картушкой моего компаса... Мы в стороне от обычных путей. Теперь все считают поведение Юдина нелепым и странным" и с каждым днем все более им возмущаются. Да и нельзя же, в самом деле, летать таким невероятным аллюром две недели без передышки. Если за день сделано хоть на вершок меньше восьмидесяти километров, Юдин мрачнеет и злится. У лошадей сбиты спины, и Юдин, тот самый Юдин, который славится своим уменьем держать лошадей в добром теле, даже не подходит к ним на стоянках, чтоб их осмотреть. Лошади отощали, подо мной лошадь повредила ногу и начинает чуть заметно прихрамывать. Караванщики негодуют. Первый раз за всю их многоопытную жизнь их заставляют заниматься такой оголтелой гонкой. И потом, что это за езда без каравана? Нет котла, чтоб сварить суп или плов на ночной стоянке; нет риса, нет фонаря, чтобы ночью подойти к лошадям; нет даже палатки, и приходится ночевать на голой земле, на камнях, на ледяном ветру, на морозе, хотя бы по горам кружился буран и снег тяжелыми хлопьями заваливал спящий лагерь. Спина, ноги, плечи -- все это не беда, они уже так окрепли за путешествие, что утомленье не может обратить на себя никакого внимания: ну, устал, как бы ни устал, все равно раньше ночи отдохнуть не придется. Уже давно я отношусь к своему организму, как к надежной, нетребовательной машине. Этой машине нужно, оказывается, очень немного, чтоб регулярно и безотказно работать. Утром, как в топку топлива, нужно подкинуть толику неприхотливой и скудной пищи: пару галет, две кружки горячего чая, несколько кусков сахару, полбанки мясных консервов. Машина заряжена на весь день. Вечером, перед сном, те же галеты, сахар и чай, иногда вместо мясных консервов кусок свежего вареного мяса, присыпанный крупной красной бадахшанской солью. Ночью -- сон. Самое главное этой машине -- сон. Он заменяет смазку, и чистку, и текущий ремонт, и подбивку сальников, и подтягивание распустившихся за день работы гаек. Пусть этот сон короток и прерывист: среди ночи нужно встать на свою двухчасовую смену дежурства, нужно проверить и напоить подолгу отстаивающихся лошадей, нужно иной раз проснуться, вскочить оттого, что подтаявший снег, пробравшись за воротник полушубка, холодной струйкой побежал по спине; это значит, сосед, неуклюже повернувшись, стянул с тебя край брезента, исполняющего обязанности постели, крыши дома, палатки. Десятки причин перебивают лагерный сон. Но каков бы сон ни был, -- на рассвете нужно встать, не потягиваясь, не нежась, встать стремительно, потому что, кажется, иначе от холода, от разбитости, от тяжести в голове вовсе не встанешь! Стуча зубами, нужно сделать сверток из одеяла, в котором спал, не снимая сапог и полушубка, и отнести этот сверток к седлу, приторочить его сыромятными ремешками к задней луке, поверх переметных сумок. Нужно положить седло крыльями вверх на брезент и проверить его, счистить иней с промерзшего потника и карманным ножом резкими движениями взад и вперед, навалившись на седло грудью, чтоб оно не трепыхалось из стороны в сторону, поскоблить свалявшуюся от трения и конского пота шерсть; разгладить ее, расчесать до потребной мягкости, чтобы позже, за день тяжелого конского хода не сбить холку, не намять нежную конскую спину. Тщательно проверить, нет ли в потнике случайной соринки, камешка хотя бы с булавочную головку, -- даже травинка под седлом обязательно расцарапает лошади кожу. Проверив седло, нужно (все еще никак не согревшись), записать утренние показания научных приборов, вычистить и смазать оружие; потом, сжав неуклюжими от холода, несгибающимися пальцами карандаш, занести очередные заметки в дневник, ибо записи в путевом дневнике, как и записи в вахтенном журнале на корабле, никогда не должны быть откладываемы на завтрашний день. Нужно... Ах, нужно выполнить бесчисленное множество мелких обязанностей, не забыть ни одной, и на все вместе -- от момента пробуждения до посадки в седло -- израсходовать никак не более чем один час! Так изо дня в день, каждое предвосходное утро... ... -- Ну, засадил!.. Теперь, кажется, и податься некуда! -- недовольно пробурчал Юдин, задержав ерзающего коня. Податься действительно было некуда. Мы попали в неожиданную ловушку. И это после того, как целый день поднимались каменистым ущельем на перевал. Утром в ущелье еще встречался кустарник, еще зеленели мягкие, яркие альпийские луговинки, река рвалась среди них на несколько рукавов, оплетала их, образуя недоступные острова. Но выше река становилась уже, ущелье безжизненнее, -- ни травы, ни кустарника, одни громадные камни, словно после гигантского каменного дождя. Лошади спотыкались и падали, мы спешивались, перетаскивали покорных лошадей с камня на камень, -- это была морена древнего ледника, это были остатки тех окружающих гор, которые были слизаны шершавым языком ледника, которые потонули в его ледяной толще, как в колоссальном, холодном желудке, были искрошены, перемолоты, спущены вниз по прорытой самим ледником долине и которые пережили их поглотивший ледник и остались лежать непомерными грудами там, где застало их превращенье льда в воду и воздух. Из-под морены текли ручьи. С окружающих снежных, сдвинутых над мореною горных хребтов тоже текли ручьи. Они сливались в один поток. Так начиналась река. Всякий акт рождения располагает к задумчивости человека, наблюдающего его. Рождение сил природы -- торжественно и величаво. По морене мы поднимались молча. Особенное чувство первозданности мира всегда пробуждалось в каждом из нас, когда мы приближались к водоразделу. Сегодня он открылся перед нами громадной седловиной, полукруглым вырезом в скалистой стене испещренного вечным снегом хребта. В особенно разреженном воздухе от каждого усилия болезненно колотилось сердце. Мы беспокойно дышали и останавливались, когда напряженный вздох сам собою затягивался в протяжный, глубокий зевок. Каменное поле седловины было затянуто взволнованным! жестким снегом. Это был фирн, из которого, как кости из кожи, выпирали острые ребра камней. Здесь мы попробовали снова сесть на коней, но кони проваливались в снегу, это было опасно, и мы провели их в поводу, и они, умные, ступали еще осторожней людей, и люди не мешали им останавливаться, чтоб, склонив морду к снегу, обнюхать то место, на которое нужно было ступить при следующем шаге. Провалы, подснежные гроты и невидимые расщелины оказались пройденными благополучно. Черная каменная грядка обозначила перевал. Здесь надо было бы отдохнуть, отдышаться, закусить, вынув галеты из седельных кобур. Но путь был далек, Юдин спешил, как всегда. За перевалом, впереди, вниз, уходило широкое, гладкое ложе долины, в голове ее сверкало небольшое круглое озеро, синее, чистое, как глаза младенца, ослепительное от снежных гор, отразившихся в нем. Из озера, вниз по долине, струилась тоненькая река. К бортам долины от горных склонов спускались серебристые поля снега. Долина снижалась почти незаметно и простиралась вдаль без конца. Сразу за ней и, вероятно, ниже ее виднелось пустое небо. Весь прочий мир должен был оказаться где-то далеко внизу, под небом, которое ниже этой долины. Долина простиралась на четырехкилометровой высоте над уровнем моря. Перевал был на полтора километра выше. Мы стояли на перевале, как микроскопические черные букашки в начале громадного деревянного желоба, взнесенного высоко над землей. Кроме внутренних стен желоба и неба над головой, мы не видели ничего. Надо было немедленно двигаться дальше. Спуск показался отлогим и очень ройным. С этой стороны водораздела не было никакого нагроможденья морен, снежинки перемежались с полужелтым пушком мертвой подснежной травы, такой короткой, что даже ловкие лошадиные губы не могли бы ее защипнуть. Мы двигались на конях, радуясь, что кончилось страшное напряжение подъема, что не надо перекидываться с камня на камень и что сейчас лошади тянут нас, а не мы их. Вторая половина дня обещала быть спокойной и неутомительной, и это было хорошо, потому что запас сил, предназначенных на сегодняшние сутки, казалось, был уже весь израсходован на преодоление подъема. Сидеть спокойно в седле, когда трудится лошадь, а не человек, -- это значило отдыхать, и мы весьма удивились бы, если б кто-нибудь нам сказал, что можно утомиться просто от езды верхом. В седле можно думать, и разговаривать, и даже читать книгу, и даже дремать, -- какое же может быть утомление, если едешь пусть двенадцать, тринадцать, пусть пятнадцать часов подряд? Тело так свыклось с верховою ездой, что не замечает ее, как азартный игрок не замечает течения времени, играя в карты всю ночь напролет. Ведь мы едем верхом уже больше трех месяцев и за три месяца делали остановки, не продолжавшиеся ни разу более одного дня, делали эти остановки только тогда, когда отдых требовался лошадям. -- Павел Николаевич!.. Осторожнее, земля качается! Я ехал впереди, о чем-то задумавшись. Услышав сзади предостережение Юдина, я одновременно увидел, что почва под копытами моей лошади ходит