ься: для немцев он был недосягаем. От западного берега он был уже далеко, бомбежки тут не ожидалось, на восточной стороне Днепра опасности наткнуться на немцев не было, Днепра он не боялся - что теперь для него был Днепр! Так - много воды, и все. Чего же ему было особо тревожиться? Будь он один сейчас с оставшимися у него силами, он бы перевернулся на спину, сориентировался по какой-нибудь звездочке, привязав ее к Полярной звезде, и плыл бы строго на восток и так, покачиваясь на спине, потихоньку-полегоньку, взглядывая на эту звездочку, делая поправки на нее, поплыл бы и поплыл. Так он мог плыть еще хоть час, хоть больше, держа в поводу бревнышко и доску. Плавал он хорошо, к прохладной воде притерпелся, судороги не боялся, из ран у него кровь не бежала, хотя корки на них опять подмокли, но даже если бы эти корки и отлипли, то вряд ли у него началось сильное кровотечение, такое сильное, что он мог бы ослабеть и не доплыть. Нет, он знал, что доплывет, он знал, что с ним теперь-то все будет в порядке! Что для него теперь был какой-то кусок Днепра? Да ничего. Всего-навсего каких-то десять, пятнадцать, двадцать минут в воде. Ну полчаса от силы. Его тревожил Зазор. Зазор плыл тяжело, фыркал, всхрапывал. Он весь погрузился в воду, ни круп, ни плечи его уже не отблескивали над поверхностью, торчала лишь одна голова с задранной мордой, я вода касалась его скул. Андрей, держась за постромку, чтобы не отпустить Зазора, греб левой рукой, натягивая лямку. Его лицо и морда Зазора были рядом, и он чувствовал, как быстро дышит Зазор, его дыхание обдавало Андрею щеку. Андрей не видел выражения глаз Зазора, глаза лишь поблескивали, но, наверное, в них было отчаяние. Вдруг сонно крякнула утка. - Слышишь? - спросил Андрей громко.- Берег! Они почти уже не двигались под углом к течению, лишь держались на воде. Ударив из последних сил передними ногами, Зазор приподнялся над водой и, колотя ногами, удерживаясь над ней, заржал отчаянно и умоляюще. Совсем недалеко ему отозвалась лошадь, и Андрей, крикнув: "Лошадь, Зазор, держись!" - поднырнул ему под шею так, чтобы Зазор положил ему голову на спину. Плывя брассом, не отпуская теперь уздечки, натягивая уздечку так, чтобы голова Зазора не соскользнула с его спины, Андрей медленно тянул его за собой. Зазор фыркал, всхрапывал, совсем вяло шевелил в воде ногами, но еще раз заржала лошадь - и совсем, как показалось, рядом, потому что звук над водой шел хорошо,- Андрей наддал, чувствуя, что его хватит теперь лишь на сотню метров, но проплыл, видимо, все полторы сотни метров, потом вдруг стало как-то совершенно легко: Зазор достал дно. Андрей тоже встал на мягкий, сложенный барханчиками песок. Он ощущал его пальцами, подошвой, пятками. Они немного постояли, потому что берег был еще не близко, просто далеко от берега заходила мель. Держа повод высоко, чтобы голова Зазора была приподнята, Андрей гладил его морду, за ушами, около глаз, чувствуя, как под рукой у него мелко-мелко, словно через нее идет слабый ток, дрожит его кожа, и говорил: - Теперь все! Теперь что нам - раз плюнуть! Что мы, не дойдем? - Он не торопился, давая Зазору, да и себе, передохнуть, опасаясь, что мель кончится, что пойдет опять глубина, и Зазор не выдержит. Но он знал, что сам-то он выдержит. - Хоть сдохнем, а выволокемся. Точно, Зазор? Точно? Зазор тяжело дышал, поводил под водой боками, и Андрей чувствовал, прикасаясь к ним плечом, как мелко дрожат и бока. Мель оказалась широкой, лишь дважды на ямах им пришлось подплыть, потом снова пошло дно, и они волоклись по нему, увязая в песке, все больше выходя из воды, оба все больше дрожа и от пережитого, и от того, что воздух казался холоднее воды. На берегу, у самой еще кромки воды, шатаясь на ватных ногах, Андрей снял с Зазора постромочную петлю, выволок на песок бревнышко и доску и сел, а Зазор, тоже шатаясь, переступил к нему. - Уф! - сказал Зазор. - Уф! - Да, - согласился Андрей, обнимая ногу Зазора. - И все-таки мы это сделали. Так ведь? Сделали же! Черт бы нас побрал!.. Спасибо, брат, тебе... До света что-то предпринимать не было никакого резона. Гимнастерка, брюки, сапоги все-таки намокли, и следовало ждать рассвета, чтобы осмотреться, и солнца, чтобы обсушиться. Оставалось ждать, и Андрей ждал, сидя на песке, дрожа от холода в мокрых трусах. Зазор, передохнув, отошел от берега и, потрескивая кустами, стал пастись, шумно вздыхая, с хрустом отрывая губами траву. Андрей начал не то дремать, не то впадать в какое-то странное забытье, когда вдруг услышал далекий и мерный то ли громкий шорох, то ли тихий гул. Он вслушался, встал, отжал, насколько мог гимнастерку, майку, брюки, портянки, оделся, обулся, подпоясался и подвинул автомат. Подошел Зазор. - Свои, Зазор. - Зазор уже обсох, чистая шерсть под ладонью казалась мягкой теплой байкой. Андрей прижался к плечу Зазора, согреваясь от его тепла. - Свои, друг. - Зазор, наверное, лучше слышал и хруст песка под сотнями ног, и позвякивание оружия и снаряжения, может быть, он даже слышал общее дыхание торопящихся к Днепру многих людей. - Пошли, - сказал Андрей Зазору. - Уф, - ответил Зазор. Андрей снял с него узду и повесил на куст. Или останешься тут? Как всякому раненому, тебе положено лечение и отдых. Ты свободен. А я - я, брат, обязан доложиться. - Он осмотрел раны Зазора. Днепр и правда смыл с них корки, они были чистыми, свежими и пока не опасными, но все-таки было бы очень хорошо, если бы ветеринар чем-то их смазал и заклеил, чтобы мухи не занесли в них заразу. - Смотри, решай сам. Пока, Зазор. Еду ты найдешь. - Он погладил Зазора, потрепал ему холку, пошлепал по крупу и, подхватив с песка автомат, пошел от Днепра, держась на видневшуюся недалеко деревеньку. Зазор догнал его, когда он не отошел и сотни метров. Наверное, Зазору одиночество было тяжелее, чем таскать пушки. Наверное, он уже не мог быть без людей. Наверное, ради права быть с ними, он и готов был ради них на все. В деревне, когда он расспрашивал у солдат, где ГЛРы третьей танковой армии, Зазора у него забрали. Зазор попал к таким же хозяевам, которых оставил на Букрине, к артиллеристам. Судя по всему, Зазор был рад: от этих людей тоже пахло пушечным салом, лошадьми, сгоревшим порохом, в общем, пахло знакомо. И были, конечно, лошади, к ним Зазор подошел, как к своим, и лошади, такие же и внешне и нравом - лошади-трудяги, приняли Зазора как своего. За Зазора артиллеристы дали Андрею полкотелка картошки с мясом, хорошую горбушку, вволю почти сладкого чая, а санинструктор перевязал его раны белоснежными бинтами. - Да, - сказал Андрей, присаживаясь около пушки и беря у приземистого длиннорукого круглолицего с расшлепанным носом и сметливыми карими глазами артиллериста ложку. - Его зовут Зазор. Зазор, ребята. Я читал эту кличку на его хомуте. - А где хомут? - спросил артиллерист.- Коль недалеко, мы съездим, чего добру пропадать. Одна нога тут, одна нога там. Так где он, хомут-то? Новый? - Далеко,- ответил он неопределенно.- Но уздечка на берегу. Там, - он показал рукой. - Зазор, значит, Зазор? Ничего звучит,- сказал другой артиллерист, полный, бритоголовый, пожилой. Осколком ему рассекло бровь, шрам потянул кожу на лбу вверх, отчего казалось, что глаз под этой бровью значительно больше другого. - А я уж подумал, не назвать ли его Диогеном? Взамен нашего. Убило третьего дня, когда разгружались. Но Зазор - тоже ничего. Звучно! - Диоген? - переспросил Андрей, доскребывая котелок. - Был такой человек когда-то, - объяснил приземистый артиллерист. - В стародавние времена. И хомут там, где уздечка, на берегу? Если так, то я мигом... Андрей пучком травы вытер его ложку и отдал ему. - На берегу, но на том. На этом - только уздечка, постромки, супонь и чересседельник. Поедешь? - Так ты... так ты с ним - оттуда? - артиллерист посмотрел на Зазора. Зазор, засунув до глаз голову в подвешенную торбу, хрумкал овес, мигал, отмахивал хвостом мух. Казалось, он и мигал и помахивал хвостом от удовольствия. - Значит, оттуда? - Оттуда. К ним на начищенной, гарцующей от избытка сил молодой пегой кобыле подъехал майор, туго затянутый ремнем с полевой портупеей. Все, кто тут был, встали, не очень вытягиваясь, но все же опуская руки по швам. Андрей тоже встал. - Кто такой? Откуда? Документы! С розового бритого лица сверху вниз на Андрея смотрели серые суженные глаза. - Он, товарищ майор... - начал было артиллерист, который давал ложку, но в это время из домика рядом крикнул дневальный: - Товарищ майор! К телефону! Срочно! Майор спрыгнул с кобылки, бросил повод артиллеристу, вбежал в дом и через полминуты скомандовал с крыльца: - Дивизион! Запрягай! Взять все! Приготовиться к движению! - Ну, друг, - крикнул уже на бегу артиллерист, - наш черед! Не прошло и четверти часа, как дивизион снялся и, взяв в рысь, вытянулся из деревни и пошел по проселку, держась к северо-западу, к Днепру. Там, видимо, его ждали плоты на понтонах. Андрей видел, как ходко, поблескивая обтертыми о песок подковами, бежал Зазор, подпряженный к каким-то другим лошадям, и как катилась за ним пушка. "Счастливо, друг! - сказал мысленно Андрей Зазору, - Счастливо, ребята!" - сказал он и всему дивизиону и подумал, что если его рота еще держится, то, может быть, именно ее и будет прикрывать этот дивизион, а если роты уже нет, не существует она, то этот дивизион будет прикрывать какую-то другую, такую же роту из тех, что десантировались вчера, или из тех, что десантировались сегодня. Но он надеялся, что если жив ротный и достаточно цел для того, чтобы командовать, и живы два-три сержанта (пусть даже уже нет офицеров), да живы полтора-два десятка солдат, то рота еще есть, еще держится, и этот дивизион с Зазором в нем или любой другой дивизион, будет роте хорошей поддержкой. Он сказал мысленно артиллеристам: "Счастливо, ребята!" Он знал, что после госпиталя, не позднее чем через месяц, ему снова за Днепр. Он вздрогнул, вспомнив Веню, Барышева, Папу Карло, Ванятку, всех остальных, нашел себе местечко в саду одного дома, под вишнями, и лег там. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДО БЛИНДАЖА Писарь ГЛРа, ладно одетый, откормленный, чистый, энергичный и вроде бы даже заботливый, покричал в улицу так, чтобы его далеко расслышали: - Команда 316! Команда 316! Получить сухой паек на дорогу! Быстро, ребята, быстро! А то не достанется! Старший команды - ко мне за документами... "Значит, утром топаем, - понял Андрей. Триста шестнадцатая была его команда. - Что ж, пойдем получим". - Как думаешь, сала нам дадут? - спросил догнавший его щуплый, мелкорослый солдат. Он, видимо, бежал из дальнего конца деревни, где команду писаря передали санитары и сестры, торопился, запыхался, боясь опоздать к продуктам. Его лицо, состоявшее все из мелких частей - маленькие бесцветные глазки, пришлепнутый нос, короткая щелка рта, - выражало озабоченность и желание получить сало. Он объяснил это так: - Нам же в дорогу! Что полегче да посытней. Сало, концерва тоже хорошо. А то вдруг навалят концентратов. Мы чо теперь? Мы хилые, да на своих двоих, да верст по двадцать в день... Мы можем и требовать. Как считаешь? - Можем! - поддержал Андрей громко и дерзко потребовал у каптенармуса: - Сала давай! Концерву! Мы кто теперь? Мы- хилые. Да верст по двадцать в день... Сало давай! Концерву! Не то я тебе... Каптенармус, тоже ладный, тоже чистенький, сытый, видавший всяких, зыркнул на него глазами и хотел было обрезать: - Ты кто такой? Что дадут, то и возьмешь! Ишь, аристократы... Триста шестнадцатая команда состояла из сорока пяти человек, двое из них были танкисты в обгоревших комбинезонах. И один из танкистов, смекнув что к чему, крикнул на каптенармуса: - Как кто? Ты что, не знаешь? Да это личный шофер генерала. Протри зенки! Личный, пенял? - с устрашением повторил он. Они - триста шестнадцатая команда - получили и сало, и сухари, и сахар, и, конечно же, заветный концентрат "суп-пюре гороховый", и, оттащив все это в сторонку, разделили на сорок пять порций. Так как у Андрея не было вещмешка, он попросил того солдата, из-за которого спорил с каптенармусом: - Давай сложим все в твой. А нести будем по очереди. В глазах солдата еще не погас восторг