алы я осторожно спустился на фирн, примыкающий к леднику, и побрел вверх по ущелью. Я спешил добраться до водораздела, чтобы сегодня же успеть вернуться в палатку. Справа и слева сыпались камни. Они долго прыгали по снегу, дырявя его, потом катились, оставляя следы, похожие на след лыжи. Солнце на снегу ослепляло меня, глазу не на чем было отдохнуть. Я шел в желтых очках, очень неудобных: они давили мне на глаза. Снег, подобный застывшим гребням волн, следы обвалов. Ни птицы, ни звука, кроме посвиста ветра и грохота обвалов. Как холодно, должно быть, здесь ночью! Я замечал по компасу направления, брал азимуты... Там, где россыпь камней, снег был рыхлым -- я проваливался. На крутых склонах остерегался поскользнуться, -- поскользнувшись, полетишь вниз, где озера в снегу, обрывы ледников, длинные -- в километр -- трещины. Все это -- цирк снега. Стены цирка -- гигантские скалы. Гребень хребта, возносившегося над палаткой на километр вверх, сейчас приходился почти на уровне моих глаз, а ведь палатка стояла на высоте 4 570 метров над уровнем моря! За ним, за этим хребтом, открывались новые громады скал, камня и льда: вероятно, те, что высятся над Ростоу-Дарой (одна из двух рек, составляющих Бадом-Дару). Снежное поле поднималось к верхним ярусам цирка. Я заметил на снегу полосу, похожую на след человека. Подошел. Нет, это разлом всего поля, трещина узенькая, но очень злая. Направо, на север, в гребне водораздела -- седловина, метров в сто длиной. Она чуть пониже всего гребня, острозубого и неприступного. Я решил взобраться туда. Последний клочок пути по чертовски крутому фирнику. Врубался палкой, носками туфель (я шел в простых парусиновых туфлях, а вместо ледоруба у меня была обыкновенная палка), останавливался каждые три-четыре шага, чтобы отдышаться, и все же долез. Да, это водораздел! На север простиралась великолепная панорама. Высота, на которой я находился, -- 5 690 метров -- превышала высоту Эльбруса. Я поднимался сюда семь часов. Исключительное зрелище: метров на четыреста ниже меня -- цирк, снежный, кажущийся почти плоским. Еще ниже, направо -- начало долины, верховья какой-то реки. Какой -- я не знаю. Вероятно, она течет в Шах-Дару. Цирк замыкался гребнем водораздела, скалистым и острым. Это был водораздел на запад. Я видел, что западная сторона этого гребня отвесна, но можно ли там спуститься, отсюда угадать я не мог. Налево и направо по горизонту тянулись цепи снежных хребтов, покуда хватал глаз, покуда пространство ясное и прозрачное не становилось миражным, дымчатым и расплывчатым от огромного Карта междуречья Шах-Дара -- Пяндж до исследований автора книги. Река Гарм-Чашма покачана втрое длиннее действительно существующей. Направление хребтов, перевалы и многие названия помечены на белом пятне по расспросным сведеV ниям произвольно и абсолютно неверно. Карта междуречья Шах-Дара -- Пяндж, изданная Таджикско-Памирской экспедицией и включающая результаты исследований автора. расстояния. Напротив были видны водоразделы Шах-Дары и Гунта, а налево -- Пянджа и афганской реки Кокча. Внизу, за гребнем, замыкающим снежный цирк, я видел короткий отрезок долины. Это была долина какой-то реки, текущей на северо-запад. Должно быть, это была река Гарм-Чашма, но попробуй узнай наверное! Прямо впереди, на севере было сплетение снежных хребтов, пиков, ледников, скал -- все зубчатое, резкое, обрывистое. Я стоял на остром гребне водораздела. С северной стороны к нему прилегал снег, как волнистая прилепившаяся подушка -- по ней нужно было пройти шагов двадцать до крутого скольжения вниз. Но когда я сделал эти двадцать шагов, я провалился по пояс. Меня спасла палка, быстро повернутая поперек груди, но все же я едва выбрался назад. Я попробовал еще раз, в другом направлении -- и провалился снова, а весь массив снега угрожающе заскрипел. Опасаясь обвала, я вернулся на зубья водораздела. Свистел ветер -- неистовый ветер севера. Солнце светило ослепительно, но вовсе не грело. Я знал, что больше здесь оставаться нельзя, а жаль было уходить отсюда. Хотелось устремиться по этому снегу и скользить и лететь вниз по белой крутизне с неизведанной быстротой. Если при этом останешься живым, то там, внизу, конечно, можно найти перевал. Но... попытка спуска туда возможна была бы только группе отлично экипированных альпинистов с "кошками", ледорубами, с длинными веревками. Я сделал наброски местности и показал на моих "роках безыменный пик, высящийся в западном направлении от меня, над гребнем водораздела, на котором я находился. Высоту этого пика я определил примерно в 5 800 метров. Пробыв здесь двадцать минут, я с сожалением двинулся назад. Обратный путь был быстр и весел, потому что я не шел, а катился, как на лыжах, на подошвах моих туфель, управляя палкой. Ниже -- я бежал, потому что это было гораздо легче, чем итти медленно. Через два часа я вышел из снежных пределов. Я устал и сел у ручья на осыпи отдохнуть. Лег на камни. Ел снег. Пил воду, съел плитку шоколада. Лежал, слушал и думал. Слушал -- обвалы. То здесь, то там срывались снега и белым пожаром неслись вниз. Через полчаса я двинулся дальше. В шесть вечера я был в палатке. Шугнанцы еще таскали к палатке куски ляпис-лазури. Боец Мешков "до обеда", тоже по своему почину, работал. Ляпис-лазурь лежала перед палаткой двумя выросшими "штабелями небес", величиною каждый в квадратный метр. Ближе к палатке -- синяя, дальше -- зеленая и голубая. Было ее уже около двух тонн. Отдохнув, я пил со всеми чай, вскипяченный на остатках палок. Чай заменил нам обед. Из оставшихся тринадцати лепешек мы съели восемь. Сегодня продовольствия нам снизу не принесут. Принесут ли завтра? Схема моя несколько расширилась (рис. на стр. 265), но в ней было больше загадок, чем чего-либо определенного. Я убедился, что в верховьях Ляджуар-Дары перевала на юг нет, перевал надо было искать в другом месте. Решил: завтра с Мешковым и с шугнанцами иду вниз. Шугнанцев отправлю за продовольствием для Жукова, который здесь остается один, а сам пойду на разведку в верховья реки Биджуар-Дара -- притока Бадом-Дары. А если перевала не найду и там, то двинусь на Шах-Дару, спущусь по ней до реки Вяз-Дара и отправлюсь в ее верховья. Не могу поверить, что и там взять гребень водораздела невозможно! Результат первых маршрутов автора в 1931 году. Ночью мне довелось услышать тихий шопот шугнанцев. Один из них -- Мирзо Абод Бале -- долго ворочался с боку на бок в своем шерстяном халате, ворочался от холода и тревоживших его мыслей. Я достаточно понимал по-шугнански, чтобы уловить следующие слова: Он, наверное, стороной обошел озеро, которое наверху ледников... Это его счастье, иначе голубые драконы бросились бы на него... Он все-таки хитрый -- всегда носит с собой счастье! И зачем он ходил туда? Хорошо, что мы завтра спустимся. Разве ледяная вода делает сытым желудок, а сердце горячим? А мы пьем ледяную воду, потому что уже нет чая... И нет дров, чтобы его вскипятить... И разве можно есть эти лепешки, которые превратились в камень? Он считал: осталось пять... Слушай... А если тучи придут сюда -- как тогда возвратиться обратно? Ты не думай о тучах! -- послышался другой шопот. -- Будешь думать -- придут. Я улыбнулся и повернулся на другой бок. Неужели до сих пор еще живы легенды о тайнах гор? Конечно, утром я расскажу шугнанцам, зачем я ходил "туда" и объясню, почему на меня не набросились голубые драконы! Возвращение в кишлак Бадом 11 августа с Мешковым и двумя шугаанцами я спустился по Ляджуар-Даре вниз до Бадом-Дары и по ней дошел до первого (и единственного на всем ее течении) крошечного, изолированного в горах кишлачка Бадом. В прошлом году Юдин, геолог Хабаков и я были первыми исследователями и вообще первыми русскими людьми, посетившими этот кишлак. В нем живут всего три семейства шугнанцев. Жуков остался наверху с пятью лепешками и... большим количеством ледяной воды. Мы шли долго по крутому склону и по самому берегу реки. Местами выламывали ветви, норовившие сбросить нас в воду, местами переползали по ветвям и всюду карабкались по камням, по осыпям и по скалам. Иногда камни, маленькие и громадные, когда мы ступали по ним, теряли равновесие и срывались в бурлящий поток. Все время, пока шли до БиджуарДары * (кишлак Бадом находится за ней, надо ее пересечь), мы занимались упражнениями рук, ног и всех мышц тела. Впрочем, путь мне понравился: я убедился, что можно пройти и по самому берегу. Раньше, на этом пути, мы карабкались высоко над берегом -- по террасам, пересекая крутые осыпи. Перед Биджуар-Дарою -- знакомая мне пустая летовка, -- никого, ничего. Только следы пребывания группы Юдина: бумажки от шоколада. Зашел в летовку. Ящик. Откуда? Ящик зашит в мешок. Мешок -- из каравана экспедиции Юдина. Вскрыли. В ящике -- огурцы и урюк. Естественно, набросились (ведь мы, в сущности, уже четыре дня голодали). Непонятно: раньше ли завезен сюда ящик или его бросили здесь носильщики, посланные Юдиным к Жукову с продовольствием? Но носильщиков мы неминуемо встретили бы на пути. За весь день нам никто не попадался навстречу. Никакой записки в ящике не оказалось. Он, несомненно, привезен из Хорога -- больше неоткуда быть огурцам. Впрочем, не путаясь в неразрешимых загадках, мы с наслаждением ели, а поев, взяли себе десять огурцов в запас. Я написал Жукову записку, вложил ее в ящик, и мы зашили его. Об огурцах мы мечтали с выезда из Оша -- с начала июня! Пенится, убегая от нас вниз, широкая Бадом-Дара. Она зажата между левобережной террасой и отвесной гигантской стеной правого борта ущелья. А сбоку, из узкой отвесностенной щели, врывается в нее белесая Биджуар-Дара, образуя в Бадом-Даре водовороты и перепады. Нам надо перейти эту Биджуар-Дару вброд. Я разделся и с палкой, не снимая туфель, все же перешел без посторонней помощи. Мешков -- маленький, коренастый уфимец, изумительно спокойный, всегда на все согласный, -- пожалел мочить сапоги, сунулся было босиком, да не решился. Босиком устоять на скользких и колючих камнях гораздо труднее, чем в обуви. Вернулся назад, пошел искать брода в другом месте. Я с шугнанцами просидел на левом берегу час, пока Мешков совался то туда, то сюда и не мог перейти. Наконец он вернулся к нашему броду -- к самому устью, разлившемуся широко, страшному пенными гребнями, но зато мелкому и менее опасному. С помощью шугнанцев он все же одолел свирепую реку. * Иначе называемой: Горун-Дара. В этот день поздно вечером мы пришли в Бадом и встретили здесь нашего караванщика Мамат-Ахуна. У него -- чай, сахар, лепешки, мясо!.. Ящик с огурцами и урюком, оказывается, привез из Хорога он. Носильщики с продовольствием для Жукова еще и не думали выходить в путь. После моих настояний они обещали утром обязательно выйти к месторождению. Закончив хлопоты, я занялся жирготом (кислым молоком) и мясом, сваренным для пришедших Мамат-Ахуном. Решил итти на Биджуар-Дару один, потому что шугнанцы уверяют, что туда вообще нет никакой тропы, что ущелье непроходимо и направление верховьев никому не известно... Я чувствую, что просто им не хочется туда итти. Разведочный маршрут к истокам Биджуар-Дары 12 августа утром я все же уговорил одного из жителей Бадома, рослого и красивого парня Чушчака, пойти со мной. Решил до переправы через Биджуар-Дару, до летовки, ехать верхом, а там оставить лошадь на попечении Мамат-Ахуна, который должен проследить за отправлением продовольствия Жукову. Мамат-Ахун, веселый кашгарец, с черными китайскими усиками, всегда полон "купеческих" инстинктов и сегодня, видимо затеяв какие-то таинственные "товарообменные операции", заявил мне, что хочет оставаться здесь, "чтоб постирать свой халат". Я доказал ему, что стиркой он с равным успехом может заняться и в летовке, и дал ему кусок мыла. Мы выехали, и Чушчак, накануне уверявший меня, что ущелье и пешком-то непроходимо, неожиданно оказался, как и мы, на лошади. Подъезжая к летовке, он заявил, что по Биджуар-Даре тропа есть и что туда можно проехать верхом. Конечно, я решил ехать верхом, посмеиваясь над вчерашними россказнями шугнанцев. Сразу за