Борис Можаев. Мужики и бабы ----------------------------------------------------------------------- В кн.: "Собрание сочинений в четырех томах. Том третий, четвертый". М., "Художественная литература", 1990. OCR & spellcheck by HarryFan, 5 July 2002 ----------------------------------------------------------------------- Памяти родителей моих Марии Васильевны и Андрея Ивановича посвящаю Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу. Пушкин С отрадой, многим незнакомой, Я вижу полное гумно, Избу, покрытую соломой, С резными ставнями окно... Лермонтов КНИГА ПЕРВАЯ 1 У Андрея Ивановича Бородина накануне Вознесения угнали кобылу. Никто не мог сказать, когда это в точности произошло. Кони паслись вольно в табунах уже недели две. Отгоняли их на дальние заливные луга сразу после сева, и до самой Троицы отдыхали кони, нагуливались так, что дичали. Бывало, пригонят их из лугов - они ушами прядают, а тело лоснится, инда яблоки проступают на крупе. За эти долгие недели только единожды пригоняли их на день, на два: проса ломать. Раскалывались проса на девятый, а то и на десятый день после посева, да и то ежели в теплой воде семена мыты. Ходили смотрели - как они набутили? Ежели белые корешки показались, уж тут не моргай - ломай без оглядки, паши да боронуй, чтобы дружнее взялись да ровнее, раньше травы взошли. Не то прозеваешь - пустит "ухо" просо, то есть росток поверху, тогда пиши пропало. Замучаются бабы на прополке. Вот и приспело - на самое Вознесение ломать проса. Ушли мужики за лошадьми в ночь: пятнадцать верст до тихановских лугов за час не отмахаешь. А там еще табуны найти надо. Они тоже на месте не стоят. Ищи их, свищи. Луга-то растянулись вдоль Прокоши до самой Оки верст на тридцать, да в верховья верст на полтораста, аж до Дикого поля, да в ширину верст на пять, а то и на десять, да еще за рекой не менее десяти верст, считай до Брехова. Есть где погулять... Тихановские табуны паслись под Липовой горой возле озера Падского. Там, как рассказывают старики, Стенька Разин стоял с отрядом на самой горе, а в том озере затопил баржу с персидским золотом. Озеро это будто бы в старину соединялось с рекой, и в нем нашли медный якорь, который перелили потом в колокол. У подола горы, на лесной опушке держал пчельник дед Ваня Демин, по прозвищу "Мрач". Он со своим пчельником кочевал по лугам, как цыган с табором. Посадят его с первесны на телегу, мешок сухарей кинут ему, гороху да пшена, а на другие подводы улья поставят... И прощевай дед Иван до самой сенокосной поры. Ныне на Липовое везут, в прошлом году на Черемуховое отвозили, а на будущий год куда-нибудь в Мотки забросят. Когда дед Иван бегал еще, побойчее был, сам глядел за мельницей, - он и пчельник держал поближе к селу, сразу за выгоном, чтоб мельница на виду была. Бывало, только ветер разыграется, тучи нагонит - он уже бежит через выгон и орет на все Большие Бочаги: "Федо-от, станови мельницу - мрач идет! Федо-от, ай не слышишь? Мамушка моя, туды ее в тютельку мать... Федо-от! Мрач идет..." Так и прозвали его Мрачем. К нему-то и завернул на зорьке Бородин. Старик стоял возле плетневого омшаника и долго из-под ладони всматривался в ходока. - Никак, Андрей Иванович! - оживился наконец дед Ваня. - Откуда тебя вынесло? Мамушка моя, туды ее в тютельку мать... Да ты мокрый по самую ширинку. Ай с лешаками в прятки играл? Андрей Иванович приподнял кепку, поздоровался: - Ивану Дементьевичу мое почтение. Старик подал руку, заботливо заглядывая гостю в лицо: - Ты чего такой смурной? Ай беда стряслась? Андрей Иванович сел у костра, кинул с плеча оброть, достал кисет, скрутил цигарку, протянул табак старику. - Да ты и в самом деле смурной! - удивился старик. - Я ж не курю! Бородин отрешенно сунул кисет в карман: - Как знаешь... Дед Ваня достал свою табакерку берестяную, захватанную до лоска, с ременной пупочкой на крышке; поглядывая на раннего гостя, на его темные мокрые онучи, на разбухшие и сильно врезавшиеся в них оборы, на маслено-желтые от росы головашки лаптей, подумал: "Э-э, брат, много ты на заре искрестил лугов-то". Вталкивая щепоть табаку в ноздри, изрек: - Ноги ты не жалеешь, Андрей Иванович. Они, чай, не казенные. Вон лошадей сколько ходит... Бери любую и катай. - Угу... так и сделали, - отозвался Андрей Иванович, прикуривая от головешки. - Взяли и укатали. Кобылу у меня угнали. - Какую кобылу? Не рыжую ли?! - Ее, - выдыхнул Андрей Иванович. - Ах, мамушка моя, туды ее в тютельку мать! А-ап-чхи! Чхи!.. Кхе-хе! - старик затрясся в кашле и замахал руками. У старика рыхлый, распухший от нюхательного табака красный нос; когда он кашлял и чихал, пыхтя и надуваясь, как кузнечный мех, нос его становился лиловым, похожим на вареную свеклу. Под конец своей понюшки старик прослезился... Потом высморкался в подол суровой рубахи, выругался и спросил: - Кто те сказал, что кобылу угнали? - Кто мне сказал? С вечера пришли за лошадьми проса ломать... Ну, мужики разобрали своих да уехали. А я целую ночь ходил... Все табуны обошел - нет кобылы... - А жеребята? - Жеребята в табуне... И третьяк, и стриган, и Белобокая... Все там. - Может, и кобыла найдется? - Нет... Кобылу угнали. Сама она от жеребят не уйдет. - Андрей Иванович бросил окурок, оправил привычным движением правой руки пышные черные усы и задумался, глядя в костер. - Ну чего ты отчаялся? И на Белобокой пахать можно. Гони, ломай проса-то, - сказал старик. - Плевать мне теперь на просо! Я этого гада сперва сломаю, - Андрей Иванович скрипнул зубами, и его глубоко посаженные темные глаза нехорошо заблестели. - Я с ними посчитаюсь! - он пристукнул кулаком по коленке. - А ты что, знаешь его? - Я узнаю... - он в упор, с вызовом поглядел на старика. - Вася Белоногий не навещал тебя, случаем? - Да что ты, Андрей Иванович, не гневи бога! - Дед Ваня засуетился, стал оправлять костер, подкидывать в огонь обгоревшие чурки. - Он уж с двадцать второго года не промышляет лошадьми. Как только власть окрепла, так и он отшатнулся! - Власть окрепла!.. Знаем, почему он отшатнулся. В Желудевке приятеля его сожгли, а Белоногий деру дал... - Не греши, Андрей Иванович, - упрашивал старик. - Это Митьку Савина хотели в костер-то бросить. А Васю не трогали. Он с теми конокрадами не якшался. В ту пору он больше по амбарам промышлял. Яблоки у попа увез... Это было... А теперь он при деле. В селькове [СельККОВ - сельское крестьянское кооперативное общество взаимопомощи] сидит. И чтоб лошадь у тебя угнать? Ты ж ему не чужой. - Дак он у тебя, у родного дяди, амбар обчистил! - взорвался опять Бородин. - И это было, - склонил лысую голову дед Ваня. - Но учти такую прокламацию... Это ж при старом режиме было! А теперь он в селькове сидит, инвентарем снабжает... - Не знаю, кого он там снабжает. Но что воры ему все известны наперечет, в этом я уверен. - Это очень даже способно, - закивал дед Ваня. - Насщет того, кто украл, он, черт, сквозь землю видит. Это ж промзель. Я что тебе посоветую: заобротай Белобокую и поезжай к Васе в Агишево. Авось он поможет тебе. У него сама милиция останавливается. Истинный бог, правда! - К Васе - не к Васе, а ехать искать надо, - примирительно сказал Андрей Иванович. - Во-во! - подхватил старик. - До Агишева двадцать верст. И все лугами... просквозишь всю плесу. Может, чего и отыщешь. Земля слухом полнится. - Пожалуй, и в самом деле к Васе поеду. - Имянно, имянно! А я тебе логун меду нацежу - воронка. Отвезешь Васе. Выпьете... Авось и сойдетесь с ним. Поезжай, поезжай... Рыжая кобыла, прозванная Веселкой, была и опорой и отрадой Андрея Ивановича. Высокая, подтянутая как струна, за холку схватишь - звенит. Грива светлая, волнистая, как шелковая, - из рук течет. Что твой оренбургский платок... Хоть накрывайся ей. Ноги сухие, золотистые, а бабки белые... Как в носочках. Храп тонкий, сквозной, на солнце алеет, будто кровь кипит... На лбу звездочка белая, по крупу кофейные яблоки лоснятся, словно атласные... Красавица! Десять жеребят принесла и телом не спала. Берег ее Андрей Иванович и в работе и в гоньбе. Каждого подрастающего жеребенка-третьяка передерживал на год, - объезжал и впрягал в работу. Продавал только на пятом году, когда новый третьяк лошадью становился, а там стриган подпирал, сосун большим вымахивал... И так в зиму по четыре головы лошадей одних пускал. Жеребята не работники, одна видимость лошадей, но едоки хорошие. И сено крупное есть не станут, им что помельче дай. "Лучше бы двух коров пустили", - говорила Надежда. "Тебе и от одной молока девать некуда", - возражал Андрей Иванович. "От коровы и масло и мясо... А что за польза от этих стригунов? Только сено в навоз перегоняют", - горячилась Надежда. "Не ты его косила, а я... Чего ж ты переживаешь?" - невозмутимо отвечал Андрей Иванович. "Да ты прикинь - сколько сена съест твой жеребенок за три года! И что ты получишь за него? Где выгода?" - "Не одной выгодой жив человек..." - "Я знаю, что тебе втемяшилось... Породу разводишь?" - "Развожу". - "А где она, твоя порода? Вон Зорьку в Прудки продал - ее обезвечили, она пузо по земле таскает. Набата в Брехове запалили, говорят, водовозом стал..." - "Я за других не ответчик, а своих в обиду не дам". - "Ну возьми, растопырься над ними... Ухажер кобылий". И вот угнали Веселку... Украли гордость его и славу... Четырнадцать лет исполнилось кобыле, а ей и десяти не давали - в работе огонь, на ходу от рысака не отстанет. А характер, какой характер! Вырастала она в мировую войну, братья Бородины были на фронте, дома оставались одни бабы. Вот и хватила она волю при них, за три года нагулялась печь-печью. Мужика увидит - храпит и копытом бьет. Не подходи! Не кобыла - атаман. Объезжала ее Надежда... Два раза телега со шкворня слетала, передки в щепки разбивала, и с обрывками вожжей да с обломками оглоблей прибегала кобыла домой, забивалась в хлев и храпела, прядала ушами, как тигра. Только Надежда и входила к ней. "Веселка, Веселка!.. Стой, милая, стой!" Рукой ее по холке треплет. Та ноздри раздувает, глазом мечет, как бешеная, но стоит. "Ну и Надежда, ну и оторвяга!.. - удивлялась свекровь. - Она слово знает. Вот безбожница! Вот бочажина..." Бочажиной прозвали в семье Надежду оттого, что она взята была из села Большие Бочаги. По ночам в отчий дом бегала (днем работала)... Бегала через лес да мимо кладбища... И не боялась. Оттого и безбожница. А Веселку она не наговором брала - кормила ее сызмальства. Потому и давалась ей кобыла. И объездила ее Надежда, и с сохой да пашней познакомила. К делу приобщила. Но и Веселка иные привилегии за собой оставила: во-первых, не бери меня под уздцы. Ты - под уздцы, а я в дубошки [здесь: на дыбки]. И - берегись моя телега все четыре колеса! Расшибу! Пахать - пашет и боронить - боронит; но ежели кто из соседей поехал на полдни домой, то и ее уволь... Все, кончено! Отработала. Стеганешь - поперек поля пойдет, все борозды перетопчет. Уж на что отец Надеждин, Василий Трофимович, силен - не мужик, а колода свилистая, и тот плюнул. Приехал к ним в Тиханово на помощь. Ну и пахал на Веселке... Кто-то из соседей домой подался, она и увидела. И пошла крестить вдоль и поперек. Всю картину ему выписала, затаскала мужика. Черт, говорит, а не кобыла. Когда в семнадцатом году под осень был призыв лошадей на войну, свекровь с радостью отправила Веселку на комиссию: авось возьмут. Кобыла видная. За такие стати казна хорошие деньги платила. Надежда гоняла ее в Пугасово. А потом рассказывала: "Комиссия была на площади, перед волостным управлением. Стол вынесли перед крыльцом... За столом все военные: полковники всякие да подполковники... Все в полетах, шнурки плетеные через плечо пропущены. Усатые, бородатые... А вокруг солдаты. Ну, народу, народу - пушкой не пробьешь. Вот записали нас в очередь с лошадьми. Выкликают и меня. Я веду ее через площадь. А кобыла моя все в дубошки. Она столько народу и не видала. Как даст свечку! Завьется - вон куда! А я повод за конец взяла. Куда ты, думаю, денешься? А эти военные со всех сторон кричат: "Возьмите лошадь у женщины! Она убьет ее!" Подбегают два солдата: "А ну-ка, гражданочка, уступи ее нам!" Не надо, говорю, не трогайте, от греха! Хуже будет. "Вот глупая, - говорит