Борис Можаев. Рассказы ----------------------------------------------------------------------- В кн.: "Собрание сочинений в четырех томах. Том второй". М., "Художественная литература", 1989. OCR & spellcheck by HarryFan, 5 July 2002 ----------------------------------------------------------------------- ЛЕСНАЯ ДОРОГА - Как у вас голова насчет качки, крепкая? - спросил меня шофер Попков. - А что? - я подозрительно посмотрел на его суровое, цвета кедровой коры, лицо. - Так, на всякий случай. Я пожал плечами, - вроде нам не по морю плыть, а ехать по таежной дороге. Но шофер больше - ни слова. Он, видимо, сердился на то, что пришлось меня ждать, а тем временем ускользнул его начальник лесопункта Мазепа. Лови его теперь на заснеженных лесных времянках! Ехать нам далеко, километров за сто, до Ачинского лесопункта, аж в предгорья Сихотэ-Алиня. Попков везет туда сено на своем грузовике. Где-то ему еще надо нагрузиться - не то в Улове, не то в Баине. "Уточним на месте, - сказал ему Мазепа. - Заедешь - найдешь меня". Мне тоже нужен был этот самый Мазепа. В редакцию пришло письмо от рыбнадзора. "На Теплой протоке гибнет кета... Мазепа уничтожает нерестилища. Помогите! Чуряков". Накануне я звонил из редакции директору леспромхоза, просил с утра задержать Мазепу, разумеется не сказав - по какой причине. Мазепа у газетчиков был на хорошем счету. И директор, видимо, понял, что будет очередная похвала. Поэтому он не стал задерживать своего начальника лесопункта. А когда увидел меня, только руками развел: "Поздно прилетел самолет... Опоздали, дорогой мой. Мазепа-то уехал..." - "Какая жалость!" - "Ну ничего - нагоните. Я задержал тут грузовик". День выдался морозный, солнечный, с тем необыкновенно чистым и бодрым снежным духом, который бывает только в начале зимы. Дорога из Трухачева потянулась к сопкам, пропадая в частом буром мелколесье. Грузовик шел резво по накатанной снежной колее. Хотя еще и октябрь не кончился, но снегу в тайге навалило по колено. Ранняя зима выпала. Дубы стояли огненно-рыжими, не потерявшими ни единого листика; и даже голенастый маньчжурский орех топырил еще в зеленоватое холодное небо поредевшие, свернутые в трубку длинные листья. Клубились паром незастывшие бурные таежные протоки, а на обмелевших речных перекатах, мотая обнаженными спинными плавниками, обдираясь о коряги и камни, на брюхе ползла, пробираясь вверх, кета. Нерест все еще продолжался. Мой попутчик сидит за баранкой прямо, вытянув вперед подбородок, словно правофланговый в строю, по которому все должны равняться. И фуфайка на нем защитного цвета, и шапка серая армейская; будто он и впрямь только со службы. Но ему уже за сорок - баранку он крутит нехотя, как бы между прочим; и, глядя на его строго сведенные брови и немигающие глаза, можно подумать, что машину ведут не руки, а вот эти насупленные брови. - Давно здесь работаете? - пытаюсь я завести беседу. - С детства. - И все шофером? - Раньше плоты гонял по Бурлиту. - Какие плоты? - Леспромхозовские, какие же еще? Раньше в плотах сплавляли лес-то. А мой батя вроде за лоцмана был. И меня держал при деле... - Что ж вы ушли? Шофером выгодней? Он как-то искоса смерил меня взглядом, криво усмехнулся: - Ты что, нездешний? - Да вроде бы... - Чудак. Ныне одни кедры валят... А кедра и морем плывет. Зачем же ее в плоты вязать? - Почему же вы одни кедры берете? - Такой порядок, - ответил он просто. - Но это же вредно для тайги... - Само собой. Заламывается... - Почему ж вы не протестуете? - Чего?! - он опять удивленно искоса посмотрел на меня. - Протестовать, говорю, надо. Тайга мертвой станет. Кедр уничтожат - зверь уйдет... - Из одного места уйдет, в другое придет. Зверь - он и есть зверь. Намедни вон старуху волки съели. Одни валенки остались... В Баин шла из Улова... К фельдшеру. Да сбилась с дороги-то. Они ее и вылечили. Дорога начинает показывать свои первые лесные капризы: вот она, вырвавшись из мелкого ельника, неожиданно ныряет в глубоченный ухаб. Ухаб настолько крут, что мне из кабины кажется он обрывом. Я невольно хватаюсь за держальную скобу; но грузовик на мгновение будто застывает на откосе и плавно съезжает вниз. Я с удивлением смотрю на Попкова, но он по-прежнему невозмутимо суров. Машина встает на дыбы, с ревом вырывается из ухаба и облегченно мчится под откос. Вдруг - поворот, и перед нами темная полоска полыньи, клубящейся паром, - а глаза шофера уже отыскали желтую ленту бревенчатого моста и гонят к нему машину. Короткая встряска - и снова грузовик летит по извилистой коварной дороге. Вскоре я заметил, что все эти бесчисленные бревенчатые мосты имеют совершенно одинаковый характер: чуть только дотронутся до них колеса грузовика, как они начинают трястись, точно в лихорадке; и чем длиннее мост, тем он трясучее. - А не провалимся? - спрашиваю я. - Бывает, - невозмутимо отвечает Попков, подпрыгивая за рулем, точно верховой в седле. - А дальше лучше? - Дальше хуже. Грузовик размеренно ныряет в ухабы, точно плывет по волнам, - и до меня доходит предупреждение шофера насчет качки. - Ничего себе качка! - Подходящая. Это у нас "шифером" зовется. - Неужто нельзя выправить его? - Почему ж нельзя? Можно. Прицепил нож к трактору, да и посрезал бы ухабы. - А что ж, тракторов нет? - Есть! Как же так? Леспромхоз - и без тракторов? - Отчего ж не исправите дорогу? - Приказа нет. - А если без приказа? Прицепили бы нож и попутно посрезали бы ухабы... - Чудак! Нож - это ж государственное имущество. Его просто не возьмешь! Порядок заведен! - Какой же это порядок?! - указываю я на ухабы. - Ничего, проехать можно... Конечно, без привычки трудновато... Ежели голова слабая насчет качки. А привыкнешь - ничего. Зимой-то еще благодать. Вот уж летом - не прыгнешь. Говорит об этом Попков вроде бы и с радостью, словно ему доставляет удовольствие ежедневно нырять по этим выбоинам. На одном из крутых поворотов, посреди самой дороги, стоит ясень, в наезженном прогале намертво села машина, груженная какими-то бочками. Мы еле выбираемся из месива новой колеи, вылезаем из кабины, осматриваем место аварии. Машина карданом сидит на пне, рядом валяются рассыпанные передние рессоры. - Крепко сел... - удовлетворенно замечает Попков. - Теперь без домкрата его и трактором не стащишь. - Неужели трудно срубить этот пенек? - А зачем? Проехать можно. В лесу пеньков много... Что ж теперь? Ты их и будешь всех рубить? - Так пень-то посреди дороги стоит! - Возьми да объехай... Кто тебя на него толкает? Мы усаживаемся в свою машину и едем дальше. - Я вот тоже один раз на пенек сел, - сказал шофер. - Ночь, зима... Крутился я, крутился возле машины, взял да и лег в кабинке. И вот слышу, будто во сне, трубы играют, а очнуться не могу никак. Потом вроде меня несут на носилках санитары, и пение кругом... А это, оказывается, проезжий шофер меня вытаскивал из кабинки и матерился. Чуть не замерз. Еле очухался... Он ловко, орудуя одной рукой, достал папироску, зажег спичку и прикурил; второй рукой держал баранку и правил, не сбавляя скорости! - Зимой у нас рай. Хоть плохая, да есть дорога. Вот с весны и такой не будет. Здесь только пеший да верховой и проберется. - Сколько же лет здешнему леспромхозу? - Да уж больше двадцати лет. - И все без дороги? - Лет пять назад начали было строить. Да вон, видите просеку? Под дорогу делали. Эту просеку я заметил раньше, она тянется от самого Трухачева. - И далеко ее прорубили? - Аж до Бурлита... Километров на двадцать пять, - отвечает Попков. - И кюветы под дорогу прорезали... Делов наделали тут, да все и бросили. Проскочив одну из проток, Попков свернул направо. - Заедем в Улово, - сказал он. - Здесь недалеко, Мазепу надо разыскать, чтоб сена отпустил. - Прямо гетман ваш начальник, - сказал я. - Гетман у нас лесником работает. - Прозвище, что ли? - Может, и прозвище, может, фамилия... Кто его знает! Вскоре в стороне от дороги показалась приземистая избушка; она была так сильно завалена снегом, что издали походила на сугроб. - Это и есть Улово? - Здесь конюшня, - ответил Попков. - А Улово - чуть подальше - два барака... Там, за протокой. Мы остановились напротив избушки. Попков посигналил; сиплый, словно простуженный гудок коротко оборвался, как будто утонул в снегу. - Дрыхнут, как медведи, чтоб им через порог не перелезть... - незлобиво выругался Попков; но и сам не стронулся с места, только поглядывал на избушку вроде бы с завистью. Между тем мы остановились на самой границе леспромхозовских владений, - там, за широкой, скованной льдом протокой, начинались приметы недавнего разгула пилы и топора. За частой щетиной невысокого прибрежного краснотала виднелись обломанные, похожие на черные костыли, ясени; покосившиеся в разные стороны со сшибленными верхушками лиственницы; корявые толстенные ильмы с белеющими ранами отодранных сучьев толщиной с доброе дерево. Сердце сжималось от этой мрачной картины. - Что сделали с лесом? Заломали и бросили... Негодяи! - не выдержал я. - Одни кедры рубили. А кедра, я те скажу, что колокольня... Все деревья ей вот до сих пор, - Попков ребром ладони провел по ремню, - то есть по пояс... Кыык она шарахнет наземь... Всем макушки посшибает. Наконец из избушки вышел старик в нагольном полушубке, в малахае с одним ухом, торчащим в сторону, как вывернутое крыло у заморенного гусака; сначала он было двинулся к нам, но, видимо передумав, остановился, достал кисет, стал закуривать. Шофер опять посигналил. - Чего орешь? - крикнул старик. - Мазепа здесь? - Утром был, - ответил тот. - На Баин подался. - Догоним его? - спрашивал Попков, высунувшись из кабины. - Пожалуй, не настигнете. Грузовик разворачивается долго, словно норовистая лошадь, не желающая пятиться задом. Колея была сдавлена наметенными сугробами, и грузовик осторожно тыкался в них тупым рылом, словно принюхивался. Наконец мы развернулись и покатили к Баину быстро, в надежде настигнуть ускользнувшего от нас Мазепу. Вскоре пошли бывшие поселки лесорубов: один, другой, третий... Скучно они выглядят! Покосившиеся заборы, пустые с выбитыми окнами избы, почерневшие от времени бревенчатые амбары без крыш и дверей... Тишина и запустение. Да и кому нужны эти поселки? Лесорубы покинули их, ушли вместе с тракторами, пилами, подвижными электростанциями в более глухие и нетронутые таежные дебри, а здесь остались либо кородеры, либо охотники, либо рабочие тощих подсобных хозяйств, любители огородничества и "самостоятельной" жизни; в леспромхозе их зовут иронически "пенсионерами". А те, которые рубили эти избы, где-то в новых местах снова строят бараки, избы, так же наспех и так же вскоре бросят их, чтобы идти куда-то дальше на временное житье. Куда они идут? Куда торопятся? Зачем бросают столько добра в тайге? Здесь бы жить и жить да работать на славу еще десятки лет. Кругом стоят исполинские ильмы, лиственница, маньчжурский орех и, наконец, золото нашей тайги - ценнейшее дерево - ясень! Но сплавлять их нельзя - тонут. А вывозить - нет дороги. И вот их заломали, захламили и бросили чахнуть да гнить... Баин ничем особенным не отличался от других поселков. Те же маленькие, кособокие бревенчатые избы с неаккуратно обрезанными углами, те же длинные приземистые бараки, срубленные из толстых красных бревен, с окнами без наличников, с безобразно частыми переплетами, похожими на тюремные решетки. В Баине было побольше застекленных изб и бараков да чаще над тесовыми крышами кудлатились жидкие дымки. Здесь расположилось подсобное хозяйство ОРСа, осели многие семьи далеко откочевавших лесорубов. Мы остановились на конном дворе. Возле ворот две бабы навивают воз сена. - Мазепа здесь? - спрашивает у них Попков. - Кажется, на Мади уехал, - отвечает ему женщина в фуфайке и, сняв рукавицы, дует на руки. - Тьфу, дьявол! - плюнул шофер и, повернувшись ко мне, сказал: - Посидите в сторожке, а я тут поразведаю. Под сторожку была отведена половина пятистенкой избы, во второй половине помещалась шорная. Я рванул дверь в сторожку - не поддается. "Она примерзла! - кричит кто-то со двора. - Ногой ее долбани!" Я бью ногой в притвор, дверь с сухим треском распахивается. В сторожке никого не было. Посреди избы топилась плита, в углу стоял топчан, у окна - стол с табуреткой. Через минуту