победы, и он не мог не согласиться: - Давай. Коль доверишься. А ты и правда шофер генерала? - Это детали, - небрежно уклонился Андрей. Старший команды объявил, что выходят из деревни завтра в семь, что сбор на восточной околице, что цель их - станция Яготин, к которой им надлежало прибыть к вечеру третьих суток, что там сбор у продпункта. Старшего слушали внимательно, в его полевой сумке были их документы - карточки передового района, начатые истории болезней, без которых отставшего от команды на любом КПП задерживают. Чтобы этого избежать, следовало не отставать от старшего, утрами ко времени приходить на околицу, вместе трогаться с привалов и идти себе и идти в тыл, все отдаляясь от фронта. Двадцать - двадцать пять километров в сутки было не расстояние. По теплой сухой осенней погоде, неторопливо шагая по обочинам проселочных дорог, вытянувшись в цепочку или парами, тройками, чтобы можно было поговорить, при такой погоде можно было шагать и шагать, глядя на поля, рассматривая птиц, присаживаясь на берегу речушки, в перелеске, чтобы и перекурить, и проветрить портянки, и подремать, пожевав сухарей с салом. Вечером же, добравшись до деревни, расположившись на огородах или еще где, легко и приятно было зажечь костерок, наварить супу-пюре, вскипятить чаю, зная, что впереди у тебя вся ночь, что никто теперь тебе не крикнет: "Подъем! В ружье! Выходи строиться!.." Что могло случиться с ними за эти трое суток? Да ничего. Повязки у них свежие, фронт далеко, для "юнкерсов" или "мессеров" они, бредущие в тыл, не цель, потому что боеприпасы летчики берегут для тех, кто не уходит от фронта, а подходит к нему. Что же касалось Яготина, так стоило ли задумываться над тем, что будет там, кроме, наверное, перевязки для тех, кто попросит ее, кроме новых продуктов, кроме ожидания, что рано или поздно их погрузят в какую-то санлетучку и отвезут дальше в тыл, так как Яготин служит лишь отправной станцией. Не стоило и думать, куда отвезут. Какая разница. В какой-нибудь полевой госпиталь, но не очень далеко. Конечно же, не в глубокий тыл. - Подберем местечко на ночь? - предложил солдат, когда они уместили продукты в мешок. - Тебя как звать-величать? Андреем? Ну, а меня Тимофеем. Вишь, как складно. - Он разулыбался. - Андрей да Тимофей, горюшко завей, мимо рота не пролей. Ну, значит, со знакомством! Он протянул руку лодочкой, Андрей пожал ее, улыбнулся в ответ, вздохнул и почувствовал, что он уже не так одинок. Госпиталь 3792 размещался в бывшем не то пограничном, не то еще каком-то училище в двенадцати километрах от Харькова, по Белгородскому шоссе. Здание училища стояло чуть в стороне от него, в высоком сосняке, и так как солнце грело еще хорошо, то запах нагретой хвои даже перебивал госпитальные запахи хлорки, кровавых повязок и гипсов. В палате, раньше классной комнате, койка Андрея стояла у окна, и днем он заворачивал постель, чтобы смотреть за окно. Кроны сосен приходились вровень с окном, и Андрей слушал, как сосны тихо шумят, смотрел, как они качают ветками, следил, как в соснах возятся птицы. До ближнего к нему дерева было рукой подать, ветки качались в трех метрах от земли, и в них хорошо различались синички, какие-то, похожие на воробьев, серенькие пичуги, тоже проворные, непоседливые, вертихвостые. Однажды он видел дятла, стучавшего по сухой толстой ветке, у дятла была красно-черная головка, блестящий глаз и твердый, как, наверное, щепка, хвост. А один раз на очень близкую к нему ветку сел удод. Пестроперый, с цветным хохолком на голове, удод долго чистился, тряся крыльями и посматривая по сторонам, как бы приглашая оценить, какой ой нарядный, какой радужный. Удод потом, толкнувшись ножками, как упал с ветки, как нырнул в воздух под ней и, пролетев стрелкой у земли, взмахнул крылышками, отчего его слегка подбросило вверх, и удод так и полетел, поплыл на воздушных волнах - чуть вверх-вперед, чуть вниз-вперед, чуть вверх-вперед, чуть вниз-вперед - и исчез за деревьями, мелькнув цветным огоньком. Часами после завтрака, перевязки, обхода врачей Андрей лежал, глядел на эти сосны, на жизнь в них, на бездонное небо над ними и дышал смоляным воздухом. За окнами было тихо, покойно, ветки деревьев глушили и голоса на дворе, и рокот мотора, подъехавшей или уезжающей машины, а с шоссе звуки вообще почти не долетали. Он дремал, когда глаза уставали, засыпал сладко и покойно, потому что его раны, если их не очень бередили на перевязках, почти не болели, подживая. Устав лежать, он надевал халат из толстой байки и, потуже подпоясавшись, уходил из госпиталя в глубь леса, который через полкилометра кончался широким логом. По обе стороны лога, прижимаясь огородами к речке, тянулись дома деревни, а за ее околицей начинались поля. Деревня почти не пострадала от войны, бои, видимо, прошли мимо, сгорело лишь несколько домов и сараев с ближней к Харькову стороны, и было отрадно видеть, стоя на опушке, как ходят по деревне не солдаты, а люди в штатском: старики, женщины, дети, как они занимаются своими делами, слышать петухов, рев коров, собачий дай. Двое мальчишек лет по двенадцати по утрам подгоняли коров к сосняку, здесь меж кустов коровы щипали пожелтевшую траву, наевшись, лежали, сонно пережевывая жвачку, отмахиваясь от мух, и было приятно подойти к ним, погладить по теплому носу, похлопать по костлявой спине. Но в лесу еще много осталось следов от войны. Меж сосен у дороги на немецких позициях ПТО[1] валялись снаряды, бочки из-под бензина, пустые пулеметные ленты, попадались деревья с ранами от осколков, а у самого шоссе стоял сгоревший Т-IV. Пастухи, бросив коров, все шарили по этому лесу, ища, как они объяснили ему, гранаты и тол. Гранаты и тол годились, чтобы глушить рыбу. [1] ПТО - противотанковая оборона. - Вы, пацаны, аккуратней. Гранаты и взрывчатка не игрушки. Шваркнет - и без головы, - предупредил он их, полагая, что лучше пацанов как следует напугать. - Себя угробишь, тех, кто рядом, а кто подальше - покалечишь! - Тю-тю-тю! - не без пренебрежения к нему протянул мальчишка, обутый в венгерские ботинки, одетый в наши брюки и телогрейку. - Та мы их знаете скильки покидали? Мильен! Так как Андрей усомнился, второй мальчишка, обутый в наши непомерно большие для него расхлябанные сапоги, но одетый в немецкие брюки и штатское истрепанное пальтишко, из которого он давно вырос, разъяснил ему: - 3 сорок першего року кидаем! Як наши видступалы, потим як нимцы видступалы, потим як у другий раз наши видступалы, потим як нимцы видступалы. - Мальчишка довольно махнул рукой: - Тут таке було! - и тут же спросил: - А бильш вы не будэтэ видступаты? |- Нет. Теперь все! Теперь не будем, - заверил он их, но они все-таки подозрительно покосились на него, не очень-то уверовав в эти слова. Что ж, они могли и не поверить ему до конца: Харьков немцы взяли в сорок первом, в сорок втором, зимой, наши пытались отбить его, подошли на какие-то полста километров, но не взяли, в мае в большом наступлении подошли еще ближе - до Мерефы, от которой до Харькова было рукой подать, - какие-то три десятка километров, - но и в этот раз не взяли город. Мальчишки, конечно, знали от старших об этих неудачных наступлениях на их город. В феврале этого года, наконец, Харьков взяли, но удержались в нем только месяц, сдав в марте. Наконец в августе взяли его второй раз, а сейчас был лишь октябрь, и эти мальчишки могли еще не привыкнуть к тому, что война для них кончилась. - Все! Вы отвоевались, - заявил он им. - Теперь вы немцев и не увидите. Разве что пленных. А раз война для вас кончилась, аккуратней с гранатами и с оружием тоже. Не хотите же вы остаться после войны калеками? Он видел в госпиталях таких вот мальчуганов, которых война превратила в калек. То ли потому, что достала их осколком при обстреле или бомбежке, то ли потому, что подсунула в прифронтовой полосе неразорвавшийся снаряд, который захотелось поковырять, или противотанковую гранату, взорвавшуюся на поверхности воды, когда мальчишки бросили ее в озеро или речку, чтобы наглушить рыбы, да недалеко или плохо спрятались. Граната разметала их, кого убив, кого ранив. То ли война подбросила им блестящий запал, похожий на красивый футлярчик с винтиками-шплинтиками, пацанам его хотелось развинтить, а при развинчивании он коротко хлопал, отрывав пальцы или целиком кисти детских рук, выбивая глаза или уродуя наклонившуюся любопытную рожицу и всаживая осколки в тоненькую мальчоночью грудь. Тут, конечно, прошли уже и саперы, и трофейные команды, подобрав мины и оружие, но Андрей, гуляя в лесу, все-таки смотрел себе под ноги, опасаясь нарваться на какую-нибудь пропущенную мину, а мальчишки же специально искали их. Он знал, что никакие увещевания надолго не остановят в этих пацанах неистребимое мальчишеское желание возиться с оружием, в мирное время заменяемое рогатками и луками. Но эти два пастушонка родились и жили сейчас там, где можно было разыскать не только пистолет, но и автомат, и ПТР, даже противотанковую пушку, брошенную при отступлении нашими или немцами со снарядами. В освобожденных городах и поселках, на железнодорожных станциях к комендантам или просто офицерам половину, а может, и больше, сданного населением оружия и боеприпасов, приволакивала детвора, которая, конечно, всегда всюду совала свой нос и знала все. Андрей посмотрел, как пастушата, неловко шлепая своей солдатской обувкой, подались шарить в кусты, и подумал: "Может, пронесет. Может, ничего с ними не случится". Бабье лето кончилось, и солнечные дни, когда светло-голубое, выцветшее в жару небо казалось бездонным, когда всюду летали паутины и песок между сосен был сухой и теплый, такие дни все чаще сменялись серенькими деньками, с туманами по утрам и дождичком к обеду или к вечеру. Тогда в лесу становилось неуютно и грустно, и Андрей, побродив, слегка продрогнув, подсаживался к одному из костерков, которые раненые раскладывали из сушняка. Они или просто грелись у огня, или варили в котелках картошку, овощной суп или концентраты, добавляя к скудному госпитальному пайку такой приварок. Картошку, капусту, свеклу, бурые недозревшие помидоры и толстые желтые огурцы они добывали в деревне, покупая их там или выменивая на мыло, на нехитрые солдатские трофеи вроде авторучки, зажигалки, толстого блокнота с глянцевой бумагой или еще какой-нибудь мелочи. Госпиталь был прифронтовой, без особых строгостей в режиме, к тому же вода в умывальниках и уборных не шла, приходилось пользоваться рукомойниками и ветряками на улице, поэтому обувь у солдат не отбирали, и они могли шататься по округе, не уходя особо далеко, чтобы поспеть к обеду или ужину, которые приносили прямо в палаты, потому что столовая училища тоже пошла под большую палату. Наступление еще не затихло, раненых прибывало много, их следовало как-то размещать, и в классных комнатах кровати стояли впритык. С Андреем лежало еще одиннадцать человек, людей разных, но удачей было то, что никто из одиннадцати не был тяжелым, все ходили, почти не стонали по ночам, и лежалось в этом госпитале хорошо. Ближним соседом слева у него оказался парень-москвич, Сергей Даулетов, раненный в правую руку. В нее попало сразу два осколка - один рассек мышцу на предплечье, а другой отрубил большой и указательный пальцы. Как рассказал Сергей, они у него повисли на коже, и в санбате их отхватили ножницами. Но все потом у него обошлось - никаких воспалений и осложнений не случилось, раны зарастали, Сергей практически долечивался, уже вовсю наловчившись писать левой рукой, причем буквы выходили не только ровные, но и красивые. После госпиталя ему полагалось ехать домой, в Москву. Считая с удовольствием дни, которые он должен был еще отлежать, Сергей огорчался лишь одной вещью. Он сомневался, разрешат ли ему на гражданке работать шофером. Он в армию попал с машины, на которой развозил продукты по детским садам, а так как но закону за ним сохранялась эта работа, он и хотел вернуться к ней. С надеждой глядя на Андрея, ожидая подтверждения, что его планы сесть за руль машины, которая развозит продукты по детсадикам, сбудутся, он спрашивал: - Как думаешь? На левой ведь все целые. А правой я и двумя буду держать руль так, что черта с два ты