ть упор, но когда этот упор выбивают из-под тебя, тогда как? Ну, продам я хозяйство, продам инструмент, а самому куда деваться? В город на торги, что ли? - Зачем в город? Здесь оставайся, - смиренно отвечал Томилин. - Вступай в колхоз. Уравняй себя со всеми иными прочими в этой видимой части. А дома, для себя - ты тот же мастер. Или тебе заказы не принесут? Принесут. Кому самопряху сделать, кому кадку, кому рубель... Да мало ли нужды в хозяйстве у каждого останется. - Это что же выходит? Вы мне вроде бы советуете отвесть самому и лошадей, и коров, и весь инвентарь энтим голозадым? Отдай жену дяде, а сам ступай к б....? Нет уж, дудки. Пускай лучше порушат и хозяйство мое, и меня с ним, ежели ф есть у них такое право. А я погляжу, погляжу! - Клюев сжал кулаки и стукнул себя по коленке. - О каком праве ты говоришь, Федот Иванович? - сказал Костылин. - Разве тебя по праву обложили? Ты же все налоги выплатил? Ну! И я выплатил. Я даже одно твердое задание оплатил, так второе дали. Откажемся - разорят вконец. Вон Лопатина в Степанове из дому выбросили и все имущество распродали. Ступай теперь на все четыре стороны, ищи свое право. Куда хоть жаловаться? - спросил он Томилина. - В этой связи надо писать в президиум ВЦИК на имя товарища Калинина, - ответил Томилин. - А что толку от этих писаний? - сказал Бандей. - Туда писать, что на луну плевать, только себя тешить пустой надеждой. - Ну, не скажите, - возразил Томилин. - Михаил Иванович - свой человек, он из тверских крестьян. - Ты сколько ему писал жалоб-то? - спросил его Прокоп. - У тебя на голове волос, поди, меньше будет, - глянул он на лысеющую голову Томилина. - И что ж, на все ответ приходит? Тут расхлестнулась дверь, и, грохая сапогами, ввалился Федорок Селютан. - Здравствуйте, с кем не виделись! - загремел он от порога. - Кого ждут, а кто и сам идет. - У нас лишних не бывает, - отозвался хозяин. - Присаживайся, Федор! - И опять Томилину: - Вы вот что скажите: отчего этот свой человек из ВЦИКа многого не замечает? Или задание такое получил? - До всех у него руки не доходят, - ответил Томилин. - Сколько нас? Миллионы! А он один. Но верить надо, что твое дело дойдет. - Н-да. И тут верить надо, - сказал Иван Никитич. - А я вот вам что скажу, мужики. Политика - такая штукенция, что она существует сама по себе. Ты в нее вошел, как вот в царствие небесное, а назад ходу нет. Там уж все по-другому, вроде бы и люди те же, а летают; ни забот у них, ни хлопот - на всем готовом. А порядок строгий: день и ночь служба идет. Смотри в оба! Перепутаешь, не ту молитву прочтешь - тебя из ангелов в черти переведут. Нет, мужики, им не до нас, они своими делами заняты. Так что надеяться нам не на кого. Есть у тебя своя голова на плечах - вот и кумекай, чтобы не попасть как кур во щи. - Извини, братец, но у тебя понятие о политике старорежимное, - усмехнулся снисходительно Томилин. - А ты что, политик? Юрист, да? - спросил Селютан, выкатывая на него белки. - Да, юрист, - качнул головой Томилин. - Тогда ответь на такой вопрос: почему Ленин ходил в ботинках, а Сталин ходит в сапогах? - Ну, это несерьезно! - Как так - несерьезно? Видел на портретах - Ленин в ботиночках со шнурками. И брюки отглажены. Все честь по чести. А Сталин завсегда в сапогах. Почему? - Такая уж форма одежды. Сталин - человек полувоенный, - ответил, пожимая плечами, Томилин. - Чепуха! - сказал Федорок. - Ленин был человек осмотрительный, шел с оглядкой, выбирал места поровнее да посуше, а Сталин чертом прет, напролом чешет, напрямик, не разбирая ни луж, ни грязи. Все засмеялись, задвигались, зашаркали сапогами. Вошла в горницу через внутреннюю дверь худая горбоносая старуха, мать Клюева, прозванная на селе Саррой, хотя по крещению записанная когда-то Сосипатрой. Сурово и прямо глядя перед собой, она несла в протянутых руках графин с зеленоватой, как расплавленное стекло, самогонкой и краюху хлеба. Положив это добро перед хозяином, она все с той же погребальной строгостью прошла к переднему углу, зажгла лампаду перед божницей, перекрестилась, кидая щепоть пальцев длинной худой руки, и вышла все с той же сосредоточенной строгостью на лице, ни на кого не глядя и никого не замечая. С минуту все молчали, будто покойника пронесли. Хозяин, нарезая хлеб, стараясь расшевелить притихших гостей, весело спросил Селютана: - У тебя, Федор, на все есть готовый ответ. Скажи откровенно, платить мне штраф или нет? Только подумай сперва. - Тут и думать нечего: ежели дурак, то плати штраф. За что? Сам подумай! Советской власти ты не должен. Налог внес, самообложение тоже, госпоставки всякие и тому подобное. А это - беднота дурит, она свой оброк на тебя наложила. Ротастенький старается, под корень тебя секут. Покажи им вот такую малину, - он заголил по локоть руку и покачал здоровенным кулаком. - А если мое хозяйство разнесут? - спросил Клюев. - Бери с собой Сарру и топай в Москву. Покажи ее в Кремле. Вот, мол, до чего нас довели. Они испужаются и все вернут тебе сполна. Бородин не выдержал и захохотал, потом, сглаживая неловкость перед Клюевым, сердито сказал Селютану: - Обормот ты, Федор! Тебя всерьез спрашивают, а ты жеребятину несешь. Клюев, насупившись, молчал, а Иван Никитич, глядя в передний угол на ровно светившую лампаду, сказал, вздыхая: - Ох-хо-хо! Жизнь окаянная настала. Мечемся, грыземся как собаки, прости господи! А про спасение души своей и подумать некогда. Я уж, грешным делом, совсем запамятовал. Что за праздник ноне, Федот Иванович? - Праздник не праздник, а все ж таки день Иверской иконы Божьей Матери, - ответил Клюев. - Да, да. Принесение иконы в Москву в царствование Алексея Михайловича. Спаси и оборони нас, царица небесная. - Костылин торопливо перекрестился и, склонив голову, задумался. - Да, - подтвердил собственные мысли Прокоп. - Это верно. Кажное явление Божьей Матери своей иконой отмечено. Одно слово - акафист. - Всего было семьдесят пять явлений Божьей Матери. А вот почему теперь их нет? - спросил все время молчавший Спиридон-безрукий. - Явления Божьей Матери исторически никем не зафиксированы, - сказал Томилин. - То есть это вроде мифологии. - Чаво? - Федорок поглядел на него с презрением и добавил: - В другом месте наставил бы я тебе самому эту пифологию под обоими глазами. - Это не доказательство. Ты вот ответь человеку, почему теперь нет этих явлений? Ясно же, что религиозный дурман схлынул и вера в чудеса пропала. - Дурман никуда не схлынул; кто был дураком, тот дураком и остался. А явлений нет потому, что бог махнул на нас рукой. Как вы, говорит, деретесь, так и разберетесь. - Логика оригинальная, но ответ не по существу. - Томилин отвернулся от Селютана и забарабанил пальцами по столу. Вошел Санька Клюев, одутловатый сутулый малый лет двенадцати. Он принес тарелку соленых огурцов и на деревянной чаше квашеный вилок капусты. Клюев-старший, заметив вилок на чаше, строго сказал сыну: - Это кто ж надумал квашеный вилок на хлебную чашу класть? - Бабаня подала из подпола. - Бабаня! А ты чем думаешь? С него сок течет, а дерево влагу не любит. Живо тарелку! Бородин глянул на чашу и поразился ее диковинной резьбе: по широким краям ее были рельефно выточены груши, да яблоки, да виноградные грозди вперемешку с игрушечными седелками и хомутами. И только теперь, будто в первый раз, заметил он и затейливую резьбу на божнице в виде петушков да лисиц, и косяки оконные и дверные, покрытые резьбой на манер церковных колонн, и верхний кружевной бордюр на изразцовой лежанке возле грубки. Ну и ну! Такое вырезать да выточить может только человек, и взаправду не спящий целыми ночами. Санька принес еще тарелку и стеклянные стопки. Федот Иванович мотнул ему головой: - Присаживайся! И тот, зардевшись от радости, с повеселевшим лицом, сел на лавку. Федот Иванович нарезал вилок широкими ломтями, положил их на тарелку и полил конопляным маслом, в стопки налил самогонки. - Ну, будем здоровы, если не помрем. Выпили дружно, с выдыхом, потом шумно хрустели капустой, разгоняя по горнице тяжелый и смрадный запах сивухи. - Явлений теперь нет, это верно, - сказал Федот Иванович. - Не слыхать про них что-то. А вот к чему знамения бывают? - Какие знамения? - спросил Томилин. - Обыкновенные. Летом на старом бочаговском кладбище спаренных волов видели. Не наших быков, а волов - с длинными, загнутыми кверху рогами. Пытались их взять и наговором, и молитвой, по-всякому. Пропадают. Не даются, и шабаш. - Клад, наверно, - сказал Федорок. - Клад рассыпается от удара. А эти даже к себе не подпускают. Пропадают! Растворяются в воздухе, как пар с воды. Нет, это не клад. Это знамение. Ох, не к добру. Вон, в Линдеровом лесу опять немка в белом появилась. В старые времена ходила она и плакала в Ивановскую ночь. А теперь, говорят, по осени ходит. Намедни Тарантас за дровами ездил. Да припозднился. Она его и встретила на порубке. Стоит на пеньке, плачет и все руки к нему протягивает. Лошадь как захрапит - да в сторону. Телега - со шкворня долой. Вожжи оборвались. Лошадь с одними передками умотала, а Тарантас пешком пришел. Инда поседел, говорят. - Куда еще? Он и так седой как лунь, - сказал Прокоп. - Что за немка в белом? Не призрак ли? - усмехнулся Томилин. - Ах, темнота ваша! Федорок положил свою каменную пятерню на плечо Томилину, так что тот вильнул корпусом и охнул. - Ты, паразит, зачем сюда пришел? Жалобы писать? Вот и сиди жди - когда твоя очередь подойдет. А в разговоры наши не суйся! Понял? - Федор! - осадил его Бородин. - Ты где находишься, на базаре? - Это он базарит. Начитанность нам показывает. А я ему об уважении напомнил. - Линдерша, как говорится, здешняя. Эта не в диковину, - сказал Иван Никитич, потом сделал выдержку и понизил голос: - А вот что царская дочь появилась в наших краях, это, мужики, чудо из чудес. - Фантазия. Царская семья вся была расстреляна, - не удержался от возражения Томилин и опасливо покосился на Федорка. Тот с выжидательной готовностью уставился на Костылина: чего, мол, с ним делать - бить или подождать? - было написано на лице Селютана. - Вся, да не вся, - сказал Костылин. - Анастасия уцелела. И за границей об этом пишут. - Интересно, как могла уцелеть она, ежели их в подвале дома купца Ипатьева расстреляли всех в одну и ту же ночь? - А ты что, сам расстреливал? - спросил все так же враждебно Томилина Федорок. - Ежели ф люди говорят, значит, видели ее. Ну, игде она появлялась? - обернулся к Ивану Никитичу. - Говорят, она целый месяц в Касимовской типографии работала. Заехал за ней брат царя, Михаил. И по дороге в Пугасово они ночевали у Тихона Карузика. И будто бы, прощаясь, они сказали: граждане, пора надевать кресты. Теперь уж, мол, недолго. Мы вернемся еще. - Интере-эсно! - покачал головой Федорок, потом вдруг заматерился, ударил по скамейке кулаком и заскрипел зубами: - Ух ты, мать твою перемать! Давай еще по одной дернем! Клюев, разливая самогонку, повеселев, покосился на Прокопа: - Ну, и что ты скажешь, Прокоп Иванович? Как, будем платить или нет? - Я свое все заплатил. Больше мне платить нечем. - А ты, Иван Никитич? Тот горестно вздохнул и потер лысину: - Эх, Федот Иванович, Федот Иванович! Ты, брат, человек опытный и с понятием. Ну неужто не видишь, что они только и ждут, чтобы мы заупрямились? Тут нас и ахнут, как быка по лбу. Как вон с Лопатиным поступили, так и с нами будет. Надо платить. - А ты что отмалчиваешься, Андрей Иванович? - спросил Клюев Бородина. - Иван Никитич прав. Ва-банк теперь не играют. Не такое время. Заупрямишься - и сразу пойдешь в расход. Иные прыткие из начальства только этого и ждут. Он, мол, несговорчивый. Зачем же самому напрашиваться на конфискацию? Зачем облегчать им работу? - Постой! Но ведь ты сам не внес сто пятьдесят пудов сена?! - Я действовал окольным путем. Руку позолотил. Тройку гусей отдал. У меня приняли. А ты и говорить ни с кем не хочешь. - Не с кем говорить. Да об чем? Отдать семьсот рублей - значит, свести со двора обеих лошадей и корову. Больше продать нечего. А что мне делать без скотины? Как Томилину, по дворам итить? Нет уж, своими руками хозяйство рушить не стану. Пусть берут, что хотят. - Он поднял стопку. - Эх, двум смертям не бывать, одной не миновать. Поехали! Уже по-темному вернувшись домой, Андрей Иванович застал у себя Ванятку