солдат. - Это тебе боязно. А мы ее в момент обломаем. Сейчас я ей покажу кальеру два креста". - "Смотри, кабы она тебе самому не показала эту кальеру". Вот он закинул ей повод на холку и - прыг на нее. Эх, она как взовьется, как даст вертугана... Он кубарем с нее хлоп. А лошадь моя по кругу. "Держите ее, держите!" - кричат. Не трогайте, говорю, ежели хотите комиссию над ней справить. Ну, поймала ее, успокоила... Подвела к столу - к ней с меркой, а она в дубошки. "Да что она у тебя, или не объезжена?" Для кого объезжена, говорю, а для кого нет. "Ну ладно, говорит главный. Запишите, что годна, а брать будем через год. Молода еще". А через год и война кончилась. Одна кончилась, другая начиналась. Вернулся домой Андрей Иванович в марте восемнадцатого года. Как увидел кобылу, так и со двора не уходил до самых сумерек. Все оглаживал ее, чистил, хвост расплетал, гриву... Песни мурлыкал. И она приняла его. Видать, хозяина почуяла. Так ведь он голосом любую лошадь уведет... Не только лошадь - сосунок за ним, как за маткой, бежит. Дух, что ли, от него особый исходит. Однажды шурин Андрея Ивановича на Веселке рысака обгонял. Ездил Андрей Иванович с Надеждой в Большие Бочаги к теще на масленицу. Шурин был в отпуске, приехал с Казанского затона - пароходы там зимовали. Он второй год как ходил командиром парохода на Волге, а до этого первым помощником на Каспии плавал. С Каспия не больно приедешь - зимовки не было. Ну и давно не видались. Шурин, Петр Васильевич, детина саженного росту, носатый, губастый, с маленькими светлыми усиками, хорошо подстриженный, с белой тугой шеей, столбом выпирающей из темно-синего кителя, который сидел на нем так плотно, что под мышкой щипцами не ухватишь. Собрал Петр Васильевич за столом всю родню - водку разливал прямо из четверти и все приговаривал: "Это только запой, а выпивка впереди". Ну, загуляли и решили в Прудки прокатиться, к тетке Дарье съездить. Поехали на двух подводах. Филипп Селиванович, дядя Надеждин, рысака запряг - санки беговые с железными подрезами, копылы гнутые, выносные... Куда там! Ни один раскат не страшен. По воздуху пусти такие санки и то не опрокинутся... Молодых - Андрея Ивановича и Надежду - посадили в санки, полостью медвежьей прикрыли от ископыти, Филипп Селиванович на облучок сел, бороду белую размахнул по мерлушковому воротнику, вожжи ременные с серебряными бляшками разобрал... "Гоп, гоп! Где мои гогицы?" - Он не выговаривал букву "л", и его за спиной звали "Голицами". А Петро завалился в сани да бабу Грушу посадил, прозванную за свой внушительный объем "Царицей", да тетку Марфуньку, жену Филиппа Селивановича, и поехали! Туда все шло чинно-благородно: рысак шел впереди, позвякивая воркунами на хомуте. Веселка легко поспевала, вынося грудь на задник и нависая мордой над санками. В Прудках выпили как следует, возвращались в сумерках. Полем песни пели... Лошади разгорячились. Въехали в Бочаги - народ стеной стоит вдоль дороги - поглазеть вывалили. Дорога накатанная да длинная - больше трех верст, и все селом, - по сторонам гикают, хлопают, бьют в рукавицы. Рысак забеспокоился, закачал корпусом, выметывая в стороны ноги, прося ходу... Филипп Селиванович заерзал на облучке, поднял высоко руки и вдруг резко подался вперед, легко отпуская до вольного провиса вожжи. Да как крикнет: "На, ешь их, маленькай! Гоп, гоп! Где мои гогицы?!" Рысак радостно взметнулся, высоко закинул морду и, бешено оскалив зубы, пошел так мощно, что ископыть, словно удары пихтелей, забарабанила в головашки санок. Но через минуту Андрей Иванович услышал другой сильный и частый топот; ему показалось вначале, что стучит где-то под ним. "Уж не санки ли расползаются?" - успел подумать он и оглянулся: сбоку от него, почти на уровне его глаз ходенем ходила мощная мускулистая конская грудь. Он не видел ни ног, ни головы лошади - только эту прущую вперед, ходившую как мельничный жернов конскую грудь. Потом придвинулись головашки саней - Петро стоял во весь рост в черной шинели, тулуп валялся в ногах его; он был бледен, без фуражки, с перекошенным от ярости лицом и кричал во все горло: "Врешь, Селиванович! Обуховых не обгонишь..." И даже Царица в санях что-то кричала, размахивая сорванным с головы розовым капором: "Эй, залетные!.." Так и оторвались сани, ушли вперед... Праздник на этом обгоне кончился... Филипп Селиванович два года не ходил к Обуховым, хотя жили они напротив. Вот как раньше гордость блюли... Андрей Иванович ехал по лугам на Белобокой и вспоминал эту далекую и такую близкую жизнь, где радости и горе делились пополам с лошадью... И она под стать ему, хозяину, умела и постоять за себя, и с честью выйти из любого переплета. И продавали ее... Андрея Ивановича мобилизовали на гражданскую войну. В зиму бабы опять остались одни. Надежда со свекровью поехали в лес за дровами на двух подводах. Напилили, в сани уложили, утянули возы - все честь честью. Выезжать на дорогу стали. Впереди оказалась Веселка, а старая кобыла в глубине. И вперед ее не выведешь - пеньки мешают. А Веселка первой не идет. Заупрямилась, и все тут. Надо бы подождать, но свекровь сама горячая: "Черта лысого ей..." Позвала лесника: "Выведи, родимый, лошадь, а я тебе табачку дам". Тот подошел взять ее под уздцы. Надежда его остановила: "Не бери ее под уздцы". - "А что ты понимаешь? Твое дело коровьи сиськи тянуть..." Ну и взял он ее под уздцы. Она как взвилась да как ахнула его копытом. И плечо вышибла. Продали ее под Касимов. Она с поля уходила. Борону оставит новому хозяину, а сама с постромками да с вальком Оку переплывала; за пятьдесят верст дом находила. Через нее и хозяин тот погиб. Приезжал он накануне половодья в девятнадцатом году в Большие Бочаги за хлебом. Ехал лугами, по насту. По дороге нельзя: в селах отряды стояли - торговля хлебом была запрещена. А накануне договорился с Надеждой - приедет ночью, прямо на мельницу к Деминым. Дед Ваня встретил его за селом, продал два мешка муки на керенки. Ночь была темная... тот заблудился в лугах и выехал на Желудевку, а там отряд. Жердь повесили поперек дороги. Часовой с винтовкой: стой! Чего везешь? Откуда? Продотрядчик и взял ее под уздцы. Она как махнула... У того винтовка в сторону полетела. Сам кубарем. Хозяин шевельнул вожжами: "Эй, царя возила!" Жердь она грудью поломала и понеслась. А хозяин-то еще обернулся, снял шапку и помахал часовому. Возьми, утрись... Поминай как звали. Ну, тот приложился и стукнул его вдогонку. Мертвого привезла домой... Сама дрожит, вся в пене. Хозяина похоронили, а ее - возьмите и возьмите назад. Так и пришлось деньги возвращать... На Богоявленском перевозе держали общественный паром. Перевозчик, Иван Веселый, бывший при нем с незапамятных времен, кажется, знал всякого проезжего и прохожего... Босой, распоясанный, в солдатской замызганной гимнастерке, он вьюном вертелся возле каждой подводы и кроме своего заслуженного пятачка с прохожего да гривенника с повозки, мог ненароком прихватить горшок с воза, связку лаптей, а если возница разиня, то и кадку свистнет или мешок с овсом... Брал не задумываясь: нужно ему или нет. Брал смеха ради... Кадку пускал по воде, костер в ней раскладывал. Плывет по реке - дымит. А он орет с берега: "Пароход идет, пароход!" Ребята с лугов на поглядку сбегались. "Ну, пузо грецкое, - скажет пацану. - Раздавишь животом горшок - лапти дам". Лапти, да еще в лугах, - штука важная. Кому не хочется так вот запросто получить лапти? Лягут ребятишки животами на горшки, надуваются до красноты и катаются по лугу. А Иван Веселый сидит в кругу и командует: "Эй ты, поросенок! Куда носом запахал? Сурно держи выше. Ну! А ты чего ногами сучишь? Это тебе не в постели у мамки брыкаться!" Андрей Иванович застал его у костра - тот кипятил на треноге большой медный чайник и переругивался через реку с татарами. - Абдул, башка брить будем? - спрашивал Иван Веселый. - Тыбе не псе равно? - отвечал высоким голосом жилистый, голый по пояс, бритый татарин. - Тыбе лохматый... собакам псе равно. Он забивал колья, и когда кричал, то размахивал топором и делал свирепое лицо. Двое других, в белых рубахах и в черных тюбетейках, молча пилили жерди на тырлы. - Абдул, волос у тебя жесткий... Поди, бритва не берет? - миролюбиво спрашивал Иван. - Тыбе не псе равно? - Дак чудак-человек!.. Помочь тебе хочу. Я средство знаю, чтоб волос обмяк. Иди ко мне! Дерьмом коровьим голову вымажу. Отмя-акнет! - Донгус баллас! - высоко, гортанно, как крик потревоженного гусака, несется с того берега. - Свинья с поросятам! Андрей Иванович спрыгнул с Белобокой и, привязывая повод за куст, сказал Ивану Веселому: - Брось дурачиться! Тот кивнул ему, хитро подмигнув, и опять обернулся к татарам: - Абдул! Давай муллу на свинью сменяем! Ведь наш поп вашему мулле хреном по скуле. Он у вас теперь пога-анай! - Собакам! Донгус баллас!.. - кричат оттуда уже в три голоса. - Всех расшевелил! - довольно осклабился Иван Веселый. - Садись! Чай пить будем. - Некогда мне, Иван, чаи распивать. Ты не видел, лошадей тут, случаем, не прогоняли на днях? Иван сбил на затылок свою замызганную кепчонку, растворил широкую щучью пасть: - Г-ге! Ты, Андрей Иванович, никак, на допрос меня вызвал? Чего ж не скомандуешь: встать, мол, такой-разэдакий! - Да ну тебя, балабона!.. - Андрей Иванович снял заплечный мешок, неосторожно стукнул его оземь. В мешке что-то утробно булькнуло. - Не карасий везешь? - потянул воздух своим сплющенным, крючковатым носом Иван Веселый. - Налил бы кружечку? А то мне ночью без огня, Андрей Иванович, страшно; эти самые, шишиги, донимают... Сунешься в куст по нужде, а он тебя хвать за голое место. А рука-то у шишиги маленькая да холодная... Брры! - Вот обормот! - Андрей Иванович усмехнулся. - Ну ладно... Давай кружки! Иван Веселый поскоком слетал в землянку, достал жестяные кружки. Андрей Иванович налил по полной воронка. Выпили. - Вот это самообложение! Дух захватывает и по кумполу бьет, - сказал Иван Веселый, заглядывая на опрокинутое донышко и ловя языком сорвавшуюся каплю. - Меня вот стукнули так стукнули, - сказал Андрей Иванович. - Кобылу угнали... Рыжую... Вот я и спрашиваю: не прогоняли, случаем, перевозом? У нее грива светлая и звездочка на лбу. - Я, Андрей Иванович, люблю звезды на небе считать. Они далеко... А какая и свалится - мимо пролетит. Ночью-то я один на перевозе. Стра-ашно. Налил бы еще кружечку воронка для поддержки штанов. Андрей Иванович насупился, но налил еще кружку. Иван Веселый набрал полон рот, побурлил медовухой в горле и, выпячивая кадык, запрокинув лицо в небо, сказал: - Я никого не видел и ничего не знаю... но, говорят, будто на Панском двое перегоняли через реку лошадей... У одного длинные волосы... - Жадов?! - аж привскочил Андрей Иванович. - Какой Жадов? - обалдело поглядел на него Иван Веселый. - Сказано - я никого не видал и ничего тебе не говорил. От перевоза на Агишево дорога шла торная: народу и пешего и конного сновало по ней великое множество: Агишево село торговое, по четвергам базар собирался, татары лавки держали, скупали шерсть, овчины, продавали каракуль, аж из Средней Азии везли. Через Агишево проходил знаменитый богомольный тракт на Саров, через Муромские леса; не только сирые да убогие - царь с царицей, говорят, ходили по этому тракту пешком в Саров богу молиться. Андрей Иванович свернул с дороги и поехал лугами. Заречная сторона была воровской вотчиной Жадова; здесь на дороге не ты его, а он тебя скорее высмотрит. Жадов в одиночку не промышляет, у него связи, сотоварищи. Против Ивана Жадова в открытую не пойдешь - вывернется, а то тебя же и под монастырь подведет. Неужто Жадов поднял на него руку? Бородины и Жадовы жили на одном переулке напротив друг друга. Иван Бородин, государственный астраханский лоцман, еще в конце прошлого века взял с собой матросом Корнея Жадова, отца Ивана, и довел его до дела. Корней ходил боцманом сперва на Каспии, потом на Черном море. Там, в Одессе, и ребята его выросли, там и воровству обучались. Ванька Жадов появился в Тиханове уже матерым вором; коренастый, короткошеий, с длинными, оплечь, темно-русыми волосами, с бойкими зелеными глазами, он быстро прославился в округе под кличкой "Матрос". Короткий морской бушлат да брюки клеш не снимал он ни зимой ни летом. Из Пугасова, со станции, ехал на тройке цугом; возле церкви тройку отпустил, хорошо расплатился. И без багажа в длинной шубе, - видно, с чужого плеча - полы по мартовским навозным лужам волочились - мех кипенно-белый, козий, верх драп-кастор блестит, воротник шалевый, бобровый! А под шубой бушлат, брюки клеш и грудь нараспашку... Идет по селу и в лужи деньги медные бросает. А пацаны за, ним так и вьются, как грачи за сохой: деньги - в драку, нарасхват. А Жадов идет и посмеивается. В Тиханове жил мирно, но пропадал месяцами. Говорили, у него в Кадоме да в Торпилове притоны были. Говорили, будто он тихановских мужиков по ночам с подводами выгонял на свои воровские набеги... Но открытых обвинений против него не было. А слухи есть слухи. Андрей Иванович теперь ехал с надеждой к Васе Белоногому - тот не любил Жадова. Вася был вор - забавник, артист, заводила и гуляка. Однажды в праздник на Деминой мельнице он выиграл в карты у Жадова ту знаменитую шубу и тут же пустил ее на пропой. Мужиков много собралось. Трактирщик Огарев дал за нее три четверти водки и живого барана пригнал. Вася говорит: "Барана не трогать. Дарю его тому, кто внесет на мельницу враз два мешка ржи". Перед мельницей подводы стояли. Федот, сын деда Вани, за живого барана пупок надорвать готов; подошел к сеням, взвалил два мешка на хребтину, пошел враскорячку, в землю глядя... Дошел до помоста, ногу занес на ступеньку - и мешки разъехались. Смеются мужики: "Федот, ты их чересседельником свяжи да сядь на них верхом! Авось въедешь". Вася поглядывает на Жадова, тот на него, и как-то утробно по-жеребячьи похохатывают. Вот Жадов подходит к саням, берет по мешку под мышки, как поросят, - и пошел, только ступеньки заскрипели. Бросил их к жернову, обернулся - красный весь: "Вот как носят мешки-то!" - "Нет, не так, - сказал Вася. Вразвалочку подошел к саням, сграбастал своими ручищами мешки за чуприну и понес их на весу, перед собой, как щенков. - Вот как их носят!" Ехал Андрей Иванович по лугам, по вольному разнотравью, минуя округлые липовые рощицы, огибая длинные извилистые озера-старицы, обросшие еще по-весеннему кружевным, в сережках, салатного цвета ракитником, да иссиня-темными стенками податливого на ветру, шелестящего камыша. И с каждого холма открывалось ему неохватное пространство, зовущее через эти светлые пологие увалы к дальнему лесному горизонту, где мягко и сине, откуда веет дремотным небесным покоем. И так далеки были эти леса, так зыбки их очертания, что, казалось, три года скачи туда - не доскачешь. Андрей Иванович ехал неторопко, опустив поводья. Травостой был густой, упругий и довольно высокий - даже на холмах лошадиная бабка в траве скрывалась, а в лощине, где тимофеевка и костер уже выходили в трубку, трава доставала лошади почти до брюха. Да и пора уж - в Вознесение галка в озимях прячется. "Природа свое берет, - думал Андрей Иванович. - Вон как в низинах расплескалась купальница - прямо золотое половодье. Значит, к теплу, и небо было густой синевы, по-летнему убранное разрозненными, крепко сбитыми грудастыми облаками". А сколько птицы здесь, сколько живности!.. Над заболоченными низинами кружились чибисы; завидя конного, они ревниво, издали, встречали его, суматошно, с пронзительным криком. "Чьи вы? Чьи вы?" - носились вокруг и дергались на лету, будто обрывали какие-то невидимые нитки. Утки хоронились в камышах и только мягко, шипуче как-то и не крякали, а шваркали: "Шваррк-шваррк..." Изредка от озерной береговой кромки отрывались пестрые кулики-перевозчики и с громким торопливым криком: "Перевези! Перевези! Перевези!.." - стремительно улетали низко над водой. А от бочажин, зарастающих непролазным тальником да осокой, далеко на всю округу заливались соловьи, да жирно, утробно квакали лягушки: "Куввак-ка-как! Куввак-какак!", да отрешенно, загадочно и тоскливо на одной ноте кричали бычки: "Бу-у! Бу-у! Бу-у!" Будто кто-то задувал там, в болоте, в пустую огромную бутылку и прислушивался: "Бу-у! Бу-у!" Любил Андрей Иванович луга. Это где еще на свете имеется такой же вот божий дар? Чтоб не пахать и не сеять, а время подойдет - выехать всем миром, как на праздник, в эти мягкие гривы да друг перед дружкой, играючи косой, одному за неделю намахать духовитого сена на всю зиму скотине... Двадцать пять! Тридцать возов! И каждый воз, что сарай, - навьют, дерева не достанешь. Если и ниспослана русскому мужику благодать божья, то вот она, здесь, перед ним, расстилается во все стороны - глазом не охватишь. В Агишево въехал он в проулок со стороны мечети. Как раз напротив жил Вася Белоногий со своей Юзей, квартиру снимал. При въезде в село Андрею Ивановичу встретились три тройки, они взялись легко, точно птицы снялись от мечети, и со звоном, с гиканьем, с пронзительными переливами татарской гармошки понеслись из села; кони в лентах, тарантасы черные, хорошей ковки... Невеста в белом платье, в цветах, провожатые в пестрых, ярких платках, в тюбетейках... Только их и видели... "Хоть и нехристи, а свадьбы справляют по-людски, красиво", - подумал Андрей Иванович. Вася Белоногий доводился троюродным братом Надежде Бородиной. Хоть и дальняя родня, но Белоногий заезжал к ним запросто; в базарный день, будучи в Тиханове, располагался у них как дома. Зачем на базар приезжал? А кто его знает. Ничего не продавал, не покупал... Но целый день по рядам ходил, говорил: оптовую торговлю ведет, от селькова. У Надежды не раз ее лекарства записывал: "Ты чем это мажешь голову ребенку?" - "Сера горючая, да купорос медный, да сливочное масло... Перетолкла да смешала... Вот и мазь". - "Помогает?" - "Как рукой снимает". - "Надо записать, Юзе пригодится". Юзя его фельдшером работала, татар лечила. Какие-то курсы окончила. Привез он ее из Средней Азии в Большие Бочаги. А у него там жила прежняя жена, Катя, у Надеждиной матери оставил. "Крестная, ты отправь Котенка (это он Катю так звал). Я с ней жить не буду". - "Куда ж ее отправить?" - "Куда захочет. Вот ей деньги на дорогу". Жил он беззаботно и легко, как ворон в чистом поле, - ни гнезда, ни детей. Ноне там поклевал, завтра туда полетел. В родном селе, в Больших Бочагах, появился он с этапом арестантов - бритый, в армяке. Гнали их откуда-то из Астрахани, в тюрьму по месту жительства. Признал его дед Ваня: "Племянничек, дорогой! Мамушка моя, туды ее в тютельку мать! Ай это ты?" - "Я, дядя. Возьми на поруки, я исправлюсь". Время было революционное - семнадцатый год. Каждому человеку верили. Взял дед Ваня племянничка. Да кому же другому брать? Отец Васи жил где-то в Средней Азии. От него ни слуху ни духу. Обули, одели Васю. Он до зимы жил у Деминых, на мельнице работал. А зимой по родителю, говорит, затосковал. "Везите меня на станцию! В Азию поеду". До Пугасова его не довезли. Доехали до Почкова - сам слез. Дальше, говорит, я доберусь своим ходом... И добрался... Ночью приехал с дружками в Большие Бочаги и обчистил амбар у Деминых. И сундук, и хлеб... Все под метелку увезли. Те утром хватились - амбар взломан. А на пороге рукавица Васина валяется. Из тюремного армяка сшитая: полы отрезали да сшили рукавицы. Он ее и оставил на память. Распороли рукавицу, приставили к армяку - как раз подошлась. Ах, стервец! Ах, оторвяжник! Кинулись за ним в погоню, в Пугасово. Да разве его словишь? Через три года он вернулся в Бочаги и сам рассказывал Деминым: "Вы сунулись, на меня иск предъявили... А я в это время в чайной на базаре сидел. Пришел милиционер и говорит: "Уматывай отсюда. Тебя ищут". Ну, я шапку в охапку, заулками да задами пробрался на станцию и - Митькой меня звали... Я был чист - зерно в Почкове мельнику продал, барахло в притон пугасовский свалили. А приставу шелковый отрез подарил, на рубаху... Чтоб не домогался..." Сидит у них за столом, ест-пьет и над ними же измывается. "Эх, кабы сладил... так и вкатался бы в его нечесаную башку", - ярился Федот про себя. Но вслух только фыркал, как кот, и не чокался с Васей. А дед Ваня угощал... "Пей, жулик! Мамушка моя, туды ее в тютельку мать. Ты меня обокрал, ты ж ко мне и за милостыней пришел. Сказано: что бог даст, того человек не отымет. Так-то, мамушка моя. Я не обеднял, да и ты не разбогател". Нельзя сказать, чтобы Васю совесть прошибла и он изменил своей воровской привычке - брать, что лежит поближе, просто умнее с годами стал: зачем красть, когда само в руки дается? В двадцать четвертом году в Гордееве создали две артели штукатуров и каменщиков, а Вася Белоногий подрядчиком нанялся к ним. Лучшего ходока да знатока всей округи и не найти. Он знал не только, что и кому построить надо, но и то, кто куда бежит, да что у кого лежит, и что с кого взять можно. Однажды в Лугмозе проигрался; ехать домой - ни овса лошади в дорогу, ни харчу самому. Завернул в Починки, остановился у богатой избы. Вошел: мужик в поле, баба на дворе хлопочет. В годах хозяйка, плат по самые брови повязан и лицом темна да нелюдима. "Хозяйка, - говорит Вася, - я лекарь выездной. Роды в Лугмозе принимал. Ну, мне там и шепнули, будто у вас бабы есть - годами бьются, сохнут, а рожать не могут. У меня средство есть верное... Помогает забрюхатеть". - "Что за средство?" - "Палочка наговоренная", - показал он ей ореховую палку (в лесу вырезал). - Да порошок аптекарский". Он вынул из кармана кисет с табаком и повертел его перед глазами. Кисет цветной, шелковый, поди узнай, что там за порошок? У бабы инда глаза заблестели: "Есть у нас такие женки, есть, родимый. Позвать, что ли?" - "Погоди! Дай мне котелок или чайник медный. Да треногу, ну - козлы. Я в огороде у вас снадобье готовить буду. Ко мне не подходить... Я сам позову, когда нужно, или выйду. Пусть все бабы в избе сидят и ждут. Да, скажи им еще вот что: деньгами я не беру. Деньги плодовитость убивают. Пусть несут яйца, масло... Овес можно". Баб набежало - полна изба. Он появился перед ними в лекарском облачении: на голову натянул белый носовой платок - узелками завязал углы - шапочка получилась, попону приладил спереди, что твой фартук! И рукава на рубахе засучил по локоть. В одной руке котелок с табачным отваром, в другой руке белая палочка. "Ну, подходите по одной... Буду принимать в чулане". Отвар наливал кому в пузырек, кому в банку или в кружку. А казанком указательного пальца отмерял палочку: "Тебе сколько лет?" - "Тридцать пять". - "Вот тебе три с половиной казанка. А тебе сколько?" - "Мне сорок". - "Так. Четыре казанка. Раздели на семь равных частей и отваривай палочку в самоваре. Пить семь дней подряд. А этот отвар в чай добавлять". Натащили ему и яиц, и масла, и овса... Весь котелок табачного отвара розлил... А палки не хватило. Так он половину кнутовища отхватил да изрезал бабам. Через три года, будучи уполномоченным селькова, он ездил в Починки на пристань отгружать плуги и сеялки да заглянул к той хозяйке. Она признала его. "Ой, родимый, ведь помогло! - встретила его радостно. - Одна двойню родила, а другая на сорок третьем году разрешилась!" Андрей Иванович застал Белоногого дома. Тот сидел за столом в тельнике, брился. - Ого, вот это гость! Каким ветром тебя занесло? Ноне вроде бы не базар. - Вася широкими смелыми взмахами снял мыльную пену с лица, как утерся, и подал Андрею Ивановичу руку. - Да ты какой-то зеленый. Не заболел, случаем? - Вторые сутки не сплю. Кобылу у меня угнали. - Андрей Иванович снял заплечный мешок и начал развязывать узел. - Кто угнал? Откуда? - Вася подошел к рукомойнику и стал смывать лицо. - С лугов угнали, - Андрей Иванович вынул из мешка логун с медовухой и поставил его на стол. - Вот, Иван Дементьевич воронка тебе прислал. Вася с минуту глядел на логун с воронком, на Андрея Ивановича и молча вытирал шею, лицо и голову. У него все было обрито, кроме темных широких бровей: и лицо, и шея, и голова стали теперь красными по сравнению с темными узловатыми ручищами и косматой грудью, выпиравшей из тельника. - Не пойму я что-то: с какой же стати ты ко мне пожаловал? - изрек наконец Вася. Андрей Иванович снял кепку, по-хозяйски повесил ее на вешалку у двери, расчесал свои черные, без единой сединки, волнистые волосы, усы оправил перед висячим круглым