вляться. А его как мячик выталкивали из одного мира в другой... ...Между тем Климент Сергеич, одиноко скучающий в своем кабинете, взглянул на N.N. и его даму. "Ничего не произошло", - тотчас подумал он, закрывши глазки. Потом опять открыл. Повторив эти шуры-муры раз семь-десять, Климент Сергеич вдруг убедил себя, что задницы нет. Нет, и все. Нету. - Дорогие друзья! - подскочил он со своего кресла с распростертыми объятиями. - Как я рад видеть искренне влюбленных! Милости прошу к нашему шалашу. Климент Сергеич все же явственно видел зад в пуховом платочке, но умственно считал, что на самом деле это не задница. Чтобы еще больше убедить себя, он резво подскочил к Петровой и громко чмокнул ее в ягодицу. Климента Сергеича несколько сконфузил только хорошо знакомый, неприятный запах. Запах был настолько мертвенен, как будто был с предполагаемого того света. - Итак, друзья, - продолжал Климент Сергеич, - продолжим красочную часть. Он даже всплеснул ручками в потолочные небеса. - Петр Сергеич, - расфамильярничался он, обращаясь к N.N., - вы по-прежнему любите Нелли Ивановну? - Очень, - сухо ответил тот. - Я так и думал, так и думал, - расхохотался Климент Сергеич, которому вдруг стало не по себе. - А вы, Нелли Ивановна? Как, не амурничаете? - И он весело подмигнул ей. Не стоит говорить, что при других обстоятельствах Климент Сергеич никогда не позволил бы себе такое нелепое поведение. N.N. неожиданно, почти сверхъестественно, оживился и сел на стол прямо против Климента Сергеича. - Она у меня девственница, скромница такая... знаете... хе-хе, - дребезжаще просмеялся он. - Вы знаете, - разоткровенничался в ответ Климент Сергеич, пытаясь завязнуть в каком-то бессмысленном разговоре, - у меня жена тоже была скромница. И представьте, сейчас наоборот... - Ладно, хватит, - грубо оборвал его N.N., слегка ударив по кисти руки. - Оформляйте документы... Климент Сергеич... - Товарищи, я за... - спохватился последний. Очень быстро провернули официальную церемонию в зале. N.N. со своей супругой и свидетелями проделали обратный путь, к выходу. В руках у Петровой был большой букет цветов. Тем временем, как только супруги вышли, в кабинете Климента Сергеича зазвонил телефон и кто-то резким, металлическим голосом сказал ему, что он - то есть Климент Сергеич - умер. N.N. с Петровой были уже на улице. - Я так и знала, что ничего не получится, - свистяще произнесла она. N.N. пожал плечами. Петрова внезапно остановилась, огляделась кругом и вдруг, словно подумав, мгновенно исчезла, растворилась в пустоте. N.N., закурив, быстро, по-деловому пошел вперед, к трамвайной остановке. Письма к Кате Это была не очень странная девушка, с голубыми, точно нежно-выветренными глазами и с гибкой, вполне человеческой, ласковой фигурой. Ручки, личико и, очевидно, все тело было до того нежно и в меру пухло, так бело, как будто девушка создалась из высшего молока и появилась как свет. Впрочем, выражение лица было так неопределенно, словно что-то за этим скрывалось, а может быть, и ничего. Девушка смотрела как сквозь ангельский сон, хотя и не без некоторой странной, но скованной хищности. Особенно, когда глотала. Спала тоже по-божески: растягивая и изнеживая тело, любуясь собой даже во сне, но иногда только с хриплым лаем просыпаясь. Тяжело ей, видно, где-то было. У себя в комнате, под пуфиком она обычно хранила целую гору писем: письма были от влюбленных в нее: все они - рано или поздно - покончили из-за нее жизнь самоубийством. Иных писем не было. Иногда, когда девушка чувствовала, что ей будет особенно сладко спаться, она клала свои пачки с письмами себе под подушечку, прямо-таки под щечку, и от этого, может быть, ей еще слаще спалось. Вот некоторые из писем. * * * Катя! В отношении меня ты должна твердо знать, что я - черт. Я тогда нарочно скрывал от тебя это, не хотелось говорить. Особенно последний раз, когда встречались у памятника Пирогову. Ты так заглянула мне в глаза, что я ошалел. Чтой-то у тебя глаза такие нехорошие, или это мне только кажется по недоверию к вашему человеческому?! Устал я жить, Катюша. Что-то совсем не то, что я ожидал тут у вас увидеть. Как говорят ваши поэты, действительность всегда ниже мечты! А как я мечтал, мечтал, холодея духом, о воплощении, о вашем мире!! Какие планы связывал с этой жизнью! Но меня опередили... А потом этот ужас... Ну да ладно. Одна ты у меня отрада. Только не грусти, как бывало. Не пой свои нежные песни. Сил нет больше жить. Боюсь, что-нибудь сделаю с собой или с тобою. Катя, не думаю, что ты могла бы меня полюбить, какой я есть. И дело не только в виде. Ты говорила, что тебя мучают мои глаза, что сам я как ряженый, особенно когда пью кофий. Это ты про душу мою говорила. Но не буду, не буду говорить, какой я есть. И никогда, никогда об этом не спрашивай. Всего сказать не могу, но любовь наша, если б свершилась, была бы так страшна, что не решаюсь, не решаюсь. Любимая моя, я скоро перейду на визг!! Была бы ты ведьма, что-ли!! Отчего ты мне в душу, человечка, так запала?! Что у нас общего?!! Все, ухожу. Решил, как у вас говорят, дезертировать. Если до завтра не будет знаков, ты меня здесь не увидишь. Катя, чтобы с тобою не случилось, как тяжко бы тебе не было, никогда не взывай к нашему имени. Не вспоминай обо мне. Это мой тебе лучший совет. И не спрашивай обо мне у духов. Всего сказать никак невозможно. Твой-мой Анисимов. До встречи. * * * Катя, я уже стал мертвым, потому что все мертво по сравнению с тобой. Зачем, зачем я только родился?! Мне бы бегать по лесу, ловить бабочек; пить воду из ручейка, а я мертв. Ты за меня будешь ловить бабочек, пить воду из ручейка, потому что моя жизнь перешла к тебе. Помнишь, я увидел твое личико, там, в вышине, у звезд, и после этого у меня был тяжелый сердечный приступ? Тогда я понял, что мир - мертв, одна ты - живая. И дико мне стало смотреть на тебя - когда ты идешь по улице, как будто вся жизнь мира перешла в тебя, и ты идешь, имея жизнь в самой себе, и каждый твой вздох - дыхание вечности. А я мертв. Прощай. Константин. * * * Катюша! Когда я тебя поцеловал, я так обрадовался, так обрадовался, что весь день потом не мог прийти в себя. Какое счастье!! К жене совсем не могу прикасаться - до того противна, что готов свинью поцеловать, лишь бы не ее. Ух, ты, мой попрыгунчик, шалунья моя ветреная, глупышка ненаглядная! Скорей бы в отпуск. Зам обещал дать в третьей декаде. Накуплю я тогда снеди всякой, консервов, муки, колбаски, селедки в винном соусе, грибков, сядем мы с тобой, мамочка, в мой "Москвич" и махнем, как ты обещала мне, на юг. Ой, не терпится, ой, не терпится! Готов целовать зама. Любящий тебя до печенок, целующий каждый твой пальчик, берегущий каждый твой волосик Петенька Васильев. P.S. Говорил вчера с Карповым - он обещал, что тебя примут в институт, на первый курс. Еще раз целую мою шалунью. * * * Здравствуй, Катя! ...Где мы с тобою встретимся?!! ...Я хотел бы встретиться с тобой в ином мире. Потому что, говорят, мы будем там абсолютно, безнадежно одиноки, попросту говоря, один на один со своею душою. Но почему глаза твои так черны и глубоки... (Дальше неразборчиво) ...Уйти, уйти в эту глубину навсегда... (опять неразборчиво) ...Почему я так несчастен... (опять неразборчиво, но в конце три восклицательных знака) ...уединенно от твоих сокровищ: союза красоты и духа (совсем неразборчиво!) ...смерть ... (совсем неразборчиво) ... смерть ... (опять неразборчиво) ... смерть ... (опять неразборчиво)... Твой Андрей. * * * Катюня, привет! Пишет тебе твой друг с дальнего Амура, который со всею своею душою рвется к тебе. С прошлой жизнью покончено. Неделю назад был у Белого Кота и порвал со всею малиною. Это ты, матросочка моя ненаглядная, человека из меня сделала. Только ради тебя веду жизнь фраера. Через пять дней - расчет, билеты уже взял и айда к тебе. Иного пути у меня нет. Твой Саша. * * * Катюша! Помнишь, как стояли с тобой на берегу реки под ветерком? Шел снег, и я разделся до самого пояса. А ты еще, смеясь, запустила в меня снежком. Помню снежок попал мне в самую грудь под левую сиську. Неужели ты больше не подаришь мне ни одного такого дня? Катя, Катя!!! Неужели все прошло, и мы с тобою никогда не увидимся?! Ты еще что-то говорила про судьбу. Какая же у меня теперь будет судьба без тебя?!! Я учусь на шоферских курсах и скоро окончу вечернюю школу. За окном часто поет гармоника. Но мне скушно без тебя. На стене висит портрет товарища Чайковского. Но мне не до него. Я хочу видеть тебя, Катенька. Катя, Катя, я пишу тебе восьмое письмо до востребования, а ты мне не отвечаешь. Горе мое, горе. Твердо решил получить от тебя весточку. Если не будет, то пойду в справочное бюро и там получу окончательный ответ. Скучающий без тебя Валера Шапошников. * * * Девочка моя, девочка! Ты так напоминаешь мне мою маму, когда ей было всего восемь лет, а меня еще не было на свете! Поэтому я так и люблю тебя. Теперь у меня нет моей мамы (на днях похоронил, т.е. сжег старушку), у меня у самого теперь подгибаются колени, и руки дрожат от возраста, но подари мне одну ночь, всего одну ночь!! Я совсем изошелся слезами, и особенно сейчас, после похорон, мне хочется юркнуть к тебе, моя светлая девочка, под одеялко, прижаться к твоим голым коленям, чтобы обогреть твоим теплом мою одинокую старость. Пусть я шепеляв, пусть из носа течет, зато у меня есть душа. Пусти меня к тебе, моя светлая девочка! А я плачу. Не могу забыть глаза мамусеньки во гробе. По ночам снятся кошмары. Будто гроб этот ожил, а мамусеньки - нет. И будто потом этот гроб, походив по комнате, превратился в мамусеньку, а мамусенька - в гроб. И я сначала было потерялся, где гроб, где мамусенька. А потом отличил. И что потом мамусенька эта моя, которая есть гроб, превратилась в тебя, моя светлая девочка. Хи-хи. ...Мне так хочется к тебе, моя детка. Весь дрожу, ноги трясутся, жду ответа. Целую тебя в ручку. Вечно помнящий о тебе и своей мамусеньке доктор наук Соболев. * * * Катя! Все, что нужно для тебя - сделал. В академию больше не звони. Отсылаю тебе твои письма. Мне - каюк. Все. Твой Владислав. * * * Катенька! Мамуля моя! Пыс-пыс-пыс! Надысь ты говорила, что ежели тебе выходить замуж, то только за мене. Я наизусть помню твои слова. Пыс-пыс-пыс!! Катенька, мумуля моя!! Корова у нас поутру отелилась, и солнце пригрело. Приезжай. Пыс-пыс-пыс! Я очень любил нашу коровку и ухаживал за ей. Но тебя я буду любить еще больше. Коровка у нас покойная, тихая, и теленок у ей, наверное, от мене. Приезжай. Мы оба его будем целовать. А потом, ежели на то будет судьба, то и своего теленочка родим. Ему с братцем хорошо будет на наших полях и лужайках. А еще кур у нас много. И дров. Мамуля моя!! Зимой тепло на печке, не то что в хлеву. Помнишь, как мы пригрелись? Мамуля моя! Пыс-пыс-пыс. Аким. * * * Катя! Конец. Без тебя - нет жизни. Прощай. Толя. * * * Катенька! Совсем ослаб, от тебя вестей не дождамшись; хирею, голубчик ты мой, без твово поцелуя; пиджак совсем затерся, в нутре пусто, и клопы падают из ушей, когде встряхиваюсь; на дворе снег; ботинки продырявились, и боюсь выйти на улицу: мокро, пожалей меня, ведь мне всего двадцать три года, а чувствую себя старичком; в боку болит, и слезы капают, как гляну на твой портрет. Пожалей меня. На работу меня не берут: говорят плох, и даже маменька от меня ушла. Вся надежа на тебя, на мою ласковую, жалостливую. Если б не твоя жалостливость, я бы к тебе так не привязался и не надеялся. А поутру еще подхватил насморк: сопли так и текут вместе со слезами. Вся голова - в полотенцах. Кот и тот на меня не смотрит. А кошка тая, которая тебя видела, когда ты у меня гостила, очень по тебе скучала и позавчера от тоски по тебе издохла. Я ее похоронил в огороде, рядом с капустой. И весь вечер там простоял, под осенним ветром. Катенька! Если не вернешься ко мне, то и я, наверное, издохну, как эта кошка. И даже крест мне не поставят на могилу. Все тело чешется, так и зудит, а в мыслях - ты и ты... До последнего вздоха твой, несчастный Алеша. * * * Катя! Катенька! Скоро, скоро я уйду туда, где можно любить одного Бога, а не