Виктор Некрасов. В родном городе ----------------------------------------------------------------------- Авт.сб. "Написано карандашом". Киев, "Днипро", 1990. OCR & spellcheck by HarryFan, 3 July 2001 ----------------------------------------------------------------------- ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Трамваи ходили редко и были так переполнены, что Николай со своей раненой рукой предпочел идти с вокзала пешком. День был солнечный, яркий, и после шести дней тряски в душном эшелоне пройтись по улице было даже приятно. Дойдя до Владимирской, Николай почувствовал легкое головокружение - он отвык от ходьбы - и присел на ступеньки возле аптеки. Напротив, через улицу, под козырьком из фанерного листа бойко торговал мороженым и водами веселый, громогласный продавец. Покупатели то и дело подходили к нему. Николай, посидев, тоже подошел. Продавец дружески подмигнул, указывая глазами на подвязанную к лангетке руку Николая. - С фронта небось, товарищ капитан? Николай кивнул головой. - Может, тогда сто грамм прикажете? - Нет, не надо. - А то хорошая, "Московская"... - Нет, не надо, - ответил Николай, чувствуя, что после третьего предложения он уже не сможет отказаться. - Напрасно, товарищ капитан, ей-богу напрасно. В вашем возрасте я не отказывался. Продавец был явно расположен разговаривать, но Николай выпил свой стакан воды, расплатился и пошел дальше. Возле шестиэтажного углового дома Николай остановился. Закурил. Дом был сожжен. Сквозь пустую витрину молочного магазина - еще вывеска сохранилась - видны были груды обгорелого кирпича и на них две застывшие друг против друга кошки - черная и рыжая. "Фу ты, кошки..." - подумал Николай и быстро, чтоб они не перебежали дорогу, свернул за угол. Соседний с угловым, двадцать четвертый номер, тоже был сожжен. На стене у входа еще виднелись надписи, сделанные мелом. Из них только две можно было разобрать; "А.Вайнтрауб живет на М.Васильковской, 16, кв. 3" и "Гуреевы - Жилянская, 6". Остальные за год стерлись. До войны Вайнтраубы жили в пятнадцатой квартире. Николай их хорошо помнил: муж, жена и восьмилетний мальчик Жора. В обеденный час мамаша высовывалась из окна и кричала на весь двор: "Жора, Жо-ора!" Это длилось очень долго, так как Жора никогда не слышал, а когда слышал - убегал на задний двор. Гуреевых Николай не помнил. Некоторое время Николай стоял перед домом и, задрав голову, смотрел на пятый этаж. Маленький тополь, росший из трещины балкона, за эти три года так вырос, что стал уже вровень с перилами. Сквозь окна было видно небо и изогнутые железные балки. Из ворот вышла женщина с корзинкой и торопливо пошла вниз по улице. "Флигель, вероятно, цел", - подумал Николай и вошел в ворота. Первый флигель был сожжен, второй сохранился. Через весь двор была протянута веревка, на ней сохло белье, а рядом на табуретке сидела старушка и чистила картошку. Николай подошел и спросил довольно спокойно: - Простите, бабушка, вы и до войны жили в этом доме? Бабушка вздрогнула и испуганно посмотрела на Николая. - А? - Я спрашиваю: вы и до войны жили в этом доме? - В этом доме? Нет, нет... - Она с испугом смотрела на его перевязанную руку. - Нет, мы в восемнадцатом номере жили. Здесь с ноября только. - Я о жильцах одних хотел узнать, - сказал Николай и, заметив, что старушка плохо слышит, повторил погромче: - О жильцах спросить хотел... - Не знаю, не знаю... - Старушка замотала головой. - Мы здесь только с ноября живем, как наши пришли. Она тревожно глянула на развешанное белье, потом на Николая, словно проверяя, не взял ли он чего-нибудь. - Не знаю, не знаю... Мы здесь с ноября только живем... - в третий раз сказала она и опять принялась за картошку. - Вы кого ищете? - раздался за спиной Николая женский голос. Николай обернулся. Невысокая, очень худая женщина, в калошах на босу