Бородина, тот сидел на деревянной приступке запечника и покручивал свои пышные цыганские усы, а за столом - целая орава белоголовых ребятишек. Кроме четверых своих сидело еще три Мишиных девочки, и деревянными ложками все дружно хлебали жидкую молочную кашу - разварку. Андрей Иванович с недоумением глядел то на ребят, то на жену, сидевшую поодаль от стола на табуретке, то на лукаво ухмылявшегося Ванятку. - Папаня, мы на ту сторону пруда переезжаем, - похвасталась из-за стола Елька. - Как все съедим, так и переедем, маманя говорит. - Дак чего, с прибылью, значит? - сказал Ванятка, здороваясь с хозяином. - Откуда бог послал? - спросил Андрей Иванович Надежду, кивая на ребятишек. - Вон, Иван привел. - А Соня где? - А черт ее знает... - Заболела, что ли? - Ага... той самой болезнью, которую лечат чересседельником по толстой заднице, прости господи, - ответила Надежда. - Наша мамка с дяденькой Павлом ушла, - сказала от стола шестилетняя Маруська, старшая. - Куда ушла? - еще не понимая, спрашивал Андрей Иванович. - На собранию, - опять ответила Маруська и хвастливо добавила: - А дяденька Павел принесет нам конфе-эт. Если мы будем сидеть тихо и не орать. - Какое собрание? Какой Павел? - начиная терять терпение, раздраженно спрашивал Андрей Иванович. - Твой друг, Кречев, - сказала Надежда. - Увел ее, суку... туда, где черти собираются на шабаш. - Постой, постой... Кречев увел Соню? - бледнея от скверной догадки и как бы не веря еще тому, что случилось, спросил Андрей Иванович. - Господи! Вот пихтель-то... - хлопнула себя по коленям Надежда. - Да все село об этом языком треплет, а до тебя все еще никак не доходит. - Гадина! Подлюка! Убить ее мало! - взорвался Андрей Иванович и, сжав кулаки, скрипя зубами, бросился в горницу. - Дошло наконец, - сказала Надежда и, обращаясь к Ванятке: - Погоди малость, не ходи к нему, счас он отойдет... Не то с ним толковать теперь, что с цепным кобелем. Из горницы послышался грохот передвигаемых табуреток. - Ну, за табуретки взялся, - пояснила Надежда, прислушиваясь, и вдруг зычно крикнула через дверь: - Ты смотри, комод не опрокинь, Саранпал! Или я тебе покажу гром среди ясного неба. Ступай, ступай! - заторопила она Ванятку. - Расскажи ему, всю картину распиши - не то он и в самом деле как бы чего не поломал. Ванятка застал сердитого хозяина, рыскающего по горнице, как тигра в клетке. - Гадина! Сука! Всю нашу родню опозорила! А Пашка-то, Пашка! Вот подлец! Я ли его не поил? Его ль не привечали всей семьей. А он, как вор. Хуже Ваньки Жадова. Где они? Скажи, где? - Да погоди ты кипятиться. Все узнаешь в свое время. - К черту это время! Не хочу ждать. Говори сейчас же, ну! - подступал Андрей Иванович к Ванятке. - Откуда я знаю? Кабы знал, к тебе бы не привел детей, голова два уха. Ты сядь. Чего кипятишься, как паровоз? Что ты, в самом деле, иль дите малое, иль не замечал, как увивался вокруг тебя Кречев! Все к Марии норовил подмулиться, так, видно, по зубам получил. А Соня податливей оказалась. Вот он и подлагунился. - Ах, стерва! Ах, сука! - Андрей Иванович достал кисет и трясущимися руками, рассыпая махорку, стал скручивать цигарку. - Опозорила всех нас. - Да что она тебе, жена или дочь? - Какая разница! Семья-то одна. Сам, головастый, в Юзовку укатил, а на меня свалил все. Я ж ей и дров вожу, и картошку... Дом вон строю. Она ж рядом, рука об руку. И такое выделывает? А что, ежели забрюхатеет? На меня ж пальцем указывать начнут. Ведь целыми днями со мной крутится, в пустом доме. А-а! - и головой замотал. - Да ты садись! Что мы, как на большой дороге встретились, - уговаривал его Ванятка. - Давай сядем - и я тебе все расскажу. Сели на диванчик, закурили. - Я, грешным делом, думал, что ты с умыслом не замечаешь. Или отношений портить не хочешь. Все ж таки он председатель. - Да пошел он от меня к едрене фене со своим председательством! - взорвался опять Андрей Иванович. - Ну, ясное дело. Тогда слушай все по порядку. Она ж квартирует напротив меня, и видно же все... Правда, ходил он к ней только по-темному. И с поля заходил, как волк. По ночам, когда девчонки засыпали. И уходил на заре. Однова мы с ним встретились. Я шел на Тимонино болото, мерин у меня там на приколе пасся. Вот тебе, только я вышел на конопляники - и он тут как тут, через плетень лезет. Павел Митрофаныч, говорю, ты что, или за терном лазил? Я, говорит, Иван Евсев, за тем терном, который только ночью в постели щелыкают. И еще подмигнул мне. Ладно. Встрел я ее как-то в картошке на задах. Вокруг никого. И говорю: Соня, ты все ж таки мужняя жена, на тебя дети оставлены. Хоть они тебе и чужие, но ведь матерью зовут. Мотри, говорю, ежели они пожалуются на обиды, я тебя ущучу перед всем селом. Да чхала, говорит, я на ваше село. А к детям ты не прикасайся. Ладно. Стемнелось ноне, собрались мы ужинать. Вот тебе сосед Ботик - грох, грох в окно. Я выглянул: чего тебе? Ступай, говорит, к Соне. Там дети криком надрываются. Схватил я куфайку - и туда. Прибегаю. Заперто на висячий замок. Прислушался, а в доме разлюли-малина! Кошки орут дурным голосом на чердаке, и дети в три голоса в избе визжат, будто кто их режет. Я поднял камень с дороги, ахнул им по замку, ажно дужка отлетела. Вошел - они ко мне, вцепились в штаны и все треской трясутся. А кошки, кошки на чердаке еще пуще заливаются. Я успокоил детей, залез на чердак, а там одна кошка в капкан попалась - на кадке с мясом поставили капкан, а вторая (кот, наверно) за боровом [лежачая дымовая труба на чердаке] сидит и перекликается с этой дурным голосом. Прогнал я кошек, спустился к детям, спрашиваю: где мать? Ушли с дяденькой Павлом, а нам конфет дали и спать уложили. Ну, я туда-сюда. Посидите, говорю, я ее счас найду. Ой, дяденька Ваня, не уходи ради Христа! Вцепились опять в меня, дрожат... Ну что делать? Крикнул свою Нешку: посиди, говорю, с ними, а я Соню поищу. Сбегал в клуб - нет. На квартиру к Кречеву - нет. Оставлять ребят одних - плачут. И есть просят. Я их одел и к тебе вот привел, а Нешку послал Соню искать. Найдет - скажет нам. Нет - пусть у тебя заночуют. Небось придет. - Ну, уж я с ней поговорю, - мстительно сказал Андрей Иванович. - Придется братьев звать. Надо что-то делать. Или Михаила вызывать? - Это уж непременно. Не то она детей загубит. Вошла Надежда: - Вы чего ж тут расселись? Давайте к столу, самовар подходит. - Тут поговорим. Там ребятишки, все ж таки неудобно, - возразил Андрей Иванович. - Чего они понимают? - сказала Надежда. - Все они понимают... Говорю вот, Михаила придется вызывать, иначе детей загубит. - Вызывай... Да толку-то от него, - махнула рукой Надежда. - Он, головастый, в рот ей глядит, как телок в помойное ведро. Что она захочет, то и вытворяет с ним. Ванятка хохотнул, а Надежда, подстегнутая этим смешком, набросилась на мужа: - Еще два года назад я вам что говорила? Она жить с детьми не будет. Ее ж за версту видать - вертихвостка. А вы что? Слюбится - стерпится... Стерпелось... Если уж кому и приходится терпеть, так детишкам. В прошлом годе, как раз перед отъездом Михаила, - обернулась она к Ванятке, - прибегает ко мне Маруська, старшая. Мы завтракали как раз. Она, бедная, глаз от стола не отводит. Ты что, аль есть хочешь? Хочу. Мы, говорит, не завтракали. А где мамка? На конопляники ушла. Что ж она вас не покормила? У нас, говорит, ничего не сварено. Хлебца поели - и все. Ладно, накормила я ее и повела домой. Смотрю - у них посреди стола лежат краюха хлеба и нож. Они, бедные, и отрезать хлеба толком не умеют. Так, пощипали от него, как мышата. И на печи сидят. Я залезла в подпол, набрала картошки, наварила им, намяла, маслом заправила и накормила. Мои девки повеселели и защебетали, как галчата. Ну, ладно, думаю про себя, ужо я устрою тебе, головастый дурак, представление. Кто-то, видать, вызнал и предупредил их. Пришла я вечером - Соня прикинулась больной, в постели лежит. А сам сидит за столом, ужинает и пыхтит, как самовар. Я и говорю: Соня, пошто ты детей не кормишь? Иль у вас картошки мало? Иль некогда помыть ее да отварить? Сказала бы нам, что тебе некогда. Мы придем, наварим и натолкем. Ой, господи, застонала она, помереть спокойно не дадут. Сердце у меня заходится, Миша! А он надулся до красноты, как рак ошпаренный, и говорит: что ж ты нам жить не даешь? Ту жену отправили на тот свет и теперь за эту беретесь. Ах ты, тара большелобая... Дурак ты, дурак и есть. Мне-то что? Я плюнула да ушла. Это ж надо такое сказать: ту жену со свету сжили. Да она ж больная была, чахоточная. Я за нее всю войну ворочала и в поле, и в лугах. Ей сроду пахать не давали. Все на мне выезжали... - Ну хватит тебе свои заслуги расписывать! - оборвал ее Андрей Иванович. - Самовар, что ли, принеси. - Что, не любишь правду слушать? Ну да, правда - она всем глаза колет, - сказала Надежда и вышла. - Я зачем еще зашел к тебе... - Ванятка кашлянул, помялся и вынул из брючного кармана измятую брошюрку. - Вот, прислали нам устав колхозный. Может, посмотришь. - И смотреть не буду, и говорить не о чем. - Это ты напрасно. Здесь, например, сказано, что мелкий скот можно на дому держать. - Где хотите, там и держите. А разговаривать нам не о чем. И не хочу я говорить с вами! - За что ты дуешься на нас? - За что? - поднял голову Андрей Иванович. - Старое зашло, а новое наехало. Вы за что Клюева и Прокопа в расход пускаете? Какие они кулаки? Это трудяги из трудяг! - Ты на меня так орешь, будто я руководил тем собранием, на котором обложили их подворкой. - Ты же там сидел! - Сиде-э-эл! - передразнил его Ванятка. - А что толку от моего сидения? Иль ты хотел, чтоб я, как Серган, бросился с кулаками на Сенечку и на Ротастенького? Шалишь! Я не о двух головах. Дураков ноне нет. - Ну вот и собирайтесь все умники в свой колхоз. А меня тянуть нечего. Гусь свинье не товарищ. - Все делишь на свиней да на гусей, все от старого понятия идешь. А того понять не хочешь, что в колхозе с дележкой будет покончено. Ни бедных, ни богатых не будет. Никаких меж, не токмо что в поле... Промеж нас все уравняется. Миром одним жить станем. Ми-иром. - Миром? Ты видел, как в свинарниках свиньи живут? Когда кормов вдоволь, еще куда ни шло. А чуть кормов внатяжку, так они бросаются, как звери. Рвут друг у друга из пасти. А то норовят за бок ухватить друг друга или ухо оттяпать. - Дак то же свиньи. - А человек зарится на чужое хуже свиньи. - ...и кормов, говоришь, мало, - продолжал Ванятка свою мысль. - А у нас в колхозе еды будет вдосталь. Это самое придет, изобилие. - Откуда оно к вам придет? С неба свалится? Чтобы достаток был, надо хорошо работать. А человек только тогда хорошо работает, когда чует выгоду. У вас, сам же говоришь, выгоды не будет. Все на сознательность. Какая у нас, к черту, сознательность? Где ты ее видел? У кого? У Ротастенького сознательность, да? Или вон у Степана Гредного? Да с такою сознательностью вы до точки дойдете, до голодного пайка. И пойдет между вами грызня. Еще похлеще свиней начнете рвать все, что можно. - Это ты напрасно... У нас собирается уже более тридцати семей. И не одни Степаны Гредные да Ротастенькие. И брат твой, Максим, и вон - сам Успенский к нам вступает. - Слыхал, - сказал Андрей Иванович, поморщившись. - Максиму в деревне делать нечего. Он лоцман. Привык указания давать. И здесь норовит распоряжаться. Поди, каким-нибудь завхозом станет. А Успенский что ж? Успенский - учитель. Не все ли равно, где ему числиться, - в единоличниках или в колхозниках? - Он же все свое имущество отдает! И дом, и сарай, лошадь, обоих коров. Весь инвентарь!.. - И правильно делает. Ему этот инвентарь, как собаке пятая нога. А дом? Что ж ему пустому стоять? Имей совесть, скажут. Сам не догадываешься отдать - отберем. Он не дурак, Успенский. - Все у тебя с умыслом. Каждый идет в колхоз вроде бы по нужде или выгоду ищет. Так неуж нет таких, кто по чистому желанию вступает? - Таких дураков, Иван, маловато. Пока... - Андрей Иванович подумал и добавил: - Не то беда, что колхозы создают; беда, что делают их не по-людски, - все скопом валят: инвентарь, семена, скотину на общие дворы сгоняют, всю, вплоть до курей. То ли игра детская, то ли озорство - не поймешь. Все эти куры, гуси да овцы с ягнятами перепутаются в общей массе да передохнут, и семена сортировать надо, и