у меня его вырвешь. Глаза целы, ноги целы, жми на педали да газ, и две же руки, две! На одной не хватает пальцев, ну и что? Как думаешь? Или заставят сдавать специальный экзамен? Как думаешь? - Вряд ли. Должны и так допустить, - считал Андрей. - Раз ты справляешься с рулем, чего придираться? - Вот именно, чего придираться! - подхватывал Сергей и победно оглядывал всех, как если бы все в палате сомневались, что он управится с рулем как надо, а он им только что это доказал. Еще в палате лежал с ним Станислав Черданцев. Стас, как он называл его. Хороший в общем-то парень, бывший студент-астроном из Ленинградского университета. Так как водопровод не работал, им всем приходилось умываться на улице из длинного, на десяток сосков, рукомойника. Они плескались у него, вздрагивая от утренней свежести, и потом, утираясь на ходу, шли по палатам. В одно из первых утр в этом госпитале Андрей заметил, что из крайнего окна на нижнем этаже на них, на умывающихся, смотрит поверх занавески не то сестра, не то няня, девушка лет двадцати, смотрит и, время от времени оборачиваясь, что-то говорит кому-то, кто был в глубине комнаты, кто не виделся с улицы. Стас, заметив девушку, толкнул Андрея. - Глянь-ка! Глянь, Андрюха. Нас выбирают! Как на смотринах. Да глянь же! Андрей как раз намылил лицо, ему было не до девушки, и он поднял от воды голову лишь тогда, когда споласкивал грудь и плечи. Стас, подмигнув девушке, помахал ей здоровой рукой, дескать: "Привет! Как дела? Рады тебя видеть. Ты вроде ничего себе", потом, постучав себе в грудь, ткнул пальцем в сторону окна, дескать: "Могу зайти. Начнем знакомство", но девушка, скорчив ему рожицу, отрицательно покачала головой, на что Стас сказал ей беззвучно, губами: "Воображаешь? Как хочешь!" - и бросил Андрею: - На тебя целится. На твои плечища. На следующее утро все повторилось - Стас знаками и губами говорил с девушкой. Он, складывая ладони, ложился на них щекой, спрашивая: "Как спалось?", водя пальцем от окна к сосняку, предлагал: "Прогуляемся после завтрака?", стукая себе в солнечное сплетение, назвался: "Стас, я - Стас", показывая на окно, приставал: "Как тебя зовут? Как твое имя?" Но девушка опять корчила ему рожицы, смеялась, оборачиваясь, что-то сообщала невидимому в комнате. - Да кто же там такой? - завелся Стас. - Ну-ка, Андрюха, пособи. Что это за тайны мадридского двора! Идти к окну Андрею не очень хотелось, но он все-таки пошел за Стасом, который, приближаясь к окну, разогнался, с ходу вскочил на узкий карниз фундамента и, зацепившись здоровой рукой за кирпич, с которого откололась штукатурка, заглянул за занавеску. Девушка, сделав сердитые глаза, отпрянула, как бы опасаясь, что Стас с разгону разобьет лбом стекло. - Там еще одна! - довольно, как если бы он разгадал секрет, сообщил Стас, спрыгивая. Тут занавеска дрогнула, нижний угол ее широко завернулся, потому что чья-то рука его отвела, на секунду за занавеской мелькнула часть халата девушки, но девушка тут же отстранилась, и Андрей увидел узкую комнатку и в ней слева от двери госпитальную тумбочку, а справа кровать, на которой, положив руки поверх одеяла, на высоко приподнятых подушках лежала другая девушка, как ему сразу показалось, ослепительно красивая и худенькая. Над краем одеяла, над краем ворота трикотажной сорочки, нежно виднелась шея девушки - высокая, хрупкая шея, которую прикрывал тоже нежный и узкий подбородок. Девушка чуть растерянно улыбнулась, отчего стали видны ее ровные зубы, отчего чуть сузились ее глаза, отчего светился ее чистый, слегка выпуклый лоб, открытый сейчас совершенно, потому что светлые волосы девушки, расчесанные на пробор, были отведены ото лба по сторонам, к ушам, и лежали на подушке, как золотистая рама, из которой и смотрело все ее лицо. Еще не улыбнувшись в ответ, еще не ощутив, как что-то дрогнуло в его сердце, Андрей мысленно с тревогой, с огорчением спросил девушку: "Что с тобой? Ты ранена? Ты больна?" Улыбка сбежала с лица девушки, девушка на секунду стала грустной, отчего ее глаза казались громадными, и Андрей увидел их цвет - голубой, но девушка тут же вновь улыбнулась, улыбнулась виновато, как будто она сделала что-то не так, и чуть отвернула голову вбок, и посмотрела вверх, и вздохнула - Андрей видел, как высоко на ее груди приподнялось одеяло, но потом девушка снова посмотрела на него пристально и немного растерянно, на секунду закрыла глаза, и как будто что-то зажглось в ней, так засветилось, залучилось все ее лицо. "Так что с тобой?", - еще раз мысленно спросил Андрей, уже с меньшей тревогой, потому что как будто ничего особо серьезного с девушкой не было, - он разглядел, что и руки девушки целы, и под одеялом есть обе ноги, да и боли на лице девушки не было, так что как будто все обстояло с девушкой благополучно. Глядя ему в глаза, все светясь, сияя, девушка, поддернув одеяло, открыла обе забинтованные ступни. На одной ступне повязка была плотной, толстой, но на другой легкой, лишь придерживающей марлевый тампон. Крови на повязках не было, и тревога Андрея совсем ушла. - Ожог! - округляя губы на обоих "о", сообщила девушка весело, как если бы она могла даже гордиться этим ожогом. - Ожог, - повторила она и посмотрела на него - понял он или нет. Он понял и согласно закивал. - Ожог. Ожог. - Чего там? Чего ты с ними говоришь? - спросил Стас. Стас был недостаточно высок, чтобы заглядывать в окно. - Ожог, - бросил ему Андрей. Он почему-то не хотел, чтобы Стас задерживался тут, словом ли, жестом ли, Стас, опасался Андрей, мог что-то испортить, разбить. - Пошли завтракать. Топай, - толкнул он его в плечо. Но выглянула та, первая, здоровая девушка, и Стас, отступая, чтобы лучше, удобней разговаривать, начал: - Ты кого там прячешь? Красотку? В отдельном купе? Мы лежим по десять человек в палате, а она - нате вам - личные покои. Я вот займусь проверкой, что к чему, я... - Я-яя-я! Подколодная змея! - передразнила его девушка. - Нашелся проверяющий. Иди, иди, а то тебе завтрака не достанется. - Девушка, повозившись со щеколдой, приоткрыла окно, высунула в щель губы и нос и негромко спросила Андрея: - Ты кто? Как тебя зовут? Он догадался, что это нужно для той, худенькой, и от какого-то волнения, которое вдруг наполнило его всего, назвался и спросил: - А она? А ее? Это - ожог - не опасно? Как случилось? - Лена, - сказал ему в щелку рот девушки, а нос как-то заговорщически шмыгнул, дернулся. - Не опасно. Теперь не больно. Мы наливали "катюшу", - она вспыхнула, -а Лена босая, бензин на голеностопы, и вот... Идите, пока. На сегодня все. Окно затворилось, занавеску поправили, и над ней лишь коротко выглянул сначала наклоненный лоб девушки, потом один карий внимательный глаз и верх широкой смуглой скулы. - Нет, не все! - громко сказал он. - Еще хоть секунду! - Ну ладно, еще секунду! - передумав иди подобрев, сказала за стеклом девушка и, отодвинув тот же угол занавески, подержала его, как фотограф держит колпачок от линзы, дав Андрею еще раз посмотреть на Лену. Лена теперь лежала на щеке, как будто в дреме, но, когда Андрей про себя позвал ее: "Лена! Лена!", у нее дрогнули ресницы, голубой полоской глаз она встретилась с его глазами, медленно подняла руку и кистью сделала знак: "Иди, иди", занавеска снова закрылась, и он и Стас пошли завтракать. Вот так все и началось - как будто обычно, как будто банально, не то любовь, не то какие-то другие отношения времен войны, война разбрасывала одних, сводила других, чьи-то судьбы коверкала, дробила, чьи-то устраивала, подчиняя себе, своей необходимой жестокости десятки, сотни миллионов человеческих жизней. Их любовь, их нежность, ощущение нужды друг в друге вряд ли были особо отличны от таких же чувств многих. Кровавой для одних, голодной и тяжкой изнуряющим трудом для других войне человек должен был противопоставить иные категории, чтобы быть выше войны, стать над пусть оправданным, но убийством. - Ну, как твоя девочка? - спросил однажды его Стас. Они сидели на скамейке недалеко от госпитального крыльца и смотрели, как по шоссе идут машины, проезжают повозки, тянутся солдаты и штатские. - А твоя? Стас откинулся на спинку скамейки, потянулся с хрустом, зевнул, улыбнулся. - Схлопотал два раза по физии. Вот и все успехи. То ли дело тебе... На крыльцо вышла Таня. - Мне исчезнуть? - спросил Андрей. Стас удержал его за руку. - Сиди. Еще не доходя до них порядочно, Таня порывисто подняла руку, как бы не то приветствуя их, не то требуя молчания от них, и выпалила: - Прохлаждаетесь? Развлекаетесь? Загораете? - Просто два чудо-богатыря... - Стас встал, сделал вид, что сметает со скамейки пыль, но Таня перебила его: - Ты бы помолчал. И опять тебе говорю - подбери губы. - Она села между ними и пожаловалась Андрею: - Что у тебя за друг?! Вечно говорит какие-то глупости, вечно от него уходишь расстроенная. Нет бы рассказать девушке что-то интересное, увлекательное. Так он болтает всякую чушь! - она посмотрела на Андрея так, что он понял: она и досадует на Стаса, и в то же время хочет, чтобы Стас изменился, так как он ей нравится, и еще просит его, Андрея, чтобы он помог ей. - Вот как? Глупости говорит? На него это... - Похоже, похоже! - перебила Таня. Она была сейчас очень хороша - на ее щеках горел румянец, широко раскрытые ореховые глаза блестели, из-под косынки выбилась прядка, от торопливого дыхания грудь под аккуратным халатиком то поднималась, то опускалась, а руками Таня теребила, раздергивая марлевую салфетку. - И не защищай, не защищай. Ну разве про то, что солнце погаснет, что оно когда-то, - она пренебрежительно махнула салфеткой, - через пять миллиардов лет погаснет, - не глупости? А про мировую скорбь? А про Адама и Еву? Ведь это же религия. Какое-то яблоко... Фи! В этом "фи" прозвучала не только досада, но и огорчение прозвучало в нем. Видимо, Таня хотела каких-то хороших и прочных отношений с Черданцевым, устав от бесконечных ухаживаний раненых и вообще мужчин. Видимо, Черданцев нравился ей, но и открывался ей такими сторонами, которые понять, а значит, и принять, она не могла. - Ведь так хорошо! - она закрыла глаза от той красоты, что видела, от чувств, наполнявших ее. И правда, было очень хорошо. Осень расцветила лес, кусты, траву золотыми и багряными цветами, но, хотя зеленого оставалось еще много, он не главенствовал, он стал цветом равным с другими, служил сейчас фоном, на котором светились, горели желтый, бронзовый, багровый, нежно-коричневый. Часть листьев деревья уронили и стояли сквозными, четко показывая стволы и ветви - белые у берез, зеленоватые у осин, красноватые у диких яблонек. Трава под деревьями тоже была иной, она подсохла, посветлела, и ее цвет смешался с разноцветьем увядших цветов. Ночами становилось холодней, выпадала роса, за ночь воздух промывался, и сейчас, под солнцем, был чист, и стоило поднять голову и посмотреть вверх, как виднелась бездонность неба, потерявшего за лето синеву, блеклого, но очень прозрачного. Солнце стояло в нем низко, не жгло, а только нежно грело. Над землей и высоко летали серебряные нити паутины, чиркали, но не так, как раньше, не стремительно, а тяжелей, стрекозы, совсем сонливо жужжали и возились в последних цветах шмели, лишь птицы, сбиваясь в быстрые стайки, кричали тревожно. - Вот чудо-богатыри и наслаждаются, причем законно наслаждаются, - снова начал было Стас, но Таня сразу же оборвала его: - Ах, оставь! - она обернулась к Андрею и не положила голову ему на плечо, а как бы прикоснулась щекой к нему и не отнимала. - Лена счастливая такая! Посмотришь на нее, она вся в счастье. Какая девушка не хочет этого? Я так рада за нее! Что у нее все так получилось. Только бы скорей кончилась война. И как интересно - кто знал, что тогда, когда вы умывались, а она лежала со своими ожогами... что ты потом зайдешь. Почему ты зашел? Ты не мог не зайти? Нет, он тогда не мог не зайти. Он пошел до ужина. Стукнув, подождав: "Войдите. Можно", он притворил за собой дверь. Лена обернулась к нему, удивилась, смигнула несколько раз и предложила: - Зачем же стоять у двери? Садись на этот стул, но сначала - здравствуй. Все в его жизни до этого часа могло быть обычным, разнясь только местом, где стоял госпиталь, людьми