ногу, с мусорным ведром в руке, внимательно смотрела на него. - Вы из какой квартиры? - спросила она и поставила ведро на землю. - Из семнадцатой, - ответил Николай. - Митясов ваша фамилия? - Митясов... Женщина серьезно, без улыбки смотрела на него. - Ой-ой-ой, как вы изменились! Такой молоденький были, а теперь... - Она, как и все, посмотрела на его повязку. - Ранены? Да? - Как видите. Женщина покачала головой. - Ужасно как изменились... Просто ужасно, - она сочувственно покачала головой. - Вот вы меня не узнаете, - Николай действительно никак не мог ее припомнить, - а я сразу узнала. У вас, я помню, еще собака была. - Была. Рыжик. Щенок. Ему и года еще не было. - И ваш сынишка прогуливал ее еще в этом дворе. - Нет, у нас детей не было. Это не наш сынишка. - Разве не было? А мне казалось, что был. - Нет, не было. Это соседский, Смирновых... Они помолчали. Николай ждал, что женщина еще что-нибудь скажет, но она молчала и только сочувственно, очевидно уже машинально, качала головой. Подошел мальчик лет восьми и, раскрыв рот, стал смотреть на Николая. - А про Шуру вы ничего не знаете? - спросил Николай, не глядя. Женщина зачем-то развязала и опять завязала платок на голове. - Они, кажется, при немцах оставались? - спросила она. - Оставались. У нее мать больная была. Женщина почему-то вдруг оживилась. - Да-да. Старуха умерла. У нее, кажется, рак был. - А Шура? - Шура? - Женщина задумалась и опять поправила на голове платок. - Шура сейчас здесь не живет. Она на Жилянской, кажется, живет. - Не... В тридцать восьмом номере вовсе, - сказал мальчик и опять раскрыл рот. Николай пристально посмотрел на него. - А ты откуда знаешь, о ком мы говорим? - Знаю, о тете Шуре, что в семнадцатой квартире жила. - А теперь, значит, в тридцать восьмом? Ты точно знаешь? - Точно. С улицы, на третьем этаже. Я ей раз помогал дрова нести. У нее тогда рассыпались, а я помог собрать. И нести помог. - Это четвертый или пятый дом от угла, - сказала женщина. - Там, где примусная мастерская. Теперь я вспомнила, она туда переехала, - и улыбнулась, - не в мастерскую, конечно, а в дом. Николай тоже улыбнулся. - Ну, спасибо, большое спасибо, - и торопливо, точно боясь, что его задержат, зашагал по направлению к улице. Женщина некоторое время смотрела ему вслед, опять покачала головой, потом взяла свое ведро и, шлепая сваливающимися с ног калошами, пошла к мусорному ящику. Николай быстро шел по улице и смотрел по сторонам. Прошли мимо две девушки и обернулись. Николай тоже обернулся. Девушки рассмеялись. Николай расправил складки гимнастерки. Она была коротенькая, выцветшая, с наполовину оторванным и засунутым за ремень рукавом. Широкие маскировочные шаровары, рука на перевязи - вид не совсем обычный для тылового города. Прохожие оборачивались. Николай невольно поймал себя на том, что это ему даже приятно. Дойдя до угла, он увидел парикмахерскую и вспомнил, что надо побриться. Парикмахерская была та самая, в которой он брился еще до войны. Николай зашел. Парикмахер, новый, узкоплечий, с копной удивительно мелко вьющихся волос, с презрительно-скучающим выражением лица чистил ногти, развалившись в кресле. При виде вошедшего сразу вскочил. - Усы и бачки сбреем? - неожиданно весело спросил он, бросая под стол грязную и вынимая из ящика свежую салфетку. - Сбреем, - сказал Николай и посмотрел на себя в зеркало. Он давно не видел себя в таком большом красивом зеркале. Оказалось, что лицо его стало совсем медным от загара, брови и ресницы выгорели, а отпущенные от нечего делать в госпитале усы и баки выросли почему-то рыжими. Лицу они, безусловно, придавали лихость, но в то же время явно старили. Николай решительно повторил: - Сбреем, ну их... Парикмахер спросил, где и как Николая ранило и скоро ли наши будут в Варшаве. Николай отвечал и чувствовал, что к ответам его