зеркалом и прошел к столу: - Проголодался я, Василий Артемьевич. Со вчерашнего обеда не жрамши. - Сейчас я позову Юзю. - Белоногий отворил дверь и крикнул в сени: - Юзя! Зайди на минутку! Во второй половине избы находился фельдшерский пункт. - Сейчас состряпаем насчет поесть. Вася надел черного сукна милицейскую гимнастерку, подпоясался кавказским ремешком с серебряными бляшками да с затейливыми висюльками вроде кинжальчиков. По избе прошелся - широченный, в высоких опойковых сапогах, в галифе... Командир! Остановился перед Андреем Ивановичем, на носках качнулся: - Ну, давай начистоту. На меня думаешь или на моих приятелей? - Кабы на тебя думал - не приехал бы. Посоветоваться к тебе... А проще сказать - за помощью. - Это другой коленкор. - Вася тоже присел к столу. Вошла Юзя, не то татарка, не то узбечка - маленькая, аккуратно затянутая в белый халатик, в белом чепце с красным крестиком, мелкие косы, как длинные ременные кнуты с красными лентами на Концах, спадали на плечи и на спину, вся такая верткая, быстрая... - Андрей Иванович в гости заезжал! А я с тобой ничего не знал. Сейчас яичницу жарить будем. Сыр есть, колбасу есть... Она захлопотала вокруг стола: подала тарелку соленых огурцов, желтых и крупных, как поросята, стопку пресных татарских лепешек из пшеничной муки, нарезала темной и сухой конской колбасы да сыру домашнего, плоского, как слоеный пирог, острого и соленого. - Кушайте! Сейчас яичницу наварю. Она разожгла керосинку, поставила сковородку на нее и упорхнула: - Меня люди ждут. Вася налил в стаканы медовуху: - Ну, что там за воронок дядюшка намешал? - чокнулся стаканом. - Поехали! Воронок был хоть и нагретым, но терпким, с хмельной горчинкой, с легким пощипыванием на губах, как настойная брага. - Вот старый дятел! А неплохое хлебово сотворил, а? - похвалил Вася. - Давай еще по одной дернем?! Они выпили еще по стакану. - Ну, что у тебя случилось? Говори подробней, - сказал Вася. - Да какие подробности. Пошел в луга за кобылой - проса ломать. А кобылу - поминай как звали. - Рыжую? - Вася вскинул голову. - Ее. - Хороший кусок кто-то у тебя отхватил. - Может, и подавится этим куском. Я его и под землей найду! - вспыхнул Андрей Иванович и засверкал глазами. - И вырву этот кусок вместе с зубами. Вася как бы с удивлением глянул на Бородина - мужик как мужик: благообразный, с холеными усами, с узким, иконописного овала лицом; вельветовая тужурка на нем, хоть и потертая, но еще аккуратная, щегольская, с накладными карманами и даже с серебряной цепочкой от часов. Лаптей не видно - под столом. Сверху глянешь - учитель... И вдруг такая темная животная ярость? - Вот что она делает с человеком, эта частная собственность... - Вася покачал головой. - Правильно сказал Карла Маркс - эту частную собственность надо под корень рубить. - А ты что, Маркса читал? - усмехнулся Андрей Иванович. - Я Маркса не читал, но вполне с ним согласный. - Ты-то чего подымаешь хвост на частную собственность? Не будет частной собственности - и твоим приятелям-ворам делать нечего! - задетый за живое, вспылил Андрей Иванович. - Как так нечего? - удивился опять Вася. - Вор себе работы всегда найдет: частной собственности не будет, общественная появится. А эту самую общественную собственность красть удобнее: во-первых, она всегда под рукой, а во-вторых, ты ничем не рискуешь, никого не обижаешь и никакой к тебе злобы. Ну, попался... Так все по закону - получил статью и поезжай на отдых, на заслуженный. А частную тронешь - того и гляди пулю получишь еще до статьи. А сколько злобы. Нет, я против частной собственности... Надо с ней кончать. - Ну тебя к лешему! Я было рот разинул - думал, ты что-то дельное скажешь. А ты с побасенками своими. Вошла Юзя, протопала, как козочка, своими сапожками, поставила на стол жаровню с яичницей и вылетела. Вася налил еще по стакану воронка. Выпили. - Я тебе к чему эту уразу развел, - Вася лениво ковырнул вилкой яичницу, пожевал. - Прикроют наш сельков, наверно. - Почему? - Инвентарь не дают, счета позакрыли. Раньше мы одних сеялок по пять, по шесть десятков мужикам распродавали, по пять молотилок, по тридцать - сорок веялок... А плугов не считали. Каждый бери: кому за наличные, кому по векселю... А теперь баста! Никаких векселей. Единоличник - нет тебе ни хрена. Чуешь, куда дело клонит? - Куда? - В колхозы! Весь инвентарь туда попер... И вы скоро туда загремите. - Э-э, нас уже десять лет колхозами пугают, - отмахнулся Андрей Иванович. - Да вон у нас в Тиханове есть две артели, кирпич бьют, дома строят, торгуют. Неплохо устроились. - То артели, а то колхозы. Разница, голова! Ты читал о всеобщей коллективизации? Резолюцию Пятнадцатого съезда? - Читал. Но там сказано - строго на добровольных началах. Так что все по закону: кто хочет, ступай в колхоз, а нет - работай в своем хозяйстве. Надо обогащаться, на ноги страну подымать. Что говорили на Пятнадцатом съезде? - Это, брат, не на Пятнадцатом съезде. Это года три-четыре назад. А теперь вон всю весну поливают в "Правде" твоих обогатителей. Просто их деревенская политика устарела. Вот тебе и обогащайтесь. - Это все разговоры. Мало ли кого поливают. Решений пока нет, значит, все остается по-старому. - Да пойми ты, голова два уха! - Вася подался грудью на стол и заговорил тише: - У меня тут ночевал друг, начальник милиции из Елатьмы. На оперативную выезжал. Воров ловили... Разговорились с ним. Он говорит, что осенью на пленуме решение принято о ликвидации кулаков как класса. - А я не кулак. Мне-то что? - отмахнулся Андрей Иванович. - Ты не кулак, а дурак... - оборвал его с досадой Вася. - Эта ликвидация, как поясняют, будет заодно с коллективизацией проводиться, понял? У них в районе три семьи уже раскулачили, правда, за укрытие хлебных излишков. А тем, кто показали насчет хлеба, двадцать пять процентов от конфискованного дали. - В нашем районе такого веселья не слыхал. - Лиха беда начало. Я тебе к чему это рассказываю? Зря ты убиваешься из-за лошади. Поверь мне, время подойдет - сам отведешь ее за милую душу. - Спасибо на добром слове. Но я двадцать верст трюхал сюда не за утешением. Мне сказали, что кобылу мою угнали сюда. И даже кто угнал известно. - Кто же? - Иван Жадов. - Жадов! Угнал у тебя?! Ах какой сукин сын! У соседа лошадь угнать!.. Мерзавец. - Вася поиграл своими разлапистыми бровями. - Иван - вор серьезный. Его трудно с поличным поймать. - Ну, ты меня знаешь... Я в долгу не останусь. - Дык ты что хочешь, чтоб я его и накрыл? - Нет! - Андрей Иванович схватил Васю за руку и, тиская его горячими пальцами, торопливо заговорил: - Ты только место укажи... Найди его притон и лошадь... И мне скажешь... Я сам с ним посчитаюсь, - брови его свелись к переносице, глаза жарко заблестели. Вася с грустью поглядел на него: - А ты знаешь, Иван два нагана при себе носит? И спит с ними... - Это хорошо... Я разбужу его. А там поглядим, кто кого... Мне и одного ствола хватит. Вася откинулся к стенке, прищурил свои серые навыкате глаза, оценивающе глядел на сухого, поджарого, как борзая, Андрея Ивановича. - Ну что ж, будь по-твоему, - наконец сказал Вася. - Слыхал я, что ты за стрелок, слыхал. Покажи-ка, сколько времени? Андрей Иванович вынул в серебряном корпусе карманные часы "Павел Буре", открыл крышку. - Ну-ка! - Вася взял часы, глянул на золотые стрелки; было половина одиннадцатого. Потом стал читать вслух затейливую надпись на полированной серебряной крышке: - "За глазомер. Андрею Бородину. Рядовому пятой роты, семьдесят второго Тульского пехотного полка..." В каком же году получил ты этот приз? - В девятьсот десятом. - Да... На двух войнах побывал... Сколько же человек ты уложил? - Война не охота. Там не хвалятся - сколько уток настрелял, - сухо ответил Андрей Иванович, забирая часы. - Не обессудь, но часы отдать не могу. Память! - Да об чем речь?.. Сойдемся, - скривился Вася. - Ладно... Помогу я тебе. И они выпили за успех. 2 Надежда Бородина росла невезучей. В детстве болезни ее мучили: то корь, то скарлатина, то ревматизм... На самую масленицу опухло у нее горло. Говорить перестала - сипит и задыхается. Пришла баба Груша-Царица. - Ну что с девкой делать, сестрица? - спрашивает ее мать Василиса. Царица - баба решительная и на руку скорая: - Да что? Давай-ка ей проткнем нарыв-то. - Чем ты его проткнешь? - Вота невидаль! Палец обвяжу полотном, в соль омакну, чтоб заразу съело, да и суну ей, в горло-то. - Ну что ж. Иного выхода нет. Давай попробуем. - А я вот тебе гостинец в рот положу. Только рот разевай пошире да глотай скорее, не то улетит, - ворковала девочке Царица. Пока она обматывала чистой тряпицей свой толстенный палец, Надежда с бойким любопытством зыркала на нее глазенками: что, мол, за гостинец такой в этой обертке? Но когда баба Груша, умакнув палец в соль, сказала: "Теперь закрой глаза и разевай рот шире, не то гостинец в зубах застрянет и улетит", - Надежда отчаянно замотала головой и засипела. - А ты нишкни, дитятко, нишкни! Василиса, ну-к, разведи ей зубы-то! Та-ак... Счас я тебе сласть вложу, счас облизнешься... Та-ак... Ай-я-яй! - заорала вдруг басом Царица. - Пусти, дьяволенок! Палец откусишь... Палец-то! Ай-я-яй! Она вырвала наконец изо рта у Надежки свой обмотанный палец и затрясла рукой, причитая: - Волчонок ты, а не ребенок. Дура ты зубастая. Я ж тебе пособить от болезни, а ты кусаться... Вон, аж чернота появилась, - заглянула она под обмотку. - Я больше к ней в рот не полезу. Вези ее в больницу! Повезли в больницу. Везде сугробы непролазные, раскаты на дороге. Ехать до земской больницы - двенадцать верст. Вот до Сергачева не доехали - сани под уклон пошли, а там, на дне оврага, раскат здоровенный. Лошадь понеслась, сани раскатились да в отбой - хлоп! Мать Василиса на вожжах удержалась, а Надежку вон куда выкинуло - голова в сугробе торчит, ноги поверху болтаются. Вытащила ее из сугроба, а у нее дрянь изо рта хлынула - прорвало нарыв от удара. Вот и вылечилась... Домой поехали. В школе хорошо училась. Что читать, что писать, а уж басни Крылова декламировать: "Что волки жадны, всякий знает" или "Буря мглою небо кроет..." - лучше ее и не было. При самых важных посетителях выкликала ее учительница. Ни попа, ни инспектора - никого не боялась. А по закону божию не только все молитвы чеканила, Псалтырь бойко читала и на клиросе пела. Поп, отец Семен, говорил, бывало, Василисе: - Ну, Алексевна, Надежку в Кусмор отвезу, в реальное училище. В пансион сдам. Быть ей учительницей... Вот тебе, накануне окончания школы на Крещение ездил отец Семен с псаломщиком в соседнее село Борки на водосвятие. Ну и насвятились... Псаломщик уснул прямо за столом у лавочника. Трясли его, трясли, так и бросили. А отец Семен поехал поздно... Поднялась метель, лошадь с дороги сбилась... Ушла аж в одоньи свистуновские, да всю ночь возле сарая простояла, в закутке. А отец Семен в санях спал. Наутро нашли его чуть живого... Так и помер. Сорвалось у нее с училищем. Хотел отец ее забрать в Батум. Он там в боцманах ходил. Договорился устроить ее в коммерческую школу. Но тут в девятьсот пятом году революция случилась. Отец как в воду канул. Два года от него ни слуху ни духу. Приехал в девятьсот седьмом году зимой, накануне масленицы. Привезла его из Пугасова тройка, цугом запряженная. С колокольцами. Ну, бурлак приехал! В сумерках дело было... Вошел он в дом - шуба на нем черным сукном крыта, воротник серый, смушковый, шапка гоголем - под потолок. - Ну, кого вам надо, золотца или молодца? - спросил от порога. А бабка-упокойница с печки ему: - Эх, дитятко, был бы молодец, а золотец найдется. - Тогда принимайте, - он распахнул шубу, вынул четверть водки и поставил ее на стол. - Зовите, - говорит, - Филиппа Евдокимовича, - а потом жене: - Василиса, у тебя деньги мелкие есть? - Есть, есть. - Расплатись с извозчиком. - Батюшки мои! - шепчет бабка. - У него и деньги-то одни крупные. А потом стали багаж вносить... Все саквояжи да корзины - белые, хрустят с мороза. Двадцать четыре места насчитали. - Ну, дитятко мое, - говорит бабка Надежке, - теперь не токмо что тебе, детям и внукам твоим носить не переносить. Добра-то, добра!.. А хозяин и не глядит на добро. Сели за стол вдвоем