дов, в белой рубашке и черных брюках, завидев гостей, спрыгнул с телеги и, наказав Лариону ехать на двор, двинулся к костру. - Хорош гусь! Позвал гостей, а сам в кусты, - встретил его Жук, посмеиваясь. Рядом у костра сидела босая Верка, как бес вертела мокрой головой. И Жук был босой, в майке. - Я вижу - вам тут было не до хозяев, - сказал Жадов и поглядел на бугор; там, под сосной, сидела Алена, обхватив оголенные кипенно-белые колени, ждала. Он сухо сглотнул слюну и для приличия потоптался возле костра. - Иди, отопри ворота! Чего рот разинул? - приказал Семену. - Дай овса пегому. - Дык-кыть ворота отперты. - Семен встал и лениво побрел ко двору, куда сворачивала телега. Алена все ждала, глядела на Жадова исподлобья. - Ну чего там колдуешь, баба-яга? - крикнул ей Жук. - Иль особое приглашение ждешь? Она и не шелохнулось. Жадов коротко глянул на нее и опять сухо сглотнул, только кадык дернулся. - Лошадей видел? - спросил он Жука. Тот кивнул головой: - Рыжая кобыла хороша. Трех сотен не жаль. - Трех сотен... - Жадов только ухмыльнулся. - Ладно, столкуемся. Несите все в избу. Накрывайте столы. И окна закройте - не то комары заедят. А сам пошел на бугор, туда, к Алене, как бык, нагнув голову, словно забодать ее хотел. - Ну, здравствуй! - остановился перед ней, широкоскулый, приземистый, тяжело сопя, перекатывая под кожей бугристые желваки. Она только сощурилась, и голубые глаза ее недобро потемнели, да складка легла надо лбом промеж бровей. Убей - не встанет. Он глухо рыкнул, бессильно стиснул кулаки и сел рядом. - Вот так! - сказала она, убирая руки с колен. - Подлец ты, Ванька, и трус. Он опасливо метнул взгляд на костер - не слышат ли? Жук с Веркой возились с котлами и чайником - расстояние далекое, не слышат. - Ты все-таки поосторожней, - сказал Иван. - Не то я ведь... - А что? - вызывающе спросила Алена. - Давану разок - язык высунешь. - Ну-ка, давани! Давани!.. - Ладно, - он опустил голову. - Не мог я приехать. - Зачем же трепался? Я ушла с работы... Вещи упаковала. Три дня на узлах сидела, как дура. А ты?.. - Что я? Не могу я в Ермилово тебя взять... - Кого ж ты боишься? - Никого я не боюсь... Мне просто пора сматываться отсюда. Хотя бы на время... Поняла? - Вот и поедем вместе. - Для этого деньги нужны... И немалые. Да место хорошее. Подготовленное!.. - Поедем в Орехово... Мой дядя устроит тебя по снабжению... И я на фабрику поступлю. - Ты еще на стройку меня позови! - хохотнул Жадов. - В ударники... Темпы давать... - Но я больше не хочу из-за тебя торчать в этом трактире. Понял? Больше ко мне не сунься. Я одна уеду. - Да погоди ты горячку пороть. Что-нибудь придумаем. - Он взял ее за руку и потянул за собой в избу. - Пошли! Гуляли долго с каким-то отчаянным остервенением, - две четверти водки выпили, пять бутылок красного, посуду побили, струны порвали на гитаре, наспорились, напелись до хрипоты и расползлись только на рассвете: кто зарылся в сено на повети, кто в сенях свалился, а кто и за столом уснул. А начинали чинно: Жадов по-хозяйски сел с торца, по правую руку поставил четверть водки, по левую посадил Алену. - Горько! - крикнул было Лысый, подобострастно ухмыляясь, заглядывая на Алену, порозовевшую под жарким светом висячей лампы, как сдобная булка. - На, чмокни ее в горло и заткнись! - цыкнул на него Жадов, подставляя четверть водки, и сердито осмотрел все застолье: - Сперва дело обговорить надо, а потом - вольному воля... У запасливого Кнута все имелось на такой случай: и вилки с ножами, и тарелки, и маленькие стаканчики, и даже рюмки на тонкой ножке - для барышень. Но только лишь Кнут открыл жаровню с духовитым мясом, как Сообразило залез в нее всей пятерней. - Азият! - стукнул его по черепу ложкой Кнут. - Здесь обчество сидит, а не базарные мужики. Ларион виновато ощерил свой щербатый рот и только тыкнул, беря вилку. Но когда Жадов стал разливать водку, он опять пожадничал - схватил посреди стола фарфоровую чашку и потянулся с ней к четверти, а свой маленький стаканчик накрыл рукавом. - Сообразило, за этим столом все равные... Коммуна, понял? - изрек Жадов. - Вот и веди себя, равняясь по всем остальным членам. И не хапай, как единоличник. Не то руки оторву, согласно Уголовному кодексу РСФСР. Все засмеялись. - Да, кодекс у нас все серьезнее с каждым днем, - сказал помрачневший Жук. - Меня так обложили налогами, что каждая лошадиная голова не в карман, а из кармана тянет. - А ты что их, по ведомости проводишь, головы-то? - спросил Жадов. - Нет, Ваня... Даже с тобой дело иметь накладно стало. - Вон как... Что ж ты задумал? - Пока только одно скажу - закрываю лавочку. Жадов присвистнул: - Ну, поехали! Остальное по дороге доскажешь! Выпили и девчата. Им налили нежинской рябины. С минуту воцарилось молчание - все шумно работали челюстями и сопели, как будто воз везли. - Так берешь лошадей? - спросил опять Жадов. - Беру всех трех, - ответил Жук. - А барахло? - Как обычно... Пускай Семен везет до Мурома, а там свезу куда следует. Что-либо есть ценное? - Шуба на козьем меху, крытая драп-кастором, бекеша из кенгуру, пальто с бобровым воротником. Отрезы есть... сапоги... и так, по мелочам. Нахапал Мельник в голодные годы будь здоров. Мы ему, значит, экспроприацию устроили... - Иван, ну чего ты нудишь, как на поминках! - крикнула через стол Верка, сидевшая рядом с Жуком. - Налей! Иль удачи тебе нет? Иль руки сохнут? Или вахлаки перевелись? Хватит на наш век... - Правильно, Вера! Мы еще покидаем телят на холку. - Иван тряхнул своими длинными волосами и взялся за четверть. - Кнут! Ставь граненые стаканы! Наливай по полному... Не то закисли, как вечорошнее молоко, - крикнула Верка. - Ух ты, ягода-малина! Фу-ты ну-ты... А плясать будешь? - спросил Жук. - Буду! - Сенька, гитару! - крикнул Жук. Семен снял со стены гитару на розовой ленте, достал граненые стаканы с деревянной открытой полки и, дунув в каждый, как в патрон, поставил их на стол. - Хоть бы сполоснул, дикобраз нечесаный, - сказал Жук, принимая гитару. - Чего их полоскать?.. Из них никто и не пил с самой купли. Кружками обходимся, - сказал Семен, усаживаясь на свое место. - Чаво там стакан, лей в кружку! - потянулся к четверти Ларион с кружкой. - Смотри, Сообразило, в колхоз тебя не примут, - засмеялся Жадов, но в кружку налил: - Пей, черт с тобой. И все потянулись к Жадову - кто с кружкой, кто с чашкой, а Жук протянул тарелку. - Плесни сюда! Ложкой хочу похлебать. - А выхлебаешь? - Выхлебаю! - Ваня, налей мне в блюдце! Я вприкуску с сахаром хочу, - потянулась Верка. - Наливайте во что хотите... Пейте! - Иван принес из сеней еще одну четверть и - грох ее на стол... И пошла разливанная... Загудело, закрутилось колесо. Лысый налил всклень оловянный ковш, выпил его одним духом и, надев ковш на голову, пошел вприсядку вокруг стола, посвистывая и приговаривая: "Как зять тещу завел в рощу..." Верка держала пальчиками блюдце и, шумно дуя, как на горячий чай, схлебывала глотками водку. Жук, отставив тарелку, из которой выхлебывал водку ложкой, взял гитару, закинул голову, мучительно свел размашистые черные брови, потянул воздух, как на первом утреннем морозе, и, громко хакнув, тряхнул гитарой и рассыпал высокие, томительные переборы цыганочки: "Эх раз, что ли! Да еще раз, что ли..." - Верка, оторви да брось, чтобы доски загудели-запели!.. Та выкатилась из-за стола, как пущенная с карусельного круга, только дробь грохотом, да сарафан пузырем, да косы вразлет. Жук бросил на стол гитару, поднял Верку на руки и, целуя, спрашивал: - Ну, ягода-малина, проси чего хочешь! Все отдам, не пожалею... - Подари мне рыжую кобылу, - сказала Верка, жарко играя глазами. - Купи у Ивана... - Зачем она тебе? - В гости ездить. Семен возить будет. - Будь по-твоему. - Он опустил ее на пол и сказал Жадову: - Матрос, я покупаю рыжую кобылу и оставляю ее здесь... Для девчат. - Чего? - Жадов выпучил зеленые жабьи глаза, встал из-за стола, подошел к Жуку, поймал его за отворот коричневой куртки и осадил, придвинул к себе. - Лучше меня хочешь быть? Не выйдет! Это я дарю девчатам рыжую кобылу. Кнут, слышишь? Беречь ее как зеницу ока. Во как... Гуляй, ребята, пока Жадов живой... 7 Зиновий Тимофеевич Кадыков решил собрать на совет весь актив артели и обговорить: что делать дальше, куда идти? Собрались в той же конторке при магазине; на скамью вдоль стены сели все три зачинателя артели: Прокоп Алдонин, старчески сухой, но прямой и рослый мужик с аккуратно подстриженными треугольничком седеющими усами, Андрей Колокольцев, по прозвищу Ельтого, круглолицый здоровяк с младенческим румянцем во все щеки, да Иван Бородин, по-уличному Ванятка, несмотря на возраст бойкий еще и черноусый. Руководство артели расположилось вокруг стола: Кадыков в центре, по торцам Успенский и Клим Барабошка - он был и кассиром, и экспедитором, и за продавца оставался. Кадыков поднялся. - Дело вот какое: надо подбить бабки, посчитать - сколько и кому задолжали, какие прибыли и тому подобное. Заодно посоветоваться - наметить новое руководство, а старое переизбрать. - Как то есть переизбрать? - Какое еще новое руководство? - Новый блин всегда жжется. Загомонили на скамье. - На этот счет прениев не требуется, - строго сказал Кадыков. - Да ты чего это надумал, Зиновий Тимофеевич? - обалдело глядел на него Прокоп. - Чем мы тебе не угодили? Что ты, в самом деле, нас прогнать хочешь или сам уходишь? - Обожди малость. Узнаешь все по порядку, кто кому угодить хочет, а кому надоело в угодничество играть! Давай, дорогой Дмитрий Иванович, выкладывай все наши счета. Успенский раскрыл серую картонную папку и сказал, глядя поверху: - А чего тут докладывать? Вы и сами все наперечет знаете. На июнь месяц изготовлено сто пятьдесят тысяч кирпича, да сто тысяч сырца лежит в сараях, ждет обжига. Две печи хрущевки обожгли. Высаживать надо... Это по кирпичному заводу... Теперь каменщики. Капкин дом вывели под стропила, Кости Бердина дом сдали, Семену Луговому заложили фундамент - кирпич свезен на площадку. По кредитам задолженность погасили. Проценты за торговлю внесли. Магазин в полном порядке, можете проверить. Деньги на счету есть. Пусть бригадиры закрывают наряды. Рассчитаемся и с каменщиками и с кирпичниками. - Дак чего у вас приспичило? - спросил опять Прокоп, беспокойно ерзая на скамейке. - Июнь еще почти весь впереди. - На носу Троица, Духов день... Праздники, - нехотя отозвался Кадыков. - А после Троицы навоз будем вывозить. Тогда не до кирпича и кладки. - Дмитрий Иванович-то не возит навоз! - крикнул Прокоп раздраженно. - Он и посчитает все не торопясь... В аккурат расплатится. - Дмитрий Иваныч от нас уходит, - раздельно, точно по слогам, отчеканил Кадыков. - Куда уходит? - Чего ж ты молчишь? - За этим и собрал вас, чтобы сказать. Дмитрий Иванович сдает дела. - Кому? - Ня знаю, - по-пантюхински, упирая на "я", отрезал сердито Кадыков и нахохлился, словно кто-то его обидел. Бородин и Ельтого выжидательно и удивленно глядели на старших, но те молчали. Прокоп метал прокурорские взоры то на Кадыкова, то на Успенского; но Кадыков, резко вскинув подбородок, рассматривал тесовый потолок, а Успенский, низко опустив голову, что-то чертил в папке. - Э-э, как она, как ее... Притчина ухода? - спросил наконец Барабошка. - Указания свыше не обсуждаются, - ответил уклончиво Кадыков. Успенский слегка покраснел и, глядя вкось на Барабошку, пояснил: - Я в ближайшее время поступаю учителем в Степановскую школу. После этих слов Прокоп, все время державший голову поверху, как гусак, сразу осел, подавая вперед мосластые плечи. - Вопросы имеются? - спросил Кадыков. - Кого подготовили взамен? - спросил глухо Прокоп. - Вот рекомендую Клима Борзунова, если он, конечно, согласится, - Кадыков мотнул головой, взглянул на Барабошку. - Э-э, как она, как ее... Работенка не под силу. Не по голове то есть... Запутаю, мужики, все дебеты и кредиты... Сам черт не разберет, а сатана шею сломит. Право слов, мужики, - залотошил Барабошка. Прокоп скривил щеку и вздохнул, потом с надеждой поглядел на Кадыкова: - Может быть, ты возыметь и бумажные дела? А, Зиновий Тимофеевич? - Нет, мужики... Я тоже ведь ухожу, - отрезал Кадыков. - Как? - Прокоп подался к столу и часто заморгал. - Я не обучен с кредитами