летовкой -- узкое ущелье, а за ним -- лес. Тропа хороша и ведет по лесу. Мы едем вдвоем: Чушчак и я. Он хороший жизнерадостный парень, мы дружно болтаем по-шугнански. Местами приходится спешиваться -- стволы и ветви образуют низкие арки. Еду, часто останавливаясь, веду глазомерную топографическую съемку. Определяю горные породы: все больше гнейсы, на высоких гребнях хребтов видны охристые мраморы. День жаркий. Никаких летовок, шалашей, жилищ нет. По мере подъема лес редеет, заменяется кустарником, здесь река резко, под прямым углом, поворачивает на юг. За поворотом участки длинностебельного дикого лука -- последнее, что в этих местах бывает перед снегом и льдом. Мы едем по левому берегу *. Правый берег реки -- великолепная, фантастическая отвесная стена высотой километра в полтора. Закинув голову, вижу вверху висячие ледники. Эта стена так и уходит вперед, мы едем вдоль нее, впереди она выгибается, закрывая весь горизонт, превращаясь в острозубый, сверкающий фирнами хребет и сбрасывая с себя длинный, изогнутый ледник, из которого и вытекает наша Биджуар-Дара. А справа на нас один за другим надвигаются, как ребра чудовищного скелета, длинные скалистые мысы. Между ними -- хаотические нагромождения морен. Мы въезжаем на морены и едем, пока могут двигаться лошади. Я собираю геологические образцы, вычерчиваю карту, работаю с увлечением: ведь, кроме пастухов из Бадома и меня, никто этих мест не видал. Проехав по моренам далеко за язык ледника, спешиваемся, и Чушчак остается здесь с лошадьми. Дальше иду один пешком и, наконец, останавливаюсь под большим скалистым пиком. Время уже позднее, собрались тучи, повалил снег с градом, задул ветер, а я не взял с собой даже свитера. Вся река исследована, впереди только льды и снега, я торопливо произвожу все необходимые наблюдения, делаю записи, замечаю с десяток пиков (названий им не даю, только нумерую их) и, окончательно промерзнув, спешу назад. Поздно вечером мы -- в кишлаке Бадом. Разобравшись во всех наблюдениях, я понимаю, что река Биджуар-Дара и ледниковый цирк ее верховьев и есть те самые, которые я видел несколько дней назад сверху, когда с водораздела смотрел вниз, под четырехсотметровый склон. * Здесь, как и во всей книге, правая и левая стороны понимаются орографически, то-есть глядя сверху вниз по течению реки. Ночью идет дождь. Лежу на глинобитной террасе шугнанского дома, не сплю и размышляю: что может быть там, за ледником Биджуар-Дары? Действительно ли та река, которую я видел с водораздела, -- Гарм-Чашма? Как проникнуть туда? Куда я попаду, если, спустившись на реку Шах-Дара, снова двинусь вверх, по притоку ее Вяз-Даре?. Не находятся ли ее верховья за хребтами, к северу от ледника Биджуар-Дары? Горы, горы, горы -- так трудно разгадать их сплетенье! Надо бы сделать попытку перевалить хребет, тот, что высится над ледником Биджуар-Дары, но у меня уже нет продуктов, и местные жители итти никуда не хотят. Отступление к Шах-Даре 13 августа я решил двинуться с Мешковым вниз, к реке Шах-Дара, спуститься по ней до устья впадающей в нее реки Вяз-Дара, никем не исследованной и не нанесенной на карту, и, поднявшись к ее верховьям, искать перевал. Утром жители кишлака Бадом толпятся вокруг меня. Они любопытствуют по всем поводам: по поводу консервных банок, оружия, карандашей. Маленький их кишлак заброшен в дикие горы, они пока еще не тронуты культурой. Женщины здесь, как тени, -- скользнут и исчезнут. Дома -- низкие складни из разноуголыных камней. Я угощаю всех последним сахаром, чаем, я размышляю о том, что скоро и здесь начнется иная жизнь, что эти дети обязательно будут учиться в ближайшей школе, строящейся в Барвозе, на Шах-Даре. В кишлаке Бадом живут пять мужчин, шесть женщин, семь мальчиков и шесть девочек. Никто из них не бывал даже в Хороге, и только двое из них бывали на Шах-Даре. Через два с половиной часа езды верхом, взяв небольшой перевал, мы спустились в шах-даринский кишлак Барвоз, где есть и сельсовет, где осведомлены о том, что делает экспедиция; где тепло и привольно, -- вокруг кишлака чудесный лес и пастбища с многочисленными стадами. В Барвозе -- база экспедиции Юдина, запасы продуктов, все наши вещи. В палатке живут двое из наших красноармейцев Панков и Таран. Они уже сдружились с местным населением, обмениваются визитами, угощениями, волнуют воображение шугнанцев рассказами о советской культуре, о городах, о тысяче здесь непонятных вещей. Я прожил в кишлаке три дня, один из которых посвятил вычерчиванию топографической карты, а два -- поискам людей, знающих Вяз-Дару, и носильщиков, которые пошли бы туда со мной и Мешковым. В Барвозе все свободные от сельскохозяйственных работ жители заняты на постройке начальной школы, и никто не соглашается итти со мной в горы. Я разъезжал по всей округе, разговаривал с сельсоветчиками, с дехканами, а нужных мне людей все-таки не нашел. 15 августа я двинулся с Мешковым пешком в кишлак Вяз (в устье реки Вяз-Дара), надеясь найти проводника и носильщиков. Я не мог обойтись без носильщиков, -- итти на поиски перевала во льды и снега, рассчитывая спуститься в ГармЧашму, и потом продвигаться до Хорога, быть может, неделю, нельзя без теплой одежды, без запаса продуктов, без инструментов. Все это, конечно, одному не унести на себе. Вяз -- маленький кишлачок: несколько шугнанских домов, окруженных посевами, в узком развилке ущелья, раскидистые тутовые деревья. Меня встретили старики с обычным гостеприимством. Но когда я объяснил им мое дело, начались бесконечные разговоры: все поголовно уверяли, что хребет непроходим, что только Иорик может найти туда дорогу. Йорик -- старик, живущий в нескольких часах ходьбы отсюда вниз по ШахДаре, в кишлаке Рошт-Кала. Без Йорика никто не брался итти. Впрочем, один молодой парнишка изъявил желание быть носильщиком, но он был мал и слабосилен. Мне сказали, что если я согласен здесь ждать до вечера, то мне сегодня же представят Йорика. Тоскуя о каждой потерянной минуте, я ждал целый день. Вечером верхом на ослике явился дряхлый шугнанец Иорик, с широкою бородой, вежливый и спокойный. Он не знал -- посланцы не сказали ему, зачем его вызвали в Вяз. Когда я объяснил ему, что надо подниматься на перевал, он явно смутился. Он заговорил о том, что перевал там действительно есть, но что только один раз, в молодости, он рискнул пройти через него. С тех пор к этому перевалу никто даже не приближался. Тогда, в тот год было мало снега, но Иорик испытал величайшие трудности. Там узкие карнизы, покатые и покрытые льдом. Снег там глубок и неверен. Тогда он, Иорик, мог рискнуть, потому что был молод, силен, ловок, бесстрашен, а сейчас у него болят ноги и он не пройдет. Он рассказал мне, что там глубокие пропасти, надо огибать их по нависшему льду. Иорик говорил с несомненной искренностью, и все же я не знал, верить ему или нет. Я думал, что трудности преувеличены, что просто по старости лет ему неохота итти. Я Не сдавался. Иорик сказал мне, что часть пути до начала ледника можно проехать верхом, я предложил ему ехать на моей лошади, обещав, что сам двинусь пешком. -- Ты говоришь, в этом году много снегу? Хорошо. Мы же не птицы, летать не будем, если невозможно будет пройти -- вернемся. Наконец, только укажи мне дорогу, дальше я двинусь без тебя, ты вернешься домой. Иорик советовал мне спуститься по Шах-Даре до кишлака Тусиян и объяснил, что в верховьях реки Тусиян тоже есть перевал, а в кишлаке живет молодой, здоровый, храбрый охотник, который согласится со мной пойти. Я продолжал уговаривать старика. И он сдался. Он оказал, что завтра на рассвете пойдет, потому что это нужно для "высокой науки", а сейчас поедет домой ночевать, пусть я поверю ему, -- на рассвете он будет здесь. Едва я сказал "хорошо", Иорик вышел за дверь и исчез в темноте. Я был уверен, что он не придет, но у меня не хватило духа удерживать его здесь, тащить старика силком. 16 августа Иорик не явился. Я был полон горьких мыслей: когда же я одолею этот хребет? Гарм-Чашма становится какой-то заповедной рекой и дразнит мое воображение. Ведь чего бы, кажется, проще: спуститься в Хорог по Шах-Даре, обогнуть этот хребет, подняться по Пянджу и войти в долину реки Гарм-Чашма снизу, от устья. Но нет, сдаваться нельзя. Неудачи только подстегивают меня. Я найду перевал и возьму его. Не могу больше терять ни одного дня! Ждать здесь бессмысленно. Этак можно и месяц потерять. Решаю двинуться на Тусиян. Во время чаепития подходит какой-то шугнанец, рассказывает, что он идет на ляпис-лазурь помогать Жукову. Вчера туда же двинулось несколько человек. Зовут шугнанца Мамат-Раим. В девять утра выхожу с Мешковым вниз по Шах-Даре в Рошт-Калу, чтобы там достать лошадей и выехать дальше в Тусиян. Около одиннадцати, пройдя с десяток километров, мы в Рошт-Кале. С трудом достаем лошадей. Когда выезжаем, шугнанцы показывают на фигуру, движущуюся верхом на осле по дальней тропе: -- Иорик поехал в Вяз... Значит, не обманул! Но теперь уже поздно, -- не возвращаться же в Вяз, все равно там носильщиков нет. Посылаю мальчика вернуть Йорика. Вечером -- зыбкий мост через Шах-Дару. Ущелье, над ущельем скала, на скале маленький кишлачок, за ним дальше -- в долине, подковою врезанной в горы, -- большой просторный кишлак Тусиян. Белое здание -- строится школа, работают тридцать-сорок шугнанцев. Меня приглашают в дом председателя сельсовета, и сюда собираются жители, дружелюбно приветствуют, несут молоко, яйца, чай, стелют паласы и кошмы. Председатель -- раис -- образец радушия и благорасположения. Да, слышали о том, что перевал есть. Но знают только одного человека, который там побывал: это охотник Шоик. Шоик приходит к нам -- рослый, здоровый красавец, в чистом, аккуратном халате. Открытое лицо -- в нем твердость и мужественность. Шоик согласен итти, если мы дадим ему стрелять из нашей винтовки в кииков (козлов) и даже не говорит о деньгах: "Сколько считаешь нужным -- столько дашь". Шоик обещает достать двух носильщиков. Превосходно. Путь? "Да, труден, очень труден -- много снегу и льда. Но пойдем. Я сам хочу знать все мои горы!" -- с гордостью произносит Шоик. До ночи разговоры с шугнанцами, расспрашивающими меня обо всем. Теплая ночь. Молодая луна. Тишина. Третья попытка найти перевал. Вверх по Тусиян-Даре Утром семнадцатого все-таки бесконечное ожидание. Наконец приходит Шоик, словно рыцарь в боевых доспехах: на нем шугнанский охотничий пояс, обвешанный пороховницами из рога кииков, огнивом, мешочками для самодельных пуль. За плечами -- цан, допотопное фитильное ружье с массивным стволом, оканчивающимся широким раструбом, с двумя кривыми ножками -- подставками для прицеливания, с полочкой для насыпки пороха. Появляются носильщики -- Назар-Мамат и Мамад-Кадам с двумя лошадьми. Значит, можно было бы ехать верхом? Да, сегодня полдороги можно, завтра -- нельзя. Носильщики предлагают нам сесть на тюки. Что ж, не отказываемся: ехать приятнее, чем итти на подъем пешком. Выступаем в путь, солнце уже очень высоко. Река Тусиян в среднем и верхнем течении тоже не исследована никем, поэтому занимаюсь по пути глазомерной топографической съемкой. Идем весь день по узкой чудесной долине. Несколько летовок, на зеленых луговинах пасется скот кишлака Тусиян: много быков, коров, ослов, коз, овец. За скотом бегают тусиянские ребятишки. Долина все уже, переходит в скалистое ущелье, вокруг нет ничего живого, кончилась и трава, льды нависли над нами, холодно, дико. Мы спешиваемся, ведем лошадей в поводу. Я иду, часто останавливаясь, беру по компасу азимуты, заношу в пикетажную книжку кроки маршрута, время, показания анероида, записываю все особенности пути. Иду дальше, проверяя показания шагомера счетом своих шагов. Шаги я считаю тройками, чтоб не сбиться, и стараюсь ступать как можно ровнее и равномернее. Мешков устал. У него нет такой тренировки, как у меня: я брожу по горам уже четыре месяца и привык. Чтобы ободрить Мешкова, объясняю ему: -- Наша задача -- провести глазомерную съемку маршрута. Карту сделать. При слове "карта" Мешков оживляется. Это правильно, -- говорит