лит, наподобие камня, только не камень... И пересекает это безжизненное место узкая совершенно черная полоса, словно выжженная земля, такая черная, что глаз отказывается ее разглядеть. И она на глазах ширится, ширится, и это уже трещина, не имеющая дна, она отделяет дом и его самого от остального мира... Он просыпался в поту, так сжав зубы, что челюсти потом ломило от боли. x x x Он шел по огромному дому, не разбирая пути, и пришел в мастерскую, потому что десятилетиями каждое утро, а часто и ночью, приходил сюда, и привык. По стенам стояли работы, некоторые лицом к стене, две-три смотрели в высокие, стрельчатые окна. Еще было темновато, но зажигать свет он не хотел, и смотреть не хотел тоже. Ему нравился сам воздух этого зала, запах макового масла, красок и разных лаков, тишина, полумрак, холсты у стен, молчание, пустота. В детстве он не был общительным, любил тишину, потом все изменилось, почему, он не знал. Жизнь заставила, он бы ответил, хотя понимал, что эти слова пусты и ничего объяснить не могут. Он подумал о своем странном пути, который вроде бы выбрал, потому что всегда выбирал, а потом не отступался от своего, и всерьез не проиграл ни разу. И вот стоит на этом месте, все прошло, почти все сделано, и получилось, ведь да, получилось? И все-таки, совсем не так, как представлял. Огромность результата удивляла его -- как можно было все это придумать и создать, пусть с помощью смирения и трудолюбия учеников?.. Он гордился, да. И все равно, налицо усмешка жизни, о которой он часто говорил ученикам: хочешь одно, а получается другое. Чем ясней планы, тем неожиданней результат. И это мое ВСЕ?. От того, что ВСЕ, многое меняется. ВСЕ должно было быть другим. Он не понимал, почему оно вот такое, и даже не получилось, а случилось, хотя складывалось из ежедневных, вроде бы сознательных усилий. Это не удручало его, нет, он видел, как далеко позади оставил сверстников, товарищей, друзей... и все равно -- как именно это произошло? Казалось, он сделал все, что хотел. Был ли какой-то иной путь или возможность? Он не знал, он просто приходил сюда и удивлялся. А сегодня не удивился, с холодной уверенностью сказал себе: Это ВСЕ, Пауль. Не убавишь, не прибавишь. Как ни старался, а вот не то. НЕ ТО. x x x Паоло в мастерской. Сидит в углу, на своем любимом месте, отсюда видно, как несколько подмастерьев и Айк суетятся, подчищают уголок огромного холста, на который, по клеткам, был перенесен эскиз учителя. Венера, Марс, собирающийся на войну, его пытаются отговорить... Благородный сюжет, исполненный благородными средствами. - Вот здесь несколько простых людей, они заняты своими делами, не видят, не представляют себе... - Айк горд своим решением. Место, действительно, позволяет, задний план, пейзаж. Паоло предпочел бы одинокое дерево, люди со временем надоедают... но не спорит, наклоняет голову - "Да,. пожалуй, вполне возможно..." Композиция не нарушена, это главное. - Пришел какой-то парень с холстами, стоит у ограды. - Хорошо, скажите, пусть подождет. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. РЕМ x x x Рем опустил сверток с холстами и рисунками на землю, на сухое место, там среди бурых комьев пробивалась резко-зеленая трава. Он терпеть не мог этот цвет, а Зиттов смеялся -- "нет плохих цветов, только плохие художники. В сочетаниях дело, в сочетаниях..." Но вот не любил, и все, предпочитал коричневые, тяжелые, суровые, с проблесками желтоватых, красных, фиолетовых... Он вообще любил писать с грязцой, не доверяя чистому цвету, и в этом они сходились с учителем, тот считал, что чистых цветов нет, есть чистые пигменты на полках магазинов, а цвет художник создает путем смешения веществ. Рем посмотрел кругом, увидел камень, невысокий гранитый валун, прочно засевший в земле, и сел на него, тяжело опершись локтями о колени. Ему было жарко, клонило ко сну, он бы поел сейчас, выпил и улегся на часок, а потом порисовал бы вволю, у него была заготовлена бумажка, серо-желтая, шершавая, пористая... и уголь, тонкие, ломкие стерженьки. Кисть и тушь всегда под рукой... К вечеру свет мягче, не так слепит, у туши появятся оттенки -- по краям мазков, где просвечивает бумага, он видел там разные цвета, ему хватало и намека. А может взять перышко?.. Осталось от Зиттова, простое железное перо, грубой ниткой привязанное к палочке. Сколько ни пытался Рем заменить его новыми и дорогими, не получалось - это лучше всех, удобное в руке, и, главное, позволяет любой наклон, чертит и вдоль, и поперек, и справа налево, и наоборот!.. Зиттов, до того, как использовать его, извел огромный лист грубой бумаги, безжалостно исцарапал его этим пером, карябал, пока не устал, чтобы оно ослабло, износилось, держало чернила и в то же время охотно отдавало их, как к ни поверни, в каком неожиданном наклоне ни коснись бумаги. А нажимы? - от тончайшего волоска до грубой толстой линии, ровной, или с легкими брызгами - мельчайшими точками, по краям, это уж как захочешь и повернешь... И чем дольше рисовал этим перышком Рем, тем больше он любил его, и жалел. Он всех жалел - и бумагу, постоянный вызов для пера, и само перо, которое мучается, скребет бумагу, и чернила - остаются на листе одинокими каплями, осуждены к смерти путем высыхания... Какие глупости, ведь он был взрослым человеком!.. Разве не говорила ему Серафима -- "Рем, ты взрослый человек... - и добавляла, жалостливо глядя на него, - почти как взрослый..." А потом еще - "Ты никогда не вырастешь, мальчик!" x x x И он представлял себе, что так и останется пятнадцатилетним неуклюжим подростком с разбитым носом - постоянно дрался с соседскими мальчишками, они смеялись над его занятиями с Зиттовым. Живопись-то была в почете, если пишешь натюрморты с известным в окрестности учителем. Почти в каждом доме они висят в кухнях и гостиных, а этот пришелец учит - чему? Зиттов тоже писал натюрмотры, а как же, и даже пытался сбывать их на местном рынке, но кому они нужны, даже за бесценок! - бокалы просты, тарелки засижены мухами, а вместо сочной розово-красной ветчины - кусок сухого хлеба, хвост ржавой селедки, граненый стакан, захватанный жирными пальцами, а если книга, то не почтенный фолиант, а жалкое подобие книги, в рваной бумажной обложке, которая лишь по толщине отличалась от страниц, и на ней какие-нибудь разводы, что-то вроде акварелей, или чернильные пятна, отдельные слова мелким почерком с завитушками, или просто буквы, выписанные рукой без особого тщания... сам вид такой книги вызывал омерзение у читающих людей, привыкших к бережному обращению с мудростью, к тисненой коже и тяжелым медным застежкам... Зиттов был неисправим -- каждый раз уверял, что "обязательно купят!..", и уходил с рынка ни с чем. И все равно возвращался, почти каждое воскресенье оказывался здесь. Потом Рем догадался, он и не рассчитывал продать, приходил посмотреть на лица, или рожи, рыла, как он иногда говорил Рему - "давай порисуем эти рыла..." Они шли к площади, прятались в невысоких кустах, окаймлявших торговые ряды, и терпеливо карябали бумагу. Зиттов говорил ему - "не спеши перечислять детали, почувствуй, что особого в фигуре... поза, жест, и это передай, вот и будет славно. Но главное, главное чтобы мощно и лаконично, ничего лишнего. Фигура должна держать весь лист. Чувствуй каждый уголок, чтоб ни краешка бумаги лишнего не оставалось. А эти почеркушки где попало -- забудь, береги рисунок как свою честь и совесть". x x x Все это приходило ему в голову, вспоминалось, но как во сне -- части слов, звуки, обрывки картин проплывают... Он сидел на камне, с ноющей спиной и потными горящими ступнями, он с удовольствием бы снял тяжелые сапоги, но боялся, что вот-вот подойдут, и что он? - засуетится натягивать обратно, а это нелегко, когда ноги устали, да и живот всегда подводит -- мешает, да... Тем более, вдруг выйдет сам Паоло, как тогда быть?.. - нагибаться, кряхтеть?.. Нет уж, потерплю. Он жалел, что уговорил себя, тащился, а теперь сидит на виду, его прекрасно видно из окон огромного дома, и зачем только такой домина!.. Но теперь уж придется ждать, потому что взять холсты, повернуться и уйти еще трудней. Он уже не ждал ничего хорошего, настроение упало, и если б его сейчас спросили, зачем пришел, он бы довольно грубо огрызнулся. Но он помнил слова учителя, что хорошо бы... и вот явился, пусть это время пропадет, он свое, обещанное, сделал. Придется подождать. Так сказал ему высокий парнишка с длинным тонким лицом, довольно вежливо и деликатно - "Учитель просил подождать, у него неотложные дела, простите..." x x x Рем видел огромный дом, поляну перед ним, с двумя молчавшими фонтанами, в неглубоких, облицованных голубой плиткой чашах валялись кучки мертвых листьев и прочий мусор, порядком здесь еще не занимались. Дом с невысокими толстыми колоннами у входа,. два этажа, а в центральной части даже три, высокие окна... Настоящий дворец, два флигеля, лестницы с обеих сторон вели куда-то вверх, наверное, во внутренний двор или сад. Выбежали дети, двое, с ними вышла женщина, ровесница Рема. Он подумал - дочь, наверное, а это внуки. Один из детей, мальчик лет четырех, подбежал к ограде: - Это у вас картины? Какие малюсенькие!.. У папы таких нет... - Не видишь, что ли, это эскизы, - сказал второй, чуть постарше. - Эскизы на картоне, я видел в мастерской. - Идите сюда, оставьте в покое дядю. Возьмите мячики, займитесь делом и не приставайте к чужим. x x x Женшина ушла, оказывается, жена Паоло. Рем был удивлен, но только на миг, подробности жизни его мало волновали. Он думал, как опрометчиво поступил, что явился, теперь так просто не удерешь... О чем говорить, что спрашивать? Он не знал, что хочет узнать - ничего не хотел. Работы показать?.. Он пожал плечами, хорошего не жди. Наверное, хотел увидеть того, кто создал тысячу картин, удерживает в голове сотни фигур одновременно. "Мне и десятой доли не придумать, не запомнить...". Хочет ли он писать как Паоло? Он не смог бы сказать ясное и простое "да", и не сказал бы - "нет". Конечно, он бы хотел так раскованно, смело, свободно, размашисто... мощно, да! Но все остальное вызывало оторопь, непонимание, даже возмущение... Нет, он бы ничего не сказал, ему трудно давалась ясная речь. Зиттов не раз смеялся - "настоящий художник, ничего толком не объяснишь." В то же время, его тяготения и пристрастия... именно пристрастия и тяготения, а не здравые и ясные мысли и желания... были определенными, и никто не мог заставить его поступить вопреки им - он отмахивался, как от злых мух, отделывался тупым бормотаньем, ухмылками, разводил руками, на лице появлялась глупая усмешка... он не мог, и сам не знал, откуда бралась вдруг поглощающая силы лень, тяжесть в руках и ногах, желание тут же плотно поесть, поспать, проснуться и забыть. Его невозможно было свернуть с пути, о котором он сам почти ничего не знал - его тянуло куда-то, но он не мог объяснить, точно и определенно, куда. Его привлекали окна, двери, щели, дыры, разрушенные стены, огромные, уходящие в темноту залы... вот-вот -- в темноту, да! Лица со следами тьмы в глазах... боль, растерянность, страх, болезнь, усталость... Радость?.. - момент, только момент, да... И всегда за спиной, противопоставлением свету -- тьма; это и есть живопись, свет и тьма, свет - из тьмы... потому что, потому... Он останавливался, скреб подбородок, чесал спину, по лицу растекалась мучительная растерянность... "Ну, потому, что в жизни... разве не так?.." Если б он умел выразить словами, то, что при этом чувствовал, то, наверное, не стал бы писать картины. А что он чувствовал, что? x x x Будто он не укорененное в этой жизни, на этой почве существо, а словно принесло его какой-то силой -- сюда, в это время, место, и оставило здесь. Может, ветром?.. Или волной, да? Такое не забывается. Принесло и поставило. Может снова унести, хоть завтра, хоть сейчас. Ну, не волна, так другой случай. Просто и безжалостно. Был и не стало. Нет, он любил поесть, поспать... поваляться с женшиной? -- несколько раз было, правда, он не разобрался еще... Он был привязан к своему телу, здоровью, соснам этим, воздуху, своему дому, коту... он хотел писать картины, лучшего занятия