тебя. Бога, которого мы никогда не познаем, как будто любовь к Нему - только скольжение по Его тени. Как холодно! Но я помню, помню тот вечер - я лежал полумертвый, и кровь у меня шла из горла, и дышать было нечем, и я звал на помощь, а ты сидела в соседней комнате, хохотала и целовалась с этим чучелом. Я, помню, говорил тогда, звал: "Катя, Катенька, мне совсем, совсем плохо... Любимая моя, приди..." Свой собственный голос казался мне странным и оторванным от меня самого. Точно я разговаривал со своим прошлым нечеловеческим транс-воплощением. Потом дверь открылась, и показалось это чучело, которое поклонилось мне и затем подмигнуло. А за его спиной - хохотала ты. Хохотала куда-то ввысь, не замечая нас. Катя, Катя, что ты тогда делала?! Любимая, ответь. Почему ты ничего не говорила мне об этом существе раньше и почему оно повесилось у меня в прихожей?!! Как потом испугалась моя бедная, маленькая сестренка!! Почему у тебя последнее время стала такая прозрачная кожа, точно ты уходишь на тот свет, в то же время оставаясь здесь?!! Катя, Катенька! Почему у этого существа было столько галош, откуда он их взял? Мне потом пришлось, больному, с кровохарканьем, укладывать их в большой мешок и уносить в утиль-сырье. Только мне и забот перед смертью, что разносить галоши. Как светит солнце в окно. Как быстро пронеслась жизнь! Хоть бы поцеловать перед концом свое предыдущее воплощение! Может быть, в нем я прожил лучшую жизнь. Катюша! Катюша! Ну скажи, скажи, что по-настоящему ты любила только меня, только меня. Приди, приди ко мне - приди абсолютно, сверху, приди перед моей смертью. Я чувствую, что от этого зависит моя будущая жизнь. Михаил. * * * Катя, прощай!!! Виктор. * * * Иногда девушка просматривала эти письма, почти не читая их. И только, когда уходила, наглухо закрепляла фортку, словно опасаясь, чтобы кто-нибудь не вылетел в окно за время ее отсутствия. Полeт - Официант! - блюдечным, истеричным голосом закричал человек, сидящий против меня. - Официант! Было безлюдно, как в погребе, и такое впечатление, что эта тихая зала столовой вообще скоро исчезнет. Исчезнет раз и навсегда. По углам виднелись убогие, малочисленные, ни на что не обращающие внимания люди. Один из них был почему-то почти голый. - Официант! - опять взвизгнул мой неугомонный сосед. Я сидел с ним вдвоем. - Какой-то ужас, - обратился он ко мне, прячась в свои мутно-слезливые, темные глазки, - уже пятнадцать минут жду официанта, а его нет. Наверное, трепется с поваром. Лучше застрелиться. Я не обратил внимания на его последнюю фразу, но вдруг увидел, что он вынимает из кармана огромный, какой-то дикий пистолет и кладет его на столик, рядом с меню. - Да вы что?! - вылупил я на него глаза. - А уже не первый раз этим занимаюсь, - смрадно улыбнулся он прилипчивым к самому себе ртом. - Чем? - Да стреляю в себя из-за всяких пустяков. Надоела вся эта жизнь. Одни неудачи и какая-то тягучесть. - Хм, - брякнул я, - но вы не походите на израненного человека. - А я до смерти стреляюсь. Без промаха... - был ответ. Я посмотрел в тарелку со своей колбасой и как-то по-съестному хихикнул, как будто колбаса была зеркальцем. - И это продолжается уже тысячу лет, - спокойно продолжал человек, угрюмо поглядывая на ползущего в стороне клопа. - Раздражают меня всякие казусы в миру. Как будто стенка. Или, может, просто терпения нет. Впервые я, кажется, зарезался каменным ножом из-за того, что долго не мог добыть подходящий шлем на свою голову. С этого и началось. Я хорошо помню некоторые из своих бесчисленных прошлых жизней. И все они кончались быстро и одним и тем же. Один раз я, например, повесился из-за того, что не мог найти носков, - он подмигнул мне. - Я почему-то очень быстр на судьбу и мгновенно рождаюсь опять, как только умираю. Сейчас, к примеру, меня зовут Петя. Я не знал, что ему возражать, и стал тупо доедать свой ужин. Потом поглядел на спины одиноко жующих людей и почувствовал нехорошее. Очень пугал меня огромный, видимо, туго набитый пулями пистолет, лежащий на столе. - Что же, самоубийство для вас способ развлечения? - вдруг осведомился я. - Ваш юмор не к месту, - сухо осадил меня Петя. - Просто мне надоело натыкаться на вещи. Полет, полет, у Петра Дмитриевича должен быть, полет! Потому и стреляюсь. Я молчал, съежившись жирной спиной. Куда он, собственно говоря, хотел лететь? Самоубийства и бесконечное мелькание новых жизней - это и составляло для него полет, или у него была надежда действительно куда-нибудь улететь, вырваться, все быстрее и быстрее меняя свои жизни? Но это оставались идеи, гипотезы. А сам он сидел передо мной и дышал в меня так, как будто не мог уйти. Меня стало беспокоить отсутствие официантки. - Не обращайте внимания, - заметил он. - Иногда я стреляюсь просто так, по инерции. Даже без особого раздражения на вещи. Он вдруг истерично схватил в правую руку пистолет и приставил его к своему глазу; другим глазом сурово, словно глядел на весь мир, подмигнул мне и - выстрелил... Последний знак Спинозы Районная поликлиника ? 121 грязна, неуютна и точно пропитана трупными выделениями. Обслуживают больных в ней странные, толстозадые люди с тяжелым, бессмысленным взглядом. Иногда только попадаются визгливые страстные сестры, готовые слизнуть пот с больного. Но у всех - и сестер и врачей - нередко возникают в голове столь нелепые, неадекватные мысли, что они побаиваются себя больше, чем своих самых смрадных клиентов. Один здоровый, откормленный врач - отоларинголог плюнул в рот больному, когда увидел там мясистую опухоль. Вообще люди, непосредственно связанные с больными, имеют здесь особенно наглое, развязное воображение. Те же, кто работает с аппаратурой, рентгенологи, например, - наоборот чисты и на человека смотрят как на фотографию. Больной здесь - как и везде - загнан, забит и на мир смотрит зверем. В Бога почти никто не верит. А о бессмертии души вовсе позабыли. В эдакой-то поликлинике работала врачом-терапевтом ожиревшая от сладострастных дум женщина лет сорока - Нэля Семеновна. Жила она одна в комнате, заставленной жраньем и фотографиями бывших больных - теперь покойников. Внешних особенностей Нэля Семеновна никаких не имела, если не считать, что нередко среди ночи она высовывала голову из окна, обычно с тупым выражением, точно хотела съесть окружающий ее город. Вставала рано утром и, потягиваясь, шла на рынок. Иногда ей казалось, что она вылезает из собственной кожи. Тогда она сладостно похлопывала себя по заднице, и это возвращало ей субстанциональность. Окинув рынок мутным, полудиким взглядом, Нэля Семеновна набирала в огромную сумку курей, моркови, картошки, репы. По возвращению с рынка ей всегда хотелось петь. Пожрав, для начала обычно в клозете, Нэля Семеновна собиралась на работу. Если на душе было добродушно, она шла, покачиваясь в самой себе, как думающая булка, и поминутно глядела на витрины; если ж наоборот: душа была в шалости, она шла вперед с трупным, внутренним воем, который, разумеется, никто не слышал. Если ж, наконец, какая-нибудь мысль сидела в ее голове гвоздем, надолго и мертвенно, - она была покойна тихим, диким спокойствием слона, изучающего стереометрию. В эти минуты она допускала, что ее на самом деле не существует. Нередко, раскинувшись своей обширной, наверное, с тремя сердцами, задницей в мягком кресле, она ворочалась в нем, как в мире. Больной почему-то лез к ней уже полумертвый, и она, скаля зубы, с радостью ставила смертельный диагноз. Просто от этого ей было легче на душе, солнце светило расширяюще веселей, и она словно каталась в представлениях о смерти, как кругленький сырок в масле. Гнойно изучала жизнь смертельного больного, его привязанности. Сколько людей прошло за всю ее жизнь! Бывало, зайдя в свой ярко-освещенный, солнечный кабинет, она первым делом выпивала бутылку жирного кефира, чтобы ополоскать внутренности от всех смертей. Затем, похлопывая себя мыслями, принимала больных. Вонючий пот не мешал ей думать. Особенно доставляли ей удовольствие молодые, дрожащие перед смертью. Их жизнь казалась ей ловушкой. И выстукивая, прослушивая такого больного, она с радостью - своими потными, сладкими пальчиками - ощупывала тело, которое, может быть, уже через несколько дней будет разлагаться в могиле. Вообще почти всю свою жизнь Нэля Семеновна думала только о смерти. Думала об этом во время соития, когда жила с черным, вспухшим от водки мужиком, думала, когда жрала курицу, думала, когда от страха перед раком чесала свое студенистое, жидкое от себялюбия тело. Единственно, о чем она еще могла думать "логично", то только об этом, на все остальное же она смотрела как на галлюцинацию. Для жизни она была тупа, а для смерти гениальна, как Эйнштейн для теории относительности. "Меня не обманешь", - часто говорила она кошке, пряча свое жирное лицо в подушку. За многие годы дум о смерти у нее сложилось такое представление. С одной стороны, ей казалось нелепым, что со смертью все кончается. "То, что мы видим труп, - это факт, - нередко повторяла она про себя. - Но это факт такого же значения, как тот, когда люди в древности видели вокруг пространство, разумеется, "плоское", и отсюда заключали, что вся земля плоская. Мало ли было таких видений. Ведь то, что мы видим, только жалкая часть всего мира". С другой стороны-все представления о загробном казались ей высосанными из земной жизни, из теперешнего сознания. Она не верила в то, что будет загробная жизнь, но не верила и в то, что после смерти ничего нет. Зато она чувствовала, что после смерти будет такое, что не укладывается ни в какие рамки, ни в какие правила или супергипотезы. "Это" - так она называла то, что будет после смерти - нельзя назвать загробной жизнью или как-нибудь иначе; "это" - вообще никак нельзя было назвать на человеческом языке; ни существованием, ни небытием; ни до рождения, ни после смерти... То ли ужас перед ничто нагнал на нее эти предположения о "той" жизни и они были лишь отражением этого ужаса; то ли наоборот этот ужас пробудил в ней инстинктивное виденье истины, дал толчок интуиции; то ли просто она была очень догадлива - рассудит сама смерть, но это представление о непостижимом после смерти так расшатало ее сознание, что она, и кстати, совершенно последовательно, стала видеть как неадекватное и обрамление смерти, то есть саму жизнь. (Ведь понимание последней целиком зависит от понимания первой.) Ей даже казалось, что чем бессмысленнее - и вне обычных рамок - она видит мир и себя, тем ближе она к Богу и к истине послесмертного бытия. Однажды Нэля, совсем очумевшая от мира, который она рассматривала как придаток к смерти, с трудом приплелась к своему врачебному кабинету. В коридоре была уже тьма-тьмущая народу, причем половина из них - полуумирающие. Эти последние были особенно наглы и активны: норовили влезть вне очереди, стучали кулаками по запертой двери, кусали друг друга. Более здоровые смущенно сторонились по углам. Гаркнув на больных, Нэля с трудом установила очередь. Потом заперлась в кабинете, и, чтоб скрасить себе существование, поцеловала свое отражение в зеркале. Только стук больных, вконец потерявших терпение, привел ее в чувство. Охрипшим голосом Нэля зазвала первого. Это был смрадный, полуразрушенный пожилой человек, переживший раньше двенадцать ножевых ранений в лицо. Запугав его медицинскими терминами, Нэля Семеновна избавилась от больного. Второй была сухонькая старушка с бантиком на голове, пришедшая сюда со скуки. С ней Нэля занималась долго: позевывая, прощупывала сердце, сосуды, упомянула о заднем проходе. Старушка ушла, оставив в качестве гонорара десять копеек. Затем показалась дама с дитем. - Если вы, мамаша, будете так переживать из-за того, что ваше дите все равно помрет, вы еще раньше его загнетесь, - разнузданно встретила Нэля Семеновна мамашу. Она знала, кому из клиентов терпимо говорить святую правду-матку. Мамаша так запуталась в предстоящей смерти своего дитя и своей собственной, что разрыдалась. Приговоренное дите между тем не среагировало: весело, точно оно уже было на том свете, дите носилось по врачебному кабинету, гоняясь за лучами