он, -- карта в горах -- первое дело. У нас на заставе в картах даже очень большой недостаток. В степи едешь -- гладко, все окруженье видать, а вот здесь без этого шагу ступить невозможно... Упрешься в гору лбом, ни обойти, ни объехать, а там, может, басмач, нарушитель или контрабандист. Дадут тебе карту, а в ней набрехано столько, что и не разберешь, то ли горы с места на место ходят, то ли нарочно вредил, кто ее делал... Не ходят и не вредил, -- улыбаюсь я, -- а просто эта местность еще мало исследована. Тот, кто составлял карту, не мог сразу разобраться во всем. Сами видите -- путаница какая в этих горах! Мешков охотно соглашается, что "путаница", и предлагает помочь мне в моей работе. Я прошу помочь в счете шагов. Он покорно начинает отсчитывать шаги тройками. Двести пятьдесят, -- говорю я останавливаясь. А у меня двести тридцать семь, -- сконфуженно отвечает Мешков. -- Неужели сшибся? Кажись, считал правильно. Не ошибся, просто шаги у вас подлиннее моих. Буду записывать свой счет и ваш. К вечеру ущелье сузилось в тесный проход. Я останавливаюсь. Товарищ Мешков, теперь прямо туда полезем. Как окажете? Куда? Туда, что ли? Над нами темнеет крутая каменистая осыпь. Она уходит высоко вверх, под нависшие черные скалы. Кажется, и козлу туда ввек не добраться. -- Крутенько! -- с сомнением произносит Мешков. -- А только раз надо... -- и умолкает, примеряясь к осыпи глазом. Оставляю лошадей мальчику, который шел с нами от последней летовки. Нагрузившись вещами, лезем по осыпи вверх. Целый час, пересиливая себя, карабкаемся к скалам. Разреженный воздух дает себя чувствовать. Осыпь кончилась. Начались нагромождения морен. Целый мир открылся внизу: долина, ущелья с серебристыми лентами речек, а вокруг -- ряд за рядом -- цепи остроконечных гор, со снежными пиками и крутыми сверкающими скатами фирна. Только в одном направлении -- куда надо итти -- виднеется длинный ледник, из которого по бокам торчат огромные острые черные скалы, соединенные между собой заснеженными перепадами седловин. Холодно, очень холодно, потому что солнце уже скрылось, и нас бьет ветер, рвущийся от ледников. Впереди над нами 18 П. Лукницкий 0x01 graphic Рисунок сделан автором 17 августа 1931 года у "охотничьего" камня в истоках реки Тусиян-Дара, на высоте 4 280 метров. Вид к востоко-северо-востоку (60°) на водораздельный хребет Вяз-Дара -- Тусиян-Дара. 1. Обнажения мощных мраморных свит. 2. Предполагаемый перевал к реке Вяз-Дара. вырастает острым концом пик -- Шоик сказал, что его называют "Бобило". Из-за пика плывут рыжие, мрачные тучи. Шоик указывает мне камень -- "охотничий" камень с расщелиной, к которой самим Шоиком прилажена стенка из мелких камней, чтоб было где спать на киичьей охоте. Конура -- щель под камнем -- для одного. Впрочем, очень потеснившись, можно забраться в нее вдвоем. -- Вы здесь гости, -- торжественно говорит Шоик мне и Мешкову, -- вы будете спать здесь Забираюсь под камень с Мешковым. Отлично! Похоже на каменный гроб, в котором даже не растянуться, но отлично! Уместимся! До полной темноты делаю зарисовки и занимаюсь съемкой. Высота камня над уровнем моря -- 4 280 метров по моему анероиду. Горит костер из кизяков, набранных носильщиками по пути сюда. Едим мясные консервы. Изумительный ландшафт: пики, зубцы, хребты, отвесы, скалы, и всюду -- снег и лед, при луне таинственная синь, кажущийся неземным холод. Тяжелые тучи в лунном сиянии стоят над пиком Бобило. Этот пик, как и многие другие, я нанес на карту. Забравшись с Мешковым в нору, тратим не менее получаса, чтоб, не поднимая головы, не садясь (ибо это невозможно), разостлать одеяла, раздеться и улечься на ночь. Здесь тепло. Шугнанцы спят снаружи, соорудив себе загородку из камней, свернувшись в клубок, укрывшись шерстяными халатами и всем теплым. Перевал найден! Восемнадцатого утром -- холод. Пока кипятился чай, я занимался зарисовками окружающего рельефа. Шоик сегодня, не в пример вчерашнему, торопит всех. Быстро собравшись, выходим к перевалу. Крутой подъем, пересекаем речку, в которой валуны оледенели. Громадные камни. Шугнанцы останавливаются, часто отдыхают. Пользуюсь этим, чтоб рисовать и делать съемку. Иду с палкой. Мешков палки не признает и шагает себе в высоких сапогах. Перед нами -- язык ледника. Грязный, засыпанный моренной трухой лед вздыбился над нами огромными, веющими холодом буграми. Только в одном месте зияет ослепительно чистыми гранями высокий ледяной грот, из которого, бурля, выбиваются струи прозрачнейшей, чистейшей воды. Извиваясь и журча, они соединяются в веселый ручей, сразу убегающий под камни морены. Рисунок сделан автором 18 августа 1931 года под пиком Бобило, у фирнового цирка, на высоте 4 510 метров. Вид на восток (90°). 1. Обнажение мраморной свиты. 2. Предполагаемый перевал к реке Вяз-Дара. 3. Отвесные стены. Это исток той речки, по которой мы шли с утра, -- объясняю Мешкову, тыча палкой в ледяную поверхность грота. -- Только мы сократили путь, взяв по осыпи, напрямик. Вот так, товарищ Мешков, рождаются реки. А ведь сколько воды в ней внизу! -- вдумчиво замечает Мешков. Ну, пошли дальше, что ли? Пошли, теперь ничего, будто легче стало! Самое скверное дело, это когда под тобой птицы, а ты прямо вверх лезешь! Однако путь по леднику оказался не легче. Его рассекают поперечные трещины, извилистые, кажется -- бездонные: дневной свет, если заглянуть в них, сгущается в зеленый, страшноватый мрак. Через узкие трещины надо перепрыгивать, а широкие приходится обходить, подолгу шагая вдоль ледяных кромок, путаясь в ледяных лабиринтах, иногда спускаясь в расщелины, по дну которых бежит вода, иногда карабкаясь на острые зубья. Шугнанцы по леднику идут неуверенно. Они совершенно бесстрашны на любых скалах, но лед их пугает. Вступаем на фирн, поднимаемся к снежному цирку. Ледник покрыт фирном. Озерки и ручьи в снегу и во льду. Последняя упрямая снежная крутизна -- гребень водораздела. Врубаемся в снег, поминутно отдыхаем, но лезем уверенно. Наконец высота 4 880 метров -- перевал. Огромная видимость! Я не скрываю восторга от окружающих. Видны сотни хребтов вокруг: хребты Индии, Афганистана, Памира. Это водораздел. Внизу видна Гарм-Чашма--именно она, теперь уж нет сомнения. Ее верховья теряются где-то среди гигантских пиков, их -- самых больших, приближающихся к 6 000 метров -- не менее полудюжины. Они не открыты исследователями, не названы до сих пор. Среди них смутно виднеется еще более высокий, весь белый пик. Облака мешают мне точно разглядеть его очертания. Он дразнит мое воображение, но оставаться дольше на перевале в надежде, что дальние те облака рассеются, конечно, нельзя. Час двадцать минут пробыли мы на перевале. Я торопливо брал азимуты, делал съемку, рисовал, записывал геологию: гнейсы, гнейсо-сланцы, пропластки мраморов, голубовато-зеленые пегматитовые жилы, с роговой обманкой, биотитом и другими цветными слюдами. Спуск перед нами -- необычайно крутой гребень, скалы выветрены и обесснежены. Начали спускаться прямо по отвесу, вися на руках над пропастью, -- отвратительное место. Ниже -- крутая осыпь мокрого мелкого щебня, плывущая вниз под ногами. Осторожно катимся вместе с камнями. Один из сзади идущих нечаянно обрушил большой камень, увлекший за собой грохочущую лавину камней. Она ураганом промчалась мимо меня и Шоика, -- едва-едва успели мы отскочить. В несколько минут стремительно мы окатились по осыпи на снег, на маленький ледничок и по снегу побежали дальше, управляя палками. Ущелье закрыло от нас окружающий мир. Так мчались, пока не добежали до первой травянистой лужайки. Бросились на нее отдыхать вповалку. Я взглянул на мой анероид: за час такого сумасшедшего бега мы спустились на семьсот метров по вертикали. Шоик где-то высоко на скалах заметил кииков. Указывает мне пальцем -- с трудом различаю две черные точки на дальнем снегу. Просит дать винтовку. Стрелять бессмысленно: киики не ближе чем в километре, но я даю Шоику винтовку, пусть побалуется. Шоик стреляет дважды, конечно, безрезультатно, но все же доволен. Ниже -- ущелье, похожее на все узкие ущелья здешних мест. Никакой тропы. Признаки тропы появились через несколько километров. Видим: маленькая летовка, перед ней две женщины, боязливые и любопытствующие. Они что-то крикнули, из летовки выбежали люди, окружили нас с восклицаниями удивления, -- отсюда никогда не приходили люди! Это горанская летовка Хэвдж, а река, по которой мы спустились сюда, называется Хэвдж-Дара. Никогда не посещалась русскими и, конечно, ни на каких картах не показана. Излуками, вдоль самого русла, мимо лесочка, через маленький из ветвей мостик, перекинутый на левый берег, мы спускаемся все ниже и ниже -- и неожиданно: лес, тень, узкая долина и проносящаяся мимо тяжелыми волнами река ГармЧашма. Но в каком ее месте, недалеко ли от устья, у самых ли верховьев находимся мы -- не знаем. Носильщики мои -- Назар-Мамат и Мамад-Кадам устали, но всех больше жалуется на усталость Шоик. Мешков хладнокровен и невозмутим, как всегда, а мне обнаруживать усталость уж просто по положению не приходится: надо всех ободрять. И хотя тропа вниз по Гарм-Чашме хороша, и хоть в ближайшем же оросительном канале мы с Мешковым выкупались, и хоть деревья закрывают нас благодатной тенью, путь кажется длинным и утомительным. По пути -- посевы: ячмень, пшеница, горох, просо, рожь, бобы, а среди них -- маленькие, безлюдные сейчас летовки. Кишлачок Хосгунэ, за ним тропа -- обрывиста и крута и, наконец, кишлак Гарм-Чашма. Всего этого нет на десятиверстке, и я продолжаю съемку. Рисунок сделан автором 18 августа 1931 года у летовки Хэвдж, на высоте 3 645 метров. Вид на ущелье реки Ростоу-Дара: 1. Река Хэвдж-Дара, 2. Река Ростоу-Дара. 3. Предполагаемый перевал к реке Вяз-Дара. 4. Летовка Хэвдж. У источника Гарм-Чашма В кишлаке Гарм-Чашма (в нем всего восемь домов) мы остановились на ночь, и я услышал от жителей странные вещи: что серный источник, показанный на десятиверстке километрах в тридцати от устья, находится в действительности здесь, у кишлака; что до кишлака Андероб на Пяндже отсюда всего восемь километров; что перевал Зимбардор не выше нас, как можно судить по карте, а ниже; что ведет этот перевал не в Шугнан, а в гора некую же, параллельную Гарм-Чашме реку Биджунт; и, наконец, самое главное, что отсюда до верховьев реки Гарм-Чашма пути не два-три дня, а всего один день, то-есть что река эта вдвое или втрое короче показанной на десятиверстке. Все это невероятно, но я верю старику, который мне это рассказывает, а потому меняю все мои планы: завтра -- дневка и осмотр серных источников, работа над картой; послезавтра -- путь вверх, к истокам Гарм-Чашмы, двадцать первого -- путь обратно, двадцать второго -- путь через перевал Девлох (оказывается, есть и такой) в кишлак Куги-Ляль, на Пяндже, к старинному месторождению рубинов, вернее -- благородной шпинели. А затем -- по Пянджу наверх, в Ишкашим, где до сих пор мне еще не пришлось побывать. Говорю об этом Мешкову. Он согласен на все, хотя сапоги его окончательно изорвались. Укладываемся на одном из далицев (веранда). Но ночью, несмотря на усталость, спать невозможно. Нас загрызают какие-то насекомые. Жжем костер всю ночь. Засыпаем под утро, совершенно измученные. Утром идем к источнику. В 1928 году он исследован минералогом А. Н. Лабунцовым и его помощником Н. И. Березкиным, которые поднимались сюда снизу -- от кишлака Андероб на Пяндже, а потом тщетно пытались взять перевал Зимбардор, чтобы выйти на Шах-Дару. Они вынуждены были вернуться к Пянджу у кишлака Хас-Хараг. Источник -- отдельная известковая горка посередине долины, на правом берегу реки, метрах в двухстах ниже кишлака. Горка, совершенно белая, вся состоит из серии "ванн", одна над другой, -- маленьких водоемов, над которыми фонтанчиками бьет горячая сернистая вода. Вся горка -- продукт отложения извести. Там, где фонтанчики бьют особенно сильно, -- желтые набухания серы. Вода в "ваннах" разной температуры -- от двадцати до шестидесяти градусов. Тут же, на горке, в пещерах, образованных старым, давно иссякшим источником, -- ибодатгох (молельня, "святое место") с шестом и белой тряпкой на шесте. Замечательное купанье: вымылись исключительно, как не вымоешься ни в какой бане. Выстирали все, что есть, до кепки и пиджака включительно. После этого купались в ледяной воде Гарм-Чашмы. Возвратились в кишлак обновленными, бодрыми и веселыми... К истокам реки Гарм-Чашма На следующий день, рано утром, мы вышли в верховья реки Гарм-Чашма, дошли только к вечеру. По пути, выше ХэвджДары, попались нам две летовки, в верхней (Истыдойджайляк) около пятнадцати женщин и четверо мужчин пасли большое стадо скота, принадлежащего нижним кишлакам. Здесь ко мне принесли страшного ребенка -- все лицо черное, как уголь. Я думал, он обгорел, нет, оказывается, упал в реку, изранен камнями и для излечения вымазан сажей с жиром. Я попробовал отмыть сажу, чтоб смазать лицо вазелином, но это оказалось большой работой. Решил заняться ребенком на обратном пути, тем более, что ребенок уже дней пять ходит в таком виде. Рисунок сделан автором 21 августа 1931 года в верховьях реки Гарм-Чашма, у "охотничьего" камня, на высоте 3 930 метров. Вид к юго-востоку (150 o), на истоки реки Гарм-Чашма и массив Шатер: 1. Ледники. 