прислушиваются. Даже кассирша - пышная, полногрудая девица с сонными от жары глазами - вылезла из-за загородки, чтоб лучше слышать. Парикмахер стал брить усы. Николай не мог отвечать на вопросы и, следя в зеркале за движениями парикмахера, старался припомнить, как выглядит тридцать восьмой номер, о котором говорил мальчишка во дворе. Сначала ему показалось, что это тот большой серый дом, в котором была мясная лавка. Затем, - что маленький, двухэтажный, с обваливающимся балконом. Потом вспомнил, что маленький - это тридцать четвертый, серый - тридцать шестой, а следующий за ними, - он не помнил какой, - но помнил, что перед ним рос старый, дуплистый вяз с кучей вороньих гнезд, под которыми тротуар всегда был белым. Очевидно, это и есть тридцать восьмой. Николай стал думать о Шуре, но сразу же постарался отогнать эту мысль: Шура почему-то представилась ему похожей на ту женщину из двадцать четвертого номера - худой, поблекшей, с морщинками возле глаз. Чтоб не думать об этом, он стал рассматривать в зеркало пышную кассиршу, которая опять забралась за свою перегородку и от жары и безделья клевала носом. Парикмахер сделал компресс, массаж, запудрил все лицо, отчего оно стало розово-лиловым, и, стряхнув последние волоски, сказал: - Ну что? Правильная работа? - На десять лет помолодели, - сказала из-за своей загородки кассирша, - жена не узнает. - Узнает, - рассмеялся Николай и еще раз, издали, посмотрел на себя в зеркало. Если б не белесые, выгоревшие брови и слишком широкий нос, он совсем был бы собой доволен. Он заплатил лишнюю десятку и вышел. Парикмахер, прощаясь, усиленно приглашал его заходить почаще. 2 Тридцать восьмой номер оказался именно тем домом, о котором подумал Николай. Вяз по-прежнему стоял на своем месте, и по-прежнему над ним вились вороны, а на тротуаре белели пятна. Дом был пятиэтажный, кирпичный. Маленькие тонконогие девочки, отчаянно визжа, играли на тротуаре в "классы". Переходя с противоположной стороны, Николай посмотрел на окна третьего этажа (мальчик говорил, что на третьем этаже) и решил, что второе справа, с беленькой занавеской, из-за которой выглядывал фикус, и есть Шурино. Николай вошел в парадное и по темной лестнице, с забитыми фанерой окнами, поднялся на третий этаж. Там оказалось две двери, одна против другой. На правой висела бумажка с указанием, сколько кому стучать. Фамилия Митясовой на ней не было. Николай постучал в дверь напротив. Где-то в глубине, очевидно на кухне, слышны были голоса, но никто не открывал. Он постучал еще раз. Никто не подходил. "Если и сейчас не откроют - значит, все в порядке", - загадал Николай, и в ту же секунду донесся далекий женский голос: - Эмма, слышишь же, стучат! У меня руки мокрые... Не дожидаясь Эммы, Николай торопливо постучал третий раз, и за дверью раздалось веселое детское: "Сейчас, сейчас!.." Дверь отворила девочка лет двенадцати. - Вам кого? - спросила она. - Скажите, Митясова здесь живет? Или Вахрушева, может быть? - Александра Павловна? - Александра Павловна. - Здесь. - Девочка повернулась в сторону кухни и крикнула: - Мама, это к тете Шуре. Из темного коридора, вытирая руки об юбку, вышла женщина с озабоченным лицом. - Что ж ты свет не зажигаешь, Эмма? - Девочка повернула выключатель. - Вы к Александре Павловне? - Да. - Ее нет дома. Женщина вопросительно смотрела на Николая, придерживая одной рукой дверь. Николай по-прежнему стоял на площадке. - Вы хотите ей что-нибудь передать? - спросила женщина. - Нет... То есть... Я хотел ее видеть. - Но ее сейчас нет дома. У нее замок висит на двери. Женщина почему-то не приглашала его войти, и Николаю пришлось самому сказать, что он хотел бы дождаться Александру Павловну. - Ну что ж, - сказала женщина, - пройдите тогда на кухню. Эмма, покажи. Женщина пропустила в дверь Николая, и он пошел вслед за Эммой по