лошадей в руках держать, каждому поручать ее под роспись, чтобы ответственность чуял. Что с ней случится - пороть нещадно виновника. И за землю так же отвечать надо: за каждое поле, за каждый клин ответчик должен быть, чтобы спросить с кого! Видал я в колхозе "Муравей", как они работают. Поля и лошади общие, да. Но вся остальная скотина своя, по дворам стоит. И за каждую лошадь свой ответчик, и за каждое поле - тоже. А теперь и "Муравей" ликвидируют. Все под общую гребенку чешут, все валят в кучу. Нет, так работать может только поденщик. А мужику, брат, конец подходит. - Какой же конец? Все в колхоз соберемся, и мужик сохранится. - Э, нет! Это уже не мужик, а работник. Мужик - лицо самостоятельное. Хозяин! А хозяйство вести - не штанами трясти. То есть мужик способен сводить концы с концами - и себя кормить, и другим хлебушко давать. Мужик - значит, опора и надежа, хозяин, одним словом, человек сметливый, сильный, независимый в делах. Сказано - хозяин и в чужом деле голова. За ним не надо приглядывать, его заставлять не надо. Он сам все сделает как следует. Вот такому мужику приходит конец. Придет на его место человек казенный да работник... Одно слово, что крестьяне. - Вота, завел панихиду. Новую жизню надо песнями встречать, а ты за упокой тянешь. - Для кого жизнь, а для кого и жестянка. Вошла Надежда, а с ней краснощекая с мороза рослая девица в пуховой шапочке, племянница Ванятки. - Вот она, окаянная, что делает! - опережая Нешку, затараторила Надежда. - На попойку собиралися к Фешке Сапоговой. - Кто окаянная? Нешка, что ли? - спросил Андрей Иванович, плохо соображая, и весь еще наполненный своими мыслями. - Какая Нешка, бирюк? Соня! Гуляют с Кречевым у Фешки. - Кто вам сказал? - спросил Ванятка. - Да вот она, - указала Надежда на Нешку. - Ты что, была у них? - спросил опять Ванятка. - Нет, мы в окошко подглядели... С завалинки, - сказала Нешка, от смущения прикрываясь варежкой. - Ну, я туда не ходок, - сказал Ванятка. - Меня Фешка и на порог не пустит. - Ладно, я сам схожу, - сказал Андрей Иванович, вставая. Еще ранним утром Кречева вызвал по телефону сам Возвышаев. Не успел тот переступить порог сельсовета, как оглоушила его дежурившая ночью у телефона Козявка: - Павел Митрофаныч, тебя разыскивают. - Кто это по мне соскучился? - Возвышаев велел итить немедленно в РИК. Колепа на кватеру за тобой бегал. А теперь к Бородиным пошел. - Зачем? - Мы думали - ты тама. - Думает боров... Но Кречеву не дал договорить заверещавший телефон. Он подошел к стене, снял трубку и, закрываясь кулаком от Козявки, сказал: - Кречев слушает. - Ты где шляешься? - сердито спросил голос Возвышаева. - Где я шляюсь? День только начинается... Вот, на работу пришел. - А ночью в прятки играешь? - Это мое дело. Ночь существует для отдыха. - Отдыхать будем при коммунизме, когда колхозы построим. А пока не до отдыха. Изволь оставлять свой адрес, где ночуешь. У нас боевая обстановка, понял? Кречев выругался про себя, запыхтел, но ответил покорным голосом: - Понял. - Сегодня же, и немедленно, вручите повестки кулакам Алдонину и Клюеву, которые злостно уклоняются от сдачи хлебных излишков. - Какие повестки? Мы их известили и насчет штрафа предупреждали. - Предупредить вторично. И ежели в течение двадцати четырех часов не выплатят штрафа, то по истечении срока приступить к конфискации имущества вышеупомянутых кулаков. - В каком разрезе? - В обыкновенном. Конфисковать все. Дом, сарай, подворье, инвентарь оставить в собственность за сельсоветом, все остальное, вплоть до одежды, продать в счет погашения штрафа. Ясно? - Ясно. - Подготовьте комиссию. Соберите членов, проинструктируйте. - Завтра соберем. - Нет, не завтра, а сегодня. Завтра же, с девяти часов утра, приступить к исполнению. Вот так - коротко и ясно: конфисковать! - Может, кто из РИКа возглавит комиссию? Пришлите представителя. - Никаких представителей! Вы сами не дети. У вас - власть, вы и распоряжайтесь. Работать двумя группами. Ты одну возглавишь, а Зенин другую. И не забудьте взять с собой работников милиции. Чтоб никаких вспышек на стихийность. Закон и порядок. - Ясно. Кречев повесил трубку и обалдело поглядел на Козявку. Та стояла у порога и силилась отгадать - за что ругают председателя. Что ругают - это она догадывалась по тому, как он замер на месте, словно его мешком накрыли. Глядел он на нее, глядел и выматерился. - Дак мне чего, итить? - спросила Козявка. - Позови ко мне Левку и Зенина и уходи домой. Как эта конфискация выглядит на деле, Кречев себе не представлял. Он ходил по своему кабинету, давил скрипучие половицы и думал, старался вообразить, как это он придет к Федору Ивановичу, с которым пил не однажды, и скажет ему: "Выйди вон! Сейчас мы твои пожитки продавать будем..." А если тот не пойдет, дан чего ж, вязать его? Силом выводить? Первым пришел Левка Головастый, он заполнил стандартные повестки насчет штрафа, оба расписались, шлепнули печатью, и рассыльный Колепа помотал к "вышеупомянутым" кулакам. А что дальше? - А дальше я ни бе, ни ме, ни кукареку, - сказал Кречев. - Надо ждать Зенина. Пришел и Зенин, пришел важный, с парусиновым синим портфелем, в кожаной фуражке, полученной из районного распределителя, и в хромовых сапогах с галошами. - Ну что, комарики-сударики? Получили боевое задание и растерялись? - весело спросил он от порога. - Эх вы, телята на поводу классового врага. Быками надо становиться, реветь и землю рыть. Сейчас я вам покажу, что надо делать. Он кинул портфель на стол, фуражку на портфель, пиджак расстегнул, и закипела работа. - Сперва надо комиссию составить. Значит: ты, да я, да мы с тобой. Еще кто? - Да я с чернильницей, - пропищал Левка. - Ишь ты, блоха какая! - удивился Сенечка, глянув на Левку. - Туда же лезет, в руководители. Запомни, Левка, если ты хочешь сделаться большим человеком, научись сперва быть маленьким. И не вякай, когда говорят старшие. - И опять Кречеву: - Значит, ты да я. Это уже кое-что значит, - и записал в тетрадь обе фамилии. - Теперь давай прикинем, кого за компанию брать? Установка такая: по одному от Совета, по два от бедноты, по два от комсода, да плюс к тому два человека от села, вроде понятых, и от милиции. Ну, кого берешь? - Да мне все равно, - сказал Кречев. - Пусть идет Левка, из милиционеров Сима. А этих тихановских пиши подряд. Все равно от них толку хрен да копейка. - Ну, не скажи, - возразил Сенечка. - Я за Якушу Савкина двух Тараканих не возьму. А Бородина, Андрея Ивановича, советую не брать. - Да он и сам не пойдет, - сказал Кречев. - Чует, что его песенка спета, - хмыкнул Сенечка, расстегнул свой парусиновый портфель и вынул оттуда поллитровку водки, початую и заткнутую деревянным кляпом, потом кусок копченой колбасы и подмигнул Левке: - Где у вас стаканы? Живо! - У нас только один, - сказал Левка, подавая граненый стакан. - А вот другой! - Сенечка снял стеклянную крышку с графина, налил в нее водки и подал Кречеву. Себе налил в стакан и, чокнувшись, произнес: - Лиха беда начало. За великий почин! Вот с этой крышки и повело Кречева. Сперва они допили эту поллитровку. Потом с Левкой пошли к милиционеру Симе договариваться о завтрашнем деле и там выпили еще поллитру. После обеда он нагрянул к Соне и выпил у нее еще четушку. Там, в кухонном чулане, отгороженном от общей избы легкой дощатой переборкой и пестренькой бумазейной шторкой в дверном проеме, он захватывал ее голову клешневатыми непослушными ладонями и тянулся к лицу, целовал ее губы, щеки, нос и бубнил заплетающимся языком: - Ах ты, моя сладенькая! Дай-кать я откушу тебя с какого-нибудь бока. Дай-кать ухвачусь... Она слабо сопротивлялась и уговаривала его: - Паша, не надо... не надо. Девки увидят... Нехорошо. И разгоряченная наконец его ласками, прижавшись грудью к нему и жадно заглядывая в глаза, прошептала: - Ступай в хлев. Козу выгони да постели свежего сена. А я сейчас же за тобой выйду. Одеяло прихвачу и подушку... В хлеву было темно, пахло плесенью и нашатырным спиртом. Коза испуганно забилась в угол и, млякая, потряхивая рогами, глядела блестящими, как влажные голыши, глазами. Кречев поймал ее за рога и вытолкал на подворье. По лестнице залез на сушила, стащил целую охапку сена, натолкал его в деревянные ясли и бросился в него, утонул как в перине. Соня появилась с подушкой и одеялом и, притворив за собой дверь, спрашивала в темноте с нарочитым испугом: - Ты куда делся? Иль с домовым в прятки играешь? Кречев поймал ее за подол из яслей и зарычал: - Р-р-ра-а, нга-нга-нга! - Ой, вихорь тебя возьми-то! Ой, напужал до смерти! Да не тяни ты... Сама залезу. Он поднял ее на вытянутых руках, как маленькую, и бросил под себя на сено, затолкал, накрыл ее своим большим телом, сграбастал ручищами, как мягкую податливую подушку... Так они, умаявшись, угревшись, прижимаясь друг к другу, накрывшись одеялом, уснули в тесных яслях. Проснулись уже в сумерках. Прислушались: на подворье блеяла коза, покрикивал да хорохорился петух возле кур, где-то в отдалении перебрехивались собаки. - Девчат не слыхать, значит, дома, - сказала Соня. - Эх, не хочется от тебя уходить, - сказал, потягиваясь, Кречев. - Давай куда-нибудь затешемся на вечер? А не то мне - тоска зеленая. Как подумаю, что завтра надо Клюева громить, все нутро переворачивается. - А ты откажись, - сказала Соня. - Вот дуреха! Как же это можно? Придумать такое - откажись! У меня же не частная лавочка, хочу торгую, хочу закрою. Совет, что твоя машина молотильная, завели ее - и стой возле барабана да поталкивай в него снопы. Остановишься или зазеваешься - он ревет: даваай! И остановить его тебе не дано. Схвати его рукой - оторвет руку. А завела его другая сила, тебе не подвластная. Над ней другие погонщики стоят, а тех в свою очередь подгоняют. Вот оно дело-то какое, вкруговую запущено. И уйти от него никак нельзя. Ежели не хочешь лишиться куска хлеба. Я ж партийный. - То-то и есть, что партийный. У вас все игранки какие-то заведены, как у маленьких. Соберетесь во кружок, загадаете чего промеж себя, рассчитаетесь по номерам - и на кого счет выпадет, тот и валяй - ищи или лови, пока всех не перехватаешь. Не жизнь у вас, а какая-то карусель. - Ты чего, опупела, что ли? Чем тебе наша жизнь не по нраву? - Да всем. Ты ответь: любишь меня или нет? - Ну, положим, люблю. - Так чего ж мы по яслям прячемся? Что ж ты, как вор, по задам крадешься да через плетень лазаешь? - Вот дуреха! Ты ж мужняя жена, а я при должности. - Да что мне муж, объелся груш! Я хоть счас от него уйду и с тобой сойдусь. Ну, хочешь? Ноне же всем расскажу, что ты мой муж, а я твоя жена. Хочешь? - Ну, ты даешь стране угля. Регистрация брака - дело официальное, его с бухты-барахты не делают. - То-то и оно. Вы храбрые только на словах: все про свободу отношений талдычите. А сами боитесь в открытую сходиться, такие ж трусы, как и встарь. Только раньше на церковное венчание ссылались, а теперь на регистрацию. - Гляди ты, какая храбрая нонче. Атаман! - он поцеловал ее, потом положил голову ей на грудь и, слушая гулкие, чистые удары ее сердца, сказал: - Вот так и пролежу всю ночь. Не хочу с тобой расставаться. - Ладно, пошли к Фешке Сапоговой. Гулять - так уж гулять. Он поднял голову и, замявшись, изрек: - Мы ж ей задолжали тридцать рублей... Еще за ту гулянку. - Я уже расплатилась. - Где ж ты деньги берешь? - Это не твое дело. Ступай к ней, скажи, чтоб готовилась. А я приду позже. Фешка Сапогова встретила появление Кречева вопросом: - А судью позовешь? - На что он тебе сдался? - опешил Кречев. - Чай, не судилище задумали. - Вам веселье, а я что, рыжая? Зови Радимова. Черта хромого нет. Где-то в Пугасове застрял, на базаре. Поди, под забором валяется. "Черт хромой" - это муж ее, Мишка Сапогов, шапошник и пьяница, известный на всю округу. - Ладно, - сказал Кречев, - позову я тебе Радимова. Только приготовься... - Это уж не твоя забота. Все будет на столе - и самогонку поставлю, и пельменей накручу. Мотай за Радимовым. Фешка Сапогова была разбитной бабенкой, ко всему прилипала: она и в народных заседателях сидела, и на собраниях шумела, и хлеб выколачивала. Посылали ее в самые глухие безнадежные села, то одну, то с подружкой, Анной Ивановной Прошкиной, - гнать показатели. И они "гнали", по неделям не показываясь в районе. Обе