солнца. Обалдев, Нэля Семеновна выперла бессмысленных. Заглянула в коридор. "Батюшки, сколько их!" - ужаснулась она. Полуумирающие лезли друг на друга, надеясь на Нэлю Семеновну, как на эдакое сверхъестественное существо. Только один, очень начитанный, жался в угол: он был шизофреником и боялся, скончавшись, перенести свое шизофренное сознание на тот свет. "Только бы не быть там шизофреником", - думал он. Плюнув на пол, Нэля Семеновна опять восстановила очередность. В кабинет влетел серенький, помятый, плешивый человек с дегенеративным лицом и оттопыренными ушами. - Требую к себе внимания! - заорал он, усевшись на стул перед Нэлей Семеновной. - Почему? - спросила врач. - Потому что я - Спиноза, - завизжал человечек, вцепившись руками в угол стола, - да, да, в прошлой жизни я был Спиноза... А теперь у меня почти не работает кишечник... Я требую, чтоб меня отправили в самый лучший санаторий. - А ну, загляну-ка я ему в горло, - подумала Нэля Семеновна. - Раскройте-ка рот. Вот так. И она с интересом заглянула в глубокое горло жалующегося. Когда кончила, больной тупо уставился на нее. - Я повторяю... Я был Спиноза... Спиноза... Спиноза, - брызжа слюной, закричал человечек. "А может, и вправду был", - трусливо мелькнуло в уме Нэли Семеновны, и под задницей у нее что-то екнуло. Молча она сняла трубку телефона, набрала номер Центрального Управления санаториев, но сразу договориться было невозможно. В трубку что-то шипели, возражали, убеждали повременить, ссылались на какие-то директивы. Спиноза между тем, тихонько присмирев, сидел в углу. Нэля Семеновна запарилась, обзванивая различные учреждения. Наконец злобно взглянула на человечка. - Не может быть, чтобы такой идиот был Спинозой, - раздраженно подумала она. - Где в конце концов доказательства?!! Устало она положила трубку. Человечек опять нервно засуетился. - Вы мне не верите, - с ненавистью выдавил он, глядя на Нэлю. - Все вы такие здесь на земле скептики. Он вдруг вскочил с места, и, подойдя к Нэле Семеновне, наклонившись, стал что-то шептать ей в ухо. - Ни-ни, - проговорила Нэля Семеновна, раскрасневшись, - ничего не понимаю, - и помотала головой. - Ах, не понимаете! - злобно вскрикнул человечек, побагровев от негодования. - Ну, а это вы, надеюсь, поймете, - он забегал по кабинету и вдруг резко распахнул рубашку. Вся его грудь была в татуировках: но среди обычных, блатных, вроде "не забуду мать родную", выделялся огромный мрачный портрет Спинозы, причем, в парике. Нэле даже показалось, что Спиноза на этом портрете странно вращает глазами. - Ну, что ж, и теперь не верите? - ухмыльнулся человечек, глядя на врача. - Не верю. Вот переспите со мной, тогда поверю, - вдруг похотливо выговорила Нэля, сразу спохватившись, как такое могло вырваться из ее рта. Но человечек не выразил удивления. - Ну, что ж, это я могу, - миролюбиво согласился он, наклонив по-бычьи голову. - Только у вас дома. - Прием окончен, - произнесла Нэля, высунув голову в коридор к больным. ...А через час, мерзко извиваясь мыслями в высоту, она, потная, валялась в постели с голым Петром Никитичем (так по-своему называла она больного, стесняясь окликать его Спинозою. Человечек добродушно согласился, что в этой жизни его можно называть и Петею). На расплывшемся лице Нэли было написано довольство. - Наглый ты, все-таки, Петя, - говорила Нэля Семеновна, - уверяешь, что был Спинозой. В ухо чего-то шепчешь. Тоже мне, доказательство! Или его портрет на грудях нарисовал! Ну и что ж из этого?! Может, ты приблатненных этим пугаешь. Петя только-только собирался поцеловать Нэлю Семеновну, но такое недоверие обидело его. Покраснев, он соскочил с постели и с озлобленным личиком забился с уголок. Он угрюмо молчал, не удостаивая Нэлю возражениями. Последняя, внимательно вглядываясь в его, чуть оттененное мыслью, дегенеративное лицо, не понимала, отчего у Петра Никитича такая уверенность: то ли это было просто внутреннее убеждение, то ли он знал какие-то тайны. - Да ведь ты, Петя, - идиот, - проговорила наконец Нэля Семеновна, обглядывая его, - как же ты мог быть Спинозою? Петр Никитич прямо-таки взвился: выгнувшись, как ученая гадюка, он подскочил к кровати; тусклые глаза его светились. - А про нравственную гармонию забыла, про закон справедливости, - пробормотал он. - В прошлой жизни я был Спиноза, а теперь - идиот... Для нравственного равновесия, для гуманности. Не слишком было бы жирно, если б я и теперь стал Спинозою? Зато тогдашний какой-нибудь кретин сейчас, небось... эдакий... как его... Жан-Поль Сартр... Нэля расхохоталась. Пугливо-дегенеративное лицо Петра Никитича повернулось в угол. - Откуда ты все это знаешь? - колыхаясь телом, изумилась Нэля Семеновна. - Вот уж не подумаешь... Хотя в тебе действительно есть что-то подозрительное. Ну, иди, иди ко мне, мой Спиноза! - и она протянула к нему свои пухлые, потные руки. Вечер прошел благополучно. На следующий день за завтраком, прожевывая здорового сочного кролика, чье мясо удивительно напоминало человечье, Нэля, после долгого молчания, проговорила, плотоядно ворча над костью: - Ты что, действительно веришь, что в мире есть справедливость? ...А как же этот кролик? Может быть, ты скажешь, что он тоже когда-нибудь станет Спинозою? Лицо Петра Никитича вдруг нахмурилось и приняло умственно-загадочное выражение. - Я был, конечно, односторонен тогда, Нэля, - просто сказал он. - Но не думай, что я, как все эти, верующие, понимаю только нравственность, забывая о познании. Наоборот, я убежден, что именно в познании ключ к нравственности. Когда мы действительно познаем потустороннее, когда спадет пелена, и мы увидим, в каком конкретном отношении находится наша земная жизнь - эта малая часть великого - ко всему остальному, то, естественно, все наши представления изменятся, и мы увидим, что зло - это иллюзия и на самом деле мир по-настоящему справедлив... Да, да... И этот самый кролик, которого ты так сладко пережевываешь... Да, да... Не смейся... И его существование будет оправдано... Ведь на самом деле он не просто кролик... И кто знает... Может быть, он когда-нибудь и будет этаким... даже Платоном. Петр Никитич поперхнулся. Кусок кролика застрял у него в горле, и он долго откашливался, пока кусок не прошел в желудок. Нэля утробно рассмеялась: эти речи в устах такого идиота, как Петя, поражали ее, словно чудо. - И все-таки, ты печешься о нравственном законе, - начала она, - пусть и путем познания, а не этой слабоумной... любви. Но почему ты уверен, что, когда спадет пелена, все окажется таким уж благополучным. Допустим даже, что земное зло - кстати, очень наивное, - как-то разъяснится, но зато может открыться новое зло, более глубокое и страшное... Неужто уж тебе не приходило в голову, что добро и зло - второстепенные моменты в мире, сопутствующие проблемы, а высшая цель - совсем в другом, более глубоком... Эта цель связана с расширением самобытия, самосознания... Нэля встала, вдохновленная своей речью. Глаза Пети горели, как у факира, и Нэля мельком подумала, что, может быть, Петя действительно был в свое время Спинозой. Это еще больше распалило ее. Она продолжала: - И даже если проблема добра и зла разрешится в пользу добра, то с точки зрения мирового процесса это совершенно второстепенно... Неужели ты думаешь, что у высших сил нет более глубокой цели, чем счастье всех этих тварей? Неужели мы должны судить о высшем по себе, вернее, по явном в нас?.. В конце этой тирады Нэля вдруг заметила, что Петя опять подурел. Его взгляд потух, лицо приняло придурковатое, выдуманное выражение; он начал хихикать, пускать слюни... и наконец, запел популярные песни. Нэля еще не могла прийти в себя от выглядывания в Петре Никитиче эдакого духовного существа, как он уже полез ее лапать. День закончился полусумасшедшим путешествием в кино. А следующие дни пошли, как в поэме: весело, придурочно и неадекватно. Петя совсем позабыл о санатории. Обрызганный своими эмоциями, как мочой, он скакал по комнате, пел песни и все время упирал на нравственную гармонию, что де, хотя сейчас он идиот, но зато раньше был Спинозою и наверняка еще им будет. Это очень умиляло его, и часто Петя, усевшись на кровати, спустив ноги, бренчал по этому поводу на гитаре. Нэле он нравился именно как идиот. Для умиления и для грозности она - во время врачебных обходов - брала с собой Петра Никитича к домашним больным. Тем более, что Петя всем своим видом и нелепыми высказываниями вселял в больных уверенность в устойчивость загробного мира. Один мужичок даже выбросил из окна все религиозные предметы, заявив, что у него теперь только один Бог - Петр Никитич. Другой - радовался Пете, как отцу, и хотел как бы влезть в его существование. Даже умирающее дите ласково улыбалось Петру Никитичу и радостно подмигивало ему глазком; особенно когда Петя, дикий и нечесаный, стоял и мутно глядел в одну точку. Только одну старушку-соседку Петя не мог ни в чем убедить; старушка уже помирала, но вместо того, чтобы молиться, держала перед собою старое зеркальце, в которое ежеминутно плевала. - Вот тебе, вот тебе, - приговаривала она, глядя на собственное отражение. - Тьфу ты... Хоть бы тебя совсем не было. Оказывается, старушка вознегодовала на себя за то, что она - как и все остальные - подвержена смерти. Умерла она самым нечеловеческим образом. Задыхаясь, приподнявшись из последних сил, она гнойно, отрывая от себя язык, харкнула в свое отражение; харкнула - упала на подушки - и умерла... А Нэля не могла нарадоваться на такие сцены; ее сознание пело вокруг ее головы, употребляя выражение теософов; она позабыла обо всем на свете, даже о своем экзистенциальном чревоугодии. А отходящих вдруг выдалось видимо-невидимо: в районе, в котором лечила Нэля Семеновна, люди стали умирать друг за дружкой, точно согласованные. Раскрасневшаяся, с разбросанными волосами, Нэля Семеновна с бурной радостью в глазах носилась по своим домишкам, как ожиревшая бабочка. Последнее время уже одна, чтобы ни с кем не делиться своим счастьем. У нее даже появилась привычка щипать умирающих или дергать их за руку, якобы для лечения. А нравственно - после этих посещений - она все вырастала и вырастала... но куда, неизвестно... Во всяком случае - внешне - она стала писать стихи, очень сдержанные, по латыни. Но одна страшная история напугала ее. Петр Никитич исчез. На столе лежала записка: "Уехал в Голландию". "Прозевала, прозевала, - мучительно подумала Нэля Семеновна. - Из-за моего увлечения умирающими... Он не вынес равнодушия к себе. Ушел". И она осталась одна - наедине со смертью. Прикованность (рассказ тихого человека) Почему все это произошло именно с мной, мне попытался объяснить один щуплый, облеванный чем-то несусветным старичок, отозвавший меня для этого за угол общественного туалета, во тьму. Он прошептал, что мой ангел-хранитель сейчас не в себе и ушел странствовать в другие, нелепые миры. От этого-то я и не могу никуда двинуться. А началось все с того, что мне рассказали одну сугубо телесную историю. Жила на свете некая Минна Адольфовна, серьезная врачиха и весьма полная баба. Жила она одна, но без мужа не была, потому что денег получала уйму. Любила жить в чистоте, широко и от внешнего бытия брать одни сливки. Было ли у нее что-нибудь внутреннее? Кто знает. Но один ее любовник говорил, что она могла неслышно икать, вовнутрь себя, распространяя смысл этого икания до самого конца своего самобытия. Так вот, недавно ее разбил паралич; причем почти намертво, так, что она лишилась дара речи, всех серьезных телодвижений, какой-то части сознания и лежала на кровати, безмолвная. Говорили, что она так может пролежать лет пятнадцать. Пенсию она стала получать большую, и, так как была совсем одинока, то назначили к ней от ее учреждения нянечек, которые тихо и покойно подбирали за ней дерьмо, меняли обмоченные простыни, кормили чем Бог пошлет. Через месяца два ее в прошлом богатенькая комната стала почти пустой, так как нянечки и медсестры все обобрали, а Минна Адольфоваа могла только молча за этим наблюдать... Я выслушал эту историю где-то в пригороде, на окраине, в грязном замордованном