очень длинному и темному коридору. На кухне шипело три или четыре примуса. Эмма сняла с табуретки таз с мыльной водой. Николай сел. Эмма подкачала один из примусов и, так ничего и не сказав, ушла. Потом пришла женщина с озабоченным лицом. Она, очевидно, почувствовала какую-то неловкость в том, что офицер, к тому же раненный, сидит на кухне, и предложила Николаю перейти в комнату, хотя у них там и беспорядок. Николай сказал, что, если он не мешает, ему и здесь хорошо, и спросил, когда приходит обычно Шура. - По-разному, - ответила женщина, мешая что-то в кастрюле и стоя к нему спиной. - В три, четыре, пять... Иногда и поздно вечером. Помолчав, она спросила: - А вы что, родственник ее или знакомый? - Родственник, - ответил Николай. Женщина потушила примус и ушла. Зашли и ушли, ничего не говоря, но с любопытством взглянув на Николая, еще две женщины. Потом вбежал на кухню очень хорошенький мальчишка лет пяти, курчавый, светлоглазый и общительный. Его сразу заинтересовала повязка. - У дяди Феди тоже такая была, - сказал он, - только не тут, а тут. Он на костылях ходил. Вы ходили на костылях? - Нет, не ходил, - ответил Николай. Мальчик старательно поковырял в носу и опять спросил: - А почему у вас одна Красная Звезда? - Не заслужил больше. - У дяди Феди две. И такая медаль, как у вас. И еще одна. На ней винтовка и шашка. Как вас зовут? - Дядя Коля. А тебя? - Вова. Вы к тете Шуре пришли? - К тете Шуре. - А зачем? Николай рассмеялся. - Хочу на нее посмотреть. Вова сел на корточки, провел пальцем по сапогам Николая и сказал: - Принести щетку? Николай улыбнулся: - Вот это ты правильно заметил, Вова. Валяй-ка, принеси. Вова застучал голыми пятками по коридору и через минуту принес старую, облезлую сапожную щетку. Николай почистил сапоги. Вова сосредоточенно за ним следил, сидя рядом на корточках. - А зачем вам надо на тетю Шуру смотреть? - спросил он. - Да просто так, хочется. - А ее столик вы знаете какой? - Какой столик? - не понял Николай. - Как какой? У всех тут есть столик. Показать? - Ну, покажи. Или нет: я сам угадаю. - Николай оглядел кухню. - Вот тот? Да? - Ага. А откуда вы знаете? - Угадал. Николай подошел к столику. Он был очень чистый, опрятный, покрыт свежей клеенкой. Стояло несколько кастрюлек, повернутых вверх дном, горшочек с солью. Справа, на приделанной к стенке полочке, тоже покрытой клеенкой, лежало мыло, две зубные щетки и бритвенный прибор с помазком. - А это чье? - спросил Николай. - Что? Щеточки? Красная - тетя Шуры, а желтая - дяди Феди. Нельзя ж одной щеткой чистить зубы, правда? - Нельзя, - сказал Николай и подошел к окну. - Конечно, нельзя. Внизу, на дворе, двое парней пилили дрова. Несколько минут Николай следил за мерно раскачивающимися фигурами, потом, не оборачиваясь, спросил, давно ли дядя Федя здесь живет. - Как давно? - удивился Вова. - Всегда. Мы из Уфы приехали, он уже жил... Вы умеете в крестики и нолики играть? - Нет, не умею. Николай провел рукой по шелковистым Бовиным кудряшкам и направился к выходу. 3 Очень молоденькая и очень тоненькая сестра с подхваченными марлевой косынкой волосами сидела у окна в приемном покое и читала растрепанную, пухлую книгу. - Вам надо еще в центральный распределитель сходить, - сказала она, взглянув на Николая и не притрагиваясь к протянутым ей бумагам. - Зачем? - спросил Николай. - Мне сказали прямо в Окружной госпиталь идти. - Нет, у нас так не принимают. Обязательно нужно через распределитель. - Она посмотрела на него снизу вверх и чуть-чуть улыбнулась. - Ведь вы с фронта, да? - Так точно, - ответил Николай. - С фронта все через распределитель. Это на Красноармейской, пятьдесят шесть. У нас только по направлениям Округа. Он молча взял свои бумаги и стал запихивать их в планшетку. - Простите, - сказала вдруг девушка, - дайте мне их на минутку. Она вышла и почти