в палате да еще другими ранами. Так и шли бы здесь дни один за одним, один за одним, складываясь в недели. Раны бы поджили, его вызвали бы на комиссию, посмотрели бы врачи, решили бы "годен", канцелярия выписала бы ему новую справку о ранениях, пообедал бы он последний раз в палате, получил бы комплект обмундирования да вещмешок, стал бы на улице у дверей госпиталя в строй команды отбывающих, пошел или поехал бы с ней на пересыльный пункт, и начался бы новый круг солдатских дней на войне. Минуло бы очень короткое время, и госпиталь ушел бы из его памяти, отошли бы в ней куда-то далеко и товарищи по палате. Ну совсем бы они не забылись, но отошли бы в дальний уголок памяти, потому что другие товарищи по службе, новые дела, иные будни оттеснили бы их туда... - Здравствуй, - ответил он и прошел к столу. Он сел и зачем-то сложил руки на коленях ("Как послушный школьник", - потом сказала ему Лена). - Зачем ты пришел? - спросила она. - Так. - Он не нашелся, что сказать. - Тебя кто-то послал? - Нет. ("Послала судьба", - потом объяснила ему Лена). - Куда ты ранен? Он показал, притронувшись пальцами к повязкам. Язык у него не хотел ворочаться ("Ты сидел как под уколом снотворного, которое еще только начало действовать", - потом оценила Лена его поведение). - Давно? Где? Он рассказал, жестами он бы этого сделать не смог. - А у меня вот... - Лена осторожно потянула одеяло, опять показала забинтованные ступни, опять рассказала про бензин и все остальное, а он опять спросил: - Больно? Тебе теперь не больно? - Ах, нет! - с готовностью ответила она и огорченно добавила: - Но как же потом? Всю жизнь или в чулках, или сапогах? Он не понял: - Почему? - Но ведь следы останутся же? Летом, в открытых туфлях... - Глупости! - тут он не мог молчать. - Глупости. Во-первых, шрамы заживают. Ну в общем, становятся почти такими, как все тело. Во-вторых, подумаешь, следы от ожогов. Ведь не на лице же! Она слушала его крайне внимательно, крайне заинтересованно: шрамы на ногах ее беспокоили. Она, наверное, не раз об этом думала. - Ты так считаешь? - Конечно, - с жаром подтвердил он. - Ты - матадор. Он снял руки с колен, упер их в бедра. - Кто? Матадор? Почему? - Матадор. Отвернись на минутку. Я хочу сесть. - Он слышал как она усаживалась. - Теперь можно. - Она устроилась полусидя, так что обе подушки были у нее за спиной, укуталась в одеяло и, чтобы оно не сползало, локтями поддерживала его, спрятав кулачки под подбородок. - Ты матадор. Танечка мне так сказала. Она тебя так назвала. Ну ладно. Мы даже еще не познакомились. Я... Она рассказала ему, что в Свердловске работала в госпитале, что сначала было решила после войны стать врачом, но передумала, так как, хотя медицина и благородная специальность, ей всю жизнь видеть страдания будет не под силу, но что она пока не решила, кем же ей быть. - Но не геодезистом. Это определенно. - Ее отец был геодезистом. - Не могу терпеть комаров, а геодезисты их кормят целое лето. И вообще слишком скитальческая жизнь. Хотя, конечно, они делают нужное дело. Отец так говорил перед экспедициями: "Смеряем еще кусочек земли". "А немцы взрывают геодезические знаки. Подкладывают тол под бетон, в который влиты металлические отметки, - подумал Андрей. - А вышки, деревянные, высокие, сухие, как старые телеграфные столбы, вышки они жгут. Они не хотят, уходя, оставить нам даже того, что было просто смерено на земле, даже знаков отмеренного". В тот первый вечер они поговорили о разных вещах, и он ушел, а она осталась, и, оборачиваясь у двери, посмотрев на нее в последний раз в тот вечер, он и увидел, и почувствовал, что ей тоже будет одиноко. Неделю он заходил к ней, иногда в день два раза, принося то свежую газету, то "Огонек", побывавший во многих руках, то книжку, то просто так. В госпитале еще не работало и электричество, сумерки же приходили быстро, после ужина госпиталь замирал, раненые грудились в палатах вокруг ламп-катюш, плошек, домино, шашек, и проскользнуть в полутемном коридоре к Лене не представляло труда. В один из вечеров он остался у нее. За окном хлестал дождь, ударяя по стеклу, барабаня по раме, гудел примчавшийся откуда-то с севера холодный ветер, на улице все казалось пустынным, сиротливым, брошенным. Лена зябко куталась в два одеяла, была рассеянна, молчала. Тревожно взглядывая на него, внимательно всматриваясь в его лицо, она как бы трогала взглядом его лоб, щеки, шею. Он было встал прощаться, она подала ему руку и неожиданно сказала: - Поцелуй. Он сделал это, ощущая губами тепло и нежность ее маленькой кисти. Кисть, сжимая его пальцы, чуть потянула его, и, повинуясь этому приказу, он переступил к постели и сел на край. Лена вырвала вторую руку из-под одеяла, протянула и ее ему, он радостно наклонился к ней, она обняла, захлестнула его руками, приникла к нему грудью, плечами, ее губы сами нашли его губы. - Ах! - сказала она с радостным отчаянием и, опускаясь на подушку, не отпускала его плечи... Андрей засыпал на спине и поэтому занимал почти всю узкую кровать, хотя его плечо и локоть приходились на боковину, а Лена засыпала на боку, лежа рядом, вплотную, уткнувшись лицом ему в другое плечо. Она, засыпая, или держала его за руку, или закидывала свою руку ему через грудь, как бы прижимая его к кровати, как бы карауля его. От этого у него щемило сердце, но он молчал, лишь радостно улыбаясь про себя, а когда ему хотелось что-то сказать, он не был уверен, что скажет именно нужные слова, а ненужными он боялся обидеть, и он просто гладил Лену по голове, по лицу, по худеньким лопаткам. Но об одном он мог спрашивать и спрашивал: - Тебе удобно? Не дует? Удобно? - Да, милый, - отвечала она. Хотя он и засыпал как убитый, почти мгновенно уходя из этого мира в мир снов, он все-таки по нескольку раз за ночь просыпался. То ли еще не ушла из него фронтовая настороженность - слушать все чутко, слышать, что делается вокруг тебя, хотя ты и спишь, то ли оттого, что чувствовал Лену - ощущал тепло ее груди, руку, закинутую ему через плечо, другую руку, которой она держала его за кисть, словно опасаясь, что, пока она спит, он может исчезнуть. Он просыпался, наверное, и оттого еще, что сам должен был проверить, с ним ли Лена, не ушла ли, хорошо ли ей, все ли с ней в порядке, не обидел ли кто ее, не надо ли что-то для нее сделать. Открыв глаза, мгновенно вспомнив, где он, он той рукой, которую Лена не держала, нежно обхватив ее спину, нежно же прижимал ее к себе, гладил по голове, шептал ей в ухо: - Спишь? Ну спи, спи. Еще, наверное, рано. До утра далеко. Спи, милая. Спи. - Ага, - сонно отвечала Лена. - Далеко. Хорошо, что далеко. Пусть часы не торопятся. Ты им скажи это. Она вздыхала, наверное, сообразив, что ни ее просьба, ни его слова, не могут задержать часы, наверное, от этой мысли она совсем просыпалась и, отчаиваясь, что часы бегут, бегут, бегут, и, вздохнув глубже и грустней, сопротивляясь времени, сильнее сжимала ему запястье, крепче обнимала другой рукой плечо и, сонно переспросив: "Где ты? Ты где?", найдя губами его губы, нежно прикоснувшись ими к ним, так затихала еще на мгновенья... Андрей, когда бывал с Леной, чаще молчал. Как-то складывалось, что говорила она, а он лишь отвечал на ее вопросы. Потом о чем он мог особенно говорить? Их сблизило чувство, они отдались этому чувству, но ни общих интересов, ни общих дел у них пока не было, судьбы их пересеклись, но скоро каждая из них должна была идти опять в одиночку, так что о будущем и говорить-то было страшно и больно. Рассказав коротко о своем прошлом, Андрей предоставлял возможность говорить Лене, следя за ее мыслью, стараясь понять ее, хотя это бывало и нелегко, так как Лена порой сбивала его с толку вопросами, на которые не вдруг ответишь. Он еще молчал и потому, что она вообще выбила его из привычного состояния, слагавшегося одновременно из уверенности в себе и неопределенности обстоятельств. Уверен он был в том, что ничего особенно плохого с ним не случится, ну будет тяжело, так ведь и было уже тяжело так, что тяжелей и не придумаешь. Ну будет опасно, но ведь он проходил через дьявольские опасности, и все ему везло, ну будет голодно, холодно, будут залитые водой окопы, так через это он тоже прошел. Тут он был уверен, что вынесет и на этот раз солдатский груз и что в опасностях ему повезет. Да, обстоятельства всегда менялись, но у него выработалось спокойное и верное отношение к ним: просто следовало всегда быть готовым встретить эти обстоятельства. Войне перечить не приходилось. Вот он и жил так, не задавая себе особенных вопросов, зная, что прежде всего надо выстоять в этой войне. Но Лена сбила все. Однажды она, как всегда держась за его руку, затихнув надолго, так что он было подумал, что она задремала, и тоже затих, чтобы не прогнать от нее сон, вдруг спросила: - Что главное? Что главное в жизни? Что главное в жизни для тебя? Поначалу этот вопрос показался ему и никчемным сейчас, и нелепым вообще. "Что главное?! Война!" -чуть было не соскочило у него с языка. Но Лена, словно опережая его ответ, попросила: - Не торопись. Ты не торопись, милый... Я не знаю вас, мужчин, и, может быть, ошибаюсь, но вы - все вы - кажетесь мне странными. Вечно вы куда-то к чему-то спешите, всегда заняты разными мыслями, живете то прошлым, то будущим, не замечая настоящего. По-моему, мужчине нравится скитаться, и дом для него только кров, и даже под этим кровом мужчина не в нем, а где-то там, в том, с тем, к чему его вечно зачем-то тянет. - Хм! - сказал он. - Ты, конечно же, и не думал. Я так и знала. Ты, конечно же... Нет, я не сержусь, ты - хороший, - она трепетно прижалась к нему, - в темноте ты такой огромный. Просто как гора! А я кажусь себе маленькой. Кажется, что где-то потерялась за тобой. Как крошечка. Милый... - она замерла, отдаваясь этому трепету, этой радости, этому удивлению, что он - с ней. "Ах ты..." - подумал нежно он. Он тихо поцеловал ее куда-то в висок. - Так что же главное? Ты не досказала. - Сейчас, - согласилась она, все еще охваченная нежностью. Ей надо было побороть эту нежность, чтобы вернуться к своим мыслям, чтобы собрать их. - Так вот, не война - ты же хотел сказать именно это, что главное - война, ведь так? Так? Что главное - война... - она убедилась, что он кивнул, значит, признался, и продолжала: - Нет, не война, совсем не война главное, совсем-совсем-совсем не война, потому что война - это же временно! Эта война - на год, на три! На пять! Но не вечно же! Поэтому она и не главное, - торжественно заявила она. Он смотрел перед собой, видя войну, - тот крохотнейший кусочек ее, выпавший на его долю, на долю тех, кто был там, где был он тогда, когда он был там, в жутком, но все-таки крохотном кусочке, если мерять его со всею войной. Конечно же, она была права: не война была главным для человека. Война лишь оттеснила это главное, проклятая война отодвинула его от людей, подменив все собой. Став главным. Но став им на. время. Но что, что же было главным? Что было главным для человека в жизни? Стас, дернув подбородком, показал в боковую аллею, по которой, выжавшись на костылях в стойку, изогнувшись дугой, откинув затылок к спине, на руках шел акробат - красиво сложенный, весь мускулистый, небольшого роста парень лет двадцати. От натуги его серые глаза сузились, лицо побагровело, побагровела даже кожа под песочными короткими волосами, расчесанными на пробор. Перенося тяжесть то на одну, то на другую руку, акробат, наподобие ручных ходуль, переставлял костыли. У скамейки, сделав несколько торопливых шагов, он скомандовал себе по-цирковому: "Ап!", отбросил костыль, перехватился за спинку скамейки, скомандовал еще раз: "Ап!", отбросил второй и, подержав стойку на спинке скамейки, медленно опустил ноги, продел их под руки и, секунды продержав их углом, сел на спинку. - Ну как? - В чистой, красиво сидящей на нем майке, загорелый, побритый, с подчерненной стрелкой усов акробат был хорош той почти еще юношеской красотой, которая говорила о нерастра-ченности сил, отменном здоровье и вере во все светлое на земле. Портило его одно - левая его нога была без стопы. - Здорово! - оценил Андрей. - Смотри, как ты натренировался! - Акробатика плюс баланс! - акробат выбросил, как это делают на арене, обе руки вперед-вверх, как бы приветствуя публику, как бы салютуя ей. - Три! Аллегро! Три! - подхватил Стас на манер циркового конферансье, слегка для важности гнусавя. - Следующим номером нашей программы уникальный аттракцион! Единственный в мире... Парад Алле! Маэстро, марш!! Андрей скосил глаза вниз, потому что акробат зашевелил культей, перехваченной внизу брючными завязками. Андрей сощурился, он очень четко увидел снова то, что три недели назад увидел в ППГ[1], в который попал, переправившись на эту сторону Днепра. 