2. Вечные снега, фирны. 3. Моренные нагромождения. 4. Русло реки Гарм-Чашма. 5. Предполагаемый перевал. 6. Перевал к Богуш-Даре. Мы дошли до истоков и заночевали, вдвоем с Мешковым, под "охотничьим" камнем. Гарм-Чашма вытекает из больших ледников, спадающих, с грандиозной стены массива, увенчанного двумя характерными пиками, абсолютная высота которых не менее 6 000 метров, по самым осторожным глазомерным расчетам. Этот массив назван мною массивом Шатер. Мне удалось узнать вверху, на востоке, над Гарм-Чашмой, тот самый водораздел, с которого две недели тому назад, я впервые увидел неизвестную реку, принятую мною тогда за Гарм-Чашму. Значит, все мои предположения оправдались, и составленная мною карта, к великой моей радости, превосходно замкнулась. Неясным оставался только центр этой области -- территория между Биджуар-Дарой и пройденным мною перевалом. Она оставалась белым пятном, разгадать которое мне удалось только на следующий год. Продукты у нас все без исключения кончились. Поэтому на следующий день мы двинулись вниз. Я был доволен, мне все было ясно. Что же касается реки Гарм-Чашма, то она оказалась длиной всего в тридцать километров, я нанес на карту около тридцати мелких и крупных ее притоков... Только значительно позднее я узнал, что до меня на реке Гарм-Чашма побывал ботаник Б. А. Федченко, в 1904 году. К верховьям Гарм-Чашмы он проник с другой стороны, чем я, а именно: с юго-запада, от Пянджа, от кишлака Казы-Деу, через перевал Богуш-Дара. Борису Алексеевичу Федченко и принадлежит честь первого исследования течения реки Гарм-Чашма, вниз до Андероба. Но данные Б. А. Федченко (он сам сообщил мне их в 1932 году), к сожалению, не были отражены на десятиверстной карте, хотя она печаталась в 1925 году. Мне были приятны результаты, которые дали мне маршруты этого месяца: сплетение горных хребтов к северу и востоку от Гарм-Чашмы было расшифровано, открыто четыре больших и несколько маленьких ледников, несколько крупных рек исследовано от устья до истоков, несколько кишлаков нанесено на карту и открыт ряд высочайших пиков, из которых не меньше шести приближались к 6 000 метров или достигали их. Мешков, разделявший со мной все трудности странствий и вместе со мной сделавший все открытия, по справедливости заслужил, чтоб его именем назван был взятый нами перевал. Этот перевал я обозначил на карте перевалом Мешкова. На обратном пути я занялся лечением ребенка в Истыдойдж-айляке. 22 августа я пересек верхом нетрудный перевал Девлох, спустился в кишлак Куги-Ляль и, обследовав древние копи шпинели, выехал на одну из пограничных застав. Здесь я засел на целую неделю за вычерчивание составленной мною карты. Через ледник перевала Шитхарв На следующий, 1932 год после долгих странствий по Восточному Памиру я с небольшой группой участников Таджикской комплексной экспедиции оказался в верховьях Пянджана реке Памир. Отсюда мы спустились в Вахан, прошли по Пянджу через Зунг в кишлак Шигхарз. На десятиверстной карте, в верховьях реки, впадающей здесь в Пяндж, был обозначен перевал Шитхарв (который, о чем я уже упоминал, существовал в действительности, но, как оказалось позже, находился совсем в другом месте, чем было указано на карте). Путь через перевал Шитхарв один только раз был пройден исследователем: ботаником Б. А. Федченко в 1904 году. Я с тремя научными работниками и несколькими носильщиками отделился от группы, направлявшейся далее вниз по Пянджу. Мы решили: перевалив через Шитхарв, пройти в ущелье Бадом-Дара. Мои спутники хотели подняться оттуда к месторождению ляпис-лазури, а я -- довершить мои исследования того белого пятна, которое в основном уже было расшифровано в 1930 и 1931 годах. Перевал Шитхарв дался нам нелегко. Путь оказался много длиннее, чем мы ожидали. До перевала мы шли два дня, поднимаясь сначала вдоль реки, затем по хаотическим моренам, потом по фирну и леднику. Пересекая на крутизне фирновый склон, один из наших носильщиков чуть не погиб, сорвавшись и прокатившись вниз по откосу добрых сто метров. К счастью, неведомо как, он задержался перед самой грудой скал и испуганный, но невредимый, кружным путем снова поднялся к нам. Перед гребнем перевала огромная стена фирна встала перед нами отвесом. Замерзшие и очень усталые, мы все же взобрались на нее. Был уже поздний вечер, дул леденящий ветер, он едва не сдул нас в пропасть, когда мы брали перевал, переползая через острый, как лезвие пилы, гребень. Носильщики начали замерзать. Мы поторопились спуститься на длинный ледник и отправили носильщиков вниз к речным долинам, чтоб они переночевали в тепле и там дождались нас утром. Сами мы заночевали на леднике, на высоте 5 200 метров над уровнем моря, положив свои спальные мешки прямо на лед, из которого, врезаясь нам в бока, выпирали острые, мелкие камни. Всю ночь мы почти не спали от холода, мороз был за двадцать градусов. Луна, казалось, не двигалась по небу, издеваясь над нами. Льды, снега, острые зубцы вершин были великолепны и фантастичны в зеленом призрачном свете. Разреженный воздух действовал на нас, как веселящий наркотик, мне казалось, что я переселился на другую планету и витаю над ней. Эта явная галлюцинация лишний раз доказывала, что трезвое мышление было нарушено действующей на весь организм высотой. В эту ночь, без палатки, на льду, мы едва не замерзли. Утром 16 августа мы двинулись вниз -- в Шугнан. Чуть дальше со мной и с одним из моих спутников случилось неприятное происшествие. Спускаясь с ледника к нижним моренам, я зашел далеко вперед. Ледник был выгнут кверху дугой, и мне казалось, что по этой дуге я прямиком спущусь на морену. Только что взошедшее солнце еще не растопило верхних покровов льда, -- я не скользил в своих горных, подбитых триконями ботинках ("кошек" мы в тот раз не брали с собой) и спускался бегом. Но ледник оказался подобным половине гигантского яблока, -- чем дальше, тем все круче он падал вниз. Внезапно заметив, что дальше он становится вовсе отвесным и что я мчусь по кривой, переходящей в отвес, я попытался остановиться. Но инерция была уже так сильна, что остановиться мне не удалось. Я бежал все быстрее, понимая, что мой бег сейчас превратится в падение -- и тогда... Я полетел бы вниз с высоты в полторастадвести метров на камни морены, то-есть, как прикидываю сейчас, больше, чем с высоты Исаакиевского собора. Но я увидел перед собой крупный камень, как зуб торчавший из ледника. Мне удалось чуть-чуть изменить направление, и со всего размаха, сильно ударившись в этот камень, я уперся и разом остановился. Оглянувшись, я увидел, что таким же манером ко мне катится мой молодой спутник. Через минуту он также с размаху уперся в мой камень, причем я протянул руки, чтобы смягчить его удар. Остальные, следя за нами сверху, издалека, сообразили, что здесь спускаться не следует и пошли в сторону искать кружной, но более безопасный путь. Мы вдвоем принялись обсуждать, что делать нам дальше? Подняться обратно казалось немыслимым: так крут был предательский ледяной склон. Мы попробовали рубить ступеньки вниз, спустили вниз несколько камней. Но камни, прокатившись с десяток метров по крутизне, отделились от поверхности льда и полетели отвесно вниз. Что делалось там, нам не было видно, но, прислушавшись, мы услышали далекий звук падения камней. Веревки у нас не было. Страховать друг друга на спуске -- без веревок и "кошек" -- мы не могли. Мы провозились не меньше получаса, примеряясь и так и этак, но спуститься было явно немыслимо. Далеко внизу на морене мы увидели наших товарищей, которые знаками показывали нам, что метров на двести в сторону есть возможность спуститься. Но как пройти эти двести метров, пересекая почти отвесную стену льда? Мы могли бы провести здесь в размышлениях целый день. Солнце, однако, заставило нас поспешить: верхний слой льда стал таять, сверху побежали струйки воды, и вслед за струйками, мимо нас, как ядра, со свистом начали пролетать камни, примороженные ночью ко льду, а сейчас оторвавшиеся и потерявшие равновесие. Следовало немедленно выбираться из этого проклятого места. Оставалось одно: лезть вверх по склону, навстречу падающим камням, рубя ступеньки и рискуя если не быть убитыми камнями, то просто сорваться к разбиться насмерть. Оба мы старались казаться друг другу спокойными, придавая своим голосам уверенность и беспечность, но перекидываясь что-то очень уж обрывистыми, лаконичными фразами. Мы взялись рубить ступеньки. Однако едва я вырубил ступеньку (ту мою ногу, что была внизу, в это время рукою поддерживал мой спутник), как ненавистная льющаяся сверху вода вымыла ступеньку почти до основания. Камни продолжали свистеть мимо нас. Я рубил пятнадцать-двадцать ступенек (не слишком легкое дело на такой высоте и имея в виду, что всякое неловкое движение грозило потерей равновесия), потом пропускал вперед моего товарища по беде, и он заменял меня, а я страховал его, поддерживая его "нижнюю" ногу. Вот когда мы ругали себя за то, что легкомысленно не взяли на перевал веревки и "кошек"! Несколько камней, к счастью мелких, ударило нас с основательной силой. Нам пришлось вырубить около ста пятидесяти ступеней, прежде чем мы выбрались на пологое место. От усталости мы изнемогали, но на радостях, что выбрались невредимыми, без всякого отдыха, другим путем двинулись вниз. Мы догнали своих на морене. Они и не догадывались, в какую переделку пришлось нам попасть. В этот день, уже в темноте, мы дошли до шугнанской реки -- Бадом-Дара. "Ваханский период" нашего путешествия кончился. К истокам реки Вяз-Дара 17 августа, в давно уже знакомом мне кишлачке Бадом, я распрощался со своими спутниками, условившись встретиться с ними через полтора месяца на леднике Федченко, и остался один. Придя в этот день в Барвоз, на реке Шах-Дара, я занялся подготовкой к маршруту туда, куда мне не удалось проникнуть год назад -- в верховья реки Вяз-Дара. Я хорошо помнил рассказ престарелого Иорика о "величайших трудностях", о "покатых и покрытых льдом узких карнизах", о "глубоких снегах" и о "пропастях", над которыми надо проходить по нависшему льду. Но я полагал, что все эти страхи преувеличены и что мне удастся найти перевал к Гарм-Чашме. Подготовка моя к маршруту заключалась в одном: необходимо было найти носильщиков. В поисках же самого перевала мне предстояло положиться только на удачу да на собственную сообразительность, так как, кроме восьмидесятилетнего Йорика, никто пути туда не знал, а Иорик итти со мной, конечко, не мог. Мой старый знакомый Карашир, провожавший нашу экспедицию в 1930 году к месторождению ляпис-лазури, пригласил меня ночевать к себе и взялся помочь мне найти досильщиков. На рассвете 18 августа, после короткого сна на крыше маленького каменного дома Карашира, я вместе с Караширом, погрузившим мои вещи на ишака, явился в кишлак Медеинвед, к председателю местного сельсовета. К этому времени