сквере, поздно вечером... Отряхнувшись, я пошел к далекому, невзрачному столбу, и в небе передо мной встал образ Минны Адольфовны, обреченной одиноко лежать среди людей пятнадцать лет. "Ку-ка-реку!" - громко закричал попавшийся мне под ноги петух. И вдруг вся тоска и неопределенность жизни перешли в моем сознании в какое-то неподвижное и неприемлющее остальной ужас решение. Я уже твердо знал, что пойду к Минне Адольфовне и буду ходить к ней каждый день, из года в год, тупо проводя около нее почти всю свою жизнь. Вскоре я уже нелепо стучался в ее дверь; соседка впустила меня, и я увидел почти голую комнату - сестры милосердия вывезли даже мебель, - в которой были, правда, одна кровать с Минной Адольфовной, тумбочка, гитара и ночной горшок. Минна Адольфовна могла делать только под себя, и ночной горшок стоял вечно пустой, как некое напоминание. Я остался вдвоем с Минной Адольфовной, но стоял около двери, у стены. Она сонно и животно смотрела на меня остекленевшими глазами. Я не знал, что делать, и внезапно запер дверь. Подошел к ней поближе и вдруг похлопал ее по жирному, огромному животу. Она не испугалась, только челюсть ее чуть отвисла, видимо, от удовольствия. - Ну что ж, Минна Адольфовна, начнем новую жизнь, - закричал я, бегая по комнате и потирая руки. - Начнем новую жизнь! Но как нужно было ее начинать?! Я сел в угол и начал с того, что просидел там три часа, неподвижно глядя на тело Минны Адольфовны. А за окном между тем медленно опускалось солнце. Его лучи скользили иногда по животу Минны Адольфовны. А серая тьма наступала откуда-то сверху. Вдруг Минна Адольфовна с трудом чуть повернула голову и уставилась на меня тяжелым, парализованным взглядом. Я почувствовал в ее глазах, помимо этой тяжести, еще и смутное беспокойство и попытку объяснить себе мое присутствие. Она знала, что у нее больше нечего красть, и боялась, по-видимому, что теперь ее будут есть. (Говорили, что одна юркая старушка, кормя ее, пол-ложки отправляла себе в рот.) Наконец, в ее глазах не осталось ничего, кроме холодного любопытства. Потом и оно уснуло. Она уже смотрела на меня мутно, нечеловечески, и я отвечал ей таким же взглядом. В конце концов встал, зажег свет. Она издала слабое "ик", больше животом. И вдруг она подмигнула мне большим, расплывающимся глазом. Мне показалось, что она захлопнула меня в свое существование. Вскоре я бросил работу, жену, карьеру, потом порвал все душевные связи... И с тех пор уже десять лет каждый день я прихожу в эту комнату, расставаясь с ней только на ночь. Минна Адольфовна подмигивает теперь только безобразной черной мухе, ползающей у нее по потолку. Но я не обижаюсь на нее за это. Мы по-прежнему смотрим друг в друга. Я навсегда прикован к ее существованию. Иногда она кажется мне огромным черным ящиком, втягивающим меня в свою неподвижность. Откуда эта странная прикованность? Я понял только, что она спасает меня от этого мира: я потерял к нему всякий интерес, раз и навсегда, как будто черный ящик может заменить самодвижение. Но она спасает меня и от потустороннего мира, потому что и в нем есть движение. Я ушел от всех миров в эту прикованность, точно душа моя прицепилась к этому застывшему жирному телу. Почему же иногда Минна Адольфовна плачет, в полутьме, невидимо, внутрь себя, словно в огромный черный ящик на миг вселяются маленькие, светлые ангелы и мечутся тали из стороны в сторону? Неподвижность, одна неподвижность преследует нас. Иногда, в моменты тоски, мне кажется, что Минна Адольфовна - это просто тень, тень от трупа моей возлюбленной. Но постепенно у меня становится все меньше и меньше мыслей. Они исчезают. Одна неподвижность сковывает мое сознание, и все существование концентрируется в одну точку. И, возможно, меня точно так же разобьет паралич и полностью обезмолвит, на десятилетия, на всю жизнь. И я уже знаю, что какой-то влажный от ужаса, взъерошенный молодой человек с сонными глазами наблюдает за мной. Он ждет, когда меня разобьет паралич, чтобы точно также присутствовать в моей комнате, как я присутствую в комнате Минны Адольфовны. Происшествие Григорий Петрович Гуляев, крупный мужчина лет пятидесяти, умер. На этом свете осталась от него в однокомнатной квартире жена - Наталья Семеновна, лет на десять моложе его, сынок Вова восьми лет и, кроме того, некоторые родственники, в том числе и такие близкие, как родная сестра - Елизавета Петровна, живущая Бог знает где. - Зря, зря Гриша умер, - говорила одна такая родственница, старушка Агафья. - Преждевременно, можно сказать... - А кто же свое время знает? - возразила другая родственница, покрупнее телом. - Нас ведь, паразитов, не спрашивают, когда нам умирать. Жена Наталья Семеновна ничего и никому не возражала, только вздыхала, думая о грядущем. А мальчик Вова вообще ни во что не поверил и решил, что папа просто уехал - в далекое-далекое путешествие и что он, мальчик Вова, тоже за ним скоро последует - туда, где папа. Между тем нужно было организовывать похороны. На дворе уже стояли девяностые годы, конец второго тысячелетия, время невероятно тяжелое. Но Григорий Петрович был лицо ответственное, служивое, и организация, где он трудился, помогла. Хуже всего оказалось с могилой; место еле нашли, но зато на приличном, даже веселом кладбище. Верующий ли был Григорий Петрович или нет - насчет этого никому ничего не известно было, даже непонятно. Но по крайней мере гражданскую панихиду подготовили по правилам. Она состоялась в клубе велосипедистов - там на первом этаже расположился громадный зал, окна которого выходили в зеленый, уютный и в меру поганенький садик. Гроб поставили у задней стены зала - прямо против входа. Были цветы, даже знамя и не так уж много людей. (Наталья Семеновна решила Вовку своего не пускать и отправила его на дачу к двоюродной бабушке.) В гробу Григорий Петрович постарел и вместо своих пятидесяти выглядел лет эдак на сто, а то и на все сто десять. Кожа вдруг одрябла, словно провалилась, глаза были закрыты - но с какой-то нездешней уверенностью и даже твердостью, что-де они уже никогда не откроются. Руки тоже были сложены с полной уверенностью, что они уже никогда не разомкнутся. Плакали - средне, одна только супруга, что вполне естественно, рыдала, да еще сестра. Мамы и отца у Григория Петровича уже давно не было. Двое друзей вообще не пришли. Почему-то появилось человек пятнадцать - из спортивного общества велосипедистов - совсем никому не знакомых людей. - Шляются тут всякие, - недовольно ворчала бабка Агафья. - Покойник ведь не пьяница был запойный, чтобы знать всю Москву, всех собутыльников. Он был человек тихий, ответственный. О семье заботился. - Безобразие, да и только, - подтверждала другая родственница. - Покоя даже в гробу не дают. Так вот и всю жизнь маешься, маешься, кричишь, ищешь чего-то, а потом и вознаграждения никакого нет, одно хамство. Ляжешь в гроб - и тебе же в морду наплюют... - И не говорите, - шептала третья родственница, - ребята-то эти, незнакомые, наверняка навеселе... А на дворике между тем, за кустами, расположились двое соседей Григория Петровича - Николай и Сергей, расположились для выпивки. - Ну что ж, помянем, - сказал один. - Помянем, - ответил другой. Помянули, выпили, а Сергей вспомнил: - А покойник-то нехорошо себя вел перед смертью... - Почему нехорошо? - насторожился Николай. - Драться все время лез. Чуть что - в морду, хотя и больной уже был, все понимал, к чему дело идет. - Не может быть, - ужаснулся Николай. - Факты, - упрямо подтвердил Сергей, потом задумчиво добавил: - Может, жизнь такая пошла, крутая. - Да чего ж перед смертью в морду? - В самый раз. Но не думай, что он только хулиганил. Когда один оставался в квартире, криком кричал, я слышал, у нас стенки тонкие. - Людей всех жалко, - проскрипел Николай. - Не мог он, наверное, понять: как это - тело - и вдруг его нет. У него тело было добротное, не то что... - Помянем, - проскулил Сергей, и они помянули. Между тем в зале наступило какое-то затишье. И тогда у входа появился сам Григорий Петрович, живой. Незаметно так появился, тихо, как словно вошла потусторонняя птица. Сначала никто и внимания не обратил: ну, вошел человек, наверное, собутыльник, хочет проститься с Григорием Петровичем, который в гробу. Сам Григорий Петрович, или, вернее, Григорий Петрович, который в гробу, и не пошевелился: лежит и лежит. Сразу видно: мертвый человек. Но живой Григорий Петрович все к нему подвигается, медленно, но верно. Наконец жена первая закричала: - Гриша! Да, Гриша, и пиджак тот же самый, и, главное, то неуловимое в походке ли, в улыбке, по которой сразу знаешь: это ОН, в данном случае Гриша, Гуляев Григорий Петрович собственной персоной. А другая собственная персона лежит на постаменте, в торжестве, в цветах, тихая. Наталья Семеновна еще раз расширила глаза и грохнулась наземь: Гриша! Откровенно говоря, почти никто ничего не понял: бросились к супруге, думая, что у нее инфаркт, а на живого Григория Петровича смотрели только несколько человек, остолбенев. Сестра его родная, Елизавета Петровна, отличавшаяся вообще жестким характером (иногда она ночевала и под поездом), чуть-чуть подошла к живому Григорию Петровичу и спросила: - Кто ты? - Тот, кто в гробу. - И живой Григорий Петрович подошел к мертвому Григорию Петровичу. Похолодевшая сестра его тоже приблизилась. Остальные стояли или возились около супруги. Некоторые в стороне - просто шептались. Живой Григорий Петрович пристально и, правда, довольно мрачновато смотрел на свой труп. Все цепенея и цепенея, Елизавета Петровна спросила: - А это кто? - кивком показывая на покойного. - А это я, - сумрачно ответил Григорий Петрович. - Гриша, но ведь ты говоришь, ходишь, - бормотнула Елизавета, и один глаз ее обезумел. - Ну и что? - насмешливо проговорил живой Григорий Петрович. Потом, как бы извинительно, кивнул на себя, мертвого, и пожал плечами. - Как ну и что? - ужаснулась сестра. - А вот так, - и Григорий Петрович повернулся к ней, готовой упасть. - Ладно, Лизок, ты вот что: передай Наталье - я к ней сегодня вечером попозже приду. Только пусть Вовку не берет обратно. И пускай приготовит ужин: яичницу с колбасой, кефиру, булочек. Водки не надо. - А я? - нежно прошептала сестра. - А чего ты? Мы с тобой и так родные. Живой Григорий Петрович несколько раз важно прошелся около своего гроба, остановился у головы, потрогал цветы, свои поседевшие, уже неживые волосы, тлеющий желтый лоб, незаметно дернул себя за мертвое ухо. Потом взглянул на сестру. - Вот что, - шепнул он. - Если Наташка боится, то пусть спит, скажи ей, пускай спать ложится, если пугается. Я сам разберусь на кухне, кусну, а потом к ней прилягу... И Григорий Петрович уверенно, но все-таки скорбно пошел к выходу, повернувшись задом к себе, мертвому. Большинство провожающих не знали его как следует в лицо и к тому же вообще ошалели, так что он беспрепятственно вышел из залы. Правда, какой-то мальчишка, признав в нем покойного, хотел схватить его за руку, но в последний момент не решился. Три человека, хорошо знавшие Григория Петровича, лежали на полу в обмороке. Один же просто сидел и бил себя в грудь кулаками, как бы в беспамятстве. Другие все еще откачивали Наталью Семеновну. Некоторые бормотали о галлюцинации. Другие искоса посматривали на мертвого Григория Петровича: не пошевелится ли. Усугубил положение высокий седой старик, видимо сектант: он, пронаблюдав все происходящее, подошел к гробу и плюнул в лицо покойнику, причем плюнул очень строго, как бы пригрозив. Что тут поднялось! Родственники, особенно сестра мертвеца, прямо вцепились в старика сектанта, кто-то дернул его за бороду. Послышались свистки, вроде бы вызывали милицию. Между тем музыканты, ни на что не обращая внимания, заиграли траурный марш, как и было договорено. А в зале уже дошло до мордобоя. Старикашка сектант, рваный, валялся на полу. В это время Наталья Семеновна очнулась. С изумлением она смотрела на мир. Мир был ни на что не похож: хотя гроб стоял на месте и лилась загробная музыка, ей сопутствовали мордобой и истошные крики. Тем временем уже по всему залу распространился