взад и вперед, как желе. Я быстро переложил повод. Лошадь дернулась, рванулась неуклюжим прыжком, и я разом почувствовал, что стою на земле, широко раскорячив ноги, а лошадь подо мной по седло погрузилась в трясину. Корка трясина прорвалась, как пенка в кастрюле какао, и коричневая холодная жижа заплескивала седло. Не растерявшись, мелко, быстро и осторожно переступая, следя, чтоб ни при одном шаге не завязнуть выше колена, я выскочил вперед на твердое место и, не выпуская из руки повода, остановился. Лошадь, вытягивая голову из ледяной жижи, смертельно испуганными, круглыми и доверчивыми глазами следила за мной. Я подернул повод на себя. Лошадь собралась, разом рванулась, но гуща, как клей, связала ее движения и она судорожно, в паническом страхе забилась, как бьется тяжелая рыбина на крепком крючке. Над поверхностью трясины замелькали, захлопали ее передние ноги. Трясина разболталась на целую сажень вокруг, и хотя лошади удалось выскочить до половины туловища, вдруг обессилев, она замерла без движения, медленно валясь на бок и погружаясь опять. -- Оэ, кала-и-началнык, тохта, стой, подожди немного! Оба караванщика, спешившись и оставив поодаль сбатованных лошадей, задрав к поясу полы халатов, осторожно, словно вприпляску, пробирались по качающейся земле ко мне. На ходу оба распутывали узлы снятых со своих привьючек арканов. Моя лошадь, набравшись сил, забилась опять, приблизилась ко мне и, безнадежно закрыв глаза, замерла, вновь погружаясь. Я заметил дрожание ее больших, вялых губ. Караванщики приближались как раз во-время, потому что я стоял уже почти по пояс в жиже, не желая отпускать повод. Мне казалось, что если я отпущу повод, то все будет кончено, -- лошадь окончательно уйдет в глубину; казалось, что на поводе висит жизнь моей лошади. Караванщики, сбросив с себя халаты, разостлали один из них как можно более широко, легли на него, проползли до его края и бросили перед собой второй халат. Это был хороший мост, -- они, быстро перекладывая халаты, подползали к гибнущей лошади. Я вдруг понял, что я тоже тону, и, быстро сбросив с себя полушубок, попытался лечь на него, как на плот. Левой рукой я сжимал винтовку, она мешала мне, я не хотел ее портить и держал навесу -- ее некуда было деть. Полушубок под тяжестью моей уходил в глубину, как в топленое масло. Юдин издали наблюдал все это, сидя в седле и предоставив своей лошади пощипывать сухую щетинку травы с большой, похожей на громадную бородавку кочки. Юдин смотрел невозмутимо и молча, видимо не находя нужным никому ничего советовать и решив, что все происшествие как началось, так и кончится без него. Я выбрался, наконец, на свой полушубок и ухватил конец аркана, брошенный мне караванщиками. А караванщики, лежа на одном, булькающем грязью халате, пристраивали другой к боку полузадохшейся лошади. Выловив из жижи лошадиный хвост, обвязали его арканом, другим арканом искусно окрутили голову лошади и, внезапно защелкав, зацокав, закричав, колотя нагайками, навалились на оба аркана. Лошадь прянула, заболталась в грязи, на мгновенье вздыбилась... Тут караванщики дернули ее в сторону, и она повалилась набок, на подостланный широкий халат. Не давая ей замереть снова, дикими криками и ударами, караванщики заставили ее мгновенно привскочить на ноги, сами рванулись вперед, прыгая, оставив халаты. Я подзуживал лошадь с другой стороны, плюхаясь на четвереньках, проваливаясь и снова выпрыгивая, бежал вместе со всеми и, наконец, когда лошадь, со всех четырех ног споткнувшись, упала, обессилев, на твердую землю, повалился с ней рядом, совершенно задохшись и понимая, что я совсем недалек от разрыва сердца. В горле было ощущение жжения, воздуха не хватало, и я закрыл глаза в полном бессилии: дышать, дышать, только дышать -- ничего на свете не нужно больше мне, лошади, караванщикам... Юдин, продолжая сидеть в седле, беззаботно разглядывал в бинокль профиль правого борта долины, затем, вынув горный компас из полевой сумки, поставил его перед своими глазами, впритык воображаемой линии, продолжавшей линию падения основного хребта. Отсчитав угол наклона и взяв очередной азимут, он записал обе цифры в тонкую записную книжку, аккуратно вложил ее в сумку и, повернувшись в мою сторону, крикнул: -- Ну что, отдышались?.. Собирайте-ка халаты, привьючки, проверьте, нет ли под седлом грязи, дальше поедем! Я молча прослушал эти слова и сосчитал свой пульс. Пульс был сто шестьдесят. -- Эй, ака-ляр (друзья)! -- обратился я к караванщикам. -- Давай дальше поедем, солнце уже вон как низко! И, собрав халаты, наспех выжав их, счистив грязь с лица, рук и одежды, кое-как счистив грязь, -- все равно промокшие до костей, грязные необычайно, злые и молчаливые, мы двинулись дальше, зорко всматриваясь в землю перед собой, соблюдая великую осторожность. Осторожность тут была ни при чем, -- через десяток метров под Юдиным провалился конь. Юдин, однако, во-время успел соскочить с него, дернул его с такой силой и так ткнул его в бок кулаком, что конь, словно пружина, отфыркиваясь, вылетел из трясины, не успев провалиться в "ее. Иного пути дальше не было. Под тонкой наносною почвой долины лежали пласты тяжелого старинного льда. Они таяли неравномерно и не везде. Но там, где таянье совершалось быстрее, вода, которой некуда было уйти, вода, которая могла бы образовать подземные озерки, напитывала землю, лежащую сверху, напитывала так, что земля превращалась в студенистый кисель, в грязную протоплазму, в чорт знает что. Иного пути дальше не было, нужно было пересечь эту полосу ледниковых трясин. Мы спешились и повели лошадей за собой в поводу. Мы проваливались один за другим, поочередно вытаскивали лошадей и друг друга. Вытаскивали молча и злобно, не- 1 когда и невозможно было тратить слова даже на ругань. Земля ходила взад и вперед, и это трясенье земли выматывало последние силы. Остановиться было нельзя, -- остановившийся начал бы погружаться в тяжелую грязь. Единственным выходом было непрерывное поступательное движение и легкость каждого шага. И то и другое представлялось нам сейчас самым утомительным в мире. Люди и лошади двигались через силу. Вторая половина дня оказалась гораздо неприятнее первой. К твердой почве, к неподвижным камням, что пересекали щебневым валом долину, мы выбрались в темноте, и было безразлично, как спать, где спать, хоть на острие бритвы, хоть в ледяной ванне, только бы спать. Ни есть, ни двигаться никто и не мог бы. Лошади стояли пошатываясь. Топлива не имелось, о костре можно было не вспоминать, и единственным утешением на этой безрадостной стоянке была баклажка спирта, из которой каждый отхлебнул по глотку. Грязь на одежде и на теле не то засохла, не то подмерзла. Прижавшись друг к другу, накрывшись брезентом и мокрыми одеялами, люди спали. Ночью надо было через силу проснуться, встать и на диком морозе кормить лошадей ячменем. -- Сейчас не будем задерживаться. Все равно костра не разложишь. Спустимся до хорошего пастбища, дневку устроим. Все замотались! Это оказал Юдин еще до рассвета, когда небо только побледнело, убирая тьму с того места, которое предназначено для зари. И, дыша на окоченевшие руки, я ответил Юдину: -- Конечно, не стоит задерживаться. Выбраться отсюда скорей, чай внизу сварим. Оба мы лежали под брезентом, и оба спать уже не могли. Без еды и чая, еще затемно, мы двинулись дальше. Полуголодные и усталые лошади шли тяжело и лениво. От страшного вчерашнего утомления у меня ныла спина, болели все мышцы и голова. Юдин чувствовал себя ничуть не лучше, и я это видел отлично. Впрочем, никто о своем самочувствии не вымолвил ни единого слова. К усталости, к недомоганию люди относились, как к чему-то незаконному, недопустимому, в чем признаваться друг другу неловко. Ехали до полудня. Холода уже не было. Солнце жгло спину сквозь, халаты, сквозь полушубки. Долина снижалась исключительно медленно. Кое-где попадались теперь редкие кустики терескена. Караванщики спешивались, собирали их, и за седлами, на крупах лошадей, у них вырастали рощи терескеновых полушарий. Навьючившись терескеном доотказа, Мамаджан поехал рядом со мной. Он ехал, грузно оседая в седло, молчал, хмурил брови, похожие на большие перевернутые запятые, нарисованные черной китайской тушью. Это значило, -- я очень хорошо знал, -- это значило, что Мамаджан обдумывает какой-то особенно сложный и ответственный вопрос. Я знал также, что нельзя мешать, надо дать дозреть его мысли, иначе уже никогда не выведаешь, о чем хотел спросить Мамаджан. Сказай, пожалиста, -- коверкая русский язык, наконец, грудным голосом заговорил он, -- товарыш кала-и-началнык, нимножка знават хочу. Что хочешь знать, Мамаджан, говори, я слушаю! Вот так, нимножка, -- Мамаджан мялся, расчесывал на ходу широкими пальцами гриву своей лошади, залепленную вчерашнею грязью. -- Нимножка, нимножка смотрит мая... И скажи, товарыш кала-и-началнык, пачему такой, когда наша караван Аличур оставался, твая, мая, Юдин-бай, Дады вместе