трудные поиски носильщиков уже завершились успехом: со мной согласились итти два жителя кишлака Вяз: Бондай-Шо и Хасоф-бек. Но им нужно было заняться пошивками и испечь лепешки. Поднявшись в кишлак Вяз, я встретился с ними, уже готовыми к путешествию. Бондай-Шо, высокий ростом, мужественный, красивый, с энергичным лицом. Черная, но не очень, бритая голова, складки у рта, безбородый, но давно не бритый. Серые с зеленцой глаза, широкий разлет темносерых бровей, прямой нос, на лбу ряд мелких морщин. Налаживая свою амуницию, возясь с шилом, он поджимает губы. Одет Бондай-Шо в добротные рыжие суконные штаны, в красную рубаху с черной оторочкой воротника. На нем великолепные узорчатые шерстяные чулки -- джюрапы, новые, хорошие сыромятные пехи. Поверх красной рубахи на плечи накинут белый суконный чекмень. Про запас Бондай-Шо берет с собой такой же, как штаны, рыжий суконный френч афганского покроя. На голове -- белая тюбетейка с черным ободком, поверх нее твердый белый с красным днищем кашгарский колпак. Охотничий пояс со всеми принадлежностями довершает строго выдержанный облик горца-охотника, что-то орлиное есть во всей его мужественной фигуре. Его лицо, смелое и открытое, глаза с блеском иронии и веселья, решительная, правдивая речь сразу же расположили меня к нему, и я с удовольствием подумал, что с этим человеком в пути не пропадешь. Таких охотников, как БондайШо, шугнанцы зовут палавонами -- богатырями. Совсем не таков был Хасоф-бек, маленький, чернявый, юркий в своих движениях и, как видно, слабый духом в минуту опасности, но зато слишком самоуверенный и горделивый, когда в спокойный час вокруг него собираются собеседники. Он только тщился изобразить из себя палавона: ружье и доспехи были ему совсем не к лицу... Я забыл сказать, что мои спутники брали с собой цан -- уже описанные мною огромные фитильные самопалы с деревянными ножками, на которые ружье устанавливается для того, чтобы охотник мог точнее прицелиться. Вещей у меня было совсем немного -- спальный мешок да рюкзак, поэтому оба мои спутника охотно нанялись в носильщики в надежде поохотиться на диких козлов -- кииков. Рисунок сделан автором 18 августа 1932 года в низовьях реки Вяз-Дара. Схема ВязДаринского завала. В 2 часа 50 минут дня мы втроем выступили в маршрут. В моем дневнике появилась запись: "Анероид. Термометр -- пращ. Съемка: горный компас No 6572; азимуты беру на 0; румбы отмечаю по показанию N стрелки; расстояние -- по часам и на глаз. Первый азимут 240°; беру его из кишлака Вяз, вверх по ущелью Вяз-Дара, до поворота -- расстояние 1 километр". В начале узкой долипы -- густая растительность: тополь, тал, облепиха, шиповник. Мы поднимаемся по тропе вдоль правого берега. Через полчаса лес кончается: тропа упирается в полуторастаметровый скалистый отвес; она продолжается по другой стороне реки, -- перед нами зыбкий мостик, но он разрушен. С трудом переправляемся вброд. Впереди вся долина перегорожена интереснейшим двойным завалом коренных пород, во всем подобным тому, который образовал известное Сарезское озеро, но только многим меньше по объему. Этот завал необходимо исследовать. Миновав деревья и кустарник перед завалом, носильщики мои направляются по низу тропинкой, в обход завала, а я, делая отметки высот, набрасывая рисунки и схему завала, поднимаюсь сначала по очень крутой мелкой осыпи, потом по другой -- крупнокаменистой, на его вершину, на которой на высоте 3 420 метров растет арча. Подробно исследовав завал, я определил, что здесь было когда-то озеро, образованное им, но оно, сравнительно недавно прорвав плотину, вытекло; в наши дни дно его покрыто густым и девственным лесом. Общую массу обвалившихся пород я исчислил примерно в шестьдесят миллионов кубических метров. В 4 часа дня я начал спускаться с завала и, снизившись на сто метров по вертикали, двинулся дальше, вверх по долине. Через полчаса на вершине второго завала я увидел руины старинной топхана -- сторожевой башни, вероятно сиахпушей. Долина с посевами и летовкой, расположенными выше завала, замкнулась узким ущельем, у входа в которое тропинка по прутяному мостику перебросилась обратно на правый берег, а выше ущелья снова по такому же мостику вернулась на левобережье. Береговые склоны приобрели здесь характер речных террас, правобережный водораздельный хребет отступил далеко, река стала виться в галечном ложе, поросшем ивой и талом. Через час пути от завала, перед необитаемой летовкой, мы набрели на холодный ключ и, конечно, с наслаждением приникли к нему все сразу. На северо-западе открылась цепь снежных вершин Вяз-Тусиянского водораздела, а на юго-западе -- снежный пик, высящийся над истоками реки Вяз-Дара. Растительность кончилась, долина была все больше заполнена хаотическим нагромождением мощного моренного материала, и только на высоте 4 060 метров оказалась маленькая луговина с сочной альпийской травой. В 8 часов вечера под крупнокаманистой гнейсовой осыпью я остановился на ночлег у "охотничьего" камня. Мой анероид показывал 4 200 метров. Только теперь, пока, разлегшись на камнях, мои спутники готовили чай, я стал внимательно разглядывать исполинскую, встающую надо мной скалистую стену. Она давно уже нависала над нами слева, составляя собою весь правый "борт" долины, -- грандиозная, обрывистая, почти всюду отвесная. И этот отвес поднимался над нами на 1 000 -- 1 500 метров! Вверху эта поражающая меня своей гран, диозностью стена была обвешана небольшими висячими ледниками, а в нижней части простирала длинные шлейфы осыпей. Над осыпями обнажались могучие волнистые складки, по которым я мог представить себе неизмеримую, поистине титаническую силу давления, испытанного земной корой, когда она выпучиваясь, сминалась. Рельеф левого "борта" долины был сравнительно мягок, оглажен и богат боковыми моренами -- следами исчезнувших ледников, сползавших некогда с северного, удаленного от нас километров на пять водораздельного хребта. И здесь, вспоминая особенности всех исследованных мною ранее, текущих к востоку рек -- Ляджуар-Дары, Бадо-м-Дары, Биджуар-Дары, я обратил внимание на то, что правобережные их долины всегда обрывисты, всегда высятся гигантской, почти отвесной стеной вплотную над ложем реки, а левобережные -- оглажены, сравнительно пологи, прорезаны боковыми притоками, загромождающими долину обильным моренным материалом. Живые, сохранившиеся доныне долинные ледники этих рек, следуя той же особенности, в своем течении делают заметный излук от севера к востоку. Вечерело. Наступил холод -- уже привычный мне холод высот; костер -- одинокий в этих безмерно молчаливых пространствах -- потрескивал все тише и тише. Мои носильщики давно уже спали, а я, низко склонясь над тетрадкой дневника, ловил последние отсветы затухающего костра, чтобы сделать беглые записи и зарисовки. Я не чувствовал себя одиноким в этих диких горах: слишком увлекательной была моя работа. Но вот и снежный пик над верховьем Вяз-Дары, обозначенный в кроках набросанного мною рельефа как "вершина No 9", отдал всевластной ночи последние свои мерцания. Весь мир погрузился во тьму. Я забрался в мой спальный мешок и мгновенно заснул. Пик Маяковского 19 августа, в 6 часов 30 минут утра, я проверил показания анероида и праща и записал в тетради: "4 195 м = 45, 1 = 6°, пращ -- 4о". Проверил также и азимут от места ночевки на "вершину No 1", видневшуюся далеко позади меня в просвете ущелья и возвышавшуюся за оставленной мною накануне рекой Шах-Дара. Эта вершина служила мне контрольной опорной точкой для всех азимутов, которые я брал по компасу. И, взяв новый азимут на "вершину No 13", в 7 часов 18 минут утра я вышел в дальнейший путь. Мои носильщики Бондай-Шо и Хасоф-бек были сегодня особенно молчаливы и с сомнением поглядывали на снега вверху, которые нам предстояло преодолеть. Мы сразу же стали подниматься на морены; в 7 часов 43 минуты, на высоте 4 380 метров достигли истоков реки Вяз-Дара; здесь была большая моренная яма, река вытекала из-под морены, закрывающей язык крупного долинного ледника. Поднявшись еще на девяносто метров, мы поравнялись с линией снега, а на высоте 4 630 метров достигли осыпи, состоявшей из многотонных обломков гнейсов и мраморов, в которых сверкали бесчисленные вкрапления гранатов и турмалина. По этим огромным обвальным камням мы приблизились к фирновому цирку. Некоторые из вершин, накануне сверкавших в поднебесье, теперь оказались ниже меня. Дальше мы карабкались по пухлым моренным холмам ледника, мелкая щебенка этих холмов промерзла, между крупными камнями был лед, мы переходили по ледяным подтаивающим мостикам, перекинувшимся между огромными глыбами, -- путь был очень труден, тяжел, опасен, но совсем не так страшен, как описывал его Иорик. Среди морен виднелись два маленьких озерка, а выше их -- на высоте 4 800 метров -- большое, примерно полкилометра в диаметре. ... И вот передо мной к юго-западу высится несколько снеговых пиков и среди них "пик No 9" с характерной, торчащей на его вершине скалой, похожей на гигантский, указующий в небо палец. Держу направление севернее этого пика, -- высота уже 5 040 метров, -- начинается сплошной, мглистый, покрытый щебеночной пылью, словно затянутый паутиной фирновый склон. Пересекаю его в направлении на юго-запад. Отсюда открывается вид на водораздельный хребет между реками Биджуар-Дара и Ляджуар-Дара. Гребень водораздела, к которому я стремлюсь, льдистый, острозубчатый, все еще высоко надо мной; шаг за шагом поднимаюсь по фирну -- мокрому, в острых, как иглы, ропаках. Трудно дышать, -- теперь все внимание сосредоточено на дыхании. Бондай-Шо и Хасоф-бек идут за мной, часто останавливаясь для передышки и, конечно, совсем не думая об охоте на диких козлов. Пересекаю продольные трещины оседаний, прыгая через них или выискивая снежные мостики. И, наконец, в 12 часов 15 минут достигаю гребня. Перевал! Высота -- 5 440 метров. Сначала дышу, дышу, выравнивая дыхание, успокаивая разбушевавшееся сердце. Затем осматриваюсь. Огромная видимость. Впереди, на одном со мной уровне тянутся гребни гор Афганистана и Индии: Куги-Ляля, Гиндукуша, за ними -- массивов Султан-Хазрет, Дераим... Оглядываюсь на пройденный путь: верхняя кромка гигантской стены, накануне так поразившей меня своими отвесными обрывами, сейчас приходится вровень со мною, а вдали -- на сто, на сто пятьдесят километров и больше -- видны встающие ряд за рядом горные цепи Памира. Все ярко освещено солнцем, и горизонт истаивает за пределами моей дальнозоркости. 19 П. Лукницкий Рисунок сделан автором 19 августа 1932 года на перевальной точке между реками Вяз-Дара и Гарм-Чашма, на высоте 5 440 метров. Вид к юго-западу на пик Маяковского и массив Шатер: 1. Бадом-Даринский хребет. 2. Направление истоков реки Биджуар -- Дара (Горун-Дара. ) 3 и 4. Восточная и западная вершины массива Шатер. 5. Гиндукуш и другие примыкающие к нему хребты. 6. Верховья реки Гарм-Чашма. 