слух, что, мол, только что Григорий Петрович приходил сюда сам, живой... и в этих похоронах что-то не то. Уже какой-то рыжий здоровенный мужик вытаскивал покойника из гроба, вопя, что мертвеца подложили. Покойника еле отбили, и события после такого факта приняли какой-то фантастический оборот; дрались все против всех, а остальные вопили. Наталья Семеновна решила, что она на том свете, и опять упала в обморок. Из своих кустов выскочили соседи-алкоголики - Сергей и Николай с криками, что они допились, потому что видели Гришу, уходящего из зала по направлению к автобусной остановке. Тем временем подъехала вызванная кем-то милиция. Первым вышло начальство - седоватый грузный лейтенант-оперативник. Но вид дерущихся у гроба поставил его в тупик. Он и его сопровождающие вышли из этого тупика минут через пять-шесть. - Разогнать надо всю эту похоронную процессию! - заорал наконец лейтенант, подходя к лежащей без сознания Наталье Семеновне, потому что ему сказали, что это супруга умершего. Около лейтенанта вдруг завертелся какой-то человек в штатском, кажется из верхов велосипедного клуба. Наталью Семеновну растрясли, и она открыла глаза. - Ваш это муж или не ваш?! - закричал человек, указывая на гроб. Наталья Семеновна заплакала. - Вы нам этими дикими похоронами демократизацию общества срываете!!! - визжал человечек, чуть не подпрыгивая вокруг Натальи Семеновны. - Дайте вы ей опомниться-то, - заорала на него старушка Агафья. - Неугомонные! Все вам надо выяснить! Дайте ей разобраться-то, умер у нее муж или жив?! Лейтенант выпучил глаза. Не в силах больше выносить такие слова и мордобой вокруг гроба, лейтенант вышел на середину зала и гаркнул: - Прекратите безобразие, не то стрелять буду! И выхватил пистолет, направив его почему-то на гроб с покойником, но потом, опомнившись, поднял пистолет дулом к потолку. Милиционеры, стоявшие около него, оцепенели. Но слова и грозный вид, как ни странно, возымели позитивное действие. Драка, как уставший синий океан, стала затихать, и, кроме истерических криков, ничего особенного больше не происходило. Человечек из верхов велосипедного клуба подошел к лейтенанту и спросил: - Что делать-то будем, товарищ... господин лейтенант? - опасливо спросил он. - Что делать? - задумчиво произнес начальник. - Первое: о происшедшем - молчать. Второе: похороны свернуть, музыку прекратить и сию же минуту уезжать на кладбище. Машина ведь есть? Есть. А я прослежу, чтоб все было как следует. Его приказа послушались. Гроб перенесли в машину. Но процессия разделилась во мнении: большинство склонялось к тому, что ехать хоронить ни к чему, потому что-де неизвестно, кого хоронят. Наталья Семеновна сначала наотрез отказалась ехать, но потом, когда гроб уже задвигали в машину, приоткрыла его крышку и возопила: - Да это же он, Гриша! Он - милый, ненаглядный, незабвенный мой. - И с этими словами она прямо за гробом нырнула в черную пасть траурной машины. За ней - сестра Григория Петровича Елизавета и еще несколько человек. По дороге Елизавета очень строго и рационально рассказала Наташе о том, что ей говорил Григорий Петрович живой. Под конец рассказа глаза Елизаветы вдруг наполнились каким-то дурманом, точно она уже пребывала в мире ином, но в очень нехорошем, и тогда Елизавета Петровна проговорила: - Ты посмотри-ка, тут перед нами Григорий Петрович мертвый и в то же время Григорий Петрович приходил живой. Их двое - один мертвый, а другой живой. После этих слов супруга Григория Петровича заскучала. Похороны закончились совсем мертвенно и отстраненно. Все молчали. Милиция только наблюдала издалека. Итак, Григория Петровича мертвого быстро похоронили. Никаких двусмысленных и вольнодумных речей не было. И все ж таки под конец напроказили: из поредевшей кучки людей вырвался какой-то старикан, побитый в предыдущей драке в зале велосипедного клуба, обтрепанный, грязный и рваный, с развевающимися волосами, и начал истерично кричать, указывая на могилу: - Нам туда надо! Туда! Потому что Григорий Петрович - он и мертвый, и живой в одно и то же время. Он и в гробу, он и ходит!.. Туда нам надо, туда! К Григорию Петровичу! Милиция приблизилась. Старикашке заткнули глотку, и все обошлось гармонично. Наталья Семеновна задумчиво возвращалась домой. В голове была одна только мысль - Григорий Петрович обещал прийти сегодня вечером. Провожала ее Елизавета Петровна, остальных родственников словно сдуло. Потом сдуло и сестру покойного. Наталья Семеновна осталась одна. Вошла в свою однокомнатную квартиру, зажгла свет и механически приготовила ужин, как и велел Григорий Петрович: яичница с колбасой... И стала ждать, почему-то поглядывая на часы. Потом, когда все-таки вышла из своего оцепенения, всполошилась: да что она, с ума сошла? кого она ждет, в конце концов? Григорий Петрович глубоко под землей, в земном крутящемся шаре, лежит и не выйти ему оттуда. Но вдруг она подошла к зеркалу и поправила волосы, подкрасила губки, захотелось накинуть что-то красивое, как будто ждала мужа после долгой командировки. Поймала себя на этом и разревелась от жалости к себе: значит, она и впрямь сошла с ума. Взяла себя в руки, и все дурные мысли прошли. Прибрала комнату, чтоб просто что-то делать, - и решила, что утро вечера мудренее. - Надо ложиться спать, - сказала она и, выпив полстакана водки, быстро разделась и завалилась в постель. - Завтра будет много забот, и все эти недоразумения забудутся... - И довольно быстро заснула. Ей приснились глаза Елизаветы, подернутые дурманом. Потом сквозь сон послышалось, как будто ключом открывали дверь. Однако это было не сновидение, она чувствовала ясно. Но не хватало сил открыть глаза, усталость, водка сковали тело, а самое главное - ей уже было все равно. Часть ее сознания была во сне, другая - бодрствовала, и этой бодрствующей частью сознания она все воспринимала, Слышала, как кто-то вошел в кухню, потом различила голос мужа, его чавканье, звон тарелки и ложки. На минуту все затихло. Потом вдруг: мат, опять звон тарелки, шум и голос мужа, что все плохо приготовлено, кругом тараканы; потом опять мат, бульканье воды... Наконец она провалилась в сон, глубокий обморочный сон. В десятом часу утра Наталья Семеновна проснулась. В поту и ужасе вышла на кухню; яичница была съедена, тарелка побита, вода пролита. Но в квартире уже никого, Наталья Семеновна взглянула на свое тело и закричала дурным голосом: на нем явственно проступали следы изнасилования... - Гриша, родной, как же так? - закричала она. Словом, Григорий Петрович мертвый лежал в земле, Григорий Петрович живой бродил по этой же так называемой земле и в момент, когда Наталья Семеновна проснулась, был совсем недалеко от ее дома. А бессмертный дух Григория Петровича покинул его - и живого и мертвого, и ушел далеко-далеко от них обоих, к своему Небесному Отцу, скрывшись от дыхания смертных и оставив Григория Петровича живого и мертвого один на один со Вселенной. Космический бог Арад, в поле духовного зрения которого случайно попала эта история, так хохотал, так хохотал, увидев эти беды человеческие, что даже планета Д., находящаяся в его ведении, испытала из-за его хохота большие неприятности и даже бури на своей поверхности. Простой человек Человек я в общем неудачный. И неудача моя состоит в том, что я не стал богом. Да, да, богом, бессмертным, внечеловеческим. Жить мне осталось всего дня два (таков уж научный прогноз), а за сорок восемь часов не выучишься стать богом. Два дня. А на остальное мне наплевать. Все кончено. Сижу я в маленьком ресторанчике в Мюнхене и коротаю это время, все-таки два дня, самые последние, тянутся безумно долго. Ну что ж, потерплю. Заказал я себе салат и три мюнхенских пива. Я люблю мюнхенское пиво, от него веет простотой. (Я и сам, в сущности, прост.) А с миром - черт с ним. С этим Мюнхеном, Рио-де-Жанейро, Нью-Йорком и прочей чепухой. Пусть моя жизнь не удалась (по причине, которую я объяснил), но у этих существ, людей, так сказать, жизни вообще не было. Так что не было даже что выбирать, кроме сосисок, салатов, машин и пива. Но где-то я их люблю. Особенно женщин. Все-таки я принадлежу к их роду, то есть роду человеческому. В этом и вся загвоздка. Во всех буддийских писаниях, например, написано, что родиться человеком - это величайшая удача, один раз такое бывает за миллионы более низших воплощений - от бесчисленных похотливых насекомых (это, конечно, символика) до демонов, орущих в пустоту. А я вот не согласен. И на кой черт нужно это человеческое воплощение, если для девяносто девяти процентов людей оно проходит даром: поспал, поел, попихался, потрудился и в гроб. Чем это лучше насекомого? Хотя вся современная западная цивилизация на этом и стоит (на физиологии то есть). Впрочем, ну ее к черту, такую цивилизацию, - все равно она скоро издохнет, как крыса, задохнувшаяся от собственного бытия. К сожалению, теперь меня уже ничто не интересует. Ибо у меня осталось только два дня. И за это время я не смогу стать богом. А человеком мне быть противно. Тем не менее повторяю: я где-то люблю этот поганый род, в котором черт меня угораздил родиться. Особенно люблю женщин. Здесь они - в этой пивной - такие странно сентиментальные, почти живые, в отличие от остальных многотысячных жителей этого города. Или мне в бреду так кажется? Я уже выпил две кружки этого красивого пива. Женщина тут сладкая, мягкая, в мясе, с большими грудями. Что в душе у них - и есть ли вообще у них душа, - я не знаю. Но некоторые современные западные теологи решительно отметают это средневековое суеверие о душе и ее бессмертии вообще. Они отметают и самого Бога, оставаясь при этом профессорами теологии. Ну, Бог им в помощь. Они делают то, за что им хорошо платят. Лично мне простые бабы в пивной нравятся гораздо больше, чем эти богословы. Опять повторяю - то, что мне не удалось стать бессмертным, планетарным божеством хотя бы, это только потому, что я воплотился не там, где хотел, а среди уже деградировавшего человеческого рода. И пусть древние тексты говорят о человечестве иное - они же имеют в виду других людей и другое время. Ну-с, с этой комедией покончено. Я опустил яд в мою последнюю кружку пива и предвкушаю... Но это поганое, гниющее, смрадное человеческое тело... Я опять-таки приобрел его в связи с рождением в этом человеческом роде - Господи, как он мне надоел. Я тупею при одной мысли о нем. Кажется, скоро - если Бог даст - я уже не буду принадлежать к нему. Я сделал все необходимое, чтоб хоть после смерти не принадлежать к нему. И все-таки, и все-таки... Я гляжу вот сейчас на них, жующих, глядящих, пьющих свое пиво. На их женщин, у которых глаза лучше, чем у мужчин. Ну и что? Пусть немного лучше. Ну и что? Господи, как они мне надоели, со своими книгами, со своим пивом, со своими религиями... Скажут, что я - духовный эмигрант. Одна моя бабка была русская, из России, другие предки - здешние. Но ведь я родился тут, на Западе. И не знаю Россию. К чему этот разговор? Через час или раньше я стану настоящим эмигрантом. Пора, пора! И все-таки. Один только раз я был в этой стране, в России. Но мало ли стран на земле - Япония, Италия, Люксембург, Бельгия. Но Россия совсем иная. Она не просто страна. Я почувствовал это, как только приехал туда. Я был там всего одну неделю. Одну неделю посреди десятков лет своей жизни. Ничего, ничего я там не понял. Ну, люди, ну, города. И вдруг один страшный момент. Я был за городом, в лесу. Природа эта поразила меня своей тоской, но какой-то высшей тоской, словно природа эта была символом далеких и таинственных сил. И вдруг из леса вышла девочка лет четырнадцати. Она была избита, под глазом синяк, немного крови, нога волочилась. Может быть, ее изнасиловали (а такое случается везде) или избили. Но она не испугалась меня - здоровенного мужчину лет сорока, одного посреди леса. Быстро посмотрев в мою сторону, подошла поближе. И заглянула мне в глаза. Это был взгляд, от которого мое сердце замерло и словно превратилось в комок бесконечной любви, отчаяния и... отрешенности. Она простила меня этим взглядом. Простила за все, что есть бездонно-мерзкого в человеке, за