опять к нему Лысый. - Ты играть будешь или каныжить? - гаркнул Бандей и так хлопнул своей пятерней по столу, что зазвенели в кону деньги и фукнула, мигнув, висячая лампа. - Я-то играю, - сказал примирительно Лысый. - А ты гремишь как немазаная телега. - Сдавай! Бандей все больше и больше горячился, ходил только ва-банк, проигрывался. На кону перевалило за двадцать рублей. Лысый простучал и сдал по последнему кругу. - Иду ва-банк, - сказал Бандей, не глядя на свою карту. - Деньги на кон, - сказал Лысый. - Ты что, не веришь мне? - Не верю. - На, мать твою в живоглота! - он вынул из бокового кармана легкого пиджака несколько скомканных бумажек и кинул их на стол. Биняк кинулся разглаживать бумажки. Пересчитали. Оказалось двенадцать рублей. - Даю на двенадцать, - сказал Лысый, берясь за колоду. - А я говорю, ва-банк! - сказал Бандей. - Где остальные? - Отдам. Давай на слово! - На слово просят только у баб... - Ах вот как! Ну, ладно. Бандей откинулся на лавке, кряхтя стащил с себя хромовые сапоги, носком протер подошвы, так что свежие шпильки заблестели. - Во, видал? Новые сапоги... Добавляю, - и поставил их на стол рядом с деньгами. Лысый взял сапоги, повертел в руках: - А может быть, они у тебя прелые? - У меня прелые? Мои сапоги! Ах ты сучий сын! Я для себя их шил. Они двадцать четыре целковых стоят. На, возьми зубами! Попробуй, оторви подошву с носа! Оторвешь - даром отдам сапоги. - Да я что, волк, что ли? - То-то и оно. Ты слаб в коленках. У тебя еще и зубы-то репные. Дай сюда! - он выхватил сапоги из рук Лысого. - Ребята, кто хочет счастья попытать? Ну, берись зубами! Не бойся... Оторвешь подошву - я ж и прибью. И сапоги отдам. Знай Мишку Косоглядова. - Это настоящая фамилия Бандея. Сапоги мягкие, новенькие... Даже при тусклом свете блестят. Вася Соса, здоровенный детина с длинным рябым лицом, сидевший напротив Бандея, алчно раздувая ноздри, ворочая белками, уставился на сапоги. - Вася, ты чего смотришь, как кот на сметану? - крикнула с печи Нешка. - Возьми их на зубок. Об твои зубы-то кулак расшибешь. Вася, довольный, осклабился, обнажая желтые лопатистые, как у мерина, зубы. - На, пробуй! - сунул ему сапог Бандей. Вася взял, повертел его в руках, как мосол, приноравливаясь - с какого бока укусить. - Бери за нос. С каблука и не пробуй! Вася разинул пасть и сунул в нее головашку. - Мотри союзку не прокуси, крокодил! - крикнул Бандей. - Товар испортишь. - Дак ее с торца не возьмешь, подошву-то - чисто срезана, как зализанная, - сказал Соса. - А ты поперек ее бери! Наконец Вася изловчился, сдавил каменную подошву своими лошадиными зубами и зашелся аж до посинения, пытаясь вырвать изо рта головашку. - Дай-кать я за голенища потяну! - кинулся к нему Чухонин. - Я те потяну!.. - замахнулся на того Бандей. - На голенище уговору не было. Вася выбросил сапог на стол и сказал, отдуваясь: - Нет, выскальзывает... - То-то. Знайте, черти, Косоглядову работу, - торжествующе сказал Бандей Лысому, протягивая карту. - Значит, ва-банк, как договорились. Лысый дал ему карту. Тот быстро глянул и на ту, что лежала ранее, и на эту, бросил их и поморщился: - А ну, еще. И опять быстро заглянул, кинул и эту карту, как горячий блин, и только рукой махнул: - Твои сапоги. За столом суета и гул: кто сапоги разглядывал, кто деньги считал, а кто языком работал. Заговорили, загалдели все разом. - Лысый, с такого банка литру мало поставить. - А я и так литру ставлю. - Дак нет же у меня водки-то больше, - сказала Нешка с печи. - Кончилась. - У тебя нет - у Колчачихи найдется. Не то к Ваньке Вожаку сбегайте. - Лучше до Козявки сбегать. У нее самогонка и огурцы соленые. - Нешка, дай чашку под огурцы! - А кто пойдет за самогонкой? - Как кто? Младший. Вот, Маклак сбегает. - Бандей, в чем домой пойдешь? - Чуни мои наденет, - просипел Никифор. - Дойду и босым. Чай, ноне не Крещенье. Маклаку сунули железную тарелку под огурцы, денег дали на самогонку. Ореха взвесила ему два фунта "Раковой шейки". Набил он полные карманы конфетами и, радостный, вприпрыжку, помотал по селу к шинкарке Козявке. - Стой, кто идет! - ринулся кто-то к нему из-за толстой придорожной ветлы. Федька увернулся было, но споткнулся о колесник и растянулся в дорожной пыли. Тарелка с грохотом отлетела в сторону. - Подвинься, я ляжу! - хохотнул над ним голос Чувала. - Осел вислоносый, сыч лупоглазый! Чтоб тебе кистенем ребра пересчитали, - ругался Федька, отряхиваясь от пыли. - А я за тобой пошел... Гляжу - Маклак сам бежит навстречу. Я за ветлу... попужать хотел. - По зубам бы тебя, лупоглазого... Федька поднял тарелку - она была вся в пыли: - Ну, где ее теперь мыть? Куда идти? - Откуда она у тебя? Зачем? - спросил Чувал. - Ореха дала... Лысый с Бандеем за огурцами послали к Козявке... Да за самогонкой. - Лысый? А ну-ка, дай сюда! - Чувал взял пыльную тарелку, отвернулся к ветле и помочился. - На, чистая! - протянул он через минуту тарелку. - Да ты что? - А что? Лысый с Бандеем все сожрут... за милую душу. - И то правда. Лысому поделом, - согласился Федька. И они пошли за огурцами и самогонкой к Козявке. Федька с Санькой вернулись на Красную горку, когда уж народ схлынул. Ушли принаряженные бабы с мужиками, расползлась по домам досужая, любопытная и пронырливая мелюзга, разошлись парочки по заулкам да по выгону, остались одни неугомонные - десятка два парней и девчат, для которых еще понятие "улица" больше было связано с забавами и проделками, чем с шушуканьем да любовными утехами наедине. Девчата сидели на одной скамье, ребята поодаль на другой. Мишка Кочебанов, отыграв свое, застегнул гармонь и положил ее в фанерный футляр, похожий на скворечню. Лузгали семечки, сосали конфеты, принесенные Маклаком, перебрехивались, как говорили в Тиханове. - Ребята, а я знаю, у кого из девчат пятки немытые, - сказал Мишка Кочебанов. Он был головаст, кривоног и носил прозвище Буржуй. - У кого? - У второй с краю. На скамье девчата завозились, и Тонька Луговая заголосила на всю улицу: - Буржуй головастый! Ты на себя погляди. Сроду за ушами не моешь. - А ты откуда знаешь? На ухо ему шептала, что ли? - К щеке прижималась... - Коленкой, да? - кричали девчата. - Он ей по шейку и то не будет. - Она приседала... Гы-гы! - неслось от ребят. - Обормоты! Да если Тонька захочет, вы сами все станете перед ней на четвереньки. - А еще она ничего не захочет? Га-га... - Срамники окаянные! - подражая бабам, кричат девчата. - Вот на это вы только и способны. - Цыц, сороки! Ребята, айда сало из них жать. - Только попробуйте... Федька и Чувал подбегают к девчачьей скамейке и начинают плечом теснить, сдавливать всю эту сидячую шеренгу. Девчата цепляются за скамью, визжат, отчаянно сопротивляются. К ребятам подбегают еще на подмогу и начинают толкать враскачку. - Раз-два, взяли! Еще взяли... Наконец сбитые со скамейки девчата кубарем, как снопы друг на дружку, валятся наземь. Потом с криком, по-воробьиному разлетаются во все стороны. Федька нагнал Тоньку Луговую у самого плетня Кочебановых и с лета, как коршун, накрыл руками, сцепив их в замок на ее груди. Разгоряченной ладонью он почувствовал упругую Тонькину грудь и часто задышал ей в ухо. - А ну пусти! - рвалась она и говорила глухо. - Пусти же!.. - Тонь, пошли отсюда!.. Пошли на пруд, - прошептал он. Она застыла в минутном оцепенении, а он ждал и слушал, как жарко и гулко стучит в висках и отдает где-то под лопатку. - Да ну же! - неожиданно рванулась она, уходя нырком вниз из его объятий, и пошла к скамейке, оправляя на себе кофточку. Федька вернулся на толкучку каким-то яростно веселым, вертлявым, как бес. Что-то знакомое, легкое подымалось из него, распирало грудь и давило на горло; хотелось кого-нибудь щелкнуть по затылку и засвистеть, закружиться в лихом ползунке. - Ребята, давайте сыграем в отгадай! - предложил он. - Давайте! Кто-то сбегал, вытянул сухой прут из кочебановского плетня, и вот уж дюжина увесистых ребячьих кулаков зацеплялась, полезла друг за дружкой по этому пруту вверх к кончику. - Кто нижний, становись на кон! Водить досталось Ваньке Ковяку. Плотный, приземистый паренек с белесыми бровями и красным, как из бани, лицом повернулся ко всем спиной, заслонил глаз ладонью, а вторую ладонь высунул из-под мышки, растопырив на плече. - Бей! Буржуй ударил его снизу - ладонь наотмашь, как плетью. - Бух! Ковяк аж покачнулся. - Отгадай! - дюжина кулаков с поднятыми кверху большими пальцами тянулась со всех сторон к лицу Ковяка, и ближе всех, нахальнее совал свой кулак Чувал. - Он! - указал Ковяк на Чувала. - Га-га-га! Попал пальцем в небо... Становись. Ковяк опять отвернулся и выставил ладонь. - Тонь! Ну-ка, сядь на минуту, - Федька подвел Тоньку к скамейке и усадил. - Чего такое? - спрашивала она вроде бы с возмущением, но покорно села. - Дай туфлю на минутку! - Зачем? - Не бойсь, не съем... - Федька одной рукой схватил за ее тонкую, сухую лодыжку и неожиданно помедлил, ощущая прохладную и гладкую, как обкатанный речной голыш, щиколотку. - Ты чего? - спросила она. - Сейчас! - он другой рукой стянул ее туфлю на полувысоком каблуке и отбежал к играющим. Ковяк очередной раз отвернулся и ждал удара. - Чшш! - Маклак отстранил ребят и замахнулся туфлей. Девки прыснули и захихикали. - Да скоро ли вы там? - спросил Ковяк. Удар подошвой о ладонь получился такой звонкий и сильный, что с Ковяка слетела кепка. Тот обернулся разъяренный: - Чем ударили? Ну?! Вокруг него все покатывались со смеху, а больше всех кривлялся Маклак, помахивая Тонькиной туфлей... - Ах ты, гад! Ты ботинком бить... Душу вымотаю! - Ковяк с лета хотел ударить в ухо Маклаку, да промахнулся и, не удержавшись на ногах, упал на траву. - Ну, вдарь еще! - смеялся над ним Маклак, помогая встать. Ванька сунул кулаком прямо в нахально смеющееся лицо. И опять промахнулся. Ловок, как бес, этот Маклак! Тогда Ковяк, приподнявшись, поймал подол расшитой Федькиной рубахи и так рванул, что с треском швы на плечах разъехались. - За что ж ты рубаху рвешь, гаврик? - завопил Маклак. И в это время напротив, в избе бабы Насти Гредной, щелкнула задвижка волокового окна. - Тихо, Телефон слушает! - цыкнул Чувал. И все замерли, глядя на ту сторону улицы. В потемках в черном проеме окошка смутно серел, как бельмо на глазу, ситцевый плат бабы Насти. Настасья Гредная - баба вредная, говорили про нее на селе. И носила она новейшее прозвище "Телефон". Ни одна сельская новость не проходила мимо нее, перехватит, раздует, хвост привяжет и пустит по селу, как собаку на пяти ногах. Не гляди, что кривая, а видит сквозь землю. Высунет голову из своего волокового окошка да еще очко приставит к единственному глазу: "А? Чего там народ собрамшись?" Вот и притихли ребята, испугались, что завтра же обязательно по селу всем будет известно, кто с кем подрался да кто кого за ногу хватал... - Погоди, счас я ее удоволю... - сказал Чувал и нырнул в перебежке к тому порядку улицы. Он прокрался к ее соседу Корнею Климакову, снял потихоньку подтяжок с телеги, зашел с переулка к избе Гредной и как ахнет дубовым подтяжком в простенок, аж в окнах тренькнуло. Баба Настя мигом скрылась, как сдуло ее, а из дому глухо, как из колодца, донесся голос Степана: - Да что это за фулюганство! Иль топор брать, или в милицию итить. Иного выхода нет. Это не житье, а мученье. - Ах ты, мерин саврасый! - возмущался прибежавший Чувал, тяжело дыша и ругаясь: - Выходит, мы ж и виноваты... Ну, погоди... Ребята, подь сюда! Он отвел нескольких парней в сторону и, пригибаясь, полушепотом затараторил: - Гли-ка, на заборе у них сохнут Степановы портки. Гредная их постирала. У Степана всего одни портки. Уж я знаю точно. Дак вот, когда Гредная их стирает, он спит, завернувшись в свиту. Я чего придумал? Давай Степановы портки затолкаем к ним в печную трубу. Утром проснутся - вот будет потеха. С улицы разошлись поздно, уже на рассвете, когда третьи петухи прокричали. Чувал с Маклаком подошли к избе Гредной, послушали, прислонившись ухом к стене. Тишина. Для безопасности заложили дверь на накладку, чтоб Степан на крыше их не застал. Маклак по углу залез на соломенную крышу. Чувал подал ему на шесте мокрые портки; тот этим же шестом и затолкал их в трубу. Вернулись в ночное довольные и веселые, хотя на Маклаке и была