обращаться... Я человек служилый... То в армии, то в милиции. Пожары тушил, за преступниками бегал. Вот и пойду опять, пожалуй, туда же. - А как же мы? Закрывай лавочку, да? - спросил Иван Бородин, обращаясь к своим приятелям Прокопу и Андрею. - Ельтого, попросим в РИКе, может, пришлют кого с образованием, - сказал Колокольцев. - По почте выпишут, что ли? - усмехнулся Прокоп. - Найти все можно, - сказал Кадыков. - Было бы желание. Боюсь, что в РИКе вам не помогут, а скорее наоборот. - Как то есть наоборот? - спросил Прокоп, все более удивляясь. - А так. Не нравится ваша артель Возвышаеву. Вот кабы все обобществить - землю, инвентарь, скот... тогда другой оборот. - Так была же в Выселках коммуна? - Возвышаев повторить хочет, - сказал Кадыков. - Нет, на это я не согласный, - решительно отрезал Прокоп и хлопнул себя по коленке. - Ты погоди, Прокоп, погоди! - Ванятка положил свою ладонь на сжатый кулак Прокопа. - Раскатать избу куда как просто. Сложи ее попробуй заново! Ты забыл, как мы артель создавали? Сараи строили, печи?! Жилы из себя тянули. Последние гроши закладывали... Думали - оправдает, обернемся... разбогатеем... И теперь вот, когда дело пошло на лад, сами разбегаемся. Куда? Пошто?! - Окстись, Христос с тобой. Кто, я разваливаю артель? Ты их вон спроси, - указал Прокоп на застолицу. - Куда они бегут? И пошто?! - Мы на службе, - ответил Кадыков. - Нас отзовут, других поставят. Это вам решать - быть артели или не быть. Обобществляйте землю, инвентарь, и разговор кончен. - Не для того я двенадцать лет хрип гнул, чтобы свалить все свои манатки в общую кучу, - крикнул Прокоп. - Да кто тебя заставляет делать кучу-малу? - подался к нему опять Ванятка. - Ведь бьем же вместе кирпич, дома вон строим. И ничего. Разбираемся, кто лучше кладет, тот и получает больше. Так и с землей приладимся, и с инвентарем. - Приладимся! Один придет с сохой, другой - с блохой, - усмехнулся Прокоп. - Скажи уж проще: отдай, мол, нам свою молотилку, а сам ходи с цепами. В отличие от худого и мосластого Прокопа, Ванятка был широк и плотен, с большой лысой головой, словно полированной на точильном станке. Взрывается он, как порох; цыганистые глаза его округлились, ноздри задрожали, голова пятнами покрылась: - Скаред лыковый! Ты дождешься... У тебя ее все равно отберут. - Кто это отберет? Да я башку ему отвинчу, как гайку. И брошу под забор. - Мотри, разбросался... - Эй вы, забубенные! Поменьше размахивайте кулаками! - крикнул Кадыков и постучал ладонью об стол. - Да я к нему по-человечески, - ринулся к столу Ванятка. - О себе думай и других не забывай. Сколько семей кормит наша артель? А развалим ее из-за каких-то сеялок да молотилок. Уж ежели на то пошло, - обернулся опять к Прокопу, - оплатим мы твою молотилку. - Оборы от лаптей продашь? - с усмешкой спросил Прокоп. - Не оборами, а хлебом артельным за три-четыре года погасим. - Ага, десять лет по кружке молока... - Прокоп Иванович, подумай все-таки. В колхозе тоже жить можно, - сказал Кадыков. - В конце концов твою же молотилку артель и так использует. - То я за ней гляжу, потому как хозяин, а то она у Барабошки под навесом валяться будет, - возразил Прокоп. - Ее ребятишки растащат из озорства. - Э-э, как она, как ее, прошу без выпадов на оскорбление. - Значит, кирпич можно бить сообща, а землю пахать нет? - обиженно спрашивал Ванятка. - Кирпич, тьфу! - плюнул Прокоп. - Комок глины. И кладут его в станок. Лаптем шлепнул - и вся недолга. А земля - особь статья. Кажный клин свой характер имеет. К земле приноравливаться надо. А вы наскоком хотели... - Ельтого, Прокоп Иванович, не согласен - дело табак. Мужики за ним потянутся. Развалится артель наша, - сказал Колокольцев, с надеждой глядя на Кадыкова. - Вот то-то и оно. За нос водить вас не хочу, мужики. Доложу Возвышаеву - все как есть. Захотят - найдут замену. Нет... На нет и суда нет. Значит, придется вам расстаться. По времени оно теперь и не страшно. Кладку кончаете... Кирпич успеете обжечь. А там полевые работы, луга, страда... И до самой осени. А магазин надо прикрыть. Паи раздать сможешь? - обернулся Кадыков к Успенскому. - И паи раздам и жалованье выплачу, - ответил Успенский. - Надо бы с контрактами поторопиться, закончить работы до праздников. По скольку примерно каменщики заработали? - Ельтого, посчитать все со всем, так, пожалуй, рублей по пятьдесят, а то и по шестьдесят выйдет. - И кирпичники примерно по стольку, - отозвался Прокоп. - Мать твою в клюшку подорожную! - выругался Ванятка и головой покачал. - Что ж мне теперь, опять в кузницу итить? Лепиле железку держать? Что вы, мужики? Неужто вот так возьмем да разойдемся? - Зачем же так просто и насухо? - мягко улыбнулся Успенский. - Или мы нехристи? Окропим усы и бороды святой водицей. Смешок получился жидкий, весь какой-то вымученный. - Ладно, мужики. Неча раньше времени слюни распускать. Сегодня же доложу Возвышаеву. А там, если понадобится, и к секретарю райкома сходим. Возвышаев принял Кадыкова после обеда. - Ну, что у тебя загорелось? Он сидел за своим массивным дубовым столом и нетерпеливо поглядывал в окошко, - там, возле зеленой железной ограды, за сиреневый куст был привязан вороной риковский жеребец, запряженный в рессорный крылатый тарантас. В задке на охапке свежескошенной травы сидел в белой расшитой рубахе навыпуск заведующий роно Чарноус, маленький подслеповатый мужичок, дремавший от жары, как кот на лежанке. Они с Возвышаевым собрались ехать в Степаново, принимать учебный корпус и кирпичные мастерские бывшего ремесленного училища под новую, пока что на бумаге созданную школу второй ступени. В кабинете Возвышаева было душно, как на солнцепеке, и Кадыков, прежде чем приступить к делу, сказал: - Хоть бы окна открыли. - Нельзя. Мухи отвлекают - не дают сосредоточиться. Расстегни ворот. - Возвышаев сам расстегнул френч, распахнул отвороты, так что показались узенькие синие подтяжки на белой коленкоровой рубашке. - Ну, что у тебя загорелось? - повторил свой вопрос. - Гореть-то, пожалуй, нечему. Все уж давным-давно истлело. - Как то есть нечему? - Вот так... Решил уходить из вашей артели, если она является тормозом к общественному развитию. Один глаз Возвышаева отвалил в сторону и зацепился за кафельную печь, второй из-под брови сизовато-черной дробинкой зрачка нацелился на Кадыкова: - Во-первых, артель эта не моя. Не я создавал такую квашню для аппетита мелких собственников. А во-вторых... - Но ты же меня посылал хлебать из этой квашни! - перебил его Кадыков. - Или, может, стоять с черпаком возле нее? - Ты, дорогой товарищ, путаешь историческую обстановку. Это раньше, когда ты служил у купца Каманина, тебя единолично мог послать хозяин на выполнение своего задания. У нас же, как известно, такие вопросы решаются коллегиально, и ваше направление в артель решалось на волостном исполкоме. - Вы мне политграмоту не читайте, - сердито вскинул подбородок Кадыков. - Я у купца Каманина эксплуатацией рабочего класса не занимался. Как раз наоборот - меня эксплуатировали за бесценок. И на исполкоме, где посылали меня в артель, председательствовали не кто-нибудь, а вы. - Исполком посылал вас с определенной целью - перестроить артель в общественном плане, то есть весь рабочий инвентарь, землю и так далее - все обобществить. - А если, допустим, артельщики не хотят этого, тогда как? - Тогда вы не справились с поставленной задачей. Это - во-первых... А во-вторых, вопрос о вашем пребывании на посту председателя не ставился. Мы требовали только одного - снять с руководящей работы некоего Успенского, как чуждого элемента. - Успенский с работы ушел. - А его обязанности возьмете вы. - Я вам не бухгалтер... - Это одна сторона вопроса, - продолжал Возвышаев, не слушая возражений. - А другая и главная ваша задача - за летний период создать первый настоящий колхоз в нашем районе... - А я вам говорю - бухгалтером не стану работать. В кредитах я не разбираюсь, подряды не брал и подрядчиком не был. Это дело для меня новое. - Создавать колхозы - для всех нас дело новое. Вот нам, коммунистам, его и осваивать. Так что спорить не о чем. Кстати, как у вас подписка на заем? Полностью охватили? Кадыков поморгал глазами, точно спросонья, и выпятил губы. - Ну чего молчишь? Язык проглотил? Я спрашиваю - подпиской на заем всех охватил? - При расчете за весенние работы все подпишутся, кто еще не успел, - ответил хрипло Кадыков. - Ну вот... Доложишь. А пока до свидания. - Возвышаев застегнул китель, встал и резко подал Кадыкову руку. - Я к вам пришел не за тем, чтобы получить задание, - сказал Кадыков, не подавая руки, - я требую делопроизводителя... Иначе артель распадается. - Это что за ультиматум? - раздраженно повысил голос Возвышаев. - Вы с кем разговариваете? У кого требуете?.. Скрипнув, растворилась дверь, и без стука вошел худой носатый человек в черных роговых очках. Кадыков узнал первого секретаря райкома Поспелова, недавно присланного к ним из округа. На нем была коричневая толстовка под широким командирским ремнем, темно-синие галифе и ярко начищенные сапоги, такие же, как у Возвышаева, только с заколенниками. - Ты еще не уехал? - с ходу заговорил он с Возвышаевым. - Я забыл тебе сказать: звонили мне из Степановского селькова. Там у них лес заготовленный не принимают. Заезжай к ним, разберись. А вы кто такой? - строго спросил Кадыкова. - Председатель тихановской артели, - ответил за Кадыкова Возвышаев. - Здравствуйте! - Поспелов подал Кадыкову сухую узкую руку. - А я как раз к вам собирался зайти, - сказал Кадыков, поздоровавшись. - Я бывший работник угрозыска. И товарищ Озимое снова приглашает меня на работу. Говорит, что с вами согласовывал. - Кадыков с вызовом поглядел теперь на Возвышаева - на-ка, мол, выкуси. - Да, говорил, - подтвердил Поспелов. - Милиция у нас не укомплектована. Так вы за этим и пришли? - За этим самым... Но товарищ Возвышаев приказывает мне стать делопроизводителем артели, поскольку нашего делопроизводителя он уволил. - Почему? - глядя в глаза, спросил Поспелов Возвышаева. - Как бывшего лишенца, - ответил тот. - Ничего подобного! Это отец его был лишенцем, то есть попом, - сказал Кадыков. - Наш делопроизводитель был и бухгалтером и подрядчиком. Я за него не останусь, потому как не обучен ни тому, ни другому. Прошу меня отпустить по специальности, а в артель назначить вместо Успенского другого, более грамотного, знающего человека. - А что, специалиста нет? - спросил Поспелов Возвышаева. - Не в том дело... Эта артель, можно сказать, бельмо у нас на глазу... В свое время мы посылали туда коммуниста Кадыкова с целью обобществить все орудия труда, землю, скот и так далее. Но, к сожалению, Кадыков сам пошел на поводу мелких собственников, и артель стала убежищем зажиточных крестьян. Артель надо либо перестроить, либо распустить. В таком виде оставлять ее нельзя. - Можно мне сказать? - Кадыков вскинул подбородок и поглядел на Поспелова. - Давайте, - кивнул тот. - Наша артель является объединением крестьян вокруг производственных задач, а именно: изготовление и обжиг кирпича, извести-хрущевки, строительство кирпичных домов и налаживание товарооборота среди населения - и это есть равноправная форма коллективного движения, я сам читал в брошюре. - Читал, да не понял, - сказал Возвышаев. - Развел тут про кирпичи да хрущевку... Ты лучше скажи, какое хозяйство у вашего артельщика Алдонина? Молотилка у него, к примеру, есть?.. - Есть... - Да еще всякие сеялки-веялки... А где он у тебя заседает? В совете артели, да? - Заседает в совете. Зато он больше всех кирпичу набивает, да известь обжигает, да хлеб молотит. Его молотилкой половина артели пользуется... - Вот так, за счет своего имущества кулаки авторитет себе в артели завоевывают, - криво усмехнулся Возвышаев. - И это называется коллективной формой отношений... - Кулак в артели? - удивленно поглядел Поспелов на Кадыкова. - Он не кулак! У него отродясь батраков не было, - горячился Кадыков. - Он бывший боец. Ленту именную с броненосца имеет. - Пусть он ее повяжет на дышло своей жатки системы "Джон Дир"! - закричал наконец Возвышаев. - Вот когда вы уберете из артели подобных типов да обобщите все имущество, тогда мы пошлем вам делопроизводителя. Кадыков опять выпятил