в сторожку вошла та самая женщина в фуфайке, что отвечала Попкову. - Окаянный мороз, - сказала она беззлобно, протягивая над плитой большие иссиня-красные руки. - Аж с пару сошлись. - Вы что, конюхом работаете? - спросил я ее. - Да где поставят, там и работаю. Заработки у нас ни к черту. Одно слово - подсобное хозяйство. - Она нагнулась и начала заметать щепки травяным веником. - А на лесозаготовках зарабатывают? - Там зарабатывают. - Что ж вы там не работаете? - Да куда мне с детьми скакать с места на место. У меня их двое. Я уж здесь привыкла. - А что, мужа-то нет? - Нет мужика... - Она аккуратно собрала щепки, бросила их в печь. - Старший-то у меня семилетку кончил и в город подался на каменщика учиться. Вызов ему пришел оттуда. Уж так рад! Да и я радехонька - лишний рот с плеч. В дверь вошел сухощавый мужик средних лет с таким выражением лица, как будто он знает что-то такое, от чего все могут ахнуть. - Саня, - обратился он к женщине. - Поди навивай, Мазепа приказал. - Он здесь? - Нет... Давеча верхом на Мади подался. А мне наказал распорядиться... Женщина натянула тряпичные рукавицы и пошла на двор. - Механизация механизацией, а все равно без лошади и в лесу ни шагу, - прищуриваясь, словно оценивая меня, хрипло заговорил вошедший. - Шорник в колхозе первый человек... А здесь... - Вы, должно быть, шорником работаете? - спросил я его. - Без расценок какая работа! Я тебе, положим, клещи переберу, а ты опиши все, как есть. Или возьми потник - он у тебя сопрел, а ты с ним возись. В сторожку вошел плечистый человек в новом полушубке. - Вот это Евстафий Дмитрия, ветврач, - сказал шорник. - На него все лошади замыкаются. Мы поздоровались. - Ты ему расскажи насчет поросят, - попросил шорник ветврача. Евстафий Дмитрич вдруг заговорил очень тихим, тонким, не по комплекции, голосом: - Видите ли, ОРС тут бракованных поросят продает по дешевке. Вот рабочие жалуются. - На то, что дешево? - Нет, на то, что поросята потом дохнут. Видите ли, для отчетности ОРСу выгодно проводить поросят проданными, пусть даже дешево. Это значит - помощь населению. А какая же это помощь - одна видимость. Я им запрещал, да не слушают меня. - Он говорил равнодушно, не веря, что его слова что-то могут изменить. - А Мазепа знает? - Мазепа все знает. - Почему ж он не запретит? - Не выгодно ему с ОРСом ругаться. Без мяса оставят... Рабочие и так разбегаются. А план выполнять нужно. Вошел Попков, за ним высоченный мужчина в тулупе, с кнутом в руках. Это и был Гетман, здешний лесник. Он уже собрался ехать на Мади, вслед за Мазепой. - Зачем вы за ним гонитесь? - спросил я лесника. - Ему новые лесосеки дали... Не проверишь - он обязательно лишку прихватит. Да выберет, что получше. - Возьмите меня... Мне он тоже нужен. Гетман критически осмотрел мою куртку. - В этой одежке до пупа только за девками бегать - полы в ногах не путаются. А в санях да по тайге тулуп нужен. - Тулупов у нас нет, - сказал ветврач. - Так что поезжайте с Попковым до Ачинского. - За Банном перемело дорогу? - спросил Попков. - Перемело. Но с утра машины пробили, проедешь, - успокоил его лесник. - Вот опять же непорядок, - снова сердито заговорил шорник, поглядывая с неодобрением на меня. - Ведь каждый день за этим Баином машины вязнут. Переметает не больше километра. Что бы плетень там поставить? Нет никому до этого дела... - Он смотрит на меня с такой укоризной, словно я-то и есть главный дорожный мастер. Чтобы как-то оправдать себя в глазах шорника, я спросил Евстафия Дмитриевича: - А почему снегозадержатели там не поставят? - Не знаю, - пожал плечами ветврач. - Оно дело-то пустяковое, да сверху никто не распоряжается... Видать, привыкли. - Теперь дорога сносная, - возразил свое Попков. - Зачем понапрасну обижаться. Вот летом фасон другой... - Это уж точно... Летом тяжельше. - Сахару месяцами не было. - Что там сахару! Хлеба не подвозили... - А нынче и хлеб и сахар... Магазин вон торгует. Чего еще надо? - Зачем обижаться? Теперь жить можно. - Точно, точно, - повторяли со всех сторон, и даже шорник согласно кивал головой. Километровый участок дороги за Баином мы пробивали медленно метр за метром; машина дрожала от рева и напряжения, продвигаясь мелкими рывками по заметенной колее. И когда уже оставалось рукой подать до лесной опушки, грузовик затрясся, как в ознобе, и стал. - Так... Понятно! - Попков выключил зажигание и вылез из кабины. С минуту он осматривал задние скаты, зачем-то бил каблуком по неподатливой, как дерево, резине и наконец изрек: - В колесник сели... Это мы си-ичас. Он полез в кабинку, сдвинул сиденье и выбросил оттуда грязную брезентовую куртку, топор, пилу и лопату. - Дай покопаться? - попросил я. - Сиди! - он взял лопату, встал на одно колено и начал откидывать снег из-под задних колес. - Это еще ничего... Снег ноне неглубокий. Вот в марте сядешь - беда. Не докопаешься. По словам Попкова получалось так, что я попал в самую счастливую пору его шоферской жизни. Вот комедиант! Меня это стало раздражать. - Значит, у вас теперь самая легкая пора? - Чего? - он перестал копать и глядел на меня с недоумением. - Легкая пора, говорю, у тебя. - Ага! И у тебя сейчас будет легкая пора, - подмигнул мне Попков. - Ну-ка, подай куртку! Та-ак... А теперь лезь под машину! Полезай, полезай! Во-от... Протаскивай рукава сквозь колесо... Та-ак! Ташши, ташши! Чего смотришь? Ну-к, дай сюда. Он, сердито сопя, стал повязывать брезентовую куртку на заднее колесо. Рукава протянул между скатами и скрутил их жгутом. Потом залез в кабину, громко хлопнул дверцей. Заурчал, завизжал мотор, затряслась машина, и бешено закрутились задние колеса, поднимая снежную пыль. Ни с места... Попков высунулся из кабинки: - Эй, из конторы! Возьми топор и дуй в лес. Вагу сруби подлиньше... Да еще чурбак! Вывешивать машину будем. А потом негромко матюгнулся вслед мне: - Легкая пора! Язви тя... Странно, меня ничуть не обидела ругань Попкова. Мне даже доставляло какое-то непонятное удовольствие его озлобление. Еще несколько минут назад я думал о скверной привычке человека довольствоваться малым. Но это была привычка циркача, танцующего на канате. А что нам стоит? Перекувыркнуться? Пожалуйста! Все очень просто... Но не вздумай сказать ему, что работа его и в самом деле простая и легкая. Пока я вырубал вагу и чурбак, пока нес их из лесу, обливаясь потом, возле грузовика уже крутился "газик", а мой шофер командой ал, размахивая руками: - Давай назад! Осади, говорят!! То-ой! - Эй, из конторы! - крикнул он, увидев меня. - Ты что, в лес по грибы ходил, что ли ча? Давай сюда! Чего остановился? Обрубок клади под колесо... Та-ак! Да это ж нешто вага? Это ж бревнище! Хоть в венец укладывай... Эх, заставь богу молиться... медведя. Он подошел к "газику", открыл правую дверцу: - Как вас по имени-отчеству, извиняюсь? - Иван Макарович, - раздалось из "газика". Потом тяжело вылез хорошо одетый грузный мужчина. Я узнал директора леспромхоза Пинегина. Мы поздоровались. - Берись за верхушку, Макарыч! - подвел Попков Пинегина к ваге. - И гни, дави ее! - Из конторы! - обернулся он ко мне. - А ты поддерживай ногой чурбак и тоже на вагу ложись... Брюхом. Та-ак! - Попков залез в кабину и продолжал оттуда командовать. Он включил мотор. - Ну, взяли. Р-раз-два! Эй, поехала... Мы подняли засевшее колесо, "газик" натянул трос, и грузовик медленно выполз на пробитую колею. Попков собрал свой шанцевый инструмент, отвязал с колеса брезентовую куртку и спросил меня: - Со мной поедешь или пересядешь к ним? - А вы куда едете? - спросил я Ивана Макаровича. - На Мади. Мазепу ищу. - И мне он нужен, Мазепа. Подвезете? - Пожалуйста. Попков кивнул мне: - Ну, бывай, помощник из конторы. Так и не простил он мне "легкой поры". Иван Макарович подал ему руку и сказал уже в "газике": - Орел... Сразу видно - мазеповской выучки. Иван Макарович человек приятный, обходительный - светлая улыбка постоянно на его лице. И одет он как-то весело: светло-белые валенки, серое пальто, серый каракуль... И шутит как-то весело: - Наши хозяйственники рупь в карман кладут, десять на дорогу бросают. - Мазеповская выучка, - сказал я. - Ты Мазепу не трогай... Он уже в счет будущего года работает. Мы подъехали к реке Бурлиту... Длинный бревенчатый мост, настланный по каким-то деревянным козелкам и по неокрепшему льду, местами перехлестывала вода, вырывавшаяся из промоин и трещин. Река кипела. Ехать по такому шаткому основанию было рискованно. Иван Макарович вылез из машины, потрогал валенками бревна, вздохнул. - Эх, Мазепа ты, Мазепа! Атаман ты, и больше ничего... Видал, какая стихия? - спросил он меня, кивая на кипящую реку. - А они каждый день мотаются по ней. Башки отчаянные! Одначе, с волками жить - по-волчьи выть, - сказал он, влезая в "газик", потом смиренно своему шоферу: - Давай, Петя! Плыви... Но как только "газик" забарабанил по шаткому бревенчатому настилу, Пинегин приоткрыл дверцу. - Ты на всякий случай тоже приоткрой дверь-то, - обернулся он ко мне. - Все успеем вынырнуть. Он опасливо заглядывал в реку, вытягивая, как гусь, шею: - Да тут вроде и неглубоко, а, Петя? - Местами по шейку, - тихо ответил Петя. - Вот обормоты! Даже бортовых бревен не положили... Да куда ты на край-то лезешь? - крикнул Пинегин. - Чуток занесло. Петя, остроносенький белобрысый паренек в черной фуфайке, как скворец, сидел сгорбатившись, крепко вцепившись в баранку, положив подбородок на руки, и пугливо таращил глаза. - Весной на этом месте растащило мост... "ЗИЛ" провалился, - сказал Петя. - Шофер вон там, у Монаха, вылез. - Он кивнул в сторону высокого черного камня, одиноко торчащего из воды. - Да, купель в эту пору так остудит, что штаны примерзнут, - сказал Пинегин. "Газик" приостановился; сразу за мостом разлился широкий заберег с раскрошенным снегом и льдом. - Прикройте двери, - сказал Петя. - С разгона пойдем. Не то сядем в этой квашне. Я захлопнул дверцу. - А здесь не глубоко? - Пинегин вопросительно посмотрел на шофера. - По-моему, по дифер. - Ну давай... С разгона так с разгона... Но дверцу Пинегин все-таки не прикрыл; и пока "газик" шумел колесами по воде, он напряженно поглядывал, как волны обмывали подножку. Наконец мы выскочили на прибрежный откос. - Сколько героизма проявляется на одной только дороге! - сказал Пинегин, облегченно вздыхая и шумно хлопая дверцей. - Скромные, незаметные труженики... А чуть поскреби каждого - романтик! Мало мы говорим о них, мало пишем! Простите за любопытство, вы очерк о Мазепе думаете написать? - спросил он, обернувшись ко мне. - Пожалуй, нет. - А что же, если не секрет? - Еще не знаю. - Он стоит и очерка. Сам покоя не знает и другим не дает. - Пинегин торжественно умолк, чтобы дать почувствовать значимость сказанного. - Такие кадры - наша опора, - сказал он через минуту. - Завтра в райкоме совещание передовиков. От Мазепы целая бригада будет. Вот так... - Вы представляете, сколько стоит временный мост через Бурлит? - спросил я Пинегина. - Ну, хотя бы приблизительно... - Зачем приблизительно? Я могу вам точно сказать - десять тысяч списывают на него ежегодно. - Десять тысяч! За двадцать пять лет - двести пятьдесят тысяч... два с половиной миллиона рублей на старые деньги! - считал я вслух. - За эти деньги можно было четыре постоянных моста построить. - Но вы не учитываете фактор времени, - снисходительно улыбнулся Пинегин. - Времянку за неделю наводят, а постоянный мост и за год не построишь. - Да кто же за нами гонится? - Время такое... Стране нужен лес сегодня, а не вообще... - А завтра не понадобится? Пинегин даже не взглянул на меня, - то, что он говорил, казалось ему настолько очевидной истиной, что и доказывать не нужно: - Мы должны торопиться... Обязаны! - А если я не хочу торопиться? Пинегин наконец обернулся и весело поглядел на меня: - Жизнь заставит! Мади встретила нас огромными штабелями бревен; они тянулись как высоченная крепостная стена вдоль по-над берегом промерзшей до дна речушки. Медно-красные в корне, желтовато-масляные на срезах, как располосованные свежие дыни, они поражали своими размерами; крайнее кедровое бревно, у которого мы остановились, в поперечнике было под крышу "газику". Казалось, что эти громадные кедры валили под стать им великаны-люди, а