1 ППГ - передвижной полевой госпиталь Ему тогда все еще очень хотелось спать, он пока не отоспался после переднего края. И он решил: "Пойду посплю. Надо подольше. Буду спать столько, сколько захочу". Он посмотрел на небо. Оно было чистым, даже без облаков и, что ему особенно понравилось, без самолетов. Прикинув, что, если налетят "юнкерсы", лучше быть ближе к окраине, он пошел к ней, туда, где кончались дома и садики возле них, но так как и тут всюду были солдаты, уже побывавшие на перевязках, ему пришлось идти все дальше и дальше. А легкораненые солдаты - уже обжившись или обживаясь здесь, так как им не полагалось быть отправленными в дальний тыл, им надлежало лечиться поближе к частям, чтобы сразу же после выписки и топать в роты и батареи, - а легкораненые солдаты жгли костерки, стирали, если обе руки были целы, портянки и бельишко, писали химическими карандашами письма, чинили порванные в боях гимнастерки и брюки, спали, лежали, сидели, слонялись без дела, так как дел у них до выздоровления, кроме ходьбы на перевязку да за едой, не ожидалось. После перевязки рана на плече ломила, а на боку жгла, но он старался не замечать всего этого, так как ничто помочь ему, кроме времени, не могло. Следовало терпеть и терпеть, да выспаться, да завтра прийти к канцелярии, да тронуться оттуда, да не торопясь идти и идти, куда будет указано команде в назначении. Отойдя к самым дальним огородам, смыкающимся уже с кладбищем, он нашел себе место под последними деревьями, неподалеку от крайних могилок, и расположился, расстелив шинель и разувшись. Он задремал, увидел даже сон, как будто бы он опять студент, как будто бы он на какой-то лекции по этнографии, но чьи-то негромкие голоса его разбудили. Стряхнув дрему, он увидел, что к тому краю кладбища, где он лежал, идут двое пожилых солдат санитаров. Петляя между могилок, они осторожно проносили между ними большой цинковый бак. Один из санитаров, передний, нес, закинув на плечо, пару лопат, задний же держал чуть на отлете, чтобы не плескать на сапоги, полное ведро карболки. - Что, гвардеец, помешали и тут? - спросил его первый, рыжеусый, небольшого роста, санитар, отирая пилоткой лысую голову. - Так это, извини, наше местечко. Так решило начальство, а уж оно знает, что к чему. Санитар смотрел на него приветливо-доброжелательно, лучась глазами, в которых были доброта и готовность сделать для другого человека что-либо полезное или приятное. Бак был закрыт, но Андрей знал, что в нем. Он стал собираться - засунул портянки в голенища, поднял шинель и, осторожно ступая босыми ногами, сделав две ходки, перетащил свое хозяйство метров на сто в сторону. От постоянного хождения в сапогах, где ноги летом парились, кожа на подошвах стала слабой, чувствительной к камешку, веточке, и надо было идти осторожно, выбирая место для каждого шага. Когда Андрей делал вторую ходку, санитары, поплевав на руки, примерялись копать. - Ну, - сказал рыжеусый, - господи благослови, - Он мелко перекрестил перед собой землю, словно покидал в нее невидимое семя, и нажал сапогом на краб лопаты. Второй санитар, кряжистый, коротконогий, длиннорукий, со скошенным подбородком, низколобый, отчего казалось, что стриженные "под нулевку" его серые от седины волосы растут прямо от бровей, что-то пробормотал - Андрей расслышал только обрывки: "...Ибо ты возвращаешь человека в тление... И даже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная..." - и, лишь слегка ткнув лопату сапогом, вогнал ее по самый край в землю. Андрей лег, но дрема ушла, и он лишь лежал, выбрав позу поудобней, стараясь забыть про бак, стараясь не думать, что санитары, отрыв короткую глубокую могилку, польют ее дно карболкой, потом, сняв крышку, наклонят бак и высыпят на карболку все то, что за сегодня накопилось в тазиках возле столов в операционных. Большое наступление рождало и большой поток раненых, хирурги делали операции с утра и до ночи и даже ночью. За день в общем баке, который теперь принесли санитары, скапливалось то, что должно было быть похороненным, погребенным. Вот этим грустным делом в этом госпитале занимались эти санитары, в других госпиталях - другие, и от этого некуда было деться. Ему просто следовало забыть, выключить из головы сцену с баком, смотреть на небо, на рассекающих воздух стремительных стрижей, что-то щебечущих друг другу, на высоко забравшегося коршуна, распластавшего там крылья, делающего торжественные круги. Можно было повернуться на бок, следить, как тихий у земли ветерок качает траву, смотреть, как ползают букахи, думать, что трава для них - это лес, трогать веточкой кузнечика. Можно было думать о многом другом. Но не думать о том, что вот сейчас эти санитары польют вываленное из бака карболкой, наверное, рыжеусый покрестит все, наверное, тот, второй, кряжистый и низколобый, пошепчет молитву, и снова, поплевав на руки, чтобы черенки лопат держались в руках ловчей, санитары дружно наддадут - сгребут с краев ямы землю, а потом аккуратно пришлепают ее лопатами, чтобы получилось что-то вроде холмика. - Все фашисты! - пробормотал Андрей зло, обертывая ногу портянкой и морщась от боли в плече. - Мало мы их убивали! Но он тут же подумал, что ведь и у немцев в каждом таком вот полевом госпитале все так же - ведь режут же и там! Ведь кто-то же, какие-то такие же пожилые немецкие солдаты, так же осторожно ссыпают с тазиков в бачок чьи-то стопы, руки, ноги выше колен. - Гитлер - гад! - подумал он. - Каких еще земля не видела. Тварь и сволочь! От Эль-Аламейна до Нарвика. От Ла-Манша до Волги. Всюду такие холмики. Он пошел к деревне, ему надо было побыть среди людей. Толкаясь там бесцельно, присаживаясь у плетней, переходя с места на место, он постепенно успокаивался, стал думать четче, размышляя, как же за таким гадом могли пойти немцы? Что за проклятье на них нашло? И как они потом будут оправдываться перед миром за все содеянное? В сравнительно небольшом госпитале, где скоро вообще многие узнают судьбу других, акробат, конечно, был заметным. И делала его заметным редкая его довоенная профессия. Как он говорил, он не просто вырос, но и родился в цирке. "Я был зачат, я был рожден под куполом "шапито"!"- несколько высокопарно заявлял он, когда заходил разговор о его жизни. Его отец и мать были профессиональными цирковыми актерами, разъезжавшими по стране. Понятно, что вся жизнь этого акробата была связана с цирком, и он не мыслил жизни вне его. - Один запах опилок чего стоит! - восклицал акробат. - А лошади! А свет! А костюмы на стройненьких наездницах! А дробь барабана при каком-нибудь сложном трюке! Вдруг дробь обрывается, цирк замер, прыжок, вздох тысячи людей и - как удар в сердце - гром, ребята, гром аплодисментов! - он счастливо вздыхал, глядел на всех восторженно. - Нет, ребята, цирк - это не по билету. Цирк - это целый мир! Так вот, не желая расставаться с этим миром и калекой, акробат разработал себе программу, по которой выходило, что он лишь меняет, так сказать, свою специализацию и из акробата перестраивается в гимнаста или в артиста другого жанра. - Турник, трапеции под куполом, - развивал он свои планы. - Ноги - это соскок, соскока у меня, ясно, не будет, даже если мне сделают мастерский протез! Но трапеции под куполом... Кто видит снизу, какой у меня голеностоп? Иногда ему казалось, что он не сможет работать на трапеции, так как там, при перелетах с одной на другую, партнер ловит летящего и за лодыжки. Акробат опасался, что в этом случае у него может оторваться протез, и будет скандал. Поэтому он разработал и запасные варианты цирковой жизни: - Дрессура, жонглирование, ассистирование в каком-нибудь сложном большом номере, - перечислял он эти варианты. - Наконец оригинальный жанр! - но так как он, зная, что, для того, чтобы стать приличным фокусником, выступающим со своим номером, требуются годы и годы, то, не очень надеясь на эту переспециализацию, породил самый скромный итог: - В крайнем случае пойду в униформисты... Как бы то ни было, акробат упорно готовился к дальнейшей цирковой жизни - качал брюшной пресс, жал стойки прямо на кровати, ходил по коридорам на руках, чем вызывал недоумение у санитарок, а на спинках кроватей держал тело горизонтально на одной руке, уткнув ее в бедро, откинув другую руку в сторону, в пространство. Лежал он в этом госпитале немало, обжился; заходя на руках к сестре-хозяйке, добыл у нее хорошее белье, почти новые брюки, новые тапочки, довоенного выпуска крепчайшие костыли с переставными точеными ручками. На этих-то костылях он и осваивал тот номер, который продемонстрировал сейчас Андрею и Стасу. Сидя на спинке скамейки, акробат, кланяясь, принял аплодисменты Стаса, довольно улыбнулся и сказал мечтательно: - И потом - по стране! На гастроли! По разным городам! До чего же это хорошо жить в разных городах. Сегодня одни люди, одни улицы, одни дома, завтра - все иное... Его надеждам, его радости можно было позавидовать, и он увидел эту мелькнувшую в глазах и Андрея и Стаса зависть, торопливо, извинительно, сочувственно добавил: - А вам опять туда, - откачнувшись назад, он показал подбородком на солнце, на запад. - Ничего, ребята. Рано или поздно все эти гастроли кончатся. Пусть только вам повезет. Правда? Дайте-ка! Акробат взял костыли, ловко спрыгнул со скамейки, сунул костыли под мышки и, упираясь сильными кулаками в ручки, запрыгал по аллее, держа все свое ладное, сбитое тело между костылями легко, уверенно, словно играючи, а культю чуть отогнув назад, чтобы случайно не зашибить. Они со Стасом сидели на обрубках березы, поставленных торчком, в подвале какого-то большого харьковского дома, где был, пересыльный пункт, и чистили картошку. Весь тот, госпитальный, кусок жизни остался позади. Он кончился просто - пришел день, когда Андрея назначили на комиссию, пришло утро комиссионного дня, вслед за кем-то он, раздетый до пояса, без повязки на заживавшей после всех других ране стал перед столом врачей, комиссионная сестра коротко зачитала историю болезни, ему предложили показать рубцы на ранах, он их показал. Осмотрев его, врачи спросили: "Жалобы на здоровье есть?" Он ответил, что жалоб нет, председатель комиссии решил: "Sanus", скомандовал: "Свободен", потребовал: "Следующий", и он, натянув в коридоре рубашку, накинув халат, пошел в палату, где сразу же завалился на кровать, как если бы ему было жалко с ней расставаться. К вечеру всех комиссованных по разряду "sanus" обмундировали, потом подошел грузовик, их построили перед грузовиком, проверили по списку, пожелали успехов в борьбе с фашистами, грузовик заработал, дернулся, заложил дугу перед госпиталем, выехал на шоссе и помчался к Харькову. Он бы мог сразу же после комиссии пойти к Лене. Он, наверное, так и должен был бы сделать - она ждала его, это он знал, она ждала, что ему скажут на комиссии, хотя и знала что. Но ему было трудно спуститься к ней, он представлял, какие у нее будут глаза, последнюю неделю перед выпиской и так они у нее все время поблескивали от сдерживаемых слез. Он попросил лишь Таню сказать Лене, что он придет после обеда, когда она забежала узнать, что решено со Стасом да и с ним тоже. - Оба - "sanus". Оба в одну команду, - ответил ей Стас. - Мы отплываем в новый мир. В неведомые дали... Полтора часа Андрей пролежал в полудреме, глядя в окно, почти не шевелясь, словно собирая силы для всего того, что ждало его в "неведомых далях". День выпал серенький, с мелким нудным дождем, зарядившим еще с ночи. Сквозь мокрые стекла тускло виднелись мокрые же сосны, опустившие под тяжестью воды свои ветки. Серую сетку дождя иногда чиркали намокшие, отчего они