губы и тихо, но твердо сказал Поспелову: - Я отказываюсь работать в артели. Прошу меня уволить. Пойду на прежнюю работу. Поспелов снял очки, осмотрел их, будто впервые видит, и сказал, глядя в пол: - Людей надо уважать и ценить по заслугам. Работа наша сложная. Поэтому меньше амбиции, больше трезвости, спокойствия... Ну что ж? Придется на бюро выносить... И непонятно было - кому он говорил? Возвышаеву, Кадыкову или самому себе. До бюро дело не дошло - Возвышаев послал в тихановскую артель своего секретаря: "Проведи собрание - лично опроси, уточни: хотят они обобществления или не хотят". Тот вернулся и доложил: "Не хотят!" - "Тогда нечего и огород городить", - сказал Возвышаев и начертил на заявлении Кадыкова - отпустить. А начальник милиции Озимое упросил Поспелова не тянуть с утверждением Кадыкова в новой должности, потому что у него на весь отдел уголовного розыска числился всего один человек. "Ну что ж, в каждом деле должно быть спокойствие и согласованность, - сказал Поспелов. - Не возражаю". И вот новый помощник опера Зиновий Кадыков поехал в Большие Бочаги расследовать кражу. Кадыков хорошо знал и Деминых и Андрея Ивановича Бородина, у которого лошадь угнали. Знал, что они какие-то дальние родственники, и оттого, что кража случилась с малым промежутком у людей близких, Зиновий Тимофеевич полагал, что тут замешано одно и то же лицо. Накануне вечером он зашел к Андрею Ивановичу и, к своему удивлению, застал там Возвышаева. Тот сидел в своем неизменном френче за столом в горнице и распивал чаи. Кроме Андрея Ивановича, чаевничали хозяйка Надежда Васильевна и свояченица его - Мария Обухова, работавшая в райкоме комсомола. Зиновия Тимофеевича пригласили к столу и спросили, что будет пить: чай со сливками или толокно? Кадыков замешкался: - Извиняюсь, вопрос у меня пустяковый, могу и завтра утречком забежать. - А мы все тут пустяками занимаемся, - сказала Надежда Васильевна. - Толокно сбиваем да языками мелем. - Садись, не чванься, - пригласил дружелюбно Возвышаев. - Людей уважать надо. Он был благодушен, улыбчив, сидел, развалясь на деревянном диванчике, и, глядя на его распаренное широкое лицо, можно было подумать, что хозяин здесь он самый, а не кто-нибудь иной. Кадыкова усадили на табуретку, налили полную чашку чаю. Возвышаев, как бы обращаясь к нему, повел прерванный разговор: - Вот пусть Зиновий Тимофеевич нам ответит: когда человек имеет убеждение, может он устраивать не коммунальный, а личный комфорт или нет? - Какое убеждение? - буркнул себе под нос Кадыков. - То есть как это какое убеждение? Убеждение, значит, идейность. А идейность бывает только одна - передовая, прогрессивная, то есть коммунистическая. - А что, убежденный человек или есть не хочет? - спросила Надежда Васильевна. - Вопрос резонный! - подхватил Возвышаев. - Все, что касается поддержания сил и здоровья, а также опрятного внешнего вида, все это есть необходимая потребность. А тут комфорт, то есть самое причудливое излишество: всякие завитушки, финтифлюшки и прочие другие красивости. - Так что ж выходит, Никанор Степанович, кисти на шали или кружева на кофте, к примеру, тоже излишество? - спросила, улыбаясь, Мария и повела рукой. Она сидела в белой кофточке с широкими рукавами, отороченными кружевом. - Мария Васильевна, попрошу меня понять правильно, - Возвышаев от смущения упустил один глаз в сторону и густо покраснел. - Все женские наряды хоть и являются пережитком буржуазного прошлого, но покамест существуют. И я на них не покушаюсь, потому что вопрос женской формы одежды еще далеко не разработан. - Ха-ха-ха! - закатилась Мария, запрокидывая голову. - А все-таки, Никанор Степанович, какую бы форму одежды предложили вы нам, работницам райкома комсомола? - Темно-синие тужурки... Красиво и не марко, - услужливо улыбнулся ей Возвышаев. - Под цвет ваших галифе? - спросила она, смешливо прищуриваясь. И Возвышаев опять сделался пунцовым, затеребил пальцами по столу: - Кроме шуток, мы ведь начали разговор про убежденность, - как-то боком обернулся Возвышаев к Кадыкову. - Разговор бесполезный, - глухо пробурчал тот в ответ. - Нет, извините! Речь идет о смысле жизни, то есть об уважении. Я вот за что уважаю Андрея Ивановича? За умеренность. Он не даст ходу и развитию частной собственности. Потому что имеет высший интерес - коней рОстить для государства, Красной Армии и так далее. А твой друг Прокоп Алдонин натуральное богатство копит. - Он не мой друг, - сказал Кадыков. - Это я к примеру. Андрей Иванович вон даже книжки немецкие читает, - кивнул Возвышаев на этажерку, где в самом деле рядом с Евангелием, Уголовным кодексом РСФСР, толстым томом Бауэра, пухлым справочником по сельскому хозяйству да комплектом журнала "Сам себе агроном" стоял старый немецкий календарь и наставление по скотоводству. - Пустяки! В плену полтора года пробыл, вот и языку научился, - Андрей Иванович только покручивает усы да посмеивается. - Вот именно - пустяки! - Возвышаев выкинул указательный палец. - Да разве не мог бы Андрей Иванович накупить коров, завести сепаратор и устроить молзавод у себя на дому? - У него голова не так затесана, - сказала Надежда Васильевна. - А я говорю - мог бы, да не хочет. Потому что не в том смысл жизни. - А в чем он? - спросила Мария, озорно поглядывая на Возвышаева. - Строить всеобщее счастье. - А как насчет личного? - Если эта личность не стоит поперек пути всеобщего движения, то она имеет право на счастье. - А что это за право? Вроде удостоверения? За чьей подписью? Мария дурачилась, как школьница, весело поглядывала по сторонам, точно приглашая посмеяться за компанию, а Возвышаев краснел, отдувался и терпеливо пояснял: - Не подумайте, Мария Васильевна, что люди, связанные служебным положением, не хотят строить личного счастья... "Батюшки мои! - сообразил вдруг Кадыков. - Да ведь этот бирюк ухажера изображает... и Бородина хвалит, и насмешки терпит, и краснеет... Кабы на меня не кинулся с досады". Кадыков отодвинул выпитую чашку и сказал: - Спасибо за угощение! Я побегу - нет времени. - Да сидите! Куда торопиться на ночь глядя? - донеслось со всех сторон. - Нет, нет, спасибо! - Кадыков встал. - Андрей Иванович, на минутку можно тебя? - Пожалуйста! Они вышли в летнюю избу, прикрыв за собою дверь. - Дело в том, что мне поручено вести дело по вашей краже. Есть ли у тебя какие-нибудь подозрения? Андрей Иванович, теребя ус, склонил голову. - Пожалуй, нет, - сказал он после некоторого раздумья. - Хорошо. Тебе Демины из Больших Бочагов кем доводятся? - Да седьмая вода на киселе... Дальние родственники по жене. - А ты слыхал, что у них амбар обокрали? - Слыхал. Был у меня позавчера Федот Демин. - Случайно? - Нет... Говорил о краже... - Зачем же приезжал? Просто поговорить? - Не просто... Подозрение у них имеется на родственника, на Василия Демина. А я у него был как раз на той неделе. Он в Агишеве работает, уполномоченным в селькове. - Значит, посоветоваться приезжал Федот Демин? И что ж ты ему сказал? - Сказал, что не думаю на Василия Демина. - Почему? - Улика повторилась... Как-то странно. Лет десять назад Вася обокрал у Демина амбар и потерял свою рукавицу, а может, и подкинул, кто его знает. И теперь вот в амбаре нашли тюбетейку жены Васиной. - Где эта тюбетейка? - У Федота Демина. - Ну, спасибо! - Кадыков тиснул руку Бородину и двинулся к дверям. - Если чего нащупаешь насчет моей кобылы, скажи! - крикнул Андрей Иванович вдогонку. - Непременно! - ответил Кадыков. Кадыков поехал в Большие Бочаги верхом на милицейской лошади не верхней дорогой через сухое Брюхатово поле, а в объезд, низиной, через Пантюхино, мимо Святого болота на Мучинский дубовый лес, чтобы въехать в Большие Бочаги со стороны Прудков, от реки. Ему хотелось как бы окружить село, еще раз взглянуть на все торные и заглохшие дороги, на луговые, безлюдные пространства, попытаться прикинуть, определить - по каким распадкам да буеракам вернее всего, незаметнее уходить от людского дозора мимолетной воровской ватаге. Была у него еще задача - заехать в Пантюхино, оглядеть забитый родительский дом, подворье с амбаром - все ли на месте? Не растаскивают ли дотошные соседушки шелуги с повети или приметины с соломенной защитки. А то, гляди, и до тесовой амбарной крыши доберутся. Многие не любят обходить мимо заброшенной постройки. У кого плохо лежит, а у нас брюхо болит. От Тиханова до Пантюхина идут три дороги; одна торная, столбовая, чуть прихватывает дальний песчаный конец села и у самой околицы сворачивает в луга, минуя Тимофеевку, а там бежит вдоль сумрачного ольховского леса к далекому Богоявленскому перевозу; вторая дорога идет низом вдоль каменистой речки Пасмурки, как бы в обхват Пантюхина с другого "грязевого" конца, а третья виляет по овсам да оржам прямо на церковь, - она самая короткая - версты полторы всего, но по ней снуют пешие да верховые, на телеге ж редко кто ездит, разве что пьяный базарник, нализавшись в трактире, встанет во весь рост на наклестки; натянет вожжи и пойдет чесать напропалую, баб да девок пугать: "Разойдись, кому жизнь дорога!" Перед самой церковью глубоченный овраг, где оставила поломанные колеса не одна забубенная отчаянная башка. Кадыков поехал полевой стежкой; возле церкви спешился, привязал коня за длинную, отшлифованную руками до блеска коновязь, а сам прошел за церковную ограду в дальний угол, где под раскидистой березой была могила его отца. Нагнулся, очистил ладонью могильный камень от моха, оглядел надписи: отколов не было, буквы цельные, аккуратные, будто вчера только выбитые. Сверху под православным крестом славянской вязью стояла дата рождения и смерти, имя и отчество отца, а сбоку еще им самим была выбита надпись: "Вы там в гостях, а я уж дома". Чудак был родитель - подрядился у попа Афанасия подправить иконостас, отремонтировать двери, окна, алтарь в храме за могильное место в церковной ограде да за памятник, высеченный из белого известняка. Памятник этот, а в нем было пудов двадцать, приволок домой и хранил на дворе до самой смерти. Да, странный был человек, и религиозный и бунтарь одновременно, думал Кадыков, стоя у могилы. Он вспомнил, как в семнадцатом году летом пантюхинские мужики воевали с уездной милицией. А зачинщиком был его отец. Как раз накануне Троицы... Поехали они в Мучинскую дубовую рощу за молодняком. Отец передом. "Мужики, - говорит он, - поскольку царя нет, таперика распоряжаемся мы". Ну, заехали с краю, который поближе, и пошла щеповня... только роща загудела. Вот тебе является объездчик от управляющего хутором: "Пошто дубье дерем? Кто старший?" - "Я", - говорит Тимофей Кадыков. "Чье решение?" - "Наше... На сходе решили". - "Тогда, говорит, пойдемте к выборным и управляющему. Акт подпишем. Ему ведь тоже отчитываться надо. Лес-то помещичий". Управляющий Квашнин, а помещик Кривокопытов сидит далеко, где-то в Рязани. Его лес-то... "Ну да, был его..." Пойдем, подпишем. Пусть знает наших. Пошли с объездчиком Тимофей Кадыков да кум Епифаний Драный. Энтому не впервой, ходок бывалый по всем мужицким хлопотам. Его и драли не раз в волости за недоимки, отсюда и прозвище прилепилось. Пошли весело, ходко... Вот тебе, не прошло и часу - бежит Епифаний без фуражки, рубаха располосована, пупок наружу и орет: "Ребята, наших бьют". Ну, ринулись мужики на хутор, кто с топором, кто с дубьем... А там - тишина мертвая. Ворота на запоре, двери дубовые... Не дом - крепость. Стучат, грохают в окна, в двери. Ни звука. "Они в погреб его затащили! - кричит Епифаний. - Высаживай двери!" Подняли бревно от завалинки, раскачали - шарах в ворота! Они с крюков слетели. Ворвались на двор... Так и есть. Сидит в погребе Тимофей, связанный валяется, весь в синяках, и кляп во рту. Ах, туды вашу растуды!.. Скрутили, связали управляющего и двух скотников и давай им банки рубить: один шкуру на животе оттягивает, закручивает, а другой ребром шершавой ладони, что доской, по натянутой коже как шарахнет - "бух!". "А-ы-ы!" И лиловые, иссиня-кровавые потеки плывут, растекаются радужным переливом по вспухшей коже. Управляющий Квашнин - мужчина солидный, кожа белая, живот большой. Захватывали толстую брюшину его пятерней, били в две руки глухо, как в дежу с тестом. После трех банок он и голос