порвана рубаха. Спрячет, как-нибудь выкрутится. Максим Селькин лежал у костра, приподняв свою гривастую голову. Остальные все спали вповалку. - Ах, подсоски! - крикнул Чувал. - Мы им конфет принесли, а они спать? На баран их! Маклак, давай оброти! Вяжи их за ноги... Сейчас всех по росе перетаскаю. - Не трогай их, робятки! - сказал Селькин. - У нас тут напересменку все налажено. Сперва я поспал, потом они... Таперика я за них караулю. Федька выложил на ватолу конфеты. - Ну, тогда и конфеты ешь за них, - сказал Чувал. - У меня, робятки, зубов нету, - он прошамкал губами, потом с надеждой поглядел на пришедших. - А шкалик не прихватили для меня? Чувал с Маклаком переглянулись. - Мы взяли было шкалик, - сказал Чувал, - да на нас в Волчьем бандиты напали. Я этим шкаликом четверых уложил, а вон на Федьке рубаху изорвали. - То-то я гляжу - рубаху попортили. Мотри, Федька, отец узнает, прибьет. Ох, робятки! Фулюганы вы все, фулюганы... Проголодались, поди? Вон картошка печеная. Поешьте. Чувал с Маклаком набросились на картошку, а Селькин, оправляя костер, мечтательно сказал: - Сон я видал чудной, робятки... - Поди, со святыми угодниками водку пил, - прыснул Чувал. - Не... Военный сон-то. Будто к нашему Тиханову немец подступил... Под самый овраг. И весь наш народ высыпал на Красную горку. Такая сила народу - пушкой не пробьешь. И все вооруженные: кто с вилами, кто с косой, кто с чем. И будто бы меня назначили главным полковником. Я беру кол и сажусь на Чалого. Ну, обращаюсь к народу, зовите попов! Пусть выносят иконы и херугвы... Пойдем супостата бить. Вдруг с того конца лощины от низкой впадины, заслоненной чахлым кустарником, раздалось заливистое утробное ржание. Ребята вздрогнули, подняли головы: - Чья это такая горластая, холера ей в бок! - выругался Федька. - Это, робятки, мой Чалый. Это его голосок, - ласково сказал Селькин. - Да он вроде бы немой у тебя, - сказал Чувал. - Он зря не кричит... Когда наистся, тогда и голос подает. Стало быть, пора по домам. Будите робят. - Постой, дядь Максим, а как же сон? - спросил Федька. - Немца-то отогнали от Тиханова? - Отогнали. - И далеко? - Ажно до бреховского леса. Там пускай бреховские стараются. 4 Зиновий Тимофеевич Кадыков, председатель тихановской артели, неизвестно по каким делам был вызван в РИК. Исполком помещался на первом этаже огромного дома купца Каманина. Кадыков не бывал в этом доме более десяти лет. Когда-то, еще до революции, он был взят мальчиком в каманинские магазины, стоявшие рядом с этим домом. Поначалу, в восемнадцатом году, и дом и магазины были конфискованы. Но так как в Тиханове в те поры даже волости не было, то занять такие помещения было нечем. Магазины снова сдали частникам в аренду, а дом незаметно перешел опять во владение семьи Каманиных. Константин Илларионович, сын купца, служил доктором в волостной больнице и был человеком уважаемым. И магазины и дом возвышались над Тихановым, как дубы над мелколесьем. Дом, построенный земством в девяностых годах прошлого века, стоял под зеленой крышей, с ажурными железными коронами над печными трубами, с широким резным карнизом, с развернутыми во всю ошелеванную стену наличниками, похожими на диковинную кружевную вязь. А низ был кирпичный, с четкими рустами, с высоким цоколем, разделанным под шубу... Внизу, внутри дома, стены были обшиты мореным дубом, а печи из белоснежного крупного кафеля... На втором этаже Кадыков никогда не бывал. Говорили, что полы там застланы паркетом. Мальчиков туда не пускали. Их место было в магазине да на складах на втором этаже над магазинами в широких и просторных помещениях, похожих на железнодорожные пакгаузы. Три магазина размещались в одном здании и помостом были обнесены, высоким, многоступенчатым, как паперть в церкви. Какая сила народу стекалась сюда в базарные дни... Теперь наверху, где были склады, разместилась милиция, а из трех магазинов работал только один - промкооперация, а два других, сданных лавочникам Волгореву и Зайцеву, были еще зимой закрыты. Странные дела произошли за этот год, думал Кадыков. Иван Зайцев, наживший на торговле в Тиханове за тридцать лет целое состояние, закрыл оба своих магазина, продал двухэтажный дом под райзо и укатил куда-то в Казань. Волгорев тоже закрыл магазин и уехал в Нижний... Даже дом свой оставил на произвол судьбы. И Константин Илларионович Каманин почти даром отдал свой дом райисполкому. Правда, взамен ему привезли новый сруб из кондового леса пятистенного дома о двенадцати окнах. Константин Илларионович просил поставить новый дом рядом со старым или хотя бы напротив. Но ему не разрешили... Рядом нельзя, потому как РИК, да еще райком... А напротив площадь решили оставить чистой для демонстраций. Тогда Каманин уволился из больницы, забрал свою семью - жену с детьми, мать старую, вдовую сестру - и уехал в Касимов. А в каманинском доме второй месяц, как разместились главные учреждения вновь созданного района. И неожиданно Тиханово выделилось на всю округу, и потускнела перед ним слава бывшего волостного села Желудевки. Да и так, само по себе изменилось село, поотстроилось за каких-нибудь последних семь-восемь лет - прямо не узнать. На месте осиновых да березовых потемневших от времени изб с соломенными крышами, придавленными корявыми дубовыми приметинами, появились красные кирпичные дома с высокими цоколями из белого тесаного камня; вместо земляных да глинобитных подвалов выросли кладовые с железными крышами; улицы камнем замостили, мосты перекинули через овраги. Вот они что делают, государственные кредиты, да кооперация, да вольные промыслы, артели, торговля... Купцы разоряются, а кооперация стоит. Ну да и то сказать - налоги подсекают под самый корень купеческие доходы. Зато мужикам воля, - стройся, ребята, работай, торгуй на всю катушку. Артель сколотили - все льготы ваши. И всякая поддержка тебе и от властей, и от банка, и от торговых заведений. Что значит кооперация... Милое дело. Кадыков шел в райисполком в самом добром расположении духа. Зиновий Тимофеевич приятно удивился оттого, что в прихожей увидел старый каманинский ковер, плетеный в красную с желтым шашку, с длинными суровыми кистями по контуру. И диван стоял старый, тот самый, обшитый кожей, когда-то черной, но промызганной на сиденье до рыжины. А зеркала, высокого и узкого, в темной дубовой раме, стоявшего в углу возле вешалки, теперь не было. На диване сидела сторожиха - грузная Гликерия Борзунова, по прозвищу Банчиха, и вязала черный шерстяной чулок. - Здравствуйте! - сказал Зиновий Тимофеевич, сам удивляясь - откуда вырвалось это вежливое словцо? Чтоб Гликерию величать, да еще на "вы"? - Тебе куда? - спросила она, не отрываясь от чулка. - В РИК вызывали. - Обожди. Я счас... - Она сколола спицею вязку с клубком ниток и вышла. - Ничего себе порядок, - усмехнулся Кадыков. Он вспомнил, как здесь вот, на этом диване, сидели приказчики, поджидая дозволения от самого - пройти наверх, на доклад. Приглашала их Липа, тоненькая, беленькая горничная, носившая черные платья с высоким белым воротником. В нее влюбился младший сын Каманина, Костя, тогдашний студент Харьковского университета. В ногах у отца валялся, разрешения просил жениться. Но отец наотрез отказал. Тогда Костя ночью запряг рысака, посадил Липу и укатил в Пугасово. А оттуда - в Москву поездом. Год прожил с Липой, ребенка нажил и снова умолял отца... Не тут-то было. Тогда Костя подписал ей три векселя из своего наследного пая. Она приехала и вырвала у старика деньги. А Костя привез в жены из Харькова купеческую дочь - толстую необразованную хохлушку. Она конюха Ефима называла Юхвимом. И все приказчики смеялись. Вошла Банчиха: - Ступай! Тебя там Возвышаев ждет. - А где он сидит? - Тую комнату пройдешь... В ней, значит, управдел Митька Ботик. А дальше будет самого комната. Возвышаев, председатель РИКа, встретил Кадыкова любезно - за руку поздоровался, в кожаное кресло усадил. Сам он сидел за обширным дубовым двухтумбовым столом, украшенным всякими резными мордами да фигурными наплывами. Они были хорошо знакомы еще по желудевскому волкому, а с открытием района в этой организационной суматохе встречались редко; всего дважды выступал у них в Тиханове Возвышаев - на пленуме сельсовета да на сельском сходе в трактире. Да еще в клубе виделись на районных совещаниях. Возвышаев - мужчина осанистый, рослый, в защитного цвета френче с нашивными карманами, перехваченном широким командирским ремнем, в черных галифе, в шевровых сапогах бульдо с наколенниками, на высоких каблуках, начищенных до масленого блеска. И волосы у него блестят, припомажены, прилизаны, расчесаны так, что загогулиной на лоб приспущены. Лишь один плевый недостаток налицо - левый глаз немножечко, но все же косит. - Рассказывай, Зиновий Тимофеевич, как дела в артели? - председатель откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди. - Чего про них рассказывать... Дела - они и есть дела. Их словами не меряют. - Ну, это смотря по тому, какие слова. Есть слова поважнее любого дела. - Что это за слова? - Кадыков сделал ударение в конце фразы по-пантюхински, чуть растягивая концевую гласную. Они, мол, подвывают, как смеялись в Тиханове над пантюхинскими. - А те самые, которые определяют в политике линию главного направления. - Да разве я против линии главного направления? - Кадыков вскинул острый подбородок, и его карие татарские глаза удивленно округлились. - Не об этом речь... Ты скажи сперва - какая линия главного направления в текущий период для деревни? - Возвышаев правым глазом смотрел в упор на Кадыкова, а левым - куда-то в угол. Кадыков невольно поглядел тоже туда, в угол; там стояла кафельная печь с начищенным бронзовым отдушником. - Ну, какая линия? - Известно - строительство новой социалистической деревни, - уверенно ответил Кадыков. - Попал пальцем в небо... Это задача во всемирном масштабе, понял? А в текущий период главная линия - ликвидация кулачества, как класса. - Ну это само собой! - Вот и расскажи, чем вы занимаетесь в артели? - Как чем? Сейчас кирпич бьем, потому как самое время: яровые посеяли, лошади на лугах, навоз будем возить после Троицы... Сто тысяч уже обожгли... Думаем, до покоса еще тысяч сто отгрохать... А бригада каменщиков дома кладет. Капке заложили, а Косте Бердину заканчиваем. Под крышу подвели. Дальше нас не касается. Мы только кладем стены. По четыреста рублей за дом. - Ты мне тут свой прейскурант не выкладывай. Меня не интересует, почем ты кирпич продаешь и за сколько дома кладешь. Я тебя вызвал, чтобы поговорить о классовом подходе. Все зажиточные элементы мы берем на строгий учет. И что же мы видим? Некоторые из этих элементов укрываются у тебя в артели. Персонально - Успенский и Алдонин. - Какие же они элементы? - Кадыков вскинул опять подбородок. - Успенский счетоводом работает, подряды снимает, Алдонин на обжиге. Без него и печи не кладут, и челы не распечатают. Он лучшую хрущевку выдает. - Это что еще за хрущевка? - Известь комковая, негашеная... Первый сорт! Когда распускается - курицу в ней сварить можно. Однажды повезли мы ее в Свистуново на телегах, а брезента не взяли. Погода ясная. Вот тебе, до Прудков не доехали - облак налетел и хлынул дождь. Как она защелкает, задымит... Лошадей не видать. Скорей давай распрягать... Еле спасли лошадей. А телеги пожгли. - Ты чего мне дым в глаза пускаешь? Тебе про Ивана, а ты про болвана. Я говорю - пригрелись у тебя кулаки. Давай вывод. - Как пригрелись? Дак Успенский с Алдониным артель создавали. - Во-во, еще интереснее! С какой же целью они ее создавали? С целью личного обогащения и маскировки. Понял? А сам ты страдаешь правым уклоном. - Какой уклон?.. Что я, хромой, что ли? - Бдительность у вас захромала. - У нас все строго... на паях. Сам Успенский учет ведет. Какая ж здесь маскировка? - Ничего ты не понял. Хорошо, давай подойдем с другого конца. Кто такой Успенский? Социальное происхождение?! - Сын попа. - О! Человек религиозного культа... - Он же офицером был... Потом командиром в гражданскую... Военным столом волостным заведовал. Я еще козырял ему, когда со службы пришел. - Вы ему и теперь козыряете. Нашли начальника... Бывший командир! Вот именно - бывший. Живет на широкую ногу в поповском