потом, играючи, укладывали их, как кирпичики, в эти стены. Но люди были самые обыкновенные, даже большей частью малорослые, все, как один, в серых выгоревших фуфайках, в кирзовых сапогах, - сидели они тут же, на бревнах, курили. Поодаль стоял черный, как ворон, длинноносый автокран. Неужели все эти горы они наворочали? Не верилось. Откуда-то из лесу доносились глухие раскатистые удары; будто кто-то колотил там по мокрому белью огромным вальком. Мы вылезли из "газика", поздоровались. - Мазепа здесь? - спросил Пинегин. - Был... Только что уехал в Ачинское. - На чем? - На хлебовозке... - Ах ты, неладная! - Пинегин обернулся ко мне: - Может, догоним? - Надо сходить на нерестилища. - А что там? - Посмотрим! Как пройти на Теплую протоку? - спросил я лесорубов. От автокрана подошел черноглазый скуластый паренек, подал нам по очереди маленькую, но жесткую руку. - Мастер, - представился он. - Между прочим, моя фамилия Максим Пассар. - Хорошо работаете! - весело сказал Пинегин, кивая на бревна. - Но как вы их вывозить отсюда станете? - О, милай!.. Весна все сволокет, - ласково щурясь, отвечал маленький, но длиннорукий мужичок. - Вы не глядите, что эта речушка воробью по колено. А взыграет, вспузырится... так попрет, что верхом на лошади не угонишься... - Нам нерестилища надо посмотреть... Теплую протоку, - сказал я Пассару. - Туда в обход надо. Лесом нельзя - валка идет. Из лесу, прямо на нас, словно танк, поднимая с треском молодняк, выпер черный стосильный трактор. Здесь, на раскряжевочной площадке, он развернулся, утробно всхрапнул и умолк. - Отчаливай! - крикнул тракторист. Один раскряжевщик бросился снимать чокер с огромного кедрового хлыста, приволоченного трактором. - Вот это кедровина! Кубов на десять будет... - Две нормы на рыло... - Боров! - Слон! - Китина... Поваленный кедр и в самом деле напоминал исполинскую тушу кита; и петля стального троса была внахлест затянута на суковатой развилине, как на хвостовом плавнике. За кедром тянулся глубокий черный след вспаханного им, перемешанного с землей снега... Широченная борозда! Кора его была вся облита, ободрана о корневища. А сколько он поломал, повыдрал с корнем, похоронил молодняка на этом долгом пути, подумалось мне. - Пойдемте через лес! - сказал я Пинегину. - Валку посмотрим. - Но туда нельзя. - Пассар нас поведет... Как, Максим, проведете? - Если не боитесь, конечно, можно такое дело... Я смотрел на Пинегина. Он откашлялся, вынул платок, долго утирался. Наконец сказал своему шоферу: - Подожди меня здесь, Петя. Мы пошли по черной борозде, проложенной кедром; она завиляла, пересекаясь с такими же глубокими бороздами, извиваясь вокруг уцелевших раскоряченных ильмов да стройных, стального воронения, ясеней. - Э-ге-гей! - кричали нам вслед. - Смотрите поверху, не то рябчик долбанет. - Это что еще за рябчик? - спросил Пинегин Пассара. - Сучки у нас так называются. Кедровые сучья, перемешанные с валежником, с покалеченным, искореженным молодняком, повсюду высились в завалах - не перелезть... Сверху, с заломанных, обезображенных деревьев тоже свешивались кедровые сучья, комлями вниз, тяжело покачиваясь, готовые в любую минуту сорваться и ринуться вниз. - Идите только за мной... В сторону ни шагу, - сказал Пассар. Мы вытянулись гуськом, шли молча след в след, словно по сторонам было минное поле. Глухие ухающие удары, доносившиеся с лесосеки, перемежались теперь с раскатистым треском, напоминавшим пулеметные очереди. Потом стал долетать до нас высокий, комариный голос пилы, и чем ближе мы подходили, тем надсаднее, ниже и злее становился этот звон. Наконец Пассар поднял руку, остановился. От неожиданности мы почти столкнулись. Перед нами метрах в ста качнулся и стал валиться высокий кедр; сначала он вроде бы застыл в наклонном положении, и казалось, что он еще выпрямится и его тупая, словно подстриженная небесным парикмахером, вершина снова появится в оголенном проеме. Но, помедлив какое-то мгновение, тяжелыми косматыми лапами погрозил он, опрокидываясь, небу и быстро пошел к земле, со свистом рассекая воздух, по-медвежьи с треском подминая долговязый орешник, и с пушечным грохотом ударился наконец оземь. Гулким стоном отозвалась земля, и долго, как смертный прах, парило в воздухе облако снежной пыли. И в наступившей тишине было жутко смотреть на этого поверженного недвижного, точно труп, лесного великана, на мотающиеся обломанные, как косталыжки, ветви орешника да трескуна, на пустой, как прорубь в пропасть, небесный проем, который еще мгновение назад закрывала кудлатая голова кедра. - А теперь бегом, бегом! Чего, понимаешь, стали? - Пассар пропускает нас вперед. - Бегом! Прямо к кедру... Я бегу впереди и чувствую, как у меня колотится, словно от испуга, сердце. "С чего бы это?" - удивляюсь я. Возле высокого пня, похожего на лобное место, стоял вальщик в оранжевой каске с брезентовым, спадающим на плечи покрывалом. На пне лежала бензопила, - совсем игрушечной казалась она на этом поперечнике, размером с хороший круглый стол. - Как же вы ухитрились эдакую махину? - спросил я вальщика. - Минут сорок провозился... С подпилом брал ее, с обоих концов... Натанцевался. Вальщик - немолодой, густая темная борода на щеках заметно серебрилась, но был он плотный, коренастый и, видимо, немалой силы. Однако я заметил, что пальцы у него дрожали; когда он скручивал цигарку, крупинки махры полетели на землю. - Не владеют пальцы, - как-то извинительно улыбнулся он, перехватив мой взгляд. - Как повалишь кедру - руки и ноги трясутся. Ничего не поделаешь. - От чего? От усталости? - Да нет... Вроде оторопь берет. Испуг не испуг, но сердце бьется и что-то такое подкатывает под самый дых! Повалишь такое вот дерево, как живую душу сгубишь. Пятнадцать лет уж как валю, а все еще оторопь берет. - Это наш лучший вальщик Молокоедов, - сказал Пассар, подходя с Пинегиным. - Замечательно у вас получается. Прямо - салют!.. Как пушечный залп... Пинегин похлопал вальщика по спине. - Вот они, покорители тайги! Вальщик смущенно улыбался и жадно затягивался дымом. - А зачем ее покорять, тайгу-то? - спросил я Пинегина. - Как зачем? Человек - хозяин своей земли. - И это по-хозяйски? - я указал на заломанные деревья. - Ну, это пустяки... Зарастут, новые вырастут. - Как можно говорить такие слова? Кто в тайге живет, знает - такое дело не зарастет. Гнить будет, болеть будет... Короед появится. Тайга пропадет! Гиблое место называется это! - неожиданно вспылил Пассар. - А кто виноват? Ты ж и виноват, милый... А на меня шумишь. - Пинегин засмеялся. - Я не виноват... - Пассар отвернулся. - Пойдемте на Теплую протоку... Мы опять растянулись гуськом и шли за Пассаром. Ухающие раскатистые удары теперь раздавались где-то справа, но все казалось, что вот-вот перед нами повалится очередной кедр. - Зачем же вы одни кедры рубите? - спросил я Пассара. - Еще ель немножко берем. Больше ничего нельзя, лиственные породы тонут. Сплавлять нельзя. Дороги нет. Что делать? - Стройте дорогу. - Не могу... Мое дело - рубить лес. - Но ведь кедр не восстанавливается при такой рубке? - Конечно... - По закону запрещена такая рубка? - кричу я ему в спину. - У нас есть разрешение, - отвечает Пассар, не оборачиваясь. - Трест давал... - Но послушайте, это же преступление! - я оборачиваюсь к Пинегину, и мы останавливаемся лицо в лицо. Он чуть ниже меня и поэтому смотрит исподлобья своими бесцветными навыкате глазами. - Не кричите! Вы что, не знаете?! Нужен лес не завтра, а сегодня. - А завтра что, лес не понадобится? - Ну и что?! Завтраками кормить будем государство? Мол, подождите там, наверху... Вот построим дорогу, тогда и лес будет. Так, что ли? - повышает голос и Пинегин. - Не умеете рубить по-человечески, не лезьте! Лучше будет. - Да поймите же, дело не в рубке!.. Лес - это стройки, лес - это химия, лес - это валюта, наконец. - Чего спорите! - крикнул Пассар. - Протока подошла. Мы не заметили, как он отошел на значительное расстояние. - Идите! Пинегин кивнул в сторону Пассара и все так же смотрел исподлобья. Мне не хотелось подставлять ему спину и топать впереди, как под конвоем. - Ступайте вы! - сказал я. Но и Пинегин заупрямился. Мы стояли друг перед другом, как бараны. Его округлое лицо как-то вытянулось - отвисли щеки, и на переносице проявилась красная сетка частых прожилок. Передо мной был другой человек - упрямый, злой и старый. Наконец он свернул в сторону и пошел чуть сбоку. До самой протоки мы шли медленно, молча, не глядя друг на друга. Я - чуть впереди, и мне слышно было, как трещал валежник да тяжело дышал Пинегин. - Вот она и есть Теплая протока! - сказал Пассар. - Зимой и летом не замерзает. Мы остановились на обрывистом берегу. Неширокая порожистая протока была завалена кругляком, коряжником и кетой. Оседавшие на галечных перекатах заломы из выворотней, бурелома да почерневших коряжин обросли за лето свежими бревнами и сплошь перегораживали течение. Перед заломами вода кишела кетой; сильная рыба тараном шла на бревна, билась хвостами о галечные отмели, выпрыгивала из воды, сверкая радужным полукружьем, старалась перемахнуть через высоченные заломы, плюхалась снова в воду и опять шла на приступ. Выбившись из сил, в кровоподтеках и ссадинах, она отходила к берегу и здесь, раздвигая трупы своих собратьев, торопливо разбивала хвостом один из продолговатых бугорков, выбрасывала оттуда уже политую молоками икру своих предшественников, выметывала сама икру в эту ямку и, не успев как следует зарыть ее, тут же умирала. Вода красная от икры; отмель усеяна сдохшей рыбой. Закатное солнце тяжело плавало над лесными вершинами, и в этом медно-красном свете рыбины казались окровавленными. Мы долго молчали и смотрели на это мрачное рыбье побоище. Затихли отдаленные глухие раскаты, - видать, вальщики закончили работу. Ветра не было - ничто не шелохнется. И только редко и жирно каркали вороны; они лениво перелетывали над протокой, садились на прибрежные кедры и сердито кричали на нас. - Хоть бы вы растащили эти заломы, - сказал я Пассару. - Нам некогда... Людей нет. И очень бесполезно. Сплавщики много раз взрывали заломы. Все равно затягивает. Вода села к осени. Вот беда! - Значит, вода виновата? А вы - молодцы! - Зачем молодцы?! Конечное дело - наши бревна в заломах лежат. - И опять сплавлять будете... Сваленный лес на Теплую трелюете? - Куда же еще? - сказал Пассар. Я посмотрел на Пинегина. - А что бы вы стали делать на месте Мазепы? - спросил он с вызовом. - Во-первых, не поехал бы на совещание передовиков... - Смелый шаг, ничего не скажешь, - усмехнулся Пинегин. - Кстати, пора ехать в Ачинское. Не то ночь застанет. - Счастливого пути. - А вы остаетесь? - Да. Пинегин обернулся к Пассару: - Пошли! - и уже на ходу громко заговорил: - Оказывается, не умеем мы лес рубить, не умеем... Теперь журналисты будут руководить лесорубами. Пассар крикнул мне: - Идите по следу! Как раз в бараки... Понял? - Ладно, ладно! До самых сумерек ходил я по берегам протоки. Странная рыба! Живет, вырастает в океане... Но настанет время метать икру - уходит в далекие таежные речушки на родину. Только здесь, в своем родном нерестилище, может она выметать икру, народить детей. Каким непостижимым чутьем находит она эту единственную из тысячи проток, затерявшуюся в глухой тайге за тысячи километров от моря-океана? Какие приметы расставлены там, в морских и речных волнах, что она не сбивается с пути? Что за мудрый и строгий закон гонит ее в далекую таежную речушку, чтобы народить детей и помереть самой? Да, помереть во имя жизни детей... Эти малыши, вылупившиеся из икринок, зарытых в песчаное дно, в голодную и холодную апрельскую пору будут поедать то, что осталось от родителей; чтобы, подкрепившись, выйти в дальнее плавание - в море-океан. Жить и жить!.. Но из этих икринок, торопливо брошенных в воду, ничего не вылупится; унесет их равнодушная вода в большую реку, и будут они долго носиться в волнах, пока не потеряют цвета и запаха и не упадут вместе с песчинками в береговую отмель. В бараки пришел я вечером. Поселок Мади ничем особенным не отличался от многих других мастерских точек, виданных мной за долгие разъезды по Амурской и Уссурийской тайге, - три приземистых барака - в одном столовая