7. Перевал к Богуш-Даре. 8. Предполагаемый перевал к Ляджуар-Даре. Незаштрихованные места обозначают вершины и склоны, покрытые ледниками и фирном. Носильщики, едва дыша, выбираются на гребень, снимают с себя длинные древние самопалы, устало сбрасывают ноши и приваливаются к ним, обтирая потные лица. Присаживаюсь на камень и я, чтоб вдоволь насмотреться на великолепный, открывшийся мне за водоразделом мир. Прежде всего: можно ли считать этот гребень перевалом? Можно ли спуститься вниз? Под ногами вниз, уклоном градусов в тридцать пять -- сорок, уходит крутая осыпь. Под нею виден ледник. Полагаю, спуститься можно! И я начинаю изучать удивительную панораму, открывшуюся передо мной. Мое поле зрения ограничено пиками, встающими левей и правей меня. Влево граница поля зрения тянется вдоль румба сто семьдесят градусов, вправо -- вдоль румба двести шестьдесят пять градусов. Это значит, я вижу весь секатор от юга до запада. Вправо, подо мной -- верховья реки Гарм-Чашма, за ними -- хребет с тремя огромными снежными пиками. В просветы между пиками различима долина -- долина реки Пяндж, за ней тянется гребень Гиндукуша. горы КугиЛяль. Прямо предо мной врезаются в небеса два характерных, знакомых мне, соединенных перемычкою, пика массива Шатер, названного мною так год назад. Левый из них приходится на линии 180 градусов, -- значит, строго на юг. А между ним и правым пиком массива Шатер, позади них, я вижу белую конусообразную вершину, пик-исполин -- тот гигантский пик, который я смутно различал в дымке еще с перевала Мешкова в 1931 году... Но с той точки я не решился определить его высоту, а теперь я сам значительно ближе и выше, и мне ясно, что он превышает все видимые мною вершины, что он узловой пик, главенствующий во всем исследуемом мною районе. Делаю засечки, рассчитываю, сверяюсь с инструментами, черчу треугольники, схемы, рисую... И, наконец, определив его высоту в 6 500 метров *, я размышляю, как же его назвать. Первая мысль о поэте, которого я люблю, о великом поэте современности -- Маяковском, маленький томик стихов которого у меня с собой, в полевой сумке. Я знаю: имена поэтов еще не давались горным вершинам. Пусть же это произойдет впервые. И, тщательно сделав рисунок находящихся в поле моего зрения одиннадцати крупных снежных пиков, я нумерую их, а над высочайшими из них, слева по счету пятым, пишу: "Пик Маяковского". Спуск к Истыдойдж-айляку Два часа пятнадцать минут пробыл я на перевале. Пока носильщики спали, я выложил из камней два опознавательных тура, сделав масляной краской надпись: дату моего пребывания здесь, и, подумав, что никогда б не насытиться мне волнующим созерцанием этого сверкающего мира, разбудил Хасоф-бека и Бондай-Шо. -- Пора итти! В 2 часа 30 минут дня мы двинулись вниз с перевала и, плывя по крутейшей осыпи, управляя палками (а я ледорубом) в сыпучей щебенке, как в течении быстрой шумливой реки, через десять минут оказались почти на четыреста метров ниже, на небольшом леднике. Дальше спуск продолжался по леднику, затем по моренам и фирну и по сухой затвердевшей осыпи, до отметки 4 570 метров. * Впоследствии, при производстве топографами-геодезистами инструментальной съемки, высота пика была уточнена: 6 096 метров. -- П. Л. Результат всех маршрутов автора в 1930, 1931 и 1932 годах. С левого "борта" узкой долины надо мной нависли два небольших ледника. На высоте 4 520 метров, ниже истоков речки (оказавшейся позже рекой Дукиль-Дор-Дара) мы вышли на зеленую луговину, на которой густо рос дикий лук. Подпруженная моренным холмом речка блуждала и разливалась по луговине и, найдя себе выход, круто падала к лежащим ниже моренным нагромождениям. Вся луговина на пространстве почти в квадратный километр была изрыта и испещрена следами кииков, -- здесь было недавно огромное, никогда прежде не виданное мною лежбище диких козлов. Бондай-Шо и Хасоф-бек в охотничьем азарте принялись их искать. Мы всматривались во все окружающие нас ледники, но ни одного козла не приметили. Спускаясь дальше ущельем речки, в 5 часов 30 минут дня на высоте 3 780 метров мы достигли знакомой мне долины реки Карта области Шугнано-Горанского водораздела, составленная автором после его исследований произведенных в 1930, 1931 и 1932 годах. Гарм-Чашма и, дойдя через час до летовки Истыдойдж-айляк, были гостеприимно приняты старым пастухом Юсуф-беком. Он угостил нас жирготом (кислым молоком) и пока готовил махордж (гороховую похлебку), я, в блаженном настроении разлегшись в траве на спальном мешке, сделал в дневнике запись: "Рискованное мое предприятие кончилось благополучно. Я шел искать неизвестный перевал. Я знал, что придется рыскать по снегам и ледникам на высоте больше 5 000 метров. Я шел без проводника, ибо таких не оказалось. Шел без веревок и теплой одежды, ибо свитер, ватник да трусики и "штурмовые" штаны явно недостаточны на случай непогоды. Шел почти без продовольствия -- ни консервов, ни мяса, ни иных продуктов, кроме двух банок сгущенного молока, полбанки какао и пяти черствых лепешек, у меня не было. Натерты и болят ноги, изодраны руки, но все-таки удалось сделать то, что хотел. Мне повезло: хорошая погода -- это первая удача; вторая удача -- когда на фирновом поле и на моренах, перед стеной ледников, носильщики спросили меня, в каком месте итти на водораздельный хребет, я наугад выбрал место и показал рукою: "Туда!" Мы пошли, перелезли через висячий ледник, через его чуть покрытую снегом трещину и вышли в то единственное место, где можно было перевалить через хребет. Если бы мы вышли не туда, спускаться и искать перевал снова у меня не хватило бы сил и, кроме того, предстояло бы ночевать почти на пятикилометровой высоте, на льду. Впрочем... У меня есть немного сухого спирта и кухня для него. При плохой погоде, если бы не замерз, продержался бы на ледниках дня два. Я рад, что моя прошлогодняя карта и все мои предположения о не нанесенных на карту местах оказались правильными. Я вышел туда, куда и предполагал выйти... ". Мы шутим, смеемся, радуемся... И утром, на следующий день, в дневнике моем записано: "Вечером -- два цана (охотничьи ружья на ножках) перед моей головой. К ним подошел теленок, нюхая их. Я крикнул спавшему рядом Бондай-Шо: "Киик пришел!" Оба носильщика проснулись и долго хохотали... " И много других записей о таких же простодушных шутках и смехе. Белого пятна больше нет Утром 20 августа мы вышли вниз по долине реки Гарм-Чашма. через час сорок минут миновали устье Хэвдж-Дары, а еще через два часа достигли кишлака Гарм-Чашма и горячих термальных источников, в которых с наслаждением выкупались. 21 августа я уже был в Андеробе на Пяндже, куда приехал верхом, так как, вопреки прошлогодним уверениям местных жителей, сюда вела совсем не плохая тропа. Вместе с Бондай-Шо и Хасоф-беком отсюда я направился дальше -- в Хорог. Мои носильщики, с которыми я успел понастоящему подружиться, решили вернуться к себе домой через Хорог, по легкой, торной, всем давно известной тропе. Мои исследования в этом районе были завершены. Все мои прежние предположения счастливо подтвердились, бассейн Вяз-Дары с ледником занял все пространство оставшегося в 1931 году белого пятна, и карта района была закончена полностью. Я рад, что на картах Таджикистана есть маленький уголок, который скупыми штрихами напоминает мне о днях, полных азарта и уверенности в своих силах. Мне хотелось бы, чтоб молодые альпинисты почаще заглядывали в этот уголок, в котором есть еще много вершин и ледников, до сих пор не получивших названия. Грозные, величественные горы в этих местах так красивы, что любой человек, пришедший в эти столь редко посещаемые места, будет щедро вознагражден самими картинами природы за те трудности, какие ему придется испытать при восхождении на гребни водораздельных хребтов и ледяных вершин. ГЛАВА X. В СТОЛИЦЕ ГОРНОГО БАДАХШАНА По воздушной трассе Сталинабад. Август 1952 года. В 5 часов 45 минут утра слышу настойчивый автомобильный сигнал. Мгновенно одевшись, беру приготовленные с вечера вещи: рюкзак, чемоданчик и полевую сумку. Выезжаю. Через полчаса -- в аэропорту. Здесь, в зале и в маленьком саду аэровокзала, множество пассажиров, улетающих во всех направлениях. Подхожу к диспетчеру и неожиданно для себя узнаю: гражданский самолет на Хорог, уже было погруженный для рейса, отменен, выгружается. Это значит: где-то на трассе облачность, а трасса такова, что при малейшей облачности лететь опасно. Я должен лететь не пассажирским самолетом, а на том, который обслуживает пограничников, -- меня пригласил с собой пограничный офицер, отправляющийся по партийным делам в Хорог. Но ведь облачность для всех одинакова! Если отменен пассажирский самолет, то может ли вылететь и наш, того же типа? Бывает, люди, рвущиеся в Хорог по самым неотложным делам, ждут и две и три недели, -- что делать, если "нет погоды"? Рисковать летчикам запрещено, да и кто стал бы настаивать? Кому интересно врезаться в скалы? Неужели полет не состоится? Никак не прорваться мне в этом году на Памир! Горы!.. Сколько случайностей, сколько неожиданностей бывает в Высоких Горах!.. Приехал мой спутник. Перекинутый через руку макинтош да маленький саквояж -- вот и весь багаж, с каким в наши дни можно отправляться на далекий, теперь уже не труднодоступный Памир. Мы едем на аэродром к нашему только что заправленному бензином, а теперь шумно "опробывающему" свои моторы серебристому самолету. Пилот Коломийцев -- опытнейший летчик памирской трассы -- говорит, что не знает, полетит или не полетит, но, мол, машина через несколько минут будет готова к вылету. Пассажирские самолеты идут на Куляб, на Ленинабад, на Ташкент... А наша трасса -- как заколдованная, сидим под палящим с раннего утра солнцем в "Победе", ждем, слушая "воздушные" рассказы подсевшего к нам бортрадиста. Вздымая пыль, мимо нас мчится, взлетает серебристый "ЛИ-2" -- он уходит в Баку. За ним поднимается "АНТ-2" -- этому путь на Гарм. Бортрадист вглядывается в даль: от аэровокзала идут четверо, приближаются к нам. Не видно, с портфелем или без портфеля! -- вздыхает он. Мы недоумеваем: зачем ему нужен портфель? Если с портфелем в левой руке, значит летим! Но и это объяснение непонятно. -- Да! -- продолжает он. -- Так и определяем: если с портфелем, значит все документы даны, рейс разрешен. Четверо приближаются. У одного в левой руке портфель. Мы выскакиваем из накаленной "Победы", подходим к самолету, поднимаемся по трапу... Через две минуты мы в воздухе, делаем круг над городом и ложимся на курс, сразу набирая большую высоту. Оглядываю груз, распределенный вдоль оси всего фюзеляжа: книги -- множество пачек, среднего размера новенький бильярд, кинопленка в кубических жестяных ящиках, что-то еще. Мой спутник объясняет: у пограничников на Памире теперь есть солдатский дом отдыха, -- это для него. В библиотеке дома отдыха уже есть несколько десятков тысяч книг. Кто мог бы мечтать, даже в тридцатых годах, когда в последний раз я посетил Хорог, о домах отдыха на Памире? А библиотека в Хороге тогда была только одна -- областная, и в ней насчитывалось несколько десятков книг. Наш самолет, как и все, работающие на этой трассе, оборудован кислородным прибором. С потолка кабины свисает шланг, кончающийся никелированным раструбом. На левой стенке изящное устройство с кнопкой: нажмешь -- кислород поступает в шланг. Дыши! Очень быстро и резко обогнав "АНТ-2", мы миновали Гиссарскую долину, пошли над долиной реки Иляк, слева видели светлую ленточку Кафирнигана. А затем внизу увидели Вахш. Мощный и бурный Вахш казался тоненьким. Он извивался в резко пропиленных, крутых, узких берегах, в неподступных теснинах, и даже отсюда было видно, как он бурунил. Правее, к Нуреку и дальше, теснины еще более сжимаются. Горы дики, острозубчаты; ясно и резко различимы пласты, красноцветные породы подостланы серыми, разорваны, вздыблены. Круто наклоненные плоскости поросли деревьями и кустарником. Это Сарсариак, страна хаотических гор, где некогда, в годы гражданской войны, скрывались запертые со всех сторон басмаческие банды Ибрагим-бека. Вот уже четыре тысячи метров, стрелка прибора ползет все вверх... И полукружие горизонта ощеривается снеговыми, сплошь в белых зубчатых вершинах, цепями, ряд за рядом тянущимися вдали. Небо солнечно-голубое, снеговые цепи призрачно белы, с розово подсвеченными полосками облаков, пересекающими их склоны, припавшими к их вершинам. Видимость колоссальная -- на сто, полтораста километров в каждую сторону. Видим разделяющий два мира извилистый, в глубоких теснинах Пяндж -- серую ленту -- и едва успеваем заметить зеленое пятно с садами, домиками и ясно различимым над ним пастбищным даштом. Это районный центр Кала-и-Хумб. Мы идем ровной линией курса, сближаясь с Пянджем. И теперь на нашей высоте -- 5 000 метров -- красота видимого мира охватывает меня чувством восторга: вся левая половина горизонта -- сверкающий океан снежных, льдистых зубчатых пиков, с цирками снежными и крутыми, с впадинами ледниковых каров, очень страшных вблизи, как грани внезапно подступившей вплотную иной планеты, а вдали похожие на застывшее в момент шторма черно-белое море. Массив за массивом, цепь за цепью, бесчисленное множество острых пиков... И