с Филиппом Евдокимычем, это муж Царицы, слесарь сормовский, да всю четверть и выпили. Уснул под утро... Стали открывать саквояжи да корзины... Ну, господи благослови! А там, что ни откроют, - одни книги. Да запрещенные! Он всю ячейную библиотеку вывез. Уж эти книги и в баню, и в застрехи, и на чердак... Совали их да прятали от греха подальше. Так и "улыбнулось" Надежкино учение. На какие шиши учиться-то? Если у самого хозяина за извозчика нечем расплатиться. Да и время ушло - впереди замужество. Вроде бы и повезло ей с мужем: высокий да кудрявый и в обхождении легкий - не матерится, не пьянствует. Но вот беда - непоседливый. Не успели свадьбу сыграть, укатил на пароходы. И осталась она ни вдова, ни мужняя жена, да еще в чужой семье, многолюдной. А на свадьбе счастливой была. Свадьбу играли - денег не жалели. Отец быка трехгодовалого зарезал. А Бородины хор певчих нанимали. Служба шла при всем свете - большое паникадило зажигали. Как ударили величальную - "Исайя, ликуй", - свечи заморгали. Попов на дом приглашали. От церкви до дома целой процессией шли, что твой крестный ход: впереди священник в ризах с золотым крестом, за ним молодые, над их головами венцы шаферы несут, дьякон сбоку топает с певчими. - Да ниспошлет господь блаженство человеку домовиту-у-у, - провозглашает священник поначалу скороговоркой, а в конец певуче-дребезжащим тенорком. - А-асподь бла-а-аженство, - ухает басом дьякон, как из колодца, только пар изо рта клубами. - Че-ло-ве-ку до-мо-ви-ту-у-у, - речитативом подхватывает хор, разливается на всю улицу. Но священник не дает упасть, замереть последней ноте, и поспешно, наставительно звучит снова его надтреснутый тенорок: - Иже изыди купно утро наяти делатели в виноград сво-о-ой! Надежда не понимает, что значит "утро наяти делатели в виноград свой". Но ей хорошо, сердце обмирает от приобщения к какой-то высокой и непостижимой тайне. А народ валом валит, и за молодыми хвостом тянется, и по сторонам стеной стоит. Надежда ловит быстрый шепот да пересуды: - Щеки-то, будто свеклой натерты... - Да у нее веки вроде припухлые. Плакала, что ли? - Чего плакать? От радости, поди, скулит. Вон какого молодца окрутили! - Говорят, она колдовского роду... Видишь, прищуркой смотрит... - Бочажина... Все они из болота, все колдуны... А уж гуляли-то, гуляли. Три дня дым стоял коромыслом. А на четвертый день собрались опохмелиться; пришла баба Стеня-Колобок, Митрия Бородина жена, про нее говорили: что вдоль, что поперек; и загремела, как таратайка: - Татьяна! Максим! Наталья! Чего нос повесили? Иль не знаете, что с похмелья делают? Вот вам лекарство! - хлоп на стол бутылку русско-горькой... Максим поставил вторую: - Эх, пила девица, кутила, у ней денег не хватило! И понеслось по второму кругу: - Зови Ереминых! - Дядю Петру кликни! - Евсея не забудьте! - А Макаревну, Макаревну-то! - Поехали в Бочаги! Собрались на пяти подводах. А долго ли? Лошади на дворе стояли. Взяли водки три четверти, два каравая ситного да калачей - к Нуждецким в калашную сбегали да колбасы взяли у Пашки Долбача и понеслись. Приезжают в Бочаги к Обуховым - целый обоз. Василиса выглянула в окно, так и обомлела: - Ба-атюшки мои! Чем их поить да угощать? Она как раз белье стирала после трехдневной гулянки. - Не горюй, сваха! Не хлопочи! У нас все есть! Четвертя на стол - грох! Колбасу, калачи ситные... Гору навалили. Ну, хозяйка свинины нарезала, яичницу сотворила, огурцы, капуста... И давай гулять по второму кругу. И-эх, прощай, радость, жизнь моя. Знаю - едешь от меня... Нам должно с тобой расстаться. Ой, расстаться навсегда. Ой, чтой-то сделалось, случилось Да над тобой, хороший мой? Глаза серые, веселые На свет больше не глядят... Да разуста твои прелестные Про любовь не говорят... За столом пели, пели... - А ну, пошли по селу?! - Дак четвертый день... Вроде бы неудобно? - Неудобно днем вору воровать, так он ночью крадет. А мы что, воры, что ли? Пошли! Вывалили всей кумпанией: Эх, что кому до нас, Когда праздник у нас? Мы зароемся в соломушку - Не найдут нас. А было это на Седмицу сырную... Масленица! И впрямь праздник. Вот тебе, едут по селу горшечники. Две подводы - полные сани с горшками. А Степанида-Колобок да Макарьевна горшками в Тиханове торговали, оптом скупали их. Ну, им все горшечники знакомые. Вот Степанида подбегает к горшечнику: - Тимофей, на сколь у тебя горшков-то в повозке? - На четыре рубля. - Беру все твои горшки. - Мелех, а у тебя на сколько? - У меня на три рубля. - Плачу за все! А ну, открывай возы! Снимай брезент! Бабы, мужики, навались, пока видно! Она первой выхватила два горшка, подняла их над головой и - трах! Вдребезги. - Бей горшки на глину!.. - За счастье новобрачных! И давай пулять горшками. Поставят их вдоль дороги, как казанки в кону. - А ну, сколько сшибешь одним махом? - Какой у него мах? Он на ногах не стоит. Задницей, может, ишшо раздавит... - Я не стою на ногах? Я?! - Держите его, а то он морду об каланцы разобьет! - Кому в морду? Мне? Да я вас... - Что, кулак чешется? Ты вон об горшки его, об горшки... - Расшибу! Трррах! Трах-та-тах... Брр! Так вот отгуляли свадьбу, и уехал он, как в песне той поется: "Нам должно с тобой расстаться". Два года на пароходах да четыре на войне... Она уж и забывать его стала. - Ну что ж, в любви не повезло - в деле свое возьму. Перед самой войной прислал он ей денег - сто семьдесят рублей. Она и пустила их в дело. За пятнадцать рублей место купила на тихановском базаре - полок деревянный. В Москву съездила за товаром. Два саквояжа мелочи привезла: чулки, да блузки, да платки. Но больше все шарфы газовые, как развесила их на полки: голубые, да зеленые, да желтые. На ветру вьются, как воздушные шары, - того и гляди - улетят. Куда тут! Полбазара на поглядку сбежалось. - Нет, она колдунья. Смотри, к ней толпой валят покупатели. Это их шишиги толкают. Ей-богу, правда! Вот бочажина! Из галантереи - мелочь серебряная хорошо шла: брошки, перстеньки, сережки. Особенно крестики брали. Война! Ну и пугачи с пробками. Бывало, не успеет в Агишево путем въехать, как ее окружат татарчата: - Пробкам есть? - Есть, есть. Тысячами продавала. Пальба по базару пойдет, как на охоте. Свекровь видит - вольную взяла баба... Ну к ней: - Деньги с выручки в семью! - Нет, шалишь! Я и так за двух мужиков ургучу. Митревна каждое лето брюхата (это сноха старшая). Она и в войну ухитрялась родить. К мужу ездила. Он на интендантских складах служил. А Настенку, вторую сноху, чахотка бьет. - Кто пашет, кто косит, кто стога мечет? Я! Так вам еще и деньги мои подай. Дудки! Дураков нет! Надежда упряма, но свекровь хитра: - Ладно, девка, торгуй, если оборот умеешь держать... Только возьми меня в пай! - Давай! Поехали они в Пугасово на двух подводах. Купили две бочки рыбы мороженой: судак, лещ, сазан. Свекровь встретила на станции тихановского трактирщика, напилась в чайной водочки: - Ты, эта, девка, поезжай с Авдюшкой. А я тут шерсть приглядела... - глаза черные, так и бегают. Ну цыганка! - Я, эта, с трактирщиком ладиться буду... Какое там ладиться! Не успела Надежда лошадей покормить, как свекровь с трактирщиком в санках домой укатила. Ну, поехали они с рыбой на ночь глядя. Дорога дальняя - тридцать верст, да раскат за раскатом... Авдей парень неуклюжий, сырой... Шестнадцать лет, а он лошадь запрячь путем не умеет. Вперед его пустишь - дорогу путает. Сзади оставишь - в ухабы заваливается, постоянно останавливать приходится, бежать к нему, сани оправлять. Под Любишином загнал в такой раскат, что и сани опрокинулись, и лошадь из оглоблей вывернуло. Она к саням побежала, уперлась в бочку... Да разве ей поднять? В бочке пудов двадцать. - Авдей! - кричит. - На вот веревку, держи концы! Я захлестну ее за головашки саней да бочку буду поддерживать. А ты привяжи за лошадь и выводи ее на дорогу. Сопит... И что-то подозрительно долго привязать не может. - Ты за что привязываешь веревку-то? - За шею. - Ты что, очумел, черт сопатый? Ты лошадь задушишь! - А за чаво жа привязывать? - За хомут, дурак! За гужи!.. Приехала домой за полночь, еле на ногах держится. А компаньонка ее уже на печи похрапывает. Наутро встали, свекровь за столом уж орудует. Самовар у нее кипит, пышек положила, кренделей. А сама глазами так и стрижет: - Бабы, давайте чай пить, да за дровами езжайте! - Я вчера наездилась, - сказала Надежда. - Спину так наломала, что не разогнусь. - Ну что жа, - отозвалась Митревна. - Поедем мы с тобой, Авдюшка. - Запряги им хоть лошадь, - проворчала свекровь. Запрягла им лошадь Надежда честь честью, проводила. Вот тебе к обеду, смотрит в окно: батюшки мои! И лошадь в поводу ведут, и от дровней одни головашки тащатся. - На пенек в лесу наехали... Ну и сани, того, расташшылись. И пришлось Надежде со свекровью в ночь ехать, собирать и дрова и остатки от саней. Прошел пост - и рыба испарилась. Когда ее продавали, где? Надежда и не видела. Ни рыбы, ни денег... - Мама, а как же насчет выручки? - спросила Надежда. - Какая вам выручка, черти полосатые? Вы пенсию получаете и ни копейки не даете! Вы - это снохи. Митревна получала семь с полтиной - три на себя, как на солдатку, три на подростка Авдея да полтора рубля на младшего сынишку; Надежда получала всего четыре с полтиной, мальчик жил у ее родителей, а Настасья - три рубля. - Это на харч дают деньги. А вы их по карманам! - ворчит свекровь. - Как на харч? Мы ж работаем. Все паи сами обрабатываем! Сколько ты овса продаешь? Сколько шерсти, масла? Две коровы у нас, двадцать овец? На варежки шерсти не даешь! Куда все это идет? Ну, слово за слово... Распалились. А самовар кипел, завтракать собирались. Свекровь сорвала трубу с самовара, хлоп на него заглушку: - Черти полосатые! Пенсию не даете - нет вам чаю! Где хотите, там и пейте. И даже из избы ушла. Хлопнула в горнице дверью и заперлась. - Вино пошла пить, - усмехнулась Настенка. У свекрови стоял в горнице большой сундук с расхожим добром, и там, в углу, подглядели снохи, была всегда бутылка водки и кусок копченой колбасы - закусить. И стаканчик стоял. А ключи у нее висели на поясе и хоронились в объемистых складках темной, в белую горошину юбки. Войдет в горницу Татьяна Малахов на, громыхнет крышка сундука, потом - трень-брень: это стаканчик с бутылкой встретится, и забулькает успокоительная влага... - Ну и черт с ней! - сказала Настенка. - Я домой пойду. И Митревна засобиралась к своим: - Что жа, что жа... Я-петь найду чаю... Ушла. Ей всего через дорогу перейти - свои. Настенка тоже тихановская. А что делать Надежде? - Ладно, раз вы по домам, и я домой уйду. Но имейте в виду - я уж больше не вернусь. С меня хватит. Собрала она в узел свои пожитки и через сад, задами, подалась в Бочаги. Не выдержала свекровь, ударилась за ней, бежит по конопляникам: - Надя-а! Надежда-а! А Надежда идет себе и будто не слышит. - Надя-а! Погоди-кать, погоди! Остановилась та. Подбегает свекровь - дух еле переводя: - Ты куда собралась-то, девка? - Домой! - Как домой? Твой дом здесь. - Здесь я уже нажилась. Ухожу я от вас! - Как уходишь? Весна подошла - сев на носу. А я что с ними насею? - Да я вам что? И за сохой, и за бороной, и за кобылой вороной? А что коснется - и на варежки шерсти нет тебе... - Да будет, девка, будет! Я, эта, шерсть вам всю развешу, всю как есть. Косцов найму, и стога смечут мужики. Ты уж давай домой... Ну, погорячились... Не в ноги ж тебе падать!.. - Сейчас я не могу, хоть запорите меня. Вот в Москву съезжу, там посмотрим. Вернулась она через три дня из Москвы, а свекровь уже в Бочагах сидит, ее дожидает: - Ты уж, эта, девка, товар-то можешь здесь оставить. А сами-то поедем. Вон и лошадь готова... Приехали домой - принесла из кладовой мешок шерсти и снохам: - Нате развешивайте! - Бабы! - говорит Надежда. - Пока я здесь, берите. А то уеду - передумает и шерсть спрячет. Так и отбилась от свекрови, завоевала себе вольный кредит. От свекрови отбилась - вот тебе свои родители подладились. Сперва отец: - Давай я тебе помогу овес отвезти. Ладно, дело стоящее. В Москве овес весной семнадцатого года был по 20 рублей за пуд, а в Тиханове - рубль двадцать копеек. Взяли они десять пудов. Насыпали корзину да два саквояжа. Привезли на