доме... Рассматривать Успенского как скрытый элемент. От должности в артели освободить. Понял? Кадыков помедлил и сказал: - Понял. А как с Алдониным? - Алдонин... Алдонин пусть пока работает, поскольку в руководстве участия не принимает. Но учтите - никаких поблажек. - Он же с броненосца - не то "Потемкин", не то "Марат". У него лента за революционные заслуги есть. - Лента в сундуке лежит, а на дворе у него молотильная машина. - Инвентарь у нас не обобщен. Что ж такого? - А то самое... Перерожденец он. В кулаки метит. - На его машине всем артельщикам хлеб молотят. Что ж тут плохого? - Плохо то, что ваша артель не форпост социализма в деревне, а скорее наоборот - арьергард! То есть вы плететесь в хвосте колхозного движения. Хвостизм! Вот возьми брошюру товарища Митрофанова. - Возвышаев достал из ящика письменного стола небольшую книжицу в бумажном переплете и подал Кадыкову: - Во, "Колхозное движение". Здесь все написано. Хотя данный автор хромает на правую ногу. Учти это. Читай и готовься к обобществлению всего имущества. - В нашей артели это не пройдет - тяжелый народ. - Там посмотрим. А Успенского надо уволить. Возвышаев встал из-за стола, пожал Кадыкову руку и проводил его до двери. Ничего себе гребля с пляской получилась, думал Зиновий Тимофеевич. Легко сказать - уволить Успенского... А с кредитами кто будет заниматься? Кто сведет счеты в магазине? Кто подряд вести будет? Кто заработок выдаст? На Успенском вся артель держится. Ну, что он, Кадыков? Только считается председателем... А так - вместе с мужиками бьет кирпич, стены кладет да за прилавком стоит... В артели был свой магазин: торговали скобяными товарами да хомутами, дегтем. Товары давало государство в кредит из расчета десяти процентов годовых. Прибыльная торговля! Магазин их стоял возле Капкина пруда на краю базарной площади. Там, при магазине, и конторка их была, где вел дела Успенский. Шел туда Кадыков и думал: кой леший толкнул его, человека из Пантюхина, связаться с тихановской артелью. Село торговое, народ здесь избалованный, хитрый... Эх, голова два уха! Сидел он преспокойно в милиции, тушил пожары да воров гонял... Дело нехитрое, а главное - все зависит от твоей ловкости да сообразительности. Увидел белый дым - значит, солома горит, а если дым черный - жилье. Бей в набат, собирай народ, кого с бочкой, кого с ломом или топором, лопатой. И командуй. Чего уж лучше! Так на тебе, скрутили его, обротали и в артель сунули. А он, дурак, еще и согласился... "Передний край социализма!.." Вот уйдет Успенский - и закукарекаешь на этом краю-то... Мода на артели появилась в Тиханове года три-четыре назад после роспуска Скобликовской коммуны. Коммуну заложили еще в девятнадцатом году в имении помещика Скобликова. Помещика выселили из большого дома в пятистенный флигель, оставили ему пару лошадей, сбрую для них, двухлемешный плуг и прочий инвентарь на единоличное хозяйство, а в большом доме расселились коммунары, приехавшие с железной дороги не то из Потьмы, не то из Моршанска... да еще несколько касимовских речников с потопленных пароходов. Коммуну заложили с размахом: объединить всех тихановских мелких производителей под красное знамя общего труда. И название придумали коммуне подходящее: "Заря новой жизни". И по широкому карнизу помещичьего дома натянули красный лозунг: "Да здравствует всеобщее счастье!" Но тихановские мужики не торопились строиться в одну колонну с коммунарами и идти в поход ко всеобщему счастью. Местный острослов из Выселок Федот Иванович Клюев пустил по народу едкую присказку: "У них, в коммуне, порядок такой: кому на, кому нет". И за четыре года в коммуну вступили всего три человека: два тихановских кузнеца, Ларион Лудило да Левой Лепило, да еще молотобоец Серган с Выселок. Лудиле и Лепиле положили жалование от коммуны, в поле они не ходили - стучали молотками в своих кузнях, плуги да бороны чинили коммунарские, да еще подрабатывали на заказах со стороны. Чего ж им не жить? А Серган, кроме права стучать молотом по наковальне, получил еще постель с чистым бельем в барском доме. Ему, бобылю из древней избенки, жизнь на готовых харчах да еще сон в тепле - показались земным раем. Но рай для Сергана оказался недолговечным: начался нэп. Коммунары поразъехались: кто подался опять на железную дорогу, кто на речные затоны, а кто двинулся в Растяпин на строительство новых заводов. В помещичьем доме открыли волостную больницу. Скобликова на этот раз переселили на конец Выселок - дом ему построили всем миром - пятистенный, с открытой террасой, с бревенчатым подворьем. "Не обессудь, Михаил Николав... Живи на здоровье". А бедный Серган ушел опять в свою слепую двухоконную избушку. Вот от Скобликова да Сергана и пошли по Тиханову артельные замашки. Первым сколотил артель Скобликов; он вывез из поместья токарный станок - сам был хорошим токарем и с братьями-колесниками Клюевыми организовал первую тележную артель. Получили кредиты, железо, наряды на гнутье ободьев в госфондовских дубках под Бреховом. Куда с добром! Веселое время наступило. За Скобликовым сколотили артели братья Костылины, тимофеевские ведерники. И эти получили кредит, железо... и даже лавку свою открыли - скобяными товарами торговали. Братья Амвросимовы создали настоящий кирпичный завод под Выселками - две печи обжига на полтораста тысяч штук в год, пять сараев для выкладки сырца, глиномялку привезли из Москвы да известняк обжигали - выдавали первосортную комковую хрущевку. Работали почти круглый год - четыре брата с сынами: двухэтажные дома построили, дворы кирпичные под жестью... Мечтали кирпичной стеной обнести Выселки, как крепость... отгородиться от Тиханова. А тихановские тоже не дремали: молодые вальщики Андрей Колокольцев, по прозвищу Ельтого, да Иван Бородин вместе с молотобойцем Серганом пришли к Прокопу Алдонину, бывшему бакинскому слесарю: - Ты воевал за коммунию? - Воевал. - Создавай артель. - На какие шиши? - А вот на какие... Мы вступили в потребкооператив. Получили две десятины на кирпичном. Пять ям отрыли. Глину бьем, аж лапти трещат. Три сарая заложили. И бревна и хворост привезли. Подключайся! Под печи обжига получим вексель. Вон, Амвросимовым, так тем дали деньги. Они даже в кооператив не вступали. А мы что, рыжие? Прокоп Алдонин землю делил в восемнадцатом году. Его знали, ему верили. Он и деньги получил, и печи построил, и молотилку купил. А когда в артели перевалило за двадцать семей, пришел Успенский, бывший начальник волостного военного стола. Этот и бригаду каменщиков сколотил, и торговый оборот наладил. Успенский сидел на табуретке посреди артельного магазина, а перед ним, прямо на крашеном прилавке, свесив сапожища, расселись двое мужиков: Федор Звонцов, подрядчик из Гордеева, да Иван Костылин, тимофеевский ведерник; курили, судачили насчет скорой Троицы. В Тиханове на Троицу и Духов день лошадей кропили, и по этому случаю устраивались скачки. У Звонцова и Костылина были рысаки, вот они и прикидывали: а не ударить ли по рукам? Не выехать ли в качалках на прогон, где обгонялись верховые? Дмитрий Иванович Успенский, пощипывая свою бородку клинышком - рыковскую, как говаривали в Тиханове, подзадоривал их: - В базарный день Квашнин ко мне заезжал. Говорит, я бы выехал на прогон, да Костылин уклоняется. А я бы с ним, мол, потягался... - Он уж тягался со мной однова, - Костылин лысый, с венчиком рыжих жиденьких волос, а усы густые, короткие, щеточкой. И нос навис сверху, давит на усы. - От Тиханова до Любашина по большаку стебали. Я от него на два столба ушел. - Ну и что? - не унимался Успенский и подмигивал подрядчику. - Сколько он тебе проиграл в тот раз? - Я ставил тарантас, а он быка-полутора. - Дак он того жеребца продал. - С горя... - Так теперь у него объездчик, Васька Сноп. И тот говорит: уклоняется Костылин, боится проиграть. - Я-то хоть сейчас. Ты видел у него нового жеребца? - спросил Костылин у подрядчика. - Орловский караковый, - отозвался тот, блеснув зубами из черной окладистой бороды. - По-моему, со сбоем. - Ххе! - выдохнул радостно Костылин. - Орловский, да еще со сбоем... Куда ему супроть моего Русака? - А я слыхал от Андрея Акимовича, что Квашнин на Рязанских бегах приз взял, - сказал Успенский. - У Андрея Акимовича жеребец тоже со сбоем, - сказал подрядчик. - Боб со сбоем?! - удивился Успенский. - Ну, Боб... - Он же на масленицу на целый корпус обошел твоего Маяка! - У меня в простой сбруе был. Чересседельник ослаб... - гудел широкогрудый подрядчик. - Хомут на мослаки давил... Хлопал, что твои пехтели... На вошедшего Кадыкова не обратили внимания Тот по-хозяйски прошел в контору и бросил на ходу: - Дмитрий Иванович, зайди на минуту. - Сейчас. Ну, вешать колокол на прогоне? Сбивать трибуну? - Да я что, как другие... - отозвался Костылин. - Андрей Акимыч приедет? - спросил подрядчик. - И Андрей Акимыч, и Квашнин приедут. - А из Высокого? - Все приедут. - А Черный Барин? - Приедет. - Тогда и мы приедем, - сказал подрядчик. Успенский встал: - Ну, по рукам! Они хлопнули друг друга ладонями. - И трибуну и колокол я беру на себя. О призах договоримся потом. Пока! - Ну и потеху устроим на Духов день, - говорил возбужденно Успенский, входя в конторку. - Квашнина я еще на той неделе раздухарил. Он спит и видит себя первым. Отыграться перед Костылиным хочет. Ваську Снопа нанял. Тот говорит - я те поставлю жеребца на ноги. Я те, говорит, так выезжу, что строчить будет, как машина "Зингер". Гони, говорит, литру самогонки в день. Проиграет Квашнин свой хутор. Потеха! - Погоди тешиться, - хмуро сказал Кадыков. - Сейчас я лавку закрою... Поговорить надо без свидетелей. - А что случилось? - С репой поехали... Кадыков с лязгом закрыл изнутри железную кованую дверь на длинный крюк, толкнул сквозь растворенную форточку такую же тяжелую железную створку окна; она со скрежетом поехала наотмашь и глухо стукнулась о кирпичную стену. Окно было маленькое, под железной решеткой, стена толстая... Солнечный свет падал вкось и освещал только оконный откос. В лавке стало сумрачно. - Что за конспирация? - усмехнулся Успенский, ходивший по пятам за Кадыковым. Тот не ответил, сел за стол, закурил цигарку. - Ты знаешь, что я подумал? - не унимался Успенский. - Из нашей лавки может получиться неплохая каталажка. - Сколько тебе лет, Дмитрий Иванович? - спросил неожиданно Кадыков. - Тридцать третий миновал. А что? В черной сатиновой косоворотке, ладно облегавшей его статную сухую фигуру, перехваченный узким ремешком, в хромовых сапожках, подвижный и легкий, он выглядел бесшабашным парнем-гулякой, и даже светлая кудрявая бородка не старила его. - Во! За тридцать перевалило, а ты все бегаешь на скачки, на бега... Холостой вон... Не по возрасту. - Зиновий Тимофеевич, да ты, никак, мне нравоучение задумал прочитать? Вот не ожидал! Тебе самому-то сколько? Поди, не старше меня. - Младше на пять лет. Не в том дело. - Эге! Видишь, молод еще, молод наставления мне читать. Впрочем, я помню тебя еще мальчиком, в магазине у Каманиных. В войну, кажется... Я на побывку приезжал, студентом. - И я тебя студентом помню. А как ты в офицеры попал? - Ушел вольнопером на фронт. Получил прапорщика, потом подпоручиком стал... Накануне последней революции. Да ты чего допрашиваешь? Что у тебя за дело? Кадыков пыхнул дымом и, глядя в окошко, сказал отрешенно: - Возвышаев меня вызывал. - Возвышаев! Как же-с, знаю. В одном департаменте служили, в Желудевской волости. Я начальником военного стола, а он секретарем. По-старому говоря, писарем. Красивый почерк имеет. И сам аккуратный... Скоромного не пьет, - Успенский нервно усмехнулся. - И что же он соизволил сказать? Артель ему наша не нравится? Кадыков сидел за столом на табуретке, а Успенский напротив на скамье, опираясь о стенку. - Да ты чего в окно смотришь? А то и я начну в окно глядеть. Кадыков мельком взглянул на него и выдавил: - Уволить тебя приказал... Успенский присвистнул: - Причины? - Социальное происхождение. Говорит, сын религиозного культа. - Ага! А ты не сказал ему, случаем, что Добролюбов и Чернышевский тоже были из поповичей? И академик Павлов семинарию кончал... Кадыков молча курил и глядел теперь в пол себе под ноги. Успенский вдруг хлопнул себя рукой по лбу: - Постой! А