все зло, и ад, и за ее кровь, и эти побои. Она ничего не сказала. И пошла дальше тропинкой, уходящей к горизонту. Она была словно воскресшая Русь. Я огляделся вокруг. И внезапно ясно почувствовал, что в этой бедной, отрешенной природе, от одного вида которой пронзается душа, в этих домиках и в храме вдалеке, в этой стране таятся намек на то, что никогда полностью не понять и что выходит за пределы мира сего... Ну ладно, с этим конец. Потом, вернувшись на Запад, я завертелся в обычном человеческом колесе: деньги, бессмысленная работа, слабоумный вой по телевидению, алкоголь. Стресс. Где-то в стороне гомосексуализм. Счета. Метро. Стресс. А потом - эта болезнь. Осталось всего два-три дня, я думаю; и так еле двигаюсь. А теперь - здравствуй, пиво с ядом! На этом ставлю точку и пью... Вот и буквы расплываются... Я уже почти не могу писать. Прощай, нелепый мир! Прыжок в гроб Время было хмурое, побитое, перестроечное. Старичок Василий об этом говорил громко. - И так жизнь плохая, - поучал он во дворе. - А ежели ее еще перестраивать, тогда совсем в сумасшедший дом попадешь... Навсегда. Его двоюродная сестра, старушка Екатерина Петровна, все время болела. Было ей под семьдесят, но последние годы она уже перестала походить на себя, так что знакомые не узнавали ее - узнавали только близкие родственники. Их было немного, и жили они все в коммунальной квартире в пригородном городишке близ Москвы - рукой подать, как говорится. В большой комнате, кроме самой старушки, размещалась еще ее сестра, полустарушка, лет на двенадцать моложе Катерины, звали ее Наталья Петровна. Там же проживал и сын Натальи - парень лет двадцати двух, Митя, с лица инфантильный и глупый, но только с лица. Старичок Василий, или, как его во дворе называли, Василек, находился рядом, в соседней, продолговатой, как все равно гроб на какого-нибудь гиганта, комнате. В коммуналке проживали еще и другие: не то наблюдатель, не то колдун Кузьма, непонятного возраста, и семья Почкаревых, из которой самый развитой был младенец Никифор. Правда, к сему времени он уже вышел из младенчества и стукнуло ему три с половиной года. Но выражение у него оставалось прежнее, словно он не хотел выходить из своих сновидений, а может быть, даже из внутриутробного состояния. Потому его так и называли соседи: младенец. Екатерина Петровна болела тяжело, даже как-то осатанело. Болезнь прилепилась к ней точно чума, но неизвестная миру. Возили ее по докторам, клали в больницы - а заболевание брало свое, хотя один важный доктор заявил, что она якобы выздоровела. Но выздоровела, наверное, только ее мать - и то на том свете, если только там болеют и выздоравливают. Другой доктор так был обозлен ее неизлечимостью, что даже пихнул старушку во время приема. После каждого лечения Екатерина Петровна тяжело отлеживалась дома, но все чахла и чахла. Родственники - и сестра, и Митя, и дед Василек - измотались с ней и почти извели душу. Тянулись месяцы, и старушка все реже и реже обслуживала сама себя. Только взрослеющий младенец Никифор не смущался и уверенно, словно отпущенный на волю родителями, забредал иногда к Екатерине Петровне и, замерев на пороге, подолгу на нее смотрел, положив палец в рот. Екатерина Петровна порой подмигивала ему, несмотря на то что чувствовала - умирает. Возьмет да и подмигнет, особенно когда они останутся одни в комнате, если не считать теней. Никифору очень нравилось это подмигиванье. И он улыбался в ответ. Правда, Екатерине Петровне иногда казалось, что он не улыбается ей, а хохочет, но она приписывала это своему слабеющему уму, ибо считала, что умирает не только тело, но и ум. Никифор же думал по-своему, только об одном - взаправдашняя Екатерина Петровна или нет. Впрочем, он не был уверен, что и он сам взаправдашний. Мальчугану часто снилось, что он на самом деле игрушечный. Да и вообще пришел не в тот мир, куда хотел. Митя не любил младенца. - Корытники, когда еще они людьми будут, - улыбался он до ушей, поглядывая на стакан водки. - Им еще плыть и плыть до нас. Не понимаю я их. Старичок Василий часто одергивал его: - Хватит тебе, Митя, младенца упрекать. Неугомонный. Тебе волю дай - ты все перестроишь шиворот-навыворот. У тебя старики соску сосать будут, - строго добавлял он. То ли наблюдатель, то ли колдун Кузьма шмыгнет, бывало, мимо открытой двери, взглянет на раскрывшего от удивления рот мальчугана Никифора, на мученицу Екатерину Петровну, онемевшую от неспособности себе помочь, и на все остальное сгорбившееся семейство - и ни слова не скажет, но вперед по коридору - побежит. Наталье Петровне хотелось плюнуть в его сторону, как только она видела его, - но почему именно плюнуть, она объяснить себе не могла. Она многое не могла объяснить себе - например, почему она так любила сестру при жизни и стала почти равнодушна около ее смерти, теперь. Может быть, она просто отупела от горя и постоянного ухаживания за сестрой. Ведь в глубине души она по-прежнему любила ее, хотя и не понимала, почему Катя родилась ее сестрой, а не кем-нибудь еще. Старичок Василек, так тот только веселел, когда видел умирающую Катю, хотя вовсе не хотел ее смерти и, наоборот, вовсю помогал ее перекладывать и стелить для нее постель. Веселел же он от полного отсутствия в нем всякого понимания, что есть смерть. Не верил он как-то в нее, и все. Только племяш умирающей - Митя - все упрощал. Он говорил своей матери Наталье: - Плюй на все. Будя, помаялись. Одних горшков сколько вынесли. Чудес, маманя, на свете не бывает. Смирись, как говорят в церкви. В январе старушку отвезли опять в больницу, но через десять дней вернули. - Лечение не идет, - сказали. "Безнадежная, значит", - подумала Наталья. И потянулись дни - один тяжелей другого. Катерину Петровну уже тянуло надевать на свою голову ночной горшок, но ей не позволяли. Потом вдруг она опомнилась, застыдилась и стала все смирней и смирней. Но оживала она лишь тогда, когда младенец Никифор возникал, и то оживала больше глазом, глаз один становился у нее точно огненный - так она чувствовала Никифора. Младенец же таращил глаза - и ему казалось, что Екатерина Петровна не умирает, а просто стынет, становясь призраком. И он радостно улыбался, потому что забывал бояться призраков, относясь к ним как к своим игрушкам. Боялся же мальчуган того, чего на свете нет. Колдун-наблюдатель Козьма, завидев Никифора, порой бормотал про себя так: - Пучь, пучь глаза-то! Только меня не трогай! Знаем мы таких... Колдун пугался и вздрагивал при виде младенца. Знатоки говорили, что такое может происходить потому, что младенец чист и что, мол, душевная чистота вспугивает колдунов. Но Козьма только хохотал на такие мысли. - Ишь, светломордники, - шептал он. - Я не младенцев боюсь, а Никифора. Потому что отличить не могу, откуда этот Никифор пришел, от какого духа. Между тем доктор, серьезный такой, окончательно заявил: возврата нет, неизлечима, скоро умрет Екатерина Петровна, но полгода протянуть может, а то и год. Но время все-таки шло. Прошел уже февраль, и двоюродный браток-старичок Василий уже десятый день подряд бормотал про себя: "Мочи нет!" Старушка еле двигалась, порой по целым дням не вставала. Слова о неизлечимости и близость смерти совсем усугубили обстановку. И однажды Василек и сестра уходящей, Наталья Петровна, собрались рядком у ее изголовья. Начал Василек, ставший угрюмым. - Вот что, Катя, - твердо промычал он, покачав, однако, головой, - нам уже невмоготу за тобой ухаживать. У Натальи сердечные приступы, того гляди помрет. Во мне даже веселия не стало. Все об этом говорят. Мне страшно оттого, - тихо добавил он. Старушка Екатерина Петровна замерла на постели, голова онеподвижела, а глаза глядели на потолок, а может быть, и дальше. - С Мити толку нет: молодой, но пьяный, больной умом и ничего не хочет. Управы на него нет. Денег нет. Сил нет. Наталья Петровна побледнела и откинулась на спинку стула, ничего не говоря. - Ты же все равно умрешь скоро, - сквозь углубленную тишину добавил дед Василий. - И што? - еле-еле, но спокойно проговорила Катерина. - Тянуть мы больше не можем, - прошептала Наталья. - И чево тянуть-то? - Конец-то один, Катерина. Ну проживешь ты еще полгода, ну, месяцев семь, и что толку? И себя изведешь, и нас раньше времени в могилу отправишь, - вставил Василий. - А я не могу тотчас помереть, родные мои. Нету воли, - проговорила Екатерина Петровна и положила голову поудобней на подушке. - Попить дать? - спросила сестра. - Дай. И та поднесла водички. Старушка с трудом выпила. - Ну? - Что "ну", Катерина, - оживился Василек. - Тебе и не надо чичас умирать. По своей воле не умрешь. Давай мы тебя схороним. Живую, - Василек посерьезнел. - Смотришься ты как мертвая. Тебя за покойницу любой примет. Схороним тихо, без шпаны. Ты сама и заснешь себе во гробе. Задохнешься быстро, не успеешь оглянуться. И все. Лучше раньше в гроб лечь, чем самой маяться и нас мучить. Думаешь, боязно? Нисколько. Все одно - в гробу лежать. Мы обдумали с Натальей. А Митя на все согласен. Воцарилась непонятная тишина. Наталья стала плакать, но дедок ничего, даже немного повеселел, когда выговорился до конца. Екатерина долго молчала, все сморкалась. Потом сказала: - Я подумаю. Наталья взорвалась: - Катька! Из одного чрева с тобой вышли! Но сил нет! Уйди подобру-поздорову! А я потом, может быть, скоро - за тобой! Способ хороший, мы все обдумали, все концы наш районный врач, Михаил Семенович, подпишет, скажем ему, померла - значит, померла. Сомнений у него ни в чем нет, он тебя знает. Василек насупился: - Ты, главное, Катерина, лежи во гробу смирно, не шевелись. А то тебя же тогда и опозорят. И нас всех. А не шевелишься - значит, тебя уже нету... Все просто. Катерина Петровна закрыла глаза, сложила ручки и тихо вымолвила: - Я еще подумаю. - Ты только, мать, скорей думай, - почесал в затылке Василек. - Времени у нас нету и сил. Если тянуть, то ты все равно помрешь, но и Наталью утащишь. А что я один без двоюродных сестер делать буду? Пустота одна, и веселье с меня спадет. Благодаря вам и держусь. Наталья всплакнула. - Умирать-то ей все же дико, Васек. - Как это дико? А что такое умирать? Просто ее станет нету, и все, но, может, наоборот, нас станет нету, а она будет. Чего думать о смерти-то, если она загадка? Дуры вы, дуры у меня. И всю жизнь были дуры, за что и любил вас. Екатеринушка вздохнула на постели. - Все время нас с Наташкой за дур считал, - обиженно надула она старые умирающие губки. - Какие мы дуры... - У нас только Митя один дурак, - вмешалась вдруг Наталья. - Да муж мой, через год пропал... А больше у нас никого и не было. Ты подумай, Катя, глубоко подумай, - обратилась она к сестре. - Мы ведь тебя не неволим. Сама решай. В случае твоего отказа если растянем, то, может быть, вместе и помрем. У Василька вон инфаркт уже был. Один Митяй останется - жалко его, но его ничем не исправишь, даже если мы останемся. На этом семейный совет полюбовно закончился. Утром все встали какие-то бодрые. Старушка Катерина Петровна стала даже ходить. Но все обдумывала и, думая, шевелила губами. К вечеру, лежа, вдруг спросила: - А как же Никифор? - Что Никифор? - испугался Василек. - Он мне умирать не велит, - прошептала старушка. - Да ты бредишь, что ли, Катя? - прервала ее Наталья, уронив кастрюлю. - Какой повелитель нашелся! - Дай я с ним поговорю. - Как хочешь, Катя, мы тебя не неволим. Смотри сама, - заплакала Наталья. Привели Никифора. Глаза младенца вдруг словно обезумели. Но это на мгновение. Наталья дала ему конфетку. Никифор съел. - Будя, будя, - проговорил он со слюной. И потом опять глаза его обезумели, словно он увидел такое, что взрослые не могут увидеть никогда. А если раньше когда-нибудь и видели, то навсегда забыли - словно слизнул кто-то невидимый из памяти. Но это длилось у Никифора мгновение. Катерина смотрела на него. - Одобряет, - вдруг улыбнулась она и рассмеялась шелковым, неслышным почти смехом. Вечер захватила тьма. Колдун-наблюдатель Козьма внезапно исчез. Наутро Екатерина Петровна в твердом уме и памяти, но робко проговорила, зарывшись в постель: - Я согласная. Виден был только