уже нет никакой возможности разобраться в них, задержать внимание на отдельном, любом из них... Мы приближаемся к Ванчу. В его долине видим много садов и селений, разделенных осыпями и скалистыми мысами; пойма реки заросла кустарником. Вдали, налево возникает еще более гигантская страна снежных пиков, впадин, провалов между ними и совсем далеко, но ясно различимый, выше всех поднятый массив. Я доказываю, что это пик Сталина. Мне не надо карт: я знаю этот рельеф наизусть. Я двадцать пять лет изучаю Памир, его рельеф весь в моей памяти, в мельчайших подробностях. Бортрадист и механик спорят со мной: до пика Сталина, мол, отсюда триста километров, его мы не можем видеть, его мы видели однажды, когда летели прямиком на Мургаб; тогда и край ледника Федченко был под нами!.. Они правы, что видели его тогда, но не правы сейчас, не узнавая его издали, потому что до него не триста, а самое большее сто десять -- сто двадцать километров, то-есть вполне в пределах видимости. Позже, прилетев в Хорог, я, взяв карту, доказал летчикам свою правоту, они согласились со мной, и, не скрою, самолюбию старого памирского географа это было приятно. Среди снеговых вершин я узнаю и более удаленные пики, расположенные за ледником Федченко. Они призрачны над облачной дымкой. Ее тонкая полоса, пересекая горные массивы, отнимает у них основания, и потому кажется, что вершины, белеющие вдали, парят в воздухе. Переваливаем через следующий хребет и видим реку Язгулем, ниспадающую от ледников. Подворачивая вправо, к югу, входим в ущелье Пянджа. Дальше летим вдоль над его течением, тщательно прижимаясь к правобережью -- к гигантским, то снежным, то бесснежным, обрывистым, угрожающим, острым вершинам, -- прижимаемся левым крылом, следуя всем изгибам ущелья, чтоб не оказаться даже краешком правого крыла над серединой реки -- границей Афганистана. Опасный путь! Просвет между склонами гор был бы просторен, если б лететь прямиком, над долиной Пянджа, достаточно широкой в нашем полете. Но ради соблюдения пограничных правил мы ежесекундно рискуем коснуться крылом скалы: острые гребни, пики бесснежные и отвесные встают выше нас, и в нескольких местах крыло самолета проходит, по утверждению бортмеханика, в двадцати-тридцати метрах от скалистой стены, то-есть не только по зрительному впечатлению "впритирочку". Вот один грозный красавец пик, нелюдимый, мертвеннобездушный, рыжий, с цирками ниже нас, открытыми только солнцу и никогда не посещенными ни человеком, ни зверем, проходит совсем вплотную, -- это самое опасное, говорят летчики, место. Его называют "рушанским окном". Мы проходим "рушанское окно" и видим извилистый Бартанг; он хорошо запечатлевается в памяти с его кишлаками -- зелеными пятнами среди отвесных теснин и необычайно высоких осыпей. Склоны падают прямо в реку, высоко над ней по скалам вьется тропа. Только у самого устья долина Бартанга вдруг раскрывается широким веером. Затем мы начинаем оставлять высоту и, так же следуя изгибам реки, видим внизу постепенно расширяющуюся долину: кудрявые сады кишлака Сохчарв, пашни, убранные в скирды хлеба, дорогу, становящуюся прямой, идущую вдоль берега через зеленые и желтые поля, через кишлаки. На афганской стороне -- тоже зеленые крутые кишлаки и поля; большое селение, повидимому Шидвуд, в устье реки, ниспадающей с высей Афганистана по круто снижающейся долине. В листве деревьев белеет здание фортеции, исчезает. Я вижу древнюю феодальную столицу Шугнана -- Кала-и-бар-Пяндж, ничем, кроме руин ханской крепости, не отличающуюся от других кишлаков. На Пяндже появляются серые мели; цепи снежных вершин левее нас скрываются; мы теперь идем ниже, и ближайшие слева зубцы, гребни, скалы прячут от нас даль. Мы все круче, -- от быстрой смены давления болят барабанные перепонки, -- снижаемся к аэродрому Хорога. Афганский хребет Куги-Шива, сверкавший гранями своих снежных зубцов, уже кажет нам только ближайший, серый (а ниже -- в зелени богарных посевов) склон; мы совсем уже низко, мы прямиком, без всякого разворота, несемся к аэродрому. Мелькают тополи, под нами близко -- будто сейчас сядем в реку -- серая вода Пянджа; мы, однако, бреющим полетом над водой проскакиваем еще чуть дальше и садимся на прибрежную траву, бежим, поднимая пыль и торжествуя победу над стихией величайших гор. Группы мужчин в пограничной форме и в гражданской одежде -- зеленые фуражки, белые кепки, шугнанские тюбетейки... Женщины в ярких национальных платьях... Груды ящиков, мешков, всякого груза; автомашина с черепицей, другая -- с шифером; качающий ветвями сад вокруг белого двухэтажного дома аэропорта... Мы выходим в прозрачный, горный зной сверкающего солнцем Шугнана. И как будто не было двадцати лет разлуки: все знакомо, все родное, все мило... Я на Памире опять!.. Вглядываясь в лицо... Как представить себе Хорог тому, кто в нем никогда не бывал, кто ни разу в жизни не проехал через Памир -- по высочайшим, нагорным его восточным долинам или по опасному Западному автомобильному тракту, нависающему над отвесными, в полкилометра, обрывами? Как представить себе областной центр, в котором нет ни троллейбусов, ни трамваев, ни всем знакомых серых, с шашечной разрисовкой по бортам, такси? Как выглядит, как живет город, удаленный от ближайшей железной дороги на пятьсот пятьдесят километров, а в зимнее время, когда закрываются перевалы, вовсе отрезанный от нее снегами? Город, в котором жители (и сейчас еще очень немногочисленные) должны, строя новый дом, прежде выискать для него среди скал и расчистить от каменных глыб площадку, а потом выровнять ее, чтобы она стала горизонтальной?! Было время, я приезжал в Хорог верхом, после многомесячных странствий; тогда жизнь в седле становилась естественной и привычной, геологический молоток не разлучался с винтовкой, а электрический свет загорался только в дальних воспоминаниях о "настоящих", покинутых мной городах. И теперь, когда я видел Хорог вновь, -- иным, таким же живым и кипучим, как любой стремительно развивающийся город нашей страны, -- представление мое о Хороге расслоилось на две разделенные почти четвертью века картины. В них общее только то, что незыблемо и неизменно существует (во всяком случае, в пределах одной человеческой жизни) в природе, в которой, конечно, тоже не найти ничего неизменного при другой, более протяженной во времени мерке или при наблюдении, более углубленном. Вот я и начну с того, что, на мой взгляд, в Хороге не изменилось. Пусть любой житель российской равнины, украинских или казахских степей взглянет на белое кучевое облако, плывущее в небесах над его головой. И от окраинного дома своего села мысленно воздвигнет до этого облака наклонную сухую каменистую стену. И обведет ею все село, оставив только с двух сторон узкие проходы в этой стене. И вообразит, что в один из проходов врывается бурная, большая река, а в другой, пройдя сквозь селение, глубоко врезавшись в берега, уходит. Такова местность, в сущности, вокруг каждого кишлака Горно-Бадахшанской автономной области. Иногда стены круче, а ущелье уже, иногда, как в Хороге, небу над головой, а домам на речных берегах больше простора. Не знающий гор человек может, представив себе дно этой каменной пробирки, промолвить: "Скучно!" Но я отвечу ему, что стены ущелий, на дне которых располагаются бадахшанские кишлаки, никогда не бывают однообразными и ничуть не похожи одна на другую. Гребни горных хребтов над ущельем изрезаны ветрами, ледниками, водой. Каменные обвалы оторвали от склонов гигантские куски, и там, откуда эти куски оторвались, видны отвесные пропасти. А ниже, куда столетие за столетием сыплются камни, образовались исполинские шлейфы -- конусообразные осыпи. В отвесных обрывах, обнажающих недра гор, видны бесчисленные пласты осадочных пород -- извитых, перемятых тектоническими движениями земной коры. Местами эти пласты пронизаны кристаллическими изверженными породами. И неисчислимы оттенки природной окраски гор. Сказать про толщи мощных пород, нависающих над Хорогом, что они серые, значит ничего не сказать, потому что этот серый цвет имеет сотни оттенков, -- человек видит перед собой великое многоцветье! Та же самая точка горного склона, скалистого отвеса, прикрытого висячим ледником гребня, меняется в восприятии человека каждый час и в зависимости от освещения. Утренние и вечерние длинные тени делают самую плоскую поверхность скалы объемной и выпуклой. Солнечные лучи, скользя по горам, придают лицу гор такую же переменчивость, какую придает лицу человека его настроение. В молодых горах Памира нет места, своей причудливой внешностью повторяющего любое другое. Многие поэты и путешественники за все века утверждали, что грозные, дикие скалистые горы создают в каждом из нас настроение торжественности, настраивают мысли на философический лад. Это утверждение справедливо. Какая-то доля величественности окружающего мира переливается в душу человека, и он преисполняется чувством собственного достоинства, в нем пробуждается гордость оттого, что он сознает себя все-таки не рабом, а властелином природы, оттого, что медленно, но неуклонно, неотвратимо, шаг за шагом побеждает ее, не имеющую разума, которым обладает он. Именно таково самосознание советского человека, самосознание местных памирских жителей в наши дни. Совсем другими были памирцы, когда я впервые знакомился с ними. В ту пору они еще страшились природы, обожествляли ее, были покорны ее капризам; она угнетала их, и этот гнет тем более был тяжел, что невежественный, неграмотный, вечно полуголодный памирский горец-бедняк в ту пору только начинал освобождаться от чувства своей приниженности перед богатыми людьми его кишлака, едва верил, что порабощавшие его ханы, ишаны, баи, представители верхних каст уже никогда не станут повелевать им, не вернутся, не отомстят за взятую им с помощью русских людей свободу! Теперь памирцы стали иными -- сытыми, здоровыми телом и духом, гордыми. Широкой, свободной мыслью они вознеслись над своими высочайшими горами и ясными глазами увидели большой горизонт. Вот это первое, главное, что на Памире решительно изменилось за четверть века! Горы остались такими, какими были и прежде. Каждое ребро скалы, врезавшееся в память, вставало передо мной вновь наяву, я узнавал его с каким-то странным, полуосознанным удивлением: они, старые знакомцы, не изменились ни в чем, а я... моего времени прошло так много! Первый вечер Хорог расположен на высоких узких террасах в долине Гунта -- там, где мощь этой бурной реки удвоена водами ШахДары. К 1895 году, когда была окончательно установлена государственная граница между Россией и Афганистаном, в маленьком кишлаке Хорог было построено русское пограничное укрепление: два-три маленьких белых с плоскими крышами дома да обмазанная глиной казарма; сюда из города Ош проложена колесная дорога. Правда, поддерживать ее в исправности оказалось не по силам ферганскому генерал-губернатору, которому был до революции подчинен Восточный Памир. К началу революции по этой дороге ездить можно было только верхом, грузы перевозить верблюжьими караванами, а в иных случаях и носить на спинах людей. Я видел в Хороге рояль (он сохранился до наших дней), принесенный на руках из Оша за семьсот сорок километров. Этот рояль был доставлен сюда по приказу белогвардейского подполковника Тимофеева в 1919 году для его дочки, изъявившей желание музицировать. Тимофеев в следующем году бежал за границу, куда девалась его дочка, мне неизвестно, а рояль поныне честно несет свою службу в клубе. До революции Хорог оставался все тем же маленьким кишлаком, в нем насчитывалось не более девяноста хозяйств. Открытые русскими властями туземная школа да фельдшерский пункт -- вот, пожалуй, и все, чем отличался он от других селений Шугнана. Он начал разрастаться только с 1924--1925 годов, когда стал административным центром советской Горно-Бадахшанской автономной области и когда сюда пришел первый караван Узбекторга с советскими товарами, медикаментами, сельскохозяйственными орудиями и посевным зерном, предназначенным для раздачи памирским