пашел? Сегодня тринадцать дней вместе ходим, пачему работа савсим мало, ехал савсим много, разве шайтан сзади побежал, твая-мая хвост кусал? Пачему так скоро ходим, кушай мало, чай пьем мало, работа савсим нет, только ходим, ходим, он, как дурак ходим, э? Высказав свои сомнения, в которых подразумевалось и невыраженное недовольство обстановкою путешествия, и обида 13 П. Лукницкий на Юдина (иначе вопрос был бы задан ему, а не мне), и осуждение (иначе не были бы упомянуты шайтан и слово "дурак"), Мамаджан смиренно сложил свои руки на луке седла и выжидательно опустил голову. Я долго молчал, обдумывая, как объяснить ему ту геологическую идею, которою одержим Юдин, которая гонит его, как шайтан. Потом, возможно популярнее, я постарался высказать ее Мамаджану, он слушал внимательно, напряженно и... ничего не понял. А Юдин схитрил: время было уже далеко за полдень, мы сделали уже, в сущности, полный дневной переход -- не позавтракав, не напившись чаю; Юдин ехал теперь далеко впереди, стараясь, чтоб мы его не нагнали: он хотел сделать и сегодня свои восемьдесят километров, и все это понимали. Перемена маршрута ... И опять мы шли с караваном. Мы сделали большой кольцевой маршрут и пришли с запада к тому месту, от которого ушли на восток. А караван наш вместе с другими сотрудниками экспедиции за это время передвинулся всего на сто километров, и ждал нас там, куда мы пришли. А теперь мы двигались вместе. Но так продолжалось недолго. Мы опять, на ходу, изменили маршрут. И вот как это произошло... Для обдумывания плана дальнейшей работы Юдин, несомненно, выбрал малоподходящий момент. Вдвинув ноги по самые каблуки сапог в стремена, согнувшись в три погибели, привалившись рукою -- от кисти до локтя -- к передней луке седла, Юдин всей своей пятипудовой тяжестью налег на холку вспотевшей лошади. Почти уткнувшись лицом в свалявшуюся мокрую гриву, Юдин дышал паром лошадиного пота и глядел вниз, под ноги лошади. Жесткая, сухая, каменистая почва вставала дыбом. Лошадь тяжело карабкалась на перевал. Я всегда знал, когда именно Юдин погружен в геологические раздумья: мне достаточно было искоса взглянуть на его лицо. Когда он углублялся в размышления, он упрямо, побычьи наклонял голову, его верхняя губа, прижатая к нижней, чуть-чуть выдвигалась, а тяжелый взгляд его бывал устремлен вниз, будто к центру земного шара. Не знаю, видел ли сейчас Юдин, как, напряженно сгибая суставы в бабках, лошадь ставила копыта под острым углом, вцепляясь в почву передними шипами подковы, и мелкие камешки, выскальзывая из-под копыта, щелкали, скрипели и подскакивали, ударяясь об его венчик. В бороздке правого переднего копыта, между ветвями роговой стрелки, застрял маленький камешек. Лошади, вероятно, больно было ступать. Я подумал, что Юдину надо бы спешиться и выбить этот камешек, но ему, очевидно, было лень спешиваться и, может быть, не хотелось отрываться от размышлений. Задние ноги лошади работали энергично, как шатуны, и оттого, что лошадь растопыривала колени, углы скакательных суставов почти задевали отошедшие назад стремена. С каждым шагом лошадь, задыхаясь, поднималась все выше. Я на своей лошади карабкался к перевалу рядом с Юдиным. Внезапно мы услышали треск падающих камней. Юдин быстро выпрямился в седле, поднял голову, внимательно оглядел все перегибы горного склона. Треск повторился. На соседних скалах, как зубы из десен, выступавших из вздыбленной плоскости склона, мы успели заметить силуэты опрометью кинувшихся от нас кииков. Они мчались по крутизне, откинув назад тонкие серповидные рога и осыпая под откос камни. Юдин инстинктивно схватился за кобуру маузера, но тут же сообразил, что пуля уже не дойдет. А я поленился снять винтовку с плеча. Проводив глазами кииков -- их было семь, -- пока они не скрылись за поворотом скалы, Юдин опять пригнулся к шее лошади и продолжал прерванные размышления. Мы ехали первыми, опередив караван почти на четыре километра, и потому весь день сегодня первыми тревожили покой кииков. Мы давно уже к ним привыкли, и нам были чужды охотничьи инстинкты. Кроме того, Юдин рассуждал так: пусть другие возят винтовки, а себя лишней тяжестью обременять он не станет, и потому еще в самом начале путешествия свою винтовку он передал одному из караванщиков. Он рассчитывал, что в случае надобности всегда успеет взять ее ив рук караванщика. Лошади дышали часто и тяжело. Однако, запустив руку под шею своего жеребца и прижав ладонь к его потной груди, Юдин решил, что сердце лошади еще не слишком перенапряжено и можно двигаться не останавливаясь. Дальше своего носа не видят! -- вдруг вслух произнес Юдин. Кто? -- удивился я. -- Да, там... Геолкомовцы!.. Но я им все-таки утру нос! Сие излюбленное Юдиным выражение относилось к тем работникам Геолкома, до которых от нас было больше пяти тысяч километров железнодорожного пути и сверх того полтора месяца пути напрямик верхом. И мне стало понятно, что, поднимаясь на перевал, Юдин был углублен в те самые свои размышления, какими утром в палатке делился со мною (а это случалось с ним не часто, потому что по природе своей он был человеком скрытным). Утром он говорил примерно так: конечно, его не погладили бы по головке, если б он вернулся, не выполнив задания! Но... Все же, мол, какие простаки сидят в Геолкоме! Чтоб покрыть геологической съемкой три тысячи шестьсот квадратных километров при таком масштабе ему дали четыре месяца на полевую работу. Считали, что исключительно трудная горная местность, разреженный воздух, огромные переходы, отдаленность от железной дороги... Больше, мол, не сделать за лето! А он? Еще и двух месяцев не прошло, задание он уже выполнил и теперь выполняет работу сверх задания. Конечно, кто как работает! Иной и шестьсот квадратных километров за это время не сделал бы, -- ведь сколько времени ушло на "пустые" караванные переходы! А вот он сделал, потому что "надо уметь хорошо работать... ". Бесспорно, он наперед знал, что так это и будет, но когда в Геолкоме он составлял смету и план, он сам больше всех кричал, что три тысячи шестьсот -- задание огромное, почти невыполнимое. Он убеждал всех, что ведь это же не по ровному полю ехать, какого чорта, это же не равнина где-нибудь в приволжском районе! Памир! Одно название страны чего стоит! Геолкомовские, мол, простофили, -- спроси их в упор, где находится такая страна, -- толком и ответить-то не сумеют! Надо только уметь убеждать! Задание выполнил, теперь свободен, делай что хочешь, можешь заниматься "самостоятельною научной работой", которую, кроме тебя, "никто не способен сделать", а не этой "общедоступной съемкой, не требующей ни особого ума, ни таланта, а лишь исполнительности да прилежания"! Под "самостоятельной научной работой" Юдин подразумевал создание своей собственной теории о происхождении •некоторых горных пород Памира -- теории, о которой я окажу позже. По уверениям Юдина, эта теория должна привести к неожиданным для всех изучавших Памир геологов результатам: "если мои предположения подтвердятся дальнейшими исследованиями, моя работа принесет миллионы и вся эта никчемная область окажется нужнейшей для развития горной промышленности!" Юдин был убежден, что он может сделать то, на что другие геологи не способны, а потому шел напролом. Молодость и скрывающаяся под холодной внешностью некая глубинная, я бы сказал, "вулканическая", горячность играли в этом убеждении не последнюю роль. Но для осуществления работы нужны были деньги, а деньги давались только на съемку. На все остальное ему обычно отказывали: "Уж вы лучше, товарищ Юдин, как молодой геолог, занимайтесь тем, что вам предписывают. А то, о чем вы говорите, пока ничем не подтверждено и должно считаться относящимся только к области ваших предположений!" И все-таки Юдин, по его выражению, "выкручивался". В пути на Памир, проезжая через Ташкент, он брал на себя параллельные задания, на которые заинтересованные организации ему охотно давали деньги, тем более, что смету для каждой организации Юдин составлял самую скромную. Впрочем, ведь... количество, например, лошадей, купленных или нанятых Юдиным, ничуть не увеличивалось при умножении взятых на себя заданий. А караванные расходы значились в в каждой омете!.. И это давало справедливый повод к неприятностям этического порядка. -- Эй, но-о!.. Пошел!.. -- по-извозчичьи, озлившись, вдруг крикнул Юдин на остановившуюся лошадь, она тяжело дышала, ее бока раздувались, как кузнечные мехи. -- Пошел! -- повторил он, хлестко протянув тяжелой камчой по ее крупу и работая шенкелями. Лошадь замигала мокрыми, обиженными глазами и покорно, напрягая все силы, рывками полезла на кручу. Кряхтя от натуги, последними скачками, наконец, выбралась на перевал и разом остановилась, понурив голову и как-то вся сразу смякнув, словно не сомневалась, что теперь ей дадут отдышаться. Юдин, оглядев ее сверху, медленно отнес правую ногу назад и, постояв левой в стремени, грузно, как бы нехотя, спрыгнул на землю, отпустил