и лавка, в двух других живут лесорубы. Один барак - мужское общежитие, другой - смешанное: женщины и семейные. Еще кроме этих бараков стояла маленькая избенка, покрытая корьем, - в ней складывались пилы, бочки с горючкой, тросы, запчасти к тракторам и всякий тряпичный хлам. Пассара нашел я в столовой, он сидел при керосиновой лампе и пил густой, как деготь, чай. В помещении было жарко натоплено. Максим расстегнул фуфайку, лицо его разопрело до красноты, от головы густо валил пар, как от самовара. Из раздаточного окна выглянул щуплый смуглый человечек в белом колпаке с выпуклыми блестящими глазами. - Ты озябла? - спросил он, улыбаясь, и подал мне кружку такого же черного дымящегося чая. - Бери, кушай! - Дай ему поесть! - сказал Пассар. - Картошка хочешь? Икра хочешь? - спрашивал меня повар. - Давайте, что есть! - Я сел рядом с Пассаром. - Попков тебя вез, да? - спросил Пассар. - Попков. - Застрял возле моста. Я трактор послал. Распаренный, без шапки, с торчащими черными волосами, Пассар не казался таким уж юным, как давеча. К тому же на висках заметно пробивались иголки седины. - Сколько же вам лет? - спросил я его. - Тридцать семь. - Что вы говорите! А я вам дал не больше двадцати пяти. - Я капли водки не истреблял, - сказал Пассар. Повар поставил на стол икру и картошку. - Своя готовим. Кушай. Икра, с пружинящей, точно вулканизированной кожицей, раскатывалась по зернышкам. - Тоже нанай? - спросил я Пассара, когда повар ушел. - Его узбек. Крепко сердился на вас Пинегин, - сказал Пассар, закуривая. - Везде, говорит, суется... - Он что, сват или брат Мазепе? - Почему? - Горой за него стоит... покрывает. - Мазепа план хорошо выполняет... Очень выгодно для района. - Послушайте, Максим, вы же таежный человек... Выросли здесь. Неужели не жалко вам леса? - Я уж привыкал. - Рыба погибнет... - Конечно... Нанай так говорит: рыба есть - и жизня есть, рыбы нет - и жизни нет. Мы долго молчим, курим... - Сначала я так говорил Мазепе: давай рубить все подряд... дорогу строить, дома строить. Плюнем на директора. План свой составим... А он мне сказал - дурак! Нас прогонят - других возьмут. - Максим смеется, крутит головой, потом внезапно замолкает и с грустью смотрит в темный угол. - Рабочие бегут, понимаешь. Живем как в стойбище, через год поселки бросаем. Мужчины и женщины в одном бараке... Давайте, говорю, хоть столами отгородим - женатых в один ряд, холостых в другой. Тогда одна женщина встает и говорит: "А мне куда ложиться? Днем я холостая, а ночью женатая". - А что же Мазепа? - спросил я. - Ну что Мазепа?! Я говорю - давай поставим еще один барак. А он: "Зачем?" На будущий год и эти бросим. Тож правильно. Ачинское - большой поселок. Дома двухквартирные... Школа есть, больница, клуб... Тротуары дощатые, понимаешь. Все равно через год бросим. Кедры вырубили. - Сколько же вы кубометров берете с гектара? - Сорок кубометров берем, а двести пятьдесят бросаем... - Богато живете... - Пора спать! - бесцеремонно сказал Пассар. - Только вам придется идти в женский барак. В мужском мест нет. Ларда вас проводит. Аделов! - крикнул он повара. - Корреспондента проводи в барак! Койку там приготовили. Спокойной ночи. - Пассар подал свою маленькую сухую руку и вышел. Меня удивила простота нравов, которая царила в женском бараке. Койки стояли двумя рядами попарно, вплотную друг к другу. На койках спали по соседству женщины и семейные пары. В дальнем углу, слабо освещенные висячей лампой, сидели и целовались влюбленные. Длинный дощатый стол загородил весь проход; одним торцом он упирался в кирпичную облупленную печь, вторым подходил к самым дверям. Над плитой с веревки свешивались портянки; от них перечеркивали весь потолок и стены широкие ломаные полосы теней, отчего в бараке казалось таинственно и мрачно. Пахло приторно-сладковатым духом преющего тряпья, распаренной резины и жженого волоса. Указав мне на свободную крайнюю койку, Аделов прошел в дощатый чулан, отгороженный в ближнем углу. Оттуда высунулась маленькая смуглая ручка в цветастом рукаве и быстро задернула такую же цветастую штору. Потом в чулане часто, горячо и непонятно забубнили. На меня никто не обратил внимания. Я разделся, прилег на койку. За столом сидели несколько человек, занятых кто чем. Крайняя к двери пожилая женщина в зеленой шерстяной кофте и белом в горошинку платочке вязала и часто нашептывала. Напротив нее, на скамье, девушка в синей рябенькой кофточке и черных шароварах считала на маленьких счетах и потом что-то заносила в табличку. За ней сидели два парня, покрытых черными тенями от портянок, зато девушка между ними была ярко освещена - белоносая, с обветренным красным лицом, она часто прыскала от шепота ухажеров и закрывала лицо ладонями. Из дальнего угла влюбленных раздался затяжной вздох, похожий на стон, потом высокий довольный смешок. - Что ж это вы при людях-то обнимаетесь, иль не терпится? - спросила, отрываясь от вязки, пожилая женщина. - Я глухой... Меня трактором переехало... Девять месяцев пролежал, дело прошлое, - лениво отзывается из угла парень. - А то вы ночью не слышите, что делается, - недовольно огрызнулась девица из угла. - Да тебе все едино - что ночью, что днем, - беззлобно возразила женщина. - Завидуешь? - в углу послышался сдавленный смех. - Дура. Женщина снова принялась за кофту. Я приподнялся, пытаясь разглядеть тех, в дальнем углу: парень опрокинулся на подушку, девушка висела над ним, - лица не разглядеть, только спутанные черные волосы да широкие дюжие плечи, обтянутые синей футболкой, которым и добрый мужик позавидовал бы. - Новички, должно быть? - спросил я пожилую женщину. - Она только что приехала откуда-то с целины. А он из наших "старичков", уже третий год доживает. Вот и соскучился, бедный... - А чего мне скучать? Житуха нормальная... По сто восемьдесят зарабатываю в месяц, - донеслось из угла. - Вы что ж, пожениться решили? - спросил я. В углу засмеялись. Прыснула и белобрысая девушка за столом. - Она его лет на десять старше, - сказала девушка с таблицей в руках. - Возраст не помеха, дело прошлое, - донеслось из угла. И снова хохот. - Весело живете! - сказал я. - Это еще хорошо - в бараке живем, - сказала пожилая женщина. - Тепло. Зима пришла - времянку проложили, по ней и ездим. А вот всю осень жили возле делян в будках. В каждой будке восемь человек. Повернуться негде - комары, холод, грязь... Ездили туда на волокушах. Двадцать пять верст - два дня едешь. А потом работаешь по двенадцать часов, чтобы наверстать упущенное в дороге. И сразу разговор становится общим. - А дорога-то не оплачивается... - Рябчики нас заклевали... - У нас одно дерево повалят, у десяти других сучки пообламывают. Вот они и висят. Сунешься за хлыстом - он тебя сверху и долбанет. - Вальку Парилова, шофера, стукнул рябчик. Долго валялся, дело прошлое, - не вытерпел и влюбленный. - А Белова лесина зажала... К пихте его притиснула. Чокеровщики шли, чокера собирали. Вдруг слышат - что такое? Вроде коза блеет. Подошли - а это Белов. Он уже голос потерял. - Бывает, дело прошлое. В барак ввалился высокий парень в свитере, без шапки, лохматый, как медведь, и заголосил: Обниму свою милую женушку И усну на груди у нея... - Ты что, Чечиль, с ума спятил? Орать в такую пору? - сердито сказала девушка с таблицей в руках. Между тем на койках никто даже не шевельнулся. А Чечиль, покачиваясь, пошел к столу и плюхнулся на скамью рядом с рябенькой кофточкой: - Эх, Любушка-голубушка! Я тебя на Ангарскую сосну не променяю. Звали - не поехал. И никуда от тебя не поеду. Да брось ты эту стиральную доску! - Он потянулся за таблицей. - Не мешай шахматку заполнять! Ну! Кому говорят. - Люба вырвала у него таблицу. - Ты вот как, да?! А может, я с тобой поговорить пришел последний и решительный, а? - Вон садись к Сереге на койку. Он там уговаривает одну. А мне не мешай. - Десятник у нас серьезный, - сказал один из ухажеров, выныривая из-под портяночной тени. - Ты, Чечиль, смотри не толкни ее. Не то она мне вместо плюса минус поставит. - А на черта тебе плюсы! Ты и так гребешь по две сотни! - Как на черта? А вон Ларда ящик водки привез... Иль ты хочешь один всю выпить? - Я даю только тому, кто озябла, - высунулся из чулана Аделов. - Брысь! - цыкнул на него Чечиль. И Ларда мгновенно скрылся. - Давеча прошу у него поллитру - не дает. На обогрев, говорю. Человека спасать еду, говорю. Не дает, ханжа насредине! - В самом деле, тебя посылали Попкова выручать? - спрашивает Люба Чечиля. - Ну? - Тот любезно осклабился. - Еще что? - Вытянул? - Вон, на дворе стоит его сено. - Зачем ты его припер сюда? - Он сам приехал. - Так ему же в Ачинское надо. - А я почем знаю... Он в кабинке уснул... - Где ж вы нализались? - Водку из ОРСа везли да засели. Мы их вытянули и литровку дубанули... - А где Попков? - Да говорю, в кабинке! Спит... - Он же замерзнет, чертяка! - Люба бросает шахматку, встает. - А ну-ка марш на двор! Вся застолица... Пошли, пошли! Надо вытащить Попкова. Две девушки и три парня, накинув фуфайки, вышли из барака. - Господи, господи, вот шалопутные! Ни днем, ни ночью угомону не знают, - сказала женщина в зеленой кофте, снова берясь за свою вязку. - Откуда они приехали? - спросил я. - Кто откуда... Все бором-собором. Слетятся, года не проживут - и бежать. Я уже вот в третьем месте по вербовке доживаю. Тоже сорвалась, дуреха, на старости лет. Помирать уж пора, а я все ищу, где лучше. Народ ноне проходной стал... Не держится на месте... Кругом одно озорство. Этот неприхотливый, веселого нрава люд пришел сюда, в таежные дебри, из дальних далей, чтобы в рабочей сутолоке добыть свои нелегкие рубли и опять податься на новые места в поисках хорошей работы, большого заработка, жилья, романтики... По-всякому это называется. Но суть одна - человек стремится туда, где лучше... Я спал тревожным сном. Мне все снилось, что я иду по тайге и куда ни сунусь - везде высоченные завалы. Я карабкаюсь на завал, хватаюсь за какие-то ветки, сучья... И вдруг - завал уже не завал, а сопка: на вершине стоит огромный Пинегин и размахивает кедром. "Ты куда лезешь? Забыл, что времена теперь другие. А? Хочешь, я те напомню? Кедром-то как долбану сейчас..." Он ударил кедром по сопке, и земля подо мной зашаталась... Я очнулся. Возле меня стоял Пассар и тряс койку: - Вставайте, Попков в Ачинское едет. Наскоро одевшись, я проглотил кружку черного чая, отдающего жженой коркой, и вышел. На улице было совсем светло. Сухой морозный воздух ударил в голову до опьянения. Я тяжело и отрывисто дышал, как загнанная лошадь. - Садитесь, что ли ча! - Попков открыл дверцу кабинки. Мотор у него уже ревел, слегка подрагивал капот, и зудела какая-то железяка на дне кабинки. - Здравствуйте! Вот не ожидал встретиться здесь, - сказал я, влезая в кабинку. Попков только повел бровями. Выражение лица у него было такое, что казалось - вот-вот зарычит и замотает головой. - Может, прикажешь своему кашевару? - высунувшись из кабинки, упрашивал Попков Пассара. - Мне только полстакана. Дайте муть осадить. - Ты что, понимаешь? Думаешь, такое дело? За рулем сидишь. А кого задавишь! Я отвечай, да? - Пассар стоял на крыльце, из-за его спины выглядывал Аделов. - Да кого я в тайге сшибу? Медведя, что ли? - Порядок везде одинаковый. - Пассар был неумолим. - Я водку даю только тому, кто озябла, - сказал узбек. - А я что, на печке буду сидеть? - рыкнул Попков. - Поезжай, понимаешь... Зачем без толку говорить? - Пассар даже отвернулся. - У-у, басурманы... - проворчал Попков. - Одно слово - азияты... Погнал он быстро, очевидно решив всю свою обиду выместить на грузовике. Меня бросало по кабине, как горошину в бочке. Я упирался ногами и спиной во все, что было неподатливым, вцепился обеими руками в держальную скобу, и все-таки меня поминутно срывало, и я бился обо все углы либо головой, либо плечами, либо коленками. Дребезжали стекла, подпрыгивал капот, и над нашими головами, шурша о кабинку, мотался огромный воз сена. Мы оседали то на одну, то на другую сторону, но, не сбавляя скорости, летели вперед, каким-то чудом не опрокидываясь. Только мы успели выехать на главную Ачинскую дорогу, как навстречу нам из-за ельника вывернулась карета "скорой помощи". - Больных везут. Придется