ты читал книжку Тодорского "Год - с винтовкой и плугом"? - Нет, не читал. - Между прочим, этот Тодорский тоже бывший офицер и сын попа. А ведь его Ленин часто цитировал, даже говорил, что беспартийный Тодорский лучше понимает смысл построения социализма, чем некоторые коммунисты. И особенно Ленин высоко оценил главу из этой книги насчет построения на кооперативных началах хромового завода и лесопилки с привлечением в дело бывших промышленников. - Ну, ну? - поднял голову Кадыков. - Там есть одно место, я прочту его тебе по памяти. Ленин его цитировал. А написано там примерно вот что: это еще, мол, полдела - ударить эксплуататоров по рукам, доконать их. Главное - надо привлечь их в дело, заставить работать этих специалистов, помочь их же руками улучшить новую жизнь и укрепить Советское государство... Вот в чем гвоздь! Вот поэтому Ленин и говорит, что некоторые неразумные партийцы не токмо что старым специалистам, матери родной не доверяют строить социализм. - Дак на то он и Ленин, - сказал Кадыков. - А вот придет к нам на чистку госаппарата Возвышаев, вычистит тебя с треском и на ту книжку не поглядит. И попробуй устройся тогда на работу. Тебе же лучше будет, ежели ты теперь сам уйдешь. - Н-да, пожалуй, ты прав. - Успенский встал, прошелся по каморке. - Ну что ж, брат Зиновий. Пора и честь знать... Засиделся я тут у вас в счетоводах. - Какой ты счетовод? Ты - председатель. Все дело на тебе. А я так, для видимости. Ты уйдешь - и артель развалится. И удержать тебя мы не в силах. - Хороший ты мужик, Зиновий... Честный, а вот не понимаешь текущего момента, как сказал бы Возвышаев: руководящая основа должна быть чиста от чуждых элементов. А я и есть чуждый элемент. - Чего? - Изгой. Понял? Раньше, еще до крепостного права, был такой термин на Руси. Изгой! Ну, вроде безземельного крестьянина. - Почему ж? У тебя есть земля. Надел имеешь по всем правилам. - По всем правилам, говоришь? А по какому правилу уволили меня из волости? Я два года провоевал в гражданскую... Ротой командовал. - Об чем разговор? Разве тебя кто винит? - Вот именно. Кто меня винит? Ни-икто. - Успенский нервно хохотнул. - Меня всего лишь не допускают в руководящий сектор. Мне отводится так называемая среда обслуживания. Всяк сверчок знай свой шесток. - Он сел на скамью и запрокинул голову к стене. Помолчали. - Куда ж ты теперь пойдешь? - нетерпеливо спросил Кадыков. - Не знаю, брат Зиновий... Признаться, мне и самому надоело возиться с землей, да с кирпичами, да с подрядами. Все ж таки я в университете учился... Правда, не кончил - война помешала... - Вон, в Степанове новую школу открывают... Второй ступени. Учителя, говорят, нужны... - Тоже дело... Одно жаль - с Тихановом расставаться. На крючок я сел. - Что за крюк? - Есть, брат Зиновий, такая штука - потрогать ее не потрогаешь, а чуешь инда печенками... 5 Дмитрий Иванович Успенский был известен в Тиханове как человек необыкновенный, то есть чудак. Жил он бобылем, по деревенскому понятию тридцатилетний человек - не холостяк, а уже бобыль. Жил он весело, шумно, как говорится, на широкую ногу: играл в карты, пил в трактирах, принимал гостей. А чего ему не пить? Жалованье от артели он получал хорошее, дом оставил отец просторный - на высоком фундаменте, из красного лесу, под железной крышей и стоял на краю села: удобно! Лишний кто заглянет - никто не увидит. И добра оставил отец полную кладовую, да еще двух коров симментальской породы, да серого мерина-битюга, хоть сто пудов клади - увезет. Эх, такое хозяйство да в хорошие бы руки! А этот и коров и мерина держал в людях на прокорме. Правда, деньги кой-какие шли ему, да все не впрок. И до нарядов был он не охоч, больше все простые рубашки носил да толстовки. Но сапоги любил. Этих был у него целый набор, по любой погоде: и тяжелые бахилы, что твои корабли, в любую грязь плыви - не потонешь, и хромовые посуху, и даже мягкие кавказские сапожки из желтого шевро, как шелковые, хоть в карман клади. Да ружья любил, да собак. Люди снисходительно извиняли его, говоря: - А что ж вы хотите? У него корень сырой. Яблоко от яблони недалеко падает. Намекали при этом на покойного отца, батюшку Ивана. Тот по большим праздникам не только что за день, за два дня не мог села обойти. Начнет обход честь честью: дьякона прихватит, псаломщика, богоносцев... А кончит в одиночестве, где-нибудь за гостевым столом, заснув на собственном локте. - Питие есть грех первородный, - говорил, опамятовшись. - Еще князь Володимир сказал: издревле на Руси веселие - пити, не можем без этого жити. А он - наш первокреститель. Так, бывало, и ходит по приходу: где нарукавники позабудет, где камилавку [шапочку священника] потеряет. Отцу Ивану такой грех прощался, ибо его дело обрядное, а где торжество, там и веселье. Не поп за службой, а служба за попом ходит. Стало быть, проспится - свое наверстает. Попово от попа не уйдет. А Дмитрий Иванович не поп. Ему откуда притечет? Ему самому взять надо, а у него руки худые. Тридцать лет, а рассудка нет - все светом дурит. Гляди, на старости лет и все отцово добро просвищет. Вот почему девицы самостоятельные из богатых семей не больно и пошли бы за него, а которых ветер гоняет, он и сам не возьмет. Так сот и жил бобылем. Жил припеваючи, пока не появилась в Тиханове Обухова Маша. Он и раньше знавал ее, когда она работала в Гордеевской школе учительницей. Года три назад, будучи еще волостным военкомом, он заехал в лесную деревню Климушу, к своему приятелю Бабосову, тоже учителю. Время было осеннее, дождливое... Выпили... Куда идти? - Пошли в Гордеево к Настасье Павловне Кашириной! У нее две учительницы квартируют. - Бабосов взял гитару на розовой ленте, через плечо надел, как двустволку: - Потопали! Каширина жила на отлете от Гордеева, возле самой речки Петравки. Дом у нее большой, с открытой верандой на реку, вокруг сад фруктовый с липовой аллеей, с акациями, с пчельником. Поместье! Каширина держала раньше паточный завод на Петравке. Завод отобрали у нее еще в восемнадцатом году, а дом и сад оставили. Вроде бы сын у нее был, и занимал он большой пост где-то в Москве. Успенский запомнил с того налета широкие крашеные половицы, жарко натопленную изразцовую печь, возле которой стоял граммофон с большой зеленой трубой и книги в шкафах. Книги... Многотомный Чехов в вишневом переплете, Писемский, Григорович, весь "Круг чтения" Толстого и целыми кипами "Нива" - за все годы и месяцы. Хозяйка статная, благообразная, в золотом пенсне, белый шерстяной плат на плечах, белые волосы... Вся точно простирана, точно только из-за аптечного прилавка появилась. Девицы принарядились, вышли в залу, как на праздник: меньшая ростом Варя Голопятова в синем платье с зелеными оборками по подолу, в высоких, почти до колена, часто шнурованных ботинках-румынках, такая кругленькая, пухленькая, обрадовалась Бабосову, защебетала: - Коля, Коля, сходим в поле, поглядим, какая рожь! - Поглядим, - говорил Бабосов. - Вот погоди, стемнеет - тогда посмотрим, где чего созрело. А она раскраснелась, глаза блестят, от щечек огоньком пышет, хоть прикуривай. Обухова держалась строго, деловито, подала сухую крепкую руку, представилась коротко: - Маруся. Успенского поразила ее яркая, какая-то необычная, неправильная красота: лицо удлиненное, бледное, с выдающимся подбородком и чуть впалыми щеками, нос прямой, длинный, со степными ноздрями, а глаза, как прорези на маске, - темные, глубокие под напуском припухлых век. От этого лица веяло силой и открытой самоуверенностью. Когда она заводила граммофон, свет, падавший вкось от зеленого абажура, пронизал ее легкое розовое платье, и на какое-то мгновение она показалась ему совершенно обнаженной: и полные крепкие плечи, и перехваченная поясом узкая талия, и мощные длинные ноги... У него аж в глазах потемнело. Танцевала она долго, неутомимо, и всегда ее правое плечо зарывалось, уходило вбок, точно в воду скользило, увлекая его за собой: так, вальсируя, они непременно оказывались в каком-либо углу. - Ну, что же вы? - говорила она с досадой. - Или круг вам тесен? - Не могу устоять, - отшучивался он. - Влечет меня неведомая сила. Пили домашние наливки, густые и сладкие, как патока. Бабосов, весь красный, с длинными льняными волосами, запрокинув голову, важно насупил брови и, поводя носом, словно к чему-то принюхиваясь, запел под гитару: Вот вспыхнуло у-утро, румянются во-о-оды... Ему подпевала дрожащим голоском Варя, смешно выпятив нижнюю губу. - А вы что не поете? - спросил Успенский Марию. Ответила просто, без тени смущения: - Не умею. А потом вышли гулять, разошлись в темном саду парами. Успенского разобрало то ли от выпитого, то ли от близости к ней. Он стал велеречиво объясняться: - Вообразите себе путника, долго идущего по сухой степи. Одежда на нем пропылилась, душа жаждет, истомленная одиночеством и зноем... И вот встречает он на пути свежий, никем не замутненный ручей. Оазис! Вы и есть оазис. - Он притянул ее за руку, пытаясь обнять. - Не надо! Она вырвала руку и быстро пошла на террасу. Он догнал ее у самых дверей и полез целоваться. Она так сильно оттолкнула его, что он стукнулся головой о стенку. Потом ушла в сени, захлопнув дверь перед самым его носом. Да еще сказала из сеней: - Не приходите больше! Оазис... Он ушел тотчас, не дожидаясь Бабосова. Потом дня три переживал и кривился: "Ч-черт! Как это меня угораздило в такую пошлую фразеологию? Подумал - глушь, провинция... Все сойдет". Переживал скорее от уязвленного самолюбия, а не от того, что знакомство оборвалось. - Бог дал - бог взял, - говаривал он в таких случаях. И только этой зимой, когда Обухову перевели в Тиханово инструктором в райком комсомола, встретившись с ней в клубе, лицом в лицо, он почуял, как захолонуло у него в груди. Она подала ему руку, как старому знакомому, ничем не напоминая о той размолвке, и они мало-помалу сошлись, стали друзьями. Теперь, узнав о своем увольнении от Кадыкова, он беспокоился только об одном - как встретит это известие Маша. Поймет ли она, что ему нечего больше делать в Тиханове? Он должен уехать. Куда? А вдруг она скажет: а ей что за дело? Жена она, что ли? Поезжай куда хочешь. На все четыре стороны. У меня, мол, своя жизнь и свои цели. Уж если по-серьезному разобраться, так что он ей за пара? Она - пропагандист, видное лицо в районе, будущий секретарь комсомола. А он - в лучшем случае - учитель в глухомани. Пойдет ли она за ним? Куда? В дальнюю деревню, в дыру, из которой только что вылезла на свет божий?! Так думал Дмитрий Иванович, идя вечером к Бородиным, где жила Маша Обухова. У Бородиных было людно и светло по-праздничному: над столом в горнице висела лампа-"молния" под зеленым абажуром. Окна были растворены. Ночной свежий ветерок шевелил тюлевые занавески и белые коленкоровые шторки. За столом сидели и курили мужики. Хозяйка, Надежда Васильевна, и Маша прислуживали им. На Маше была белая кофточка и темно-синяя юбка, волосы перехвачены светлой газовой косынкой. Она смахивала на учительницу, ведущую урок. А Надежда Васильевна была в красном переднике и с таким же красным от огня лицом - она жарила яичницу на тагане и одновременно продувала сапогом самоварную трубу, отчего искры желтыми брызгами вылетали из нижней решетки самовара. Женщины суетились в летней избе, и Дмитрий Иванович заметил их первыми. - Бог на помочь! - приветствовал он, переступая порог и слегка кланяясь. - Милости просим, - отозвалась от самовара Надежда Васильевна. - Проходите в горницу к столу. Гостем будете. Маша улыбнулась ему и сделала знак рукой - проходи, мол. Она ставила на эмалированный поднос тарелки с закусками, гремела вилками. В горнице кроме хозяина, Андрея Ивановича, сидело четверо: председатель сельсовета Павел Митрофанович Кречев, здоровенный детина в защитной гимнастерке, стриженный под Керенского; секретарь его Левка Головастый, вертлявый недоросток с птичьей шеей и бабьим голоском; Федот Иванович Клюев, по прозвищу "Сова", про которого говорили: "Энтот на локте вздремнет и снова на добычу улетит", - сидит смирненько, степенно, усы рыжие покручивает, но глаза не дремлют: хлоп, хлоп, как ставни на ветру; да еще Якуша Савкин, голое, словно облизанное коровой, калмыцкого склада лицо его вечно маячило