потерял, только носом свистит да хрипом исходит. Этих кинули посреди двора связанными, Тимофея поставили на ноги. Ну, как - своим ходом пойдешь? Пойду... И только тут заметили объездчика - он на повети хоронился. Они было бросились за ним. Он через забор сверху-то маханул - да в сад. А там лошадь у него привязана была. Пока мужики очухались, выбежали со двора, он уж по дороге зацокал... Только пыль столбом. "Ну, мужики, таперика берегись, - сказать Тимофей. - Всей милицией явятся". - "Ня бойсь!.. Мы тебя не выдадим". На другой день у пантюхинской околицы появился милицейский патруль - шесть верховых с винтовками через плечо. Мужики заставили околицу телегами, набросали на телеги бороны зубьями кверху и сами залегли, кто с дробовиком, кто с берданкой, а кто и с вилами да с косой. Баррикада! - Выдайте зачинщика! - говорит старший наезда. - Не то отряд вызовем. Хуже будет. А те из-за своей засады: - Лес наш. Таперика мы сами хозяева. Подавайте в суд. Пускай рассудят по закону. Так они потоптались возле околицы, а приступом взять побоялись - не осилят. Чего их всего-то? Горсточка... Колами и то зашибут. Ладно, поехали по конопляникам, вдоль задов... Ну, думают пантюхинские, наша взяла, струсили. А те заметили щербину в огородных плетнях - заброшенную усадьбу Марфутки Погорелой - и сквозь эту брешь ворвались с гиканьем в село. Сорвали винтовки: "Расходись по домам! Стрелять будем!" Захлопали выстрелы, забрехали собаки, завизжали свиньи, бабы заголосили. Ну, прямо как на пожаре. Думали милиционеры - мужики, мол, дрогнут от такого внезапного удара с тыла, побросают свои дробовики да вилы и по домам разбегутся. Но не тут-то было... Пантюхинцы, услыхав выстрелы, как в штыковую бросились с обоих концов села с вилами наперевес. Ну, застрелили десяток, другой... А их сотни... Ревущая, разъяренная, неудержимая лавина. Сомнет и в землю втопчет. Постреливая в воздух, не спуская глаз с наседающих мужиков, милиционеры заворачивали коней и один за другим, как застигнутые облавой волки, ныряли в спасительный проран Марфуткиной усадьбы. Победа пантюхинцам обошлась почти бескровно, если не считать убитой свиньи да раненого деда Михея Каланцева, - шальная пуля прошила стену избы и задела ему ягодицу. Он лежал на печи... Мужики смеялись: "Ничего, Михей Корнеевич... Главное, бок не задела - спать можно. А сиделка тебе ни к чему. Похлебать щей и на боку можно. На печь подадут. Еще лучше". Но Тимофея Кадыкова все-таки взяли. Схватили его недели через две на тихановском базаре. Били при всем народе кнутами... Потом сорвали с него рубаху, связали руки и ноги и везли через все деревни по столбовой дороге в уездную тюрьму. Просидел он до глубокой зимы, пока власть не сменилась. Пришел больной, избитый... Покашлял месяца два да и помер. Гулкий скрежет церковных железных дверей заставил Кадыкова очнуться. Возле паперти собирался народ к заутрене - больше все молодайки в длинных полосатых поневах, в темных, в белую крапинку ситцевых платках, повязанных углом, по-старушечьи, да с белой перевязью широких рушников, приторочивших на весу перед грудью запеленатых младенцев. Судя по густо запыленным сапожкам да высоко шнурованным ботинкам-румынкам, можно было предположить, что пришли они издалека. И Кадыков вдруг вспомнил, что скоро Троица - самая пора исцеления больных младенцев. Пантюхинская церковь, срубленная из вековых дубов, стоявших когда-то на этом пустынном бугре, заложена была две сотни лет назад в честь Сергия Радонежского. В церкви хранились чудотворные мощи отца Сергия, изображенные на литом медном складне. Этот складень на красной ленте со святыми мощами надевали на страдающего младенца. Служили молебен... И с той поры замечали - либо дело шло на поправку, либо младенец исходил, истаивал за каких-нибудь два-три дня. Так и называлось это грозное приобщение - жить или помереть. Оттого и скорбны были материнские лики и в просторных одеждах преобладали траурные цвета - белый [раньше в России на помин надевали белые ширинки, платки и запоны] и черный. Кадыкову пришлось самому против воли своей пережить мучительные часы ожидания этих чудодейственных молебнов. В молодые годы жена его, Нюра, по какой-то темной непонятной болезни лишилась молока, и на глазах увядали, чахли младенцы: на ножках и ручках сводило до сухой собачьей щурбы кожицу, раздувался и стекленел животик, хоть по столу катайся. С застывшим испугом в округленных сдавленных криком глазах, носила детишек Нюра под святые мощи. Не выживали. На второй день умерла Настенька, на третий - Ванечка... А тот затаенный испуг в округлых глазах, тусменно-желтый болезненный цвет лица да вяло опавшие скорбные губы так и остались у Нюры с той поры, как наклеенная маска. Так и жили Кадыковы без детей... Расстроенный до слез этими скорбными воспоминаниями, Кадыков понуря голову вышел из церковной ограды и направился к коновязи. - Здорово, казак! - окрикнул его кто-то. Кадыков вздрогнул и оглянулся - по тропинке к церкви шел ветхий кривоногий псаломщик Степан Глазок и щурил радостно свое и без того морщинистое, как печеное яблоко, лицо. - Гляжу на лошадь и думаю: откентелева такой молодец прискакал? И лошадь породистая, и седельце вроде в серебряном окладе... Ан, оказывается, наш... Малайкина Соска. Пантюхинских прозвали Малайкиной Соской. Принесла молодайка младенца издалека под святые мощи да и заночевала возле церкви. А утром хватилась - нет соски. Вот она и спрашивает дьякона, отворявшего храм: - Отец дьякон, ты по церкви слонялся - малайкину соску не видал? - А что у тебя за соска? - Семь картох да хлеба ломоть... Так и пошла с той поры дразниловка: - Эй, пантюхинские! Кто из вас малайкину соску съел? А потом и прозвище прилепилось к каждому жителю села - Малайкина Соска. Степан подошел, протянул сухую детскую ручонку, поздоровались. - Прогуляться к нам ай по делу? - спросил Степан. - На избу свою хочу взглянуть, - ответил Кадыков, развязывая повод коня. - Случаем, сени не растащили на растопку? - А чего хитрого? И растащат. Бесплизорная изба что мертвец незахороненный, один смрад от нее. Поди, надоело по кватерам тихановским шататься? - Надоело, Степа, - весело сказал Кадыков, вскидывая свое легкое подтянутое тело в седло и разбирая поводья. - Эх, голубь заблудший! Тяни до своей голубятни, не то чужие сизари глаза выклюют... "А что, и впрямь, пожалуй, надо в Пантюхино переезжать, - думал Кадыков, удаляясь от церкви. Работа у него теперь подвижная. Нынче здесь - завтра там. Утречком иной раз и пробежаться до милиции нетрудно. А то на лошадке - обещали закрепить за ним одну лошадь. Вот и будет держать ее на своем дворе. - Приволье в Пантюхине лучше тихановского. Нюра гусей опять разведет, овец... Двор просторный, а дом сухой да теплый... Чего уж лучше? Скажу-ка я Нюре. Вот обрадуется", - совсем размечтался Кадыков. И, осмотрев свой высокий под тесовой крышей дом из красного лесу, найдя все в отличном состоянии, он решил твердо переехать в Пантюхино. А решив, завернул на пантюхинские луга, лежавшие между Святым болотом и Мучами. Трава стояла непрорезная - уж не проползет. "Мелкая, шелковистая, упругая под ветром - шерсть, а не трава! - радовался Кадыков. - Нет уж, дудки! Луговой надел в этом году он возьмет здесь, в Пантюхине. Хватит, пошатался по чужой стороне..." Крупной, машистой рысью, в добром расположении духа он быстро доехал до Больших Бочагов и свернул к мельнице Деминых. Увидев его, Федот остановил жернова, отряхнулся от белого мучного налета и пригласил Кадыкова в рубленый пристрой, вроде боковушки. Здесь он молча достал из деревянного настенного шкафчика школьную тетрадь, сложенную вдвое, и кинул ее на голый дощатый стол. - Тут все записано, что украли, - и пододвинул к столу табуретку. Кадыков мельком взглянул на тетрадь: - Я уже знаю... Мне начальник показывал вашу опись. Ты мне скажи насчет улики. - Какой улики? - Федот медленно, словно жернов, повернул голову, выкатил белки. - Где тюбетейка? - спросил строго Кадыков. - А-а, вон что... - Федот мотнул, как мерин, головой. - Ни хрена не стоит эта тюбетейка. - Почему? - Ездил я вчера к Васе Белоногому сам. - Ну и что? - В ту самую ночь, когда обокрали мой амбар, Вася был на лесозаготовках. Он работает уполномоченным от селькова... Заготовляет дрова и шпалы. Сотня человек у него работает. - Это еще ничего не говорит. Он мог ночью незаметно съездить, а утром вернуться. - Не мог... Во-первых, это далеко, верст сорок, а то и все пятьдесят будет. Сотню верст в телеге за ночь не сделаешь по нашей дороге. А во-вторых, он был в ту ночь с председателем селькова. Они деньги привезли лесорубам, получку... Ну и выпивали вместе. Я все разузнал. - А почему тюбетейку сразу не отдал начальнику угрозыска? Федот вздохнул и поглядел на Кадыкова по-бычьи, исподлобья: - Потому, мил человек, что он мой брат. Хотел знать наверняка. А потом заявил бы, будь спок. - Вот народ... Нарушают инструкцию по уголовному розыску, да еще успокаивают. Понимаешь ты, голова два уха? За такое сокрытие улики я на самого тебя должен протокол составлять. Может быть, ты все дело нам запутал. Федот и ухом не повел: - А кто тебе сказал про тюбетейку? - Это уж не твое дело... Расскажи подробней, что украдено, при каких обстоятельствах? - А чего тут рассказывать. Вон все записано, - кивнул он на тетрадь. - Амбар стоит на выгоне - съездий, посмотри. А мне некогда, меня люди ждут. Извиняй. И Федот толкнул ногой легкую скрипучую дверь. 8 Поскольку в Тиханове базары собирались по воскресеньям, то на Троицу, как говаривали тихановцы, сам бог велел торговать. Готовились к этому дню загодя - лавочники товары свои раздавали по лоточницам, накладут всякой всячины: и ленты, и кружева, и платки, и духи, и пудру, и брошки... Саквояж наложат - только бери. Запишут в тетрадку, распишись и ступай, торгуй на счастье. Выручка будет - расплатишься, а нет - до другого базара откладывай. Трактирщики квас варят, пиво привозят. Да что там пиво! Вином церковным подвалы забивали - бочками накатывали. А уж русско-горькой все буфеты уставят, хоть казенку закрывай. Правда, за последние годы поубавилось частных магазинов в Тиханове, но полдюжины еще торговало, да два трактира устояло, один артель на паях держала, второй - Семен Дергун, худоногий касимовский летун; снимал он мирское здание, построенное еще накануне мировой войны. Зато уж чайных открывалось в этот день по доходу: с утра глядишь - десять пары пускают, а под вечер - все пятнадцать насчитаешь. А чего хитрого? Самовары разожгли, столы накрыли да мальчика в белом фартуке в дверях поставили. Вот и половой: "Дяденька, чайку испить! Калачи ситные, кренделя сдобные! Сухарики молочные!.." Заходи, присаживайся, хоть в одиночку, хоть артелью-обозом. Места хватит, дома в Тиханове просторные. Вода дешевая - три копейки заварной чайник, а калачей ситных - из калашных да булочных натаскали. Их в Тиханове целых три - выбирай на вкус. А хочешь - и колбаски подадут хоть чайной, хоть копченой... Отрежут коляску - ломоть - в блюдце не умещается, так чесноком шибанет, что дух замыкает. А ежели ты, к примеру, из Агишева приехал и тебе больше по душе сухая конская, пожалуйста, изволь конской... Так просушена, что без ножа зубы обломаешь. Пашка Долбач для всех старался и татар не забыл. И пошло с утра, повалило со всех концов в Тиханово великое множество пешего и конного люду: от кладбищенского конца мимо двух церквей вдоль железной в крестиках ограды потянулись "залесные глухари" из Гордеева да Веретья, из Тупицына, из Лысухи, Шумахина, Краснова... Эти все в домотканом да в лаптях, - на мужиках суровые рубахи с расшитыми отложными воротниками, с жесткими стоячими гайтанами, с петухами по подолу; бабы в тройном облачении: снизу рубаха полотняная белая с красными ластвицами - широкими врезками под мышкой на пухлых вышитых рукавах; на рубаху надевается в ярких разноцветных полосах суконная юбка - понька, а поверх всего - белый запон - урезанный сзади по талии сарафан с кумачовым обкладом по вороту, с черной вышивкой и множеством блестящих стеклянных пуговиц до самого подола. Да еще пояс плетеный, шириной в три пальца с длинными яркими кистями, свисающими на правое бедро... А ноги у всех толстые, обутые