ее нос, высовывающийся из-под одеяла. Василек и Наталья заплакали. Но надо было готовиться к церемонии. - Вам невмоготу, но и мне невмоготу на этом свете, - шептала только Катерина Петровна. После такого решения она вдруг набралась сил и, покачиваясь, волосы разметаны, заходила по комнате. - Ты хоть причешись, - укоряла ее Наталья Петровна. - Не на пляже ведь будешь лежать, а в гробу. Катерина Петровна хихикнула. Один Митя смотрел на все это, отупев. - Ежели она сама желает, то и я не возражаю, - разводил он руками, - мне горшки тоже надоело выносить и промывать. - Ты только помалкивай, - поучал его Василек. - Видишь, люди кругом ненормальные стали. Глядишь, и освистят нас, если что... - Она-то согласная помереть, но сможет ли, - жаловалась Наталья. - Хорошо бы до опускания в землю померла. По ходу. Начались приготовления. А Екатерине Петровне стало что-то в мире этом казаться. То у сестры Натальи Петровны голова не та, точно ее заменили другой, страшной, то вообще люди на улице пустыми ей видятся (как присядет Екатеринушка у окошечка), словно надуманными, то один раз взглянула во двор - брат-дедок Василек за столом сидит без ушей. То вдруг голоса из мира пропали, ни звука ниоткуда не раздается, будто мир беззвучен и тих, как мышь. Старушка решила, что это ободряющие признаки. Наступил заветный день. - Сегодня в девять утра ты умерла, Екатеринушка, - ласково сказал дед Василий. - Лежи себе неподвижно на кровати и считай, что ты мертвая. Наталья уже побежала к врачу, Михаилу Семеновичу, - сообщить. Старушка всхлипнула и мирно согласилась. - Не шевелись только, Катя, Христом-Богом прошу, - засуетился Василек. - Ведь скандал будет. Еще прибьют и тебя и меня. Зачем тебе это? - Я согласная, - прошептала тихо старушка. - А я за Почкаревыми сбегаю. Пусть соседи видят, - и Василек двинулся к двери. - А где Митька? - еле выдохнула старушка. Василек разозлился: - Да ты померла, Катя, пойми ты это. Уже девять часов пять минут. При чем тут Митька? Он сбег от страху и дурости. - Поняла, поняла, Василий. - Гляди, какая ты желтая. Покойница на веки вечные. И Василек хлопнул дверью. Скоро пришли супруги Почкаревы, просто так, взглянуть. Старушка не храпела, не двигалась, не шипела. - Тяжело видеть все это, - проговорил Почкарев и тут же исчез. Почкарева же нет - подошла поближе, внимательно заглянула в лицо Катеринино. Дедок даже испугался и от страха прыгнул в сторону. - Царствие ей небесное, - задумчиво покачала головой Почкарева. - Старушка невинная, беззлобная была! - Она уж теперь в раю! - из угла выкрикнул Василек. - Это не нам решать, - сурово ответила Почкарева и вышла. - Ну, что? - тихо-тихо спросила Екатеринушка исчезающими бледными губами. Василек подскочил к ней. - Спи, спи, Екатерина, - умильным голосом проурчал он. - Спи себе спокойно. Никто тебе не мешает. Через час пришла Наталья. Отозвала в коридоре Василька. - Ну, Вася, - зашептала она, - Михаил Семенович так и выпалил: "Да она уж давно должна помереть. Сколько можно". Но для порядку сестру пришлют, чтоб удостоверить смерть, тогда и справку подпишет. - Когда сестра придет? - Часа через три обещала. Екатеринушка лежала, как мертвая, хотя никто не приходил наблюдать ее. Сама по себе лежала мертвецом. Никаких видений уже не было в ее душе. Прибежал Митя. - Как дела? - спросил он у матери и кивнул в сторону лжепокойной. - Подвигаются, - угрюмо ответила Наталья и смахнула слезинку. Через час старушка шевельнулась. Василек струсил. - Не надо, Катя, не надо, привыкай. Ждать недолго, скоро схороним. - Чаю хочу, - громко, на всю комнату сказала Екатерина. - Многого хочешь, Катя, - осклабился Василек. - Может, тебе еще варенья дать? Покойницы чай не пьють. Терпи. - Да ладно, давай я ее напою и поисть чего-нибудь дам, хоть она и мертвая, - разжалобилась Наталья. - Ты что, мать? - заорал вдруг Митя. - Вы ей жрать будете давать, а дерьмо? Что мне ее, из гроба на толчок вытаскивать, что ли, пока она тут будет валяться? Дядя Василий ведь гроб завтра оформит, у него блат. Но пока похоронят, я с ней тут с ума сойду. - Митя даже покраснел от злости и стал бегать по ком-нате. - Изувер ты, изувер, - заплакала Наталья, - что ж она, без глотка воды будет три дня в гробу лежать? - Да, конечно, Наталья, ты права, - смутился Василек. - Небось не обмочится. Как-нибудь выдержим. - Выдержите, ну и выдерживайте, - рассвирепел Митя. - А если от гроба мочой будет вонять или чем еще - на себя пеняйте. Похороны сорвете. Люди могут догадаться! А я больше таскать ее на горшок не буду, хоть и из гроба. И он убежал. - Вот молодежь! - покачал головой Василек. - Все горе на нас, стариков, сваливают. Екатеринушка между тем была тиха и не сказала ни единого слова в ответ. Наталья, в слезах, из ложечки напоила старушку. Та умилилась и как-то совсем умолкла, даже душевно. Пришла медсестра. Василек ее близко к кровати, на которой лежала покойница, не подпущал, но сестра сама по себе еле держалась на ногах от усталости и чрезмерной работы. - Ну что тут смотреть, - разозлилась она. - Ясное дело - покойница. Приходите за справкой завтра утром. Я побегу. И побежала. Главное было сделано. Справка о смерти почти лежала в кармане. На следующий день Василек, помахивая этой бумагой перед самым носом чуть-чуть испугавшейся Катеринушки, говорил ей: - Ну, теперь все, Катя! Документ есть. Гроб завтра будет. И через два-три дня схороним. - И ты отмучаешься, Катя, и мы, - всхлипывала Наталья. - Я што, я ничаво, - чуть шамкала старушка, лежа, как ее научили, в позе мертвой. - Попоить тебя? - Попои, сестренка, - отвечала старушка. - А то все, все болит. Тяжко. - Скоро кончится, - заплакал Василек. Гроб внесли на следующий день. Василек запер дверь на ключ - мало ли что. В комнате оставались еще Наталья Петровна, Митя и будущая покойница. - Давай, Митька, помогай. Сначала снесем ее на горшок. А потом в гроб. - Не мучьте меня! - ответил Митя. - Да я хочу только на горшок, а не в гроб. В гроб - не сегодня, - закапризничала вдруг старушка. - И правда, пусть еще полежит в постели, - вмешалась Наталья. - Зачем сразу в гроб. Сегодня никого не будет, одни свои. Пусть немного понежится в кроватке. Последние часы, - она опять жалостливо всплакнула. - Путь-то далек. На том и решили. Василек ушел к себе в соседнюю комнату - бредить. Митька сбежал. Ночью Катеринушка храпела. И Наталье от этого храпа спалось беспокойно. К утру старушка во сне вдруг взвизгнула: "Не хочу помирать, не хочу!" И Наталья, обалдевши, голая встала и села в кресло. "Наверное, все сорвется", - подумала она. Но проснулась старушка как ни в чем не бывало и насчет того, чтобы бунтовать там, ни-ни. Во всем была согласная. Но внезапно у нее возобновились физические силы. Старушка была как в ударе, точно в нее влили жизненный эликсир: сама встала с постели и начала бодренько так ходить, почти бегать по комнате. Этого никто не ожидал. - Если ты выздоровела, Катя, - заплакала Наталья, - так и живи. А справку мы разорвем, пусть нас засудят за обман, лишь бы ты жила. Василек согласно кивнул головой. - Хоть в тюрьму, а ты живи. Гроб стоял на столе, рядом с самоваром. Наталья, полуголая от волнения, сидела в кресле, а Василек с Катеринушкой ходили друг за другом вокруг стола с гробом. - Да присядьте вы оба, - вскрикнула Наталья. - В глазах темно от вас. Они присели у самовара за столом, у той его части, которую не занимал просторный гроб, сдвинутый почему-то к другому краю. - Самовар-то вскипел, Наталья, - засуетился Василек. - Напои хоть нас с покойницей чаем. Она ведь всегда чай любила. - Чай и живые любят тоже. Кто чай-то не любит, - заворчала Наталья и разлила по чашкам, как надо. - Живи, Катя, живи, если выздоровела. - Да как же я вас теперь подведу? - отвечала Катеринушка, облизывая ложку из-под варенья. - Вас же посадить теперь могут из-за меня. Скажут, например, фулиганство или еще что... Нет уж, лучше я помру. - Да ты что? - выпучил глаза Василек. - Тюрьма - она все же лучше могилы. Подумаешь, больше года не дадут. Стерпим. А то и отпустят, не примут в тюрьму. Все бывает. - Я теперь помирать охотница стала, - задумчиво проговорила Катеринушка, отхлебывая крепкий чай. - Хлебом меня не корми. - С ума сошла, - брякнула Наталья. - Если безнадежно с болью, то, конечно, лучше помереть, а если выздоровела, то чего же не попрыгать и не подумать на воле. Земля-то большая. - Не пойму я себя, - тихонько заплакала Катерина. - Куда мне теперь идтить? К живым или к мертвым? К вам или к прадеду? Помнишь его, Наталья? - Помню. - Я подумаю, - сказала Катеринушка, - но вас все равно не подведу. Чего-нибудь решим. Василек и Наталья переглянулись. Наталья закрыла глаза. - Нет, ты живи, Катя, живи, - тихо сказала Наталья. - Я и живу, хоть и покойница, - прошамкала старушка и стала двигаться вокруг стола. Вскоре она так же внезапно, как почувствовала ранее прилив сил, ослабела. И ослабела уже как-то качественно иначе, по-особому. - Нет, то был обман, с силушкой-то, - проскрипела Катерина. - Слабею я. Это конец, Наташа. - И что? - хрипло спросила Наталья. - А что? Лягу в гроб, как задумали... - Может, не стоит? - осведомился Василек. - А чево? Обман был с силою, и все, - старушка, задумавшись, еле-еле двигалась по комнате, хватаясь за стулья. - Ох, упаду сейчас. Насовсем, - чуть слышно сказала она. Ее уложили. Катеринушке становилось все хуже и хуже. Вдруг старушка, словно набравшись последних сил, проговорила: - Хочу в гроб. Но сама. Кладите гроб на пол, как корыто. Я лягу в него. А вы потом перенесите меня на стол. Старушка вскочила. Гроб поставили на пол перед ней. - Премудрость прости, - вдруг тихо-тихо проговорила Катеринушка и нырнула живая в гроб. После этого как-то по-вечному затихла. Василек закряхтел. С трудом родственнички подняли гроб на стол. Украсили, как полагается, цветами. Митя вдруг зарыдал. Старушка открыла один глаз и посмотрела на него. - Уймись, Митя, не шуми, - засуетился Василек. - Все сорвешь нам. Не тревожь старушку... Чего ревешь как медведь? Убегай отсюдова подальше! Митя опять сбежал. На следующий день пришли какие-то отдаленные подруги. - Помогать нам не надо! И сочувствовать тоже! Чего пришли-то? Выкатывайтесь, - осмелился на них Василек. Но Наталья задушевно не согласилась с ним, подруги постояли, посидели минут десять и ушли. - Не суетись так, дедуля, - всплакнула она. - Тишина должна быть в доме, в конце концов. Из уважения к покойнице. Ведь сестра она мне родная... Хам. Василек обиделся и ушел. Наталья вышла в туалет. Внезапно дверь тихо приоткрылась, и в комнату влез, слегка постанывая, младенец Никифор. Он тихонько подошел к ложу Екатерины Петровны. Старушка скорбно вытянула руку из гроба и ласково потрепала его по щеке. Никифор не удивился - для него и так мир был как плохая сказка. Он изумился бы скорее, если б рука не протянулась. Но он пожалел старушку, думая, что жалеть надо даже пенек. Покойница пожала на прощание его слабенькую ручку. Глаза младенца засветились. Он что-то прошептал, но старушка ничего не поняла. Наталья, возвращаясь из клозета, встретила его уже в коридоре. - Что ты тут шляешься без отца, без матери, кретин! - набросилась она на ребенка. - Ты что, к мертвой заходил? Отвечай, заходил ли к мертвой? Никифор посмотрел в сторону, и Наталья Петровна решила почему-то, что он полоумный. - Колдун, сумасшедший ребенок и покойница - вот жильцы нашего дома, - взвизгнула она. - Хватит уже, хватит! Пшел домой, маленький! Никифор никому не рассказал о своем свидании. Он незаметно не раз приходил и в последующие дни к ложу полумертвой, и веки Катеринушки подрагивали, но она уже не открывала глаз, а только не шурша высовывала желтую руку из гроба и трепала ею младенца по щеке и всегда пожимала ему ручку на прощание. Младенец взрослел, но по-особому. Только как-то отяжелела его голова. А лицо "покойницы" во время его посещения светлело. В остальном Катеринушка ничем не выдавала себя, не болтала уже о пустяках с сестрою и братом, а молчала и молчала, уходя в непонятную тишину. Никаких мыслей уже не было в ее душе, словно душа ее провалилась в пустоту. И было ей