нам уступить дорогу, - забеспокоился я. - Это - наш автобус... Приспособили, - сказал Попков. - Видать, участковое начальство едет. Карета, не доезжая до нас, попятилась задом с дороги прямо в снег. Мы проехали мимо, шаркнув сеном по кабине "скорой помощи". Из кареты посыпались на снег пассажиры, все в полушубках и чесанках. Сразу видно - не на работу едут. Мы вышли навстречу. Оказалось, что ехал на совещание начальник лесопункта Мазепа с бригадой передовиков. Я незнаком был с Мазепой и удивился при встрече с ним. Он был мал и невзрачен, сухопарый, с желтым морщинистым лицом, словно исхлестанным корявыми ветвями ильма, с печальными, умными и усталыми глазами. - Архип Осипович, - подал он мне большую костистую руку. Я назвался в свою очередь. - Мне Пинегин рассказывал о вас. - Мазепа повернулся к Попкову. - Что ж ты, труженик, дороги путаешь, как слепая лошадь? Мы ночью тебя ищем, а ты в бараке дрыхнешь. - Хвостовик у меня занесло малость, - пробурчал Попков. - Чтобы не заносило еще раз, за вчерашний день зарплату с тебя удержим. Мазепа кивнул на стоявшего рядом с ним сутулого, в черной сборчатке рыбного инспектора Чурякова, большеносого, с унылым, каким-то сонным лицом. - Мне эта рыбья мамка руки связала. Вот поеду в леспромхоз, там развяжут. Видя мое недоумение, он пояснил: - Запретил мне трелевать лес к Теплой протоке. - Правильно сделал! - сказал я. Мазепа ничуть не смутился. - Это ж нерестовая протока, пойми ты. Нельзя по ней сплавлять, - нехотя пояснил инспектор. - Лыко и мочало - начинай сначала, - вздохнул Мазепа. - А если других проток нет - что делать? Трелевать к Бурлиту за пять верст? - трактора не выдержат. И лес будет золотым. - Стройте дорогу, - ответил равнодушно инспектор, и видно было, что подобные разговоры между ними ведутся не впервой. - Дорогу за год не построишь. - Будто вы здесь год работаете, - усмехнулся Чуряков. - Вы же губите лес! Губите рыбу! Люди страдают... - сказал я. - Неужели вам это непонятно? - Я уже на такое насмотрелся, дорогой мой, что глаза слепнут, - Мазепа потер виски и устало посмотрел на меня. - Мне за последние пять лет удвоили план, а техника все та же. Работаем на износ... А вы - строй дорогу... Кем? На что? - Денег не отпускают на дорогу, что ли? - Когда отпускают, когда нет. Это не наше дело. Дороги - дело высокого начальства. - Оно кому плохо без дороги-то, а кому и подходяще, - протискиваясь боком, подмигивая мне, говорил молодой рыжий технорук с белесыми бровями, с вислым хрящеватым носом. - Была бы дорога, небось перевели бы леспромхоз из райцентра к нам в тайгу... А может быть, и трест бы сюда загнали... Кому в глухомани жить хочется? Теперь каждый едет из леспромхоза на лесопункт - ему и суточные платят. А тогда - прощай командировочные, - он многозначительно улыбается и чем-то напоминает мне шорника. - Ну, что мы топчемся на дороге? Поехали! - сказал Мазепа и, посмотрев на меня, спросил: - С нами поедете? Или в Ачинское? Этот вопрос застал меня врасплох. Те сердитые слова, что я копил за всю долгую дорогу, чтобы бросить их в лицо Мазепе, оскорбить его, отхлестать... слова эти куда-то исчезли, ушли, точно вода в песок. Передо мной стоял усталый невысокий человек, в рыжем малахае, и смиренно, по-собачьи печально глядели его округлые умные глаза. И я не знал, что сказать. - Поезжайте к нам, - Мазепа истолковал по-своему мое молчание. - Люди у нас хорошие... Есть такие, что уже семилетку выполнили. Мы разошлись по машинам. Раздался пронзительный свисток "скорой помощи", и желтая карета с красными крестами на бортах заныряла по ухабам. Тайга пошла гуще. Размеренные ухабы, словно застывшие морские валы, потянулись далее на десятки километров. Дорога так запетляла вокруг рябоватых ильмов, полосатых светлых ясеней и пегих, как в заплатах, кедров, что, казалось, решила оплести их, связать между собой. Повороты следовали один за другим, и шофер беспрестанно крутил баранку. "Черт возьми! - думал я. - Кто должен срезать эти гребни, заваливать ухабы, ставить снегозадержатели? Неужели и для этого нужно сметы составлять?" "Оно дело-то пустяковое", - вспомнились мне слова ветврача. Но ежедневно на этих дорогах надрываются моторы... Пропадают дорогие минуты, часы, дни... "Видать, привыкли", - слышались мне слова ветврача. Но и он привык. И даже недовольный шорник с многозначительным выражением на лице привык критиковать для успокоения совести. А дорога все петляет, все вьется, и нет, кажется, конца ни этим ухабам, ни этой монотонной размеренной качке. Я упорно смотрю на желтую, исхлестанную шинами колею. И снова встает передо мной и высокий мужчина в тулупе с кнутом в руках. "Видать, привыкли", - говорит он мне и пожимает плечами; и женщина в фуфайке, протягивающая над плитой большие красные руки; и шорник с неодобрительной усмешкой. И я перестаю замечать головокружительные повороты, обрывистые глубокие ухабы, почти отвесные спуски... И мною понемногу овладевает состояние уверенного, ленивого спокойствия. "Дорога как дорога... Чего ж особенного? Дорогу, конечно, приведут в порядок..." И только шофер по-прежнему остервенело крутит баранку, и сурово сведены его брови. 1964 ТРОЕ (Рассказ художника) О прибывших невесть откуда молодоженах, которые на председательском чердаке "устроили канцелярию", я услышал от лесничего Ольгина. - Чудной народ! - говорил он с усмешкой. - Их честь честью в избе просят располагаться, а они полезли, как куры, на повети. По вечерам все лампу жгут. Того и гляди, спалят село-то. - Кто ж они такие? - Говорят, какие-то ученые. Она все сказки записывает. А он - не поймешь, зачем и приехал: целыми днями, как сыч, на чердаке отсиживается. - Ольгин снова усмехнулся. - И одет как-то по-чудному: рубаху в клетку поверх штанов выпустил и не подпоясывается. - Это - мода такая, - пояснил я. - Мода? - Ольгин подозрительно покосился в мою сторону. - Не слыхал. - Молодые они? - Да. Он голенастый такой, вроде маньчжурского ореха... И уши торчком. - А она? - Глазастая девка, - неопределенно ответил лесничий. - А ты бы сходил к ним. Может, компанию составят. И в самом деле, надо бы познакомиться с ними. Я пробыл в Усинге уже с месяц. Пора было снаряжаться в обратный путь. А может, попутчиками окажутся эти ученые? Знакомство наше вышло неожиданным. Однажды под вечер, искусанный комарами и гнусом, злой от неудачи, я возвращался с охоты. Впрочем, должен признаться, что только наш брат, охотник, пойдет на таежное болото после проливных дождей. Если он натянет сапоги и плащ, да еще впервые накинет удэгейский накомарник, похожий на бабий ситцевый платок, ему уж и кажется, что он неуязвим, как водолаз в скафандре. Я, разумеется, всем этим запасся честь по чести. Однако у меня не было лодки, я шел вдоль берега тихой протоки, погружаясь по грудь в мокрые травяные заросли, отчего мой накомарник намок и налепливался на шею, как пластырь. Этот ситцевый скафандр комары прошивали с лету и несметной тучей вились надо мной, не отставая. Они подняли вокруг меня невообразимый звон, тонкий, злорадный, торжествующий, словно потешались над моей беспомощностью. Преследуемый этой ошалелой от крови комариной стаей, я сбился с тропинки и вышел из лесу совсем в другом месте, чем предполагал. Передо мной оказался бревенчатый амбар, возле которого стояли удэгейки с ведрами и плетенками, наполненными голубицей. После лесного сумрака здесь, на поляне, все было необыкновенно ярко: еще не просохшие капли дождя повсюду сверкали на сочной свежей зелени, и даже умытая дождем синеватая голубица поблескивала в лукошках, как стеклянные бусы. Ягоду ставил на весы, потом высыпал из ведер в бочки сам председатель артели, Тыхей Кялундзига, мой давний знакомый. - Чего такой мокрый? - спросил он, поздоровавшись. - Бежал, что ли? - Комары заели... на болото ходил, - отвечал я, переводя дух. - Кто сейчас на болото ходит? Поставь там меду, медведь и то не пойдет. - Тыхей добродушно посмеивался, оттопыривая верхнюю губу с черными колючими усиками. Удэгейки тоже начали посмеиваться, прикрываясь для приличия руками. По моему лицу ручьями текла вода, перемешанная с потом, я тяжело дышал и, должно быть, выглядел смешным в этом налипшем накомарнике. Мне показалось, что кто-то сбоку пристально рассматривает меня. Я обернулся и встретился взглядом с молодой, легко одетой женщиной. На ней был сарафан в крупных цветах и белая маленькая накидочка, едва прикрывавшая ее округлые плечи и красивую сильную шею. Я обратил внимание на ее большие, чуть впалые серые глаза с припухшими сонными веками и на пышные полосы какого-то желтовато-белого, молочного оттенка. В руках она держала раскрытый блокнот, в котором, должно быть, делала запись, прерванную моим приходом. Мы с минуту молча рассматривали друг друга, и наконец, спохватившись, я поздоровался. Тыхей представил нас по-своему: - Чего ж, понимаешь, не знакомитесь? Сколько дней живете, вместе не собираетесь. Я зачем-то стащил с себя накомарник, словно это была шляпа, и подал руку. - Нина, - коротко назвалась она и стала со мной говорить так свободно и просто, словно мы были давно знакомы. Я узнал, что она - аспирантка Ленинградского пединститута, с отделения народов Севера, приехала сюда изучать нанайский и удэгейский фольклор, что она здесь с мужем и что муж работает археологом в Академии наук. - Идемте, я познакомлю вас. Мы направились к обнесенной высокой изгородью из жердей председательской избе, рядом с которой виднелся новенький сруб. - Нам Тыхей Батович часто говорил про вас, - сказала Нина, поглядывая на меня с любопытством. - Мы, признаться, ждали вас. Отчего же вы не приходили? Я ответил, что был занят, и спросил в свою очередь: - Не скучаете здесь? - Что вы! Среди этих милых доверчивых людей невозможно скучать. К тому же я здесь не бездельничаю. И Стасик занят - он пишет диссертацию сразу по-русски и на английском языке. - А почему на английском? - невольно вырвалось у меня. Она недоуменно пожала плечами и посмотрела на меня с таким выражением, словно я спросил: "Почему дважды два - четыре?" - Защищать будет на английском языке, - наконец ответила она, - так весомее. Мы остановились возле сруба под двускатной тесовой крышей. К чердачному лазу была приставлена стремянка. Нина поднялась по стремянке и, заглядывая на чердак, позвала: - Стасик, ну-ка слезай! Наверху долго шуршало сено, потом из чердачного лаза высунулись длинные худые ноги, обтянутые синими спортивными рейтузами и с минуту осторожно ощупывали стремянку, словно тот невидимый хотел идти не по стремянке, а по натянутому канату. Наконец он спустился на землю. На нем оказалась, как и говорил лесничий, ковбойка с коротенькими рукавами. Худой, но жилистый, плоскогрудый, с тонким, по-птичьи заостренным носом, с редкими прилизанными желтоватыми волосами, с выпирающими ключицами и широкими, но острыми плечами, он чем-то напоминал вылинявшего на весенних болотах журавля. - Стасик, а я художника заловила, - похвасталась Нина, представляя меня. Он поздоровался с подчеркнутой любезностью, слегка наклоняясь, и назвался: - Станислав Полушкин, - и, немного помолчав, спросил: - В творческой командировке? Едва заметная улыбка тронула его тонкие, будто подтянутые губы. Не понравилась мне эта улыбка, - в ней было что-то пренебрежительное, что-то давно обусловленное, выражаемое фразой: "Знаем мы вашего брата". Я ответил, что приехал сюда без определенного задания, приехал скорее отдыхать, чем работать. - А Стасик у меня совсем не отдыхает, - сказала Нина. - Просто беда. Вместо отпуска взял сюда командировку и работает изо дня в день. - А разве ваша работа связана со здешними местами? - Конечно! - поспешила ответить за него Нина. - Он пишет диссертацию о возникновении и гибели Бохайского царства. Оно существовало когда-то на здешних землях. - Я слышал. - Не правда ли, интересная проблема? - спросила Нина. - Ведь об этом так мало написано. - Да, к сожалению. - Восполнять пробелы в науке - дело интересное. Не правда ли? - Да, конечно. В течение этого коротенького разговора она бросала испытующие взгляды, и я понимал, что ей очень хотелось знать, какое впечатление произвел на меня ее Стасик. Он спокойно глядел на нас своими прозрачными, как спелый