на сходах и собраниях, поближе к председателю, потому как член актива, бедняцкий выдвиженец. Он и теперь придвинулся поближе к Кречеву. Сам хозяин сидел с торца стола в синей косоворотке, подпоясанный лакированным ремешком. Курили всласть, с потрескиванием самокруток и шумно, вперебой разговаривали. Хозяин подал Успенскому табурет, остальные только головой кивнули: подключайся, мол. Разговор шел откровенный, потому как все собравшиеся были членами сельсовета. Речь держал Кречев, пересказывал свою стычку с Возвышаевым: - У тебя, говорит, либеральное благодушие. Объявлена экспроприация, то есть наступление на кулачество. Где это объявлено? Покажи декрет. А Возвышаев мне в упор: "Ты читал решение ноябрьского Пленума?" Читал, говорю, что печатали. Но там экспроприации не видел. Может, ты мне покажешь? Он туда-сюда, верть-верть. А для чего, говорит, чистка партии и госаппарата объявлена? А я ему: при чем тут кулак? Это ж борьба с бюрократизмом. Эк, он аж со стула привскочил. Бюрократизм и кулак - родные братья, кричит. А ты, мол, страдаешь правым уклоном. Я с кулаками боролся и буду бороться. Но покажи мне, где написано насчет экспроприации? В каком декрете? Тут он мне и выдал: "Ты читал решение о создании совхозов-гигантов?" Читал, говорю. "Вот это и есть наступление на кулачество". Здорово живешь! Совхозы не ЧОНы, им не воевать, а хлеб растить. А он мне - ты потерял классовое чутье. - Кречев в недоумении разводил руками; из-под гимнастерки у него угловато выпирали плечи и локти, словно склепан был он наспех из нетесаных поленьев. - А чего ему надо? - спросил Федот Иванович. - Создать надо, говорит, всеобщий колхоз. А эти карликовые артели распустить. Они, мол, кулацкие... Ложные. - Выходит, я в кулаки вышел? - Федот Иванович, вылупив и без того большие желтые глаза, уставился на Кречева; он создал тележную артель и уловил намек на собственную персону. - Зачем зря говорить! Ты наемным трудом не пользовался, - сказал Якуша. - Да нет... Конкретно никого не обвиняли. Говорили об усилении классовой борьбы, - отозвался и Кречев. - Про это же оппозиция долдонила! - удивился Якуша. - При чем тут оппозиция? - обернулся к нему Кречев. - Ее ж разгромили. - А последыши ее вякают, - не сдавался Якуша. - Чего ты мелешь! - одернул его Левка Головастый. - Ты же сам стоишь за усиление! - Я за усиление рабочего класса в союзе с беднейшим крестьянством, - заученно отчеканил Якуша. - Да ну тебя в болото, - махнул рукой Кречев. - Это что ж за классовая борьба? Как в двадцатом году, что ли? - спросил Андрей Иванович. - Ну вроде, - ответил Кречев. - Поскольку успехи наши налицо: деревня живет лучше, индустриализация пошла вверх. Темпы появились. Газеты читаешь? Ну, вот, социализм, значит, укрепился, а мы должны усилить контроль, бдительность. - Почему? - спросил Федот Иванович. - А я почем знаю, - ответил Кречев. - Такая, говорит, установка теперь. А может быть, сам выдумал. Всех, кто поднялся на ноги, говорит, надо брать на учет... - А как же насчет лозунга "обогащайтесь"? - спросил Федот Иванович. - Бона, чего вспомнил! Это когда было-то? Года три назад. - Да разве за месяц разбогатеешь? Или что, год прошел - и заворачивай оглобли в другую сторону? - подавался грудью на стол Федот Иванович. - А ничего. Как жили, так и будем жить, - пропищал Левка Головастый, и все засмеялись. - Правильно, Лева! - Федот Иванович легким движением пальцев размахнул в разные стороны седеющую, аккуратно подстриженную бородку. Маша принесла поднос с закусками, стала расставлять тарелки на столе: прикопченное, с розоватым оттенком свиное сало, толстая и красная, как недоваренное мясо, колбаса Пашки Долбача, бьющая на аршин чесноком, зеленый лук, крупно нарезанный хлеб и курники с картошкой... Потом Надежда Васильевна поставила на конфорку посреди стола пылающую чугунную жаровню с яичницей, две поставки темной, как гречишный мед, браги, а водку Андрей Иванович достал откуда-то из-за комода. - У вас тут прямо ураза, - усмехнулся Кречев и поглядел на Успенского. - Это что, к вашему приходу готовились? - Павел Митрофанович, вы сегодня первым пожаловали, - сказала Маша. - Вы и есть виновник торжества. - Он власть... Он чует, где пирогами пахнет, - также усмехаясь, поглядывал на Кречева Успенский. - Будет вам тень на плетень наводить, - крикнула от порога Надежда Васильевна, она побежала за рюмками. - Угощение осталось от праздника. Андрей, скажи, какое веселье выпало нам на Вознесение. - Они знают. - Андрей Иванович поставил две поллитровки на стол, откупорил пробки, залитые белым сургучом. - Вознеслась моя кобыла... А мы гостей собирались пригласить... Все ж таки праздник. - А что слышно про кобылу? На кого думаете? - спросил Кречев. - Думает знаешь кто... - Андрей Иванович стал разливать водку в граненые рюмки. - Ты вот говоришь - обострение классовой борьбы. А знаешь, как у нас поступали с конокрадами в такие годы обострения? - Да вроде бы слыхал, - ответил Кречев. - Живьем жгли! - с силой произнес Андрей Иванович. - А то на морозе холодной водой обливали. В сосульку превращали. Мне конокрадов не жалко. Им поделом. Но видеть обозленный, озверевший народ - упаси господь! Ну, поехали! Все дружно подняли рюмки, чокнулись и выпили, крякая, точно с мороза, и закусывая. - Ты, Павел Митрофанович, хотя и недальний, но все ж таки приезжий из города. Да и молодой еще, чтоб хорошо судить о двадцатом годе, - сказал Андрей Иванович, скручивая цигарку. - Мне двадцать три года, - вскинул голову Кречев. - Это не возраст, - усмехнулся Федот Иванович. - Да вы что? Вон в гражданскую войну в восемнадцать лет полком командовали! - Командовать одно дело, а жить - другое. - Андрей Иванович, попыхивая цигаркой, начал свой рассказ: - Вот слушайте. Повадились у нас в девятнадцатом году коней угонять. Сначала угоняли с лугов, как у меня теперь кобылу... А потом до того обнаглели, что крали с выгона. У моего тестя двух чистокровных жеребят угнали - Карего и Гаврика. Объезженных жеребят!.. По четвертому году пошло. Да ведь откуда угнали? С ночного. Шуряк мой уехал вечером на кобыле с двумя жеребятами, впристяжку. А утром возвращается один. Где лошади? Проспал, так твою разэтак?! Нет, не спали. Ночью, говорит, переполох был: лошади заржали и метнулись к костру. Мы, говорит, думали - волк. Ну, пошли в обход. Согнали лошадей поближе к костру. Считаем... Нет Карего и Гаврика. Сели на лошадей - туда, сюда поскакали. Нет их, и след простыл. Ну, тесть волосы на себе рвал. Месяца два по всей округе ездил, все базары искрестил. Так и не нашел. Дальше - больше... С весны двадцатого года что, бывало, ни день, то оказия. Из Гордеева угнали, из Желудевки, из Прудков... У нас в Тиханове лошадей десять угнали! Жеребца у Малафеева, у Мишки Бандея рысачку... Была у него Лысая кобыла - картина. Да что там породистые? У Маркела мерина угнали. Шерстистый был, заморыш. И тем не побрезговали. Вот мужики и озверели: "Поймать мироедов!" А тут еще красноармейцы с войны возвращались, да подкинули жару: кто, говорят, поднял руку на трудового крестьянина, тот есть классовый враг. А с классовым врагом расправа известная - к ногтю! Мы теперь сами хозяева. Расправляться научились. Ну, ладно, стали ловить классовых врагов. Но как? В овраге день и ночь сидеть не станешь... Взяли на заметку мужиков, которые лошадьми торговали. Кономенов: Лысого, Салыгу, Страшного, Горелого... И потихоньку, назерком сопровождали их на базары да на ярмарки. И вот однажды в Агишеве на базаре у Лени Горелого опознали краденую лошадь. Народ собрался... Шум, гвалт. Милицию позвали. Стали протокол составлять: ты чей? Он испугался... И говорит - я чужой. С тех пор его и прозвали Чужим... Все засмеялись и выпили еще по рюмке водки. - Это кто? Синюхин, что ли? - спросил Кречев. - Он самый, - ответил Федот Иванович. - Дак его что, забрали тогда? - Нет. Милиция свое дело сделала, протокол составила... Лошадь отобрали, вручили законному владельцу. Леня Чужой прикинулся обманутым. Ну, ступай. Впредь будь разумным... Не попадайся на обман. Ладно. Продал он кое-как с перепугу остальных лошадей, поехал домой... А там в лесу его свои ждали. Цоп за уздцы лошадь. Останавливайся! Приехал! Он бежать. Его за шиворот - топорик показали: кто привел тебе краденую лошадь? Говори! Или душа из тебя вон. Чужой видит - дело плохо. Это тебе не милиция. Соврешь - хуже будет. Куда от них денешься? Свои! Он и признался - Мишка Савин привел. С кем? Фамилии не знаю, а по имени - с Игнатом. Ну, те к Савину. Явились ночью. Стучат. Хозяин дома? Хозяйка спрашивает из сеней: "Кто такие?" Ей тихонечко в дырку, через щеколду: свои, мол, от Игната. Лошадок привели. Она им так же шепотком: в Желудевку ступайте... Они у Никанора Портнягина. Третий двор с краю, от леса. Ребята прихватили с собой еще Мишку Бандея, Малафеева... Два ружья зарядили и впятером нагрянули в Желудевку к тому Портнягину. Сперва во двор заглянули - три лошади стоят. Потом постучали... Хозяина ложей оглоушили и связали. Савин убежал через задние ворота. А Игната живьем взяли. Сунули стволы в брюхо - не шевелись! не то кишки выпустим. Одна лошадь оказалась хозяйская, две - краденые. Откуда? Игнат молчит. А хозяин признался: я, говорит, ребята, с ними не якшался. Только на ночлег пустил. А лошадей они из Еремеевки пригнали. Послали в Еремеевку. К утру и хозяева явились. Признали своих лошадей. Игната тоже узнали. Касимовский шибай оказался... Ударили в набат - все села окрестные сбежались. Убить ирода! Живьем растерзать! Привязали его к телеграфному столбу возле почты. Рубаху спустили с него, сапоги сняли, одни портки оставили, чтоб срам прикрыть. Граждане, говорит Бандей, давай судить по совести. Давайте судью выберем. А еремеевский мужик, который лошадь свою признал, зашел от столбца да как ахнет того конокрада калдаей от цепа по голове. Тот и язык высунул. Вот ему и закон! Тут все как с цепи сорвались: кто хворост несет, кто солому, кто спички чиркает и прямо к волосам конокраду подносит. Живьем сжечь! И не успели толком оглянуться, как уж костер запалили под конокрадом. Только охватило его огнем, он очнулся и закричал. А толпу этот крик лишь подстегнул: жги его, ирода! Повыше подложи! Сунь ему под ширинку, пусть покорчится. Да что вы делаете, окаянные? Столб телеграфный сожжете! Тогда копай яму! Живьем его в землю! Закопали. И яма-то неглубокая. Так верите - часа полтора еще земля шевелилась... Андрей Иванович как-то сухо кашлянул и налил еще по рюмке. Выпивали и закусывали молча. Надежда Васильевна и Маша присели на деревянный диван, обтянутый черной клеенкой, и тоже молчали. - И никто не заступился? - спросил наконец Кречев. - Какое там заступиться! Я же говорю - все были как ошалелые. Игната зарыли - бросились к Портнягину. Тот: я не я и лошадь не моя. Нет, врешь! Не способствуй! Избили его до полусмерти. Бьют его, бьют - отольют водой из колодца и опять лупцевать. У лошади его гриву остригли, хвост отрезали по самую сурепицу. Жену его остригли и по селу сквозь строй прогнали. Заплевали! А потом гаркнули: Савина вешать! Где Савин? Вся толпа хлынула в Тиханово. Дома его не нашли. Все стекла повыбивали. Плетень растащили, воротища со столбов сняли, расщепали и сожгли посреди села. А Савин в Волчьем овраге спрятался, в Красных горах. Переждал до ночи, а ночью прокрался в Тиханово да Леню Чужого поджег. На беду ветер сильный был. Ну, прямо ураган разыгрался. А изба Чужого была щепой покрыта. Так, веришь или нет, эту горящую щепу за версту несло. Загорелось сразу в нескольких местах - на трех, на четырех улицах. Половина Тиханова к утру сгорела. Полсела очистило, по конную площадь... - Озлобление на бытовую тему, - усмехнулся Кречев. - Не знаю, на какую тему. Но озлобление до добра не доводит. - Ты прав, Андрей Иванович, - вступился Успенский, волнуясь. - Тут вся штука вот в чем: всякое озлобление портит народ. Расшатывает его нравственные устои... Одни вашу борьбу принимают чисто теоретически, по-конторски, так сказать; обсудили и пришили в дело. А другие возьмут как сигнал для сведения счетов. А там где насилие, там и зло. Вы сами не заметите, как изменитесь. И думаете, к лучшему? - Не знаю, как другие, а я лично не собираюсь меняться от того, что