нет. Живи, раз принесло. Если удалось. Пока живой. Везет не всем, он это никогда не забывал. Тело радовалось жизни, но в груди прочно засел кусок тьмы, твердый ледяной ком, где-то в груди, да... Но молодость пересиливала , особенно днями, светлыми, как этот, и теплыми, отчего же нет?.. Он бы не стал так долго рассуждать -- было у него словечко, подслушанное у Зиттова, тот в таких случаях говорил -- "бекитцер!", что значит "короче", или "лучше помалюем". x x x Он выбирал цвета по наитию, по внутреннему влечению, это не было для него вопросом, задачей, загадкой - он даже не выбирал вовсе, а просто брал и мазал, шлепал большой кистью, а если бывал недоволен, то громко сопел, хватал нож и соскабливал пятно, но это бывало редко, он почти не ошибался. Цвет не должен вызывать сомнений и раздумий, чтобы "все на месте", как говаривал Зиттов, он предпочитал более открытый и яркий красный, избегал Ремовского тяжелого коричневого, со скрытой, едва проступающей краснотой и желтизной, "болото", он говорил, или - "угроза"... но не ругал Рема за мрак, только печально усмехался - "ты, парень, уж точно, не разбогатеешь, со своей мазней..." - Да, - Рем вспомнил, - Паоло... Что же он спросит у Паоло?.. Надо придумать вопросик похитрей, и мы не лыком шиты... чтобы поговорить с умным человеком, услышать разные истории про живопись, про художников... А потом он, может, даже подружится со стариком, будет приходить сюда, как свой, пить кофе перед домом, в тени развесистого дерева, видно, что из южных краев, с шелковистой корой, желтоватыми луковыми чешуйками... И переглядываться с молодой женой, а что?.. Не переходя границ, конечно. Старик, в конце концов, признает его, скажет -- "вот мой ученик, ему завещаю все свое умение..." И научит Рема писать могучие веселые картины, на которых толстозадые богини, Парисы, роскошь и сладость, да? И он освоит науку угождать?.. x x x - Придет же в голову... Наверное, перегрелся. Иногда он видел во сне картины, которые только начал, и ночью продолжал мучиться с расположением фигур, это трудней всего давалось. И сюжеты! Бывало, так хочется измазать красками холст, набросать что-то дикое и сильное, чтобы само расположение пятен вызвало тоску или радость... просто невмоготу становилось, а замыслов никаких!.. И он тогда все перышком и перышком, рисуночки небольшие чернилами и тушью, без темы, куда рука поведет - фигурки, лица, шляпы, руки, лошадиные головы с раздутыми ноздрями, диковинные звери, которых никогда не видел, женщины, женщины, сцены любви и насилия... Он терзал бумагу до дыр, злясь на свою неуклюжесть, подправлял линии, чем попало - иногда щепочкой, иногда толстым грязным ногтем... Бывало неделями -- все на бумажках, "по мелочам", как он говорил, не считая графику почтенным занятием, так, забава... Зиттов не раз уговаривал, убеждал его - "парень, может и не надо тебе вонючего масла этого, плюнь на цвет, он у тебя в тенях все равно сидит, в чернилах, удивительно даже, нет, ты посмотри..." Но Зиттова не стало, а писать маслом хотелось, самое трудное и важное дело, Рем считал. Но что делать с темами, какая же картина без сюжета?! x x x О чем же писать??? -- тоскливая эта мука; он бродил по дому, заглядывал во все окна, нервно шептал, вздыхал, надо бы поесть.... надо бы написать... Что-нибудь хотя бы написать!.. Нет, писать-то ему хотелось, почувствовать запах красок, сжать в руке кисть, услышать, как она с тихим шорохом что-то нашептывает холсту... ну, поэт!.. но дальше дело не шло и не шло, потому что на картине нужно что-то изобразить, куда денешься, а не просто намазал от души! И он снова ходит, и шепчет, и стонет... Наконец, нажрется как свинья и брякнется на кровать. Проспится, и опять муторно ему... Зачем, зачем писать картины, он задавал себе вопрос... Что за болезнь такая?.. x x x ...Каким свободным и счастливым он стал бы, если б вдруг очнулся от этого постоянного смутного сна или видения, от напряжения во всем теле, скованности, заставляющей его двигаться медленно и осторожно, ощупывая вещи взглядом, пробуя пол на прочность, словно опасаясь внезапного падения куда-то далеко вниз... вышел бы во двор, пошел в соседний городок, час ведь ходьбы! выпил, девки... и ничего бы не знал о живописи. Его и писать-то не тянуло, то есть, изображать что-то определенное, понятное, передаваемое ясными словами - его засасывало воспоминание о том особом чувстве, когда начинаешь, холст готов, краски ждут, и кисть, и рука... и внутри не то, чтобы ясность и замысел, история какая-то, известные фигуры и прочее, нет -- особая полнота и сила в груди, уверенность... Как во сне, у него было, он никогда не играл на скрипке, а тут взял в руки, прижал к себе, и смычком... -- зная, без сомнений, уверен, что умеет... - и сразу звуки... Странно, странно... Также и здесь, только не сон - кисть в руке, и полная уверенность, что будет, получится... и чувствуешь воздух, который вдыхаешь свободно, свободно... и первые же мазки напоминают, какое счастье цвет, неторопливый разговор пятен, потом спор, и наконец музыка, а ты во главе ее, исполнитель и дирижер. И уплываешь отсюда, уплываешь... Тогда уж нет разницы, ветчина на блюде или кусок засохший хлеба, стерлядь или селедка, снятие с креста или прибивание к нему... Почему же, почему так тягостно и неповоротливо время, что мне мешает начать, что, что? Он не понимал, потому что, когда, наконец, какой-то тайный вопрос решался в нем, может и с его участием, но без понимания, что, как, зачем... то и сомнений больше никаких, все настолько ясно... ни споров с самим собой, ни пауз -- неуклонно, быстро, с яростным напором, не сомневаясь ни на миг, он крупными мазками строил вещь, не прибегая к наброскам, рисунку, сразу лепил густым маслом, и безошибочно, черт!.. Черт! -- как-то вырвалось у Зиттова, когда он увидел Рема в один из таких моментов. -- Черт возьми, я тебя этому не учил, парень! И, конечно, был прав. Он все знал. А Рем -- нет не понимал, но... Он видел, картины у него -- другие. x x x Не такие, как у Паоло, нет. Они темны, негромки и замкнуты в себе, так Зиттов учил его - картине не должно быть дела до зрителя, она сама собою дышит. Но Паоло, он и знать об этом не хочет! У него там все красуются и представляются, стараются понравиться нам, разве не так? Как ему удается - писать счастливо и весело светлые и яркие виды сказочной жизни, что он такое сам по себе? Однажды на выставке он мельком видел Мастера, в толпе местной знати, которая к нему с показным почтением, но только отвернется, морщили нос -- пусть и друг королей, а все же цирюльник. Небольшого роста старичок с четкими чертами лица, ясными глазами, доброжелательный и спокойный. Это просто тайна, откуда в нем такая радость, достойная ярмарочного клоуна или идиота, когда на самом деле... Что на самом?.. Все не так! Не так! А как? Ну, гораздо все тяжелей, темней, что ли... - Эт-то вопрос, вопро-ос... - протянул бы Зиттов, глядя на него задумчиво, пусть с сочувствием, но с проблесками ехидства. Нет, пожалуй, - насмешливо и печально. Он сам-то недалеко ушел, но умел забыться, напиться, подраться... - Сходи к этому Паоло, сходи... Вот и пришел, сижу, и что?.. Все-таки, нельзя уходить. Рем знал, что если уйдет, то больше ни ногой, и поэтому терпел. x x x Так вот, сюжеты... А если ничего путного в голову не приходило, не приходило, не приходило?.. И он уставал от перышка и чернил?.. Тогда, в отчаянии уже, он брал библию и раскрывал на случайном месте. Оказывалось, всегда одно и то же - священная книга досталась ему от тетки, та любила некоторые истории, и на эти страницы он постоянно попадал. Так бесконечно мозолила глаза история про умирающего отца и сыновей, из них несколько любимых, остальные в загоне, так себе детишки, и вот старик прощается с самым дорогим, и тот уходит. Рядом тетка, наподобие Серафимы или старой соседки в фартуке, никогда не снимает, наверное, в нем спит... На переднем плане одеяло, стариковская рука, сухая, морщинистая... голова отца и тут же рядом - сына... В конце концов он этой историей стал жить, постоянно думал о ней, и сам переселился в ту комнату, поближе к стариковской кровати. Никаких своих подробностей выдумать не сумел, расположить фигуры умным и красивым образом тоже не получалось, и он, в конце концов, махнув рукой, сделал так, как виделось ему -- набросал эскизик, что ли, и постоянно думал, пора бы приступить к маслу, чтобы получилась вещь, простая, без фокусов... - как сын прощается, а отец остается, взять да изобразить. x x x И не мог, в горле вспухал твердый ком, дышать становилось трудно, будто сквозь мокрый войлок... и как представишь себе, что так и будет долгими днями и ночами, потому что писать он собирался основательно и тщательно... Станет испытанием - и знакомый ворс на одеяле, захватанном не особо чистыми руками, и вмятины на бедной подушке, взбитой тысячу первый раз... заброшенность жилища, грязь и хлам в углах и многое другое, что долго выдержать он был не в силах, словно сам прощаешься со своей жизнью... Двое прощаются, сын уходит, они не встретятся, старый умрет, а молодой... Есть вещи, равносильные смерти - затерянность в мире, забвение... то, что называется -- сгинуть, а если линией и цветом, то нет названия, просто картина -- выжженная степь, хижина, тощий пес у порога, сгорбленные тени... огонек в глубине, кровать, пот, жар, беспамятство, высохший впалый рот... Безысходность. Неотвратимость. Не столько само прощание его страшило, хотя тяжело и смутно, сколько образы и виды, которые рождались из первой сцены, тянулись... все новые и новые... он не видел конца, все так безотрадно, неразрешимо... Оказывается, не просто - написать картину, похоже, влипнешь, провалишься в яму, в новую какую-то историю, и далее, далее... как будто сам уходишь, переходишь в другой совершенно мир, из которого не вернуться. Вот что его так надолго останавливало, да. Он не умел просто так -- взять сюжетик, разместить героев... он мучительно перерождался, и поэтому долго, долго все так происходило... Впрочем, спроси у него, отчего он не может приступить, он бы ничего путного не сказал, а просто вздохнул бы - "Что-то тяжело-о-о..." Так до сих пор и не написал. x x x Зато легко и охотно получилось возвращение. Старик еще жив, а парень вернулся, стоит на коленях перед отцом, спиной к зрителю. Рем не подумал даже, что спиной, какое возмущение вызовет, это было для него неожиданным и даже смешным. В прошлом году отвез ее на выставку в столицу, ему сказали -- "опоздал, парень, впрочем, вот остался угол, плати и вешайся". Он обрадовался, что там темно, и кругом ничего. Все хотели к свету, к свету, и дрались за стены поближе к окнам, а он любил полумрак, и чтобы изнутри светилось. Как хотел, так и получил. Он надеялся - не заметят, но уже на третий день стали собираться толпы, и ему сказали устроители - все возмущены, убери подальше от греха. И он вечером после закрытия унес, ничего не поняв, искренно недоумевая. И только дома, поставив картину в угол, попивая чаек... - смотрел на небольшой холст в убогой коричневато-желтой раме, а надо бы потемней... - и как-то отстраненно, отвлекшись от собственного замысла, увидел огромные морщинистые разбитые пятки, они торчали на переднем плане, и больше ничего. Ха, он засмеялся, вот, значит, что их оскорбило... Он и не подумал, когда писал. Зиттов посмеялся бы... "Возвращение" он и собирался подсунуть Паоло -- для начала. Не слишком удачный план, но все остальное казалось ему еще безнадежней, да. x x x Еще он хотел написать женщину, которая зачала от Зевса, тот явился к ней дождем, но как изобразить?.. Так и не собрался, все думал, хорошо бы в угол всадить фигуру бога, пусть неясную, но не получалось и не получалось. Паоло бы, конечно, сумел. Однажды ему стало ясно... Ничего не решал, просто понял, так с ним бывало - бога вовсе не должно быть, хлещет веселый летний дождь, раскрытое окно, и лучи, падающие на лежащую женскую фигуру... Но и это не получилось, потому что кончились желтые пигменты, он обычно использовал два, смешивал с кадмием, и с коричневыми марсами, а тут нарушилось, стало не хватать цвета, он чувствовал - маловато, словно за душу тянет, еще бы, еще... и все почему-то медлил - купить - не купить... Ходил не раз мимо лавки, но так и не зашел, и не мог понять, почему, но вот не хотелось ему приступать к тем двум желтым, может чем-то другим подмазать, он так и говорил, - подмазать... Ждал, ждал - и дождался, кончился и запас коричневых, и вообще - весна, а он не писал маслом весной, и летом тоже - только рисовал. Кричащие цвета природы сбивали его с толку, и он ждал, когда наступит осень со своими тонкими оттенками, а потом зима - вообще не на что смотреть, и тогда краски зазвучат сами.. И вспоминал, что пора бы сходить к Паоло, Зиттов советовал, почему не сходить... Вот и явился, теперь доволен?.. x x x Страшновато, а вдруг старик скажет просто и обидно: - Ты не годишься!.. Какой ты художник, самоучка, твой учитель кто? Я его не знаю. Кругом художники свои, известные, а твой чужак, к тому же исчез из виду". Поэтому и не шел. Но в этом году понял, если не сейчас, то никогда не соберется - теряет интерес к чужим мнениям. Нет, иногда мечтал - вот увидят, ахнут... Но кто ахнет, кто увидит? И как представлял себе, ему становилось тошно, противно, тяжело на сердце, а он долго не мог такое выносить, и забывал. Он умел забывать неприятности, например, когда его прогнали с выставки из-за голых пяток. Он сжался и ушел, а дома, глядя на знакомые стены, отдышавшись в своем углу... убрать бы мусор, что ли... да ладно, подождет... постепенно пришел в себя, поел... Посмотрел -- посмеялся, поспал, и забыл, забыл. И Пестрый был с ним, сидел на столе и задумчиво смотрел в миску, которая была у них общей. Нет, не все забыл - опустил в глубину, словно в колодец, и жил дальше. Жил. Принесло, поставило -- вот и живи. Иногда неуютно как-то, иногда обидно, но пока интересно. x x x Теперь, сидя на камне перед богатым домом, он чувствовал себя грибом на солнцепеке, зачем пришел?.. Он хотел домой, чтобы кругом только свое, тихо, притащу котенка от соседа, давно предлагает, "плати пособие или забирай, твой родственник, тоже пестрый, и парень, будет тебе компания, втроем жить" Надо бы взять, снова вдвоем будем... Все какие-то мысли не о том, надо бы подумать о предстоящей встрече... Но с текущим временем, с набирающим высоту солнцем он все больше плавился, мысли исчезали, он погружался в дремоту и даже стал похрапывать, а в доме было спокойно, дети исчезли, женщина давно ушла, окна тихи и строги. x x x Рем не знал, что жизнь идет сзади, или вернее в центре этого дома, который почти замыкал огромное пространство внутреннего двора, и выходом были скромные деревянные ворота с противоположной стороны, сюда ввозили все, что надо большому дому съесть и выпить, а также к ним приходили и приезжали те, кто хотел купить картины или отвезти на место купленное. Парадный подъезд, к которому пришел Рем, и теперь сидел сидел перед ним ним на унылом граните, был давно заброшенным входом. В бытность Паоло дипломатом сюда подъезжали важные особы, к этому готовились, мели дорожку, с хрипом и ворчаньем из труб вырывались потоки мутной воды и заполняли голубые чащи, кое-как сочились слабые фонтанчики, очищаясь от наросшей грязи... потом радостно вздымались струи, по ветру стелилась разноцветная пыль... Паоло говорили - ты нужен отечеству, а живопись подождет. И он шел, исполнял свой долг, в уме и хитроумном расчете переговоров ему не было равных, а эти господа, которые приезжали и просили, ненавидели его и презирали за мазню... так они говорили, оттопырив губу - "мазня"... Но он был нужен, а "мазню" отправляли кораблями за моря, там находились просвещенные дураки и даже властители, они возводили храмы и замки, надо было украсить огромные стены, а кто возьмется? Есть такой - Паоло, говорят, он в своем деле бог. Теперь разноцветная жизнь кончилась, вместе с миром вернулась живопись, но уже не для Паоло. Он со страхом смотрел на огромные слепящие глаза поверхности... брал картон, по форме точную копию, только раз в пять-шесть меньше, и здесь он еще мог, руки позволяли, и возвращалось его удивительное умение видеть все сразу и владеть пространством. А обычная жизнь... он почти не принимал в ней участия, зная, что все идет правильно, как он это установил когда-то, завел часы постоянства, спасительные для ржавеющего механизма. x x x - Учитель, этот парень сказал, что подождет. - Что у него, много? - Несколько мелких работ. - Пусть посидит, я выйду. Чуть позже. Айк пошел было, но уже на выходе, у дверей, остановился - о чем говорить, Паоло вот- вот выйдет. Пусть парень подождет. ГЛАВА ПЯТАЯ. СНОВА ПАОЛО. x x x Паоло стоял у окна и смотрел. Парень сидит, перед ним холсты. Немного, три, четыре небольших, просто крошки, не более метра по длинной стороне. Когда-то и он такие писал, это было давно. Холст дорогое удовольствие. Похоже, что и готовит сам, проклеивает, грунтует... Завернул небрежно, хотя и правильно - живописной стороной наружу... Что у него там?.. Тряпка мешает, но видно, очень темные работы, просто черные какие-то... Чудак, кто у него купит!.. И снова одернул себя - разве в этом дело?. И в этом тоже, откуда деньги возьмет на краски, на большой холст?.. Паоло посмотрел по сторонам, на стены - в большом зале, где он находился, висело несколько его работ, огромных. Как удалось написать, он не понимал. Он словно раздвоился: как художник, знал - не имеет значения, какой сюжет, светлые или темные работы, большие или маленькие, были бы хорошие... а другая его часть, или сущность, уверена была -- картины просто обязаны быть светлыми, яркими... и большими, большими! И эти обе его сущности жили независимо друг от друга. Когда он писал картоны, располагал фигуры, выбирал цвет, он был художник, да еще какой, но в голове всегда держал - а купят ли?.. и все это как-то умещалось, или ему казалось, что умещается?.. Верил ли он сам себе? Может, привык к раздвоению, впитавшемуся в кровь противоречию?.. Он привык с юмором относиться к своим свойствам, дающим возможность писать от души и одновременно получать удовольствие от "плодов своих". Прошел по лезвию бритвы, так он считал до недавних пор, с усмешкой вспоминая приятелей и знакомых, втянутых в бездну по ту или другую сторону -- богатеньких пройдох, бездарей, жалких писак, продажных и циничных, с одной стороны, - и нищих, спившихся, вечно угрюмых ожесточенных "правдоискателей", с другой. Да, еще недавно ему казалось, что уступки ничтожны, теперь он сомневался. А сегодня ему вовсе стало не до юмора. Он вспомнил пробуждение, глухой кашель, кровавую пену на губах, кислый вкус железной окалины во рту... Поежился, он все знал, но поверить не мог. Его жизнелюбие, его прославленное, хваленое, особенное жизнелюбие дало трещину, еще удерживалось, но хваталось за пустоту. По коридору бегали его дети. Также будут бегать, но без меня... А картины вынесут и продадут?... Ничего особенного. Он не беспокоился за картины, люди ценят то, что им дорого досталось. В этом доме останется жизнь, но картин в нем не будет, он знал, жена не любит его живопись. Откуда этот пафос насчет детишек -- "также будут бегать..."?.. А как же им еще бегать? Не сходи с ума. Женился, думал, буду не один, и чтобы не старуха, пусть станет весело, солнечно еще раз вокруг. Верно задумано - весело и солнечно, но уже не для меня. x x x - Хозяин, приехали за картиной... Он нахмурился: - Обещали завтра. Впрочем, лучше не откладывать. Ему не жаль было расставаться с картинами, пусть едут, плывут, расселяются по разным странам. Ведь он открыл новую живопись - яркую и веселую, научил радоваться, глядя на картины. Без тени сомнения он так считал, много лет. Поздно начал, знающие люди ему говорили -- "брось, так не бывает". Какое там! Сам открыл свой талант, без колебаний вторгся, завоевал область, в которой без многолетнего ученичества ничто с места не сдвигалось. А он поднял и понес. Без страха кидался вперед, и делал. Огромные полотна... "Моего мужества никто не согнет..." Жизнь его началась в Италии, да... И новая живопись тоже. Скажи ему, что там она и кончилась, он бы засмеялся. Неправда, она началась!.. Только недавно он задумался. Жизнь странная штука - все, что знаешь, до определенного момента значения не имеет, пока не применяешь к себе. Потом оно в один момент становится применимым - само применяется. Оказывается, ты такой же, как все. Он не думал, что такой же. Он не был таким. По всем своим достижениям и победам, он был особенным. Так вот, ничего не значит! Кто-то, очень важный, уверен, что ты не лучше, и не хуже. И не изменил судьбу, а развел пылищи по дороге. Поднял пыль по пути, вот и все. Не-ет, конечно, он так не думал, не мог -- может, догадывался... но это еще страшней, когда не знаешь, а догадываешься. - Хозяин, так что с ними делать, оставить в доме до завтра?.. - Нет, приведи через полчаса в мастерскую, сегодня закончим дело. - Еще этот парень, сидит у ворот, Айк говорил вам... - Художника пригласи, накорми, пусть подождет. За меня извинись. x x x Сеньор Паоло просил извинить его, еще немного подождать. Срочное дело, люди издалека приехали за картиной. Если хотите поесть и прочее, идите за мной. ... Я на свежем воздухе посижу. x x x Картины без рам выглядят по-другому. Паоло усмехнулся -- "нетоварный вид". - Альберт, подставь раму, найди что-нибудь подходящее. Огромная рама нашлась, двое подтащили ее к картине, стоявшей у стены, прислонили, не совсем точно подошла, но все равно. Им важен вид, они его получат. Картину навернут на большой вал, и она поплывет морем, потом поедет пешком. На ослах, наверное. И эти ослы, двуногие, при ней, какая честь для старого художника. Наверное, последний при моей жизни вояж картины. В их столице найдутся мастера, он знал по именам лучших, сумеют сделать все, как надо. Ну, что у нас тут?.. Он не видел, как выглядит окончательный вариант, доверял Йоргу и Айку. Правда, многократно проверено, в последний раз месяц тому назад, тогда еще не высох кадмий, и пришлось переделывать ноги этому болвану в каске. А потом он, ночью, один, чтобы не слышал никто предательского скрипа в плечевом суставе, скрежета и треска, да... с трудом поднимая руку, стиснув от боли зубы, прошелся кое-где кистью, чтобы легкостью, своей прославленной легкостью навести блеск. Они ждут легкости и веселья -- вот вам, нате!... Осмотрел все разом, издалека, беглым взглядом, и не нашел изьянов. Потом вблизи исследовал внимательно и придирчиво всю поверхность. Все в порядке.. Он отошел к самым дверям и с расстояния длинного зала взглянул на огромную, в несколько метров в высоту и ширину, картину. Она светилась зеленоватым, с красными и фиолетовыми вкраплениями. Неплохо. Холст прославлял победу, неважно какую, что им за дело. Картина говорит о мире, вот что важно. И живопись достойна темы - свободная, веселая, яркая... написано легко, никакого напряжения в композиции, каждой фигуре свое место, да, все на местах. x x x Он видел, некоторая заученность была. Зато школа. Натужность в веселости?.. Нет, нет, никакой!.. Он никогда не жаловал ни театральных поз, ни деланности, ни фальшивой веселости. -Да ладно, скажи кому-нибудь другому!.. -А что, а что?.. Не надо путать... значительность сюжета..." Он сам себе был достойный адвокат. -А эти, толстозадые, переходящие из картины в картину?.. Только пожал плечами. Теток он любил. Разве не странно, что в жизни все его женщины были гораздо, гораздо тоньше?.. Не в размерах дело?.. Усмехнулся, - ну, почему, и это ... совсем не лишнее, да?.. И не все тоньше были, он помнил нескольких, ну, пусть не любовь, но блаженство было. И легкость в обращении... В сущности, я так и остался чурбаном - простым, грубоватым. Такой уж человек, он себе прощал -- и серьезное, и печальное, и это... праздник тела, да? -- все у него на одной доске, если правду сказать. Он ни от чего не мог отказаться, отвергнуть, с презрением разделить на высокое и низкое. Это жизнь была! И нередко, возвращаясь утром, он с нагловатой ухмылочкой -- перед зеркалом, наедине с собой, подмигнет изображению, шляпу надвинет на лоб... он любил шляпы. Вспоминал такое, от чего культурный человек должен был бы морду в землю закопать... Получат