сразу же вернулась. - Знаете что? - Она глянула на часы. - Сейчас начало девятого. В десять часов придет майор Свешников. С ним всегда можно договориться. Приходите к десяти. - Спасибо. - Температура у вас нормальная? - Спасибо. Нормальная. Николай кивнул головой и вышел. На перилах госпитального мостика, у массивных в виде арки ворот, - госпиталь был старинный и походил больше на крепость, чем на лечебное учреждение, - сидели, болтая ногами и покуривая, раненые. - Эй, браток, с какого прибыл? - крикнул кто-то из них, но Николай не расслышал и молча прошел мимо. - Не приняли, должно. В распред послали. Всех они в распред посылают... Дойдя до старого вала, Николай остановился. Солнце садилось, и сквозь зелень тополей был виден город, освещенный косыми лучами. В воздухе пахло мятой, свежескошенным сеном. Где-то неподалеку, совсем как в деревне, грустно мычала корова. Стоял ясный, тихий августовский вечер. Николай вынул кисет и сел под тополем. Это был старый, раскидистый, потерявший свою былую стройность тополь. Прямо под валом расстилалось зеленое поле стадиона, а за ним, невероятно рельефные и четкие в вечернем освещении, громоздились друг на друга дома среди густо-зеленых, кое-где только начавших золотиться осенних садов. Чуть правее ярко-белым пятном на фиолетовом вечернем небе выделялась колокольня Софийского собора. Левее крепкой, точной линией вырезывался горизонт с разбросанными маленькими построечками на пологих холмах и почти черной линией дальних лесов. Отсюда, с высоты, совсем не было видно, что город разрушен. Он казался таким, каким был всегда, каким помнил его Николай пять, десять лет тому назад. Только купол на соборе был тогда не красным, а золотым и стадион не имел такого заброшенного вида, как сейчас. Солнце давно уже село, погас крест на колокольне, город стал плоским и расплывчатым, только линия горизонта по-прежнему четко и ясно огибала его. Подул легкий ветерок. Зашумели тополя. Николай посмотрел на часы. Было всего лишь девять часов. Он встал, отряхнул траву с брюк и пошел вниз по Госпитальной улице. Улица упиралась в базар. Несмотря на поздний час, торговля шла полным ходом. Иногда где-то раздавались милицейские свистки, и торговки, подхватив свои корзины, забивались во дворы, но через минуту все опять выползало на улицу и растекалось среди рундуков и киосков. Николай зашел в закусочную - он с утра ничего не ел. В закусочной было накурено и тесно. На стойке горела большая керосиновая лампа, и на двух столиках стояли свечи. Николай взял двести граммов свиной, называемой почему-то домашней, колбасы, хлеба и кружку пива. Три столика из четырех были заняты. За четвертым сидел хмурый человек с подвязанной щекой и ел винегрет. Николай подсел к нему и отхлебнул пива, - оно было теплое и противное. Хмурый человек ел молча, быстро, не глядя на Николая. Потом он встал и ушел. На его место сел другой - светловолосый, румяный, с маленькими закручивающимися усиками. На нем была песочного цвета - очевидно, иранская, подумал Николай - гимнастерка с расстегнутым воротом, обнажавшим загорелую шею. Военная фуражка с голубым околышем сдвинута была на затылок. Парень поставил на стол две бутылки пива и сразу же, привычным жестом, ударив о край стола, сбил с них металлические пробки. - Никогда не бери бочкового, - сказал он, смахнув на пол пену. - Только жигулевское. И только четвертого завода. У Фимки всегда есть. Его быстрые серые глаза остановились на руке Николая. - Дать полтора за Лонжин? - Что? - не понял Николай. - За Лонжин, говорю, полтора куска дать? - Я не продаю часы, - сухо ответил Николай. Светловолосый повернулся и, как свой в этом заведении человек, крикнул через головы соседей хозяину: - Фима, налей два по двести. На столе появилось два стакана. Парень подвинул один Николаю. - Поддержи, капитан. - И, не