крыжовник, зелеными глазами и принимал как должное уделяемое ему внимание. - Ты извини меня, Нинок! И вы тоже... У меня работа. - Он медленно полез на чердак, так же как давеча, тщательно опробывая ногами каждую перекладину. - Ну, вот мы и познакомились, - весело и с заметным чувством облегчения сказала Нина, и я подумал, что она ждала этой встречи и готовилась к ней по-своему. - Не отпущу вас до тех пор, пока не получу вашего согласия, - Нина ласково взяла меня за рукав. - Завтра приходите к нам, я пеку пироги с черникой. Приходите обязательно. Я согласился, и мы распрощались. Возвращаясь в избу лесничего, стоящую на отшибе, я все думал о моих новых знакомых. Признаться откровенно - она мне нравилась: и эти чуть впалые, словно уставшие глаза, и такой свободный широкий разворот плеч, и вся ее сильная статная фигура. Рядом с ней он казался каким-то искусственно вытянутым, и его руки действительно напоминали оголенные побеги маньчжурского ореха, как метко заметил Ольгин. Я вспомнил, как она настойчиво желала, стремилась к тому, чтобы ее Стасик произвел впечатление. Но в этом стремлении чувствовалась не гордость за мужа, а скорее скрытое беспокойство, желание подкрепить свою не очень крепкую уверенность в его значимости. Недобрая примета, думал я. Прошла уже неделя после нашей встречи, а я и не собирался уезжать. Теперь я каждый день вижусь с Полушкиными, часто слушаю, как Нина записывает сказки, и рисую старух-сказительниц в синих халатах-тегу, ярко расшитых по бортам, и с неизменными трубочками во рту. Нина часто прерывает сказительниц, строгим тоном задает десятки вопросов и все торопливо записывает, словно ведет следствие. Когда встречаются смешные места, она сильно запрокидывает голову, смеется бисерным счастливым смехом, и на ее белой шее мелко подергивается голубая жилка. Потом она оборачивается ко мне: "Вот посмотрите, какая удивительная деталь". Я наклоняюсь к ней, чувствую ее упругое плечо и вижу, как странно блестят ее глаза. Раза два ходил с нами Станислав, но записывание сказок ему кажется скучным делом, на мои рисунки он смотрит косо, с нескрываемой презрительностью и вообще старается со мной не разговаривать. Он ехал сюда с надеждой - найти в удэгейском фольклоре предания о былом приобщении племен к древней цивилизации бохайцев, следы, которые позволили бы судить об удэгейцах и других малых здешних народностях, как об осколках погибшего Бохайского царства. Но, просмотрев несколько десятков записей, он махнул рукой: "Родовщина!" - и потерял всякий интерес к фольклору. Зато с Ниной у нас вырабатывалось нечто вроде фольклорного сотрудничества; она вычитывала мне про всяческих чудищ: "Зубы у него большие, язык острый, как шило, на лице шерсть черная, на руках когти медвежьи. А зовут его Кугомни. Летает он по воздуху, кровью питается". Я изощряюсь и набрасываю чудовище на медвежьих лапах, с крыльями комара. Или рисую летящую жабу с чертами лица старой карги, а то говорящую рыбу - кальму, похожую на Нину. Все это забавляло ее: она по-детски смеялась, запрокидывая голову, и потом аккуратно складывала рисунки в свои тетради. Как-то после обеда Нина читала нам новые записи сказок. Мы втроем сидели на огороде в клетушке, густо обросшей диким виноградом: здесь в тени на глиняном прохладном полу было райское убежище от знойного августовского полдня. Тыхей принес нам мелкие, но спелые арбузы; Полушкин время от времени нарезал длинным столовым ножом тоненькие ломтики и складывал их на деревянный кружок. Каждую запись Нина начинала одними и теми же унылыми протяжными звуками "аннана-аннана", что значило давным-давно. Как правило, каждая сказка не имела строгого сюжетного развития, а складывалась из множества случайных встреч, похождений, единоборств. В каждой сказке кто-то с кем-то состязался, - сильный сильного пробовал, - и кончалось все это тем, что победитель либо обдирал шкуру с убитого, если это был зверь, либо отбирал имущество у побежденного. Но зато как много было в них мудрых поучений, какие оригинальные образы, столько красок и воображения! - Как это ни странно, - сказал Полушкин, - но эти народные сказки являются пока лишь материалом для народных сказок. Все, что вы читаете, - лишь наброски, этюды для будущих картин. Они ждут своего художника-сказителя, который приведет эти бесчисленные единоборства и похождения к единой мысли, придаст им строгую форму, законченность, и только тогда мы сможем почувствовать красоту народного творчества. - Ну, уж извините! - резко возразил я. - Почему это непроизвольность народного творчества вы хотите подогнать под колодку определенного образца, хорошо известного вам? Разве от того, что вы придадите сказке вашу законную систему развития сюжета, она выиграет в оригинальности? - Но ведь нельзя сумбур или, как вы говорите, непроизвольность выдавать за оригинальность, - осторожно возразила Нина. - Ведь согласитесь, есть же определенные законы сюжета: завязка, развязка, там, кульминация, которые незачем нарушать. - Закон сюжета, строгость формы!.. Да поймите же - все это относительные понятия; реалисты под ними разумеют одно, модернисты - другое, а удэгейские сказочники - третье. А у нас читаешь, так сказать, народные сказки в обработке иных сочинителей: осетинские, тувинские, якутские, - и все на один манер сказываются, похожи, как башмаки с одной колодки. И там и тут богатый притесняет бедного, и там и тут бедняки обманывают богатого; вся разница лишь в том, что у одних мулла, у других бай, у третьих шаман. В литературе же находятся умные люди, которые обобщают все это и делают мудрый вывод о бродячих сюжетах. Нет никаких бродячих сюжетов! Есть бродячие литераторы, которые оболванивают народное творчество, подделывают друг под друга. - Ну, по отдельным недобросовестным литераторам не следует делать столь широкие обобщения, - пренебрежительно усмехнулся Полушкин. - Если они умеют подделываться под известные образцы, то ничего вольготнее не было бы для них, когда вообще отрицались бы всяческие каноны и писали бы кто во что горазд. А что касается определенного сходства в сказках различных народностей, то ведь на самом деле богатые не пестовали бедных, и потом, жили на свете и муллы, и баи, и шаманы... И кажется, благодетелями они не были. Так что не следует из-за них отвергать законы и строгость формы. Таким наскоком даже и не поколеблешь незыблемость сюжета. - Опять незыблемость, закон! Да на что рассчитана эта незыблемость? - спрашивал я. - Уж если вводят в обиход эти всяческие каноны и рьяно ограждают, то, разумеется, делают это не ради высоких идеалов искусства, а прежде всего потому, что за этими канонами живется спокойнее - не надо думать, рисковать не надо. Нет, я враг всяких канонов и всяческой незыблемости. - На самом деле всяких? - Да, на самом деле. - А как же быть с такими явлениями, как пропорции человеческого тела, музыкальный и речевой ритмы, цвета спектра? Ведь это тоже каноны, на которых строится скульптура, музыка, поэзия, живопись. Полушкин, видимо, решил, что поставил точку; он спокойно и насмешливо смотрел на меня. - Передовым художникам современности давно уже тесно в них; они скинули эти изначальные каноны, как платье, из которого выросли... - И перешли от изображения человека к намазыванию ржавых пятен на холст да лепке косталышек, - перебил меня Полушкин. - Чтобы судить об искусстве, мало знать анатомию или законы спектра. Надо иметь еще хотя бы вкус. - Где уж нам, дуракам, чай пить! Полушкин отвернулся и демонстративно замолчал. Нина тоже молчала, - видно, растерялась от неожиданного оборота в споре. Наступила неловкая минута. - А вы не пробовали арбузы с медом? - наконец спросила меня Нина. - Ананас напоминают... Стасик очень любит. Я вопросительно посмотрел на нее. И вдруг она смутилась - то ли от неуместности сказанного, то ли от чего другого. Мне почему-то стало жаль ее. Так и не ответив ей ничего, я распрощался и ушел. Живу я по-прежнему в просторной ольгинской избе; ем прямо из котла уху да кашу, запиваю обед мутно-желтой медовухой, сплю на полу на медвежьих шкурах. Вся мебель в избе состоит из двух скамеек и стола да еще деревянной кровати, стоящей в простенке за печкой. На кровати и днем и ночью лежит дед Николай, тугой на уши, и, видать, оттого крайне немногословный. Лежит он в шубе, в валенках и в малахае. Впрочем, иногда он встает, проходит на крыльцо и греется на солнышке, не снимая ни шубы, ни малахая. Он подолгу смотрит в одну точку, тихо шевелит губами, и мне порой кажется, что он шепчет старые длинные молитвы. В такой позе он совершенно недвижим, и я часто делаю с него наброски. Не раз я просил его снять малахай и шубу. - А зачем? Шуба-то при мне дух удерживает... - возражал он с расстановкой, словно боясь выпустить из себя этого живого духа. Сам Ольгин располагается в конторе лесничества, такой же просторной и голой избе, стоящей неподалеку. В отличие от отца, он разговорчив и любопытен. По вечерам, когда мы с ним варим на костре неизменную уху из ленка или хариуса, он любит пофилософствовать. В его рассуждениях о тайге есть что-то унаследованное от старых поверий лесовиков. Лес ему заменял и семью, и друзей, и жилье. - Врос я в тайгу, - говаривал он часто, мечтательно вглядываясь в темные чащобы. - Меня отсюда ничем не выдернешь, разве что подрубить можно... Да и то корни в земле останутся. В такие минуты его синие, как лесной воздух, глаза наполнялись светлой задумчивой грустью; глядя на них, я вспоминаю врубелевского Пана. Однажды, подавшись ко мне, он произнес со значительным выражением: - Она, тайга-то матушка, свою душу имеет, да не каждому открывает ее. Любить надо. - А наука? - возразил я. - Что наука? Наука без любви - что посох слепому: пройти пройдешь, а ничего не увидишь. Широкоплечий, высокий, в синей косоворотке, ладно облегавшей его костистую фигуру, он выглядел молодцевато для своих шестидесяти лет. Бороду он брил, оставляя короткие, чуть седеющие усы. В эту глухую сторону мало находится образованных охотников на лесничество, и поэтому его, бывшего лесника, подучившегося на курсах, назначили лесничим. Свое лесное хозяйство в полтора миллиона гектаров он исходил вдоль и поперек, он сжился с лесом, и от него самого веет этой неизбывной лесной силой. Каждый вечер он спрашивал меня одно и то же: - Видались с учеными-то? - Видался. - Ну и как? - Вареньем угощали. - Кто ж, сама, поди? - Она. - Обходительная дамочка. В один из таких вечеров мы сидели у костра, возле самой избы. Перед нами на "козелке" висел прокопченный котел, похожий на большой булыжник. В двадцати шагах от нас лесная опушка. Оттуда из-за могучего кедра выглядывал амбарушко на сваях, называемый по-удэгейски - цзали. Солнце еще цеплялось за макушки кедров и ясеней. Легкий синеватый парок поднимался от сочной лесной поросли. Вечерние тени подползали к нам все ближе от опушки и волокли за собой горьковатый запах коры бархатного дерева и острый, свежий дух грибной сырости. Ольгин где-то мимоходом подбил пару крохалей и теперь варил их в котле целиком, словно карасей. Впрочем, у него все варится на один манер: и уха, и суп, и каша; сначала в котел наливается вода, потом все остальное разом. Четыре рослые собаки крутились возле костра, огрызаясь и повизгивая. - Узнали, что пишет сам-то? - допытывался Ольгин. - Про Бохай пишет. Царство такое было в здешних краях, да погибло давным-давно. - Погибло, - отзывается Ольгин и, помешивая ложкой в котле, спокойно добавляет: - Все помрем. Через несколько минут, разливая суп, он заметил: - Видная она женщина. Потомство от нее хорошее будет. Я, грешным делом, люблю крупных баб. И сынам всегда наказывал: не путайтесь с мелкотой. Младший у меня хотел жениться на малышке - я против. Кого ты, говорю, берешь? Посмотри, она тебе под сосок и то не будет. Что ты из нее сделаешь? Одного ребенка выкроишь, а на большее и материалу не хватит. Да и род наш измельчишь. - И послушал он? - Видать, не любил. Уж если полюбил, не отговоришь: тут хоть тресни, а человек по-своему сделает. По себе сужу. У меня батя строгий был в молодости. Но уж чего я, бывало, задумаю, так сделаю. Хоть шкуру с меня спусти. - А на что она, твоя шкура-то? - прошамкал дед Николай с крыльца. - Чай, сапоги