кто-то с кем-то хочет счеты сводить, - сказал Кречев. - Революция тоже есть насилие. Но разве революция порождает зло? - Революция - это другое, - отмахнулся Успенский. - Революция есть взрыв от действия насилия, то есть это контрдействие насилию. Я не против революции. Я ж говорю о том, что нельзя давать права одним, повторяю, сводить счеты с другими. Пора жить впритирку, приноравливаясь друг к другу. Терпеть друг друга... Хотя мы понимаем, что люди разные и думают по-разному. А жить обязаны вместе... Вместе, а не врозь! - закончил он возбужденно, на высокой ноте, метнул быстрый взгляд на Машу, потом потянулся к поставке и слегка подрагивающей рукой налил себе в стакан густой пенистой браги. Маша потемневшими от возбуждения глазами прикованно смотрела на Успенского. - Да, сказано: не живи как хочется, а как бог велит, - произнес назидательно Федот Иванович, пальцами в сторону разгоняя бороду. - Да при чем тут бог? - возразил Кречев. - И никто вас не заставляет жить поневоле. Просто я вам рассказывал об усилении борьбы. - И вся-то наша жизнь есть борьба! - продекламировал Якута и хохотнул. - А насчет разных людей, это ты правильно сказанул, Дмитрий Иванович. В тот раз, когда Тиханово горело, одни мужики воду качали, в огонь лезли, а другие возле казенки [государственная лавка, торгующая водкой] собрались и ждут - когда она загорится, чтобы водку растащить. - А Вася Соса рубаху с себя снял, намочил ее да голову повязал. Теперь мне, говорит, ништо. И в горящую казенку нырнул. Дак ему пупок поджарило, инда шкура треснула, - сказал Левка Головастый, и все засмеялись. - Вам, мужикам, лишь бы отравы этой нализаться. А там хоть сгори все синим пламенем, - подхватила свое Надежда Васильевна. - Вы за водкой и про власть забываете. Вам все едино. - Ты, Надюша, не в ту сторону поехала, - возразила ей Маша. - Говорят о том, что стихию надо держать в рамках. Беда, если она расхлестнется. - А водка не стихия? Это самая зловредная стихия. Хуже пожара. Через нее и воровство идет, - стояла на своем Надежда. - Возьми тех же конокрадов. Пьяницы они. Или вон Ганьшу. Через водку тоже пропадает. И воровкой стала от пьянства. Это у нас в Больших Богачах бедолага живет, - обернулась она к мужикам. - Ее тоже в двадцатом году, как того конокрада, понужали. Только ее не жгли, а морозили. Коров чужих доила, кур воровала, поросят, гусей... Что под руку попадет. Поймали ее на дворе у Аринцевых, раздели до исподней рубашки, привязали. А дело было постом, в аккурат на Вербной. Морозы еще держались крепкие. Народ сбежался... Что с ней делать? Хватились, а она пьяная. Протрезвить ее! Тащи воду из колодца! И начали ее поливать, прямо с головы, как утку. Но, правда, насильничания не было. Тут и милиционер стоял, в толпе, с наганом. Она отряхнется от воды и милиционеру: "Родимый, застрели меня! Стреляй прямо в рот. О!" Разинет рот да к нему повернется. А он ей: "Пошла ты. Буду я с тобой связываться..." И муж ее, Семен, тут же ходит. Хоть вы, говорит, проучите ее. Ну, прямо сладу с ней никакого нет. Если она с утра ничего не сопрет, то ходит, как бурая Яга - лается на всех, горшками гремит, все кидает, бросает. Но ежели утащит чего да еще выпьет - прямо на пальцах носится... - Мать, у тебя, поди, и самовар-то остыл, - прервал ее Андрей Иванович. - Ой, я и забыла совсем! Заговорилась с вами. Надежда Васильевна вихрем умчалась в летнюю избу и через минуту несла оттуда, окорячась, огромный, ярко начищенный самовар. Маша принесла две большие тарелки с нарезанным пшенником и желтыми драченами, покрытыми запеченной сливочной пенкой шоколадного цвета. - Фу-ты ну-ты, лапти гнуты! - сказал Федот Иванович. - Вы что, на свадьбу, что ли, наготовили? - Ешьте, ешьте, не пропадать же добру, - приговаривала Надежда Васильевна, расставляя чашки с блюдцами. - Это вы конокрадов благодарите, не то за праздник все бы гости поели. Якуша Ротастенький выпил целый ковш браги и, благодатно уставившись на драчены, только головой покачал: - Да, Андрей Иванович... Ешь-пьешь ты сладко и спишь, как барин, на перине да на пуховиках... Кровать у тебя вон длинная да просторная... У меня ж, расшиби ее в доску! И кровать-то вся в два аршина. Днем гнешься от работы, а ночью от нужды. Дак я рядом с кроватью табуретку ставлю, на нее и кладу ноги. Иначе не распрямишься... - А чего ты в артель не вступаешь? - спросил его Кречев. - Вот хоть к Федоту Ивановичу или к Успенскому? - Успенский каменщиков набрал да штукатуров... Я ремеслу не обучен. А Федот Иванович жену родную в свою артель не пустит... - А ты просился к нему? У Федота Ивановича дела много - летом кирпич бить, зимой - шерсть, - сказал Андрей Иванович. - Как-то боязно... А вдруг шерстобитку поломаешь? Она, чай, денег стоит... - усмехнулся Якуша. - Не то, Яков Васильевич, мы спим помалу и не на кровати, а на кожушке... Где усталость свалит, - усмехаясь, в тон ему ответил Федот Иванович, - а это нашему Кузе не по пузе. Тебе нужна такая артель, где бы работали за столом, и то языком. - А кто за меня в поле работает? Ты, что ли?! - А что ты берешь в поле-то? - У меня всего четыре едока! - все больше раскалялся Якуша. - У Ивана Климакова вон тоже четыре едока... А намолачивает вдвое больше твоего. - У него навоза много. - А ты свой навоз в прошлом году куда дел?.. - Да будет вам расходиться, мужики! - сказал Андрей Иванович. - Чего нам в чужие сусеки заглядывать? И делить нечего. Все уже поделено в восемнадцатом году, - он налил в рюмки водки. - Вот и давайте выпьем за это, значит. За Советскую власть! Поехали! Гулко грохнула наружная дверь, и на пороге горницы вырос Федька Маклак. - Эй, голубь! Давай к столу! - позвал его Кречев. - У нас тут еще осталось немного. Причастись! - Я ему причащусь ковшом по лбу, - сердито сказал Андрей Иванович. - Он и без вина натворил делов. - Чего я натворил? - хмуро спросил Маклак, но благоразумно ушел в летнюю избу. - А где у тебя ребятня младшая? - спросил Кречев. - В кладовой спят, - ответил Андрей Иванович. - Решетки открыты... Благодать. - Что ж они натворили? - Те чего натворят? Вон хлюст... Вдвоем с его атаманом, - он кивнул на Якушу, - сняли с забора мокрые портки Степана Гредного и затолкали их в печную трубу. - Не может быть! - Кречев так и покатился, отваливаясь от стола, за ним и другие засмеялись. - Они все могут, - словно ободренный смехом председателя, Якуша воспрянул, отвернулся всем корпусом от Федота Ивановича - послушай, мол, блоха, - и пошел работать на публику: - Вы Степана знаете? У него окромя портков да свиты никакой одежды нет. Когда ему баба портки стирает и вывешивает их ночью на забор, он ложится спать прямо в свите. Ладно. Переспал он в свите... Утром ему Настя и говорит: "Степан, порток твоих нет!" - "Куда они делись?" - "Не знаю. Только на плетне их нет". Ну кому они нужны? Ты вспомни, говорит, куда их повесила, а я посплю еще малость. Ладно. Затопила Настя печь... Что такое? Дым в трубу не идет, а в избе по полу стелется. Ну, не продохнуть. Степан ползком через порог да на улицу. А тут уж человек пять ждут его не дождутся. Ты чего, спрашивают, ай костер посреди избы разложил? Сжечь село захотел? Что вы, говорит, православные? Милосердствуйте. Настя печь затопила, а дым в избу валит. Видать, кирпичом трубу завалило. Или ворона попала... А может, галки гнездо свили? Вы давно не топили печь-то? Стоят мужики, гадают. Подошел Иван Климаков и спрашивает: ты чего, Степей, в свите? Ай заболел? Взял его за пол да как размахнет свиту. Ба-атюшки мои! Он голый, как Иисус во Ердани. Хохочут. Затвори, говорят, ворота... не то последняя скотина Степанова на волю убежит. У него ведь ни курицы, ни кошки - одни вши да блошки. А Настя на мужиков: окаянные, над чем смеетесь. Поди, кто из вас припрятал Степановы портки. Нет, говорят, они проса ломать поехали на Чакушкиной кошке. Ну, регочут, известное дело. Кто-то принес пудовую гирю на веревке. Полезли на крышу. Кинули ее в трубу - она бух как кулаком по пузе. Еще кинут - бух опять. И ни с места. Что такое? Одни кричат - гнездо галчиное. Другие - помело Настино застряло. Наложи крест! Крест наложи на трубу. А может, домовой разлегся? Спроси, Степан, к худу или к добру? Наконец багор принесли. Вытащили с трудом. Портки Степановы оказались... Ну была потеха... - А как же узнали, чья проделка? - спросил Кречев. - Девки рассказали. К Андрею Ивановичу приходил Степан - давай штаны! Мои изорвали. - Дал? - Кречев с удивлением поглядел на Андрея Ивановича. - А куда ж деваться, - ответил тот. - Моя вина. - Ну, дела, - покачал головой Кречев. А Якуша распахнул свой серенький мятый пиджачок, подмигнул хозяйке: - Эх, Васильевна! За твое угощение и мы тебя потешим. Где мои восьмнадцать лет? Андрей, песню! - Какую? - спросил Андрей Иванович, подтягиваясь и расправляя плечи. - Для начала нашу любимую... А там поглядим. И легко, звонко запел, закинув голову, глядя в потолок с какой-то умиленной грустью, широко и вольно растягивая слова: Укажи-и-и мне-е-е та-а-акую оби-и-итель, Я тако-оо-ого угла-а-а не вида-а-ал. Все сразу нахмурились, опершись локтями на стол, и, прикрыв глаза ладонями, ждали, как, жалуясь, истаивая, замирал высокий Якушин голос; и вдруг согласно и мощно, как по команде, подхватили, ахнули: Где бы сеятель твой и хранитель, Где бы русский мужик не стонал? - Ну, затянули, как слепые, - сказала Надежда, проходя мимо Успенского. - Теперь до полночи простонут да прожалуются. Успенский незаметно вышел. В летней избе возле кухонного стола стояла Маша, мыла тарелки. Он подошел и тихонько взял ее за локоть. Она обернулась к нему, улыбаясь. - Мне с тобой поговорить давно бы надо, - сказал он. - Ступай на волю. Я сейчас выйду, - сказала Маша. Она повязала белую в горошину косынку и, отстукивая каблучками по деревянным ступеням, сбежала с крыльца. Он стоял возле приоконной березки, оглаживая теплую шелковистую бересту, стоял неподвижно, смотрел на белую косынку, на то, как она легким поскоком, покачивая плечами, летела к нему, и вдруг почувствовал, как ему захотелось плакать. И в голове зашумело, замолотило в висках. "А брага-то хмельная", - подумал мельком. Маша подошла к нему, чуть потупясь, словно разглядывая перламутровые пуговицы на его застегнутом вороте, положила руку ему на плечо. - Ну?.. Что?.. - тихо спросила она. Он тронул губами ее волосы и с удивлением почувствовал, что они влажные и прохладные. - Не надо, - сказала она. - Могут ненароком посмотреть в окно. - А ты боишься? - Не надо здесь. Пойдем отсюда. - Куда? - Куда-нибудь. Пойдем хоть на одоньи. - Пойдем! - он взял ее под руку. - Здесь не надо, - она убрала руку. - Ну хоть за руку-то можно тебя взять? - раздраженно спросил Успенский. - Не обижайся, Митя. Я живу у родственников, надо считаться с этим. - Да я им что, ворота дегтем мажу? - И так разговоры идут. Мне на эти разговоры плевать. А Надежда злится; как-никак, мол, Андрей Иванович - человек уважаемый. Чего ж вы по селу бродите? Чай, не молодые, не семнадцатилетние. Надо вам посекретничать - вон, закрывайтесь в горнице и сидите сколько угодно. - Лучше на двор нас загнать, в хлев, - засмеялся Успенский. - Уж там никто нас не увидит. Он вдруг приостановился: - Постой, а что ж она привечает Кречева да Возвышаева? - Ну, с Возвышаевым мы по селу не бродим. - Ага! Значит, вас это в горнице вполне устраивает. Маша звонко рассмеялась: - Ты, кажется, ревнуешь? Ой, какой ты глупый!.. Какой глупый, - она взяла его за руку. - Пошли! Они свернули в заулок, долго шли вдоль высокого плетня. Успенский опять приостановился: - Нет, постой, постой! Ты все-таки скажи, какого черта они делают у вас? - Ну ты ж видел сегодня. - Кречева, что ли? Сегодня ладно... Они с пленума всей оравой пришли... - А он один не ходит, - Маша прыснула. - Он стесняется... И для храбрости водит с собой Левку Головастого. Смех ее звучал дразняще-загадочно, - то ли она потешается над ним, хочет раззадорить, то ли и в самом деле радуется, что все к ней льнут, обхаживают ее. И против своей воли он продолжал говорить зло о Возвышаеве: - Да он же деревянный... Он истукан с глазами! Как ты можешь с ним общаться? - Истукан не будет тратиться на близких. Ты посмотри, как он живет. Был у него? - Ты и в доме