по-зимнему в белые онучи да в лапти-семирники. - Эй, Ниноцка! Заходи ноги погреть, на пецку посадим, - дразнили их тихановские. Все залесные цокали и якали, но зато называли друг друга уважительно: Васецка, Манецка... - Водохлебы! Самоварники! - кричали те в ответ. - Вы квасом стены конопатили!.. Залесные ходоки бойкие: один едет, трое идут. Возы у них громоздкие - не больно и усядешься: кадки да жбаны, самопряхи, ступы с пихтелями, пахтаницы, воробы, дуплянки, ложки и ковши, доньцы, гребни чесальные, веретена... И поверх всего связки желтых хрустящих лаптей с медовым сытным запахом. Обочь залесным, с другой стороны церковной ограды, от Лепилиной кузницы, стоявшей на бугре у въезда в село, вливался в Тиханово другой поток торговых гостей; эти все больше ехали от Пугасовского черноземья, от городской станции далекой железной дороги, ехали по большаку в тарантасах, в бричках, на широких ломовых дрогах, ехали и на рысаках, и на битюгах, и даже впристяжку, на паре... Везли рожь, муку, пшено и гречку, везли селедку в бочках и воблу сушеную в мешках, а то и навалом, тянули за телегами коров и телят, везли в кошелках гусей, индюшек, поросят, а в тележных задках, притрушенные свежескошенной травой, лежали связанные свиньи. Этот живой и темный поток с коровьим мычанием, с поросячьим визгом и звонким гусиным гагаканьем обгоняли торопливые крылатки пугасовских извозчиков; везли они китайцев с белыми корзинами, с пухлыми кожаными саквояжами, набитыми пугачами и пробками, рожками и дудками, разноцветными фонариками, райскими птичками и пронзительно кричащими надувными чертиками: "Уйди! Уйди! Уйди! Уйди!" - Ходя, соли надо? - роняли китайцам с возов. - Шибако гулупый... тебе, цхо! - отвечали китайцы, обнажая крупные желтые зубы, и сердито плевали под колеса. А навстречу этим юго-западным колоннам двигались в село с севера, с востока, с юга такие же бесконечные вереницы людей и повозок, словно по единой команде сходилось одно большое войско на шумный бивак, чтобы разобраться, построиться толком и разом, дружно ударить по врагу. Здесь были свои и драгуны, и уланы, и гусары - с высокомерием истинных аристократов поглядывали на залесную публику речники. Эти не поедут в домотканых рубахах да в лаптях на базар: мужики в фуражках с лакированными козырьками, в яловых сапогах, а то еще и в хромовых; да с галошами, в костюмах-тройках, а если нет жилетки, то пиджак нараспашку, чтобы брючные подтяжки видны были. Вот мы как, по-городскому! И бабы у них в шелковых платках, в сапожках да в ботиночках на высоком каблуке, юбки длинные, широченные, в складках - шумят, что твои кринолины. И скот гонят отменный, коровы гладкие, пестрые холмогоры да симменталы, до рогов не достанешь, не коровы - буйволицы. А что ж такого? Эти желудевские да тимофеевские по сто возов одного сена накашивают. Вот оно что значит луга-то под боком. Да и река прибыль дает - на пароходах ходят, лес сплавляют. И торговля не последнее дело. Оттого и нос воротят и кричат презрительно с высоких телег каким-нибудь пантюхинским пешеходам с заплечными корзинами: - Эй, родима, чего несешь, кунача аль макача? Мало-помалу эта разношерстная масса людей, напиравшая в село со всех концов, растекалась по улицам и площади, перемешивалась, занимала свои ряды, палатки, коновязи... И шумный пестрый российский базар принимал свои привычные очертания и формы: самая длинная, Сенная улица в зимнее время сплошь заставлялась возами с сеном в ряд по четыре (три рубля за воз, а в возу тридцать пудов), теперь, в весенне-летний сезон, становилась конной - сюда сходились барышники и цыгане, коновалы и кузнецы, подрядчики и скотогоны; здесь шумно и долго ладились, хлопали по рукам и совали ладони через полу, тыкали коням в бока, дули в ноздри, заглядывали в зубы; а на соседней улице в Нахаловке шел такой же шумный и азартный торг скотом: "А ну дай руку? Ну, сунь палец... Чуешь, по сгиб ушел?.. Вот колодец так колодец!..", "А хвост какой? Возьми, говорю, хвост! На три казанка ниже колена! Это тебе не порода?" Зерном, мукой - и пшенной, и пшеничной, и ржаной - забиты две улицы, прилегающие к церкви. Вся площадь центральная застроена татарскими дощатыми корпусами: здесь и краснорядцы с шелками да сукнами, с батистом, сатином, с коврами, с персидскими шалями; здесь и татары-скорняки да меховщики с каракулем черным и серым, с куньими да бобровыми воротниками, с красными женскими сапожками, с мягкой юфтью и блестящим хромом, с твердыми, громыхающими, как полированная кость, спиртовыми подошвами. А вокруг них в легких палатках на фанерных полках расположилась шумная ватага лоточниц, своей яркой и пестрой россыпью товаров уступающая разве что одним китайцам. А на окраине площади, прямо на земле, на разостланных брезентах раскинули свои товары горшечники и бондари, жестянщики и сапожники; перед ними горы лаптей и драного лыка в связках, горшечные пирамиды, радужные переливы свистулек, петухов, глиняных барынь, расписных чайников, кадок, самопрях... А там еще мясные и рыбные ряды, целиком забившие Сергачевский конец, да на улице Кукане два ряда - медовый да масляный. Мед сливной и сотовый: гречишный, липовый, цветочный. А в грузных серых торпищах тут же продавались семечки ведрами. И горланили, соперничая, пантюхинские блинницы да пирожницы с тихановскими черепенниками: у одних корчаги со сметаной и чашки да тарелки с блинами, у других подносы с черепенниками. - Родимый, бери блинка! Ешь, кунай в корчагу! - А макать можно? - Макай, макай... - Так что продаешь, макача аль кунача? - А мы черепенники! Теплые черепенники... Мягкие, воздушные... - кричали вперебой тихановские молодайки, поднося на большом противне принакрытые полотенцем, дымящиеся, коричневые, похожие на маленькие куличи, ноздрястые черепенники, испеченные из гречневой муки. Рядом с черепенниками бутылка конопляного масла с натянутой на горлышке продырявленной соской. Прохожий бросает на противень пятачок, берет мягкий, пахнущий гречневой кашей черепенник, разламывает пополам и подставляет дымящиеся ноздрястые половины: - Голуба, посикай-ка! Молодка берет бутылку и брызгает маслом на черепенник, отсюда и прозвище: - Эй, ты, посикай-ка, подь сюда! Черепенники парные? - Ой, родимый, духом исходят... Только рот разевай. А над всем этим людским гомоном и гвалтом, над поросячьим визгом и лошадиным ржанием, над ревом и мычанием, над петушиными криками, над тележным грохотом и скрипом колес величаво и густо плывут в вышине тяжелые и мерные удары большого церковного колокола: "Бам-м-м! Бам-м-м!" Это корноухий церковный звонарь Андрей Кукурай, принаряженный по случаю праздника в черный суконный костюм и хромовые сапоги с галошами, с высокой колокольни под зеленой крышей посылает прихожанам господний благовест, приглашая к обедне в раскрытый храм, где входные врата и двери, иконы и клирос увиты зелеными ветвями берез; а на паперти, на изразцовом церковном полу густо раструшена только что скошенная трава, отдающая горьковатым свежим запахом сырости. Андрей Иванович Бородин вывел на Сенную улицу в конный ряд своего трехлетнего жеребенка Набата; ведет его под уздцы, шаги печатает прямехонько, точно половица под ним, а не дорога, сапожки хромовые, косоворотка сатиновая, прямой, как солдат на смотру, и жеребенок гарцует, ушами прядает. Картина! Темно-гнедой, с вороненым отливом по хребтине, грива стоит щеточкой, челка на лбу... Оброть с медными бляшками, с наглазниками, чтоб в сторонку не шарахался от каждого взмаха руки напористого барышника. Эй, православные, посторонись, которые глаза продают! Не успел Андрей Иванович толком привязать жеребенка, как ринулся к нему бородатый хриплый цыган в белой рубахе и длинных черных шароварах, почти до каблуков свисавших над сапогами. - Хозяин, давай минять? Твой молодой - мой молодой. За цыганом вел мальчик круглого игреневого меринка. - Хрен на хрен менять, только время терять, - ответил Андрей Иванович. - Ай, хозяин!.. Пагади, не торопись. У тебя двугривенный в руке - я тебе целковый в карман кладу. - Иди ты со своим целковым... Чертова деньга дерьмом выходит. - Ай, хозяин! Ты пагляди, не копыта - камень. Гвоздь не лезет... Ковать не надо, - азартно хвалил за бабки своего мерина цыган. - Эй, цыган, чавел! Не в те двери стучишься, - окликнул цыгана желудевский барышник, известный на всю округу по прозвищу Чирей. - Здесь именная фирма, понял? Здоров, Андрей Иванович, - протянул он руку Бородину и кивнул на жеребенка: - Объезженный? - Да... Весной даже пахать пробовал. - Как в телеге ходит? На галоп не сбивается? - Рысь ровная... идет, как часы... Можно посмотреть. - Понятно! - Чирей худой и суровый на вид, в белесой кепке, натянутой по самые рыжие брови, нагнулся и быстро ощупал ноги Набата, хлопнул по груди, схватил пальцами за храп и так сдавил его, что лошадь ощерилась... - Ну, что ж, - сказал, окидывая взглядом жеребенка. - Коротковат малость, и зад вислый. - А грудь какая? А ноги? - сказал Андрей Иванович. - Грудь широкая. Сколько просишь? - Для кого ладишься? Для приезжих или своих? - Свояк просил. Лошадь стара стала, татарам на колбасу продал. - А что сам не пришел? Хворый, что ли? - Слушай, ты лошадь продаешь или милиционером работаешь? - Я ее три года растил. Хочу знать - в какие руки попадет. Чирей растопырил свои длинные пальцы с рыжими волосами: - А что, мои руки дегтем мазаны? - Так бы и говорил - через твои руки пойдет. А там что будет делать - камни возить или на кругу землю толочь - это тебя не касается. Чирей осклабился, выказывая редкие желтые зубы: - Ты чего? На поглядку под закрышу хочешь его поставить, да? Чтоб овес на дерьмо перегонял... Ну, сколько просишь? - Две сотни, - хмуро ответил Андрей Иванович. - Вон как! Ты что, и телегу со сбруей отдаешь в придачу? - Ага. И кушак золотой на пупок. Скидывай ремень! - Это кто здесь народ раздевает? При белом свете! - послышался за спиной Андрея Ивановича частый знакомый говорок. Он вздрогнул и обернулся. Ну да!.. Перед ним стоял Иван Жадов, руки скрестил на груди, глаза нагло выпучил и ухмылялся. А за ним - шаг назад, шаг в сторону, руки навытяжку, как ординарец за командиром, стоял в серой толстовке и в сапогах Лысый. На Иване белая рубашка с распахнутым воротником, треугольник тельняшки на груди и брюки клеш. Андрей Иванович тоже скрестил руки на груди и с вызовом оглядывал их. - Нехорошо как-то мы стоим, не здороваемся... Не узнаешь, что ли? - спросил Жадов и обернулся к Лысому: - Вася, тебе не кажется, что этот фрайер, который скушать нас хочет, вроде бы жил на нашей улице? - Он, видишь ли, с нашей Сенной переехал в Нахаловку, а там народ невоспитанный. - Вон что! - мотнул головой Жадов. - Он с нашей улицей теперь знаться не хочет. - Ваша улица та, по которой веревка плачет, - сказал Андрей Иванович. - А Сенную вы не трогайте. - За оскорбление бьют и плакать не велят, - процедил сквозь зубы Жадов. - Начинать? - Лысый сделал шаг вперед и нагнул голову. Андрей Иванович ни с места, только ноздри заиграли да вздулись, заалели желваки на скулах. - Вы чего, ребята? С ума спятили! - сказал Чирей. - Заткнись! - цыкнул на него Жадов. - Ты давай не фулигань! - заорал вдруг Чирей. - Не то мы тебе найдем место... - Отойди! - надуваясь и багровея, сказал Жадов. - Нет уж, это извини-подвинься. Я ладился, а вы подошли. Вы и отходите. Я первым подошел - и право мое! - горланил Чирей. - У нас свои счеты, понял ты, паскуда мокрая! - давился словами Жадов. Чирей раскинул губы раструбом, как мегафон: - Плевать мне на твои счеты. Ты нам свои законы не устанавливай. Здесь базар, торговое место... Эту скандальную вспышку, уже собравшую толпу зевак и грозившую разразиться потасовкой, погасил внезапно появившийся Федорок Селютан. Он ехал в санях по Сенной, стоял в валенках на головашках, держался за вожжи и орал на всю улицу: В осстровах охотник целый день гуля-а-ет, Если неуддача, сам себя ругга-а-ет... Увидев скандальную заваруху возле Андрея Ивановича, он спрыгнул с головашек, растолкал толпу зевак и попер на Жадова: - Ванька, ты на кого лезешь? На Андрея Ивановича? На охотника?! На друга моего?! Да я тебя съем и в окно выброшу. А был Федорок хоть невысок, но в два обхвата и грудь имел каменную; в Лепилиной