станцию. В вагон садиться, а отец говорит: - Куда с таким грузом? Опузыришься. Давай в багаж сдадим. Принесли на весы. Весовщик взвесил и спрашивает: - А что это у вас? (Зерно запрещалось возить.) - Ну, что? Вещи! - Уж больно тяжелые. Обождите, я сейчас! - И ушел за контролером. Э-э, тут не зевай. - А ну-ка, бери корзину! - говорит она отцу. - Куда ее? - В вагон тащи, куда ж еще? В то время теплушки ходили, двери настежь, что твои ворота. И проводников нет. Он схватил корзину, она - саквояж. И сунули их в первый же вагон. Надежда залезла, отодвинула вещи в угол и посадила на них женщину с девочкой. Второй саквояж отдала отцу и говорит: - Ступай в конец поезда и растворись там. Билеты у них на руках, все в порядке. А сама осталась на платформе, похаживает, со стороны наблюдает. Вот прибегает весовщик, с ним контролеры в красных фуражках. - Где багаж? А его и след простыл. Они в ближние вагоны сунулись, ходят, смотрят... Ну где найдешь? Клеймо на них, что ли? В Москву приехали, отец и говорит: - Ты как хочешь... Вещи сама выноси. Я и в Пугасове довольно натерпелся. - Э-э, вот ты какой помощничек! Взяла она носильщика, заплатила ему десятку. - Куда тебе нести? - На извозчика. Принес на извозчика. - Куда везти? - Овес нужен? - Нужен. - Вези домой! Сладились по двадцать рублей за пуд. Отец поехал с извозчиком, а Надежда к знакомым, тихановским москвичам. Те в кондитерской работали и сахар продавали по пятьдесят копеек за фунт. А в Тиханове его оптом брали по три рубля за фунт, а на развес и по четыре рубля и по пять. Три пуда взяла сахару, загрузила оба саквояжа, хлопочет с этим сахаром. А отец получил деньги за овес и ходит по Москве, посвистывает. - Папаша, а где деньги? - Какие деньги? Ты сахар продашь, вот тебе и деньги. А мне за овес... Вместе трудились... - Вон ты какой тружельник! На обратной дороге в Рязани контроль накрыл. Отец встал да на вокзал ушел. Надежда выставила свои саквояжи посреди вагона, а сама в уголок села. Один контролер перешагнул через саквояжи, второй споткнулся. Хвать за ручку - не поднять: - Что тут, камни, что ли? Чьи вещи? Молчание. - Что там за вещи? - спрашивает начальник в военном. - Да что-то подозрительно тяжелое. Где хозяин? Нет хозяина. - Забирай их, на вокзале проверим. Тут Надежда из угла подает голос: - Гражданин военный, мое дело постороннее, но только я вас предупреждаю - на них флотский матрос сидел. Он пошел обедать на вокзал. Просил поглядеть. - Флотский? - военный почесал затылок и говорит: - Ладно, оставьте их. Поехали!.. Так и возила она то сахар из Москвы, то из Нижнего купорос медный, да серу горючую - торговки на дубление овчин брали да на лекарства. Капитал сколотить мечтала да лавку открыть. Не повезло, поздно надумала. Пришла вторая революция, и деньги лопнули. Тут лет пять торговали на хлеб. Куда его девать? Обожраться, что ли? Плюнула она на торговлю... Вернулся муж с войны, отделились от семьи. Делились пять братьев - трое женатых да двое холостых. Кому избу, кому горницу, кому сруб на дом. Андрею Ивановичу выпал жребий на выдел: кобыла рыжая с упряжкой досталась, корова, три овцы, сарай молотильный да восемьдесят пудов хлеба. Одна овца успела объягниться до раздела. Свекровь забрала ягненка. - Что ж ты его от матери отымаешь? - сказала Надежда. - Или не жалко? А Зиновий, младший деверь, в ответ ей: - Ты вон какого сына у матери отняла, и то не жалеешь. Построились. Пошло хозяйство силу набирать... И опять захлопотала Надежда, размечталась: "Коров разведем, сепаратор купим. Масло на станцию возить будем... А там свиней достанем англицкой породы! Загудим... Кормов хватит. Земли-то на семь едоков нарезано. И лугов сколько! Золотое дно... Только старайся". Да, видать, впрягли их, лебедя да рака, в одну повозку... Один в облака рвется, другой задом пятится. - Пустая твоя голова! Ну, что ты связался с лошадьми? Вон, Евгений Егорович на коровах-то молзавод открыл. А ты что от лошадей, навозную фабрику откроешь? - И то дело, - буркнет хозяин, а дальше и слушать не хочет. С великим трудом убедила она его продать Белобокую кобылу на базаре в Троицу. - Нагуляется она на лугах-то, справной будет, и лошади пока в цене, а коровы дешевые. Белобокую продадим, а корову купим. Ведь пять человек детей. Щадно с молоком живем... Ну, убедила... И тут не повезло. Кобылу рыжую угнали! Куда ж теперь Белобокую продавать? На нее вся опора. Когда Надежде утром сказали, из лугов вернувшись, что кобылы нет, она так и присела. Целый день все из рук валилось. Еще думалось, теплилось: авось найдет лошадь, пригонит хозяин. Нет, приехал на Белобокой... Приехал вечером, стадо уж домой пустили. Она с подойником во двор собиралась. Вышла на заднее крыльцо. Он лошадь привязывал к яслям. И не глядит. Хмурый. Да и с чего веселиться? Открыла она ворота в хлев - вот тебе, оттуда морда буланая рогастая: "У-у-у!" Бык мирской! С коровой пришел. Да кто его пустил в хлев-то? Пошел, черт! "О-о-о!" - заревел он еще грознее, замотал рогами и пошел на Надежду. - Ах ты, морда нахальная! - она стукнула ему подойником по лбу и бросилась на заднее крыльцо. - Андрей, Андрей, скорее беги!.. Бык в лепешку смял подойник и двинулся к Андрею Ивановичу. Тот, бледный, пятился от растерянности задом к яслям, растопырив руки, заслоняя лошадь. - Стукни его чем-нибудь! - крикнул он Надежде. - Я лошадь отвяжу... не то спорет. Надежда кубарем скатилась с крыльца, схватила полено из клетки колотых дров, стоявшей тут же, и - хлясть его по ляжке. Бык мотнул хвостом, легко обернулся - и за ней. - Ага, напорись на крыльцо, бес лобастый! Надежда, раскрасневшаяся, вся взъерошенная, яростно глядела на быка сверху, с крыльца. Эх, кабы когти были, так и бросилась бы на него сверху, вцепилась бы ему в холку. Огреть бы чем, да под рукой нет ничего. А разъяренный бык, обойдя крыльцо, увидел опять Андрея Ивановича. Тот уже успел сорвать оброть с лошади, отогнал ее прочь, и теперь сам напрягся весь в полуприсяди и, азартно раздувая ноздри, крутил в воздухе обротью, как арканом. Бык, нагибая голову, пыхтя и нацеливаясь рогами, мелким шажком подкрадывался к нему. Оброть, выпущенная Андреем Ивановичем, хрястнула удилами его по морде, и в то же мгновение бык, точно птица, пружинисто подброшенный, полетел на Андрея Ивановича. Тот отскочил за ясли. Бык поддел на рога верхнюю переслежину, опрокинул ясли и с треском раздавил их. Андрей Иванович перебежал к заднему крыльцу, встал у дровяной клетки и начал поленьями, словно городошными палками, молотить быка. Тот мычал высоким утробным ревом, наклонял голову, передним копытом рыл землю и бил себя хвостом по бокам. Лев: "У-у-у-у!" Меж тем собирался народ. Время вечернее, теплое - на улице и млад и стар, кто скотину у колодца поит, кто собак гоняет, кто на завалинке сидит. А тут потеха с ревом, с топотом, с криками. - Андрей Иванович! Ты его шелугой одень, шелугой. - О черт! Это ж не мерин... Ты его шелугой - а он тебя рогом... - Шелугой, ежели с крыльца... Сам ты черт-дьявол. - Крыльцо не поветь. Откуда шелуга на крыльце возьмется? Откуда? - А пошел бы ты к матери в подпол... - Я, грю, плетью его... Плетью. Савелий Назаркин дома. - Сбегай за Савелием! А бык, разъяренный криком да поленьями, осипший от рева, бросился опять на Андрея Ивановича, споткнулся о ступеньку крыльца и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, добежал до заднего плетня, забился в угол под кладовую и, обернувшись, наклонив голову, стал готовиться к новому броску. - Ребята, камнями его! Лезь на кладовую. Кладовая только еще строилась. Крыши не было - одни стенки да потолок, залитый бетоном. Федька Маклак, старший сын Андрея Ивановича, с приятелями Санькой Чувалом, Васькой Махимом да Натолием Сопатым в момент залезли на кладовую и сверху кирпичами метили быку в холку да в голову. Тот отряхивался только от кирпичной пыли и глуше ревел да копал землю. - Камень ему что присыпка, один чих вызывает. - Плеть нужна, пле-еть... Принесли плеть от пастуха Назаркина. Плеть витая, ременная, длинная... Пять саженей! Конец из силков сплетен, рассекает, как литая проволока. Ручка с кистями на конце... А тяжелая. Размахнешь, ударишь - хлопнет так, что твоя пушка ахнет. Э, рогатые! Берегись, которые на отлете... Андрей Иванович, увидев плеть, спрыгнул с крыльца, выхватил ее у парнишки и пошел на быка: - Ну, теперь ты у меня запляшешь... Перед домом Бородиных поодаль от толпы стоял Марк Иванович Дранкин, по-уличному Маркел. На быка, на толпу любопытных он не обращал никакого внимания; стоял сам по себе возле известковой ямы, курил, обернувшись ко всей этой публике задом, Маркел человек важный, независимого нрава, а если и вышел на улицу, так уж не на быка поглядеть, а, скорее, себя показать. - Маркел! - кричали ему из толпы. - Мотри, бык меж кладовой пролетом выскочит... Кабы не зацепил. - Явал я вашего быка, - отвечал Маркел не оборачиваясь и плевал в известковую яму. Он был мал ростом и говорил сиплым басом - для впечатления; сапоги носил с отворотами, голенища закатывал в несколько рядов - тоже для впечатления. Андрей Иванович ударил быка с накатом и оттяжкой, тем страшным ударом, который со свистом рассекает воздух и оставляет лиловые бугры на бычьей коже. Хх-ляп! - как палкой по воде шлепнули. Бык ухнул, даванул задом плетень, потом ошалело метнулся в пролет между сенями и кладовой. Выскочил он на улицу прямехонько к яме; высоко задрав хвост, радостно мотнув головой, как гончая, увидевшая зайца, он весело полетел на Маркела. - Маркел, оглянись! - заорали в толпе. - Бык, бы-ык! Ну да, не на того напали... Маркел стоял невозмутимо, цедил свою цигарку и мрачно глядел вдаль. Бык сшиб его, как городок, поставленный на попа; тот упал в яму - только брызги белые полетели. И нет Маркела... - Маркел, ты жив? - Посиди в яме, сейчас быка отгоним. Но из ямы никто не отвечал. - Чего он, утоп, что ли? - Да он утоп! Ей-богу, правда... - Бык запорол его... под лопатку кы-ык саданет. - Да спасите человека, окаянные! - завопили бабы от завалинки. - Чего стоите?! Бык победно обошел вокруг ямы, воинственно помотал рогами и двинулся было к толпе, но, увидев подоспевшего со двора Андрея Ивановича с плетью, свернул на дорогу. Тут и появился Маркел... Ухватившись за край ямы, подпрыгнул, подтянулся и, озираясь по сторонам, опершись ладонями, вылез наружу... Он был весь белый, как мельник с помола. - Ну, чаво уставились, туды вашу растуды?! - обругал он занемевшую толпу. - Ай извески не видели? - Он сердито нахохлился и стал обирать свисшие сосульками усы, фыркал, словно кот, и брезгливо отряхивал с пальцев известковую кашу. - Маркел, теперь лезь в печку на обжиг, - сказал Андрей Иванович. - Тогда помрешь - не сгниешь. Толпа грохнула и закатилась заразительным смехом, смеялись и оттого, что смешно было глядеть на маленького сердитого человека, раздирающего белые усы, смеялись и потому, что кончилось все благополучно и что потеха удалась - и азарт выказали, и страху натерпелись... А бык, подстегнутый взрывом хохота, обернулся, увидел на краю ямы Маркела и, озорно взбрыкивая, поскакал на него галопом. Тут и Маркел показал себя... Как шар от удара увесистой клюшки, он катышом покатился по-над землей, отскакивая от каждого бугорка. Не к людям за помощью ринулся он, не под защиту бородинского двора... Первородный страх безотчетно погнал его домой... А жил он через двор от Бородиных. Улица широкая, дорога пыльная да ухабистая, Маркел так сильно и часто застучал по дороге, будто в четыре цепа замолотили. И ноги закидывал высоко-высоко, чуть пятками затылка не доставал. А в двух шагах от него скакал бык - рога наперевес, хвост трубой: "У-у-у! Запорю..." - Маркел, Маркел! Не подгадь! - Давай, давай! Догоня-ает! - Вертуляй в сторону! Скоре-ей! Вертуляй! Кричала вся улица. Перед домом Маркела стояла телега. Это и спасло его - с разбегу он плюхнулся животом на телегу и кубарем перелетел через нее. Бык ударил рогами в наклестку и завяз... А улица долго еще возбужденно гомонила о том, что не судьба Маркелу от быка погибнуть, что каждому на роду своя смерть написана и что нового мирского быка покупать надо, а этого сдать в колбасную Пашке Долбачу. Расходились удоволенные, каждый на свое - девки с парнями на гулянку готовились, бабы коров доить, мужики скотину убирать. Впереди вечер, шумный праздничный вечер... Не грешно и нарядиться, выйти на улицу, на людей поглядеть да себя показать. Вознесение Христово... - Нет, что ни говорите, а хорошо жить на миру! Не соскучишься... И может, оттого отмяк нутром Андрей Иванович, уступил Надежде, договорились они на базаре в Троицу купить свинью или хотя бы породистого поросенка, а объезженного жеребенка-третьяка Набата он продаст. 