беднякам. С караваном приехали первые гражданские врачи, строители, учителя, ирригаторы. В 1926 году на расчищенной от камней площадке был заложен памятник Ленину и воздвигнуты первые строения городского типа: здания областного исполкома, больницы, школы, кооператива, Дома народного творчества. Еще в 1930 году в этих одноэтажных каменных, побеленных известкой домах стены изнутри и потолки были обтянуты ситцем, чтоб на головы людей не сыпалась сухая смесь соломы и глины. В ту пору кровельное железо было еще недоступной роскошью для хорогцев! ... Вечер. Я размышляю обо всем этом у окна, в комнате, в которой металлическая кровать застлана чистыми простынями и солдатским одеялом, а на письменном столе стоит графин с холодной, чуть-чуть белесоватой гунтской водой. Первый вечер в новом Хороге! Я один. Тишина, углубленная шумом Гунта и легким шелестом тополей. Словно не желая склоняться под ветерком, дующим из Афганистана, они только чуть пошевеливают ветвями. Над ними, за рекой высится зубчатая вершина Лягарсэд, которую пограничники назвали пиком Дзержинского. Этой вершиной обрывается скалистый хребет Зимбардор, уходящий отсюда к югу. В предзакатный час каменистые осыпи крутого склона серовато-розовы под слабеющими лучами. Я погружен в воспоминания о том, как здесь, на этом берегу, остановил после трехмесячных странствий мой караван. Не было тогда ни дома, в котором я нахожусь, ни множества тех левобережных домов, на какие гляжу сейчас из окна; не было ни этих тополей -- таких высоких, что они никак не кажутся мне моложе меня; ни пассажирского авиасообщения с Хорогом -- чудесного способа преодолевать забитое горами пространство; ни бесконечно многого другого, с чем успел я познакомиться за один день сегодня. Я восстанавливаю в памяти тот, отделенный от нынешнего будто столетиями, первый вечер в Хороге... Вечер 1930 года, когда, наконец, арендовав для лошадей каравана травянистую площадку в тутовом саду, устроив ночлег караванщикам, приведя в порядок у афганца-брадобрея свою выросшую за время путешествия бороду, я расположился на войлочной подстилке, в углу каменной веранды над Гунтом, за пиалой чая у моих хорогских друзей. И начались взаимные расспросы, будничные рассказы о басмачах, нападавших на нашу научную экспедицию; о родовых распрях восточнопамирских кочевников; о коварстве крупных киргизских баев, что тайно принимали в своих юртах английских разведчиков, пробиравшихся на Памир там, где еще не было наших пограничных застав; об опасных речных переправах, на которых тонули лошади, а иногда и люди; об афганских и кашгарских купцах, торговавших опиумом, розовой каменной солью и всякой колониальной дребеденью, сбываемой в городах Центральной Азии иностранными капиталистами... И, однако, те тревожные, трудные, переломные годы на Памире были интересны значительнейшими событиями. В 1929 году в Хороге опустился, впервые в истории Памира, самолет. Через два года в Хорог въехал автомобиль -- один из двух, впервые в истории поднявшихся на памирские выси. На Пяндже и на реке Памир пограничники впервые сменили кавалерийские посты, построили заставы и закрыли границу; в Хороге заработал первый движок, и самой высокой в мире, крошечной типографией был выпущен первый номер газеты. В ноябре 1933 года по новому автомобильному тракту в Хорог двинулись десятки автомашин. В следующем году на Гунте было начато строительство первой на Памире мощной Хорогской гидроэлектростанции. В 1935 году на Памире было уже двадцать колхозов. ... Сегодня в Хороге меня расспрашивали совсем о другом, чем в тридцатом, тревожном, басмаческом, трудном году. Я рассказывал, как слушают ленинградцы патефонные пластинки с памирскими песнями, какое впечатление произвели в Москве выращенные в Хороге кусты цветущей черемухи; радовал моих слушателей сообщением о том, что очередная сессия Таджикской Академии наук состоится через месяц не в Сталинабаде, а именно здесь, в Хороге; и никак не мог объяснить черноглазой, сурово-серьезной Сурьме Ниссо Акимшоевой, заведующей Хорогской областной библиотекой, почему Сталинабадский книготорг, получив от нее двадцать тысяч рублей, не прислал ей за весь год ничего из художественной литературы, -- ни одной книги! И Сурьма Ниссо рассказывала мне, как три года работала она в Москве, на Трехгорке, и как "попробовали бы там торгующие организации хоть неделю не дать книжных новинок!". -- А ведь у меня в библиотеке сейчас только постоянных -- восемьсот читателей!.. ... Вот и солнце скрылось за гребнем горы. Наступило короткое сумеречье; воздух прохладен и несравненно чист. Сколько событий, личных и общественных, уложилось в два с лишним десятилетия, которым посвящены мои думы в. этот спокойный вечер! И только горы надо мной все те же, неизменные в своем вековечном холодном безмолвии. Спускается ли теперь в предрассветный час по узкой тропке, осыпая камешки с крутого склона, чуткий козел -- киик, чтобы напиться в Гунте воды? Я помню этот легкий перещелк камней, что слышался над Хорогом в любую из тех ночей. Нет, наверное, теперь киики ушли от Хорога: что делать им в разросшемся, людном, ярко освещенном электрическим светом городе?.. На экзамене В самом центре Хорога от берега к берегу Гунта переброшен качающийся под пешеходами, подпертый на концах бетонными быками висячий мост. Проходящие по нему путники держатся за два троса, заменяющие перила. В ветреную погоду 20 П. Лукницкий мост похож на размашистые качели. Скоро будет построен новый мост, и тогда автомашинам и всадникам не нужно будет делать многокилометровый объезд, чтоб преодолеть расстояние в несколько десятков метров. Разглядывая мятущуюся под ногами воду, неторопливо перехожу на левый берег. Еще недавно Хорог был расположен только на правом берегу Гунта, а безводный, высокий левый берег тянулся каменистой пустыней. Я помню время, когда там не было ни одного дома, только у самого поворота к Пянджу зеленел крошечным пятнышком кишлачок из двух-трех хозяйств, припадающий к роднику. Несколько лет назад, в шести километрах выше границы города, воды реки Шах-Дара хлынули в новый, большой оросительный канал. Даже сейчас, прослеживая снизу его направление или пробираясь ползком вдоль его русла с риском сорваться в пропасть, поражаешься, как мог быть этот канал проложен -- на огромной высоте над рекой, в отвесной монолитной скале. Вырванный аммоналом полутоннель, приближаясь на высоте к Хорогу, следует за всеми причудливыми изгибами гнейсового массива. Дно полутоннеля -- ложе, врезанное в скалу, -- со стороны пропасти кое-где подкреплено каменной кладкой. Чистейшая вода бежит по этому ложу. И там, где канал, наконец, вырывается из теснины, вода, разбираемая искусными отводами, круто падает к посевам и молодым садам левобережья Гунта. Всюду, где теперь почва напитана влагой, зеленеет трава, растут тонкие деревья, окружая десятки новых домов. Эти дома и сады образуют собой маленькие оазисы; над первым из них, вдоль подножия хребта Зимбардор, протянулись посадки нового плодопитомника, который скоро станет такой же гордостью хорогцев, как знаменитый Памирский ботанический сад, о котором речь впереди. В центре левобережья узенькие каменные улочки ограждены не только стенами, сложенными из рваного камня, но и шеренгами рыма -- памирского тополя. Вверх по склону тянутся круто выгнутые колхозные поля и приусадебные участки хорогских жителей. Камни, убранные с полей, как обычно на Памире, сложены в башенки, но этих башенок становится все меньше, по мере того как строители домов разбирают их, чтобы использовать камень для фундаментов и стен своих жилищ. Левый берег Гунта превратился теперь в новую часть города, и многие городские учреждения перебрались сюда: здесь просторно, здесь оазисы садов постепенно сомкнутся, срастутся в сплошной зеленый массив. Я зашел в один из таких садов и увидел перед собой большое белое здание. Хорогский учительский институт. Первое высшее учебное заведение на Памире! В группе вышедших на крыльцо молодых людей я узнал знакомого мне по Сталинабаду шугнанского студента Гуломэтдина Гулямикова. Он оказался теперь директором заочного отделения педагогического училища, которое помещается в том же здании института. Приветливо поздоровавшись, он сказал, что сегодня в училище выпускной экзамен, -- не пожелаю ли я присутствовать? Так, приглашенный в один из классов, я оказался за экзаменационным столом, рядом с четырьмя педагогами. Сижу наблюдаю. На столе букеты желто-красных цветов. За партами хорогская молодежь -- десятка два юношей и две девушки. Все юноши одеты по-городски: кто в пиджаке, кто в белой рубашке, один в белом кителе; тюбетейки, фуражки и кепки лежат на партах. И опять я не могу не припомнить времени, когда ни один шугнанец не носил пиджака, все одевались тогда в плотные халаты из овечьей шерсти, были обуты в сыромятные пехи, натянутые поверх узорных джюрапов -- шерстяных чулок. Три больших окна класса такие же, как окна школьных зданий Москвы: стены и потолок чисто выбелены, дощатый пол вымыт. Высоко под потолком портрет Ленина в красной раме и большие фотографии -- портреты руководителей партии и правительства. Разговор идет по-таджикски. Учителя шугнанцы спокойны и деловиты. Просматривая разложенные перед ними бумаги, они вызывают студентов, и пока один отвечает, другой, вернувшись с билетом к парте, обдумывает ответ. -- Мизринамо! -- вызывает учитель девушку. Мизринамо Худорамова встает, медленно подходит, волнуясь, приложив палец ко рту. Я весь внимание: как будет держаться на экзамене, как будет отвечать памирская девушка перед лицом наблюдающих ее мужчин? Тяготеют ли на ней века истории ханств, века угнетения женщины? Ведь я нахожусь не в Москве, не в Сталинабаде, а на самой афганской границе, за которой женщина и ныне не смеет даже мечтать об азбучной грамотности! Ведь Мизринамо росла здесь, в теснейших горах, и еще не видала ни железных дорог, ни хлопковых полей, ни заводских станков, ни даже трехэтажных зданий!.. Я ловлю каждый малейший жест этой девушки, стремясь угадать по нему психологическое ее состояние. Ей дают билет, спрашивают, какой номер. -- Шестнадцатый! -- отвечает она, берет лист бумаги со штампом училища, неторопливо поворачивается, садится за первую парту, раздумывает, оглядывается. На ее губах проскальзывает улыбка. Ее глаза и длинные ресницы черны, в смуглом лице, в сверкающих ровных белых зубах -- свежесть молодости. Волосы ее расчесаны на прямой пробор и заплетены в две черные тяжелые косы, уходящие под белый платок, охватывающий зеленую шелковую паккол (тюбетейку). Платок позади головы стоит, как воротник, и небрежными складками спадает на плечи и руки -- маленькие, тонкие, выразительные. На безымянном пальце -- серебряное кольцо, на запястье -- два браслета из черных, белых и красных бусинок. Шею девушки свободно охватывает ожерелье из коралловых звеньев, перемежающихся с черными и белыми стеклярусными цилиндриками. В длинном розовом ситцевом платье, в красных шальварах Мизринамо изящна и грациозна, и только рыжие парусиновые туфли портят общий "восточный" стиль этой хорогской девушки. Она вертит в руках карандаш, графит сломан, -- и беспокойно оглянувшись: кто бы его починил? -- замечает в руке одного из учителей перочинный нож. Торопливо встает и. с наивной непосредственностью молча протягивает учителю свой карандаш. Учитель начинает чинить его, а Мизринамо стоит, смотрит по сторонам, прикусив кончик платка, прижатый рукой ко рту. Получив карандаш, так же молча отходит, садится за парту и о чем-то напряженно думает, полураскрыв свой маленький рот. В ее глазах волнение, лицо озарено беспокойной мыслью. Тонкими пальцами девушка проводит по лбу, потом губы ее что-то шепчут, она затеняет ладонью свой билет. Никто, кроме меня, не обращает на нее внимания, все слушают ответы юноши, стоящего перед экзаменационным столом; а я вижу, как в пальцах Мизринамо дрожит карандаш и как, скрывая от всех свое волнение, девушка насильственно самой себе улыбается... Вот ее вызвали. Она подошла к столу, сбросила платок на плечи и,