лошади подпруги на одно деление, затем, оставив повод в руке, разлегся тут же на земле, навзничь, лицом к небу, предоставив лошади общипывать вокруг него иссохшую солончаковую травку, редкие пучки которой неведомо как выбивались из серого, каменистого грунта перевала. Я расположился рядом с Юдиным, предоставив такой же отдых моей лошади. Следя взором за перистым облачком, Юдин стал продолжать свои мысли вслух: -- Вот были же здесь и раньше геологи, -- Юдин назвал их, -- а разве кто-нибудь из них замечал эти молодые граниты? Сколько километров мы проехали за последнюю неделю, все едем гранитами, а разве обозначены они хоть на одной геологической карте? На запад -- граниты, на восток -- свиты палеозоя, на которые мне наплевать. Мы едем по их контакту, сам чорт сломал бы ногу, если б сунулся проделывать такие маршруты, какие за последние две недели пришлось проделать, чтоб не отклониться от причудливой линии этого контакта... А вот здесь линия контакта... Юдин повернулся на бок, окинув взором ложе ледниковой долины, уходившей в лиловатую дымку далеко от перевала, оглядел оба водораздела, ограничивающие горизонт справа и слева от долины. И вдруг вскочил так, что лошадь шарахнулась, рванув поводом руку Юдина. Достав из передней седельной кобуры полевой бинокль, Юдин приставил его к глазам и тщательно вгляделся в гребни водораздела. Через минуту я знал: по каким-то ему одному понятным признакам Юдин решил, что эти гребни сложены не молодыми альпийскими гранитами, а другими породами. Может быть, они опять относились к осточертевшему Юдину палеозою? Но не все-ли равно, что это было, раз граниты исчезли! Юдин скользнул биноклем по левому сектору горизонта -- и тут тоже самое. Тогда Юдин повернулся направо, к западу, туда, где от перевала начиналось узкое ущелье, к бортам которого спускались, как шлейфы, длинные веерообразные осыпи. Здесь склоны гор были круты, а линия реки в галечном ложе удалялась змеиными извивами, подступая то к правому, то к левому борту ледниковых уступов, ограничивающих долину отвесными, двухсотметровыми стенами. Сомнений не было: здесь на перевале линия контакта ломалась, и вместо того чтоб уходить дальше прямо на юг, куда вела по широкой долине большая наезженная тропа, граниты резко поворачивали на запад, и чтобы проследить их дальше, нужно было неминуемо погрузиться в то узкое ущелье, где не было видно никакой тропы. Внимательно осмотрев все, замерив простирание пород горным компасом, Юдин вынул из нагрудного кармана записную книжку и карту-десятиверстку. Сделав все необходимые ему заметки, он разложил карту у себя на коленях и, внимательно изучая ее, задумался. Минут тридцать он сидел неподвижно, а я, размышляя о его "биноклевой геологии", занимался выверкой азимутов и крокированием рельефа в моей пикетажной книжке -- весь день сегодня я вел маршрутно-глазомерную топографическую съемку. Мы оторвались от наших занятий только тогда, когда под перевалом послышались скрипенье подков о камни и голос коллектора, понукающего лошадь. Еще мгновенье -- снизу из-за камней выдвинулась голова коллектора в кашгарском войлочном колпаке, превосходно защищающем затылок от ветра и солнца. Сопя, вздрагивая ноздрями, лошадь коллектора вынесла своего седока на перевал. Худощавое, обветренное, обожженное солнцем лицо коллектора показалось Юдину встревоженным, а потому с напускным безразличием в тоне Юдин спросил: -- Ну, что караван?.. Далеко от вас? Ловко спрыгнув на землю, похлопав по шее своего конька, распустив его подпруги и сняв винтовку с плеча, коллектор, не подсаживаясь к Юдину, недовольно буркнул: Теперь все в порядке... Идет... А что? Разве было не все в порядке? У какой-нибудь кобылы сурки хвост отъели? Шутки Юдина всегда были тяжелыми, грубыми. Коллектор промолчал и отвернулся. Юдин исподлобья поглядел на него и уже другим тоном заметил: -- Что это у вас настроение испортилось? Коллектор резко повернулся к Юдину: Вы все вперед уезжаете, а мы там возись! Караванщики ругаются, каждый без вас норовит все по-своему сделать, а мне за вас отдуваться приходится... Весь караван сейчас чуть к чорту не полетел. Теперь часа полтора его дожидаться придется... Но? А что случилось такое? -- Ничего, глупость, а два ящика с сахаром переломали. Километров за восемь отсюда... Едем тихо, устали же все, и люди и лошади! Сегодня затемно выступили, а сейчас седьмой час вечера, вон уже солнце к закату!.. Ну-ну, ближе к делу! А я и веду к делу. Едут, дремлют все. Лошади морды чуть не по земле тащат, а люди глаза позакрывали, разве что снов не видят. Ни ветра сегодня нет, ни плеска воды -- сушь, тишь, как в раю, того и гляди ангелы запоют... Вдруг, что за чорт, -- лошадь Дадабая с мешками муки несется, словно гвоздь ей под бок загнали. А за ней -- другая, а за той -- третья!.. Гляжу, пошла заваруха!.. А в чем дело было? А ни в чем! Растение тут есть такое, как шар сухой, наступишь на него -- оно лопается с громким звуком и пыль от него. Лошадь Дадабая наступила на него, отскочила от громкого звука и понеслась, как оголтелая, с перепугу. Ее испуг передался другим... Все двадцать караванных лошадей как взбесились. Хорошо еще -- место ровное, долина, сверзиться некуда. Вьюки, конечно, на сторону один за другим и волочатся по камням. Половину вьюков разбросали по всей долине, тогда только успокоились, а два ящика с сахаром как ткнулись в камни, так весь сахар в полы халатов собирать пришлось. Насыпали его в мешки, как станем лагерем, обязательно нужно будет перераспределить тару, иначе весь сахар пропадет... Ну вот, и пришлось весь караван вьючить заново. Все злы, ругаются, чуть не дерутся. Без вас караванщики, знаете, как разговаривают? Потому что каждый хочет ими распоряжаться, начальника нет... -- А вы на что? Да я на километр в сторону был, вы же сами велели мне искать фауну! По борту долины карабкался, сверху все это видел, а когда спустился... Ну, хорошо!.. Хватит. Я тоже не солнце глотал, а работал. Скажите-ка лучше, фауну вы нашли? Чорт тут найдет фауну! А вы здесь на самом перевале посмотрите! Вон, например, вдоль той бровки! Коллектор, ни слова не говоря, пошел в указанном Юдиным направлении, ведя своего лохматого конька в поводу. Юдин посмотрел ему вслед и повернулся ко мне: Завтра мы расстаемся с караваном. Как расстаемся? Опять перемена? -- сразу взволновался я. Расстаемся. Караван пойдет в одну сторону, а мы в другую. Кто это "мы"? Это значит, я и вы. Конечно, если вы, дорогой мой, захотите сопровождать меня в отдельном, хоть и трудном, но исключительно интересном маршруте. Юдин произнес эти слова мягким, вкрадчивым тоном, придав ему особенную задушевность. Что за маршрут и чем он, собственно, интересен, разрешите узнать? Пожалуйста... Вот карта. Все в ней переврано, даже концы горизонталей не сходятся, ну, да другой нет пока, от вас, между прочим, жду! -- не без яда добавил Юдин. -- Садитесь поближе, я все объясню вам, пока караван подойдет! Я расстегнул воротник полушубка и, держа за повод своего мерина, подсел вплотную к Юдину. Начну с геологии... А я пойму? -- взмолился я. А чтоб вас! Я вам попроще, поймете!.. Вы знаете, что я оконтуриваю молодые граниты? Как и почему я это делаю, вы, конечно, не интересуетесь, хотя, уверяю вас, вам следовало бы заинтересоваться. Когда-нибудь я вам все расскажу, и вы поймете, как это исключительно интересно, сами приставать ко мне будете... Ну, а сейчас, чорт с вами, коли вас интересует не геология, а розовые зори да киргизские мазары, украшенные тряпьем и вонючими рогами архаров. Так вот, кратко. Я гоняюсь за молодыми гранитами. Граниты уходят на запад, -- туда, видите то ущелье? Дальше они, несомненно, потянутся к юго-западу. Иначе быть не может. К большой тропе, по которой мы собирались итти всю неделю, они скоро вернуться не могут. Не могут потому, что вот эти мощные свиты палеозоя, вон водоразделы по обе стороны этой широкой долины, здесь образуют дугу, которая, хотим мы того или не хотим, уходит прямо на юг. Вот сколько мы видим отсюда в бинокль, это, несомненно, все та же свита. А что она же продолжается и еще дальше, мне известно по материалам геологов, работавших здесь до нас. Теперь, повторяю: направо -- вон то ущелье, на запад -- уходят граниты. Я должен пойти за ними. Никто из геологов там еще не был. Это ущелье ведет вот сюда, -- Юдин ткнул карандашом в карту. -- Местность, вообще говоря, неисследованная. Тут, по слухам, есть озерко, хоть на карте оно и не обозначено. По тем же слухам, за озерком, в верховьях речушки, которую мы там найдем, местные жители что-то такое наковыривали, -- киргизы говорят, там есть следы каких-то древних выработок. Мне сейчас пришло в голову, по целому ряду теоретических соображений, что металлогенический цикл, связанный с молодыми альпийскими гранитными интрузиями, может быть распространен и в том районе. Вы понимаете, как важно, если это действительно так? Мы попытаемся пробраться к этому озерку, обойти его, спуститься