носили белые пуховые шапочки, мужские из черного сукна пиджаки с боковыми карманами и белые чесанки с галошами. Их прозвали сороками. "Бона - сороки прилетели, опять стрекотать начнут". В их облике и в самом деле было что-то сорочье: обе востроносые, сухие, прогонистые, с бойкими карими глазками. Анна Ивановна волосы коротко стригла, подбривая шею, носила гимнастерку, отчего смахивала на молодого мужика; а Фешка любила шелковые кофточки, тесные юбки и на спину закидывала толстые темные косы. Сапогова была женоргом, а Прошкина культоргом, прислали их одновременно из Московской партшколы, вернее, Фешка утянула за собой Анну Ивановну в родные места. Ее "хромой черт" за год вынужденной разлуки, пока Фешка училась, все добро пустил в расход - остались в доме чугуны да чашки, да еще шапочные болваны. Даже платье ее подвенечное, пальто, шубенку на козьем меху - все пропил. Когда Фешка, возвратясь, увидела опустевшую коробью, то завыла в голос от досады, разбила в кровь Мишке лицо, вытолкала его из дому и выбросила на подворье все его шапочные болваны. - Убирайся вместе со своими болванами на все четыре стороны! Мишка Сапогов с той поры жил в бане, но за женой следил в оба, когда был трезвый, и если замечал ее с каким-нибудь мужчиной, то, припадая на правую ногу, бежал в баню, брал припасенную веревку и возвращался к воротам вешаться. Здесь, на виду у всей улицы, перекидывал через перекладину надвратного навеса веревку, завязывал конец петлей, становился на колени и начинал молиться богу, одновременно проклиная матерными словами свою благоверную. - Дай хоть на четушку! Иначе повешусь у всех на глазах. А причиною тому - твоя гулящая жизнь. Дай, ради Христа! - орал он напоследок, подойдя к окну. Фешка, добрая душа, не выдерживала, давала ему откупную, Мишка сворачивал веревку и спокойно уходил к себе в баню. Продолжалось мирное житье до новых вспышек ревности. На этот раз собрались без помех; пришла Анна Ивановна Прошкина, судья Радимов и Соня с Кречевым. На столе красовалась стеклянная кринка самогонки, подкрашенная клюквенным соком, тушеная гусятина с картошкой, и в круглом тазу для мытья головы горой высились пельмени. - Ты чего, на свадьбу, что ли, навертела пельменей-то? - спросил Радимов хозяйку. - А что нам, холостякам! - сказала Фешка, поблескивая глазенками. - Что ни гулянье - то и свадьба. Пей, Кузьма, ешь! Однова живем. - Ах ты, едрена-матрена! Да ты как погремушка отзываешься. А ну-ка, погреми еще! - Радимов ахнул ее ладонью ниже спины, как лопатой по тесту ударил - бух! - Ой, лошак сивый! - скривилась Фешка. - Ты мне два ребра вышиб. - Иде они у тебя, ребра-то растут? Тут, что ли? - обхватил он ее за талию. - Аль пониже? - Уйди, лошак! - притворно обиделась Фешка и обоими кулаками замолотила ему по груди. Радимов только похохатывал, как от почесухи. Фешка опустила руки и сказала с досадой: - Он и не чует. - Его бить - только руки об него отколачивать, - сказала Прошкина. - А ты пробовала? - спросил Радимов, подмигивая ей. - Одна попробовала да родила, - угрюмо ответила Прошкина. - Говорят, тебе это не грозит. Будто ты сам с усам, - гоготал Радимов. - А ты что, в баню со мной ходил? - По баням у нас Мишка Сапогов специалист. - Ты Мишку не поминай на ночь глядя. Не то накаркаешь - он прилетит и всю обедню нам испортит, - сказала Фешка. - Ну уж дудки, брат! Пока эти пельмени не съедим, я не вылезу. Меня и канатом не вытянешь из-за стола. Самогонку разливал Радимов, весело разливал, с прибауточками, чокался со всеми и приговаривал: - Лей, да пей, да заедай, да про меня не забывай. Ах, рыжая девчонка игривее котенка... И все норовил ухватить Фешку то за коленку, то за бедро, то выбирал иное место, помягче. - Кот кичига, вот те лен, вот те сорок веретен... А ты пряди попрядывай да на меня поглядывай. Могучего сложения, губастый, носатый, с редкими отметинами оспы на лице, с густыми непослушными волосами, торчащими во все стороны, как щетина на кабане, Кузьма Радимов являл собой образчик несокрушимого здоровья и самоуверенности. Даже Кречев перед ним казался застенчивым и немного растерянным, и самогонка его не веселила. - Ты чего такой кислый? - спросил его Радимов. - Так что-то, настроения нет, - покривился тот. - Да уж признайся, здесь все свои люди, - сказала ему Соня, вся пылающая от выпитого. - А что такое, Паша? - спросила Фешка, посмеиваясь. - Иль тятька жениться не велит? - Да он боится... - прыснула Соня. - Кого, тебя, что ли? - огрызнулся Кречев. - Боится на эту самую итить... на конфискацию. - Ого! Это кого ж потрошить задумали? - спросил Радимов. - Клюева, Федота Ивановича, - нехотя ответил Кречев, сердито глядя на Соню. - Это твоего активиста, что ли? - удивилась Фешка. - Был активистом, но еще в августе вывели его из членов сельсовета. - И правильно! - сказала Фешка. - Он же кулачина. Богатей! - Какой кулачина! Говорят, из лаптей сроду не вылезал. Только и поднялся на ноги в последние годы. - Ну и что? - сказала Фешка. - Мало ли кто в бедняках ходил. Раз поднялся до запретного барьера - стричь его без разговоров. - Легко сказать - остричь... Он со мною два года бок о бок работал. - Ты сам-то его не трогай, голова два уха, - сказал Радимов. - Ты стой на командной высоте и за порядком следи, а подручные разнесут. - Кто эти подручные? Левка Головастый да Сима-милиционер. Они сами, как утята, в закуток полезут, ежели что. - А Зенин? - спросила Фешка. - Он пойдет Алдонина громить. А мне Клюева подсунул. Знает, стервец, что я с ним работал. - Послушай-ка, - сказала Фешка. - Возьми нас с Анюткой. Мы тебе так распишем и распродадим, что ты и глазом не успеешь моргнуть. Пойдем, Анюта? - обернулась к Прошкиной. - Надо ж нам руку набивать на классовом враге. - И пьяно захохотала. - Пойдем. Отчего ж не помочь человеку, - согласилась Прошкина. - Кузьма, пошли с нами! - А что ж, и пойду. - Пошли! Всем скопом. Мы им покажем, как дела делаются, - шумела Фешка. - Тебя поставим за прилавок. Ты цены будешь назначать, а мы с Анютой сбивать их станем. Как на этом самом, на укционе. - И запела: - Эй, комроты! Даешь пулеметы! Даешь батареи, чтоб было веселея! Налей, Кузьма! Выпьем за всеобщую борьбу. Ты борец или не борец? - Погоди, вот разбредемся по углам, тогда узнаешь, - ухмылялся Кузьма, разливая самогонку. Эта неожиданная поддержка обрадовала Кречева: хорошо идти с такой компанией, за широкой спиной Радимова да вслед за этими горластыми сороками и ему вроде бы сподручнее, думал он. А что? Не он же всю эту бузу затеял. Он сам не волен проводить и отменять такие штуки. Есть и повыше его власти. Они ударили с Радимовым по рукам и выпили за успех завтрашнего дела. В самый разгар веселья кто-то сильно постучал в двери. Все разом стихли и молча глядели на Фешку. - Что такое? - спросил наконец Радимов, трезвея. - Не знаю... Может, кто из соседей, - ответила Фешка, вставая. Ее качнуло, она ухватилась за спинку стула и растерянно улыбнулась. - Если Мишка вернулся, не пускать! - приказал Радимов. - И других не пускать! Никого! - крикнул ей вслед. С минуту все так же напряженно молчали, ждали ее возвращения. Наконец она вернулась и сказала: - Соня, за тобой Андрей Иванович Бородин пришел. - Пошли ты его куда подальше... Кто он мне? Свекор, что ли? - вспыхнула Соня. - Говорит, дети перепугались. Кошка в капкан попалась и перепугала детей... Они у Андрея Ивановича. Просит забрать... - Господи!.. - всхлипнула Соня. - За что мне этот крест выпал? За что?.. - и с мольбой поглядела на Кречева. - Придется идти, - сухо сказал Кречев. - Детей надо забрать. Соня, всхлипывая, вытирая слезы, вылезла из-за стола и стала одеваться. Утром лишь чуть забрезжил рассвет, как Сапогова с Прошкиной были уже в сельсовете. Вся секретарская половина, то есть передняя часть избы, отгороженная от председательского кабинета дощатой переборкой, была забита народом. Здесь были и сам Кречев, и Сенечка Зенин, и Левка Головастый, и активисты из бедноты, из комсода. Висячая лампа чадила над столом косым и тусклым языком неровного, подрагивающего пламени. Отыскав глазами председателя, Сапогова сказала: - Радимов отказался итить. Говорит - голова разламывается. - Ничего, Феоктиста Филипповна, мы и без него - сила непомерная. Смотри, сколько нас! Батлион, - отозвался Якуша Ротастенький и подмигнул вошедшим. В центре этой толкучки за Левкиным столом сидел Сенечка Зенин и заполнял какие-то бумаги, оба милиционера стояли у стола, как часовые, и руки по швам. Левка Головастый, заглядывая в бумаги через плечо Зенина, пытался подсказывать ему: - Следующий, значится, Якуша Савкин. - Сам знаю, - одергивал его Зенин. - Что ты мне дышишь в ухо? Кречев, страдая от трескучей головной боли, чтобы скрыть свое отвращение ко всему на свете, отвернулся к окну и стоял, заложив руки за спину. Тараканиха, привалившись к стенке, уже дремала на стуле. Степан Гредный, в своей неизменной рыжей свитке, подпоясанный веревкой, прислонился к дверному косяку, как за милостыней пришел. Андрей Колокольников присел на корточки у порога и глядел, младенчески разинув рот, как Зенин, сурово сведя брови, выписывал фамилии собравшихся. Якуша метался от одного к другому и все спрашивал с некоторым удивлением: - А Ванятка-то не пришел, а? Вот еш его кочарыжкой! Обманул! Все обчество обманул, всех представителей. Как же это, а? Никто ему не отвечал, каждый занят был, казалось, только самим собой и своими мыслями, и тишина стояла такая, что слышно было, как поскрипывает перо Зенина. Вдруг Кречев сказал от окна: - Прокоп Алдонин идет. - Куда идет? - поднял голову Зенин. - Сюда, в сельсовет. Зенин вскочил и бросился к окну. Прокоп уже обтирал сапоги о деревянную решетку возле крыльца, хотя на улице было морозно и сухо и сапоги были сухие. Вошел он в сельсовет при общем молчании, все глядели на него, как на вставшего из гроба покойника. Его уж отчитали, отпели, приготовились нести куда следует, а он вдруг встал и - здрасьте пожалуйста! - идет им навстречу. - Тебе чего? - спросил Кречев, глядя на Прокопа тоскливо-мутными глазами. - Деньги принес, уплату за штраф. - Поздно! Время истекло, - строго сказал Зенин. - Нет, извиняюсь. - Прокоп расстегнул пиджак, вынул из бокового кармана часы на золоченой цепочке и сказал, поворачивая циферблатом к Зенину: - Смотри! Еще полчаса осталось. Мне принесли повестку ровно в девять. Вот тут моя отметка. - Он положил повестку на стол и отчеркнул ногтем помеченное чернильным карандашом время вручения. Потом вынул из другого бокового кармана сверточек в носовом платке, развязал зубами узелок и стал пересчитывать деньги, слюнявя палец. - Вот. Ровно семьсот рубликов. Распишитесь в получении, - протянул он Кречеву пачку денег. Тот удивленно хмыкнул: - Из кубышки, поди, достал? - Ага, из-под наседки, - ответил Прокоп. - С весны положил под нее ломаный грош и вот - гляди, сколь высидела. - Самого бы тебя посадить куда следует, - процедил Зенин. - Все придуриваешься. Из-за твоего скупердяйства вон сколько людей собралось. Все оторвались от дела. - Какие это люди? - сказал Прокоп, пряча в боковой карман квитанцию, подписанную Кречевым. - Это вороны на добычу слетелись. Поторопились маленько. - Давай, проваливай без разговоров, - повысил голос Зенин. - Ишь ты, кулачина! Еще обзывается. - Вот за это самое вы еще ответите. - За что? - И за кулачину, и за штраф. Все это незаконно. Я в кулаках не был. - По недоразумению! - крикнул Зенин. - А вот разберутся. Сверху им виднее - кто куда попал по недоразумению. Я напишу куда следует. - Пиши. Москва словам не потакает, - переиначил пословицу Зенин. После ухода Прокопа все разом загомонили: - Чего ж теперь делать? - Может, по домам итить? - Послать рассыльного за Клюевым! Деньги заплатит, и шабаш. - Иде он их возьмет? На дороге деньги не валяются. - Прокоп нашел, а он что, рыжий? - Прокоп с молотилкой полсела обошел. - А этот колесы точит. Тожеть не сидит без дела. - Какая летом точка колес? Вы что, родимые? - А ну, кончай базар! - Кречев ахнул кулаком по столу. - Что вы, как бабы на толкучке? Семен Васильевич, как? Может, еще раз пошлем человека за Клюевым? Поди, одумается! - Ни в коем случае, - заторопился Зенин. - Надо идти. И не мешкая. Приказ есть приказ - и мы его должны исполнить. - Дак еще время не