спрашивая, взял с тарелки Николая ломтик колбасы. - С Первого Белорусского? Николай кивнул головой. - Ну, как там наши? - Ничего, воюют. Парень глянул на перевязанную руку Николая. - Перелом? - Перелом. - Пальцы работают? - Нет. - Знакомая картина. Нерв. Тебя где ранило? - В Люблине. - Ничего, заживет. Будь здоров. - Парень выпил и сморщился. - Хороша! Николай тоже выпил. Водка была крепкая, захватывала дух. - По особому заказу, - сказал парень и улыбнулся. Передние зубы у него оказались металлическими. Он стал расспрашивать о последних событиях на фронте. Потом, посмотрев на стаканы, подмигнул: - Еще по одной? - Погоди, - сказал Николай, чувствуя, что с непривычки захмелел. - Можно и подождать, - согласился парень, - нам торопиться некуда. Ты отсюда куда? - В Окружной. - К Гоглидзе? - Как? - не понял Николай. - К Гоглидзе, говорю? Мировой хирург. Я его знаю. Лучший в городе. Если перелом, к нему попадешь, как пить дать... Слушай, я все-таки еще возьму. Парень встал и почти сразу же вернулся с двумя стаканами и порцией сыра. За соседним столиком оживленно спорили о каком-то судебном деле. Парень крикнул: - Прекратите дискуссию. Надоело. За столиком стали говорить тише. Доносились отдельные фразы: "А прокурор как встанет... Я ж Сашке говорил, стервецу... А прокурор как встанет..." Входили и выходили какие-то люди. Когда дверь отворялась, с площади доносился хриплый голос, певший по радио "Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат..." Дверь закрывалась, и опять настойчиво лез в уши разговор о прокуроре, потом снова открывалась, и с улицы доносилось "...немно-о-ого поспят..." Николай посмотрел на своего соседа: тот, смеясь и поминутно сдвигая то на затылок, то на лоб фуражку, о чем-то оживленно говорил. - Ты женат? - спросил вдруг Николай. Парень удивленно на него посмотрел. - Нет. А что? - Просто так. Интересно. - Нет, не женат. Николай рассеянно посмотрел на него, потом залпом выпил свой стакан и встал. - Мне идти надо. - Куда? - Надо... - В госпиталь? Подождет, не убежит. - Да не в госпиталь, черт с ним... Николай вдруг почувствовал, что у него кружится голова, и, чтобы не упасть, схватился за стол. Парень удержал его за руку. - Садись, черт, куда сейчас идти? Тебя и ноги-то не несут, герой... Николай сел. Расстегнул воротник. Парень принес бутылку нарзана и налил в стакан. - Пей. Легче станет. Николай выпил. На противоположной стене висел плакат - женщина с довольным лицом указывала рукой на какие-то стулья, столы, зеркальные шкафы. Николай никак не мог понять, что это значит. Потом прищурил один глаз и прочел надпись: оказывается, женщина, скопив деньги в сберкассе, купила на них всю нарисованную обстановку и рекомендовала всем "поступать точно так же. - Что? Соблазнительно? - спросил парень, перехватив его взгляд. - Плевал я на это, - мрачно сказал Николай. - И правильно, и плюй. Не обращай внимания. Это главное. Это самое главное - не обращать внимания. - На что? Николай медленно повернулся и посмотрел на парня: тот сидел и крутил пальцами ус. - На все! Как я. Иначе свихнешься. Можешь мне поверить. У меня вот фрицы стариков и двух братьев на тот свет отправили. Понял? А я вот под трамвай не бросаюсь. Один инженер, другой полковник. В двадцать пять лет - и полковник. А? Не то, что мы с тобой. Ты кем на гражданке был? Николай пожал плечами. - Д-два к-курса физкультурного института. Парень протянул руку, на ней не хватало пальца. - Дай пять. Два сапога пара. - Он зло рассмеялся, сверкнув вставными зубами. - Будем знакомы. Сергей. Человек без профессии. Он вынул из кармана толстую пачку денег и бросил на стол. - Видал? Пачка состояла вся из сотенных. Сергей небрежно сунул ее в карман. - И я один. Ни семьи, ни жены, ничего... Могу все фимкино заведение купить. А завтра столько же будет. Понял? Он придвинулся