к верховьям реки. О, вы можете быть уверены, красот природы, всяких диких особенностей, которые вам так нравятся, нам встретится предостаточно... Ну, а если мы попадем туда, то нам никакого смысла не будет возвращаться обратно. Мы спустимся вниз, до устья речушки, которая может течь только в этом -- глядите сюда -- направлении, оттуда выйдем вот сюда... Вы смотрите не на карту, на ней тут сплошное белое пятно, а вот на эту схему, которую я черчу... Юдин быстро начертил в своей пикетажной книжке схему и стал объяснять мне все детали своего, только что рожденного плана. И, наконец, добавил: -- А оттуда мы выйдем сюда, на тропу, по которой уже хаживали геологи; но не пойдем по ней, а следуя линии контактов, которая там обязательно должна быть, пересечем водораздел, -- найдем какой-нибудь перевал, и вы, кстати, нанесете его на карту, и так, сделав большой круг, встретимся с караваном, -- он во главе с нашим коллектором пойдет туда прямою дорогой, вот этой большой тропой... Понятно вам? И хотя понятно мне- было все только то, что не относилось к геологии, я, не скрою, был уже увлечен самой перспективой такого маршрута. Юдин добавил: -- Я думаю, вам будет интересно это тем более, что сделанная вами в том районе съемка представит собою огромный научный интерес в силу полной неисследованности области, в которую мы направимся. Съемка будет расцениваться, как ваше самостоятельное географическое открытие, как расшифровка вами белых пятен на карте. Юдин хорошо знал мою слабую струнку. Он, безусловно, видел мое волнение. Согласен! -- коротко произнес я. Подождите еще соглашаться! До сих пор ездили мы с караваном или, во всяком случае, с одной-двумя вьючными лошадьми. Теперь на целый месяц вы можете позабыть о вьюках. Мы пойдем пешком с двумя рюкзаками за спиной. Возьмем с собой минимум вещей и продуктов. Если там живут люди, значит и мы сумеем там пропитаться. А может быть, придется и подтянуть животы, но с голоду как-нибудь не пропадем. Мерзнуть мы будем только первое время, пока не дойдем до верховьев речушки, там начнем спускаться, абсолютные высоты там будут значительно ниже, чем здесь, там есть уже оседлое население, садоводство и земледелие. Палатку и полушубков мы не возьмем. Никаких лишних тяжестей! Свитер, ватник, шерстяной шлем, одеяло. Продукты? Шоколад, чай, рис, сахар, лепешки -- то, что унесем на себе. Здесь, сами видите, искать носильщиков негде. Оружие? Чорт с ним, тяжело. Хватит с нас пистолетов, на всякий случай, ну, скажем, снежный барс попадется. Винтовку вашу оставите в караване... Имейте в виду: по скалам придется лазить не хуже кииков, спать, может быть, на снегу, купаться в. ледяных реках и еще... чорт его знает, что может там быть еще... Вот теперь и говорите: согласны? Я же вам сразу сказал: согласен! -- уже с нетерпением повторил я. Юдин вскочил на ноги, заглянул вниз, под склон перевала. Там он увидел приближающийся караван. Он уже начал подниматься по склону и отсюда, сверху, казался цепочкой черных, медленно всползающих муравьев. Несколько сотрудников экспедиции ехали кучкой, метрах в двухстах впереди каравана. Три караванщика шли пешком, засучив за пояса полы рыжих халатов и взмахами рук подгоняя сбивающихся с общего темпа, норовящих разбрестись по склону вьючных лошадей. А вдоль прокаленных солнцем, загорелых, отливающих черным блеском скал, составлявших бровку водораздела, к нам приближался, ведя коня в поводу, коллектор, конечно, и здесь не нашедший фауны. В верховьях неисследованной реки Ледники, окруженные набухшими, сдобными, словно глазированными снегами, -- четыре гигантских снежных пика, напитывались закатом. Из белых они превратились в розовые, и розовый свет быстро сгущался в малиновый. И небо над ними -- во всех нежнейших оттенках: бледное, розовое, палевое, синеющее, вишневое и, наконец, -- стального, цвета морской воды. Все это казалось происходящим на ярко освещенной сцене, на которую смотрят из темного зала. Залом в данном случае было ущелье с отвесными, скалистыми стенами, спустившими темные осыпи к хаотическим берегам узкой, извивающейся в нагроможденьях камней реки. Ущелье давно уже наполнилось тьмой и холодом. Река, клокоча, убегала вниз, туда, где за раструбом расширившегося ущелья, словно в другом мире, происходило слепительное действо заката. Самого солнца не было видно, оно пряталось где-то за грядами острых хребтов. Стальное небо совсем, словно в нем готовился шторм, потемнело в тот самый момент, когда налево, из острой грани хребта, составлявшего левый борт ущелья, вытекла коротенькая полоска расплавленного серебра. Полоска росла, становилась выпуклой, как толстое стекло карманного электрического фонарика, но громадного и ослепительного. Луна, выползая вбок из скалы, округлилась, на секунду повисла на скате хребта, -- он уходил вниз ребром вогнутого лотка, -- казалось, луна соскользнет сейчас и по ребру стремительно покатится вниз; но она оторвалась, поплыла в воздухе и оказалась обыкновенной луной, а ледники и снежные пики превратились в фарфоровые, замерцав нежнейшей ночной белизной. -- Чай проспите! -- прозвучал сзади спокойный, чуть насмешливый голос. -- Устали очень? Я лежал спиной на голых камнях. Повернув голову и разглядывая свои ноги, обутые в гигантские, подбитые триконями альпинистские ботинки, я попробовал скинуть их с большого валуна, на котором они покоились, взнесенные выше всего моего распростертого пластом туловища. Ступни качнули тяжесть ботинок из стороны в сторону, но не съехали с валуна: мне показалось, что вместо ног у меня две увесистые чугунные болванки, -- кровь еще не отлила от ступней, так велика была усталость после полного дня утомительнейшего подъема по каменистому склону. Тогда уже решительно, напряженным усилием я сбросил ноги вниз и, ощущая томленье во всем теле, встал, опершись о колени ладонями, выпрямился и, заломив локти за спину, потягиваясь, протяжно и громко сказал: -- Любуюсь... Поглядите на ледники! Громадная, внушительная фигура Юдина не шелохнулась. -- Ледники, ледники! -- спокойно усмехнулся он. -- Пока вы на них глазеть будете, мы ваши консервы съедим. Садитесь-ка лучше! Я молча подсел к костру, разложенному между камнями. За спинами сидевших вокруг костра тьма встала стеной, ничего вокруг в этой тьме не было видно, лунный свет растворился в ней. В середине костра, на плоских, черных камнях, стояли в ряд две банки откупоренных мясных консервов. Пламя слизывало с золотистой окраски консервных банок изображенья бычьих голов -- это единственное доказательство в глазах носильщиков, что мясо в банках не "чушка", не запретная свинина, которую они не стали бы есть, даже умирая с голоду в этих пустынных горах. Растопленное сало пузырилось и, тяжело пенясь, подымалось над кромкою банок, грозя вылиться через край и зашипеть, пропадая в огне. Старый, белобородый, как выходец из библейских времен, носильщик, втянув пальцы в рукав своего суконного белого халата (этот рукав был в два раза длиннее его руки), смело сунулся внутрь костра и, захватывая горячие банки за покореженную, отогнутую в сторону крышку, повытаскал банки и поставил их у края костра в песок. Я ел молча, накладывая мясо на куски окаменевшей лепешки, только что раздробленной энергичными ударами молотка. Я злился больше всего потому, что сознавал себя неправым перед товарищами. Ну, хорошо, я устал, путь был чертовски трудным. Но ведь не меньше меня устали и остальные, а, однако, никто, выбрав место ночевки, не развалился, как я, барином, на камнях. Преодолевая усталость, все разбрелись по ущелью, выискивая сухие корневища корявого кустарника для костра, а потом долго расчищали, ворочая и отшвыривая в сторону камни, площадку, достаточную для того, чтоб на ночь разостлать одеяла. Я любовался закатом, а они тем временем аккуратно разложили рюкзаки по краям площадки так, чтоб образовать защиту от ледяного ночного ветра, и вынули из рюкзаков продукты и все вместе долго разжигали никак не хотевший заняться огнем костер. Мне никто ничего не сказал, вероятно решив, что ежели сегодня я веду себя не так, как обычно, го надо махнуть на меня рукой -- выдохся парень!.. Но болезненному моему самолюбию в безразличии сидевших вокруг костра виделось сейчас молчаливое осуждение. Конечно, так только казалось мне, никто обо мне и не думал, да и у каждого в экспедиции бывают дни, когда все понимают, что пока этот человек не выспится, лучше его не трогать. Чтобы вывести себя из этого неприятного состояния, я непринужденным тоном обратился к Юдину: -- А вы заметили, пока было светло, прямо над нами, в этой скалистой бахроме водораздела, ну, в верхних горизонтах пород, какие-то желтые пятна? Обратите завтра утром внимание, может быть, что-нибудь для вас интересное: гнейсы, гнейсы и вдруг какие-то желтые пятна? Мне, в сущности, были безразличны и гнейсы и желтые пятна. В экспедиции моей обязанностью была топография, ею я увлекался, а в геологии смыслил мало. Но мне