вышло, - колеблясь, возразил Кречев. - Пока дойдем - и срок наступит. Вон, всего двадцать минут осталось! - показал Зенин свои часы, вынув их из брючного кармана. - Пошли! - Какая группа пойдет? - спросил Кречев. - Обе группы. Все вместе. Вперед, товарищи! Ни тени колебания! Пусть эти злостные неплательщики знают: мы слов на ветер не бросаем. От нас требуют проявить самые решительные меры к классовому врагу. И у нас рука не дрогнет. С этими словами Зенин собрал в синюю Левкину папку все бумаги, разложенные на столе, Левка сунул чернильный шкалик в карман, взял со стола приготовленные на этот случай счеты, и все гурьбой двинулись за Зениным. Шли по Нахаловке, растянувшись, как попы с крестным ходом, только икон не было, - впереди топали Кречев с Зениным, за ними - сороки с красными повязками на рукавах, потом Левка Головастый с папкой и счетами, это все власти; за ними нестройной толпой топали остальные, ведомые Якушей Ротастеньким. Ребятишки табунились, и впереди бежали, и по бокам шествия, и кричали на всю улицу: - Сову громить идут! Сову теребить! Айда, ребята! Поехали! Ребятишки повзрослее увязывались за толпой, которые поменьше, смотрели из домов в окошки, плюща носы о стекло, старики все, как по команде, стояли возле калиток и ворот, словно солдаты на смотру, опустив руки по швам, и только старухи изредка торопливо крестились и шептали молитвы. - Граждане, которые желают купить чего по хозяйству, прихватите деньги и ступайте за нами! - кричал ломким бабьим голосом Левка. - Все на укцион! Все на укцион, - вторил ему Якуша. - Укцион! Укцион! - подхватывали ребятишки и разносили по селу. Поначалу никто не приставал к этой процессии; она плыла, как партия гусей по середине пруда, призывая своим кагаканьем равнодушно сидящих на берегу уток. Но вот Савка Клин отвалил от плетня и, кидая на пятку свои несуразные ноги-пехтили, пошел за ней, оглядываясь на соседей, и, как бы оправдывая это свое действие, пояснял громко и виновато: - Може, обувка сносная найдется... Валенки ал и сапоги. Все одно - пропадут. Одни ворчали на него неодобрительно: - На чужое позарился? Ах ты, собака блудливая. Но другие вроде бы и оправдывали: - Отберут ведь... Все равно отберут. И все в кучу свалют. А там гляди - подожгут. Не пропадать добру-то. За Савкой пошла Настя Гредная, благо, что мужик ее идет с делегацией, помочь ежели или совет подать. А за Настей двинулся Ваня Парфешин с Феней, за ними Максим Селькин, и пошла-поехала почти вся Нахаловка - кто с умыслом, а кто и так, ради интереса, глаза пялить. Возле дома Клюевых сгрудилась целая толпа. Хозяева не показывались, ворота были заперты. - Когда выйдет Клюев, я спрошу его для порядка: будет он платить штраф или нет? Ежели он откажется, то выступай вперед и зачитывай постановление по сельсовету об конфискации имущества, а остальное я все устрою, - негромко сказал Зенин на ухо Кречеву. - У меня ж нет никакого постановления. - Чего ж раньше думал, растяпа! - прошипел Зенин. - Ладно, я сам все сделаю. Он поманил Левку Головастого и взял у него синюю папку, потом подошел к калитке, набранной из досок в мелкую елочку, и постучал о железное кольцо. Со двора тотчас раздался голос Клюева; видно, хозяин стоял за воротами и ждал: - Кто там? - Отворяйте! Представители Советской власти и общественности, - сказал Зенин строго. Клюев вынул запирку - здоровенный металлический шкворень и, растворив калитку, спросил: - Чаво надо? - Сейчас узнаешь. Зенин оттолкнул его с дороги, первым вошел на подворье, за ним потянулась длинная вереница и застопорилась в калитке, словно увязла. На подворье возле мастерской стоял Санька в лаптях и округленными от ужаса глазами глядел на эту застрявшую в калитке огромную толпу. На заднем крыльце, кутаясь в большую темную шаль, равнодушно взирала на всех Сарра, хозяйка Евфимия пугливо заглядывала в сенное оконце. Сам хозяин, оттесненный к воротам вошедшими, стоял бледный и посиневшими от усилия пальцами стискивал ржавый шкворень. - Товарищи милиционеры, по местам! - скомандовал Зенин. Кулек и Сима, не понимая смысла команды, но догадываясь, что надо держаться поближе к хозяину, подошли к нему и стали по бокам. - Вот так! - удовлетворенно заметил Зенин и обратился к хозяину: - Гражданин Клюев, собираетесь ли вы платить штраф, наложенный на вас за злостное уклонение от внесения государству хлебных излишков? - У меня таких излишков нет. И денег на штраф нет, - ответил Клюев. - Понятно. В таком случае слушайте постановление Совета от 28 октября сего года, то есть за сегодняшнее число. - Он раскрыл Левкину папку и, пошоркав листами бумаги, начал читать, как по писаному: - Во избежание прямого неподчинения властям, а также во имя пресечения злостного уклонения от уплаты государственных поставок впредь Тихановский сельский Совет постановляет: все имущество кулака Клюева - и движимое, и недвижимое - конфисковать и распродать в счет погашения законного штрафа. Вам все ясно? - посмотрел на Клюева Зенин. Клюев только порывисто вздохнул, словно всхлипнул, и как-то беззвучно пошевелил губами. - Значит, возражений нет, - сказал Зенин. - Тогда приступим к делу. Товарищи уполномоченные, прошу за мной в избу. Оттеснив Сарру с крыльца, как чучело, они с Кречевым вошли в сени, за ними устремились Сапогова с Прошкиной и Якуша Ротастенький. Евфимия, такая же молчаливая и растерянная, как хозяин, сидела в избе у стола, бесцельно положив руки на колени. - Так. Где у вас добро прячется? - спросил ее Зенин. Она молча глядела на него, как будто ее опоили чем или оглоушили ударом по голове. - А чего ее спрашивать? Мы и сами найдем, - сказал Якуша. Он скрылся в горнице и через минуту появился оттуда, волоча за ручку огромный кованый сундук. - Павел Митрофанович, помоги! Через порог не перетащу никак, - сипел Якуша от натуги. - Чего они туда положили, камней, что ли? Кречев взялся за вторую ручку, и они, кряхтя, поволокли сундук в сени. - Распродажу вести согласно описи! - крикнул им вослед Зенин, потом обернулся к сорокам: - Так, товарищи женщины, обыщите хозяйку и старуху, нет ли при них спрятанных золотых вещей или каких-нибудь драгоценностей. А я по притолокам пошарю. Фешка и Анна Ивановна подошли к хозяйке и попросили ее встать. Она сидела в прежней позе, с тупым недоумением глядя на них, словно оглохшая. - Кому говорят, тебе или нет? - крикнула Фешка. - Встань! - Да погоди ты! Она зашлася, - сказала Прошкина. Евфимия вдруг заплакала, затряслась всем телом и, прикрывая лицо ладонями, заголосила, как по упокойнику, тоненьким надрывным голосочком: - Ой ты ж горе ж наше горько-ое! Ой, ты заступник наш, Христе-боже милостивый! Ой, не дай же ты пропасть нам, сгинуть до смерти! Не оставляй ты нас антихристу окаянному. Подходит конец наш решающий... Услышав материнские вопли, Санька бросился от мастерской на крыльцо, сбил кулаком Якушу, растопырившего руки в дверях, и прорвался в сени. Здесь Кречев подкатом свалил Саньку на пол, накрыл его своим тяжелым телом и стал выкручивать, заламывать ему руки. - Помоги-и, тятька! - завопил тот отчаянно. Федот Иванович, как разъяренный бык, отбросил от себя обоих милиционеров, взявших было его под руки, и, размахивая над головой шкворнем, как шашкой, побежал к сеням. - Держите его, держите! - завопили бабы в толпе. Степан Гредный, стоявший возле калитки, легким козлиным поскоком настиг у крыльца Клюева и с ходу прыгнул на его широченную спину. Тот озверело зарычал, одной рукой схватил его за шиворот и, словно кота, стащил с себя, а другой рукой со всего маху ударил шкворнем по шее. Степан ойкнул и осел, роняя голову к ногам своим. Черная кровь сдвоенной цевкой слабо заструилась из носа, пачкая рыжие усы и жидкую бороденку. - Убил он его, уби-ил, изверг! - заревела Настя, валясь наземь к Степану, раскидывая руки и тряся головой. - Уби-и-ил! Клюев оглядел с некоторым удивлением длинный ржавый шкворень, отбросил его к завалинке и трясущейся рукой полез в карман за кисетом. Но его схватили за локти подоспевшие милиционеры. Он больше не сопротивлялся, только смотрел себе под ноги и бормотал: - Нечаянно я, граждане... Нечаянно. С крыльца на него и на лежащего Степана смотрели с испугом и удивлением и Кречев, и Санька, и Якуша. И на лицах у них застыло недоумение, будто каждый хотел спросить и боялся: "Зачем все это? Что с нами творится?" Первым подал голос подоспевший Зенин: - Преступника Клюева вместе с сыном немедленно взять под арест и отправить в милицию! - Есть такое дело!! - сказал Кулек и махнул рукой Саньке, стоявшему на крыльце: - А ну, давай сюда! Санька спрыгнул с крыльца и, затравленно озираясь по сторонам, подошел к отцу. - Шагом марш! - скомандовал им Кулек. - Дорогу арестованным! Эй вы, ротозеи! Прочь с дороги! И повели. Потом кто-то запряг хозяйскую лошадь, положили на телегу свернувшегося калачиком Степана, посадили в задок плачущую Настю и повезли их в больницу. - Кто может забрать к себе бывших хозяек? - спросил, обращаясь к толпе, Зенин. - Во избежание осложнений дальнейшее пребывание их в доме нежелательно! Сквозь толпу протиснулся Спиридон-безрукий и, сурово насупившись, пошел в дом. Через несколько минут он, все такой же молчаливый и хмурый, вывел плачущую, согбенную Евфимию и высокую прямую, как скалка, Сарру. В руках у хозяйки был небольшой сверток в черном платке. - Что за вещи? - остановил ее Зенин, берясь за узелок. - Поминанье родительское да иконка, материно благословение, - всхлипывая, ответила Евфимия. - Да так, кое-что из белья. - Отпустите вы их, ироды! - крикнул кто-то из толпы. - Вы еще нательные кресты с них посымайте! Антихристы!! - Бессовестные! - Хорошо. Пропустите их! - сказал Зенин Фешке и Анне Ивановне, загородившим дорогу. Они сошли с крыльца, толпа молча расступилась перед ними. Впереди шел Спиридон-безрукий, стиснув зубы, катая за щеками каменеющие желваки; Евфимия шла, глядя себе под ноги, и плакала; старая Сосипатра несла свою голову, покрытую темной шалью, высоко и прямо, и взгляд ее сухих, застывших в немом отчаянии, расширенных глаз легко ломал и опрокидывал встречные взгляды виновато присмиревшей толпы. 7 Накануне Октябрьских праздников Успенский получил повестку из Тиханова: "Явиться по местожительству на предмет вступления в колхоз". Он отпросился на два дня у своего начальства и пешком отправился домой. Возле Сергачева, в двух верстах от Тиханова, ему встретился длинный обоз - десятка полтора телег, груженных мешками с зерном, громыхая колесами по промерзшей дороге, выезжали на столбовой большак, ведущий в Пугасово. Над передней телегой трепыхался натянутый на березовых кольях красный лоскут с белой надписью: "Вывезем до конца кулацкие излишки пролетарскому государству". Мужики шли возле своих телег, держась рукой за грядки, покрикивая на лошадей. Северный ветер низко гнал над землей сивые тучи, отмахивал на сторону лошадиные хвосты, трепал гривы. Было холодно и неприютно, в воздухе носились редкие и крупные, как гусиные перья, снежинки. Пряча щеки в поднятый котиковый воротник, Успенский свернул на обочину, и стороной обходил обоз. - Дмитрий Иванович! - окликнули его. Он оглянулся и увидел отбегающего от телеги Андрея Ивановича Бородина. Успенский остановился, Бородин подошел к нему. Поздоровались. - Слыхал, что у нас творится? - спросил Бородин и, не дожидаясь ответа, торопливо стал рассказывать: - Клюева раскатали в пух и прах. - Слыхал. Говорят, его посадили? - Вместе с сыном. В Рязань угнали. Он ведь человека убил в запале... Добро все с молотка пошло, за бесценок. А напоследок сняли иконы вместе с божницей, раскололи в щепки и сожгли на глазах у всего народа... Какие иконы были! Какая божница!.. Кружево. Успенский только головой покачал. - Это варварство. - Не говори! А ноне церковь у нас закрывают. Колокола сымать будут. Попа еще вчера забрали. Кого-то из арестантов привезли. Наши все отказались. Даже последние мазурики не пошли на такое дело. Боятся. А я вот бегу... Бегу, лишь бы не видеть... Эх! Мать твою... - Он хлопнул кнутом по земле и длинно, заковыристо выругался... - От этого не спрячешься, - сказал Успенский. - Не говори! Иду вот, а у самого кошки на душе скребут. Эх! - Бородин опять хлопнул кнутом и побежал догонять свою телегу. В Тиханово Успенский вошел с кладбищенского