3 Федька Маклак, плечистый, широкогрудый малый шестнадцати лет, кучерявый в отца, прямоносый, но с припухлыми обуховскими веками и мелкими темными конопушками на переносице, собирался в ночное нехотя. Надо же! Нынче Вознесение. Вечером сойдутся на Красную горку со всего конца ребята и девки. Две, а то и три гармошки придут. Бабы вывалят из домов, мужики... Круг раздастся, разомкнут, что на твоей базарной толкучке. Девки цыганочку оторвут с припевками. Танцы устроят. А то еще бороться кто выпрет... Позовет на круг: "А ну, на любака! Выходи, кому стоять надоело!.." Не хочешь на кругу веселиться - ступай к Микишке Хриплому. Там в карты режутся: в очко, в горба, в шубу... И вот тебе, поезжай от эдакого удовольствия в ночное, копти там возле костра, Федька заикнулся было: - Папаня, может, месиво сделать кобыле? Постоит и дома одну ночку. - Я те намешаю болтушкой по башке! - отец ныне сердитый. - Она сегодня полсотни верст отмахала... Да завтра ей пахать целый день. Месиво... Пусть хорошенько попасется, а завтра овса ей дам. Федька натянул на плечи старый зипун из грубого домотканого сукна да лапти обул по-легкому, без онуч, на одни шерстяные носки с мягкой войлочной подстилкой. Но в полотняную сумку, с лямкой через плечо, вместе с краюхой хлеба да бутылкой молока сунул свои модные широконосые штиблеты, а под зипун незаметно надел расшитую рубаху да плетеный шелковый поясок с кистями подпоясал. "Сбегу из ночного на игрища... От лощины до села не больше двух верст..." Отец накинул на Белобокую ватолу, прихватил ее чересседельником, узел под брюхо свалил, чтоб не мешался. Подвел кобылу к завалинке, крикнул: - Ты где там провалился? Или спать лег? - Сичас, оборка вот запуталась, - Федька нарочито громко кряхтел и топал ногой. Федька волынил... С порога летней избы он поглядывал в горницу, там, возле комода, перед большим висячим зеркалом в овальной резной раме стояла Зинка в нарядном голубом платье, облегавшем ее сильные загорелые икры, - на зажженной лампе она нагревала длинные щипцы, потом накручивала ими волосы на висках. Каждый раз, когда она захватывала и накручивала щипцами очередной клок волос, Федька видел в зеркало, как вздрагивали и кривились пухлые Зинкины губы. "А, чтоб тебя скосоротило!" - ругался он про себя. Федьке нужен был этот комод позарез, у которого стояла Зинка. Там, в верхнем ящике, под бельем мать спрятала кошелек с деньгами. Он еще днем подглядел и до самого теперешнего отъезда вертелся у комода. Без денег нынче ночью какое веселье! Но, как назло, мать до вечера шила на машинке возле этого проклятого комода, потом пришла со службы Маня, выпроводила Федьку из горницы, стала переодеваться. А теперь вот эта растрепа кудри завивала. Маня и Зинка доводились тетками Федьке, но были чуть старше его, вырастали вместе и оттого дрались с незапамятных времен. - Торба, ты бы язык загнула щипцами, а то он у тебя как помело болтается, - задирал Зинку Федька. - Маклак, возьми онучи, потри лицо... Может, веснушки сотрешь, - отругивалась та, не отрываясь от зеркала. На улице послышался частый конский топот, Федька заглянул в раскрытую дверь и увидел сквозь коридорные стекла подъезжавшего Саньку Чувала: тот, высоко задирая локти и отвалясь на спину, круто осадил своего лысого мерина прямо под окнами и крикнул: - Дядь Андрей, а где Федька? - Ширинку в сенях ищет, - отозвался Андрей Иванович. - Какую ширинку? - От штанов. - А может, он их задом наперед надел? - осклабился тот. На Чувале был черный отцовский картуз с лакированным козырьком да шевровые ботинки. И ни зипуна, ни овчины - один легкий пиджачок. Сразу видно - на игрища удерет с ночного. "Вот живет, ни от кого не прячется, - позавидовал Федька. - Куда хочет, туда и шлепает... А здесь не обманешь - от тоски загнешься..." - Ты скоро там, Парфентий? - позвал опять Андрей Иванович. - Да сичас... Вот лапоть подвяжу... Проушина лопнула, - Федька опять затопал ногой. - Я вот пойду и тебя самого за уши вытащу, - пригрозил Андрей Иванович. Федька лихорадочно соображал - как бы, чем бы выудить из горницы Зинку: что бы опрокинуть или сшибить? Он воровато озирался по сторонам, но ничего подходящего на бревенчатых стенах летней избы не находил: в переднем углу божница с иконами в серебряных да медных окладах. Сшибить одну? Да плевать ей на иконы... В другом углу посудная полка - тарелки, чашки, ложки, блюдца... И на посуду ей наплевать. Вдруг в растворенную дверь, в светлом, остекленном коридоре он увидел угловой столик, а на нем Зинкину пудру, зеркальце и духи "Букет моей бабушки". Он схватил моментально сандалию, валявшуюся под кроватью, и запустил ее в столик с громким криком: - Брысь, окаянная! Раздался грохот и звон разбитого стекла. - Зинка, кошка духи твои разбила... Зинка закричала как ошпаренная, бросила щипцы и выбежала в коридор. Федька одним прыжком, словно кот на мышь, достиг комода, открыл верхний ящик, поймал в углу бумажник и на ощупь вынул одну бумажку. Оказалась трешницей; сунув ее в карман да сняв кепку со стены, он вприпрыжку мотанул на двор. - Маклак конопатый! Это ты разбил духи, ты!.. Я вот скажу Андрею Ивановичу... Он тебе уши оборвет, - хлюпала и кричала из коридора вслед ему Зинка. - Ага! Позови Симочку-милиционера. Он протокол составит и тебе сопли им подотрет. Федька хлопнул задней дверью и поскоком спрыгнул с крыльца во двор: - Вот он и я... Андрей Иванович подозрительно оглядел его одежду: не задумал ли чего, чертов сын? Зипун и лапти - все на месте. - А ты зачем кепку новую надел? Уж не решил ли на улицу удрать? - В лаптях да в зипуне-то? - Смотри, я проверю... - Проверяй! Федька залез на завалину, поймал кобылу за холку и прыгнул сперва ей на спину животом, потом уж на ходу закинул правую ногу, распрямился и разобрал поводья. - Т-ой, дьявол! - одернул он запрядавшую сытую кобылу. - Заезжай к Тырану! Захватишь его Буланца! - наказал Андрей Иванович. - Ла-адно! Федька передом, Санька за ним свернули к Тырановой избе. Тот жил через двор от Бородиных. Возле калитки их поджидал хозяин с Буланцом в поводу. Это был еще молодой дюжий мужик с кудлатой, вечно нечесанной головой. Говорили, что Тыран моет голову дважды в году - на Рождество и на Пасху. Еще он любил поспать, отчего и прозвище получил. На лугах, в покос, когда все люди на виду, его шалаш открывался последним. Мужики уж косы отобьют, а он только рядно с шалаша сдернет, высунет свою баранью голову в сенной трухе и спросит: - Чего? Ай рассвело? - Петька, поспи еще! Ты рано встал... Ты рано - превратилось в Тыран. Так и прилипло прозвище. Буланца его, низкорослого меринка киргизской породы, Федька любил за чистую иноходь. Так идет, что не шелохнется, ставь стакан воды - не расплескает, а иная лошадь и рысью за ним не поспевает. Федька чаще пересаживался на Буланца, а своих кобыл впристяжку брал. Но теперь он Буланца пристегнул; во-первых, ватолу отец крепко приторочил на Белобокую, чтобы отвязать - повозиться надо, а во-вторых, не лошадьми были заняты мысли его. Пока Тыран привязывал за оброть к Белобокой Буланца, баба Проска, старая сухменная мать Тырана, вынесла из избы бутылку молока, заткнутую бумажным кляпом: - На-ка, Федя, прихлебни молоцка. Ноцью небось набегаешься, проголодаешься к утру-то. - Давай, пригодится. - Федька сунул и эту бутылку себе в сумку, где она с легким звяканьем встретилась с такой же домашней бутылкой молока. - Ну, ходи веселей, манькай! - любовно хлопнул по шее своего Буланца Тыран и вдруг спохватился: - Да, погоди! Путо забыл, путо. Он сбегал в сени, принес толстое, сплетенное из пеньковой веревки путо с огромным узлом на конце и повязал его на шею Буланцу: - Ну, с богом, ребятки, с богом... Не успели путем отъехать от Тырана, Чувал спросил, поравнявшись с Федькой: - Чего на тебя Зинка орала? - Он был страсть как любопытен - поведет своим вислым, облупленным на солнце носом, словно принюхивается, а круглые совиные глаза его буравили каждого прохожего. - Я у нее духи разбил, - ухмыльнулся Федька. - Зачем? - Да ну ее... Стоит перед зеркалом - кудри навивает, зараза, Сенечку Зенина ждет. - А тебе что? Пусть гуляют. Все-таки учитель. - Какой он учитель? Лапти обует - и пойдет по селам гармонь свою в лотерею разыгрывать... Шаромыжник он. - Слушай, правда, что к вашей Мане Возвышаев ходит? - Какой Возвышаев? - Федька свалил кепку на затылок. - Не дури! Председатель рика... А Успенскому она будто от ворот поворот сделала? - Я с начальством не якшаюсь, - Федька стеганул по лошадям и свернул в проулок. Путь к лощине лежал через овраг по новому деревянному мосту, мимо кирпичного завода, дальше по горбине зеленеющих оржей, потом будет еще овраг с красными обрывистыми берегами, прозванный за отдаленность и глушь Волчьим, а потом уж лощина - низкая болотистая ендова, заросшая мелким кустарником и некошеной травой. В эту лощину и гоняли по весне лошадей в ночное. Солнце уже скрылось за дальним увалом зеленеющих озимых, но небо еще полно было золотистого света, воздух недвижен и вязок, теплый, душный, с тем полынно-горьковатым сухим запахом пыли, который оставляет по себе уходящий жаркий летний день. В эту пору отчетливо слышны бывают все деревенские звуки: и дальний собачий брех, и заливистый петушиный крик, и глухое шлепанье копыт о пыльную дорогу. Ребята пересекли овраг, гулко протопали по бревенчатому настилу моста, поднялись на бугор к кирпичному заводу. - Из стариков кто-нибудь приедет? - спросил Федька Маклак. - Обещал приехать дядя Максим... - Жеребец, что ли? - Ен самый... - Значит, живем, - сказал Федька. - Есть на кого лошадей оставить... А то мелюзга сопатая волков испугается... Лошадей пораспустят... - Дядя Максим просил дровец привезти. Говорит, кустарник весь прочистили, сушняка нет. А от сырья один дым да вонь. Давай на кирпичный завернем, - предложил Чувал. - Снимем с сарая несколько сухих приметин - вот и дрова. - Ты что? Амвросимов здесь днюет и ночует. Еще из ружья вдарит за эту приметину. - Плевать нам на Амвросимовых! Поехали к артельным сараям. Вон к тем, дальним. - А там Ваня Чекмарь сторожит. - Дома он сидит... Я проезжал мимо. Васютка кулеш варила, а он на завалинке матерился. Ты, говорит, окна соломой завалил? А я ему - она с крыши свалилась. У вас не изба, а сорочье гнездо. Маклак и Чувал переглянулись и захохотали. Позавчера, возвращаясь с улицы, они надергали в защитке по охапке соломы и завалили оба окна Васюткиной избы. Окна-то маленькие да на вершок от завалинки. Она и спала до Ванина прихода, думала - все еще ночь. Стадо проспала. Коза недоеной осталась... блеет, а та дрыхнет. Кирпичный завод представлял из себя дюжины две приземистых сараев для сушки сырца, похожих на соломенные скирды, да десяток островерхих, крытых тесом печей обжига. С крайнего сарая ребята сняли по две приметаны - сухие и длинные хворостины, изрубили их, у Чувала за поясом оказался топор, и галопом, конь о конь, поскакали прямо по ржам. В лощине было полно лошадей и ребятни, правда, больше все подсоски, как зовет Чувал десятилетних школьников. Из больших парней приехал только Васька Махим. Ни Ковяка, ни Натолия Сопатого, ни Шурки Пышонкова, никого не было. Да и кто по своей охоте поедет на праздник в ночное? Зато приехал дядя Максим Селькин, прозванный за окладистую сивую бороду, за толстый нос и густую волосню, стриженную под горшок, Жеребцом. У него было большое рыхлое брюхо, свисавшее, как пустой кошель, почти до колен. "Дядь Максим, а на чем у тебя ширинка держится?" - "А я ее, ребятки, за пупок пристегиваю. Пупок у меня агромадный, грызь, стало быть..." У него был чалый мерин, с виду покорный, как сам хозяин, и такой же брюхатый и мосластый. И тем не менее