хотелось показать Юдину, что я очень внимателен ко всему, могущему принести пользу геологическим изысканиям. Юдин глянул на меня через костер. Лицо Юдина, заливаемое красным светом костра, опять показалось мне насмешливым. Видел. Охристые мрамора. А что? Я почему-то смутился: Да, ничего. Просто я думал, вы могли не заметить. Юдин уже открыто усмехнулся: Если вы заметили, так почему ж мне было прозевать? И, должно быть, не желая вконец обижать меня, Юдин с неожиданной заботливостью добавил: -- А вас интересуют эти охристые мрамора? Их выходы здесь довольно часты. Вы, может быть, думали, что это какиенибудь железистые соединения? Думали, может, железо найдем? А все-таки, что за самоуверенность? "Охристые мрамора"! Что, Юдин образец в осыпи подобрал, что ли? Желтые пятна отсюда были еле видны -- на километр над головой! Как он может с первого взгляда, издали определить породу? Или так заранее уверен, что, кроме охристых мраморов, ничего желтого здесь быть не может? -- О, Авазбек, налей чай, пожалуйста! -- сунул я свою кружку белобородому носильщику. После чая Юдин выдал каждому по конфете. Полбанки мясных консервов, две кружки чаю, одна сухая лепешка и одна конфета -- весь ужин после полного дня пути. Но запас продуктов в рюкзаках был мал, продукты приходилось беречь. Ведь мы двигались по местности, еще никем не исследованной. Ни один научный работник, ни один русский человек еще не был здесь до сих пор. Карта безнадежно врала. Карта была составлена по расспросным сведениям. Реки, обозначенные на карте, оказывались вдвое длиннее, или вдвое короче, или их вовсе не было. Там, где на карте значились хребты, оказывались узкие долины, покрытые альпийской травой, а вместо указанных картой долин, мы натыкались на гигантские снежные пики, от которых вниз простирались фирны и ледники. Впрочем, рано или поздно, мы должны были выбраться к широкой реке, где карты уже не врут, где найдутся и продукты, где будут кишлаки с сельсоветами и все будет понятно и просто. -- Ну, сегодня не заболеешь! -- сказал Юдин. -- Давайте спать, что ли. Завтра надо выходить до рассвета. "Заболеть" -- на языке Юдина значило наесться досыта. В здешних местах быть сытыми нам, конечно, не удавалось. Три дня Юдин и я шли вдвоем, не встречая ни человека, ни зверя, изнемогая от тяжести груза. Только дойдя до первого кишлака, в верховьях реки, мы сумели нанять двух носильщиков. Позади остались ледники, но путь был не менее труден и утомителен: шли, переправляясь вброд, через ледяные клокочущие реки, проползая по узким, естественным карнизам над отбесами в несколько сот метров, на четвереньках карабкаясь по моренным нагромождениям. И все для того, чтоб к условленному месту встречи с караваном прийти не с обычной стороны, не хорошо разделанною тропой, помеченной на всех картах, известной всем, а иначе: через цепь горных хребтов, о которых Юдин хотел знать, из гранитов они состоят или из гнейсов, мезозойского они возраста или палеозойского и какова их основная структура. Не скрою, я увлекался неисследованными путями. Меня пленяло самое сочетание слов: "впервые вступил", "впервые проник", "впервые исследовал". Я с гордостью смотрел на каждый новый открытый нами ледник, на каждый пик, который еще никем не был назван. Занимаясь маршрутно-глазомерною съемкой, я заносил в свой путевой дневник все, что попадало в поле моего зрения, отмечал всякое изменение на пути. И дневник мой был заполнен такими записями: "10 часов 30 минут. Переправа на левый берег. 3 320. ч. 50 м. Лужайка. 3 360. ч. 05 м. Приток левого берега. 3 410. 11 ч. 20 м. Река -- излуками. 3 500. 11. 45. Кустарник поредел и измельчал. 3 510. 12. 45. Кусты кончились. Лук. Осыпи мраморов. Отвес правобережья. Направление 180. Высота кромки хребта над правым берегом -- 1 километр. 3 800. 13. 15. Висячие ледники. Путь по осыпям и обвальным нагроможденьям камней. Морены. Снег. Никакой растительности. 4 145. 14. 00. Фирн. Тяжелый подъем. 14. 22. Перебрались через серию трещин. 16. 10. Перевал. 4 610... " Это означало подъем на один из очередных гребней, а цифры оправа -- записи высоты в метрах по анероиду, который обычно висел на ремешке справа, у пояса, и который был предметом особенных предосторожностей: не встряхнуть, не ударить! А уж если навстречу попадались животные, птица, если на скале рос незнакомый цветок, то в дневнике появлялось тщательное, многословное описание. Хотелось все увидеть, все записать, все запомнить. У меня не было специального образования в тех областях науки, которыми приходилось в экспедиции заниматься. Но и собственнических инстинктов в отношении добытого материала у меня не было. Я охотно предоставлял его любому специалисту, который мог бы обработать его. Сам я удовлетворялся сознанием, что сделанное открытие полезно науке. Своей собственной, неотъемлемой работой я считал лишь составляемую мною топографическую съемку. Приятно было думать, что она не только станет основой для геологической карты, но и понадобится всякому исследователю, который вступит в эти места после меня. С особенной остротой воспринимал я все особенности природы этих удивительных мест. В разреженном воздухе высот зори были желтыми, а не красными; на еще больших высотах, на высотах в пять и шесть километров над уровнем моря, небо в ясный солнечный день казалось не голубым, даже не синим, а фиолетовым, угрожающе темным. Казалось, что еще немного подняться, и небо представится черным, совсем черным дневным солнечным куполом. Чувство приближения к космосу волновало меня всякий раз, когда я переваливал высочайшие водоразделы, когда блуждал среди ледников. А ниже, в ущельях, в долинах, меня пленяли пенные, похожие на всклокоченную белую бороду речные потоки, и не пахнущие, особенные цветы альпийской флоры, и устрашающие крутизной срезы скалистых стен... Все, решительно все в этой странной стране, каждый поворот пути, каждая новая прожитая минута дарили мне бесконечно разнообразные вариации одного и того же чувства... Это чувство можно было бы назвать опьянением от проникновения в тайны первозданного мира. Жесткая, эпическая красота этого мира иногда пугала меня и всегда, до трепета, как фантастическое сновидение, волновала. Я присматривался к Юдину, и мне казалось, что Юдину чуждо все это. Юдин всегда был спокоен, хладнокровен и трезв. Юдин никогда, ни на секунду не остановился в пути для того, чтобы просто так, без всяких практических мыслей, задержать взгляд на каком-нибудь великолепном сочетании оттенков облака, наползающего на скалы, для того, чтоб просто-напросто полюбоваться ослепительной новизной внезапно открывшихся за поворотом, никогда не виданных раньше пространств. Реки, отвесы, льды, пропасти вызывали в Юдине одноединственное чувство -- чувство досады на новое непредвиденное препятствие в пути, на новую задержку, выбивающую нас из сроков точно рассчитанного маршрута. Солнце, вода, ветер, дождь или снегопад, цветы, кустарники, травы -- все это Юдин, казалось, вовсе не замечал. Если ему было холодно, он одевался теплее. Если он промок на ледяной переправе, он сушил белье, развесив его на скалах или на рогах мертвого, высохшего архара, так же бесстрастно, как городская прачка развешивает белье на веревке, протянутой в чадной кухне. Если он глядел на траву, то только рассчитывая: хороша ли она как подножный корм для лошадей его каравана? Все очень просто: идет работа, ему нужно как можно скорей пересечь эти горы, ему нужно запомнить только одно: тектоника их такова, стратиграфия -- вот этакая, возраст их -- мел, юра, триас... а может быть, палеозой? Все прочее, как нечто ненужное, случайно запавшее в память, он сознательно выключал из процесса мышления. Ну, быть может, сочтет нужным еще запомнить направление пути, степень проходимости горных тропинок, годность луговых площадок для пастьбы определенного количества лошадей, пункты, обеспеченные естественными запасами топлива, подходы к реке, наиболее благоприятствующие для переправы вброд, -- все это для возможных повторных путешествий в эту страну, для академического отчета. -- Георгий Лазаревич, красиво это местечко? Сожмет губы, сощурит узкие щелочки глаз: -- Ничего... Давайте-ка лучше возьмем азимут вот на это обнажение! Вынет тонко очиненный карандаш и аккуратно запишет какое-нибудь: "Пад. ЮЗ-240, угол падения 50, мраморизованные известняки", в тонкую кожаную записную книжку и отвернется с вожделением поглядеть на закипающий, задымленный чайник, сдавленный камнями в середке костра. За все четырехмесячное путешествие у Юдина исписано самое большее двадцать страничек. Слова попадаются редко, они втиснуты в многоречивость цифр и условных знаков: "аз", "уг", "св", "прост", "обр", "пад", "конт", "нес", "меш No" -- какая-то каббалистика, в которой лишь геолог станет с жадностью разбираться. Азимут, угол, свита, простирание, образец, падение, контакт, несогласие, мешочек номер такой-то... Кажется, только этими словами Юдин и может выразить