с нее не сошьешь. - Значит, кто полюбит, тот сделает по-своему? - Непременно сделает, - уверенно произнес Ольгин. В этот вечер нам так и не дали поужинать. От села прибежали полдюжины босых ребятишек и наперебой затараторили: - Дядь Иван, лес горит! - Врете, чертовы дети! - Ольгин кинул ложку. - Не, дядь Иван! Возле Шумного переката горит... Председатель послал за вами. Ольгин бросился в амбарушко, выкинул оттуда пару лопат, топор и сердито крикнул: - Что сидишь? Бери лопату! Топор он засунул за ремень. Мы разобрали по лопате и побежали к селу. Впереди нас с лаем неслись ольгинские кобели, за ними ребятишки, и замыкали всю эту шумную ораву мы. Возле правления артели на берегу Бурлита толпился народ. Тыхей раздавал всем лопаты и что-то кричал. Тут же на воде покачивались три бата и несколько оморочек. Подбежав к толпе, Ольгин спросил председателя: - Где горит? - За Шумным перекатом. - Чего же вы стоите?! - гаркнул Ольгин. - Марш в лодки! Он с ходу прыгнул в оморочку и оттолкнулся шестом на быстрину. Лодочка глубоко осела под его грузным телом и стремительно понеслась в беспокойную толчею переката. За Ольгиным стали прыгать в баты удэгейцы, подгоняя друг друга короткими взрывными восклицаниями: "Га! Га!" В этой толпе, к своему удивлению, я увидел Нину; на ней были черные шаровары, хромовые сапоги и полотняная куртка. - Едем вместе! - крикнула она мне с какой-то ребяческой радостью. Я подал ей руку и помог спрыгнуть с берега в бат. - Стасик, до свидания! - замахала она руками, и только тут я заметил Полушкина. Он стоял поодаль от людей в своей ковбойке, уперев руки в бедра, и спокойно наблюдал за происходящим. Нине он едва заметно кивнул головой. - Ему нельзя ехать, - словно оправдывая Полушкина, произнесла Нина. - Ему как раз пишется... В наш бат село человек восемь. Эта небольшая корытообразная лодка оказалась довольно вместительной и устойчивой. Удэгейцы, стоя, начали отталкиваться шестами. Нина порывисто поднялась на ноге и, вскинув лопату, хотела тоже оттолкнуться от берега. Однако бат закачался, она неловко замахала руками и упала на дно лодки. - Тебе сиди смирно! - строго предупредила ее пожилая удэгейка, работавшая кормовым веслом. - Нет, просто невозможно, невероятно усидеть! - проговорила, обращаясь ко мне, Нина. Суровые сосредоточенные лица удэгейцев, плеск и шум воды на быстрине, лай собак, бегущих вдоль берега, - все это действовало на Нину возбуждающе. Она поминутно обращалась ко мне: - Смотрите, смотрите, какой страшный залом! - Вон хлопья пены, как белые утки... - А что такое перекат? - Ой, черемуха над рекой!.. Ее радовала и эта поездка на батах, и эта близость тайги, погружающейся в вечерний сумрак, и предстоящее тушение пожара, такое тревожное и романтичное. Наши баты и оморочки вытянулись в целую вереницу, как в гонках на какой-нибудь регате. В голове этого своеобразного кильватерного строя шел на оморочке Ольгин. Заходящее солнце бросало на воду длинную тень от его высокой фигуры; тень пересекала всю реку и быстро бежала по красноватым стволам прибрежных кедров. Дым над рекой появился совершенно неожиданно. Сразу за бурной кипенью Шумного переката река круто сворачивает и уходит за отвесные отроги сопки Сангели. И вот над острыми гранитными гольцами сопки вырос перед нами и закурчавился дымный гриб, а над рекой потянуло тревожным запахом гари. Сопка высоченная, с голой вершиной, на которой будто вырубили глубокую чашу, наполненную водой. В том озере утонул, по удэгейскому преданию, охотник Сангели, пожелавший достать для своей невесты небесные ракушки - кяхту. Я все это рассказываю Нине; она слушает, крепко вцепившись в мой рукав. А выражение лица ее такое, какое бывает у охотника на тяге: напряженное, выжидательное и алчное. Наши лодки одна за другой с разбегу ныряли за зеленый гранитный выступ, как за барьер, и разворачивались в небольшой травянистой протоке. Люди карабкались на берег, хватались за свисающие ветви черемух, тальника и, поднявшись, скрывались в зарослях. Мы тоже вместе с Ниной взбирались на берег и потом вместе, держась за руки, прибежали на дымный откос. - Где же горит? Где? - спрашивала она, торопливо оглядываясь. - А вот здесь и горит. - Да разве это - пожар? - разочарованно воскликнула Нина. Картина таежного пожара совершенно не соответствовала ее воображению. Казалось, горела не тайга, а сама земля. Сквозь лежалые прелые листья, сквозь валежник и всякий растительный хлам просачивались откуда-то снизу жидкие космы дыма. И только кое-где возле корней ильмов да кедров поблескивали мелкие и острые язычки пламени да на прелых листьях там и тут тлели искры, издали похожие на волчью ягоду. Ольгин с засученными рукавами размахивал топором, расставлял людей и кричал: "Шуруй лопатами! Работа - не забота, скоро пользой обернется". Люди обваловывали место пожара, откуда-то таскали в мешках песок и засыпали им вороватые язычки пламени. Нина, позабыв о своем разочаровании, преданно всюду бегала за Ольгиным и по первому слову его кидалась с лопатой в огонь... - Вот тебе и городская да ученая! Смотри какая расторопная... Эх, дочка! - одобрительно восклицал Ольгин. - Вот это по-нашему. В то же время он, азартно и злобно "хакая", рубил топором горевшие корни, подваливал ясеньки или елки; а Нина, ухватившись обеими руками, оттаскивала срубленные деревца подальше от пожара. Я смотрел на Нину, раскрасневшуюся, перепачканную землей и сажей, в потемневшей от пота полотняной куртке, обтянувшей сильную грудь, и никак не мог представить ее, такую вот крепкую, искреннюю, порывистую, рядом с медлительным, нарочито степенным мужем, с лица которого редко сходит брезгливая гримаса. "Почему они сошлись? И что между ними общего?" - думал я. Но мысли эти приходили на какие-то мгновения: меня охватил всеобщий азарт работы, - я копал ров, разбрасывал песок, тащил куда-то сучья и кричал во все горло, как Ольгин. И всюду передо мной стояло ее полыхающее румянцем лицо, ее озаренные восторгом серые глаза. Когда с пожаром было покончено и мы садились в лодки, я, одержимый какой-то дерзкой силой, взял ее под мышки и, как маленькую, перенес с берега на вытянутых руках. - Ох! - удивленно воскликнула она, видимо не ожидая такой смелости и силы, и как-то притихла вся, сжавшись в комочек на дне бата. Всю обратную дорогу она молчала, а я вместе с удэгейцами яростно налегал на шест, проталкивал бат вдоль берега вверх по Бурлиту. На другой день Ольгин рассказал мне о причине пожара. - Слыхал, как все обернулось-то? Ведь лес-то Чиуя поджег. - Не может быть! Чиуя был древний старичок, весь какой-то скрюченный, тонконогий, в длинном белесом халате, похожем на женскую исподнюю рубаху. Желтолицый, без усов и бороды, он сильно смахивал на старуху, и лишь неожиданно густой бас выдавал в нем представителя мужского пола. - Я сам сначала не поверил, - говорил Ольгин, разводя руками. - У него в том месте огородик был, мак выращивал. Видать, накурился гашиша... И траву поджег. Сухую! Или трубку выронил, или с ума спятил от курева? Кто его знает. Только пожар от его огорода пошел. Вот до чего доводит дурман-то. - А что Чиуя говорит? - Да мертвый он. - Как мертвый? - Нашли его на берегу реки, недалеко от пожара... Бежал, видать с перепугу. Выдохся - да и помер. Уж ежели нахватался гашишу, далеко не убежишь... А еще они что делают? Подмешивают в гашиш сок от семян бархата. Ты знаешь, какой это яд? В прошлом году я заготовлял семена бархата и промывал их на берегу Кленовой протоки. А слив - сок то есть, выплеснул в протоку. Так веришь - вся рыба от тайменя до мальков кверху пузом всплыла! Дьявольское зелье... Я быстро пошел к домику Чиуи. Он жил на отшибе за протокой, через которую переплывали на ветхом бате, сиротливо валявшемся на песчаном берегу. Возле домика, заросшего по самую крышу бузиной, толпился народ. Тыхей Кялундзига что-то шумно доказывал хозяйке дома - Хабале, маленькой старушке с плоским скуластым лицом. Стоявшая рядом Нина встретила меня каким-то пристальным настороженным взглядом и крепко, по-мужски пожала мне руку. У нее вообще была привычка крепко жать руку. - О чем это они спорят? - спросил я ее, кивнув в сторону Тыхея и Хабалы. Но Тыхей, заметив меня, обернулся и заговорил, ища поддержки: - Опять, понимаешь, пережитки капитализма. Сколько воспитуем старушек - ничего не помогает. Почему так? - У него от мучительного недоумения ползли кверху черные редкие брови, резко морщился лоб, а короткие усы сердито топорщились, как иглы у ежа. Хабала также уставилась на меня просительным взглядом немигающих черных глаз, и тяжелое серое лицо ее подрагивало от внутренней напряженности. Я не понимал, в чем дело. Пережитки капитализма, как разъяснил мне Тыхей, заключались в том, что Хабала отказывалась выносить гроб с телом Чиуи через дверь. Оказывается, по удэгейскому поверью следует, что дух покойника, вынесенного через дверь, становится хозяином дома. А так как Хабала пустила на старости лет осиротевшего Чиую в свой дом из милосердия, то она и не хотела отдавать свой дом духу Чиуи. Поэтому Хабала настаивала, чтобы умершего выносили в окно, а не через дверь. - Но ведь окна у тебя маленькие! В окно не пойдет гроб, - кричал, сердясь, Тыхей. Но Хабала угрюмо потряхивала головой и неотступно стояла на своем: - Надо, понимаешь, простенок вырезать, - наконец бессильно произнес Тыхей и, ругая на чем свет стоит пережитки капитализма, пошел за пилой. Мы с Ниной вошли в избу. Здесь у порога сидел Полушкин и что-то быстро записывал. Посреди избы, от стены к стене на скамейках лежала длинная широченная доска, на которой стоял гроб с забитой крышкой. Несколько стариков сидели на полу и тихо разговаривали, не обращая на нас никакого внимания. - О чем это они? - спросил я Нину. - Об удачной охоте вспоминают, - отвечала она шепотом, - задабривают дух умершего. - А зачем эта доска? - На доске удэгейцы уносят умерших в загробный мир. Они раньше не предавали земле - на деревьях гробы ставили. - Не мешайте работать, - сказал Полушкин и строго, с укором, посмотрел на нас. Нина осеклась и нахмурилась. В избе было сумрачно, пахло плесенью и тем сладковатым удушливым запахом, который издают преющие шкуры. Я вышел и направился к Бурлиту. Еще издали приметил я высокий обрывистый берег, черным утюгом выпирающий в податливое синее ложе реки. У подножия его кипели волны, окаймляя черный выступ пушистой белой прошвой пены. А наверху была мягкая травянистая площадка, охваченная тесным строем кедрача. Здесь, расположившись возле опушки, я работал до самого вечера. Я набрасывал в то время этюды для задуманной картины - "Дети тайги". В ней две девочки-удэгейки в расшитых халатиках должны выходить с лукошками из дремучей тайги. Две маленькие беспомощные фигурки будут казаться яркими цветами в торжественной таежной чащобе. И над ними, вокруг них тайга - такая близкая для них, совсем родная, заботливая и тревожная... В этих беспокойных и всегда неожиданных извивах ильмовых ветвей, в тесном таинственном переплетении трескуна и виноградных лоз, в угрожающей тяжести нависших кедровых шишек, в настороженности темных, не пробиваемых солнцем колючих аралий я подолгу искал ту всегда живую и тревожную душу тайги. Не знаю, оттого ли, что на меня подействовали похороны или под впечатлением вчерашнего пожара, мой этюд получился мрачным. - Какая страшная тайга! - сказала за моей спиной Нина, и я от неожиданности вздрогнул. - Ага! Вот видите, - смеялась она, - сами испугались! С минуту она пристально разглядывала этюд и сказала серьезно: - А знаете, вы - человек решительный... Пожалуй, вас надо остерегаться... - Вам не нравится? - спросил я как можно равнодушнее. - У вас все грубовато, но смело и откровенно, - ответила она уклончиво, и я не понял, к чему более относилась эта фраза - к моим рисункам или ко мне. - Вас, должно быть, шокирует эта грубость? - я упорно смотрел на нее и ждал ответа. - Какой вы напористый! - Нина заглянула мне в лицо и добавила с игривой улыбкой: - Вам следует искупаться, вы слишком разгорячились. - Не против, - согласился я, кладя палитру. - Кстати, это мое купальное место. Вы его незаконно оккупировали. Разговаривая, она непринужденно отстегнула белую накидочку, сняла