казались меньшими, воробьи, - вместо неба вверху просто медленно двигались лохматые темные тучи. Оттого что в палате похолодало, она потеряла уютность, стала казенной, чужой. - Так! - сказал себе Андрей. - Так! Вот и все. Хочешь не хочешь, а все кончилось. Так что... Он повыше натянул одеяло и лежал на боку и смотрел, как бьет дождь в окна и как за окнами быстро падают отсыревшие желтые листья е деревьев. Развивать мысль от слов "Так что" не хотелось, и без всякого этого развития было ясно, что "золотые денечки" кончились. Под "золотыми денечками" он понимал время с 29 сентября по этот день, по 4 ноября, - месяц и неделю, месяц и неделю жизни легкораненого. Но все стало на свои места, а что было - то было. Была же прекрасная жизнь, даже прекраснейшая! Но все возвратилось на круги свои. Он то закрывал бездумно глаза, то открывал их, следя, как стекают по стеклу капли, и кутался в халат. Потом, наскоро глотая и не чувствуя вкуса еды, пообедал, торопливо выкурил папиросу и сбежал вниз. Лена сидела на краешке кровати, положив руки на колени, и, казалось, разглядывала громадные, чтобы и в бинтах помещались в них ноги, тапочки. От дождя на улице в комнате было сумеречно, и в этой сумеречности ее лицо - нежный овал - смотрелось четче, и четче же виднелись на нем темные круги под глазами, скорбно сложенные губы. Он сел не рядом, а на тот единственный стул, на который сел, первый раз войдя к ней. Так как виновником ее огорчений он считал себя, он должен был и что-то делать, чтобы смягчить это огорчение. - Ну все! - как бы небрежно, как само собой разумеющееся и не такое уж трагичное дело, начал он. - Уезжаю... - Ведь, может быть, навсегда! - почти прошептала она, все не поднимая головы, лишь коротко взглянув на него снизу вверх. - Но может и нет, - помолчав, возразил он. Еще подумав, он добавил: - Все зависит от того, как мы воспримем это - с отчаянием или с надеждой... Она наклонила голову чуть набок, как бы для того, чтобы лучше вслушаться, и, слегка потерев колени, тут же остановив руки, повторила опять почти шепотом: - С отчаянием ли, с надеждой ли... Он пересел к ней, обнял за плечи, она обернулась, снова коротко взглянув ему в лицо. - Я буду тебя ждать. Он кивнул. - Даже когда будешь уходить все дальше и дальше. Или... Ты бы, может, хотел, чтоб все было не так... Ведь было б легче. С глаз долой - из сердца вон. Ты бы хотел? - Не знаю. - Не знаешь... - задумчиво и горько сказала она и чуть отстранилась. - Не знаешь, значит, не любишь. - Он хотел было что-то возразить, но она остановила его, положив ладонь ему на пальцы: - Если бы ты любил, ты бы так не сказал: "Не знаю". - Как бы уверяя и себя, она сказала тверже: - Нет, не любишь. Еще не любишь. А я - люблю. - Он чуть сильнее прижал ее к себе. - Я отдала тебе все... Нет, не тело, нет, главное, - она положила ладонь под левую грудь, - тут... Ты для меня первый, последний, единственный. Если бы ты только понял и помнил это... - Буду помнить, - пообещал он, стараясь, чтобы и голос передал ей это обещание. Но она не очень поверила: - Конечно, если бы ты остался тут, даже если бы уехал куда-то, но не на фронт, а временно, например, по каким-то делам, было бы легче ждать... - она повторила со вздохом, с улыбкой, голосом, в котором даже теплилась радость: - Ждать с надеждой... Он погладил ее по голове: - Ничего. Так и жди. Она качала головой, и ее волосы от этого закрывали и открывали щеки. Я буду стараться. Но ты уходишь туда, да вы все, наверное, не такие, как здесь. Я не знаю, какие вы там, но чувствую, что другие. ... Он опустил подбородок, уперся им в грудь, так ему было легче сдержать вздох. - Мы в этом не виноваты. Мы... - При чем тут вина! - быстро перебила она его и сняла его руку с плеча. Но руку она не отпустила, а положила ее себе на колени и прикрыла своими. - Речь не о вине. Я о другом - я боюсь, что жестокость изменит тебя. А ведь я знаю теперь, что главное на земле. Для меня, - уточнила она. - Может, тебе это покажется глупым... Он чувствовал ладонью легкое тепло ее колен. - Почему глупым? Скажи. Я постараюсь понять. Так что же главное на земле? - Это любовь. Любовь и надежда. Наверное, я эгоистка, но что уж делать! А может, любовь делает человека эгоистом? Ведь он боится потерять того, кого любит. Тебе не смешно? - Что ты? Что ты? Она стала как-то спокойней, скорбное выражение сошло с ее лица, голос звучал бодрей, ей как будто стало легче от того, что она смогла передать ему свои мысли. - Так ты понял? - Понял, понял, - ответил он, снова погладив ее по голове. - Но не надо больше думать про это. Ты устала. Приляг. Она с готовностью подчинилась ему, забралась под одеяло, свернулась там, согреваясь, все держа, не отпуская его руку, подремала немного, потом, вспомнив, что это для них за день, торопливо позвала: - Иди ко мне... Потом он лежал, обняв подушку, от которой пахло ее щеками, а она - она так захотела - сидела с краю, обернувшись к нему, и гладила его затылок, шею, плечи, спину, повторяя: - Ты поспи. Поспи, милый, перед дорогой. Где ты сегодня встретишь ночь? Где будешь спать? Поэтому поспи у меня. Хоть полчаса... И он и правда уснул, но она разбудила его, сказав: - Пора. Кто-то командовал в коридоре: - Отъезжающим получать обмундирование! Отправка через час! Когда они строились у грузовика, когда с ними прощались, она смотрела из окошка поверх занавески, прижавшись к уголку рамы. Но, когда отъезжающие полезли в грузовик, она вышла на крыльцо. На ней были те же огромные тапочки, наброшенная на плечи шинель, которую она запахивала вокруг ног, отчего плечи ее опустились и она горбилась. Дождик все шел. На мокром крыльце, на фоне мокрой стены - она отодвинулась в сторонку от двери - она показалась ему маленькой, беззащитной и несчастной. - Что ты стоишь? - рассердилась на него Таня. - Беги прощайся. Не видишь, что для этого вышла! - Таня держала Стаса за карман, не пуская его в грузовик. Андрей перебежал до крыльца, прыгнул через три ступеньки, обнял Лену, она всхлипнула, прижалась к нему, а когда он отстранился, чтобы идти, она попыталась было удержать его, жалко повиснув, ухватившись за мокрую шинель. Тогда он сказал ей: "Меня ждут. Всего. Люблю. Жди. С надеждой!..", поцеловал обе ее руки, уронил их, сбежал с крыльца и по колесу взобрался в грузовик. Пока грузовик разворачивался, пока съезжал к шоссе, он все смотрел на нее, кивая ей. Она, прислонившись к стейе, держала руки под горлом, как бы не пуская крик, который бился в ней. - Счастливо всем! - закричал Стас, встав в грузовике во весь рост и махая над головой обеими руками. - Счастливо всем! Счастливо!.. Горели плошки-катюши, бросая колеблющийся свет на гору картошки, вокруг которой все они сгрудились, беря по одной, срезая кожуру прямо под сапоги или ботинки и кидая очищенную, светлую, в общий большой бак с водой. Как только бак наполнялся, его тотчас же уносили к поварам. От поваров бак возвращался пустым. Было тихо, только вплескивали, падая в бак, очищенные картофелины, да иногда Стас, закуривая, начинал бормотать какую-нибудь чушь, вроде: "Всю ночь они пили дешевенький херес. Херес был дрянным. Дрянней не придумаешь, но так как, кроме него, нечего было пить, они пили херес, морщились, кряхтели, убегали в кухню запивать водой. Херес пах не то сердцевиной грецкого ореха, не то его скорлупой, не то жженой пробкой, в общем пах отвратительно, но они пили его, страдая и крякая". - Как из тебя все это выскакивает? - поинтересовался Андрей. - А бес его знает! - Стас выбрал самую большую картофелину, обтер ее о полу шинели, картофелина засветилась нежной еще кожурой - вся эта картошка, судя по свежей земле на ней, была вырыта недавно, - подбросил картофелину несколько раз - она плотно ложилась на ладонь, - прижал потом к шеке и вздохнул: - Плоды земли... Плоды земли... На пересылке они пробыли сутки. Потом их влили в большую команду, довезли поездом-товарняком до Полтавы, откуда они пешком, топая по шпалам, добрались до запасного полка. Из их госпитальной команды в маршевую пехотную роту попала лишь половина. Неделю с этой маршевой ротой Стас и Андрей шагали по обочинам раскисших дорог, едва выдирая сапоги из густого, липкого чернозема. Начались дожди. Они лишь изредка перемежались ясной погодой. В один из таких дней рота, выбрав перелесок посуше со знаком саперов "Мин нет!", сделала дневку. Солдаты раскладывали костры, сушили набухшие отяжелевшие шинели, невысыхающую за ночь обувь, варили концентраты, гоняли чаи, поглядывали на небо, в котором ходили и фрицевские самолеты, наблюдали, как идут в тылы раненые и как время от времени ведут пленных немцев. С каждым днем отчетливее становились признаки войны - воронки от бомб и снарядов казались глубже, ящиков от боеприпасов попадалось больше, на подбитых немецких и наших танках следы гари чернее, а пирамидки из досок на братских могилках светлее. После госпитальных блаженств - чистоты, заботы персонала, пищи и сна по режиму, - конечно, такой марш быстро снял с них всех ухоженность, лень, тончайший слой жирка, который кой у кого там завязался. Все они опять, ночуя где попало, обогреваясь у костров, варя на них себе еду, топая иногда целый день под дождем, стали грязными, щеки их ввалились, глаза запали, лица и руки обветрились. Но этот марш им был на пользу - он втягивал их в жизнь солдата-пехотинца на фронте, готовил к тому, что ждало их на переднем крае. Ритм их движения был прост: вечером, добравшись до какой-нибудь деревни, они слышали одну и ту же команду: - С рассветом поверка на западной околице! Так как их никто не размещал - не было для них квартирьеров, - то они, разбившись на группы по три-пять человек, сами заботились о ночлеге. Если вечер заставал их в большой деревне, да если в этой деревне было мало войск, то удавалось попроситься ночевать в хату. В этом случае хозяева варили им из солдатского пайка ужин, иногда добавляя к нему отварной картошки, кринку молока, огурцов или капусты, словом, то, чем могли поделиться. Если же деревня оказывалась маленькой, или сильно сожженной, или занятой войсками, тогда ночевать приходилось где попало: в сараях, конюшнях, курятниках, просто в стогах соломы. В этих случаях не всегда удавалось и сварить что-то - с вечера открытые костры жечь не разрешалось: костер мог привлечь немецкие самолеты - и приходилось ужинать сухарем, запивая его водичкой. Переспав на полу ли в хате или скоротав как-то иначе ночь, позавтракав, если хозяйка топила печь и вскипятила для них чугунок кипятку под концентрат или чай, или так, хлебнув водички, пожевав сухарей с воблой ли, с крошечным ли кусочком пайкового сала, они с рассветом тянулись к западной околице. Здесь старший, у которого были все их служебные документы - солдатские книжки и справки из госпиталей, - делал поверку, выкрикивая фамилии по списку. Пленных, когда они встречались роте, конвойные сводили с дороги и вели целиной или по пахоте. Там было куда грязней, чем на вытоптанной тысячами ног тропке сбоку дороги, и поэтому никто к пленным не лез, а если кто и пытался, то конвойные, вскидывая винтовки, кричали: "Назад! Назад, солдат! Стрелять буду!" Конечно, рота, когда мимо нее проводили пленных, останавливалась: было интересно и посмотреть на них, и хотелось им чего-то крикнуть, погрозить кулаком, и им кричали, смеясь: - Что, фриц! Нах Москау? То-то! - Нах Сибирь? Нах Чукотка? - А мы - нах Дойчланд! - Эй, конвойный! Дай тому рыжему по шее! Уж больно волком смотрит. Дай разок за меня! Не замедляя шага, уже привыкнув к таким насмешкам, пленные шли, опустив головы, изредка лишь взглядывая в смеющиеся над ними лица, изредка роняя друг другу какие-то свои, немецкие, слова. - Тоже мне, тоже мне, рыцари конкисты, - сказал Андрей Стасу. - Подожди! - перебил его Стас. - Слушай. Слушай, что говорил мне один профессор в Пулковской обсерватории: "Познавать тайны природы - означает во имя человека сокращать число неизвестностей в ней. Поэтому, милый юноша, - он так звал меня, - и вы, когда станете астрономом, должны будете всю свою жизнь, в меру своих слабых сил и скромных знаний, должны будете во имя человека сокращать число..." - Стас не договорил, он почти задохнулся, цедя: - Нет Пулкова! Нет профессора - там и похоронен, под развалинами... Потерь у них особенных не было. На дороге они шли не колонной, а вытягивались в длинную цепочку, и не представляли цели для немецких самолетов. Но один раз, входя в деревню, забитую какими-то частями с танками и артиллерией, они попали под бомбежку, и несколько человек из их маршевой роты было убито и ранено. Рота, их маршевая рота следовала к месту назначения без особых происшествий, если не иметь в виду этих встреч с пленными, если не считать той бомбежки, если не считать того налета, под который они попали. Жестокий налет это был! Из-за непогоды - облачность стояла низко, дожди скрывали от летчиков землю - авиация бездействовала, а пехоте и танкистам было хорошо: дождь не бомбы. В ту деревню, на которую немцы налетели, прибыла какая-то сильная часть. Тридцатьчетверки и самоходки стояли чуть ли не во всех огородах, прижимаясь к домам и сараям, но листья с деревьев давно опали, так что деревья технику не прятали, и танкисты маскировали ее сетями, соломой, палками кукурузы и подсолнечника. Насколько удалось им спрятать свои боевые машины, трудно сказать, но деревня была забита еще и всякими грузовиками и бензовозами, и поэтому для немцев-летчиков она была хорошей целью. Но, может быть, и кто-то из немецких агентов как-то передал сведения о всей этой технике, и вот под вечер, когда вдруг подул сильный и холодный ветер, который отогнал дождь куда-то в сторону, так что тучи, еще густые тучи, темные, со свисающими лохмами, приподнялись так, что даже показалось опускающееся к горизонту солнце, вот в этот вечер, когда рота лишь втягивалась в деревню, не торопясь особенно входить в нее, так как солдаты услышали в небе гул, причем гул приближался, а не затихал, поэтому следовало не торопиться, а выждать, чем же весь этот гул кончится, вот в этот-то по-осеннему погожий вечер, с бодрым, полярным, наверное, ветерком, прилетевшим, может быть, из самой Арктики, из отодвинувшихся не очень далеко туч вырвалась девятка "юнкерсов"- пикировщиков. Андрей успел их сосчитать, крикнул Стасу и всем, кто был рядом: "Ходу!"- и все они, вся рота, помчались назад, подальше от домов, от танков и всяких других машин. Они успели отбежать за огороды, на край поля, шмякнулись там в сырые холодные борозды, прежде чем "юнкерсы" ударили по деревне. Шанс у немцев-летчиков был всего один - ударить и уходить, что они и сделали, потому что из тех же туч, с того же направления, доставая пикировщиков, вылетело несколько пар наших истребителей. Наверное, поэтому немцы в один - единственный заход высыпали все, что у каждого из них было в бомболюках и под крыльями, несколько секунд стоял такой грохот, что и в меже, за отвалом плотной, слежавшейся земли било так по перепонкам, что Андрей зажал уши и уткнулся лицом в межу, а сама эта межа дергалась под ним, как будто кто-то рвал ее, и, казалось, она сейчас не выдержит, сейчас вот треснет, и он, Андрей, провалится куда-то туда, где клокочет то, что бьет землю снизу. Еще до взрывов первых бомб он слышал, как часто-часто застукали снизу зенитные пушки и затрещали зенитные пулеметы, потом гул задавил эти звуки, а когда юнкерсы с ревом, делая один и тот же поворот в сторону солнца, ушли от деревни, то стало слышно, как в небе стукают пушки догнавших их, запоздавших лишь на какие-то две-три минуты истребителей, и как рвутся бензиновые баки на машинах в деревне. Она горела, и не столько от самих бомб, как оттого, что взрываясь, машины, бензозаправщики, наверное, и танки, швыряли бензин на стены и крыши домов и сараев; тот холодный, арктический ветерок раздувал пламя, сырая солома крыш, подсохнув, вспыхивала, огонь сжигал стропила, крыши рушились, разбрасывая искры на соседние дома. - Подъем! - крикнул Стас Андрею, и они побежали в деревню. - Вот дал! Вот дал, гадина! - бормотал Стас. Они включились в то, что делали многие: став в цепь, передавали ведра, которые пустыми плыли по рукам к колодцам, а полными от них. Кричали раненые, офицеры командовали танкистам и шоферам, и танки, самоходки, тяжелые грузовики, отодвигаясь от огня, а некоторые как бы уже выбираясь из-под него, тяжело урча, уходили от домов и сараев через огороды и сады, давя яблоньки, вишни, сливы, пустые уже грядки. К медпункту шли сами, кто мог, других вели и несли, несли детей, женщин, стариков, иногда сквозь запах горелого бензина, соломы, глиняной штукатурки вдруг пробивался сладковатый запах жареного. Этот запах означал, что где-то горит чья-то скотина, а может быть, и оглушенные, раненые, задохнувшиеся люди. Какая-то женщина,. простоволосая, босая, в порванной кофте, с лицом искаженным, с набок скошенным ртом, бежала, крича: - О дитынко! О дитынко! Мальчик у нее на руках, лет шести, в короткой домотканой свитке, в заправленных в сапоги, окровавленных на животе брюках, уже не стонал, а лишь слабо хватал воздух, как бы глотал его и как бы задыхался им. На свисшей через материнскую руку его белесой головенке были кровавые сгустки, затекшие и на лоб, отчего закатившиеся так глубоко, что спрятались зрачки, глаза мальчика казались в прыгающем от пламени свете иссиня-белыми. За женщиной, спотыкаясь, не видя ничего, кроме своей левой руки, кисть которой висела, болтаясь на сухожильях, обнажив белеющие косточки, потому что кровь из руки падала вниз, за женщиной бежала девочка лет десяти, тоже босая, тоже раздетая, тоже простоволосая, в одном лишь платьишке, заляпанном по подолу и жидкой грязью, и алой кровью. - О боже ж мий! О боже! О рученька моя, о боже ж мий! - причитала девочка и тут же сбивалась на жалкий, как у подстреленного зайчонка визг: - А-я-я-я-я-я-яй! А-я-я-я-я-яй! Стас, швырнув Андрею ведро, метнулся к девочке, схватил ее под колени, бросил себе на плечо, как куль, и побежал к медпункту. От этого кисть на руке девочки затрепетала сильней, девочке стало больней, и она закричала: - А-а-а! Дядечку! Больно ж! Пустить! Пустить меня! Больно ж! Больно ж!.. - но Стас, не обращая внимания на этот крик, притиснул ее к себе, не давая вырваться, и побежал, побежал, побежал и, обгоняя мать, на ходу крикнул ей: - Быстрей! Быстро! Не отставай! Андрей, коротко глянув на запад, пробормотал: "Гады!..", но ему сунули ведро с водой, крикнув: "Не разевай рот! Давай, давай, давай!" Когда солнце срезалось горизонтом наполовину, сожженные и разрушенные дома дотлевали; чадили, догорая, оттянутые на буксирах сгоревшие машины, парили залитые водой танки, из которых выгружали боекомплект, снимали пулеметы. Слышались команды: "Проверить людей, имущество! Доложить...", наверное, всем раненым оказали помощь, а всех убитых снесли на бугорок, на сельское кладбище и положили - деревенских рядом с могилками под ветхими, покосившимися, осевшими крестами, а военных - чуть в стороне, где какой-то сержант уже делал разметку для братской могилы. Стас, вернувшись, бросил мрачно: - Пацана нет. У девочки нет кисти. Мать спит - кубик морфия... Он сел рядом на остатки завалинки, подгреб сапогом углей, сдвинул к ним несколько головешек и так и сидел, уронив голову и грея руки... Последний переход был длинным: они уже затемно добрались до села, где их ждали командиры, оружие, война. Андрей шел вместе со всеми, мок, как они, месил придорожную грязь, подняв воротник и сунув руки в карманы, бездумно смотрел на голые поля, пожелтевшую, прибитую дождями траву на обочинах, за которыми лежала сырая пахота. Он старался ничего не вспоминать - так было легче, - но воспоминания, не подчиняясь его воле, приходили сами. Его все время мучила песенка, которую он слышал до войны, но тогда ее слова не трогали его, а вот услышав эту песенку в госпитале, ее там играли на патефоне, он не мог сделать так, чтобы она не приходила в память. ... Скажите, почему нас с вами разлучили. Зачем навек расстаться мы должны?. Ведь знаю я, что вы меня любили, Но вы ушли, скажите, почему?.. "Вот именно, - думал он, - скажите, почему?" На душе у него было скверно. Шагая за Стасом, он механически переставлял ноги, отворачивался в сторону, когда ветер швырял дождь прямо в лицо, и горько усмехался, когда слышал, как Лена говорит ему: "В такую погоду любимые должны быть вместе. Пить вкусное вино, обнимать, греть, любить друг друга. Может быть, старые люди это не так понимают, но я смотрю на мир так..." - Пить вкусное вино... Любить друг друга!.. - бормотал он. - А фрицы? А проклятые эти фашисты?.. Холодало, тот арктический ветер не уходил, вымораживал сырость из воздуха, так что звезды казались ярче, и еще за несколько километров от переднего края было четко видно, как взлетают к небу трассирующие очереди и как вспыхивают ракеты. - Ну что, прибыли? - спросил Стас, когда они остановились для перекура. Все в роте смотрели туда, где взлетали трассирующие и ракеты. - Вот они, наши угодья. Вот где развелось микроцефалов. Но мы их будем сокращать. В меру наших сил и скромных дарований... В сарае, к которому их подвели, горело несколько фонарей "летучая мышь", в топках двух кухонь, стоявших посередине, красным огнем тлели угли, и в сарае было достаточно светло, чтобы одним раздавать винтовки, патроны, гранаты и еду, а другим чтобы получать все это. - Как в преисподней! - буркнул ему в шею Стас. - Не хватает только Вельзевула. И пахнет не серой и смолой, а ячневой кашей. Пахло и правда ячкой, она перебивала запах от сырых шинелей, сгоревшего керосина и тот запах, который идет от открытых патронных и гранатных ящиков; они пахнут и свежеструганными досками, и порохом, и новым железом, и толом. Свет от ламп, подвешенных к стропилам, падал на головы и спины, угли из топок бросали багровый отсвет на полы шинелей, на колени, все остальное скрадывала темнота, и казалось, что из людей вырезаны средняя и нижняя четверти. - Ну что, что выбираешь? - сердито говорил кому-то тот, кто раздавал оружие. - Все одинаковые. Все бэу! __ - Ты вроде бы раз получил, - сказал повар тому, кто был впереди них. -Ну-ка к свету! Конечно, получил! Я твою физию запомнил. Не надо было ее отворачивать! А то отворачиваешь, оно и кидается в глаза. Убирайся из строя! Ну! - А водочки нет! - кто-то в строю с досадой вздохнул. - Вроде и месяц с "р", ан не припасли. - В октябре, и правда, на фронте полагалась водка, она полагалась с сентября по апрель. - Припасут тебе, жди! - кто-то оборвал любителя водочки. - Может, тебе еще и курник испечь? - ехидно добавил он. - Пошел ты, знаешь!.. - ругнулся любитель водочки, но и сам замолчал. Андрей, держась за Стасом, двигался с очередью, стараясь, чтобы тот, кто шел сзади него, не наступал ему на пятки и не тыкался головой в спину. Все это было ему знакомо, все это он уже видел не раз, все это ему не раз предстояло видеть впереди. Нужно было помалкивать да терпеть, да спокойно ждать, да делать то, что прикажут, да стараться расходовать меньше сил, потому что в каждую минуту эти силы, вообще все силы, что были в нем, могли понадобиться крайне. Андрею тоже досталась старая винтовка. "Черт с ним, - подумал он. - Раздобуду ППШ. А на худой конец - "шмайссер". Им сунули по паре гранат, одну на двоих запарафиненную пачку патронов - в ней их было сто штук: боеприпасы и новое оружие были где-то на подходе, застряв в бездорожье, - одну буханку хлеба и налили один на двоих котелок не очень густой, но и не очень жидкой ячки с консервами. - Для начала не так уж плохо, если еще дадут и посидеть на спине минут триста, я скажу, что это и есть тихое счастье с белыми окнами в сад, - отметил Стас, увлекая Андрея к середине сарая, где котелок еще, хотя и смутно, но различался и его не надо было искать ложкой на ощупь. Они приткнулись к стене и, сидя на сухом полу, съели кашу, черпая поочередно, приедая ее хлебом, ломоть за ломтем, которые Стас резал ему и себе. Из того же котелка они попили и чаю. Чай был несладкий, сахар им, видимо, тоже пока не полагался. Оставшуюся горбушку Стас разрезал пополам и дал одну половину Андрею. За спиной - они чувствовали это спинами - стучал дождь, крыша не текла, доски стен отсырели, кухни, лампы, дыхание людей нагрели воздух в сарае, и все было бы хорошо, если бы Андрей не ощущал подошвой левой ноги, что сапог протекает. "Вот черт, - подумал