у него бывала? - отшатнулся Успенский. - Успокойся. Я к нему не ходила. Секретарь нам рассказывал. Да вон бабка Банчиха, у которой он квартирует. Она все знает: и что он пьет, и что ест... А я, Митя, не могу прогнать человека из дома только за то, что обо мне могут нехорошо подумать. И потом, у них свои отношения с Андреем Ивановичем. Он прильнул к ней, стал торопливо целовать ее плечи, шею, быстро приговаривая: - Прости меня, Маша! Милая, добрая... Ты всех готова принять под одну крышу... Ты святая... Прости меня! - Что с тобой, Митя? Ты сегодня какой-то сам не свой. - Прости! Я и в самом деле становлюсь как сварливая баба. - Пошли отсюда! Ты хотел, по-моему, мне что-то сказать? Они вышли на выгон к большому пруду, обсаженному тополями. В низине возле пруда паслись две лошади. Они подняли головы и, поводя ушами, долго смотрели на Успенского и Машу, словно хотели их; спросить о чем-то и не решались. Закрякали невидимые утки и, шлепаясь в воду, поплыли от берега. Сквозь тополя дальнего берега просвечивала большая красная луна, и черная рябь ветвей ложилась на гладкую, тускло блестевшую, как луженый таз, воду. Обочь от села на взгорье за выгоном кучно теснились островерхие сараи одоньев, словно сдвинутые шатрища уснувшего табора. Они остановились на плотине, в том самом месте, где стояла когда-то красильня и жил синельщик - творец этого пруда, перегородивший речку Ольховку. Теперь там виднелся рваный остов каменного фундамента да под обрывом, по ложу бывшей речки струился чахлый, заросший болотной ряской ручеек. - Ну? Что? - спросила она опять тихо и призывно, глядя ему в глаза, и, казалось, ждала не ответа, не слов, а чего-то более нужного и важного. Он обнял ее за плечи, притянул к себе и целовал долго, слушая грудью, как бьется ее сердце, видел, как пугливо, уклончиво, куда-то в сторону смотрят ее темные глаза. И ему теперь не хотелось говорить то, зачем он пришел сегодня. Ну что он мог ей сказать? Из артели еще не ушел, учителем поступит ли, и куда? На Возвышаева пожаловаться, что с работы гонит? Теперь только этого и не хватало. - Знаешь, что я придумал, Маша? Пойдем к Сашке Скобликову. Давно у них не собирались. Они здорово обрадуются тебе. Старика повидаем... Побеседуем, попляшем, споем... - Как хочешь. Пошли! Они спустились вниз, прошли в обнимку пересохшим руслом бывшей Ольховки, вышли на обрывистый берег Пасмурки и в тени беспорядочно разбросанных ветел тихо брели до самых Выселок, где на отшибе возле Пасмурки стоял новый дом Скобликовых. 6 Иван Жадов с лесником Зареченского лесничества ночью добрались верхом до реки Прокоши напротив Пантюхинских рыбацких станов. Здесь они спешились, вытащили из прибрежных камышей речного затона припрятанный ботничок и спустили его на воду. - Дальше пойду пешком, - сказал Жадов леснику. - А ты поезжай на Сенькин кордон. Приготовьтесь... Приеду послезавтра, к вечеру. Ловко работая двухлопастным веслом, он переплыл реку, вытащил из воды ботник и спрятал его в густых ивняковых зарослях. Потом поднялся на прибрежный песчаный увал, заросший высоким, в колено, тяжелым зубчатым листом матошника, огляделся. Ночь стояла тихая, лунная, со светлыми небесами и темной, окутанной вечерним туманом землей. В низинах в двух шагах ничего не видать. Зато по реке, на открытом лунному переблеску изгибистом плесе, видно было далеко. У самой излучины, под обрывистым берегом притулились черные развалистые рыбацкие лодки, а выше над ними маячила избушка с двускатным верхом. Людей не видно и не слышно. Тишина. Только где-то недалеко от избушки редко и глухо брякал жестяной бубенец, какие обычно привязывают на шею лошадям да коровам, когда пасут их в кустарниках. Жадов постоял, послушал и двинулся к рыбацким станам вдоль берега. Возле избушки паслись стреноженные кони. Жадов осторожно прошел между двумя рядами деревянных вешал, на которых висели сети, и заглянул в растворенное окошко. На свежем пахучем сене прямо на полу, освещенном сквозь окно полной луной, спали два рыбака в сапогах, накрытые с головы брезентовым плащом. В избе тонко и нудно звенели невидимые комары. Жадов с минуту потоптался у раскрытого окна, потом решительно пошел к пасущимся лошадям. Сняв с одной лошади путо, он связал его кольцом, оставив один конец свободным, потом снял с себя брючный ремень, привязал к кольцу с другой стороны - получилось нечто вроде простенькой оброти. Эту сварганенную за минуту обротку надел на морду лошади, вскочил на нее и поехал. По лугам добрался до села Малые Бочаги, обогнул их по опушке Мучинского леса, потом, не заезжая в Пантюхино, проехал вдоль Святого болота и по Красулину оврагу подъехал к самым тихановским садам. Здесь он спрыгнул с лошади, снял с нее веревочную обротку, размотал опять путо и повесил на шею лошади. Потом, хлыстнув по крупу, направил лошадь в ту сторону, откуда приехал. Лошадь резво побежала в овраг, фыркая и оглядываясь по сторонам, и скоро пропала в темноте. А Жадов конопляниками дошел до своей усадьбы, перемахнул через плетень, пригибаясь под ветвями яблонь, прошел к боковому окну и трижды осторожно постучал в наличник. Через минуту отворилась задняя дверь, и хриплый спросонья голос брата Николая спросил: - Ты, что ли, Иван? - Ну кто же? Чего гавкаешь, - приглушенно сказал Иван, входя в сени. - Ты чего так нежданно? - спросил Николай в доме. - Засыпались, что ли? - Все в порядке, - ответил Иван. - Дельце одно обтяпать надо. Николай хотел было зажечь лампу, но Иван остановил его: - Не надо света. Что я тут - не должна знать ни одна тихановская собака. В тайнике постель есть? - А как же. Перина на топчане. В коробье подушки с одеялом. - Я туда спущусь. Просплю до завтрашней ночи. А потом исчезну. - Как знаешь. - Ничего не слыхать про Бородина? Милиция не шевелится? Насчет меня никаких толков нет? - Вроде бы тихо. Андрей Иванович все Вознесение мотался где-то по лугам. Да с носом вернулся. - Он был у Васи Белоногого. - Кто тебе об этом сказал? - тревожно спросил Николай. - Свои люди. - Иван прошелся по комнате, заскрипели половицы под его тяжкими шагами, остановился у окна, глядя на улицу, зло сказал: - Эта сука... новоявленный комиссар советский что-то замышляет против меня. Ну, да не на того напал. Я его сам потешу... Утру по сопатке. - Ты на кого это? На Васю Белоногого? - Он захотел посчитаться со мной. - Во падла! - Погоди, я его встречу на узенькой дорожке. А пока мы похохотаем над ним. Он на прошлой неделе наезжал в Большие Бочаги. Будто бы плуга возил. Останавливался у своих родственников. У Деминых. Он у них однова амбар обчистил. Они это знают. Вот я и послал в Большие Бочаги Лысого, посмотреть все на месте. Оттиски снять с их амбарного ключа. - А разве Лысый вхож к Деминым? - Дура! У Лысого рука в Бочагах. Ну? Те и сняли оттиски на мыле, а Лысый вчера привез. Я уж подобрал, подточил ключ. Вон он! - Иван вынул из кармана что-то темное и сунул в руки Николаю. - В точности. - Эк, дьявол! Вот так ключ! Им укокать можно, - удивился Николай, перебрасывая с руки на руку большой увесистый ключ. - Завтра ночью я обчищу у них амбар. Сделаю аккуратненько, - сказал Иван. - А Демины подумают на Васю Белоногого. И пойдет потеха. - Почему это они подумают на Васю? - Ну, во-первых, потому что он намедни ночевал у них, значит, ключ видел, мог подделать. Во-вторых, Лысый был в Агишеве на медпункте и тяпнул Юзину расшитую бисером тюбетейку Васиной жены. Вот она! - Он вынул из другого кармана сложенную вчетверо упругую тюбетейку и сунул в руки Николаю. - Эту тюбетейку я подкину в амбар к Деминым. Понял? - Ловко! - Николай заливисто гоготнул, как жеребчик. - Постой! А Вася не видал случаем в Агишеве Лысого? - Нет. А Юзя Лысого не знает. - Здорово! Ты голову на плечах таскаешь, а не тыкву. Но, голова, на чем повезешь калым? - На лошади. - На моей, что ли? - О, сундук! Найду, не твоя забота. Я все сказал... Пока. Остальное потом узнаешь. Я пошел спать. И до завтрашнего вечера меня нет. Понял? Где фонарь? Николай на ощупь нашел в темноте висевший на стенке фонарь "летучая мышь" и подал его Ивану. Тот открыл подпольную дверь, спустился вниз и засветил там фонарь. Николай, свесив голову в проем, смотрел, как брат открыл потайную дверь за толстым угловым столбом и скрылся в тайнике. Тайник, аккуратно обложенный кирпичом, как добрая кладовая, уходил под хлев, оттуда имел запасной выход в конце сада в терновых зарослях. На другой день вечером, как только стемнело, Иван Жадов, сунув за пазуху литровку водки, бушлат нараспашку, пошел задами к Иллариону Сипунову, по прозвищу Сообразило, жившему через три двора. На стук в сени вышла Евдокия, за свою высоту и погибистость прозванная Верстой. - Кто там? - глухо донесся ее голос. - Это я, Дуня... Открой на час. - Иван, что ли? - Ну? Она с минуту помедлила, как бы соображая - открывать или нет? Недовольно проворчала: - Чего тебя нелегкая по ночам носит? Ларя спит. - Я ему должок верну. На Пасху в карты проиграл... Евдокия, шумно сопя, наконец открыла запирку. - Вы уж вместе с курами на насест укладываетесь, - сказал Жадов, проходя в избу. Ларион сидел на печи, свесив босые ноги. На нем была домотканая исподняя рубаха с расстегнутым воротом и темные штаны. - Сообразило, слезай с печки! Давай к столу - есть разговор. - Жадов прошел в передний угол, освещенный лампадой, поставил литровку на стол и сел под образа. Увидев водку, хозяин проворно натянул подшитые валенки и, не мешкая, спрыгнул с печки. - Ваня, да у нас и закусить-то нечем, окромя хлеба да лука, ничего нет, - сказала Евдокия. - И не надо. Обойдемся. Дай стаканы! Евдокия подала два граненых стакана, сама пить отказалась. Жадов налил Лариону полный стакан, себе половину: - Пей, Сообразило! Тот широко перекрестился, размахнул черные вислые усища и, алчно глядя на стакан, сдавленно произнес: - Христос с тобой, Ваня! Пил жадно, запрокинув голову, как пьют воду в жаркий полдень на молотьбе, ходенем ходил острый кадык, дергалась кожа в провале под кобылкой, где висел на засаленной бечевке медный крестик; глубоко в утробе Лариона булькала водка. - О-ох! - Он поставил стакан, отщипнул корочку хлеба от каравая, поданного хозяйкой, нюхал ее, а сам косил глаза на литровку, зажатую в руке у Жадова. Тот перехватил его взгляд, налил еще стакан: - Пей, Сообразило! - Дак что ж, все я один... А ты? - робко спросил хозяин. - И я выпью. Жадов чокнулся стаканом... Выпили. - Спаси тебя Христос, Ваня! - сказал Ларион. - Нет, Сообразило. За христа-ради водку не дают. Собирайся! - Куда это на ночь глядя? - всполошилась от печки хозяйка. - А ты сиди! Не твое дело, - цыкнул на нее Жадов. - Вота! Ты ж пришел карточный долг отдать... - не унималась та. - Все отдам. Заплачу как следует. Собирайся. - Куда? - спросил Ларион, все еще поглядывая на водку. - За кудыкины горы... Водку допивать, - сказал Жадов, заткнул бутылку, сунул ее опять за пазуху и встал. - Пегий мерин у тебя дома? - Вчерась только из лугов пригнал, - ответил Ларион уже с суетливой готовностью броситься исполнить любое задание: ну как же?! В поездке выпить придется... - Запрягай! Поедем, куда скажу. Не бойся. Хорошо заплачу. А ты, верста коломенская! - он повернулся к Евдокии. - Заруби себе на носу! Если кому скажешь, что я у вас был нынче ночью и что хозяин повез меня, - сожгу. Ты меня знаешь? - спросил грозно. - Как не знать... - залепетала хозяйка. - Кому я скажу!.. Я, чай, зла себе не желаю. - Ну, вот. Поехали! Ларион быстро снял валенки, натянул сапоги, прихватил зипун, и они вышли. Когда выехали на улицу, Иван накинул свитку на бушлат и поднял высокий стеганый воротник. На селе было тихо, пустынно. В окнах кое-где светились тусклые огоньки - люди большей частью уже спали. И только в конце Нахаловки, куда они ехали, на Красной горке, заливалась гармошка и звенели девичьи голоса. - Сверни в заулок! Объедем мимо кирпичного завода, - приказал Жадов Лариону. Тот шевельнул вожжами, и пегий мерин свернул в Маркелов заулок, ехали вдоль длинного плетня, потом спустились с горы, пробухали по новому бревенчатому мосту и взяли с дороги левее, вдоль обрывистого берега Пасмурки, мимо кирпичного завода, поднялись на высокое Брюхатово поле, где проходила столбовая дорога на Большие Бочаги. Крупный