кузнице на спор ставили на грудь Федорку наковальню и десять подков выковывали. - Он, гад, про меня слухи распускает, - вырывался из цепких объятий Федорка Жадов. - Он треплется, будто я кобылу его угнал. - Конь-кобыла, команда была - значит, садись. Пошли! Садись ко мне в сани, - теснил Федорок Жадова. - Поедем горшки давить. Так и увел... Не то уговором, не то силой, но обхватил Жадова за пояс, затолкал в сани, сам прыгнул на головашки и заорал на всю улицу: В осстровах охотник целый день гуля-а-ет!.. На Федорке была длинная из полосатого тика рубаха, похожая на тюремный халат. Неделю назад он на спор въехал верхом на лошади в магазин сельпо; поднялся по бетонной лестнице на высокое крыльцо, потом проехал в дверь, чуть не ободрав голову и спину, и остановился прямо у прилавка. На этом прилавке ему отрезали тику на рубаху, что он выспорил. "А носить будешь?" - "Буду. Пусть привыкают к тюремному цвету. Все там будем", - смеялся Федорок. И надел-таки тиковую рубаху и поехал горшки давить. Горшечники не обижались на него, платил он аккуратно. А с Жадовым Андрей Иванович встретился второй раз вечером в трактире. В общественный трактир - высокий двухэтажный дом посреди площади - собирались под вечер все свои и приезжие конники: владельцы рысаков, объездчики и просто игроки и пьяницы. Андрей Иванович любил накануне бегов посидеть в трактире, послушать шумных толкачей, завязывающих в застольных компаниях отчаянные споры, которые заканчивались то азартными ставками на того или другого рысака, то всеобщей потасовкой. Толкачей, которые погорластей да позабористей, подговаривали потихоньку, подпаивали, а то и нанимали за тайную ставку участники бегов. Андрей Иванович не больно поддавался азарту толкачей, он сам понимал толк в рысаках, играл "по малой" и ставки делал перед самым запуском рысаков. Когда он поднялся по винтовой чугунной лестнице на второй этаж, там уже стоял дым коромыслом: просторный зал с высоким потолком, с фигурным карнизом, с лепным кружалом над многосвечной пирамидальной люстрой потонул и растворился в табачном дыму; официанты в белых куртках с задранными над головой подносами выныривали, как из водяного царства, и снова растворялись; редко висевшие на стенах лампы выхватывали вокруг себя небольшой клок мутного пространства, и в этом таинственном полусвете сидевшие за столами казались заговорщиками с мрачными лицами. Пытались зажечь люстру - свечи гасли. Открывали все окна - никакого движения - природа застыла в тягостной душной истоме, ожидая грозу. Зато здесь, в пивном зале, бушевали словесные вихри и гром летал над головами. Андрея Ивановича кто-то поймал за руку и потянул к столику. Он оглянулся. - Ба-а! Дмитрий Иванович. - Садитесь к нам! - сказал Успенский. Ему пододвинули табурет, потеснились. Андрей Иванович присел к столику. Кроме Успенского он признал только одного Сашу Скобликова из Выселок, добродушного, медлительного малого с тяжелыми развалистыми плечами да с бычьим загривком. Остальные двое были незнакомы Андрею Ивановичу. Он поздоровался общим кивком и поглядел на Успенского: кто, мол, такие? - Это мой давний приятель Бабосов, учитель из Климуши, - указал тот на своего соседа, успевшего захмелеть. Бабосов только хмыкнул и головой мотнул, но глядел себе под ноги; он вспотел и раскраснелся, как в лихорадке, бисеринки пота скатывались по его морщинистому лбу и зависали, подрагивая, на белесых взъерошенных бровях. - А это Кузьмин Иван Степанович, - кивнул Успенский на хмурого чернявого мужика с высокой шевелюрой, в галстуке и темном костюме. - Бывший богомаз, бывший преподаватель по токарному делу в бывшем ремесленном училище. А теперь - учитель Степановской десятилетки. И я тоже... И он, и он, - Успенский по очереди обвел глазами своих застольников. - И этот богатырь и наследственный воитель, - ткнул в плечо Скобликова, - мы все - новые педагоги новой десятилетки. Все, брат. Рассчитался я с вашей артелью. Прошу любить и жаловать, - Успенский был заметно под хмельком и чуть подрагивающей рукой стал наливать водку Андрею Ивановичу. - Мы сегодня угощаем. У нас праздник. - Я тоже могу угостить. И у меня удача, - сказал Андрей Иванович, принимая стопку. - Что? Уже на облигации выиграл? - хмыкнул Бабосов. - Николай, окстись! - сказал Успенский. - Андрей Иванович патриот. Он из своего кармана кладет в казну, а мы с тобой из казны тянем в свой карман. - Дак каждый делает свое... как сказал Карел Гавричек Боровский. А, что? - Бабосов сердито оглядел приятелей. - Скажем, пан, открыто: крестьяне жито из дерьма, а мы дерьмо из жита. - О! За это и выпьем, - поднял стопку Успенский и чокнулся с Андреем Ивановичем. Все выпили. - Так что у тебя за удача? - спросил Успенский. - Жеребенка продал, третьяка. - За сколько? - За сто семьдесят пять рублей. - Хорошие деньги. Играть на бегах будешь? - спросил Успенский. - По маленькой, - улыбнулся Андрей Иванович. - Во! Учись у них, у дуба, у березы... У крестьян то есть, - сказал Бабосов. - Он и удовольствие справит, и деньги сохранит. Поди, поросенка поставишь на приз-то? - спросил Андрея Ивановича. - Я не голоштанник, - ответил тот, оправив усы. - Могу и в долг дать. - О-о! Богатый у нас народ... - Бабосов с удивлением оглядел Андрея Ивановича мутным взором. - А ты подписался на второй заем индустриализации? - Ну, чего прилип к человеку! - толкнул его Кузьмин. Тот оглянулся, извинительно осклабился и вдруг загорланил: Нам в десять лет Америку догнать и перегна-а-ать... Давай же, пионерия, усердней шага-а-ать! Ать, два - левой! - Опупел ты, что ли? - рассердился Успенский. - А что, не нравится песня? Наша трудовая песня не нравится, а? - Тут где-то ходит милиционер Кулек, - сказал Успенский. - Он тебя за неуместное употребление передовой песни-лозунга посадит в холодную, к Рашкину в кладовую. Понял? - Ах, Дмитрий Иванович, политичный вы человек... Значит, ваше служебное ухо раздражает мое патриотическое пение? А почему? Слова не те? - Да перестань наконец! - ткнул опять Бабосова под ребро Кузьмин. Тот поморщился и опустил голову на локоть. - Какой расклад? - спросил Андрей Иванович. - На кого больше ставят? - Поздно Ты пришел. Тут такое творилось... И содом и умора, - усмехнулся Успенский, наливая в стопки. - Васька Сноп с толкачом Черного Барина подрались. - А Сноп от кого? - спросил Андрей Иванович. - От Квашнина. Жеребец новый... С конезавода привез. Говорят, чуть ли не из Дивова. Ну, Васька Сноп тут нагонял азарту. Второй приз, говорит, в Рязани взял. А ему этот толкач... Чей-то климушинский и сказал: он, мол, у вас мытный. Ему Васька промеж глаз как ахнет. Вот тебе, говорит, мыть не отмыть. Ну и синяк во всю переносицу. Тот, климушинский, как схватил Ваську за ворот, так спустил с него рубаху. Сноп в одних штанах остался. Кулек отвел обоих в кладовую. - А ты видел жеребца Квашнина? - спросил Андрей Иванович. - Видел... Орловский, караковый... Статей безукоризненных. Идет чисто... Но каков он в деле? Черт его знает. Ставят на него хорошо. - Поглядеть надо... - сказал Андрей Иванович. - Я больше русских люблю... Думаю, ставить на Костылина. - А Боб? Орловский, но какому русскому уступает? - Что Боб? Федор Акимович всего один раз и приезжал-то на нем. Да и то Костылина не было. - Потому, говорят, и не было. Струсил твой Костылин. - Ну вот, завтра поглядим... Сколько заездов будет? - Четыре по четыре. Всего шестнадцать рысаков. Да заключительная четверка из победителей. - Колокол, вышка поставлены? - спросил Андрей Иванович. - Все на месте, - сказал Успенский. - Да, веселые дела... - Андрей Иванович поднял стопку. - Вот и мы пришли в самый раз повеселиться, - раздалось за спиной Бородина. К столику незаметно подошли Жадов с Лысым. Все обернулись к ним, даже Бабосов поднял голову: - Это чьи такие веселые? - Сейчас узнаете, - сказал Жадов и схватил обеими руками за шею Андрея Ивановича. Бородин выплеснул с силой водку в лицо Жадову. Тот захлебнулся от неожиданности и ослеп, машинально схватившись рукой за глаза. Андрей Иванович ударил снизу головой в подбородок Жадова, тот, взмахнув руками, отлетел к соседнему столику. Но, воспрянув, заревев, как бык, свирепо прыгнул на Бородина. Тот увернулся, и Жадов всем корпусом грохнулся об столик. Загремели, разлетелись со звоном бутылки и тарелки. Хрястнула отломанная ножка. Ухватив ее обеими руками, Жадов поднялся опять и, как дубиной, со свистом закрутил над головой. - Убью! - завопил он, отыскивая глазами Бородина. Но перед ним вырос, заслоняя свет от висячей лампы, Саша Скобликов: - Брось ножку, или башку оторву! - А-а! - захрипел Жадов. - И ты туда же. У-ух! Скобликов нырнул к Жадову, ножка со свистом прочертила дугу над его головой, а на втором замахе Саша, как граблями, поймал левой пятерней руку Жадова, поднял ее кверху, заломил, а правой наотмашь, вкладывая всю силу своего могучего корпуса, ударил Жадова в открытое лицо. Тот отлетел к стенке, сбив висячую лампу. Где-то раздался тревожный свисток, и звонкий голос Кулька покрыл весь этот гвалт и грохот: - Прекра-атить! Или всех пересажаю... В полумраке Успенский поймал за руку Андрея Ивановича и потянул к выходу, приговаривая на лестнице: - Пошли, пошли... Не то и в самом деле заберут... Бабосову на пользу - протрезвеет в кладовой. Сашке тоже не беда. Он молодой. Ему самое время по холодным сидеть. Славы больше. А нам позорно... На улице было темно и тихо, накрапывал дождь. У Андрея Ивановича от возбуждения постукивали зубы. Успенский запрокинул лицо в небо и вдруг рассмеялся: - Ну и потеха... Где ты научился так драться? - Где же? На нашей улице. Помнишь, как стенка со стенкой сходились: "Мы на вашей половине много рыбы наловили"? Да, ведь ты поповский сын. Ты в наших потасовках не бывал. - Пошли! А то их сейчас выводить начнут. И нас зацепят. - Постой, а ты расплатился? Кто у тебя был официантом? - Мишка Полкан. Расплачусь... Ну, до завтра... Встретимся на бегах. От десятидворной Ухватовки, тихановского хутора, созданного в первые годы нэпа, тянулся версты на две непаханый широкий прогон, по которому гоняли стадо на прилесные пастбища Славные. Здесь же, на этом прогоне, устраивались по праздникам бега и скачки. Лучшего места для таких состязаний и не подберешь: ни выбоин, ни ухабов, ни колесников - все ровно затянуто плотной травой-муравой, лишь узенькие тропинки пробиты в ней, как по линейке; посмотришь от Ухватовки - тянутся они до синего лесного горизонта, как веревки на прядильном станке у самого лешего. Во всю длину с обеих сторон прогон обвалован, да еще канавы прорыты за валами; ни талые воды, ни дожди не страшны ему. А ширина - десять рысаков пускай в ряд, все поместятся. На другой день с самого утра валом валит сюда разряженная публика - все больше мужики да молодежь, одни на лошадей поглядеть, другие себя показать. Ребятня верхом - красные да синие рубашонки пузырем дуются на спине, в конских гривах ленты вплетены, на лошадях ватолы разостланы, а то и одеяла, что твои чепраки! Гарцуют друг перед дружкой, то цугом пойдут, то в ряд разойдутся. Словно всякому показать хотят: "Берегись, кому жизнь дорога!" Но вот все съехались в конец села, сгрудились бестолково у церковной ограды и долго, шумно, с матерком разбирались - каждый норовил попасть в головную часть, чтобы поскорее окропиться и ускакать снова на прогон. Наконец разобрались в длинную, на полсела, вереницу и замерли. От церкви на Красный бугор за ограду выносят стол, покрытый сверкающей, как риза, скатертью. На него кропильню ставят - серебряный сосуд с распятьем, воды святой наливают из хрустального графина. Потом выходят попы с хоругвями, за ними хор певчих, как грянут: "...