конца. Всю церковную ограду запрудила огромная толпа; если бы не отсутствие телег, да лошадей, да пестрых товаров, можно было бы подумать, что весь базар переместился с трактирной площади сюда, за железную ограду. Но толпа эта, в отличие от живой, текучей базарной толпы, казалась мертвой, люди стояли, словно кочки в недвижной болотной воде, и тишина была напряженная, как на похоронах, в ожидании выноса гроба. Успенский подошел к Лепилиной кузнице, в молчаливом приветствии чуть приподнял шапку с головы, ему ответили тем же полупоклоном с десяток мужиков. - Что здесь происходит? - спросил он. - Черти бога осаждают, - ответил Лепило. - А мы поглядим, кто кого одолеет. - Сейчас ты ничего не увидишь, - отозвался Прокоп. - Эдак лет через пятьдесят или сто видно будет, как сложится жизнь - по-божески или по законам антихриста. - А ты что, два века хочешь прожить? - Мне и свой-то прожить толком не дают. Не о себе говорю - о народе. - Народ ноне осатанел совсем, - сказал Кукурай. - Это ж надо, колокола сымают. - Ты, слепой дурень, не вякай! - обругал его Лепило. - Нешто народ колокола сымает? - Зь-зе-зенин с Як-як-як... - забился Иван Заика в попытке выговорить имена поломщиков. - Поняли! Завтра доскажешь, - остановил его Лепило. - Тьфу, Лепила, мать твою! - выругался Иван. Между тем с самого верхнего, зеленого, купола большой колокольни слетела стая галок и с громким тревожным криком закружила над крестами. Толпа заволновалась, загудела: - Ну, опять пошли на приступ... - Теперь гляди в окна - вынырнут... - Счас выползут... тараканы. Чтоб им шею сломать. Туды их мать! И в самом деле, через минуту они появились в проемах высокой колокольни. Их было четверо, в руках они держали веревки и какие-то посудины - не то бутыли, не то лагуны. Там, на непомерной высоте, в сквозных проемах колокольни на фоне сумрачного неба они и в самом деле казались черными, как тараканы. Ни их инструмента, ни тем более лиц невозможно было разглядеть отсюда. - Что за люди? - спросил Успенский. - Из наших один Ротастенький... Килограмм из Степанова, да двоих привезли из Пугасова - говорят, из тюрьмы. Добровольцы. - А Зенин где ж? - Тот на земле распоряжается. - Гляди-ка, вроде бы веревками сцепы обвязывают. К чему бы это? - Говорят, жечь будут. Карасином обольют веревки да подожгут. - Пилой пробовали - не берет. - Сцепы-то дубовые... - Топор, говорят, отскакивает, бьет, как по пузе. - Свят, свят, свят. Накажи их, господи! Чтоб руки у них поотымались. - Ты, слепой дурень, не каркай! Слышишь? Не то я тебя налажу отсюда по шее. Успенский прошел в растворенные железные ворота, протиснулся сквозь толпу к высокой многоступенчатой паперти. Возле распахнутых железных дверей, крашенных зеленой краской, стоял Сенечка Зенин в кожаном картузе и перебрехивался с наседавшими прихожанами. За Зениным в синих шинелях и буденновских шлемах стояло четверо милиционеров: двое тихановских - все те же Кулек и Сима, двое незнакомых. Сенечка стоял, засунув руки в боковые карманы суконного пиджака, растопырив широко ноги в сапогах, отвечал с ухмылочкой, бойко, с прибаутками: - Ваша церковь переименована в дурдом. А поскольку дураки в Тиханове перевелись, стало быть, и дурдом закрывается. - Свои перевелись, залетные появились! - кричали из толпы. - Это какие такие - залетные? - А вот подзаборники всякие, вроде тебя. - Это что за кулацкий подголосок? А ну, покажись! Кто-то поднял кулак и крикнул: - На, посмотри да понюхай, чем пахнет! - Сколько ни злобствуйте, а колокола собьем! - Самого бы тебя с колокольни сбросить вместо колокола! - Вот ужо доберемся до тебя, антихриста! - грозилась кулаком худая, как сухостойное дерево, мать Карузика. - Ты, мамаша, поменьше махай руками, не то обломишь их невзначай, - ласково уговаривал ее Зенин. - Вон какие они сухонькие у тебя. - У-у, бесстыжие глаза! Он еще смеется. В него плюют, а ему божья роса. - Такая сатанинская порода. Потому и подбирают этаких вот... - выкрикивали из толпы. - Напрасно вы, граждане-товарищи, портите себе настроение непотребными словами. Ведь вам же русским языком еще вчера было сказано: кто не согласен с постановлением о закрытии церкви, ступайте в храм и ставьте свои имена и подписи. Книга лежит на алтаре, храм открыт вторые сутки. И что же? Поставил кто-либо свою подпись? Никто! Но, как известно: молчание - знак согласия. Что ж вы шумите? Кто не согласен, прошу в церковь! Только строго по одному. У нас порядок. Идти в церковь, писать в книгу свои имена никто не поспешал, каждый поглядывал с опаской и недоверием на того верхнего оратора и как бы говорил всем своим настороженным видом: "Эхва, а дураков-то и в самом деле перевели". А еще Успенский заметил: здесь, в передовой толпе, жались то старухи, то подростки, то никудышные мужики вроде Савки Клина или Вани Парфешина. Мужики самостоятельные останавливались на почтительном расстоянии либо вовсе не появлялись. И он подумал, что клюевская конфискация не прошла для тихановцев даром, село затаилось в ожидании новых ударов и бедствий. На колокольне вспыхнуло и заметалось яркое языкастое пламя, потом повалил густой черный дым, потек из проемов, как из пароходной трубы; порывистый ветер осаживал его, гнал на деревья; мятущиеся ветви берез разрывали эти плотные шаровидные клубы в клочья, в жидкую кудель, которая растекалась по хмурому неспокойному небу. Запахло копотью и керосиновой вонью. Галки еще громче загалдели, заметались суматошнее над колокольней. Толпа тронулась и загудела. Отходили подальше от церкви, словно боялись обвала или взрыва какого, и ждали, надеялись на чудо: вот погаснет пламя, и свалятся, сломят шею себе поджигатели... Крестились, шептали молитвы... Но пламя все шибче разгоралось, черный дым растворился, пропал совсем, а с колокольни теперь полетели искры, как рой светлячков. Сухие дубовые балки, на которых висели колокола, горели с гулом и пулеметным треском. Сенечка Зенин вместе с усиленным нарядом милиции заперлись в церкви с баграми и с песком наготове, на случай, ежели огонь переметнется с колокольни на другие отделения храма. Весть о близком падении колоколов мгновенно разнеслась по селу - всякий житель бросал свою работу, где бы ни заставала его эта весть, и шел, как потерянный, к церковной ограде; а хозяйки, которые не могли оставлять дома своих малых детей, выбегали на улицу и напряженно, с мольбой глядели на горящую колокольню. Многие крестились и плакали. Но огонь неумолим, он не знает ни жалости, ни снисхождения. Как ни прочны были дубовые, в два обхвата, сцепы, как ни заклинали их тихановские старухи не поддаваться антихристу, жизнь колоколов висела на волоске, и он оборвался. Сперва пыхнули искрами сцепы на обломе, потом что-то ахнуло, тряхнуло, будто кто-то ворохнулся в подземелье, и жалобный медный стон прогудел над селом и растворился в воздухе. Вся в слезах вернулась с улицы Надежда. Ах, Андрея-то нет! Не с кем и горем своим поделиться. Перед ней прошмыгнул в дверь Федька Маклак и, уже стоя у окна, мурлыкал песенку: - Долго в цепях нас держа-а-али... - Радуешься, что с цепи сорвались? Ну, ты у меня сейчас от радости завизжишь! - Она схватила кочергу и начала яростно охаживать оторопевшего Федьку: - Ах вы, служители сатаны! Ах вы, басурманы! Выродки непутевые. - Ты чего, спятила? Мамка, что я тебе сделал? Да погоди ты! - Он изловчился наконец, поймал за кочергу, вырвал ее из рук матери и бросился наутек. На шум вышла из горницы Мария: - Что случилось, Надя? За что ты его? - За дело! И тебя бы не мешало кочергой по шее. Всех вас связать по ноге и пустить по полой воде, - бушевала Надежда, вытирая слезы. - Да что произошло, в конце концов? - Церковь опоганили, вот что. Колокола сбросили, колокольню пожгли. Ах вы, антихристы! - А я тут при чем? - Все вы при том. Безбожники окаянные, насильники. Кому она мешала, церковь-то? За что вы ее обкорнали? Вы ее строили? - Во-первых, я в этом деле не участвовала. А во-вторых, чего ты убиваешься? Ты же ходила в церковь раз в году. - Да какое твое собачье дело, сколько раз ходила я в церковь? Бог - он в душе у каждого. А церковь - это наша общая дань богу. Мы ее собирали по копейке, из поколения в поколение, держали, берегли как зеницу ока. А вы поганить?! Да кто вы такие? Выродки! - Еще раз говорю тебе русским языком - на церковь я не замахивалась. И не выкатывай на меня свои белки. Я за чужие грехи не ответчица. Мария прошла в горницу, оделась и вышла на улицу. Что творится, что с нами происходит, думала она, идя бесцельно по вечереющему селу. Бросаемся друг на друга, как цепные собаки. С Надеждой невозможно стало ни о чем говорить, будто она, Мария, виновата во всей этой кутерьме с налогами да с хлебом, а теперь вот еще и с церковью. И кому это нужно - закручивать все до последней степени, до вспышек гневных, до безрассудства? Уж не вредительство ли в самом деле? Да кто вредители? Где они? Все сваливают вину друг на друга, и все друг перед дружкой стараются усердие проявить. Ведь тот же Поспелов знал, что ничего доброго от конфискации имущества не выйдет. Ведь смог бы остановить Возвышаева, но не остановил. Чего он испугался? А обвинения в отсутствии того же самого усердия у него. И мы бы смогли остановить Сенечку с погромом церкви. Они решили громить на партячейке, а мы смогли бы остановить. Ведь прямых указаний нет насчет погрома церквей. И мы бы правы были. Но струсили. Струсил Тяпин, струсил Паринов... Кого они боятся? А все того же обвинения в отсутствии усердия. Да куда же это заведет нас? И так уж с нами мужики разговаривать не хотят. Вон - сестра родная, и то глаза мне готова выцарапать. А за что? Что я ей худого сделала? И кому я сделала дурного? Никому в особенности, а подумаешь - так виновата перед всеми. Виновата, потому что не делаю того, что обязана делать. А обязана остановить буйство этих Сенечек и Возвышаевых. А если не смогу остановить их, то обязана отойти в сторону и не путаться под ногами. Митя прав - нельзя играть в политику. Неожиданно для самой себя она оказалась возле церковной ограды. Здесь табунились ребятишки: одни влезали на деревья, на железную ограду, заглядывали в церковные окна, другие бегали вокруг церкви, стучали палками в водосточные трубы, в запертые двери и бросали камнями в оштукатуренные крашеные стены. Но изнутри никто не высовывался, никто не кричал на них, словно те, закрывшиеся наглухо в храме, усердно молились богу. Мария увидела в одном из пролетов колокольни промелькнувшую черную фигурку и поняла, что поджигатели все еще в церкви, и охранители их, и вдохновители - все там. А народ расходился с горьким чувством беспомощности своей. Мужики, свесив головы, тащились поодиночке, словно стыдились чего-то. Бабы держались кучно, шумели, отойдя на расстояние, но все еще никак не могли оторваться от храма своего, к которому они привыкли с детства, как отчему дому, и этот святой для них дом оскверняли на глазах у них приезжие насильники. "Есть от чего заплакать. И за кочергу схватишься, и даже пойдешь на нечто более грозное", - думала Мария, вспоминая Надеждину вспышку и глядя на оскверненную колокольню: там, где висели колокола, теперь было пусто, лишь в проеме аркад на фоне вечереющего серого неба чернели концы обгоревших балок; белые спаренные пилястры, подпиравшие купол, закоптились до черноты, и даже зеленая крыша теперь потемнела, словно заметало ее грязью с дороги. - Маша, ты чего здесь делаешь? Уж не Зенина ли поджидаешь? - окликнул ее Успенский. Она вздрогнула и обернулась, он подходил от своего дома в одной толстовке, подпоясанный ремешком. - Ты совсем раздетый. Холодно же! - сказала она. - Я на минуту. Только за тобой. Пойдем ко мне! - Он взял ее за руку и ласково заглядывал в лицо. - Ой, какая ты хмурая! Что случилось? - С Надей поругались. - Ну, пойдем! Я вас помирю, - увлекал он ее за собой и улыбался. - Нехорошо это, - говорила она. - У всех же на виду... - И покорно шла за ним. - Ах, Маша! Какое это имеет значение? Не то время теперь. Не до внешних приличий. В доме Успенского творилась сущая кутерьма: посреди зала стояли раскрытые саквояжи, корзины и большой окованный сундук. На длинном обеденном столе навалом лежали тарелки, блюдца, фарфоровые супницы, чашки, поставцы, рюмки хрустальные, ножи и вилки. Одеяла