все, что способно его взволновать. Одеяло сложено длинным пакетом. Я лежу, высунув из него кончик носа. Под головой тугая резиновая подушка -- она неудобна, при всяком движении голова скатывается с нее. Мне не спится. Зеленая лунная ночь струится ветерком по ущелью. Прохладно, но вовсе не холодно. Холодно будет завтра -- завтра подъем по морене на снеговой водораздел. По увереньям носильщиков, там должен быть перевал. Впрочем, носильщики сознаются, что туда никогда не ходили. Сейчас они спят, тесно прижавшись один к другому. Из груды тряпок лунный свет выделяет темные, чуть поблескивающие ноги. Если б и ноги были прикрыты халатами, спящие тела можно было бы принять за груду камней. Я озираюсь: камни, рассыпанные вокруг, представляются мне иной раз какими-то причудливыми живыми существами, которые сейчас спят. Конечно, я романтик и фантазер, а Юдин практик, твердо стоящий на земле. Но разве практик не может быть и романтиком? Стены ущелья уходят высоко в небо и где-то наверху, побледнев, сливаются с ним. Однозвучно шумит недалекий поток, но шум его столь привычен, что кажется одним из элементов ночной тишины. Спит Юдин, с головой закутавшись в одеяло. Спят оба носильщика, прижавшись к камням. В мире есть только четыре человека. Все остальное -- мертвые горы. Даже странно, что каждый из этих четырех человек мыслит по-разному. Что снится сейчас носильщикам? Если прорезать мысленным взором вот эти горы, пронизать их насквозь, -- десятки сплетенных хребтов, долин и ущелий, -- где-то там, неведомо где, в таких же горах, сейчас спит еще десяток людей. Это вторая группа сотрудников экспедиции. Они, конечно, уже давно пришли к условленному месту и уже, несомненно, работают там и ждут, вероятно без особой тревожности, Юдина и меня. А если еще дальше мысленным взором блуждать по горам, можно обнаружить в этом же лунном свете белое здание пограничной заставы -- ближайшее место, где живут русские люди, которые не должны каждое утро торопиться в путь, чтоб целый день, пересиливая утомление, с тяжелыми рюкзаками за спиной карабкаться по остроугольным, камням. 14 П. Лукницкий Дальше заставы воображение уйти бессильно. Города с десятками тысяч людей, газеты, бесчисленные скопленья домов, гудящие поезда, бесконечное разнообразие предметов -- все это утонуло в глубинах памяти, и, кажется, этого не было никогда. И об этом лучше не думать. Дом... Ночь... За стенкою шумит примус... Это квартирная соседка всегда встает спозаранку, еще до рассвета, и варит ячменный кофе своему мужу -- контролеру трамвайных вагонов... Ах, нет, это не примус... Это шумит река! Тень горы черным клином входит в поток лунного света. О контурах гранитов и человека Необыкновенная, неповторимая нигде в СССР природа Памира не только на всю жизнь запоминается любому человеку, хоть раз побывавшему на огромных высотах этой географической области, но и оказывает на него особенное воздействие. А тот научный работник, который, покачиваясь в седле или путешествуя пешком по Памиру, задумывался об особенностях этой природы, никогда впоследствии не устанет размышлять о загадках мироздания, о строении миров, о космосе, о всем том величественном, что измеряется огромными расстояниями и огромными глубинами времени, -- о великих тайнах природы, постепенно и медленно раскрываемых человеком. Академик Отто Юльевич Шмидт, побывав на Памире в 1928 году в качестве альпиниста, впервые вместе со своими товарищами исследовавший таинственную дотоле территорию большого белого пятна в бассейне ледника Федченко, больше никогда не бывал на Памире. Но не это ли его путешествие послужило толчком к той огромной мыслительной работе, которая привела его к созданию новой гипотезы о происхождении Земли из метеоритов и космической пыли? Геолог Александр Васильевич Хабаков, побывав на Памире в 1930--1932 годах, никогда больше не путешествовал вновь по этим местам. Но не с тех ли пор стал он задумываться, о таких научных вопросах, изучение которых помогло ему в будущем создать весьма интересную и, кажется, единственную в своей области книгу: "Об истории развития поверхности Луны", иллюстрированную, кстати, такими фотографиями поверхности земного спутника, какие очень похожи на фотографии, изображающие рельеф Памира?.. Когда я гляжу на иллюстрации к этой книге, мне порой кажется: не по лунным ли кратерам путешествовал я верхом и пешком в тридцатом, тридцать первом, тридцать втором годах? Создатель новой науки -- астроботаники, профессор Г. А. Тихов по состоянию своего здоровья не мог подняться на высоты Памира. Но именно на Памир он отправил из Казахстана своих сотрудников, для того чтобы, вернувшись из экспедиции, они помогли ему решить многие вопросы в его попытках узнать: есть ли органическая жизнь на Марсе и на Венере? И, слушая в 1953 году в ленинградском Доме ученых, на конференции по астроботанике доклады о спектрограммах, сделанных на Памире, о необычайной темнокоричнево-фиолетовой, синеватой и голубоватой окраске растений на Восточном Памире, об инфракрасных лучах, какие растения на Земле отражают, а на Марсе для своего согревания должны поглощать, я размышлял все о той удивительной природе чудесного высокогорья, которое мне довелось пронизать мотай маршрутами во всех направлениях. И разве это памирское высокогорье, расположенное ближе всех наших географических областей к субстратосфере и стратосфере, не удобнейшая позиция для изучения в наши дни, например, космических лучей; для выяснения многих законов биологии -- развития клетки, обмена веществ; для теснейшего знакомства с явлениями солнечной радиации; для проникновения в уже близкую нам проблему межпланетных сообщений, и так далее, и так далее? Это только немногочисленные примеры. В любой области науки, в любой отрасли знания, Памир с его удивительными особенностями может толкнуть мысль ученого к решению таких загадок и тайн природы, какие столетиями, даже тысячелетиями волнуют человеческие любознательные умы. Особенно интересен Памир геологам. Высочайшее поднятие Памира, существующее рядом с понижениями земной коры, так называемыми депрессиями -- Кашгарской и КараКумской, представляет собою грандиозное уникальное сборище стольких загадок, касающихся строения всего земного шара, что к Памиру и к сопредельным с ним странам с особенным рвением стремятся геологи, геохимики, геоморфологи, геофизики -- специалисты всех отраслей науки, относящихся к познанию недр земли. Среди этих специалистов можно назвать крупнейших ученых, таких, например, как в старину профессор И. В. Мушкетов, как молодой еще тогда В. А. Обручев, а в наши недавние годы -- академики А. Е. Ферсман, Д. В. Наливкин, Д. И. Щербаков. Среди исследователей Памира есть множество имен и молодых ученых, чьи труды известны пока только специалистам в той области науки, в которой они работали и работают. * Схема расположения контактовых и жильных месторождений вокруг гранитного массива (составлена А. Ф. Соседко). Условные обозначения: 1. Вмещающие породы. 2. Гранитная интрузия 3 Контактовые месторождения. 4. Пегматитовые и гидротермальные жилы. Разрез: По сечению А--А: граниты не выходят на поверхность По сечению Б-Б: обнажается верхняя часть гранитной интрузии По сечению В -- В: верхняя часть гранитной интрузии смыта; все контактовые и жильные месторождения также смыты. 1 План: По сечению А--А: выходят на поверхность только пегматитовые кварцевые жилы Характерно для очень молодых гор По сечению Б-Б: верхняя часть гранитных интрузий сопровождается разнообразием контактовых и жильных проявлении. Контактовые -- по границе гранита и вмещающих пород; жильные -- обычно вокруг гранита, в пределах узкого ореола в один-три километра шириной. Характерно для Алтая, Средней Азии, Урала, Забайкалья. Существовало и существует много гипотез о строении и о движениях земной коры, о причинах тех или иных процессов горообразования, происхождения горных хребтов, но все они исходили из господствовавшей основной гипотезы о "горячем" происхождении земного шара и о том, что он постепенно, на протяжении сотен миллионов лет, охлаждается. Но сейчас я хочу говорить не о происхождении Земли, а о том, что происходит в ее недрах, независимо от тех или иных космогонических объяснений. Я хочу говорить об огненно-жидких массах, существующих в глубине Земли, -- о магмах, поднимающихся, прорывающихся сквозь толщи пород, образованных осадками древних морей. Вырываются ли магмы по трещинам земной коры наружу (при вулканических извержениях) или, гораздо чаще, не достигая поверхности, охлаждаются в толщах окружающих их пород, застывают, затвердевают, заполнив трещины, по которым шли, -- во всех случаях они претерпевают те или иные изменения, соответствующие их объему, температуре и газоносности. Претерпевают изменения и вмещающие породы. Область этих изменений простирается от явлений только термического воздействия магмы на вмещающие породы (обжига) до образования сложных пород, совершенно не похожих на