Видохом свет истинный прияхом духа небесного", - листья на деревьях замирают. А там уж заерзали в нетерпении целые эскадроны вихрастой конницы - глазенки горят, поводья натянуты... Кажется, только и ждут команды: "Поэскадронно, дистанция через одного линейного, рысью а-а-аррш!" Наконец священник подходит к столу, окунает крест в святую воду и, обернувшись с молитвой к народу, широким вольным отмахом осеняет крестом свою паству и торжественно распевно произносит: - Пресвятая Троица, помилуй нас, господи-и-и! А хор в высоком и звучном полете далеко разливается окрест: - Очисти грехи наши, владыка, прости беззакония наши... И мало понимающие этот смысл, но присмиревшие от торжественного пения ребятишки и успокоенные кони бесконечной вереницей потянутся мимо кропильного стола. А как только попадут на них брызги святой воды, воспрянут, словно пробужденные от сна, натянут поводья и с гиканьем понесутся по пыльной столбовой дороге мимо кладбища на широкий прогон. Федька Маклак еще с утра договорился с Чувалом и Васькой Махимом - после кропления лошадей мотануть на Ухватовский пруд, где их должны поджидать ребята с Сергачевского конца. Накануне вечером на посиделках у Козявки Маклак бился об заклад, что обгонит Митьку Соколика. Постановили всем сходом: кто проиграет, пойдет к сельповскому магазину и сопрет из-под навеса рогожный куль вяленой воблы. Махим с Чувалом попали на кропление почти в хвост колонны, и пока их Маклак ждал возле кладбища, с досадой заметил, как прокатили в качалках на резиновых колесах полдюжины рысаков по направлению к прогону. - Эх вы, хлебалы! - обругал он опоздавших приятелей. - С вами не на скачки ехать, а лягушек только пугать. - Чего такое? - вытаращил глаза Чувал. - Чего? Рысаки на прогон подались. - Ну и что? - Тебе-то все равно, а мне помешать могут. - Кто? - Нехто... Отец. Кто ж еще? Маклак дернул поводьями, свистнул, и Белобокая почти с места взяла галопом. На берегу Ухватовского пруда, возле одинокой задичавшей и обломанной яблони, оставшейся от большого барского сада, стояли их соперники. Их тоже было трое; Митька Соколик сидел на крупном мышастом мерине, почти на голову возвышаясь над Маклаком, хотя ростом они были ровные. - Мотри, Маклак, держись дальше, а то мерин Соколиков копытом до твоей сопатки достанет, - смеялись сергачевские. - Волк телка не боится, - отбрехивались нахаловские. Ехали рысцой к прогону, держались кучно, переговаривались. - Как будем обгоняться? На всю длину прогона? - спросил Соколик. - Поглядим по месту, - солидно ответил Маклак. - Кабы рысаки не помешали. - А мы вдоль вала... Кучнее пойдем. Много места не займем, - сказал Чувал. - Тогда надо хвосты перевязать, - предложил Махим. - Не то обгонять станешь, соседняя лошадь мотнет хвостом, - глаза высечет. - Это дельно, - согласился Соколик и первым спрыгнул с мерина. Он был сухой, жилистый, какой-то прокопченный и скуластый, как татарин. За ним поспрыгивали и остальные. - Мой папаня говорит: если чертей не боишься, завяжи хвост у лошади, - сказал Махим. - Что ж, твоя лошадь хвостом крестится? - спросил Чувал. - А как же, - ответил Махим. - Ты погляди, как она бьет хвостом: сперва направо, потом налево, а то вверх ударит по спине и вниз опустит, промеж ног махнет. Вот и получается крест. - Ну, а если завяжешь? - спросил Маклак. - Завязанный хвост крутится, как чертова мельница... - Зачем же ты завязываешь? - спросил Соколик. - Папаня говорит - завязанный хвост скорость прибавляет. - Ну и мудер твой папаня, - улыбаясь, сказал Соколик. Решили так: четыре лошади получают по одному очку, а две лошади спорщиков Маклака и Соколика по два каждая. Значит, чья команда наберет больше очков, та и выигрывает. Проигравшие вечером идут за воблой. На прогоне их остановили с красными повязками на рукавах кузнец Лепило и сапожник Бандей. - Вы куда? - спросил Бандей. - За кудыкины горы... - недовольно ответил Маклак. - Ты, конопатый тырчок, говори толком. Не то стащу с лошади да уши нарву, - погрозил ему своим кулачищем Лепило. - Что ж нам - обгоняться нельзя? - обиженно спросил Маклак. - Раньше надо было думать. Видишь - рысаков пустили на разминку. По прогону и в самом деле рыскало с полдюжины жеребцов, запряженных в легкие коляски; возле Ухватовки стояло еще несколько рысаков, окруженных большой толпой. Со всех концов к прогону подходил народ; тянулись и от Тиханова, и от невидимого Назарова, и даже от залесной Климуши. Вдоль прогона на высоких травяных валах, тесня и толкая друг друга, стояли сплошные стенки людей, а там, вокруг далекой бревенчатой вышки с колоколом, народу было еще больше. - Дядь Лень, мы вдоль вала проскочим... Можно? - спросил Чувал. - Вы отсюда попрете, а какой-нибудь жеребец навстречу вам выпрет от вышки... Что будет? Ну? И себе башки посшибаете и другим оторвете, - сердито отчитывал им Лепило. - Выходит - вам праздник, а нам - катись колбасой? Вы, значит, люди, а мы гаврики? - спрашивал Маклак. - На скачки объявлен перерыв... Понял? - отрезал Лепило. - А кто его устанавливал? - Не ваше дело... У вас есть две ноздри, вот и посапывайте... Ребята сникли и с затаенной тоской глядели на прогон. - Вот что, огольцы, - пожалел их Бандей. - Дуйте вдоль вала гуськом... Но потихоньку... А там, за вышкой, еще много места. Становись от вышки и гоняй до самых ухватовских кустьев. - Спасибо, дядь Миш!.. Ребята вытянулись гуськом и легкой рысцой покатили вдоль стенки народа. Возле самой вышки Маклак заметил в толпе отца; тот стоял рядом с Успенским и Марией и разговаривал с ними. Вдруг он обернулся и махнул Федьке рукой. Делать нечего, надо останавливаться. Маклак подъехал к толпе, из которой вышел Андрей Иванович. Он был сердит: - Ты чего это хвост перевязал кобыле? Ты что задумал, обормот? - Ничего... Так я... Ехал по лужам... чтоб хвостом не пачкала. - Ты у меня не вздумай обгоняться! Увижу - ремнем отстегаю при всех. Куда едете? - Девок встречать... С березкой пойдут из леса. - Слезай! Развяжи хвост... Маклак, хмурясь, слез и торопливо стал развязывать хвост... Когда он догнал приятелей, они уж взяли изготовку для скачек, поравнявшись в ряд. - Стоп! - сказал Маклак, подъезжая. - Отец засек. Здесь все видно. Не пойдет... - А где же? - спросил Соколик. - Поехали на Славные, - предложил Чувал. - Там кочки, - сказал Маклак. - А вдоль березняка? К питомнику Черного Барина, - не сдавался Чувал. - Это сойдет, - охотно согласился Маклак. - Поехали! Они обогнули ухватовские кусты и по выбитому, как ток, закочкаренному пастбищу свернули к хутору Черного Барина, стоявшему на опушке березовой Линдеровой рощи. Хутор состоял из двух домов да большого подворья на берегу пруда. Черный Барин жил здесь бирюком уже лет тридцать, а то и больше. Говорят, что раньше он был барским лесником и охранял эту самую Линдерову рощу. Почему лес назывался Линдеровым, когда он с незапамятных времен принадлежал помещику Свитко, а по-тихановски Святку, никто толком не знал. Старики сказывали, будто у этого Святка была горничная немка Линдерша в любовницах и будто он ее убил по ревности и приказал схоронить тайно в березовой роще. Где ее могила - никто не видел и не знает, но любители ходить за папоротником в Иванову ночь видели ее в лесу: "Вся в белом... Увяжется за кем - так и идет, за березками прячется и все плачет и плачет..." А другие говорят - будто в этом лесу давным-давно проезжего купца убили, по фамилии Линдер. Как бы там ни было, но Линдерова роща считалась местом глухим и нечистым. "И как только здесь Черный Барин живет. Да меня ты золотом обсыпь, я и ночи одной не останусь здесь", - скажет иной суеверный человек, проходя мимо отдаленного хутора. В сказках насчет горничной немки был намек на Анастасью Марковну, бывшую горничную того самого Святка, который выдал ее замуж при загадочных обстоятельствах за своего лесника Мокея Ивановича Тюрина, то есть за Черного Барина, и подарил ей свой лесной хутор и пятнадцать десятин прилегающей к нему земли. Сразу после революции часть земли у Черного Барина отрезали, а так - из построек и скота - ничего не тронули. Он и на семи гектарах неплохо управлялся: скота много держал, клевер сеял, питомник фруктовый развел. Так и жил на отшибе Черный Барин. Правда, он давно уж не черный, а седой, и жену похоронил давно... А все еще Барин, хотя всей прислуги у него было - муругий хриплый Полкан да такой же престарелый брат Горбун. Подъезжая к хутору, ребята заметили, что все двери и ворота были заперты и хриплый голос Полкана доносился откуда-то с подворья. - Эй, ребя! А ведь Черный Барин-то на бегах... - сказал Маклак. - Я видел его рысака. - Ну и что? У него Горбун здесь сторожит, - отозвался Соколик. - Если б Горбун здесь был, зачем ему собаку запирать? - спросил Чувал. - А чего вы хотите? - недовольно морщась, спросил Соколик. - Как чего? Обгонимся - и айда в питомник, - ответил Маклак. - Чего там делать? Яблоки, как горох... И вишня еще зеленая... - А мед? - Пчелы заедят. - А мы леток заткнем, утащим улей в лес - там дымом выкурим, - сказал Чувал. - Это можно, - согласился Соколик. Они нетерпеливо выстраивались в рядок у пруда, чтобы скакать вдоль рощи до самого питомника. Соколик раза два срывался, уходя один, и, сконфуженный, возвращался. - Если ты сфальшивишь, уйдешь первым, я тебя за рубаху стащу, - пригрозил Маклак. Наконец сорвались с гиканьем и понеслись, настегивая прутьями лошадей. И все-таки Соколик успел почти на корпус оторваться - схимичил, сатана! Мерин его гулко бухал копытами, как будто кто-то стучал кулаком в бочку. "Редко бьет и ноги больно задирает, - радостно подумал Федька, - счас я тебя укатаю". Он опустил поводья, давая ход кобыле, и почувствовал, как напрягается, натягиваясь до мелкой дрожи, конская спина. Эй, залетная! Он лег на гриву, упоительно слушая частый дробный бег, видя, как его кобыла, вытянув морду, словно птица в полете, все ближе скрадывала мышастого мерина и вырвалась наконец вперед возле самой ограды питомника. - Ну что, Чижик-Соколик?.. Кто кому доказал? - Маклак радостно похлопывал по шее разгоряченную кобылу. - Эх ты моя касаточка... Не подвела меня, красавица... - В жисть тебе не обогнать бы... Мой Тренчик вчера только с извозу вернулся. Тятька в Меленки пшено возил, - оправдывался Соколик. - Но смотри, наша взяла! Вдоль рощи последним поспевал Махим, а Чувал проиграл обоим сергачевским. - Ты чего, ягоду собирал? - крикнул Маклак Махиму. - Фуражку сорвало, вот и подзадержался, - сказал тот, подъезжая. - А после не мог ее подобрать? - Он боялся, кабы Линдерша ее не сперла, - сказал Соколик, и все засмеялись. - Дак чего, вам за воблой-то итить? - спросил Соколик. - Почему это нам? Очки поровну. Мой выигрыш стоит два очка. - Ну, давай канаться! - Соколик выломал палку из забора и кинул ее в воздух. Маклак поймал ее за середину, и пошли мерить кулаками... Верх оказался за Соколиком. - Ладно, хрен с вами. Накормим вас воблой. А теперь в сад, - сказал Маклак. Они спешились, привязали лошадей к частоколу и только двинулись вдоль забора, как их окликнул слабый грудной голос: - Что, робятки, ай яблочка захотелось? Горбун вышел из вишневых зарослей и ласково глядел на них, опираясь на падожок. - Да мы это... испить захотели, - смущенно пробормотал Маклак. - Жарко... Обгонялись... Ну и притомились... - Колодец-то во-он игде... Возле пруда. И ведерко там есть, - сказал Горбун. - Ступайте с богом. А за яблочками приезжайте на большой Спас. Тады и разговеемся. А до Спаса грех яблоки есть, робятки... В них еще сок не устоялся, раньше времени сорвешь - только сгубишь. А яблоко-то богом дадено. Это райский плод. Сконфуженные ребята поотвязали лошадей и подались восвояси, на прогон. Они поспели к заезду самой главной четверки. Еще издали, подъезжая к вышке с колоколом, вокруг которой застыла в мертвом ожидании огромная толпа, они услышали резкий нервный выкрик Успенского: - Пошли! Он стоял на вышке возле колокола и напряженно глядел в сторону Ухватовки, где приняли бег невидимые еще рысаки. И вот уже колыхнулась далекая стенка на валу, замахала руками, сорванными шапками, и многоголосый гул толпы, сперва отдаленный, невнятный, все более и более набирая силу, ураганом летел вдоль валов. Вот и рысаки показались: они шли по середине прогона грудь в грудь, высоко задрав головы, выпучив огненные глаза. Крайним к вышке шел гнедой жеребец Костылина; сам хозяин, раскорячив ноги, сидел на качалке без кепки, со свирепым лицом, блестя на солнце лысиной. Дальше в ряд бежали похожие друг на друга, как белые двугривенные, два орловских в серых яблоках красавца: на одном сидел Федор Акимович, в черном картузе, с калининской бородкой, пароходчик из Малых Бочагов, а на втором, на квашнинском жеребце, - Васька Сноп в красной рубахе с рыжими, вразлет, волосами. Крайним с той