то, что хотели, знаменитого Паоло, за сказочные деньги. Он не угождал, он сам такой, разве не легко и весело всю жизнь... почти всю, да! - совпадал, сливался с теми, кто изменял судьбы мира, именно судьбы, разве не так?.. Так он считал, да, так! А другие художники? - писали картины, бывало, неплохие, но не изменяли судьбы мира!.. -Ну, ты прицепился к этой фразе!.. Что ты изменил? Вот - и конец. Нет, нет... тень пробежала и только. Он самому себе никогда бы не признался, что устал от бесчисленных мясистых баб, жизнерадостных мускулистых мужичков, якобы мифических, бархата и роскоши, старинных шлемов, ваз и прочей чепухи. Ни в коем случае. Как же по-другому?.. Он и не думал об этом никогда. Передернул плечами. Он не из тех, погруженных в себя нытиков, психопатов, истериков, которых так много среди художников, нет! x x x Гостей ждали завтра, и теперь еле успели подмести и слегка прибрать. Вошли двое. Паоло обоих знал давно, можно сказать, всю жизнь. И они его знали тоже. Ненависти не было - глубокая закоренелая неприязнь. Он их не уважал, они его боялись и не любили. Он был выскочкой, они аристократы. Один считал себя еще и художником, второй - большим поэтом. Они теперь судили, их прислали судить, хороша ли картина. Прислал монарх, которому они служили, хотя усердно делали вид, что не служат. Художник настолько преуспел в этом, что порой забегал слишком далеко вперед в угадывании желаний и решений властителя, и преподносил их в такой язвительной форме, что это воспринималось троном, как возражение и критика, ему давали по шее, правда. несильно, по-дружески, а враги нации считали его своим. Потом события догоняли, и он снова оказывался неподалеку от руля, вроде бы никогда и не поддакивал, теперь с достоинством произносил - "а я всегда так считал..." Потом он находил новую трещину, предугадывал грядущий поворот событий и начальственных мнений, снова бежал впереди волны, и слыл очень принципиальным человеком. Настоящие критики - по убеждению, его недолюбливали, хотя признавали за ним проницательность. Разница была во внутренних стимулах - он никогда не имел собственного мнения, кроме нескольких совершенно циничных наставлений отца, придворного поэта, предусмотрительно держал их за семью замками, а то, что выставлял впереди себя, шло от такого обостренного умения приспособиться, что оно порой обманывало и подводило его самого. Он был высок, дороден, с большими длинными усами, наивно-прозрачными карими глазами, извилистым тонким голосом, округлыми жестами плавно подчеркивал значимость речи. Его звали Никита. Второй -- Димитри, сухой, тощий и лысый, как-то его довольно язвительно назвали усталым пожилым графоманом, писал всю жизнь нечто вроде стихов. Он был бездарен, потому что не был способен чувствовать, и заменял чувства мелкими, но довольно точными мыслишками о том, о сем, в основном о кухонных мелочах. Он считал себя гением, и говорил о себе не иначе как в третьем лице, а подписывался, неизменно подчеркивая отчество, не жалея на это ни чернил, ни времени. Он был уверен, что каждое его движение и даже физиологические акты представляют огромный интерес для мира, и запечатлевал свои ежедневные поступки, мысли и действия в бесчисленных виршах, поставил перед собой цель писать каждый день по десятку таких стихотворений и неукоснительно придерживался нормы. Каждое его извержение воспринималось поклонниками с неисчерпаемым восторгом. Так он поставил себя среди них, педантично и с хваткой ястреба, хотя не имел ни реальной силы, ни власти, кроме гипнотизирующего убеждения, что он должен и может влиять на судьбы мира. Иногда его призывали ко двору и давали мелкие поручения, а он, несмотря на оппозиционность, которую лелеял, тут же таял и бежал исполнять. Теперь его послали в далекую страну, бывшую колонию, забрать и привезти картину великого мастера, так ему сказали, а он тут же затаил обиду и злобу, потому что великим считал только себя. И вот эти двое входят, а Паоло стоит и смотрит на них, вежливо улыбаясь, как он умел это делать - обезоруживающе доброжелательно. После недолгих приветствий и расспросов приступили к делу. Ученики стащили с огромного полотна тяжелое покрывало, которое едва успели навесить. x x x Несколько минут в полном молчании... Холст был так велик, что просто охватить взглядом события, изложенные кистью, оказалось непросто. Первый из двух, Никита, был виртуозом средней руки - умелый в мелочах, сегодня один вам стиль, завтра другой... холодный и мастеровитый, он во всем искал подоплеку, и с возрастающим недоумением и раздражением смотрел, смотрел... Он не мог не заметить дьявольского, другого слова он найти не мог... просто дьявольского какого-то умения так вбить в этот прямоугольник... нет разместить, именно разместить, разбросать, если угодно, без всякого напряжения, легко и просто - более сотни фигур людей, животных, пейзажи переднего и заднего плана, отражения в окнах, пожары тут и там, пустыни и райские кущи... а лиц-то, лиц... И все это не просто умещалось, но и двигалось, крутилось и вертелось, было теснейшим образом взаимосвязано, представляя единую картину то ли праздника, то ли другого непонятного и только начинающегося действа. Что это?.. - Вот это... видимо бог, не так ли? -- наконец разразился специалист. x x x - Марс. - объяснил Паоло. - Он стремительно двигается, готовясь к схватке, к битве, бог войны и разрушений... - Паоло знал, что не следует молчать, лучшее, что он может сделать, дать кое-какие объяснения, пусть формальные; его опыт подсказывал, не так важно, что он будет говорить, следует проявить уважение. Вообще-то он любил объяснять, ведь это все были дорогие ему герои и боги, и то блаженное время... то время, когда высшие силы разговаривали с людьми, спорили и ссорились с ними, иногда боролись и даже проигрывали схватку. Это время грело его теплотой своего солнца, самим воздухом безмятежности и согласия, несмотря на великие битвы и потери. Люди еще могли изменить свою судьбу, или верить в это, например, что могут даже спуститься в ад и вывести оттуда любимую, а боги могли ошибаться, проиграть ... а потом махнуть рукой и засмеяться... Да, он понимал - фантастическая история, но за ней реальный и очень современный смысл, если подумать, конечно, но этот козел... ни вообразить и воодушевиться своим воображением, ни думать... А второй, так сказать, поэт... даже по виду своему козел козлом. x x x Паоло знал цену своему вымыслу, и замыслу, и блестящему воплощению на холсте... но он знал и другую цену -- золотом, она тоже была фантастической. Это как смотреть, он возразил бы, знал, с кем имеет дело, кто за спиной гонцов, какими кровавыми ручейками это золото утекало из его страны сотни лет. Заплатит, дьявол... Продай он картину, дом продержится год или два, и, может, удастся в хорошие руки, не разделяя, продать коллекцию картин, среди которых были и Тициан, и Леонардо, и Диего, и многие, многие, кого он боготворил, ценил, любил, знал... воплощение лучших чувств и страстей, да!.. Паоло знал себе цену, но гением себя не считал. Нет, до недавнего времени был уверен, что все двери перед ним настежь, и та, главная, вход в мавзолей -- тоже. Ему казалось, он стремительно растет, вместе с количеством и размерами картин, с нарастанием своих усилий... с известностью, признанием... И вдруг верить перестал. Он помнил с чего началось - с пустяка. С картины какого-то бродяги, полуграмотного маляра. Она его остановила. Он почувствовал, что потрясен, спокойствие и уверенность разрушены до основания. Наткнулся на обрыв, увидел, его время кончилось. Он не хотел об этом вспоминать. x x x Сегодняшнее утро окончательно потрясло его - открылась истина, как все кончится. Последний год не раз напоминал ему о близком поражении. Он всегда считал конец поражением, но быстро забывал страх, жизнелюбия хватало, ничто надолго не пробивало оболочку. Счастливое свойство - он умел отвлечься от холодка, пробежавшего по спине, от спазмы дыхания, пустоты в груди... Не чувствовал неизбежности за спиной, не верил напоминаниям - все время кто-то другой уходил, исчезал, пусть ровесник, но всегда есть особые обстоятельства, не так ли?.. Не пробивало, он оставался внутри себя в однажды сложившемся спокойном сиянии и тепле, в своем счастливом мире, и не раз изображал его на картинах рая, где среди природы, покоя, под полуденным солнцем бродят люди и звери, не знающие страха. Он верил в свою силу жизни, и потому мог создавать огромные полотна, на которых только радость, для них одного таланта маловато. Он верил, и умел забывать. Сегодня впервые стало по-другому. У судьбы отворились веки, прежде закрытые, слепые, и она зрячим пальцем, пальцем - вперлась в него!.. "Теперь ты, ты ответь!" Так в школе бывало, он дремал от усталости, убирал по вечерам, мыл полы, зарабатывал... Забываешься, и вдруг очнешься - палец на тебе: "встань, ответь!.." Потом он нашел место репетитора у двух богатеньких бездельников, учил латыни и родному языку, понемногу вырос, сам учился... он всегда учился... x x x Теперь он смотрел на этих двух, преодолевая внутренний раздор и стремительно отвлекаясь от непривычных ему тяжелых мыслей. Все-таки силы еще в нем были, из глаз пропали усталость и равнодушие, он воспрял, и уже думал - чему можно научиться, даже у них; эта черта всегда давала ему неоценимое преимущество, возможность оставить далеко позади соперников, недругов, и во всем быть первым. - А, конечно, Марс, я вижу. - сухо сказал художник. Поэт не смотрел, он уставился пустыми зрачками в окно, в глазах его отражалось небо; он присутствовал, но его не было. Сегодня он уже выполнил свою норму. Переезд возбудил в нем поэтическую жилу, и в ожидании завтрашнего запланированного всплеска, он носил себя осторожно, холил, и вовсе не хотел случайных впечатлений, находя источник восторга в самом себе. - А это Богиня плодородия и мира, она кормит грудью двух амурчиков, - вот здесь. Она уговаривает дармоеда прекратить разборки и присмиреть. -- Паоло продолжал объяснять свой замысел. Да-а, вот это сиськи! Не пожалел красок, жаль, что зад плохо виден... - Никита был из тех, кто хочет видеть и осязать все сразу. Но положение обязывало проявить скромность, он не должен был опозориться перед этим сухим стариком, который смотрел на него с обезоруживающей добротой. Никита слышал о магическом действии взгляда Паоло, и как тот ухитрился выговорить такие условия мира, что вроде бы победителям все, а на деле оказалось - ничего!.. Про сиськи - нет, нельзя и заикаться, надо что-то подобающее моменту сказать... Вопрос о покупке давно решен, он только сопровождающий при картине, но жаждал судить и придираться. - Почему грунт, разве вещь не закончена? - Он с возмущением указал на правый нижний угол, где проглядывала желтоватая основа. Паоло улыбнулся: - Согласитесь, мой друг, это не мешает восприятию, к тому же подчеркивает стремление обойтись малыми средствами, что всегда похвально. Никита пожал плечами, он не понял, но решил не возражать. Известно, у Паоло всегда найдется, что сказать, как оправдаться. Надоело торчать у этого холста, пора отделаться, оставить свободных два-три дня, он сумеет найти им применение. Никита отошел на несколько шагов, оглядел картину, пожевал губами, и, подняв брови, решительно сказал в пространство: - Ну, что ж... Картина радует глаз, и кажется нам весьма интересной и полезной для нашей галереи, тем более, сюжет, он весьма, весьма... А что вы думаете? Вопрос был неожиданным и лишним, он испугал поэта: - Я, что?.. думаю? О, да, да!.. - Когда Вам подготовить ее? - Паоло любил доводить дела до полной ясности. Этих бездельников следует вытолкнуть и забыть. - Давайте без спешки, думаю, дня два или три не сделают погоды. И команда отдохнет на берегу. На том и порешили. Паоло устал от ничтожного напряжения, болела спина, набухли ноги, на голенях нестерпимо болела кожа, он знал - натянута до блеска, кое-где через трещины просачивается желтоватая лимфа, отвратительное зрелище... И во рту пересохло, он должен пойти к себе и лечь. Да, еще этот парень, художник... x x x Парень ждет. Нехорошо. Паоло обычно не нарушал