мерин тихо трюхал рысцой, опустив голову и помахивая хвостом, пустая телега шумно громыхала на жесткой полевой дороге, а где-то в задке высоко и надсадно зудела железка. - Что у тебя за музыка в задке? - сдавленно спросил Жадов. - Коса звенит, а что? - сказал Ларион. - Это еще зачем? - Коса-то? Как зачем? На обратном пути травы накошу, Сообразило... - Тьфу, мать твою!.. - Иван скверно выругался, пошарил в задке, нашел косу, обмотанную вместе с замком и разводным ключом портянкой, и выбросил ее из телеги. - Тпрру! - Ларион натянул вожжи. Мерин остановился. Ларион молча спрыгнул с телеги, поднял косу и, засовывая ее под свое сиденье, под мешки, ворчал: - Ишь ты... Сообразило. Горазд! Чужим-то добром разбрасываться. - Об нее порежешься, дура! Вернемся с дела - я тебе три косы дам. - Заткни их себе в ж... свои косы-то. На моей косе два лебедя. Ей цены нет, - Ларион оправил мешковину над косой и влез на телегу. - А ну-ка, дай вожжи! - Иван вырвал у Лариона вожжи, встал на колено и огрел мерина вдоль спины кнутом. Тот подпрыгнул, вскинул голову и, проскакав немного наметом, перешел на крупную, машистую рысь. - Куда ты гонишь? Чай, лошадь не казенная, - проворчал Ларион. - Молчи! - цыкнул Иван. - Не то суну дулю под дых, и запоешь у меня другим голосом. Когда перевалили крутобокий Волчий овраг и выехали на просторное попово поле, потянуло свежим ветерком, из-за горбины заречного Бреховского бугра поползли темные навалистые облака, похожие на растрепанные копны сена. Вскоре они закидали, заслонили луну, и на земле стало таинственнее и глуше, словно телега въехала в Сырое ущелье. К Большим Бочагам подъехали в кромешной мгле. Жадов остановил лошадь у крайней избы, кинул Лариону вожжи и, спрыгнув с телеги, подошел к окну и трижды стукнул тихонько в наличник. Из сеней моментально вынырнул малый в фуфайке и в кепке и со словами "Все готово!" прыгнул на телегу вместе с Жадовым, взял у Лариона вожжи и стал править. Ехали безо всякой дороги, по задам, проваливались в какие-то ямы, поднимались на буераки, телегу кренило во все стороны, она то гулко грохала, то жалобно скрипела, разрывая душу Лариону. - Скоро, что ль? - не вытерпел он. - Того и гляди, ось поломаем. - Цыц! - прохрипел Иван, поймал его за шею и больно сдавил позвонки. - Башку оторву... Наконец остановились возле высокого, на сваях, амбара. Жадов и бочаговский парень спрыгнули с телеги. - Чего сидишь? - засипел Жадов на Лариона. - Слезай! Держи лошадь! Ларион спрыгнул, взял мерина за повод. - Где ключ? - спросил малый. - Вот, - Жадов сунул ему ключ. Тот подошел к двери, а Жадов рылся в телеге, шуршал соломой. - Где у тебя мешки-то? - спросил шепотом у Лариона. - Да где? Подо мной были... Жадов нащупал наконец мешки, потянул их с телеги, из них вывалилась коса и загремела, ударившись о ступицу колеса. Парень как ужаленный отскочил от двери, а Жадов заскрежетал зубами, зашипел: - Дура мокрошлепая... Башку тебе этой косой отрезать... - Да кинь ее в лопухи, - сказал тихо парень. - Чего? Чтоб по ней нас накрыли... - просипел Жадов. - Сообразило! Засунь ее себе в штаны. Если я еще наткнусь на нее, руки отсеку, - и парню: - Ключ подходит? - Отпер уже. - Где фонарь? - У меня, - просипел парень. Они скрылись в амбаре, притворив за собой дверь, и через минуту сквозь кошачий лаз в нижнем углу амбарной двери слабо замерцал желтый свет. Ларион положил косу опять в задок, под солому и, одинокий в этой ночной тишине, вдруг почувствовал страх. Ну что, если застанут их? Куда бежать? В какую сторону? Не видать ни черта... Дороги нет; погонишь - на первой же ямине из телеги выбросит. Кольями убьют. И лошадь с телегой отберут... И хмель-то весь как рукой сняло. Он держал мерина за оброть и чувствовал, как бьет его ознобом, словно в лихорадке. Ажно зубы стучат и живот подводит... Наконец погас в амбарной щели свет, скрипнула дверь, и на пороге вырос Жадов с двумя пухлыми мешками. Кинув их в телегу, крикнул приглушенно: - Накрой соломой! А сам опять в амбар. Появились вместе с тем парнем, неся еще три мешка. - Дверь отворить? - спросил парень. - Запри... Чем позже хватятся, тем лучше. Садись, Сообразило! - сказал Жадов, укладывая в телегу и эти мешки, и, обернувшись, парню: - А ты выведи лошадь на дорогу. Парень взял мерина под уздцы, Жадов с Ларионом взлезли на телегу и поехали. - Куда править? - спросил Ларион, когда выехали в конец Больших Бочагов. - Давай в Прудки! - Но, Манькой, ходи помаленьку! - Нет, не помаленьку, а езжай как следует, - приказал Жадов. - Не то опять возьму вожжи... Не доезжая до Прудков, Жадов поймал левую вожжу и рывком потянул ее на себя, сворачивая мерина с ухабистой дороги. - Чего такое? - спросил Ларион. - Давай в объезд... Низом. - Куда ж править? - На Богоявленский перевоз. Но до перевоза они не доехали. В Липовой роще, там, где кончается озеро Лука и начинается длинный пологий спуск к реке, их остановил негромкий протяжный свист, похожий на ленивый загадочный посвист ястреба. Жадов перехватил у Лариона вожжи и резко осадил лошадь. Из кустов вылез широкоплечий человек и, подойдя к телеге, заговорил голосом Лысого, соседа Лариона: - Здорово, Сообразило! - потом засмеялся и ткнул его шутливо в бок. Ларион от удивления язык проглотил. - Ну, что? - спросил Жадов. - Все в порядке, - сказал Лысый. - Берите мешки! - приказал Жадов и спрыгнул с телеги. Парень и Лысый взяли по мешку, а Жадов сразу два и, обернувшись к Лариону, сказал: - А ты чего сидишь? Бери пятый мешок. Айда за нами. Ларион тоже закинул на загорбину мягкий, но нетяжелый мешок, от которого резко несло нафталином, и несколько минут вместе со всеми продирался сперва липовым лесом, а потом ивняковыми зарослями. Наконец вышли на песчаную речную мель. Здесь приткнулась у косы здоровенная черная лодка. Они сложили мешки в лодку, и Лысый с Жадовым, кряхтя, врастопырку, отпятив зады, стали сталкивать ее в воду. Потом одновременно прыгнули в нее и разобрали весла. - Сообразило, поезжай на перевоз! - наказал из лодки Жадов. - А ты, Пашка, держись на телеге. Не то он вздумает еще по глупости удрать... Смотри у меня, Сообразило, не сболтни чего лишнего Ивану Веселому. Скажешь, мол, в Агишево едешь, поросят купить. Сегодня там базар. - Ладно, скажу, - отозвался Ларион. - За перевозом, на Овечьей плеши, возле дуба, свернешь направо. А дальше тебе Пашка дорогу укажет. Мы вас будем ждать на Куликовой косе. Поезжайте! Жадов сел, зашлепали по воде весла, и широкая неуклюжая посудина стала медленно разворачиваться носом к тому берегу. Сенькин кордон был самым дальним пристанищем Зареченского лесничества: здесь, на границе Ермиловского леса, на месте давних порубок выкорчевали десятин пять сухого лога уремы, засеяли их клевером да тимофеевкой, а на красном взъеме, в сосновом бору, срубили просторную избу с широким подворьем и сараем с поветью. Здесь когда-то были отгоны для породистых симментальских коров ермиловского лесничего, жили скотницы да лесной сторож и объездчик Сенька Кнут. Отсюда Саровский тракт круто брал влево, к невидимому берегу далекой Оки, шел южными отрогами нетронутых Муромских лесов, у которых, говорили, нет ни конца ни края. Дорога эта была на редкость глухой и скверной, доступной в иные слякотные дни разве что одним пешим богомольцам. С закрытием далекого Саровского монастыря забросили и эту дорогу; опустел со временем и обезлюдел Сенькин кордон, исчезли симментальские коровы, позарастали кустарником клеверища. Остался на кордоне один Сенька Кнут, теперь уж не объездчик при лесничем, а государственный служащий - лесник Зареченского лесничества. Иван Жадов, года два тому назад устроившийся лесником, сразу приглядел для себя это местечко. Он снял для отвода глаз квартиру в Ермилове, но все операции свои проводил через Сенькин кордон, там и "малина" его собиралась. Сенька Кнут, нелюдимый старый бобыль, был надежным сотоварищем: он мог отлучаться на целые недели - отгонять краденых лошадей в Муром или в Мордовию, отвозить барахло на толкучку в Нижний или в Растяпин - никто не хватится и не спросит: где Кнут? И в дележке был покладист, доли своей не брал: "На что мне деньги? Солить, что ли? Да и грех от них". Зато уж выпить любил: "Как выпию, наемся от пуза... Ляжу спать - ну, прямо дух замыкает". Старший лесник Кочкин, тот самый, что отвозил Жадова до Пантюхинских рыбацких станов, привез утром из Ермилова на Сенькин кордон живого барана, передал Кнуту, чтобы тот к вечеру освежевал его да съездил бы в Елатьму, привез барышень. Сам Кочкин в делах Жадова никогда не участвовал, хотя косвенно помогал ему и брал всякие подарки. Сенька Кнут исполнил все в точности: запряг с утра в черный рессорный тарантас добрую рыжую кобылу, пригнанную Жадовым откуда-то совсем недавно, и одним духом отмахал тридцать верст туда и обратно по лесной ухабистой дороге, на счастье просохшей от жаркой сухой погоды. Барышни были ему знакомые, не впервой возил их: одна маленькая, широкобровая, с тугими черными косами, носившая, как цыганка, цветастые шали да пестрые платки, хвасталась - будто она племянница самой Марии Ивановны Поповой, бывшей елатомской миллионерши; другая полная, белая по имени Алена, с низким хрипловатым голосом и хмурым, словно спросонья лицом, постоянно одергивала меньшую: "Верка, не ври!" - "Что ты понимаешь в историческом прошлом! Сипит, как труба самоварная..." - огрызалась та. "А ты погремушка! Или нет - колотушка ночная..." - "Я женскую прогимназию окончила. И работаю в гимназии!" - "Ага! Библиотечным счетоводом". - "А ты трактирная подавала!" Так они обычно переругивались всю дорогу, но не злились друг на друга, а посмеивались, вроде бы комплиментами обменивались. А то возьмут Семена в оборот - у него было подозрительно голое морщинистое лицо. - Кнут, а ты когда-нибудь влюблялся? - Чаво? - Почему не женишься? - Устарел я, девки. - Кнут, а это правда, будто у мужиков, которые боятся баб, отсыхает? - Чаво? - Поливалка... - У меня, девки, ишо хватит на семейку. - Воды, что ли? - Ах вы забубенные!.. Они только покатываются. К вечеру подъехал с Выксы компаньон Жадова по сбыту лошадей, крупный барышник, знаменитый на весь Муром Васька Жук. Носатый, черноволосый, в щегольских сапожках, в коричневой, с широким поясом блузе, с кожаной полевой сумкой через плечо, он был похож на районного представителя: Сенька Кнут, суетившийся возле вздернутой бараньей туши на подворье, даже струхнул малость, как увидел этого щеголя, подходившего к высокому заплоту. - Ты чего, не узнаешь, что ли, старый пень? - крикнул Жук. - А, маткин корень! Никак, ты, Василий Порфирьевич? - с готовностью подался к нему Семен, вытирая руки о штаны. - А где Матрос? - спросил тот. - Обещал к вечеру приехать. - Лошади есть? - Там, в хлеву. Но лошадей ему не удалось поглядеть; распахнулась дверь, и на крыльцо выбежала Верка в одном сарафане с открытыми белыми плечами, косы вразлет, картинно раскинула руки и, слетев по ступенькам, кинулась ему на шею: - Жук-летунец! Букашка черномазая... Я задушу тебя, заласкаю... - она целовала его и тараторила. Он едва на ногах устоял. Потом обхватил ее за талию: - Откуда ты, ягода-малина? Цела? Дай-ка я взгляну на тебя. Не откусили у тебя какой-нибудь бочок? - Не беспокойся, ее не убудет от таких пустяков, - сказала в растворенное окно Алена. - У-у, баба-яга! И ты здесь? - удивился Жук. - Вот это встреча! Да где же Матрос? Жадов приехал поздно вечером. Уже истухал костер перед домом, разложенный Сенькой Кнутом, уже истомилась до черноты, перекипела в нутряном сале баранья печенка, подвешенная в чугунном котле на треноге, уже отставлена была в сторону, обложена до самой крышки горячими углями глубокая жаровня-гусятница, полная шваркающими кусками жареного мяса, уже снят был с длинного и подвешен на короткий крючок, под самую подвязку треноги, огромный медный чайник, заваренный корнем шиповника да рублеными побегами черной смородины, уже успели сбегать да искупаться на дальнее лесное озеро Жук с Веркой, уже вздремнула Алена на разостланной байковой попоне в тени под сосной, - когда загромыхала по бугристым, свилистым кореньям лесной дороги тяжелая телега Сообразили и пегий мерин, потемневший от пота, устало потрюхивая, показался на поляне. Жа