стороны шел вороной в белых носочках рысак из Гордеева с чернобородым ездоком. Под рев, свист, вопли, улюлюканье они неслись с такой неотвратимостью, как если б там, впереди, их ждало блаженство вечное или небесное царство... Перед самой вышкой Костылин все-таки вырвался, ушел на полкорпуса вперед... Успенский ударил в колокол и, подняв руки, бросился вниз по лестнице. А внизу уже ликовала возбужденная толпа. - Ну что, ну что я говорил, крой вас дугой?! - тормошил Андрей Иванович Успенского и Бабосова. - Чья правда, ну? - Васька Сноп виноват. Я видел с вышки, как он теребил жеребца. Задергал его, стервец... - Смерть найдет причину! Найдет... - возбужденно произносил Андрей Иванович. Он радостно глядел вокруг себя и никого не видел. Даже на Федьку не обратил внимания. Видно было, рад, что выиграл. - Андрей Иванович, на скачки останешься? - спросил его Успенский. Теперь к ним подошли Сашка Скобликов с Марией, у Сашки под глазом был здоровенный синяк. - Ну что ты? Какие теперь скачки? После таких бегов ваши скачки - мышиная возня... - Тогда, может, с нами пойдешь? - сказал Успенский. - Мы вот к Скобликовым собрались... - кивнул на Сашу. - Пропустим по маленькой в честь Духова дня. - Нет, ребята... Я и так пьяный... Вы уж гуляйте... Вы молодежь... А мне домой надо. Гости приедут. Я ведь не безродный. У Скобликовых был накрыт праздничный стол: скатерть белая, голландского полотна, узором тканная, с красной каймой и длинными вишневыми кистями; салфетки к ней положены тоже белые в красную клетку с темно-бордовой бахромой; бокалы и рюмки чистого хрусталя с королевской короной, потрешь ободок, чокнешься - звенят, как малиновые колокольчики. Серебро столовое положили с вензелями, фамильное... Слава богу, хоть столовое убранство да сохранилось. Сам хозяин надел кофейный костюм в светлую полоску и красный тюльпан в петлицу продел. Все у него было крупным: и нос, и уши, и вислый, как у мирского быка, подбородок, в плечах не обхватишь, раздался, как старый осокорь. Свои седые косматые брови он чуть тронул тушью, да еще кочетом прошелся перед зеркалом. - Папка жених! - прыснула Анюта, дочь его, двадцатилетняя красавица с темными волосами, зачесанными назад и затянутыми до полированного блеска в огромный пучок. На ней было зеленое шумное платье, с белым кружевным передником, в котором она прислуживала за столом. Даже Ефимовна, тоже крупная, как хозяин, старуха с темным усталым лицом, принарядилась в черное платье из плотного крепа с шитьем и мережкой на груди. И только один Сашка оделся по-простецки - он был без пиджака, в батистовой белой рубашке с откладным воротником и закатанными рукавами. Он привел с собой Бабосова да Успенского с Марией, явились прямо с бегов. - А-а, рысаки прикатили! - приветствовал их на пороге Михаил Николаевич. - Ну, кто кого объегорил? - Вон кто виноват, - кивнул Саша на Успенского. - Знаток конских нравов. - Проигрались? - Васька Сноп подвел... Задергал, стервец, жеребца, - оправдывался Успенский. - У меня чутье верное: я еще на разминке видел - Квашнин маховитее. - Эге... А мы, дураки, верили тебе, - с грустью сказал Саша. - А вы что, играли скопом? - спросил Михаил Николаевич. - Меня прошу исключить, - сказал Бабосов. - Я за компанию люблю только пить водку. Он увидел выбегающую из кухни Анюту и бросился к ней: - Она мила, скажу меж нами!.. - продекламировал, ловя ее за локоть. - Коля, не дури! У меня поднос. Тот выхватил поднос с закусками и поспешно скаламбурил: - Я хотел под ручку, а мне дали поднос. Анюта с Машей расцеловались. - Уж эти лошади... Мы вас ждали, чуть с голоду не померли, - надувая губы, говорила Анюта. - И все это надо съесть? - спросила Мария, оглядывая полный стол закусок. Тут и балык осетровый, и окорок, и темная корейка, и селедка-залом толщиною в руку, истекающая жиром красная рыба, и сыры... - Еще индейка есть и сладкое, - сияла, как утреннее солнышко, улыбкою Анюта. - И пить будем, и гулять будем, - кривлялся, притопывая вокруг стола, Бабосов. - Дети, за стол! - басил старик. - Мать, занимай командную высоту! - Мою команду теперь слушают только чугуны да горшки... Пили шумно, с тостами да шутками... Засиделись до позднего вечера... Собрались не столько в честь праздника, сколько по случаю Сашиного поступления на работу. Почти два года проболтался он безработным после окончания педагогического института. В ту начальную пору нэпа, когда он поступал еще в Петроградский педагогический институт, мандатная комиссия, не набравшись силы и опыта, вяло и невпопад опускала железный заслон перед носом таких вот, как он, "протчих элементов"; зато уж в двадцать восьмом году ему, сыну бывшего дворянина, с новым советским дипломом в кармане пришлось не один месяц обивать пороги биржи труда. "Ваша справка на местожительство?" - "Пожалуйста!" И справка и диплом - все честь честью. Раскроют, глянут - пожуют губами, а взгляд ускользающий: "Придется подождать... Ничего не поделаешь - безработица". "Ах, отец, отец! И зачем тебе надо было усыновлять меня? - досадовал Саша в минуту душевной слабости. - Долго дремала твоя совесть... И не просыпалась бы. Стояло бы теперь у меня в нужной графе - сын крестьянки... Сирота. Совсем другое дело". Надо сказать, что Ефимовна работала экономкой у Михаила Николаевича... И только в двадцать втором году женился он на ней официально и детей своих усыновил; ввел в наследство, так сказать, хотя никакого наследства уже не было. Поболтавшись весну да лето по столицам нашим, Саша приехал домой и стал осваивать новое ремесло - точить колесные втулки да гнуть дубовые ободья. Благо силенка была, в батю уродился. Старший Скобликов в свои семьдесят годов легко и просто таскал мешки с зерном, пахал, косил и метал стога. Рано ушедший в отставку в чине подполковника, он свыкся с крестьянской работой и не очень переживал потерю старого поместья. "Идешь мимо барского дома, а сердце, поди, кровью обливается?" - спрашивали его мужики. Только отмахивался: "Э-э, милый! Чем меньше углов, тем забота легче... Главное - руки, ноги есть, значит, жить можно". Но за детей переживал... Анюта после окончания школы сидела дома, и Саша домой приехал... Редкие налеты его на уроки в какую-нибудь школу (ШКМ) или в ликбез отрады не давали. И вдруг вот оно! Стронулось, покатилась и наша поклажа... И мы поехали. Взяли Сашу на пятые - седьмые классы, историю преподавать. В новую школу второй ступени. Как же тут не радоваться старикам? Как же тут было не загулять? - Ну, омочим усы в браге! За народное просвещение... - поминутно говаривал старик, поднимая рюмку и чокаясь ею... Хотя пили они водку и, кроме графина с домашней вишневой наливкой, никакой браги на столе не было, но этот шутливо-торжественный тост вызывал шумное одобрение молодежи: - Подымем стаканы! - Содвинем их разом! - Да здравствует Степановская десятилетка! И только Ефимовна укоризненно качала головой: - Пустомеля ты, Миша... Ни браги у тебя, ни усов... Когда ты успел нализаться? - Ну, хорошо - браги нет... Ладно. А просвещение есть у нас или нет? - вытаращив глаза, спрашивал Бабосов. - Просвещение-то вы не будете отрицать, Мария Ефимовна? - Перестань дурачиться, - толкал его в бок Успенский. - Вот видите... Я подымаю вопрос о наших достижениях, а он меня под девятое ребро. Прошу зафиксировать... - Коля, достижения наши налицо, - сказала Мария. - Те, кто о них спрашивает, значит, сомневается. А всех, которые сомневаются, бьют. Стало быть, ты получил по заслугам. - Ладно, я колеблюсь. А он за что получил синяк? - указал Бабосов на Сашку. - Он же незыблем, аки гранит. - Я пострадал за веру, царя и отечество, - обнажая крупные, ровные, как кукурузный початок, зубы, улыбался Саша. Михаил Николаевич погрозил многозначительно ему пальцем. - За богохульство дерут уши. - Так нет же бога... Стало быть, и богохульства нет, - сказал Бабосов. - А ты почем знаешь? - удивленно спросила Ефимовна. - Доказываю от противного: говорят, бог есть высший закон... Гармония! Согласие?! Разум вселенной! Нет ни закона, ни гармонии... И разума не вижу. И какой, к чертовой матери, разум в этой подлунной, когда все, точно очумелые, только и норовят друг друга за горло схватить. Если человек сотворен по образу и подобию божьему, то кто же сам творец, когда он равнодушно зрит на это земное душегубство? - Это сатана людей мутит, - ответила Ефимовна. - При чем же тут бог? - Святая простота! - Бабосов растопырил пальцы и потряс руками над головой. - Как у нас все разложено по полочкам для спокойствия и удобства. Вот человек в поте лица добывает хлеб свой. Красивая картина, это лежит на чистой полочке, под богом. Вот человек берет из кармана ближнего своего, да мало того - на шею сядет ему, да еще погоняет. Это нечисто, от сатаны... А если он сегодня добывает хлеб свой, а завтра берет дубину, ближнего своего из жилища гонит - это как, по-божески, по-сатанински? - И все-таки верить нужно, - сказал твердо Михаил Николаевич. - Без веры нельзя. - Да во что верить прикажете? - Ну как во что? В торжество добра. В отечество, наконец. - Ах, в отечество! - подхватил с каким-то радостным озлоблением Бабосов. - А точнее? В настоящее отечество? В будущее? Или в прошлое? Искать залог будущего расцвета в глубинах веков, так сказать? В историю верить, да? - А что история? Чем она тебе не по нутру? - багровея, спросил Михаил Николаевич. - Вся наша история - длинная цепь сказок, разыгранных обывателями города Глупова, - ответил Бабосов. - Молодой человек, не извольте забываться! - Михаил Николаевич повысил голос и тяжко засопел. - А то что будет? - Бабосов сощурился. - Я укажу вам на дверь. - Отец, это не аргумент в споре, - вступился Саша за Бабосов а. - Так мне продолжать или как? - спросил Бабосов. - Как хотите, - хмуро ответил Михаил Николаевич и налил себе водки. - Если про историю города Глупова, то лучше не надо, - ответил Успенский. Бабосов с удивлением поглядел на него: - А где же взять нам другую историю? Другой нет-с. - Есть! Есть история... Да, изуродованная, да, искалеченная, но это великая история великого народа. - Великая?! Пригласить на царство чужеземцев - володейте нами! Акция великой мудрости, да? Великого народа?! Двести лет гнуть спину под ярмом татар, посылая доносы друг на друга, - признак мудрости и величия? Ладно, бросим преданье старины глубокой и темную неразбериху междоусобиц. Возьмем деяния великих государей... Первый из них - Иван Грозный, душегубец, эпилептик, расточительный маньяк, безумно веривший в свою земную исключительность... Ради утверждения собственного величия жил в неслыханной роскоши, ободрал пол-России, вешал, казнил, голодом морил... Проиграл все войны, потерял приморские земли, вновь обретенную Сибирь. Второй последовал за ним - слабоумный, юродивый, годившийся разве что в церковные звонари. Третий великий государь... Он же первый свободно избранный царь на Руси. Кто ж он? Детоубийца, клятвопреступник, манипулянт. "Какая честь для нас, для всей Руси - вчерашний раб, татарин, зять Малюты, зять палача и сам в душе палач". Может, хватит для начала? Или дальше пойдем!.. - Коля, да ты прямо как наш лектор Ашихмин из окружкома, - воскликнула Мария. - У тебя талант... Тебе не математику преподавать... умы потрясать надо. - Не умы, а воздух сотрясать. Старые песни новых ашихминых. Хорошо их распевать перед теми, кто плохо знает свое отечество, - сказал Успенский. - Ну, допустим, Пушкина-то не отнесешь к плохим знатокам отечества, - усмехнулся Саша. Эта реплика точно подхлестнула Успенского. Он встал, легко отодвинул стул и, чуть побледнев, как-то вкось метнул взгляд на Сашу и обернулся к Бабосову. - Пушкин тут ни при чем. У Пушкина была своя задача - наказать гонителя своего, Александра Первого, с нечистой совестью заступившего на трон. "Да, жалок тот, в ком совесть нечиста!" Вот кредо Пушкина. Однако истинный Борис совсем другое дело. Во-первых, он такой же татарин, как я киргиз. Его дальний предок Чет пришел из татар служить на Русь. За двести с лишним лет до рождения Бориса. От Чета произошли, кроме Годуновых, и Сабуровы. Но никто их татарами не называл. И вряд ли Василий Шуйский мог бы попрекнуть Бориса, что он женат на дочери Малюты Скуратова. Ведь на другой дочери Малюты