правил, которыми, словно мелкими камешками пашня, усеяна жизнь. Одно из них - помоги ближнему. Не из сочувствия, его оболочку редко пробивало, - из общего принципа добра и справедливости, и под воздействием огромной внутренней энергии, которая светила в нем и светила, выливалась на огромные полотна... Благодаря ей, он просто не был способен кому-то мешать, завидовать, обычно он других не видел. Но если замечал, считал нужным помочь. Если замечал... Он дернул плечом - что скажешь, редко замечал других, самих по себе, а не как окружения своей жизни, фона главного действия, так сказать. Что он мог бы сказать в оправдание -- и себя-то не замечал! Действительно, движение ради движения часто настолько захватывало его, что он забывал не только о других, но и о своей цели. Ну, не совсем так - разве что на время, на час-другой. Но если особо не вникать, то разве в нем не было счастливого сочетания напора, безудержного восторга от своей силы и возможностей, цирковые артисты называют это коротеньким словом -- кураж... - и спокойного рассудительного начала, оно не гасило, не сдерживало порыва, умело выждать, а потом вступало в дело: кто-то холодный и решительный внутри говорил ему - остынь, сосредоточься, направь глаза... Когда страсть и напор сказали свое слово, необходимо охватить усилием воли и вниманием всю вещь, от центра до четырех углов, оценить единство и цельность всей композиции... или жизни, какая разница... внести пусть небольшие, но важные изменения, слегка заглушая одни голоса, усиливая другие... Иначе не закончить, не довести до совершенства, он знал. Он потерял то первое чувство - восторг от силы, порыв, напор... с трудом владея руками, теперь он писал только эскизы картин. Зато какие!... Но... можно тысячу раз повторять себе про силу замысла, точность, последние штрихи, придающие блеск и законченность всей вещи... Не радовало, не убеждало. - Так что сказать художнику? -- Это Айк, хороший, добрый парень. - Скажи, пусть оставит картины, придет завтра утром. Я устал, извинись. x x x Счастливый человек, у него не было часов. Рем ждал, он видел, как тени, которые сначала укорачивались, начали удлиняться, ему хотелось есть и пить, и надо бы найти кустик, укромное местечко... Он проклинал себя - зачем только решился на это путешествие!.. Жил ведь спокойно без этого Паоло, писал себе, писал картины... Но он привык слушаться Зиттова и выполнять его просьбы. "Сходи, сходи..." - Ну, сходи, - он говорил себе не раз, - упрямый дурак. Зиттов знает, сто раз тебе повторял - нужен иногда такой вот человек!.. Который понимает, и при этом другой, совсем другой. - Что он понимает, Паоло, что он может понимать - про крокодилов? -Нет уж, будь справедлив, он-то все понимает. -Но тогда зачем, зачем он такой... -Какой? -Ну, не знаю... Все здесь не по мне. Пусть себе понимает, а я уйду, как-нибудь обойдусь. Такие мысли то появлялись, то исчезали без следа, обычное для него состояние. Его рассуждения никогда не были тверды и устойчивы, а сейчас тем более - он был раздосадован: тащился по жаре, давно чувствовал пустоту под ложечкой, где у него выпирал небольшой, но явный животик. Несмотря на свои девятнадцать, он выглядел на все тридцать, с мясистой, заросшей серой щетиной рожей, маленькими цепкими крестьянскими глазками, он сидел на камне почти у входа, у гостеприимно распахнутых ворот из частых чугунных прутьев, за воротами обширная поляна, на ней два небольших фонтана, не действующих... но все это он уже тысячу раз оглядел! И большой дом с колоннами, и два флигеля, и лестницы с обеих сторон, ведущие во внутренний двор и сад... Вот человек, который при помощи живописи всего этого достиг. Зиттов говорил - "ловкий мужик..." и с восхищением крутил головой. Нужно ли, чтобы разбогатеть, писать крокодилов, заморские ткани, больших розовых теток, или можно обойтись цветами, бокалами, ветчиной на блюде, такой, что слюни текут? В сущности, какая разница, что писать, не так ли? Была бы честная живопись! Счастлив тот, у кого совпадает, решил он, - и честность соблюсти, и капитал прибрести. x x x - Приятель, художник!.. Рем обернулся. Сзади стоял тот самый парнишка, лет пятнадцати, очень высокий и тощий, в синем берете и серой холщовой куртке, кое-где запачканной красками. Он смотрел на Рема и улыбался. - Знаешь, Паоло просил извинить его, неотложные дела были, а теперь он сильно устал и не может. Он вообще-то болен, так что прости его. Последние слова он явно сказал от себя. - Он просит оставить картины, посмотрит вечером. Приходи завтра, часам к десяти, он поговорит с тобой. Рем подумал, пожал плечами, что делать, пусть останутся картины. Так даже легче. Он терпеть не мог, когда заглядывают в его холсты, а он тут же рядом как солдат, ждет, что ему прикажут. Он поднял сверток и протянул юноше. - Тебя как зовут, - тот спросил, глядя доброжелательно и открыто - Я Рем, а ты кто? - Айк, ученик Паоло, уже четыре года. Недавно начал с красками работать. - А раньше что делал? - Холсты готовил, краски, потом рисовал, с картонов по клеточкам, знаешь? Нет, Рем не знал, он не умел рисовать по клеточкам. - Большую картину иначе трудновато написать. Сначала Паоло делает эскиз на картоне... такого вот размера - он кивнул на холсты, которые бережно взял у Рема. - А потом надо увеличить. Паоло раньше все сам, это чудо - картину, метра три, за одну ночь!... Но я уже не видел, Франц говорил. Он старший ученик, теперь, правда, они поссорились, он в Германии. У Паоло суставы, рук поднять не может. Мы с Йоргом вдвоем, трое еще помогают - готовят холсты, без помощников не обойтись. А ты сам все делаешь? Рем кивнул. Еще чего, кто-то будет вмешиваться, толкаться, разговоры всякие... Он в доме никого терпеть не мог. Кроме Пестрого, да... Вспомнил, что теперь дома пусто, и отвернулся. - Ты не заболел ли, сидишь на солнцепеке... - Ничего, - Рем растянул губы - ничего... Он не знал, что сказать, а юноша еще поговорил бы. Рем кивнул ему, повернулся и пошел. Он никогда не оборачивался, а если б посмотрел назад, то увидел бы, что Айк стоит и смотрит ему вслед. В уходящем была внутренняя мощь, несмотря на молодость, он запоминался. На людей обычно не смотрел, только искоса бросит взгляд, но чувствуется, все ему нипочем. Что за парень такой, будто все ему нипочем... - думал Айк, возвращаясь домой. - Будто ему все равно, оставил картины и ушел без единого звука. Мне было бы страшно, ведь сам Паоло будет рассматривать их. x x x Нет, Рему страшно не было, он потерял это чувство давно. Когда он сутки просидел один, семилетний, в доме, из которого вымыло и вынесло почти все, а рядом в пристройке под бревнами лежали его родители. Он пробовал оттащить одно бревно, но и пошевелить его не сумел. Он не плакал, иногда засыпал, потом просыпался... Выше по берегу в полукилометре был дом соседа, у них разрушило сарай на берегу, с лодкой и сетями для рыбной ловли. На второй день они вспомнили о соседях. Приехала тетка, начала откармливать Рема, она была суетливой и доброй, темноволосая, худая, похожа на мать. А он не говорил, две недели молчал. С тех пор вместо страха ему становилось холодно и неуютно, он замыкался, хмурился, ему сразу хотелось оказаться дома, поесть, забиться в теплый угол, и понемногу, изредка вздыхая, пережить, перемолоть, забыть неудачу. У него был свой дом, он редко думал об этом, на самом же деле всегда чувствовал опору - мог уйти, скрыться от чужих. Он возвращался. Шел и чувствовал раздражение и досаду -- день пропал. Скорей бы домой!..  * ЧАСТЬ Т Р Е Т Ь Я. ГЛАВА ПЕРВАЯ. РЕМ. Художник. x x x Когда он вернулся от Паоло, было уже около пяти, солнце снова скрылось за облаками, но виден был светящийся плотный ком, он опускался в море. Рем из своего окна не видел берега, деревья загораживали унылое царство воды. Он никогда не хотел писать воду, боялся с детства, и когда приходилось идти по берегу, отводил глаза. Но инстинкт художника подводил, все же посматривал. Зиттов говорил ему, - "не пялься -- посматривай, поглядывай, чтобы глаз оставался свеж, понимаешь, парень?. " И когда он посматривал, то видел, что главное в воде глубина; прав был Зиттов, когда внушал ему -- "приглядись, на поверхности -- на любой - всегда найдешь черты глубины, догадайся, что в глубине, тогда и пиши..." Проходит время, учитель остается. Каждое его слово помнишь, да. x x x Но это потом с благодарностью, а сначала наступит время уходить, освобождаться. Все реже, реже обращаешься -- раскажи, научи... Странная рождается лень - надо бы показать, спросить... и не идешь, копаешься в своем углу, время уносит тебя все дальше... черкаешь, портишь листы, мажешь что-то свое на холстах... и забываешь, постепенно забываешь, как было -- без него, мол, никуда, пропаду!.. Значит, пора самому плыть?.. А на деле уже плывешь. Потом снова вспоминаешь, надо бы... неудобно, сволочь неблагодарная... Но уже боишься идти, закоренел в грехах, выдаешь их за свои особенности и достоинства... Новые ростки слабы и неустойчивы. Вот и прячешься... как змея, скинувшая кожу, скрывается от всех, пока не нарастит новую. x x x Вернувшись, Рем тут же кинулся к столу. Он не просто был голоден, он раздражен и огорчен неудачным днем, а от этого его аппетит усиливался многократно. Он посыпал солью куски бурого вареного мяса, накалывал их на острие длинного узкого лезвия и отправлял в рот, медленно размалывал, с усилием глотал, и тут же добавлял еще. Он не признавал вилок - ложка да нож, и миска у них с котом была одна. Он делил всю еду на твердую и жидкую, "сырости не терплю", говорил, и сам не готовил, ему варила женщина, вдова, она жила в километре от Рема, приходила раз или два в неделю. Она была миловидна, молчалива, несколько раз оставалась, но не до утра, еще в сумерках убегала. Он почти не обращал внимания на нее, но если долго не приходила, начинал беспокоиться, однажды даже явился к ней, стал у изгороди, не решаясь войти, а она, увидев его, застыдилась, покраснела, у нее были довольно большие дети. Оба не знали, что такой вроде бы мимолетный союз окажется самым прочным, выдержит все - она тихо появится снова, после его брака, смерти жены, короткого взлета, богатства, славы, переживет с ним нищету и одиночество, болезни, вытерпит его ужасный характер, раздражительность, грубость... будет с ним до конца, и тихо похоронит его. Такие странные случаются вещи, да? x x x Стол, за которым он ел, с одного конца был покрыт куском холста, серого, грубого, с крупными неровными узелками. На холсте, на промасленной бумаге лежали ломти мяса, которое он ел, рядом стояла темного металла солонка с крупными желтоватыми кристалликами. Рем время от времени брал один кристаллик и клал на язык, ему нравилось следить, как разливается во рту чистый вкус, не смешанный с другими оттенками. Не любил, когда смешивают разные продукты, предпочитал все есть по отдельности. Он был довольно диким человеком, привыкшим к одинокой жизни. - Да, я привык, - он говорил, - и не лезьте ко мне с советами. x x x На холстине еще стояла миска, сегодня в ней осталось немного супа, который он наспех похлебал утром. Обычно миску вылизывал кот... Ему стало тоскливо, вещи перед глазами потеряли яркость. Цвет вещей зависел от его состояния, он это знал. Иногда они ссорились с Пестрым, тогда Рем называл его не по имени, а просто - Кот, и так разговаривал с ним -- "Ты, Кот, неправ, притащил мышь в постель, хрумкаешь костями на одеяле..." Но он не гнал зверя, лежал в темноте и улыбался. Так деловито и молчаливо, сосредоточенно, по-дружески не замечая друг друга, но всегда тесно соприкасаясь, они жили в одном доме, спали в одной постели, ели вместе... Его затрясло от беззвучных рыданий, голова упала на грудь. Через минуту он успокоился, сидел тихо, и смотрел. Когда остаешься сам с собой, все вокруг меняется. За холстом голый стол, три широкие доски с большими шляпками гвоздей. Гвозди и доски имели свои цвета, многие сказали бы просто - грязь, но Рем так не считал. Случайно столкнувшиеся вещества, смешиваясь, превращаясь под действием света, воздуха и воды образуют то, что в обыденной жизни называют грязью, но это настоящие цвета, а не какие-то