ребятишки не брали его в ночное - Чалый никогда не наедался за ночь; на рассвете, когда все лошади понуро стояли, опустив голову и оттопырив нижнюю губу, - "читали газету", по выражению ребят, - Чалый продолжал со скрипом и хрупом щипать траву. Подойдешь к нему заобротать, а он тебя норовит зубами поймать за пузо. Ненасытная скотина! Так и ездил в ночное сам Максим Селькин. Все ночевальщики уже сидели возле дымящегося костра, когда подъехали опоздавшие. В центре круга стоял на четвереньках Максим Селькин, похожий на гривастого льва, и, вытянув губы, шумно дул, как кузнечный мех, под кучку зеленых ветвей. Маклак с Чувалом мигом спешились, кинули связки сухих дров, стали снимать оброти и стреноживать коней. - Вот спасибо, робятки! Дровец привезли, уважили старика, - распрямившись от костра, радостно говорил Селькин. - А я картехи прихватил... Напечем, едрит твою лапоть. Вот и нам праздник будет. - У нас и выпить есть. Держи! - Маклак подал Селькину две бутылки молока. - После ужина спать захочешь... Так вот тебе ватола и зипун. Ложись и укрывайся. - Ватола, она, робятки, влагу гонит, - говорил Селькин, принимая все это добро. - На ней не больно уснешь. Вот зипунишко - это хорошо. Эта подстилка сухая... - Говори, что тебе принесть? - спросил Чувал Селькина. - Всем подсоскам конфет принесем. А тебе что? - Мне бы шкалик, робятки. Вот и я пососал бы. Да где его ночью достанешь? - Найдем! Водки не будет - самогонки принесем, - сказал Федька. - Вот спасибо. А насчет лошадей не сумлевайтесь. В сохранности будут. Маклак скинул лапти, быстро переобулся в штиблеты и зипуном их еще почистил, рубашку расшитую расправил, все складочки за спину разогнал, одну руку в бедро упер, вторую на затылок закинул и козырем прошелся вокруг костра: - Ну, берегитесь, которые напудрены... Как, дядь Максим? Гип-гоп! - Он раза два нырнул вприсядку и картинно поклонился. - Сключительно. Чистый ползунок, - сказал Селькин. - Мотри, только не подерись. Рубаху порвут невзначай. Отец узнает, что бегал из ночного... Он тебе задаст тогда ползунка. - Пока! - сказал Чувал. - Ты, дядь Максим, спи. А вы, подсоски!.. Смотрите!.. Ежели кто из вас уснет, приду - всех на баран перетаскаю. - Ты чего это, Санька, робят обижаешь? - сказал Селькин. - Кого я обижаю? - Ну как же, подсосками зовешь. - Дак они все мне под сосок. Ну, подходи ростом мериться. Кто выше моего соска, извини-подвинься. Гы! - Обормот! - сказал Селькин. - Ступайте уж от греха подальше. - Махим, пошли с нами? - позвал Маклак рослого увальня. - В лаптях, что ли? - пробасил тот. - А ты скинь лапти-то, - сказал Чувал. - К селу подойдем - в оврагах в тине вымажешь ноги. Пойдешь, как в шавровых ботинках. Заблестят. - Да пошел ты... Ребятишки прыскали и отворачивались, боясь обидеть кого-либо из старших неуместным смехом. В село вернулись Маклак с Чувалом уже по-темному. Сразу за оврагом, на Красной горке шумела огромная толпа. Играли две гармони цыганочку, дробно стучали каблуки. Федька приостановился возле оврага, прислушиваясь: одна ханатыркала на басах, как разбитая берда, - это, ясное дело, Мишки Кочебанова гармонь, немецкого строя, а другая не в лад высоко взвизгивала, как свинья недорезанная. Да это ж ливенка Сенечки Зенина! Вот шаромыжник, на их конец притопал. Значит, и Зинка здесь вертится. - Сань, сходи, глянь - Зинка там или нет? - попросил Федор Чувала. Тот одним духом обернулся: - Тама! Сенечка с Мишкой на лавочке сидят, а Зинка за ними, как часовой, - руки по швам и кулаки сжаты. - Едрит твою лапоть, как говорит дядя Максим! Чего ж мне теперь делать? - Пошли! Не заметит... - Она не заметит... Вот что - дуй на круг, а я пойду к Никишке Хриплому. - Как же это? Возьмем да разойдемся! А в лощину поодиночке, что ли, тащиться? - Да нет, чудак-человек... Сенечка не заиграется, не бойся. Он похвастаться пришел... Поди, рубаху новую показать или белые штаны... Он скоро уйдет. А за ним и Зинка смоется. Тогда сбегаешь за мной и уж повеселимся. - Ну, валяй! Только не проигрывайся... Обещали же конфет принести. - За меня не беспокойся. Друзья стукнули друг друга по рукам и разошлись. У Никишки Хриплого, по фамилии - Пышенковых, собрались картежники не только ближние со своего конца, с Нахаловки, но и из села пришли, то есть с базарной площади, с Конной улицы, с Сенной. Посреди просторного кирпичного дома за столом, под висячей лампой сидело человек десять. Метали банк. Перед вислоусым, одутловатым, с пипочкой вместо носа сапожником Бандеем, похожим на моржа, скопилась кучка серебра и медяков, и даже бумажки лежали. Бандей в огромной ладони, изрезанной темными рытвинами от дратвы, зажал колоду карт, как спичечный коробок, и, плюя на пальцы, вытягивал из нее карты. - На, наберись! - гудел он сумрачно, подавая карты очередному метальщику. - Еще? На, наешься! - Тьфу ты, дьявол тебя крестил! Перебор. Всего на одно очко... - И я на одно перебрал. - Это Бандей очки наводит. Как плюнет, так лишнее очко есть. - Бандей, не пятнай карты! - сказала с печи хозяйка Нешка Ореха. - Они совсем новенькие. - Еще купишь, - отозвался Бандей. - Ты же получаешь по целковому с банка. Чего тебе еще? - Где ты их купишь?! Никишка по весне привез из Растяпина две колоды... Дак одну уж исхлопали. Сам хозяин, замоховевший по самые глаза густой рыжей щетиной, с белой круглой лысиной на макушке, как в тюбетейке, сидел скромненько тут же на лавке, на краю от стола. - Еще привезет... Ему не впервой бегать за длинным рублем, - сказал Бандей так, будто хозяина тут и не было. - Ковда он поедет, ковда? - затараторила Ореха. - У нас тоже хозяйство. Небось раньше Покрова не вырвешься. - Твое хозяйство вон - в сусеке кирпичи да кот на печи. Чего вам убираться? - посмеивался Бандей. - А то у тебя у одного хозяйство? Мотри вон, в карты спустишь свое хозяйство, - не сдавалась Ореха. - Я нажил, я и проживу... На вошедшего Федьку никто не обратил внимания. Да и трудно было разглядеть от стола - кто там вошел? Сизые клубы табачного дыма начисто глушили свет на сажень от лампы. Федька постоял у дверей, послушал эту перебранку, подождал для приличия: не спросят ли, зачем пришел? Не спросили. Потихоньку присел с краю, рядом с хозяином. - Ну, сколько тут собралось? - спросил Бандей, разгребая денежную кучу. - Боле десятки? - Да тут рублей пятнадцать будет. - Давай сосчитаю! - услужливо потянулся к деньгам вертлявый узкоплечий шапошник Василий Осипович Чухонин, по прозвищу Биняк. - Не играешь и не лезь! - одернул его Бандей. - Вот - посчитай волосья у себя в ноздре. Все засмеялись, а Биняк вдруг выпучил глаза, надул щеки, растрепал и смахнул книзу свои пшеничные усы и стал до смешного похож на Бандея. - Мишка, давай свяжем? - в тон Бандею утробно пробухал Биняк. - Чего? - опешил тот. - Волосья... У тебя в ноздре, а у меня в заднице. Все так и грохнули - кто на стол повалился, кто на лавке катался, аж затылком пол доставая. - Ну, ладно, стучу, - сказал Бандей, перетасовал колоду и роздал карты. - Дак сколько у тебя в банке-то? - спросил Лысый, первый картежник и вор на всю Сенную улицу, протягивая ладонь со своей картой. Он сидел рядом с Бандеем, с него и начинался новый круг. - Рублей пятнадцать будет. А может, больше. Пересчитать, что ли? - сказал Бандей. - Иду ва-банк. А там сосчитаем. Все притихли. Бандей насупился, поджал губы и еще раз посмотрел свою карту. - Давай, давай! - кривой усмешкой подбадривал его Лысый, а сам побледнел и тревожно бросал желтые рысьи глаза то на Бандея, то на колоду карт, зажатую в огромной ручище. - Ну, на... - выдавил наконец Бандей и подал ему карту. Лысый хлопнул по ней второй ладонью, быстро поднес карту к глазам и начал тянуть - так медленно сдвигал нижнюю карту, приоткрывая ту, неизвестную, что вся лысина его покрылась мелкими бисеринками пота. Наконец он шумно выдыхнул, отложил карты и, набычившись, сдвинув брови до красноты на лбу, задумался, весь ушел в себя. - Ну? - сухим голосом спросил Бандей. - Кинь еще одну, - сказал Лысый. - Открой! Бандей выкинул короля червей. - Ваша не пляшет, - Лысый открыл все карты и развел руками, - очко! - А ну-ка, ну-ка! - потянулся Бандей к картам. - Туз, шестерка, король. - Эх, дьявол! Сверх казны взял, - крикнул кто-то удивленно. - Ведь не положено к казне прикупать, - сказал Биняк. - Это банкомету не положено брать, понял? - окрысился Лысый. - Ты кому подсвистываешь, суслик? - Ну, договаривай! Кому он подсвистывает? - распалялся Бандей. - Мне, что ли? - Нет... не тебе... Вон Нешке на печи. - Ты Нешку не трогай, она не вашего поля ягода, - сказал Бандей. - А я кто, по-твоему? Кто я? - распалялся и Лысый, подаваясь грудью на стол. - Некто. - Что значит нехто? - Да будет вам! - просипел Никифор. - Вы ж играть пришли. А кто хочет скандалить - ступай на Красную горку. Бандей с Лысым с минуту упорно и мрачно глядели друг на друга, по-бараньи наклоняя головы. - Нешка, кинь семечек на стол. Вишь, петухи нацелились... поклюют и разойдутся! - крикнул Биняк, и все захохотали. Отмякли наконец и Лысый с Бандеем. - Сколь в банке? - спросила Ореха с печи. - Может, поллитра полагается? Пересчитали деньги, оказалось восемнадцать рублей с лишком. Целковый отдали Орехе. Поскольку в банке было больше пятнадцати рублей, причиталось купить взявшему банк поллитру рыковки. Таков уговор. - У меня последняя осталась, - предупредила Ореха, отдавая Лысому водку. Кроме водки на печи у нее стояли два ящика с конфетами, да с жамками, да еще мешок с семечками. И безмен лежал. Отвесит, сколько желаешь. - Оставь ее! - кивнул Бандей на водку. - Пить будем после игры. - Почему это? - спросил Лысый. - Потому! Распоряжается проигравший... по закону. - Как хотите. - Лысый взял карты и открыл банк. - Дай и мне карту! - попросил Федька. Лысый с удивлением поглядел на него, словно впервые увидел: - Что, Маклак, кобылу отыграть хочешь? - А ты что, пожалел нашу кобылу? - огрызнулся Федька. - Ишь ты, дьяволенок! Веселится еще... Отец, поди, портки зубами рвет с досады... - Не беспокойся, по миру не пойдем, у тебя милостыню не попросим. - А ну заткнись! - Ты чего пристал к парню? - вступился Бандей. - Какое твое дело, кому играть, а кому нет? Просят карту - давай! - У него, поди, денег-то пятиалтынный за щекой. - Не твое дело... Дай! - властно напирал Бандей. У Федьки с Лысым глухая вражда. На святках этой зимой в толпе ряженых выделялась дюжая баба в цветной поньке, в нагольной шубе и при маске. Баба пела сиплым дискантом срамные частушки и приставала к девкам. Угадывая под маской по широченным плечищам мужика, ребята держались в стороне, но когда "баба" облапила Тоньку Луговую и при всем честном народе стала тискать ее и целовать, Федька не выдержал - кочетом налетел на высокую "бабу" и щелкнул ее по затылку. "Баба" рявкнула, бросив Тоньку: "Задавлю!" - и, подняв руки, по-медвежьи кинулась на Маклака. Тот юркнул "бабе" под мышку, принял на бедро эту тушу и, рванув за ноги, пустил через себя на дорогу. "Баба" так и растянулась всем хлыстом - руки вперед, мордой в снег. Слетела с нее маска, шаль, и заблестела, залоснилась на снегу розовая лысина. "Да это Лысый!" - удивленно ахнули в толпе. Тот, матерясь на чем свет стоит, вскочил, сорвал с себя шубу: "Убью ошметка!" - и бросился с кулаками на Федьку. Их разняли. А улица еще долго удивлялась: "Вот так Федька! Ай да Маклак! Эдакого кабана завалил... Видать, в деда Евсея пошел". Евсей Бородин, правда, не доводился ему дедом, а всего лишь братом Федькину деду, но кулачник он был отменный. Первый на селе. Один стенку держал. Федька получил карту - девятку червей... И когда дошла до него очередь, протянул ее к Лысому. - Иду на рупь. - Деньги на кон! - сказал Лысый. - Вот скаред лыковый, мать твою... - выругался Бандей. - Ты карту давай! - Деньги на кон! - заупрямился Лысый. - На! - Федька выкинул измятую трешницу. Лысый отсчитал ему два рубля и вытянул карту. Оказалось - десятка бубен. - Наберись! - сказал Федька и затаился, ужав голову в плечи. Лысый открыл своего валета, кинул к нему восьмерку и еще восьмерку: - Восемнадцать! - Мало каши ел, - торжествующе сказал Федька. - У меня девять очей, - и кинул свои девятку с десяткой. - Ты чего карты загнул? - придирался