стеганые ватные и верблюжьего пуха, атласные и сатиновые. Постельное белье: простыни голландского полотна с яркими синими да красными каймами, наволочки расшитые, подзоры с шитьем, покрывала пикейные - все это навалом, вперемешку, горой высилось на диване. Маланья, рослая и дюжая, в два обхвата, прислужница еще со времен отца Ивана, в розовой кофте и темном фартуке, перетянутом поперек объемистого чрева, снимала из раскрытого шкафа драповые поддевки да касторовые блестящие шубы, ловко сворачивала их, подкидывая в воздухе могучими руками, и укладывала в объемный сундук. Увидев в дверях Марию, затараторила: - Хорошенько его отчитайте! Он от своего добра хотел отказаться. Вон, чемодан с сапогами уложил да книжки, говорит, возьму. Остальное пусть колхозу остается. Это ж надо! Шаромыжникам голопузым все оставить. Да они в момент все растащут, пропьют и перекокают. Чтоб такой посудой пользоваться, надо руки иметь. А у них крюки загребущие. Помогите нам укладываться, Маша! И его заставьте, не то лошадь скоро подъедет, а у нас все раскидано. - Я ее за этим, что ли, пригласил? - проворчал Успенский. - Нам поговорить надо. А это барахло подождет, никуда оно не денется. - Гли-ка, а то за делом говорить нельзя? Вон укладывайте белье да и разговаривайте. А я вас не слушаю. Мне не до вас. - В самом деле, Митя... Давай поможем Маланье. А то неудобно. - Мария сняла пальто, кинула его на спинку кровати и начала разбирать и укладывать белье в корзины. - Вот баба непутевая! Прямо в краску вгонит, - ворчал Успенский, помогая укладываться. - Я тебе, Маша, хотел сказать, что Бабосов - подлец. И Варя хороша... Это они свели меня с Ашихминым. И Зенина притащили. И я, понимаешь, погорячился. Слишком многое выдал Ашихмину... Погорячился. - Знаю. Он пытался на бюро кой-кого настроить против тебя. Но тебя спас этот жест с колхозами. Это ты хорошо придумал. Молодец! Все надо отдать, все. - Оно, в сущности, и ни к чему мне. - Но как ты сообразил? С ходу?! Ведь все равно отобрали бы. - Я ни о чем преднамеренно и не думал. И наперед не соображал. Я только видел, что это им нужно. И лошадь, и сарай, и дом. Иначе какой же это колхоз, ежели даже конторы путевой нет. Ну, я и согласился. Ведь мне этот дом теперь в обузу. - Ах, Митя! Как я тебя люблю за это. - Она поймала его за руку и горячо пожала ее. Он поцеловал ее в голову. - Маша, у меня есть бутылка вина. Давай пройдем на кухню и выпьем за встречу. - Нет! Потом, потом... Давай все уложим. Неудобно перед Маланьей. Видишь, как она старается. Уже в темноте прогрохотали дроги под окном, Маланья вылетела на улицу и вернулась через минуту с сыном своим, с Петькой - малым лет восемнадцати. Он прислонился к дверному косяку и сощурился с непривычки к свету, прикрываясь ладонью от лампы. - Чего стал, как нищий? Ну-ка, бери сундук за тую ручку! - крикнула на него Маланья. Петька взялся за одну ручку, Успенский - за другую, и сундук поплыл, как Ноев ковчег; за ним потянулись корзины и саквояжи. Когда все было вынесено и уложено на дроги, Успенский задержал Марию и Маланью на кухне, достал из буфета бутылку крымского портвейна, налил в рюмки и сказал: - За новую жизнь, Маша! Маланья вдруг закрылась локтем и всхлипнула. - Ты что? - спросил ее Успенский. - Обидно за вас, Митя! - сказала она, разгоняя слезы по щекам ладонью. - Вам бы здесь жить да жить. А то бежите, как погорельцы. Эх, жисть окаянная... Шалая, взбудораженная толпа разгневанных баб похожа на потревоженное, напуганное стадо коров - не тронь его, не останови в угрюмом и тяжелом шествии - пройдут мимо. Но ежели сгрудились у околицы или перед каким иным живым препятствием - сомнут. Друг на дружку полезут, как льдины на вешней реке, попавшие на мель. Такой вот мелью, где стала сгруживаться и напирать шумная толпа разгневанных тихановских баб, шедших от церкви, оказалось магазинное крыльцо. Зинка только что вышла из магазина, чтобы запереть железную дверь, и с высокой бетонной площадки спросила опередившую подруг сутулую Авдотью Сипунову, жену Сообразилы: - Ну что, теть Дунь, свалили колокол? Спросила, не подстегнутая азартом любопытства, а так, от нечего делать, чтобы язык почесать. Авдотья остановилась перед крыльцом, не понимая еще - что от нее хотят? О чем спрашивают? Ее серое отечное лицо, чуть запрокинутое на Зинку, выражало не только недоумение, но и тяжелую работу мыслей, далеких и от этого бетонного крыльца, и от Зинки, и от ее вопроса. К Авдотье подошли Наташенька Прозорливая, Санька Рыжая, Степанида Колобок, приземистая и плотная, на коротких ножках, как гусыня, и, на полкорпуса выше ее, словно сухостойное дерево, мать Карузика; подходили и другие бабы с хмурыми, скорбными лицами, останавливались возле Авдотьи, обступали крыльцо, словно ждали приглашения по очень важному делу. Зинка почуяла какую-то скрытую угрозу в этом тягостном молчании и, еще не понимая - зачем они так нехорошо смотрят на нее, спросила громко, с нарочитой беспечностью, как бы желая прогнать зародившийся в ее душе страх: - Вы чего, языки проглотили? Не выспались, что ли? Чего на меня смотрите как кошки на сметану? - И громко засмеялась. Засмеялась не от ловко подвернувшейся фразы, а опять же от того самого непонятного страха, и потому смех получился и неестественный, и глупый, и сама же она тотчас поняла это. А бабы загудели разом, взялись, как сухие будылья травы, схваченные яростным полымем. Евдокия сорвала с себя облезлую рыжую шаленку, обнажила простоволосую голову и закричала: - Ты что, сатана, посмеяться над горем нашим вышла? Так плюй, гадина! Плюй с высоты нам на головы! - Окстись, милая! Ты что, сдурела? - Зинка заалелась, как от пощечины, и замахала руками. - Ага, мы сдурели, а вы, значит, ума набрались? Это от какого ж ума вы поганите церковь? От того, что цыган на дороге оставил? - Бабы, стащите вы эту антихристову поблядушку... - В ноги ее! - За косы ее! - Рвитя-а! Рвитя-а-а антихристова служителя-а! - Наташенька Прозорливая, подпрыгнув, ухватилась за синюю Зинкину юбку и повисла на ней, как кошка, вереща и дрыгая ногами. Другие бабы кинулись наверх по ступенькам, как по команде. Зинка сильно оттолкнула ногой юродивую и с ужасом услышала треск раздираемой ткани; юбка мелькнула в воздухе и полетела вместе с Наташенькой Прозорливой вниз по ступенькам; а на крыльце, как белый флаг, заполоскалась, дразня разъяренных баб, обнаженная исподняя рубашка. - За подол ее, ссуку! - Тяни с нее и рубаху! - Голяком ее, голяком по селу провесть! - Пусть знает, как над миром изгаляться... Зинка, не помня себя от страха, машинально нырнула в магазин и перед носом разъяренных баб успела закрыть железную дверь. - Ага, кошка чует, чье мясо съела! - Напирай, бабы! Небось никуда не денется... В дверь забухали увесистые зады, и зачастила сухая дробь кулаков. Потом дренькнуло, разлетаясь брызгами, оконное стекло, и осколки кирпичей полетели мимо прутьев железной решетки в магазин. Зиновий Тимофеевич Кадыков увидел осаду магазина из окна своего кабинета, со второго этажа. Он выбежал на улицу в одной черной гимнастерке, перехваченной портупеей с наганом на боку, и, по заведенной привычке, прихвативши со стола потрепанную планшетку. Перебежав улицу, расталкивая баб, поднялся на крыльцо и грозно спросил: - В чем дело? Что за разбой? Бабы в момент окружили его, как муравьи упавшего к ним на кочку черного жука, и вразнобой стали сами спрашивать, кто это им дал право на разбой? Что за такое самоуправство по головке их не погладят и что они найдут на всех управу. Они так кричали, перебивая друг друга, так размахивали руками перед его лицом, что Кадыков и рта не успевал раскрыть. Кто-то взял его со спины за ремень, кто-то больно щелкнул по затылку, чьи-то руки легли ему на плечи и стали тянуть книзу. И тут спасительная мысль промелькнула в его голове, он схватился не за наган, а за планшетку: раскрыв ее перед лицами орущих баб, выхватив карандаш, он крикнул, наливаясь кровью: - Молчать! За-про-то-ко-ли-ру-ю! - крикнул врастяжку, отчетливо выговаривая каждый слог, занося карандаш над бумагой. И бабы стихли разом, как онемели, с опаской глядя на карандаш, занесенный над бумагой. - Ну, кому охота первой? Говори! Занесу пофамильно... И всех в холодную... Посмотрим, каким вы голосом там запоете. В холодную никому не хотелось. Это все понимали. Понимали и то, что запись в милицейский протокол - это не фунт изюму. Затаскают потом. От них никуда не спрячешься. И бабы сдались, отвалили, как стадо коров, увидев плеть в руках у пастуха... Кадыков поднял порванную и запачканную Зинкину юбку и, постучавшись в дверь, тихо позвал: - Открой, Зина! Это я, Кадыков, не бойся. Она стояла тут же за дверью, в притворе, и, закрывшись руками, плакала навзрыд, как маленькая. Домой пошла, дождавшись полной темноты, и то шла задами, боясь не только баб - ребятишек: боже упаси, увидят... Задразнят, камнями забросают. Порванную юбку придерживала рукой, другой рукой утирала слезы. Так и вошла домой - подол в кулаке, на лице потеки от слез, страх и обида. Сенечка сидел за столом под портретом усатого главкома С.Каменева и чистил наган. После того как он получил это оружие, дня не проходило, чтобы не разбирал и не чистил нагана; брови сведет, насупится и тихонько напевает: "Смело мы в бой пойдем за власть Советов и, как один, умрем в борьбе за это". - "Куда уж тебе в бой? Ты, поди, и стрельнуть-то боишься?" - подзуживала его в такие минуты Зинка. Он нехотя отвечал: "Дура ты, Зина. Человек силен не оружием, а своим убеждением". - "А зачем же ты наган взял, если силен убеждением?" - "Наган мне положен по чину, по должности. А все, что положено по должности, - есть общественное достояние. Мне оно только доверено, как лицу ответственному. Носи, как награду. И оправдай доверие. То есть будь начеку. Поняла?" - "Значит, не твой наган?" - "Не мой. Он принадлежит должности. И я тоже". - "А фуражку кожаную, что из распределителя дали? Тоже не тебе, а должности?" - "И фуражка должностная, и портфель, и сапоги с калошами". - "А чья на тебе голова?" - фыркала Зинка. "Насчет моей головы помолчим. А вот твоя голова глупая. Это уж факт". И на этот раз Сенечка лихо напевал боевой марш, протирая масленой тряпкой барабан нагана, и на вошедшую Зинку даже не взглянул: "Средь нас был юный барабанщик... Трам-там-там тра-та-та-та..." Она остановилась у порога, обалдело посмотрела на его узкий стриженый затылок и сказала с горечью: - Эх ты, барабанщик сопатый! Вот бы звездарезнуть тебе по макушке за твои дела. Да боюсь, копыта откинешь. Ладно, живи... - Что это значит? - Сенечка отложил барабан и строго глянул на Зинку. - Ты с чьего голоса поешь? И что это за вид? - кивнул он на порванную юбку. Зинка прошла в отгороженный деревянной переборкой кухонный чулан и стала умываться. Сенечка встал из-за стола, подошел к перегородке, отдернул розовую шторку: - Я тебя спрашиваю или нет? - повысил он голос. - Не меня, а с тебя спрашивать надо! С тебя взыскивать, - повернулась от умывальника к нему мокрым и злым лицом Зинка. - Ты колокола сбрасывал, а с меня юбку стащили за это. Чуть не задушили, не растерзали. Спасибо Кадыкову - баб отогнал. Они ж осатанели совсем. А я в чем виновата? В чем? - Погоди. Давай по порядку. Какие бабы? Кто на тебя набросился? Где? Зинка рассказала все, как было: как она вышла на крыльцо магазин запирать, как бабы на нее набросились, как отсиживалась, темноты ждала... - Это ж надо, какие страсти разыгрались... - говорила Зинка, вытираясь и причесываясь. - Наташенька Прозорливая, как собака, на моей юбке повисла. А тетя Степанида Колобок все кирпичами в окно запускала. Попадись моя голова - ей-богу, раздробила бы. А что я ей сделала? Еще родственницей доводится. Слушая Зинкины причитания, Сенечка все более оживлялся, светлел лицом и наконец, лихо погрозив кому-то кулаком, радостно произнес: - Ну, теперь они у меня вот где. Я им покажу кузькину мать! - Кому? - вытаращила глаза Зинка. - Пошли к столу, Зинок! Ты сама не понимаешь, как ты мне помогла. Мы такое дело затворим, такое дело! За это и выпить не грех. Он подошел к настенному висячему шкафу, достал бутылку водки и подмигнул жене: - У нас сегодня праздник. Давай по маленькой. - Какой праздник? Ты о чем? - все еще не понимая, спрашивала