к Николаю. Его серые, широко расставленные глаза блестели, на лбу выступил пот. - А наши там вперед идут, пока мы с тобой здесь... - Он вытер рукой лоб. - Будешь еще? - Нет, - Николай прикрыл свой стакан ладонью. - Нарзану выпью. Сергей усмехнулся. - Фимка, дай-ка еще нарзану. Так на чем мы остановились? На женах, кажется? Николай, сощурившись, посмотрел на Сергея. Хмель постепенно проходил. - А ты женат? - спросил Сергей. - Нет, - коротко ответил Николай. - Совсем нет? - Совсем. - И не был? - А что вспоминать, что было? Сергей понимающе улыбнулся. - Ясно. И давно? - С сорокового. - А знакомы? - С тридцать девятого. - Красивая? - А бог ее знает. Разве в красоте дело? - В красоте, - уверенно сказал Сергей и сдвинул фуражку на затылок. - А у меня вот нет жены. Не было и не будет. Николай согласился: "Может, так и надо, все мы дураки в девятнадцать лет..." - и вдруг почувствовал, что случилось то, чего он больше всего боялся, что он дольше не может, что он сейчас все расскажет этому парню, которого он видит в первый раз и, может, никогда больше не увидит. И про Шуру, и про то как он бегал к ней каждый день из института на Осиевскую, через весь город - она работала на Кабельном чертежницей, - и про ее мамашу-старушку, которая все хотела, чтоб они поженились. "Я, - говорит, - старая, скоро умру, так чтоб увидеть еще..." Сергей внимательно слушал, засунув пальцы в лохматую шевелюру, потом спросил: - А сколько ей лет? - Умерла. Сегодня только узнал, что умерла. - Да не ей, Шуре твоей! - Моей? - Николай попытался улыбнуться. - Дяди Фединой, а не моей. - Ну, дяди Федина, черт с ним, я его не знаю. Лет двадцать пять? - Двадцать четыре. Когда на фронт шел, двадцать один был. Теперь, значит, двадцать четыре. Три года прошло... Три года, - повторил он, - и три года верил. Письма писал. Как город освободили, раза три или четыре писал. И все впустую. Дом фрицы сожгли, она перебралась... И вот теперь дядя Федя... Сергей опять подмигнул - это было у него чем-то вроде тика. - А ты, брат, ни разу дядей Федей не был? А? - Я? Дураком я был, вот кем я был... Николай посмотрел на часы. Сергей протянул руку и закрыл ладонью циферблат. - Не уходи! - Мне к десяти в госпиталь надо... - Да плюнь ты на госпиталь. Наваляешься еще. А мне говорить хочется... - Он перегнулся через столик и, обхватив Николая за плечи, задышал в самое ухо. - Я десять тысяч заработал. А говорить не с кем. Понимаешь? Не с кем... Николай опять посмотрел на часы. Он никак не мог разобрать, сколько они показывают. - А ночевать? - Ночевать? Ты на пуховой перине будешь ночевать, понял? И утром тебе в постельку какао принесут. Он вдруг откинулся и надвинул фуражку на глаза. - Иди... Со мной связываться... Иди лучше. - Ладно, - сказал Николай и заказал еще водки. Сергей молча исподлобья следил за ним. Когда стаканы появились на столе, он отодвинул их и аккуратно прикрыл тарелкой от колбасы. - Спасибо, капитан, - потом добавил совсем тихо: - Я давно никому спасибо не говорил. Какой-то парень с лошадиным лицом, в кепочке с крохотным козырьком подсел к их столику и попытался завязать разговор. Сергей мрачно взглянул на него: - Пей свое пиво и закругляйся. Парень, торопливо допив свою кружку, ушел. Сергей поднял голову, посмотрел на Николая. - Вот такие-то дела, брат... Пойдешь ты завтра себе потихонечку в госпиталь. Месяца два-три поваляешься на чистых простынках, а потом фью... Разведчик? - Разведчик. - По штанам вижу... Наводчик зорок, разведчик смел. Своих, вероятно, уже в Германии застанешь. - Надо еще всю Польщу пройти. - Пройду-ут... - Он потянулся, хрустнул пальцами и посмотрел на Николая. Глаза его стали серьезны, и хмель как будто совсем прошел. - Ну, а мне куда прикажешь деться, товарищ? - Как куда? - Вот ты на фронт, а я куда? Он медленно отодвинулся, засучил штанину