пигменты с магазинной полки!.. Цвет сложная штука, он многое в себе содержит, о многом говорит. Серафима мыла стол грубой щеткой, тогда доски имели цвет дерева - коричневый с желтизной, с мелким четким рисунком, словно тонким перышком прорисовано, твердой рукой. "Рука должна быть твердой, но подвижной, - Зиттов говорил ему, - и свободна, как лист на ветру". Теперь узора не видно, щели меж плотно сбитыми досками исчезли, забитые крошками еды и мелким песком с кошачьих лап... Кот любил сидеть на краю стола, на досках, там было теплей. После обеда в небольшие два окна заглядывало солнце, лучи скользили по дальнему концу стола, согревали доски, а к вечеру окрашивали и стол, и стены, и пол кирпично-красным теплым сиянием, и кот на столе тоже сиял, его желтые пятна светились теплым оранжевым ... солнечный цвет, светлый кадмий... У Рема была эта краска, выжатый до предела, свернутый в рулончик тюбик из свинцовой фольги, его когда-то притащил Зиттов, и выдавливал, выдавливал из него, сжимая костлявыми пальцами, высунув язык на щеку... а потом еще долго выдавливал Рем, сначала силенок не хватало, он прижимал тюбик к краю стола и наваливался всей тяжестью, из едва заметной щелочки в высохшем пигменте появлялась светящаяся капелька -- свет дремал в иссохшем свинцовом тельце и от прикосновения теплых рук пробуждался. Потом тюбик замолк и не отзывался на все усилия, тогда Рем решился, надрезал толстую свинцовую фольгу, испытав при этом настоящую боль, словно резал по живому. На потемневшей внутренней поверхности краска была твердой и сухой, крупинки не растворялись и не брались кистью, но в самой середине еще было немного мягкого, как глина, и яркого вещества, его можно было взять на кончик ножа, и размазывать по холсту в нужных местах, и это было красиво, красиво. x x x Незаметно подступил вечер, тени удлинились, заскользили по полу, наступало любимое его время: цвет не ослеплен больше, не подавлен, понемногу выползает... Время собственного свечения вещей. Их границы все больше расплываются, субстанция вещей испаряется, цветные испарения сталкиваются, перемешиваются, различия между жизнью и ее изображением стираются... На краю стола лежало перышко, доставшееся ему от Зиттова, рукоятка - палочка с пятнами чернил и туши, втертыми в дерево ежедневными прикосновениями пальцев... старое разбитое перо... - Не держи крепко, парень... зато крепче рисуй. Подражание жизни - занятие для дураков. Усиливай все, что знаешь, видишь. Люди оглохли от жизни, от мелкого дробного шума и движения, что на поверхности, а рисунок не о том, он глубже и сильней жизни должен быть. Пусть о немногом, но гораздо сильней! Впрочем, все равно не услышат... Но учти - усиление жизни укорачивает жизнь". x x x За окном снова гулял ветерок, бесились мелкие листья, бились об стекло, шуршали, тени метались по столу, полу, стенам, оклеенным желтоватыми обоями с выцветшими большими цветами на них. Пестрый драл цветы когтями - у двери, и еще в углу... Рем молчал, смотрел как вытягивается в струнку поджарое мускулистое тело; Пестрый вытягивался во всю длину, когти заходили так высоко, что трудно представить себе, ожидать такого от небольшого в сущности зверя... почти до пояса Рему он доставал своими когтями. Cоседские куры знали о нем, и трепетали. Раз примерно в неделю Рем молча вытаскивал кошелек и платил за разбой, сосед смущенно двумя толстыми, почерневшими от земли пальцами брал ассигнацию, будто извиняясь... Кот был настоящий зверь. Мы с ним были два зверя, да. x x x Он смотрел на листья, на их мельтешащие тонкие тельца, на то, как меняются их контуры, как постоянно меняет форму их масса в целом, как судорожно пытаются отдельные листья, то один, то другой, оторваться и улететь... И сами контуры, их мерцание, и трепет листовой пластины, и дрожание черенка -- все это, слившись, перерастает в первое, почти неуловимое движение кисти, или пера, да, лучше пера... и оно оставляет на бумаге трепещущий дрожащий след. Бывает, уже ненавидишь себя за суету, неловкость, слабость... и вдруг находятся силы, собирается в один узел зрение и воля, знание неведомым путем переходит в руку -- она свободна, делает несколько быстрых легких движений... и это оказывается то, что надо, потому что одновременно передает и черты отдельного листа, и его стремление оторваться и уплыть в высоту, и вынужденное движение вместе со всей массой листьев -- плавное и широкое, и наконец всю эту массу - легкой размывкой, если тушь или чернила, или расплывчатым ореолом краски... -Доверься руке, - говорил Зиттов, - она не подведет. И добавлял: Только сначала трудный путь. x x x Сначала он был туп, темен и глух, заложенная, запавшая в него картина, видение, образ, ночное дерево, лист, упавший на землю, женщина, мелькнувшая в окне, все это в темноте и тишине варилось в нем, а он только чувствовал, что постоянно напряжен, что ему отчего-то тяжело, все посторонее раздражает, бесит, выводит из себя, что он и наклониться лишний раз не может, дом подмести... Наоборот, вид разрухи, хаоса, мусорных куч на полу, разбросанной одежды, неубранной постели... запах грязи и запустения... они ему помогают, он среди всего этого скользит как тень, поглощен собой и возникающими перед ним картинами... Не напрягать внимания, нет!.. пусть все само, как-то само - мерцает, плывет, превращается, словно он грезит или дремлет, а перед ними разворачиваются сны или видения. Такое существование - нигде, пришел -- ниоткуда, было необходимо ему, напоминало состояние сразу после пробуждения: граница еще стерта, можешь вмешаться, изменить свой сон и тут же забыть его. И так, бывало, продолжалось днями. Безнадежно, безрезультатно... но со временем он начинает чувствовать... все видимое, формы, их движения находят отклик в напряжении гортани, в тяжести за грудиной, в особом нетерпении во всем теле, когда воздуха не хватает... напряжение растет, дыхание сбивается... и наконец - рука!.. - возникают ритмы, особый трепет пальцев... мелкие, дробные и резкие удары пера чередуются с плавными широкими штрихами... Путь, о котором говорил Зиттов - перевоплощение вещей в образы, их перетекание на холст или бумагу, и на этом пути он, Рем, и дирижер, и инструмент. Путь живописи и путь жизни, для художника они неразделимы. x x x Сегодня перо было ненужным, просто вещь на краю стола. За краем пол, там лежала тряпка, принадлежавшая Пестрому, последние дни он любил спать на ней. Время от времени находил новую подстилку для себя, это было несложно - Рем почти ничего с пола не поднимал. Пестрый устраивался на новом месте и спал, иногда с утра до заката. Проходило время, и он возвращался на старое место, внимательно обнюхивал, вспоминал, и укладывался, благо все оставалось там, где было. Иногда месяц проходил, пока вспомнит. А вот и мяч, кот играл с ним... Ему неудобно было - старый, усатый, поздно додумался... но забывался, валился на мяч и лапами, лапами, передними, задними -- месил его, месил... Потом вспоминал, вскакивал -- глянет на хозяина, не смеется ли, а Рем отворачивался, делал вид, что ничего не видел. Кота нет, но что-то поднимать, убирать Рем не собирался, пусть остается, как было. В начале женщина, которая стирала и варила, пыталась прибрать, но ей это так просто не сошло, и она отступилась. Рем не любил перемен. "Что такое счастье, - он говорил -- это когда сегодня как вчера. Когда пришел кот и для него есть еда. Когда меня не трогают. Когда память коротка. Тогда крутись хоть целый год на одном пятачке, а все новый пейзаж". Сегодня он писать не мог, но думал о расставании старика и сына, там не все было ясно. x x x Вот здесь должна быть кровать... Старик лежит на ней, за спиной высокая подушка... колпак какой-то на голове... старики боятся холода по ночам... Одеяло -- то самое, толстое пуховое... Пестрый копал его год за годом, выкопал огромную вмятину, и в ней, в ногах у Рема, спал. В ногах служанка в фартуке... Малый прощается, сейчас уйдет, а старик начнет умирать один. Он ведь один умер? Кто умирает не один, такого не бывает. И вот сын поворачивается, начинает уходить.. дверь уже полуоткрыта, оттуда свет... чуть-чуть, как намек, предчувствие разлуки, скитаний... Он вернется, а отец не встретит его, как на той картине, где пятки, где спиной... Он умрет ночью, после ухода сына. Оба лица - сосредоточенные, молчаливые... Это у Паоло - кричат, кривляются, словно перед публикой на сцене. У меня -- молчат. Как может быть по-другому, как?.. Он не понимал. Как-то Зиттов рассказывал про одного испанца, который возомнил, что знает все о небесной жизни, про святых и прочую чепуху... x x x Так и сказал -- "чепуха!.." Потом говорит: -- Но представляешь, каков! - сидел в темноте и грезил, перед ним возникали сотни лиц, тел, фигур... Ненормальный, небо вот-вот упадет в пропасть, страшное дело... Этот его городишко, прилепился к обрыву, на самом краю, и с небом вместе, того и гляди, соскользнет в бездну. Бредовая картина, но какой силы, да!.. Художник знает. Раз написал, значит так оно и есть. Так вот, кровать... Коврик у кровати, удобный для босой ноги... Много коричневого, мощный цвет, все в себе содержит, как намек, обещание, возможность... Окно... Рядом стояла его кроватка, живы были еще родители, спали на большой кровати, где теперь лежит старик, может Паоло, может, он сам, Рем, через год, или десять лет... Окно, правда, чуть-чуть другое - за ним ничего, кроме сумерек и бедного огонька. Соседский хутор?.. Там хозяйка, жена соседа, он как-то видел, как она мылась. Ему было лет десять, он подкрался. Наверное, Паоло однажды в жизни видел такую, потом все грезил. Несокрушимость, необъятность... Но это надо было подкрасться, ползти, его только на раз хватило. Она бы убила его... x x x Нет, не огонек, совсем другое - сумерки, и смотрят в окно два дерева. Большая толстая ель, она была всегда, сколько он помнил свою жизнь, стояла, только веток было меньше, и нижние не так широки... Росла у входа в дом, но Рему нужно, чтобы у окна. И она стояла там, где ему нужно. И рядом с ней вторая -- вовсе крошечная елочка, Зиттов принес ее в свертке, в грязной сырой холстине, которую подобрал. Он все подбирал, писал на чем попало - встретит по дороге, поднимет клочок бумаги или кусок ткани, распрямит, слегка проклеит несколькими движениями широкой кисти, и оставит приколотым булавками к полу... сушил, а потом писал. Хвалился, что сам придумал - писать маслом по бумаге, после него в Германии так стали писать, эта живопись вечная. - Поверхность гладкая? Посыпь песочком, пока клей не высох.. x x x В холсте оказалась крошечная елочка, Рему по плечо была. Зиттов выкопал ямку рядом с большой елью, посадил елочку. - Не вырастет, ели капризны, - говорит, но Рем видел, что надеется. Ель замерла, но не засохла, а потом пошла в рост, медленный, едва заметный. - Самый верный рост -- незаметный. Не бывает ничего зря, если усилие вложено. Потом все-таки погибла елочка, к весне потеряла иголки, стояла летом пожелтевшая, полуголая... Они не стали ее мучить, вырыли. Не бывает зря - вернулась в картину, значит, не погибла. ГЛАВА ВТОРАЯ. Рем. Натюрморт. x x x - Паоло, говорят, умен и хитер, не хочется перед ним дураком прослыть, хотя, конечно, дурак... это уж точно, да... Рем вернулся к сегодняшней жизни - к смерти Пестрого, к Паоло, с ним все неясно, к мясу, кусок которого все еще на кончике ножа... Неприятности возбуждали его аппетит, он был непрочь продолжить ужин. И недурно бы залить все съеденное вином. Странный человек, он не умел жить, как это делает большинство людей -- находить радость и смысл в простых ежедневных делах и поступках. И не понимал того, к чему привязаны сильные умом -- они ищут умственные связи между вещами и событиями, населяющими жизнь. И то и другое было не по нем. Он был безнадежно укоренен в другой жизни -- он чувствовал... да -- чувствовал живые связи вещей, событий, и отображал их на холсте, бумаге - кистью или пером, языком пятен, цвета, линий, и ничего другого представить себе не мог. Неплохо бы запить, он вспомнил -- неплохо бы? Бутылка где?.. x x x Вот она, на холстине перед ним, рядом с миской, темная, пузатая, с