через голову пестрый сарафан и осталась в синем шерстяном купальнике. И странное дело, будто она уменьшилась и вроде бы похудела. Мне как-то неловко было смотреть на нее, такую обнаженную, и тем не менее хотелось смотреть, отчего я бестолково переминался на месте и путался в собственной рубахе. Надев резиновую шапочку, Нина крикнула: - Догоняйте меня! - и с разбегу ласточкой полетела в воду. Я с трудом догнал ее у противоположного берега. Потом мы, разбрызгивая воду, бежали на перегонки на галечную отмель. - Давайте кидать гальку, кто дальше! Я Стасика перекидываю. - Она схватила обкатанный влажный голыш и, размахнувшись, по-мужски сильно бросила. - А я буду кидать сидя, - сказал я и далеко закинул голыш. - Откуда у вас такая сила? - О, на это трудно ответить. - Я сжал бицепс и протянул ей окаменевшую руку. - Хотите удостовериться? На какое-то мгновение глаза ее чуть раскрылись и дрогнули ноздри, и мне вдруг показалось, что ей хочется прильнуть ко мне. Сердце мое сладко оборвалось и жарко застучало. Я застыл в напряженном ожидании. Но это длилось всего лишь одно мгновение. В следующий миг Нина, звонко смеясь, бежала по воде. Я быстро нагнал ее, и мы поплыли рядом. - Вы здешний? - задала она мне впервые за наше знакомство биографический вопрос. - Дальневосточник, коренной... - А учились? - В Москве. - И не тянет туда? - Нет. - Вы счастливый. А меня вот всю жизнь куда-то тянет. - Она вздохнула и умолкла. Быстрым течением нас отнесло довольно далеко в сторону. Берег здесь был обрывистым, поэтому мы возвращались тайгой. - А где же вы живете постоянно? - неожиданно, как и давеча, спросила Нина. - Да знаете, нигде, - отвечал я, замешкавшись. Она удивленно посмотрела на меня. - Так вот и не пришлось обзавестись своим хозяйством. - В самом деле, не весьма приятно сознаваться в том, что ты даже не имеешь своего угла, когда тебе перевалило за тридцать. - Постоянно я бываю только в командировках, - пытался отшучиваться я. - Почти год пробыл на Чукотке, потом на Камчатке, на Сахалине, здесь по тайгам брожу... на зиму снимаю комнатенку в Хабаровске. - И так в постоянных разъездах? - Да. - Как это интересно... А я сижу целыми годами на месте. Вы очень любите свое дело? - Очень, - ответил я серьезно. Она крепко пожала мою руку. Так мы и вышли на поляну, держась за руки, и вдруг перед этюдником увидели Полушкина. Он удивленно и растерянно смотрел на нас. - А нас вот отнесло течением, по берегу нельзя идти: обрывисто, глубоко... - скороговоркой произнесла Нина, отворачиваясь и торопливо одеваясь. И я заметил, что у нее шея покраснела. Станислав молчал, разглядывая этюд; он уже овладел собой, и на лице его появилось обычное сосредоточенное, слегка ироническое выражение. - Недурно, правда, Стасик? Особенно эта темная чащоба. Какая мрачная глубина, словно омут... Таежный омут! - Нина быстрыми движениями поправляла прическу, и в ее торопливом говоре чувствовалось что-то виноватое. - Я не нахожу здесь ничего объективно мрачного, просто плохо прописанная тайга или даже болото... Не поймешь. Не обижайтесь. - Полушкин отошел в сторону, затем, точно сломавшись в пояснице, как складной нож, сел на траву и вытянул свои длинные ноги в синих рейтузах. В его словах я уловил еле сдерживаемое раздражение, которое невольно передалось и мне: - Добросовестное перенесение натуры на холст исполняют теперь фотографы. - Я не раскрою какого-то секрета, если скажу, что именно за это и не любят многих наших художников, - Полушкин, словно от усталости, слегка прикрывал глаза и размеренно играл веткой жимолости. - То есть за то, что вы уклоняетесь от добросовестного перенесения натуры на холст. Вы утратили художественные навыки, верность глаза, твердость руки. Взамен натуры вы изображаете свои углы, да полосы, да пятна... И похожи друг на друга, как поленья из одного чурбака. Работать надо, а не изображать. - То есть копировать? - Хотя бы... для начала. Только реалистическое искусство имеет право на существование. - Реализм не будем трогать. А копирование, даже добросовестное, убивает не только искусство, но и натуру в искусстве. - Что-то мудрено. - Нет, просто. Я хорошо понимаю и прощаю художника, который, к примеру, изобразил разъяренного тигра на слишком коротких ногах. Эти короткие, словно приплюснутые ноги живо передают всю тяжесть звериной злобы. Я вижу живого разъяренного тигра и совсем не замечаю умышленно укороченных ног. Но придайте ему нормальные, правильные пропорции - и как бы он ни раскрывал у вас на картинке пасть, я буду видеть просто правильно нарисованного тигра и не почувствую никакого живого ощущения звериной злобы. - Иными словами, вы стоите за принесение природы в жертву субъективному нраву художника. Да здравствуют лиловые деревья и долой реализм! - Опять реализм! Какой реализм вы имеете в виду? "Фауст" Гете - тоже реализм. Хотя там действует сам дьявол. Фауст одет в средневековую мантию, окружен чертовщиной, но реален для меня, потому что глубок, трагичен в поисках истины, бьется над вопросами, которые и я не могу разрешить. Поймите, в наш век, когда люди взорвали атомное ядро и вырвались в космос, скучно смотреть на раскрашенные фотографии. Мы хотим видеть так же глубоко субъективный мир художника, как глубоко заглянули в мир материи. Таинственное своеобразие духа человека не раскроешь лишь живописанием нефтяных вышек да грудастых спортсменок. Нужны новые формы и методы, их надо смело искать. - Ищите! Но не забывайте, что мы живем в обществе и каждый должен выполнять свой долг, в том числе и художник. И когда он под видом поиска формы уходит от изображения насущных вопросов и задач сегодняшнего дня, то это, мягко выражаясь, называется увиливанием. - Полушкин резко откинул ветку жимолости и поджал, словно втягивая в себя, нижнюю губу. - Стасик, что ты говоришь? - Нина настороженно смотрела то на Полушкина, то на меня. - Простите, - холодно произнес в мою сторону Полушкин. - Я не имел в виду именно вас. Я говорю вообще, безотносительно. - А я и не обижаюсь, - сказал я, как мог, сдержанно. - Я просто хочу вас спросить: почему вы занимаетесь каким-то Бохайским царством, а не насущными вопросами сегодняшнего дня? - Я ученый. Для науки прошлое существует только в интересах сегодняшнего дня. - Вот оно что! Значит, вы, ученые, работаете в интересах сегодняшнего дня, а мы - нет? - Вам виднее, как вы работаете и в чьих интересах. Но если общество выражает вам порой свою неудовлетворенность, то, наверное, не без причины. Дыма без огня не бывает. - Полушкин встал и обратился к Нине: - Ты идешь домой? Резкий переход от спора к такому категорическому вопросу, видно, застал ее врасплох. Она как-то встрепенулась, недоуменно посмотрела на Подушкина, словно не понимая, что от нее хотят, и наконец произнесла: - Да, да... Конечно. Извините, мы, кажется, помешали вам, - сказала она мне, глядя куда-то в сторону и подавая руку. Рука ее была прямая и холодная. - Заходите, пожалуйста, - тихо, все так же не глядя на меня, пригласила она на прощание и пошла торопливо впереди Полушкина. Я долго еще, до самых сумерек, просидел на берегу и рассеянно бросал в темную бегучую воду земляные комья. Как-то под вечер Ольгин сказал мне: - Ступай, пригласи ученых-то; я нынче казан настрою, на ночь рыбу поедем лучить. Так ей и передай, что, мол, Иван Николаевич постарался для науки. Да и ты закис что-то. Может, на пользу пойдет прогулочка. - И он лукаво усмехнулся. Я действительно в последние дни места себе не находил, ничего не делал - все из рук валилось и спал скверно. Разумеется, предложение Ольгина очень обрадовало меня. А что, если она не поедет? Черт возьми, кажется, я начал беспричинно волноваться. Я быстро надел резиновые сапоги, накинул репсовую курточку и, на ходу затягивая всяческие молнии, направился к Полушкиным. Нина встретила меня возле калитки палисадника. Опираясь на жердевую изгородь, она о чем-то беседовала с хозяйкой дома, приземистой, крепко сбитой удэгейкой, с круглым миловидным лицом. - Вы что, опять на охоту? - спросила Нина вместо приветствия. - О нет! - А куда же так вырядились? - Видите - у меня нет накомарника, значит - на реку. И знаете зачем? Мое загадочное возбуждение передалось и ей, она выжидательно улыбалась. - За вами, - я комически расшаркался и торжественно передал ей приглашение. - Начальник экспедиции Ольгин Иван Николаевич желает видеть ваши ученые сиятельства на борту своего корвета с наступлением темноты. Цель экспедиции - охота с острогой на тайменей. Форма одежды - походная. - Ой, как это хорошо! - воскликнула Нина и ударила в ладоши. - Я сейчас быстро переоденусь. Идемте. - Она схватила меня за руку и потянула в избу. На пороге она налетела на выходящего Тыхея. - Чего ты скачешь? Может, кабаргой захотела стать - тогда беги в тайгу, - добродушно ворчал Кялундзига. - Ой, Тыхей Батович, извините! Я на лучение рыбы собираюсь. - Может, боишься опоздать? Не бойся, на моем бате поедем. - Значит, и вы с нами? Какой вы чудесный, Тыхей Батович! - И она чуть не поцеловала его. Затем опрометью бросилась в избу, увлекая меня за собой. Здесь в передней половине избы за столом, перед тарелкой огурцов сидел Полушкин. На нем была голубенькая майка. - Стасик, одевайся! Нас приглашают рыбу лучить... - Ты уже согласилась? - сухо спросил Полушкин. Она шла в другую комнату и остановилась в дверях словно вкопанная. - Да, - взгляд ее был настороженным и просительным. Он обернулся ко мне. - Спасибо за приглашение, но воспользоваться им, к сожалению, не сможем. - Полушкин строго посмотрел на Нину и добавил: - Я, по крайней мере... Наступило неловкое молчание. Это был слишком резкий вызов, брошенный Нине, да еще в моем присутствии. С минуту она колебалась, но, видимо, самолюбие взяло верх над покорностью и условным приличием. А может быть, заговорили иные чувства... - А я уже согласилась и не вижу основания отказываться. - Она четко выделила последнее слово и как-то вызывающе гордо вскинула голову. И вдруг Полушкин сконфузился и уставился в тарелку с огурцами. - Ну, как знаешь, - растерянно проговорил он. Лицо его мгновенно изменилось: выражение иронического превосходства и напускной строгости исчезло, словно стертое намыленной мочалкой. В этой упавшей на лоб челке жидких белесых волос, в этом обиженном мигании больших светлых ресниц и во всем его облике появилось что-то беззащитное, детское. На какое-то мгновение мне стало жаль его. Я молча вышел. Через полчаса мы с Ниной были на песчаной косе, где нас уже поджидали Ольгин с Тыхеем в длинном черном бате, похожем в сумерках на фантастическую рыбину. Вся носовая часть бата была завалена "смолянкой", то есть кедровыми смолистыми чурками. На самом носу, там, где днище переходит в лопатообразный выступ, высоко водружен казан с проволочной плетенкой, в которой были уложены кедровые чурки. На дне лежали длинные, почти во весь бат, три остроги, похожие на изящные вилы с заусенками. Мы разобрали шесты и двинулись вверх по Бурлиту. Долго поднимались мы, обходя заломы и перекатные мели; и чем дальше уходили, тем все тревожнее и глуше шумела река, плотнее и таинственнее становилась темень и мрачно вырастали, надвигались на нас берега. Порой казалось, что мы плывем не по таежной реке, а по глубокому горному ущелью, где не видать ни зги, и только бронзовый отсвет зари, гаснувшей где-то за дальней сопкой, похожей на огромную юрту, служил для нас единственным ориентиром. Этот окружавший со всех сторон таинственный мрак будто усиливал во мне какое-то тревожное ликование. Я чувствовал в себе такую силу, что, казалось, шестом способен был оттолкнуться на самое небо, туда, за островерхую черную сопку. Обычно неустойчивый на бату, я теперь стоял как врытый; ноги мои обрели необыкновенную уверенность, отяжелели, словно чугуном налились. И здесь, возле моих ног, сидела она, притихшая, такая близкая и влекущая. Но вот Ольгин зажег казан: бойкое пляшущее пламя потянулось кверху, раздалось и защелкало во все стороны раскаленными угольками. В красноватом неровном свете появились берега, на них - первые ряды елей и кедров, кусты черемух, свесившие над самой водой необыкновенно зеленую, светящуюся листву. Со всех сторон потянулась на свет мошкара, она г