Зинка. - Во-первых, с дурдомом покончили. Закрыли эту заразу мракобесия. А во-вторых, этот бабий бунт, это покушение на жену секретаря партячейки мы так распишем, такое дело затворим, такой суд устроим, что все классовые враги, как тараканы, в щели попрячутся. - Он налил в рюмки водку. - Ну, давай! - Какие классовые враги? Я ж тебе говорю - Наташенька Прозорливая, тетя Степанида Колобок да Верста Коломенская. Голь перекатная, - Зинка все еще стояла у перегородки и с каким-то испугом глядела на мужа. Сенечка выпил и прищелкнул пальцем: - Это слепое орудие. Безликая масса. Ты не гляди, кто впереди, а ищи того, кто за спинами прячется. Уж мы их найдем, будь уверена. Я все опишу согласно твоих показаний, Возвышаев даст команду, привлечем нарследователя. Радимов сам возьмется, и закрутится карусель. - Я ж тебе говорю - они это без цели. Они шли мимо. Это я их остановила, смеялась сдуру, как, мол, колокола свалили? Они и обозлились. Какие ж тут расследования? Все ясно, как божий день. - Ты, Зина, политически малограмотный человек. Ты газет не читаешь. Вон, в Домодедове! Обыкновенная драка произошла в буфете. А взялись расследовать, и что же выяснилось? Подначивал буфетчик, бывший белогвардеец. Подзуживали кулаки. В результате - громкое дело - на всю страну. Ведь, казалось бы, - обыкновенная драка. А тут - нападение на жену секретаря партячейки! Уж выявим зачинщиков. Будь спок. И так распишем... Еще на всю страну прогудим. Надо газеты читать, Зина. Учиться надо, - он погрозил ей пальцем и налил еще водки. - Семен, ты брось эту затею, - строго сказала Зинка. - Я срамиться не стану и ни на какой суд не пойду. - Здрасьте пожалуйста! Кому-то и срам, а тебе почет. Ты пострадала на фронте классовой борьбы. Ты в герои выйдешь, дура. Если сама не заботишься о своем будущем, так мне не мешай. - Ты мастер заливать насчет будущего. Знаю я тебя. А ты подумал, что мне делать после такого суда? Как жить? Куда деваться? Как смотреть в глаза односельчанам? Или подолом голову накрыть от позора, чтоб каждый по голой заднице бил? И так уж косо смотрят. - Фу, какие у тебя грубые предрассудки! Косо смотрят... Зато ты гляди прямее. Кого ты боишься? Да после такого суда до тебя пальцем никто не дотронется. А если кто и тронет, так честь тебе и слава. Ты что же думала, классовая борьба - это тебе прогулки по селу? Пойми ты, пострадать во имя классовой борьбы, значит, сделаться героем. Ну! Какая теперь взята линия главного направления? Вот она, ребром поставлена, - Сенечка пристукнул ребром ладони по столу, - линия на обострение классовой борьбы. На о-бо-стрение! Значит, наша задача - обострять, и никаких гвоздей, как сказал поэт. Пока держится такая линия, надо успевать проявить себя на обострении. Иначе отваливай в сторону. Какой из тебя, к чертовой матери, политик! - А я не политик. - Зато я политик. А ты жена моя. Твоя обязанность - помогать мне, понятно? - На суд я все равно не пойду... и заявлений делать не стану. И к следователю не таскай меня. Не пойду. Ты... ты позора моего хочешь... - верхняя губа у нее задергалась, и по щекам покатились слезы. - Ну, ну, успокойся, успокойся, - он подошел и погладил ее по голове. Зинка уткнулась ему в плечо и разревелась. - Успокойся, успокойся, - приговаривал Сенечка и оглаживал ее голову. - Ты пойми меня правильно. Разве я хочу тебя опозорить или подставить?.. Я же лучше знаю, что теперь надо делать, как поступать. Разве я виноват, что пора такая суровая? Ведь не я эту политику сверху пускаю. Я ее внизу обязан в жизнь претворять. Была пора, когда говорили - обогащайтесь. Пожалуйста, богатейте... Я никому не мешал. А теперь установка другая. Пойми ты - обострение! Значит, обострять надо, а не примирять, не затушевывать. Это не только в нашей политике. Даже у попов бывают разные периоды. То они говорят: "Время разбрасывать камни". А то: "Время собирать камни". Ну, время такое. Разбрасывать? Значит, разбрасывать. А собирать начнешь - тебя же этим камнем по башке стукнут. Вот, по темечку, тук! И с копытов долой. - Он нащупал на ее темени углубление и слегка надавил большим пальцем. - А, чуешь? Я же не могу замять это дело, не могу? Что же я за коммунист? Вижу вспышку классовой борьбы и отваливаю в сторону. Да меня самого тогда снимать надо. - Делай, как хочешь. Но на суд я не пойду. С той поры что-то переменилось в Тиханове - люди сторонились друг друга, ходили торопливо, глядя себе под ноги, будто искали нечто потерянное и не находили, встречным угрюмо кивали, наскоро приподымая шапки, и расходились, не здороваясь, словно стыдились чего-то или знали нечто важное и не хотели доверять никому. Даже у колодцев, обычно болтливые, тихановские бабы подолгу не задерживались, наливая воду, погромыхивая пустыми ведрами, изрекали в темное, гулкое жерло колодца какую-нибудь запретную забористую побасенку, щеголяя друг перед дружкой смелостью в насмешках и пренебрежении по адресу тех, неназванных, нечестивцев: "Ах вы, антихристы, черт вас выделал". Но говорили все это в сторону, избегая взглядов и расспросов. "Я тебя не видела, ничего не говорила и знать ничего не знаю", - написано было на лице каждого. Бывший церковный староста Семен Дубок пошел было по дворам на Казанскую - уговорить прихожан собраться к кладбищенской часовне, чтобы помолиться за отца Афанасия. Авось отпустят его. А службу можно было бы проводить и в той же часовне, и сторожку церковную приспособить. Но не успел он один порядок Нахаловки обойти, как потащили его в сельсовет и продержали там до сумерек. А ночью прибежал он к Бородиным, перелез через высокий заплот и с подворья постучал в заднюю дверь. Впустили его, а он зубами щелкает от страха: "Спаси, Андрей Иванович! Не дай по миру пойтить!" - "Да какой я спаситель? Что тебе надо от меня?" - "Поставь к себе в кладовую сундук". - "Господи! - сказала Надежда. - Мы сами трясемся, как осиновые листья". - "Нет, вы при власти". - "Не власти, а страсти..." - "Нет... Примите сундук. Больше и спасаться негде". Так и приволок сундук. Сперва на лошади вез по задам. Потом садом несли вдвоем с Лукерьей. Здоровенный сундук, окованный полосовым железом. Поставили его возле ларя, перекрестили и замок поцеловали. "Ты, Лукерья, никак, от меня заклинаешь замок-то?" - сердито спросила Надежда. "Нет, нет. Что ты, - ответила та скороговоркой. - Боюсь, как бы в колхоз не уплыл". О колхозе говорили много, но до праздников так и не удалось создать его - не шли люди на собрание, и шабаш. Дважды обходили село подворно сам Кречев с Ваняткой и Левкой Головастым, уговаривали каждого собраться в трактире, каждый обещал прийти - вот только со скотиной уберусь, - и не приходили. Более полутора десятков не собиралось. Что за оказия? Бился Кречев над этим темным вопросом неповиновения. Разрешил его Ванятка; матерясь на чем свет стоит, он зашел в Совет в праздничное утро и сказал Кречеву, ладившему на двух оструганных палках красный лозунг для демонстрации: - Ты знаешь, почему на собрание не шли? - Ну? - Кто-то слушок пустил по селу, де-мол, собираем народ не для колхозного разговора, а чтоб церкву закрыть окончательно, сделать из нее зерновой склад и каждому роспись свою поставить. А кто откажется, тому твердое задание довести, как Федоту Ивановичу Клюеву. - Н-да. - Кречев только затылок почесал. - Классовый враг работает на стихию будь здоров. А мы с тобой - вислоухие губошлепы. Надо письменные повестки разослать и в них черным по белому написать: собираемся поговорить про колхозные дела, а церковь нас не интересует. И под роспись. Понятно? По такой методе и собрались вечером восьмого ноября. Хоть и жидко, но пришел народ. Приглашали всех - и мужиков, и баб, и молодежь, чтоб всем миром, по новому зачину, сошлись, как на праздничное гулянье. Но пришли одни мужики, как на сход, и тех не более половины, человек двести. Рассаживались вдоль стен на корточки, а то и прямо на пол, сложив перед собой ноги калачиком, - лишь бы подалее от начальства. Скамьи перед столом президиума пустовали. И в самом президиуме мужиков недосчитывалось - не было ни Клюева, ни Андрея Ивановича Бородина, ни Сеньки Курмана, - один Ротастенький неизменно маячил голым лицом среди начальства, да поблескивал лысиной Ванятка, да щурилась на сон Тараканиха. Доклад делал Сенечка Зенин. Время от времени он брал со стола свежую газету с портретом Сталина, помахивал ею над головой, а то вычитывал оттуда отмеченные карандашом места. - Товарищи, мы все с вами переживаем исключительный подъем по случаю года великого перелома, как гениально выразился товарищ Сталин. В чем сказывается год великого перелома? Это прежде всего в производительности труда, поскольку активность масс повысилась через самокритику. Это, во-вторых, товарищи, в области строительства промышленности, проблемы накопления, то есть ускоренные темпы! И, наконец, в-третьих, - в области сельского хозяйства - это великий перелом от мелкого индивидуального к коллективному крупному индустриальному хозяйству. Рухнуло и рассеялось в прах утверждение правых, главным образом Бухарина, что... Где оно тут? - Зенин поглядел в газету и воскликнул: - Ага, вот! "...а) крестьяне не пойдут в колхоз, что б) усиленный темп развития колхозов может вызвать лишь массовое недовольство... в) "столбовой дорогой" являются не колхозы, а кооперация, что г) развитие колхозов и наступление на капиталистические элементы деревни может оставить страну без хлеба. Все это рухнуло и рассеялось в прах, как старый буржуазно-либеральный хлам". - Зенин помотал газетой и спросил: - Ну, в самом деле, разве мы не докажем с вами на деле, что крестьянин пойдет в колхоз? А?! Сегодня же докажем, товарищи. А ежели кто не хочет доказать правоту слов товарища Сталина, то пусть пеняет на себя. Ведь вы только подумайте, что делается сейчас по всей стране? По всей стране создаются колхозы-гиганты. Вот вам пример: в Ирбитском округе создан колхоз, в который вошли целых три района. Сто тридцать пять тысяч гектаров земли! Вот что значит большевистские темпы. Имея в виду этот патриотический почин, товарищ Сталин пишет... Вот слушайте: "Рухнули и рассеялись в прах возражения "науки" против возможности и целесообразности организации крупных зерновых фабрик в 50-100 тыс. гектаров". Не мешало бы науке подучиться у практики, говорит товарищ Сталин. Эта самая наука намекает, дескать, крупные зерновые фабрики не оправдали себя и за границей. На что товарищ Сталин верно ответил. Вот, слушайте: "В капиталистических странах не прививаются крупные зерновые фабрики-гиганты. Но наша страна не есть капиталистическая страна". Гениальнее и проще не скажешь. А посему нам с вами надо подтвердить научные положения статьи товарища Сталина и сегодня же создать колхоз. Он положит начало зерновой фабрике-гиганту всего нашего района, а может быть, к нему присоединятся и соседние районы. Зенин долго говорил о том, как надо сводить скот на общие дворы, куда свозить инвентарь, что пришлют колхозу трактора, молотильные машины, сеялки, веялки. Показывал, подымая над головой, примерный устав колхоза и даже зачитывал из него отдельные статьи. Когда он кончил и сел, воцарилось долгое молчание. Напрасно Кречев спрашивал, задирал подбородок, тянул шею, стараясь выудить хоть одного желающего высказаться. Мужики молчали, курили, покашливали. Только Якуша не раз порывался из-за стола, но Кречев осаживал его, ждал, когда "масса" заговорит. Наконец терпение его лопнуло: - Да вы что, в молчанку сюда пришли играть?! - загремел он. - Или языки бабам за пазуху положили? Или хозяйством более не распоряжаетесь? Позабыли свое звание, да? Возле стенок завозились, послышались смешки, и бойкий петушиный голосок отчеканил: - Дак вы нас к тому и зовете - и хозяйство, и жену отдай дяде, а сам ступай к б.... - Это кто там работает на линию классового врага? - Кречев, опираясь на кулаки, приподнялся над столом. - Это не мы... Таракан забежал с улицы. Тута его и зашшемили. - Голос визгливый и дурашливый. И хохот от стенки, как волна от мельничного колеса. - Савкин, возьми-ка лампу, - двинул Кречев по столу стоячую лампу. - Да поставь ее там, на полку у стенки. А мы поглядим - что за тараканы в том углу собрались. Якуша взял лампу и понес ее в вытянутой руке, как факел. Из передних рядов встал Ан