холодно и покойно. Настало время похорон. Сначала повезли в церковь. Василек старался держать крышку гроба в стороне - чтоб не спугнуть старушку. Но никто не обращал на детали внимания - да и народу никого почти. Только одна девица, пришедшая неизвестно откуда, твердила, что все - обман, и тем перепугала родственников. Но потом оказалось, что она имела в виду общий обман во Вселенной, а не Екатеринушку. Сама же старушонка оставалась смирная, даже как-то чересчур, во своем гробу. "Подохла она, что ли? - вертелось в уме Мити. - Ну хоть бы вякнула что-нибудь, дала знать, что жива, а то совсем голова кругом идет. Не поймешь, кто живой, а кто мертвый. И ведь всегда была такой стервой". В церкви все сначала шло как надо. Но потом произошла нехорошая заминка. Батюшка прочитал положенные молитвы, но в какое-то мгновение вдруг увидел, что покойница неожиданно открыла один глаз, а потом быстро закрыла его, словно испугавшись. Он подумал, что ему почудилось. Но спустя минуты три он заметил, что покойница опять открыла глаз и подмигнула - кому, непонятно. Батюшка решил, что его смущают бесы. Он был так смирен, что не мог в чем-либо сомневаться. Довольно опасно было целовать лжепокойницу, самозванку, можно сказать, и вообще прикасаться к ней при окончательном прощании. Митя ловко увильнул от этого, Василек приложился, а Наталья ухитрилась даже шепнуть в ухо сестрице: "Терпи, Катеринушка, терпи!" У старушки не дрогнул ни один мускул на почерневшем лице. Остальных - а было их-то всего трое, включая странную девицу, не допустили уговором до Катерининого лица. "Она ведь брезгливая была, - опасаясь, думал дед Василек. - Чужой полезет лизнуть, она еще плюнет ему в харю. То-то будет скандал". Далее все пошло как по маслу. Провожающие двинулись к кладбищу на потрепанном автобусе. Василек суетливо побаивался момента, когда неизбежно надо будет закрыть гроб крышкою. Но Наталья Петровна шепнула ему, что-де они с Митей еще в квартире отрепетировали этот момент. И действительно, на похоронах все сошло с рук, старушка не вздрогнула, не завопила, а из осторожности Василек незаметно оставил ей щелку, чтоб старушка совсем не задохнулась. - Как бы чего не вышло раньше времени, - шептал Наталье дедок. - Вдруг она не захочет, если начнет задыхаться. Уж когда будут забивать гроб, у могилы, - это недолго и надежней как-то. Тут уж не повернешь назад. - Помолчал бы, - оборвала его заплаканная Наталья. - Помолился бы лучше о ее душе. Стояла осень, уже выпал ранний снег, и на кладбище было одиноко и прохладно. Дул ветер, и деревья, качаясь, словно прощались с людьми. За деревьями виднелась бесконечная даль - но уже не даль кладбища, а иная, бескрайняя, русская, завораживающая и зовущая в отдаленно-вечную, еще никому не открытую жизнь. Процессия вяло подходила к концу. "Умерла уже Катерина или нет?" - робко думала Наталья, пока шли к могиле. По крайней мере, гроб молчал. Но нервному Васильку казалось, что крышка гроба вот-вот приоткроется и старушка оттудова неистово завопит. Но все было тихо. Гроб поставили на краю могилы. Пора было забивать крышку. - Критический момент, - шепнул Василек. - Вдруг она не выдержит? - Да уснула она уже, уснула, - ответил полупьяный Митя. Крышку забивали так, что у Натальи и Василька стало дурно с сердцем. "Каково-то ей, - подумала Наталья, - бедная, бедная... И меня так же забьют". Неожиданно для себя она вдруг прильнула к гробу. И тогда ей почудилось, что из гроба доносятся проклятья. Страшные, грозные, но не ей, а всему миру. Наталья отпрянула. - Ты ничего не слышал? - шепнула она деду. - Не сходи с ума-то! - прошипел Василек. - Она уже задохнулась. Кругом одна тишина. Мышь бы пробежала, и то слышно. - Отмучилась, несчастная, - заплакала Наталья. - Как страдала от всего!.. А нам еще мучиться. - Не скули, - оборвал Василек. Дунул дикий порыв ветра, потом еще и еще. Показалось, что он вот-вот сбросит гроб в могилу. Но гроб спокойно опустили туда могильщики, и посыпалась мать-земля в яму, стуча о гроб. Словно кто-то бился в него как в забитую дверь... Душа Катерины отделилась от тела. Сознание - уже иное - возвращалось к ней. Но она ничего не понимала: ни того, что теперь, после смерти, происходит с ней, ни того, что было вокруг... Великий Дух приближался к Земле. В своем вихре - в одно из мгновений - он увидел маленькую, влекомую Бездной, никем не замеченную мушку - душу Катерины, и поманил ее. Она пошла на зов. Рационалист У хмуренького, невеселого мальчика Вовы родилась сестра. Ну, сестра как сестра - толстенькая, розовая и мокрая, как пот от страха. И на мир она не смотрела, а только дрыгала ножкой. Все живое суетилось вокруг нее: мама забросила бить папу кастрюлей по морде, а папа забросил свою карьеру. А бабушке Федосье перестали сниться ее сны про сумасшедших. Даже котенок Теократ стал почему-то побаиваться мышей. Но особое изменение произошло у мальчика Вовы. Раньше он ни на что не обращал внимания, а кино считал выдумкой. Но с рождением сестры стал понемногу настораживаться, точно случилось что-то большое, вроде прилета марсиан или венерян. Ушки его теперь раскраснелись, он подолгу запирался в уборной, что-то вычислял, а когда все взрослые толпились вокруг сестры, забивался в угол и оттуда смотрел, как смотрит, например, собака на электрический двигатель. - Вова так робок, что боится даже своей сестры-младенца, - говорил по этому поводу папа Кеша своему лечащему психнатру. Но так как все были заняты своей девочкой Ниночкой, то Вову особенно никто не замечал. Даже котенок Теократ. А между тем мальчик Вова беседовал со своей сестрой. Когда в комнате ненадолго никого не было, он подбирался к ее колыбельке и урчал. Девочка Нина глядела на него ясно и доверчиво. Она, наверное, считала его истуканом, пришедшим с того света. И поэтому строила ему глазки. Но мальчик Вова подходил к ней не с добрыми намерениями. Надо сказать, что колыбелька Ниночки стояла почти на подоконнике, у открытого окна. А этаж был седьмой. Дело происходило летом, и мама Дуся считала: пусть дитя овевает свежий воздух. Она верила в открытый мир. Однажды все взрослые, обступив Ниночку, верещали: "У, ты моя пуль-пулька, у, ты мой носик, у, ты моя колбаска", - а на Вову даже не поглядели, не говоря уже о том, чтобы сказать ему что-нибудь ласковое. Мальчик Вова так рассердился, что решил тихонько спихнуть Ниночку на улицу, в открытый мир, как только все уйдут. Он возненавидел сестренку за то, что ей все уделяли внимание, а на его долю остался шиш. Но теперь его терпение лопнуло. Особенно уязвило поведение папы Кеши. С давних пор мальчик Вова считал папу Кешу Богом и очень любил, когда Бог его согревал. А когда божество повернулось к нему задницей, мальчик Вова внутренне совсем зарыдал. Только никто не видел его слез, кроме крыс и маленьких домовых, прячущихся в клозете. И вот когда в комнате никого не осталось, мальчик Вова на цыпочках, оборотившись на свою тень, подкрался к люлечке с Ниночкой. Лю-лю-лю, люлечка. Несомненно, он туг же спихнул бы сестренку в открытый мир, но произошла некоторая заминка. Не успел Вова приложить свои игрушечные нежные ручки, чтоб опрокинуть дитя, как в последний момент вдруг заинтересовался ее личиком. Дитя в этот миг было особенно радостно и прямо улыбалось Бог знает чему, махая ножками. - Ишь, точно мое отражение в зеркале, - заключил мальчик Вова. - Но в то же время ведь это не я, - успокоился он. Вовик ухмыльнулся и хотел было уже опрокинуть дитя, но в этот момент вошла улыбающаяся мама Дуся. Мальчик кивнул ей и незаметно отошел в угол. "Недаром говорят взрослые, что сразу никогда ничего не получается", - подумал Вова, засунув руки в карманы и делая вид, что рассматривает картинки. Он был рационалист и любил доводить дело до конца. - Ты надолго ли? - спросил он через несколько минут уходящую маму Дусю. - За молоком, - ответила та. На сей раз Вову не отвлекали всякие шалости. Он ретиво подбежал к люльке и изо всех сил толкнул ее, как буку. Дитя летело вниз как-то рассыпчато, всe в белом белье, только ручонки вроде бы махали из-под одеяла. Вова настороженно наблюдал из окна. "А вдруг не разобьется", - думал он. Но дитя, шлепнувшись, больше не двигалось. Вовику даже показалось, что лучи солнца непринужденно и разговорчиво играют на этой застывшей кучке. И она - эта кучка - словно веселится в ответ всеми цветами весны и радости. Он, пошалив, погрозил ей пальчиком. Когда вернулись родители, то, натурально, им стало нехорошо. Даже очень нехорошо. Все было вполне естественно. Мальчика Вову тут же спрятали в другую комнату, чтоб не напугать. Бабушка Федосья ссылалась на свои сумасшедшие сны, папа Кеша - на ветер, а мама Дуся ни на что не ссылалась: она не помнила даже себя. Но зато потом, через несколько недель, когда все угомонилось и очистилось, родители души не чаяли в Вовике. "Ты наш единственный", - говорили они ему. Жизнь его пошла как в хорошей сказке про детей. Все ухаживали за ним, одевали, давая волю ручкам, закармливали и дарили ласку, нежность и поцелуи. Мальчик рос, как дом. Только иногда он пугался, что кто-то Невидимый спихнет его с седьмого этажа, как он столкнул сестренку. Но ведь невидимое существовало и раньше, до того как он ее спихнул. "Все равно от невидимого никуда не денешься", - вздыхал мальчик Вова и продолжал наслаждаться своей жизнью. Свадьба Семен Петрович, сорокалетний толстоватенький мужчина, уже два года страдающий раком полового члена, решил жениться. Предложил он свою руку женщине лет на десять моложе его, к тому же очень любившей уют. Он ничего не скрыл от невесты, упирал только на то, что-де еще долго-долго проживет. Свадьбу договорились справлять лихо, но как-то по-серьезному. Всяких там докторов или шарлатанов отказались взять. Набрали гостей по принципу дружбы, но, чтобы отключиться от нахальства и любознательности внешнего мира, место облюбовали уединенное, за городом, на отшибе. Там стоял только домишко родственника Ирины Васильевны, а кругом был лес. Ехали туда хохоча, на стареньком автобусе, ходившем раз в два дня. Домишко был действительно мрачноват и удивил всех своей отъединенностью. - Первый раз на свадьбе в лесу бываю, - заявил Антон, друг Семена Петровича. - Для таких дел все-таки повеселее надо было место сыскать, - заметил насмешник Николай, школьный приятель Ирины Васильевны. - Окна в нем и то черны, - удивилась Клеопатра Ивановна, сотрудница Семена Петровича по позапрошлой работе. - А мы все это развеселим, - сказал толстяк Леонтий, поглаживая брюшко. Туг как тут оказалась собачка, точно пришедшая из лесу. Народу всего собралось не шибко - человек двадцать, так как задумали, - и все быстро нашли общий язык. Закуски было видимо-невидимо: старушка Анатольевна, родственница Ирины Васильевны, еще заранее сорганизовала еду. Начали с пирогов и с крика: "Горько, горько!" Семен Петрович сразу же буйно поцеловал свою Ирину, прямо-таки впился в нее. "Ну и ну", - почему-то подумала она. Шум вокруг невесты и жениха стоял невероятный. Ирина робко отвечала на поцелуи. Вообще-то, она была безответна, и ей все равно было, за кого выходить замуж, лишь бы жених был на лицо пригожий и не слишком грустный. Грустью же Семен Петрович никогда не отличался. Молодым налили по стакану водки, как полагается. После первых глотков особенно оживился толстяк Леонтий. - Я жить хочу! - закричал он на всю комнату, из которой состоял этот домик. В углу были только печка и темнота. - Да кто ж тебе мешает, жить-то? - выпучил на него глаза мужичок Пантелеймон. - Живешь и живи себе! - Много ты понимаешь в жизни, - прервала его старушка Анатольевна. - Леонтий другое имеет в виду. Он хочет жизни необъятной... не такой. И она тут же задремала. Звенели стаканы, везде раздавались стуки, хрипы. Было мрачно и весело. Свет - окна были махонькие - с трудом попадал внутрь домика, а электричества здесь не любили. - Молодым надо жить и жить, пусть Сема наш хворый, это ничего, кто в наше время здоров! - завизжала вдруг старушка Анатольевна, пробудясь. Ее слушали снисходительно. Круглый резвый подросток лег четырнадцати, непонятно как попавший