серебряной наклейкой на кривом пузе; изображение пустыни, верблюда, солнца должно было пробудить жажду даже у человека, не страдающего избытком воображения. Рем не страдал, он со своим воображением спокойно уживался - не отделял воображаемого от действительного. Крайности переходят в свою противоположность: при всей чувствительности, в обычной жизни он был почти неуязвим. Но если что-то проникало, достигало его сердцевины -- а это могло быть что угодно, ни предвидеть, ни остановить -- то заваривалась такая каша... Он взял бутылку за горло и осторожно, не отрывая донышка от стола, стал наклонять, еще не зная, во что нальет вино. Стакан доставать было лень, чашка изгажена остатками кофе, темно-коричневой, почти черной гущей, и в этом мраке он завидел рыжие отблески, откуда? Внимание его отвлеклось, а бутыль, наклоненная, терпеливо ждала. Далеко в стороне от окна тяжело опускалось солнце, багровый шар сплющился и каплей ртути искал прорехи, щели в горизонте. Все на земле в пределах проникновения прямого луча, и чуть искривленного тоже, светилось красным, багровые и розовые отблески плыли от вещи к вещи, куски оранжевого хрома и красного кадмия увязли в кофейной гуще... Выбросить бы, но он грязнуля -- смотрел в свой любимый с намеками коричневый, и ленился. Наконец, очнулся, вспомнил о бутылке... x x x Наклонил, наконец, ее и вылил остатки вина в миску, из которой они с котом ели жидкую пищу, лакали, да... Кот иногда пробовал вино, коротко и быстро касался языком и с отвращением отворачивался, при этом у него такая была рожа, что Рем не мог удержаться, не сказать товарищу -- "ты прав, все-таки гадость!..". В бутылке оставалось больше стакана, и вино сначала падало с легим звоном, пока миска была пуста, далее с журчанием, тонуло само в себе и пенилось. - Свинья, - весело сказал бы Зиттов, - кто же так обходится с вином... Впрочем, полметра вонючей кишки и все равно смешается с чем угодно. Ты не представляешь, какая гадость у нас внутри... И тут же рассказал бы, как учился у одного чудака, на севере Италии, впрочем, знаменитого, который и то умел, и это, но ничего до конца не доводил. Этот Л. искренно верил, что без детального знания анатомии художнику делать нечего, и, более того, не следует ограничиваться внешними чертами, пропорциями тела, формой груди и зада, живота и спины, а, видите ли, необходимо знать, что расположено внутри, и как влияет на внешнюю форму тела его внутреннее содержание... - Говеное содержание, смеялся Зиттов. - Сумасшествие, охватившее века. Ничего такого художнику не надо, парень, какая там анатомия... Не об этом содержании вовсе речь, имей в виду!.. x x x Зиттов веселый малый, тоже враг чистоты и порядка, но вино пил по-другому, с шиком. У него был свой бокал, одна из немногих вещей, с которыми он притащился к Рему. Будто вчера это было... Сосуд из странного металла, сероватый, цвета цинка, но гораздо тверже, и чище цвет. - Сплав из будущего, - объяснял Зиттов, - способствует усвоению, - и подмигивал. Он дорожил бокалом, пил только из него и унес с собой. Бокал работал непрерывно, с ним по неутомимости мог сравниться только язык мастера. Но о живописи Зиттов знал все, верно судил и мог понятно объяснить, что среди художников встречается редко. Лентяй, всего несколько картинок сделал, за два-то года! И все-таки написал, и хорошо - честно, крепко, немногословно. Рем неимоверно устал за день, давно столько не ходил. Сидел за столом как сырой пень, не было даже сил перебраться на кровать. Взял миску пальцами за край, поднес ко рту, вылил в себя вино вместе с остатками еды, вот так!.. Его знакомые отвернулись бы с негодованием, но ему наплевать. Идите к черту, он бы им сказал. У него было еще несколько бутылок, но встать, пойти за новой казалось невозможным. Он и в лучшее время подвижным не был, и не надо было - мог, сидя часами на одном месте, слегка поворачивая голову, открывать для себя все новые виды, умел разглядеть в давно известном неожиданные детали, старые вещи вызывали в нем новые воспоминания, и фантазии. x x x Выпив все, он, как заядлый пьяница, перевернул бутылку, подождал пока пробегут по внутренней стенке бойкие капли, с мелким звуком упадут в чашку... обнял бутылку двумя ладонями и стал согревать, рассчитывая выдавить из нее еще немного, а может, ни на что не рассчитывал, просто приятно было сжать этот тяжелый с толстыми стенками предмет... При этом он думал о своем деле, нечастое для него занятие; поход к Паоло пробудил в нем тяжелые неуклюжие расуждения. Разве не странно само желание передать простыми линиями, пятнами, мазками, красками на холсте или чернилами на бумаге - живой мир, зачем? Не менее странно и другое -- способность разглядеть в этих мертвых пигментах живой мир, узнать его, и тоже -- зачем? Свойство глаза куда древней и глубже, чем способность в звуках узнавать слова. Обычно Рем до таких глубин не доходил. А Паоло много знал, но до сердца не допускал, от знания, говорит, одна тревога. В том же, что касается видимой стороны вещей, он бы любому дал фору. - Как можешь изобразить, если не знаешь точно, - он скажет Рему. - Если не видишь, не различаешь вещи, лица, руки? Печальная картина, твой мир, проступающий из темноты. Жизнь прекрасна, парень!.. Она прекрасна? Или ужасна? Или непонятна? Рем не знает ответа, в нем все смешалось, но он чувствует, точность не весь мир, а освещенная поверхность. - Но с этим стариком осторожней надо -- думает он, - что угодно мне докажет. И что из разговора может получиться, - попробуй, догадайся. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПАОЛО. Потери. Теперь бы поесть вспомнил о себе Паоло. . Он сегодня не видел детей. Слышал иногда в коридоре отдаленные голоса, их смех, там все в порядке, он знал. И больше не хотел знать . Не видеть, не разговаривать. Хотя бы один день. Позволить себе. Он всегда делал то, что нужно, без чего не обойтись, и давно уверил себя, что огромный дом, сад, земля за домом, его картины, древние рукописи, он собирал их много лет - все это следует поддерживать и сохранять, и тратить на это деньги, время... Несколько событий поколебали его уверенность. Но об этом не надо! Он умел уходить от неприятных тем. В столовой было пусто, все уже пообедали и исчезли. Сегодня он занят, они знали. Они любят меня, только я редко с ними. Вечером жена с детьми уезжает к родителям, полчаса езды, там они проведут два праздничных дня, церковные какие-то праздники, он не вникал. Его отношение к вере было тяжелым и неприязненным. "Уверуйте в Христа, и спасете себя и дом свой..." Вот засранец, угрожает... Он с детства привязался к греческим богам, с их особым отношением к человеку - ругали, благодарили, наказывали... иногда спасали... это были нормальные человеческие боги. Ему принесут поесть в мастерскую. Последнее время он избегал есть за общим столом, постоянно опаздывал из-за дел, но и другое было. У него постоянно болели десны, несмертельная болезнь, но она преследовала его годами, наследие нищего детства. Шатались зубы, и он понемногу сам вытаскивал их, брал пальцами, раскачивал, это было даже приятно, словно чешешь место, которое досаждает тебе щекоткой, такой сильной, что к ней примешивается боль. Никогда не боялся боли, только бесчувствия... Сегодня утром он лишился одного из последних зубов. Вытащил почти без усилий, зуб был длинный, пожелтевший, с черной полоской, отделявшей верхнюю часть от корня. Эта полоска странным образом напомнила ему про сон, про черную трещину под балконом. Может, христианскому богу он кажется таким же бесполезно торчащим зубом?.. x x x Вырвет очередной зуб, и на время становится легче. А потом все снова, враг выбирает в качестве жертвы следующий зуб... Он не мог есть твердую пищу и тщательно скрывал это от близких. Как-то пришел пообедать, а на столе десерт, его любимые азиатские груши, огромные, зеленовато-серые, с негромким пурпурным румянцем, свиду неказистые, но он знал, каким обильным веселым соком они наполнены, стоит только коснуться зубами... А он не мог, ему даже рот раскрыть было трудно. Он попросил, чтобы принесли в мастерскую, привилегия богатых, да... . Там, оставшись один, он осторожно взял плод, словно боясь повредить кожицу... достал из заднего кармана штанов любимый выкидной нож, не спеша отрезал от груши крошечные кусочки и осторожно, пересиливая боль, жевал их. Когда он был сильно уязвлен или обижен, или терпел поражение, он не думал ни о чем, глубоко дышал, преодолевая тяжесть в груди, и сосредоточенно делал свое дело, неважно какое... Он жевал и вспоминал Италию, виноград, тепло, картины... нескольких женщин, с которыми легко и весело сошелся, как все происходило -- тоже весело, со смехом, как было тепло кругом, постоянно, всегда, везде... Он никогда не жалел себя, просто слегка тупел и делал медленно и тяжело то, что надо было делать. Этому научила его мать, когда он был еще малышом, она говорила - "пока не умер, делай!" и он запомнил это. Но радости не было. Радости не стало, да... Последняя его радость, съесть что-то, напоминающее о тех временах, - еда напоминала, и вода там была другая, и земля... Он не любил свою -- скупую, серый песок, словно зола пожарища... камни эти, тоже серые, море - свинцовое... Где тепло, мой цвет? Он десятки лет черпал из себя то, что накопил в те два счастливых солнечных года. Вернулся, зачем?.. Шла война за свободу, его чувство справедливости было уязвлено, его позвали, он должен был помочь... А потом -- полюбил, женился, стал знаменит картинами... Италия все отодвигалась - молодость, которую не догонишь, в нее не вернуться. К тому же там стало противно, страшно, тоже шла война, и непонятная, чужая... Он остался. Шли годы. x x x Несколько лет тому назад он потерял интерес к молодой жене. Нет, он любил смотреть на нее, гордое приятное чувство... И если оказывался в одной постели, то чувствовал обычное волнение, он хотел ее, у них получалось, и он думал, ну, почему так редко, ведь я еще могу... На самом же деле глаза и воображение уже предали его, осталось только осязание, простое и надежное чувство, и самое последнее... Осязание и вкус, да... А ему все еще казалось, что возможно, хоть каждый день, и только случайные препятствия мешают оказаться в ее постели, то одно, то другое... Не так давно, уже зная о болезни, наклонной плоскости, трещине, он вдруг понял, что препятствие в нем самом. Стоит уйти, и он надолго забывает об этом приятном занятии, в сущности незначительном, даже смешном в своей простоте и незатейливости... а дела вытесняют эти встречи из памяти не случайно, просто силы в нем уже мало, заблуждений, присущих молодости, еще меньше, и его легко отвлечь. Отношения между ними сохранялись теплые, она вообще была приветливой девочкой, доброй, глупенькой... а в будущее он не заглядывал, там была трещина, он знал, это скоро. Они останутся, и не будут бедствовать, вот все, что я могу для них, но это немало. Он знал по себе, как уродует людей бедность, помнил крошки и кошачью еду, никогда не забывал. x x x Он был еще мальчиком, но уже работал -- днем в адвокатской конторе, переписывал, разносил бумаги, а вечерами давал уроки детям в богатой семье за стол и кров. У него был свой уголок, узкая щель за кухней, можно сказать, своя комнатка, правда, без двери и окна, зато свои стены. Но именно стены оказались для него мучительны, он боялся закрытых небольших пространств, особенно когда оставался один, в темноте и тишине. Стены давили на него, медленно сближались, проседал потолок, он видел это движение, небольшими дробными шажками... Уверял себя, что не может быть, но не помогало. Тогда он должен был решить -- "ну, и пусть...", и закрывал глаза, готовый ко всему. Страх отступал, он понемногу успокаивался и засыпал, если голод не догонял его. Он рос еще, и почти всегда был голоден. Его неплохо кормили по вечерам, на кухне, открывали шкаф, там была еда, потом запирали. Но ему хватало только на несколько часов, потом снова острая грызня в животе... и к ночи, когда в доме затихало, он искал, тихой серой тенью рыскал по кухне, собирал крошки, запавшие в складки скатерти, но это все было мало, мало... Тогда