исходные. Это происходит оттого, что жидкая магма содержит большое количество газов и паров воды. В газообразном состоянии в магме находятся многие ценнейшие химические элементы. Газы, естественно, стремятся подняться вверх, и по мере застывания магмы в верхней части ее собирается много газообразных веществ. Они вступают во взаимодействие с окружающими магму породами, и на их контакте -- в месте их соприкосновения -- могут образоваться скопления полезных ископаемых, которые называются контактовыми. Газообразные продукты магмы проникают по трещинам в толщу окружающих пород, удаляясь от материнской магмы на некоторое расстояние. Застывая в трещинах, они также образуют месторождения редких и весьма ценных полезных ископаемых. Таким образом, после окончательного застывания магмы в верхних ее частях, в кровле, образуется ореол -- венчик вокруг гранита, чрезвычайно заманчивый для геолога-поисковика, гоняющегося за месторождениями. Магма, застывшая на глубине в виде различных пород, называется интрузией. Считается, что чем больше интрузия, тем больше месторождений может встретиться вокруг нее. Интрузии могут обнажиться, "увидеть дневной свет" и, следовательно, стать доступными человеку, если самые хребты, внутри которых застыла магма, окажутся сильно разрушенными (процессами размывания и выветривания) и верхняя часть их, покрывающая скрытые интрузии, будет снесена. На практике многие металлические месторождения чаще всего связаны с интрузиями гранитов. В вопросах геологии, кроме состава самих пород, придается исключительно большое значение их возрасту, определяемому различными способами. Если процессы размывания и выветривания пород, закрывающих гранитную интрузию, начались в очень давние геологические времена, скажем, в эру палеозоя (то-есть от двухсот до пятисот миллионов лет назад), то эта интрузия, хорошо вскрытая в верхней своей части к настоящему времени, дает нам богатые месторождения. К такому типу месторождений (связанных с весьма древними породами) принадлежат, например, те, которые обнаружены в горах Урала и в горах Алтая. Чаще, однако, бывает, что к настоящему времени верхние части такой интрузии совершенно разрушены, размыты, разнесены, выветрены. В этих случаях вокруг интрузии уже не будет скоплений металлов. Поэтому вполне логично искать металлические месторождения в краях гранитных интрузий, верхние части которых только вскрыты, но не разрушены. Именно к таким интрузиям относятся интрузии Забайкалья, Колымы, Кавказа, Урала. Но, в частности, на Кавказе эти интрузии еще недостаточно вскрыты и потому месторождений полезных ископаемых здесь сравнительно (конечно, только сравнительно) мало и они менее разнообразны. Еще одно представление было у некоторых геологов: чем моложе граниты, тем больше они содержат газообразных продуктов и, следовательно, тем богаче будут контакты вокруг гранитных интрузий. На Памире граниты считались альпийскими, потому что образовались в период самого молодого на планете горообразовательного цикла, носящего название альпийского. Альпийский возраст -- это конец третичного периода (кайнозойской эры). Впервые установленный в Альпах, этот возраст является единым для всей системы складчатых гор так называемой средиземноморской: геосинклинали (то-есть для всех гор, протянувшихся от Пиринеев, через юг Европы, Кавказ, Копет-Даг до Памира и далее, на восток). Вот почему, когда Юдин встретил на еще очень мало тогда исследованном в геологическом отношении Памире гранитные интрузии, он прежде всего старался определить их возраст, узнать, относятся ли они к древнему вулканическому циклу или к молодому -- альпийскому. Определение возраста гранитов -- задача очень сложная и ответственная. Если граниты "интрудируют" палеозой, то-есть проплавляют, внедряются в толщу осадочных пород геологически древнего (палеозойского) возраста, то они, вероятно, и сами древни. Если же они ворвались в молодые, сравнительно недавние осадочные породы (например, мезозойского возраста, то-есть образовавшиеся от ста двадцати пяти до ста восьмидесяти миллионов лет назад), то они, очевидно, сделали это тогда, когда эти молодые породы уже существовали, то-есть, в геологическом смысле, недавно. Значит, и сами они молоды, значит, они принадлежат к молодому -- альпийскому -- вулканическому циклу, значит, они альпийские граниты. Казалось бы, дело совсем нетрудное: определи, какие породы проплавила, в какие породы внедрилась интрузия, сейчас же узнаешь и возраст самой интрузии. Но тут начинается новая трудность. Во-первых, не всегда удается определить возраст этих осадочных пород, не удается, например, найти в них характеризующую их окаменелость -- ракушку, флору. Во-вторых, интрузия переплавила соприкасающиеся с ней породы, видоизменила до неузнаваемости (метаморфизовала) соседствующие с нею породы. Метаморфизованные их края -- если интрузия велика -- могут быть не узенькими, могут простираться на десятки километров, и тогда остатки фауны и флоры исчезнут. Вот, скажем, взять ложку расплавленного свинца, вылить ее на толстый слоеный пирог, такой толстый, чтоб свинец застыл в нем где-нибудь посередине. Он все вокруг себя пережжет, все слои переплавит в какую-то неопределенную массу. Счисти все сверху до свинца и разбирайся: из каких составных частей, из каких слоев состоит пирог по соседству с ним! Дело, очевидно, не легкое и рискованное! Истина всегда рождается в спорах. И если говорить о Памире, в ту пору еще малоисследованном, то надо сказать, что, ища истину, геологи -- и в самих экспедициях и после них -- вступали в жестокие споры между собой. Я не могу уделить в этой книге внимания всем известным мне спорам, происходившим между учеными. Но я хочу упомянуть об одном из итогов этих споров. После ряда геологических экспедиций старым па мирским исследователем геологом Д. В. Наливкиным (ныне академиком) и его учениками, молодыми в ту пору геологами П. П. Чуенко, В. И. Поповым и Г. Л. Юдиным, был совместно написан и выпущен в 1932 году научный труд, в котором объединялись все основные результаты исследований, касающихся геологического строения Памира. И вот что сказано в предисловии к этому труду: "... До работ экспедиции Памир рассматривался как палеозойская горная область, по строению тождественная с Тянь-Шанем и Уралом. Эта точка зрения нашла отражение в обзорной геологической карте Средней Азии, Туркестана, изданной б. Геологическим комитетом в 1925 году. Эта точка зрения впервые была отвергнута в докладе Д. В. Наливкина в г. Хороге, летом 1927 года, на котором было проведено сравнение Памира с Уралом и было подчеркнуто различие между древней горной страной -- Уралом и молодой горной страной -- Памиром, Образовавшейся в самое последнее время. На основании этого сравнения был сделан вывод о том, что рудные месторождения уральского типа на Памире не могут быть встречены. Этот вывод остается в силе и в настоящее время. К сожалению, во время доклада не была учтена возможность развития и на Памире рудных месторождений кавказского и забайкальского типа... " Дальше в предисловии говорится о том, что уже во время полевых работ на самом Памире выяснились три главнейших результата работ экспедиции: установление громадного распространения молодых мезозойских отложений; первое нахождение молодых изверженных пород, в том числе альпийских гранитов; и первое нахождение месторождений альпийского металлогенического цикла среди осадочных мезозойских пород в некоторых из районов Памира. "Эти выводы, -- говорится далее в предисловии, -- были вполне подтверждены работами других экспедиций в последовавшие годы. Особенно много дали работы Ю. Л. Юдина *, доказавшего громадное распространение альпийских гранитов и широкое развитие связанного с ними молодого металлогенического цикла... " Из этого свидетельства, под которым подписался прежде всего авторитетнейший ученый -- Д. В. Наливкин, видно, что Юдин трудился на Памире не зря. I Многое в наше время в области объяснения тех или иных геологических особенностей Памира изменилось, -- за четверть века наука прошла огромный путь! Современные представления геологов о Памире весьма отличаются от представлений, созданных в первые годы его систематического изучения. * Г. Л. Юдин иногда именуется Ю. Л. Юдиным (Юрием Лазаревичем). Но все, что когда-либо было сделано для поступательного хода науки, все, что в любые времена двигало науку вперед, -- все ценно и не должно быть предано забвению последующими исследователями-учеными. Юдин, в ту пору молодой исследователь, упорный, упрямый, дерзкий, может быть, слишком самоуверенный, может быть, многими проявлениями своей личности вызывавший к себе отрицательное отношение некоторых других участников экспедиций, был, во всяком случае, энтузиастом развитой им для Памира теории "альпийского вулканического цикла и связанной с ним металлогении". Эта теория была, несомненно, полезна, прежде всего потому, что обосновывала практические поисковые работы.