он. - Что же будет дальше?" Дальше представлялось что угодно, только не то, что сапог перестанет протекать, а это означало быть двадцать четыре часа в сутки с мокрой ногой. Пока Стас вскрывал коробку с патронами, пока делил их, доставая их тройками и пятерками, Андрей переобул левую ногу: сухую портянку с голени обернул вокруг стопы, а мокрую, отжав, навернул на голень для просушки. Он сунул свою горбушку за борт шинели, растолкал патроны по карманам - они легли там тяжело и кололись в бока, и он подумал: "Первое - подсумки. У старшины. Если нет - искать в траншеях. Сапог. У старшины. Если нет? Если нет - посмотрим". - Ложись вдоль стены. Оттопчут ноги, - сказал Стас, укладываясь именно так и выталкивая из-под себя карманы с патронами. - Или боишься, что оттопчут голову? - Угу, - ответил Андрей. "Потом ППШ, - додумывал Андрей, засыпая. - Вот так-то. Вот так-то, Лена..." - он сонно улыбнулся вдруг засветившемуся перед ним ее лицу. - Вот ты где! Вот ты где, субчик. Ишь, замаскировался! Как настоящий диверсант! Подъем, подъем. Не на дачу приехал, - говорил ротный, наклонившись над ним и толкая и тормоша его. - Дай вам волю, вы и конец войны проспите. Подъем, Новгородцев. Я тебя, субчик, запрягу. Ты для меня как находка. - А поминали Вельзевула. Дескать, нет его, - Стас, жмурясь от фонарика ротного, пытался повернуться к стене. - Будет тебе сера, будет и смола!.. Ротный присел к Андрею и положил ему руку на плечо. - Рад тебе, Новгородцев. Пойдешь на взвод. Я как увидел в списке пополнения твою фамилию, так чуть не подпрыгнул. Наверное, ротный не врал, потому что Андрей и сам был рад встретиться с ним. На фронте, если встретишь даже просто знакомого, и то рад, а с ротным они прошли пол-левобережной Украины и были на Букрине, а это чего-то да стоило. Это стоило много. - И смола и сера... - повторил Стас. - А как же, тут тебе котлы, тут тебе страдания и печали... - Он - сумасшедший? - спросил ротный и встал. - Подъем! Подъем! - скомандовал он всем. - Новгородцев! Построить людей. Разбить на отделения! Взвод пока за тобой. Кряхтя, сонно дозевывая, надевая вещмешки, взвод построился, и ротный обошел строй и назначил сержантов командирами трех отделений, а его, Андрея Новгородцева, объявил командиром взвода. Им еще раз дали поесть оставшейся каши и раздали малые саперные лопатки, но лопаток оказалось два десятка, а людей во взводе было двадцать семь, так что семерым лопат не хватило. Потом ротный, кивнув: "Выводи!", пошел к воротам сарая, и Андрей вывел за ним взвод. - До переднего края - километр, - объяснял ротный, шагая перед ним. - Часа через полтора, как только-только рассветет, атакуем. - Твой взвод ставлю в центре, чтобы поначалу не скисли. Надо взять их первую траншею, потом по ходам выскочить ко второй и, если удастся, выбить и из третьей. Мы и ждали вас - в роте у меня всего полсотни, теперь с вами восемьдесят, теперь что-то можно сделать. За ночь опять похолодало, и дождь перешел в снежную крупу. Она усыпала землю и крыши, и на ее белом фоне четче виднелись углы домов и торная тропка, по которой ходили сюда и на которой крупу растоптали, не давая ей лечь так же ровно, как всюду. "Это лучше, - подумал Андрей, - если будет мороз, значит, ноге будет сухо. - Ему не хотелось говорить ротному про сапог. - Только пришел, и сразу тебе про сапоги!" - Я тут тоже всего ничего, - объяснял ему ротный. - Три недели. На весь батальон пяток офицеров. Как ты полежал? Ничего? Я тоже ничего. ГЛР - не стационар, но все-таки. Почти месяц пролетел, как день. Ротный оставался тем же - уверенным, жестким, размашистым. Но ротный, на его взгляд, и должен был быть таким, иначе как бы ему было под силу управлять сотней человек под пулеметным огнем в упор? Или когда мины ложатся чуть ли не рядом? Теперь, на должности командира взвода, он, Андрей, и сам должен был быть таким. - Общество умных мужчин и милых женщин, - бормотал шагавший за ними Стас. - Задушевные беседы, вино, отличный ужин, фрукты, кофе, мороженое. Мягкий свет, спокойная музыка... - Это тебе не Сумская область, - продолжал ротный, останавливаясь, закуривая в кулак, давая возможность подтянуться отставшим. - В Кировоградской пока особых побед нет. Деремся неделю за деревеньку. Он, сволочь, окопался, а мы за распутицу выдохлись, пока не подмерзнет - каждая граната на счету, и в роте два офицера. Шагом марш! Они прошли еще несколько минут. - Стой! - крикнули метрах в тридцати от них, и все они вздрогнули и остановились. - Кто идет? - Свои! - крикнул в ответ ротный. - Пропуск! - Цевье! Отзыв? - Елабуга! - Шагом марш! - приказал ротный. - Книги, картины, филармония, чай с вареньем на дачной веранде... - Стас, ткнувшись в него, тоже остановился, но остановить мысль или не смог, или не захотел и договорил: - И ведь есть же где-то такая жизнь? Простой трамвай кажется милейшим существом... - Он что, правда чокнутый? - ротный, чиркнув зажигалкой, держа ее в горсти, направил ладони так, что свет упал на лицо Стаса. - Контуженый? Или романтик? - Нет. Он не чокнутый. Не контуженый. И не романтик. Он даже не усталый, не изношенный, не одинокий, не постаревший, не больной, - ответил Стас. - Он просто грустит. - О бездумно растраченной юности? - зажигалка ротного щелкнула, погасив колпачком пламя, и вокруг них опять стало темно и тихо, только крупа, падая им на лица, головы, плечи, вещмешки, едва слышно шуршала. - Не рано ли? И время ли? У меня в роте... - - Па-па-па! - перебил его Стас. - У тебя в роте только и думают, как бы лучше атаковать. День думают, ночь думают, даже не спят - все об этом одном и думают. Тот, кто шел за Стасом, уже подошел, подтягивались и остальные, и Андрей сказал: - Кончайте. Кончайте, ребята. Сколько осталось? - спросил он ротного. - Сейчас будет взгорок, поднимемся и - метров четыреста. За взгорком все простреливается. - Огонь не зажигать! Прячь папиросы! - скомандовал Андрей взводу, когда они поднимались на взгорок - короткий, крутой, скользкий уступ, а когда поднялись, глухо приказал: - Прибавить шагу! Не растягиваться! Их еще раз остановили, требуя: "Пропуск!", и "Цевье" открывало им дорогу. Они не видели лиц тех, кто спрашивал, а, проходя мимо, лишь смутно различали их серые фигуры, осыпаемые снежной крупой. То ли из-за приближающегося рассвета, то ли оттого, что из-за снежной крупы видимость сократилась, немцы кидали одну за другой ракеты, а их дежурные пулеметчики садили длинными очередями. Конечно, пулеметчики били без прицела, стреляя каждый по своему сектору, намеченному при свете. Если ракета взлетала не против них, а наискось, сбоку, они, как это делал ротный, только приседали, но если спереди, прямо против них, они ложились на мокрую, рыхлую, уже очень остуженную землю и лежали на ней, пока ракета не гасла. Тогда они вставали и, сдерживая дыхание, как будто пулеметчики немцев могли прицелиться по их дыханию, быстро Шли, переходя время от времени на бег. Серии желтых, зеленых, алых трассирующих пуль стремительно пролетали левее, правее их, над ними, но пока все обходилось хорошо, лишь совсем недал?ко от траншеи одна такая очередь задела их бегущую цепочку. Задела краем, если бы она пришлась по середине, они потеряли бы больше, очередь задела их лишь краем, и они потеряли только одного - он был убит. - Взять на руки! - приказал Андрей. - Прибавить шаг! Ротный, чуть попетляв, а они тоже чуть попетляв за ним, наконец спрыгнул в ход сообщения. - Вот мы и дома! - довольно сказал он и пошел, на ходу приказывая Андрею: - Участок твоего взвода вправо от хода сообщения. - Ясно, - ответил Андрей, держась за ротным вплотную. - Оттуда я всех сниму. Твой участок триста метров. - Это было не так уж много - по пятнадцать метров на человека. - Расставь людей парами. Все равно в пары сойдутся. - Это было верно: ночью на переднем крае в одиночку не стоят, люди всегда сбиваются в пары и тройки, и, хотя открытый интервал при этом получается больше, все-таки на пару с кем-то ночью, когда перед тобой только ничья земля, все-таки на пару с кем-то спокойней. - Ясно. - Боевое охранение не выставляй, впереди три секрета. Смотрите, когда будут отходить, не пристрелите. - Ясно. - Мой КП влево, от хода сообщения двести метров, сто метров в тыл. Сарай сельхозинвентаря. - Ясно. - Выделить мне связного. - Ясно. - Давай этого субчика. Чокнутого, - ротный все-таки так назвал Стаса. - Люблю веселых людей. С ними смешнее. - Нет, - не согласился Андрей. - Он будет со мной. - Не хочешь расставаться с другом? - Он мне не друг, - уточнил Андрей. - Не то слово. Просто товарищ. Мы с ним лежали в госпитале. - Тогда в чем дело? - Нет, - повторил Андрей. - Вы там будете цапаться. Ни к чему здесь это. - Да нет! - уверил его ротный. - На кой он мне. Кто он вообще? - Он хотел быть астрономом... Ротный даже остановился, так что Андрей налетел на него. - Астрономом? Звездочетом? Значит, теперь нас, недоучившихся студентов, на роту трое? Не много ли? У конца хода сообщения ротный остановился. - Расставишь людей, придешь доложить. - Есть. - Пусть не вылазят на брустверы - затопчут порошу, демаскируются, утром немцу только этого и надо - сразу пристреляется. - Ясно. - Ну, пока... - Пока. Взвод, вправо по траншее вперед! - приказал Андрей. - Да, - вернулся ротный. - Как расставишь людей, сразу же похорони убитого. Чтобы утром не видели. Чтоб не с этого начинать. Документы мне на КП. - Есть. - И пусть не спят! Пусть копают лисьи норы. Блиндажей здесь нет, если атака сорвется и если днем пойдет дождь, а к вечеру опять похолодает, шинели будут как кол, а люди как кочерыжки. Не давай спать, пока у каждого не будет лисьей норы. - Почему нет блиндажей? - спросил Андрей. - Почему, почему! - буркнул ротный. - Потому, что траншею только позавчера отбили и потому, что утром атакуем следующую. До нее четыреста метров. Ясно? "Туда! - мелькнуло у него в голове. - Туда!" Сжавшись, напрягшись до того, что в нем задрожали все мускулы, Андрей вскочил и, петляя, нагнув голову, как будто приготовился бить ею кого-то в живот, перебежал за фундамент МТФ. Перебежка получилась длинной - метров тридцать и поэтому долгой, и несколько немцев успели под конец ее ударить по нему, и пули их тенькнули по сторонам его, над ним, но он петлял, и второпях немцы били навскидку и не попали. Добежав до фундамента, он упал за него, на угли от сгоревших стен, прямо в жижу, получившуюся оттого, что уголь и сажу размыло дождями. Фундамент - большие саманные кирпичи шириной в локоть - выступал над землей и прятал его от немцев, защищая от пуль. Молочнотоварная ферма сгорела дотла: от камышовой крыши и деревянных стен остались лишь головешки, угли да пепел. Видимо, ферма сгорела еще в сорок первом, потому что головешки были затоптаны, а пепел и угли стали кое-где черной землей и еще потому, что на этой черной земле стояла необгоревшая арба, завезенная туда, наверное, позднее. Ни решетки арбы, ни доски ее дна, не обгорели. Он и отполз так, что оказался между фундаментом и арбой, арба как бы прикрывала его тыл. Это была третья атака сегодня. Это был седьмой день на фронте, и он уже раздобыл автомат, взяв его у убитого, и все остальное, что ему было надо, - магазины к автомату, гранатную сумку и финку. Он полежал с полминуты щекой в жиже, отдышался и, резко приподнявшись, лишь на мгновенье высунулся. Фундамент защищал его, но и делал слепым. Он должен был посмотреть, как и что там впереди. Немцы не контратаковали - это было самым главным. Если бы немцы контратаковали, ему следовало бы или выползти к углу фундамента, или подняться над ним, чтобы стрелять, иначе любой бежавший немец легко бы всадил в него, лежачего, пулю или очередь, и все тебе. Но немцы не контратаковали, а держали их пулеметами, прижимая к земле. Его взвод - оставшиеся семнадцать человек - торопливо окапывался. Андрей успел заметить, как справа и слева от него чуть взлетала земля, которую окапывающиеся, лежа на боку, бросали перед собой так, чтобы она падала перед головой. Под пулеметным огнем кажется, что и кучечка земли перед головой спасет. "Вот-вот! - сказал он себе, когда немцы ударили из минометов. - Начинается старая песня". Что ж, для него это и правда была стара