он подбирался к красивому домику в передней, в нем жила кошка, белоснежная, с темными пятнышками на лапках и спине, ее раз в неделю мыли пахучим мылом и вытирали большим махровым полотенцем... Самодовольное существо, она спокойно смотрела на Паоло из круглого окошка. Рядом стояло несколько мисочек с едой, она всегда оставляла про запас: насытившись, ходила вокруг своих мисок и небрежными движениями закапывала еду. Ночью он слышал, как она неторопливо чавкает, хрумкает утиными костями, можно было сойти с ума... И он обкрадывал ее, торопливо очищал ее миски, а она лениво наблюдала, зная, что утром принесут еще. С громко бьющимся сердцем он ускользал в свою каморку без двери, всегда боялся, что заглянут, и потому забивался в самый дальний угол, за кровать, и в темноте, судорожно глотая, доедал... x x x Он так любил поесть, и теперь этой радости лишается. Смешно, он сказал себе, какая все-таки мелочь!.. Но его ощущение жизни состояло из радостных мелочей, весь солнечный мир был построен из цветных мазков, крошечных по сравнению со всей картиной, и таких необходимых, потому что каждый был связан со всеми остальными. И в картине, и в жизни это одинаково, да... И в живописи он почти всего лишился, уже больше года не мог свободно поднять рук. Сначала кое-как удавалось на высоту плеча, потом уже с трудом втаскивал их на стол, за которым обедал, мешала острая боль в локтях и плечах. Он скрывал ее, занимая соседей веселыми разговорами, а сам понемногу тянул, тянул правую вверх, с колен, подталкивая левой рукой, что оказалась посильней... а потом левая оставалась на коленях одна, и никто ей помочь не мог, он искоса посматривал на нее, как на живое существо, которое бросил - помогла, а он отказался от нее. Потом он собирался с силами, и со злостью, упорством - никогда не верил, что его можно сломить - одним отчаянным движением вырывал кисть наверх, и пальцами, пальцами мертвой хваткой за край стола... Нет, никогда не верил, что вот так! что все! что никогда!.. Ему казалось, он в последний момент выпутается, выкрутится, избежит того, что поджидает каждого... Неправда, только не его! x x x Да, с живописью начались поражения и отступления. Пришлось вот перейти к эскизам, небольшим картонам, а к огромным полотнам он и не подходил. И все-таки, сумел себя утешить, убедить, что так в сущности даже лучше -- правильней, логичней, и пользы больше, и ученикам работа... Ведь главное -- точный эскиз, достаточно глянуть с расстояния, композиционный гений еще при нем. И это было правдой, но не всей, радости от живописи убавилось, потому что он любил все делать сам, сам!.. Он не умел смотреть на себя со стороны, его ум не находил применения и скучал, когда перед ним вставала вся жизнь, а не сегодняшнее дело. Все в нем протестовало, он говорил себе, что жизнь складывается из дней, а сегодняшний прожит честно, в трудах... Отказывался , отворачивался, отстранялся от серьезных разговоров с собой, ему было невыносимо скучно, а общие мысли о своей жизни казались бездарными и жалкими. Они, действительно, были такими и сводились к словам - "Ну, что же, надо жить, надо стараться", " ну, мы еще поживем...", "человек должен" - и другим, таким же простым и мало что значащим. Избегал, причем вряд ли сам понимал, почему так происходит. Если бы его приперли к стенке, он бы сказал, пожалуй -- " скучно, и все неправда, потому что жизнь..." И махнул бы рукой. x x x При этом он понимал историю, тонко оценивал картины, умело вел свои дела, талантливо уговаривал властителей, побеждал в спорах дипломатов... Он поразительно много знал, глубоко и точно... но как только речь заходила о том, что называют вопросами жизни и смерти, да еще применительно к собственной персоне, да, да, именно к собственной... это было уже слишком! -- он скучнел, отделывался незначительными фразами... Он чувствовал в себе жизнь настолько сильно и остро, что любые рассуждения, как только касались его самого, казались неуместным вздором. - О чем вы, ребята... - он как-то выдавил из себя, когда молодые его помощники начали спорить о смысле жизни. - Не с чем жизнь сравнивать... и нечего тут рассуждать. Цвет сравниваешь с цветом, холст с холстом, и то бывает тяжко и трудно. А тут жизнь... Он отказывался говорить. Ведь неминуемо коснешься собственной жизни, тогда придется вспомнить и о смерти, да? Он не хотел. Он свою жизнь не понимал, но и не старался, подспудно верил, что понять рассуждением нельзя, можно только жить и в ходе жизни постигать все новые связи вещей, явлений... осваивать их, и в конце концов, когда станет ясно, что с чем связано и как... то он схватит и вытянет всю сеть, это и есть бессмертие - когда чувствуешь все, все вокруг зависящим только от тебя самого!.. как чувствуешь положение пятен на картине - всем телом, спиной, будто стоишь на остром гребне и чудом сохраняешь равновесие. Так он и жил, радовался и сохранял равновесие. Считался умным, но мудрым никогда не был. Паоло, да... x x x Паоло возвращался в мастерскую. В груди у него клокотало и сипело, он в последние дни скрывал это от окружающих, старался не подходить слишком близко, когда говорил, избегал тишины, а это было легко, потому что по коридорам постоянно бегали дети, расхаживали многочисленные гости, которых он не знал, это были знакомые и родственники его жены, он относился к ним доброжелательно и безразлично. В этой части дома, в переходе от большого здания к флигелю, было тихо, и он слышал свои шаги и тяжелое хриплое дыхание. Никогда не думал, что станет стариком и будет вот так дышать. "Я умру быстро и легко", так он думал в молодости. Или, "я так устану от работы, от славы и денег, что сяду и засну, и не проснусь, вот и все". Его настиг ужас умирания, мужества и веры в свои силы не хватало, чтобы выдержать натиск страха. Он был один, ему стало жутко. Он обернулся, чтобы увидеть, кто сзади, но там никого не было, и впереди пусто, в большой мастерской, светлой, теплой... Всю жизнь мечтал о свете и тепле, а сейчас хотел одного - забиться в какое-нибудь тоже теплое, но узкое и темное место, и отсидеться, пусть лучше давят стены... Переждать, чтобы пронесло, чтоб не заметили его, вдруг снова повезет. Он вошел, и, не зажигая света, сел в свое кресло в углу, напротив стеклянной двери, за ней широкий балкон, там бродили сумерки, поглощавшие остатки дня. Он не хотел больше света, он хотел скрыться и закрыл лицо руками. Так он поступал в детстве, когда оставался один, в ужасе от темноты, и заснуть не мог, потому что придет другая темнота, еще страшней. Он боялся, что не проснется, подступит духота и сожмет горло, стены навалятся и раздавят грудь... Потом приходила мать, прижимала его к себе, они согревались, но в этом мизерном тепле среди огромного холода не было безопасности. Мать умерла, его взяли дальние родственники, устроили работать, так началась его взрослая жизнь. Он понял, что никто не поможет, надо карабкаться и не уставать. Биться, даже не веря в успех, не глядя ни назад, ни далеко вперед - только под ноги перед собой. Он победил, поверил в свои силы, в удачу, и создал мир огромных картин, не похожих на свою прежнюю жизнь. x x x Победил, а теперь оказался побежденным. Только бы без унижений... Во всяком случае, он умрет в своем доме, окруженный близкими людьми. И картинами, которые любил. Они многое содержали, в них не было одного - глубины. Не могло быть того, чего не было в создателе. Он обладал гениальной способностью видеть поверхностные связи вещей, но глубоко заглядывать не мог: все, что оказывалось глубже его предела, он мгновенно, почти бессознательно, оталкивал от себя. Глубина в осознании всех сторон, а он не хотел такой сложности, в ней печаль и ужас, он это знал. Боялся потерять все, что приобрел, упасть обратно в темную ледяную дыру, из которой возник. Мечтал видеть только радость и крупные нечеловеческие страсти, оформленные богато и изысканно, со вкусом, но обязательно - красиво! . Он писал картины о том, к чему всю жизнь стремился. Не получилось. Построить мир из одного света он не сумел. Он создал сияющую плоскость. Простая истина, и печальная - все состоит из света и тьмы. x x x А эта небольшая картина на ярмарке, она поразила его. Бродяга, нищий - и с таким спокойным достоинством, без страха, сухо, даже слегка отстраненно... Художник говорил о том, о чем Паоло и думать избегал. Нельзя сказать "не мог" -- не хотел. Теперь он был богат и мог писать, что хочет. Он так и делал, он по-другому не хотел. И не скажешь - не получилось, он и не пытался. Не потому, что не умел -- чепуха, он умел все, его называли богом живописи, да. Причем умение, он и не то умел. Простая вещица, портретик, примитив, лицо застряло посредине, ни справа ни слева... аховая композиция, да! И все в потемках, какое тут мастерство... Ничего не решает мастерство, оно всего лишь умение, возведенное на вершину ремесла. Значит, не о чем жалеть, нечего стонать, раз другого и не хотел. Он, что ли, не знал человеческую сущность? Он был дипломатом, видел грязь, предательство, на которое способны люди ради благополучия или идеи. Знал, знал... но в картины не допускал. Когда подходил к холсту, всю эту мерзость забывал начисто. Но за все приходится платить, и он заплатил: за радость - пустотой. Ему сказал когда-то старый итальянец, мастер - картина как гроздь винограда, с одной стороны свет, с другой тень... Он понял это как заповедь мастерства и неукоснительно выполнял. Но эти слова таили в себе и другой смысл, который он упустил. Жизнь и картина устроены одинаково, и требуют одинаковой честности перед собой. x x x Мы часто говорим о способностях, о таланте. Любим при случае упомянуть, что, мол, многое имели, да не свершилось, не суждено... Чем ближе к концу, тем смешней эта болтовня. Только то, что совершилось - было, остальное... даже смешно говорить... Тени, проблески, задатки, надежды... - все истлеет, растворится в могильной жиже. Человек - то, что с ним было, произошло, сделано, продумано и выражено, рассказано хотя бы одному человеку, остальное -- чушь собачья. Человек -- это все сделанное им, и гнилье в деревянном ящике. x x x Мысли утомили его, тяжесть в переносице переросла в тупую боль в надбровьях, потом за глазными яблоками. Он знал, как бороться с этим, нужно приложить к виску холодный предмет и закрыть глаза. Ощупью нашел на столике рядом с собой небольшой металлический подносик, который когда-то расписал для второй жены - цветы, фрукты... Паоло не любил натюрморты, но этот поднос расписал с любовью. Он стряхнул с него несколько листков бумаги, поднес холодный металл к виску, закрыл глаза и незаметно для себя забылся. Не спал, но стали наплывать видения; так у него всегда бывало, когда сильно уставал, а теперь все время, стоило только сесть и закрыть глаза. Раньше он как-то управлял этими картинами, чтобы не возникало ничего печального и страшного, а сейчас потерял власть над ними, и увидел то, что было давным давно. Когда-то у кухарки окотилась кошка... x x x Котят было четверо, одного она оставила себе, красивую трехцветку, беленькую с яркими, резко очерченными рыжими и черными пятнами, а остальных надо было утопить. Взялся ее сынок, парнишка лет пятнадцати, нехотя, Паоло видел, что ему страшно. Он пожалел парня, сказал, чтобы тот уходил, "я сделаю сам". Взял высокую кастрюлю, налил в нее теплой воды, подобрал крышку, чтобы входила свободно и оставался просвет со всех сторон для воздуха. Потом не глядя схватил трех и без всяких мыслей, тупо и быстро опустил их в воду и тут же прижал крышкой, при этом у него вырвалось что-то вроде - "простите уж, ребята...", но он точно не помнил, что сказал. И тут же ощутил толчки, очень сильные и неожиданные для таких крошечных слепых существ, которые и жизни-то не видели... Он почувствовал, что долго держать не сможет, схватил со стола небольшой утюжок, которым кухарка расглаживала складки на одежде, и опустил его на крышку, и ждал, наверное, минут десять, а то и больше. Было тихо. Тогда он осторожно снял утюжок, и наклонив кастрюлю, придерживая крышку одним пальцем, вылил воду, и ждал, пока не перестало капать. Взял бумажный мешок, в