на правой ноге и показал протез - коричневый, кожаный протез, выше колена. - Понял теперь? Николай молча смотрел на протез. Сергей хлопнул по нему ладонью. - Курская дуга, четыре "фоккера" на одного "Лавочкина". Он опустил штанину и ногтем почистил прилипшую к ней грязь. - А Васькины косточки даже собрать не удалось... А ты говоришь, дядя Федя, жена... Да ты завтра другую найдешь, захоти только. А где я Ваську найду? Я тебя спрашиваю: где я его найду? - Он встал, с шумом отодвинул табуретку. - Пойдем-ка лучше, капитан, я тебя с хорошими девушками познакомлю. Фимка, сколько с меня? Они расплатились и вышли. На улице было темно, накрапывал теплый летний дождик. Был первый час ночи. 4 Николай долго потом не мог отделаться от какого-то неприятного ощущения, когда вспоминал проведенную с Сергеем ночь. Где-то еще пили, и пили много. Потом проснулся в незнакомой комнате. Долго не мог понять, как сюда попал. Голова трещала, хотелось воды. На маленьком столике у окна - оно выходило куда-то во двор, набитый автомашинами, - стояла наполовину пустая четвертинка, а рядом лежал огурец и записка, написанная красным карандашом на обрывке газеты: "Опохмеляйся и топай в госпиталь. Я срочно уехал в Ростов. Если нужны деньги, возьми под кроватью, в чемодане. Ты хороший парень. Сергей". Николай съел огурец - на водку он и смотреть не мог, - а через час он был уже в белом госпитальном костюме, и на температурном листе над его койкой появилась первая цифра - 36,8. В палате, кроме него, лежало еще пять человек. Все пятеро попали в госпиталь не с передовой, как Николай, а по болезни: госпиталь был Окружной, и фронтовиков в нем было относительно мало. У двоих была язва желудка, у одного - пожилого майора - карбункул на шее, у другого остеомиелит бедра и у пятого - самого молодого - геморрой, доставлявший ему не столько физические, сколько моральные мучения, а остальным повод для бесконечных шуток. Рана Николая, как это ни странно, оказалась в хорошем состоянии. Рентген показал, что раздробленная пулей плечевая кость начала уже срастаться, гипс решено было не накладывать, ограничились лангеткой, и надо было только раз в неделю, а то и реже ходить на перевязку. Зато нерв, приводящий в движение пальцы, был поврежден, и о полном восстановлении его раньше чем через пять-шесть месяцев, даже при самом интенсивном лечении, не могло быть речи. Иными словами, возвращение на фронт откладывалось надолго. Товарищи по палате относились к Николаю хорошо, с тем особым уважением, с которым относятся к людям, раненным на фронте. Но он как-то мало с ними разговаривал. Ложился задолго до отбоя, в шахматы и домино не играл, а проснувшись, - он просыпался раньше всех, - долго лежал и смотрел в окно. После завтрака пролезал через дырку в заборе и устраивался где-нибудь на тенистых склонах стадиона, того самого, на котором когда-то сам занимался. Внизу, на зеленом поле, тренировались футболисты, и Николай следил за игрой, или читал, или просто лежал и смотрел в небо. На пятый или шестой день пришел Сергей. Николай не очень этому обрадовался - ему не хотелось ни вспоминать о той вечеринке, ни вообще вести какие-либо разговоры. Он лежал на своей излюбленной, крохотной, закрытой кустами лужайке, с которой был виден весь город и стадион, и перелистывал "Красноармеец" за сорок второй год. Сергей пришел в сияющей белизной новенькой выглаженной рубашке и сразу же с подмигиваниями и усмешками заговорил о том, что местечко Николай выбрал чудесное, но не мешало бы сюда кого-нибудь из обслуживающего персонала, - и дальше все в том же тоне. Николай мрачно слушал, ковыряя спичкой в зубах. Когда же Сергей заговорил о том, что девочки (речь шла о тех девицах, с которыми они тогда пили) не дают ему покоя и все спрашивают, где тот капитан с рукой, Николай не выдержал и сказал: - И чего ты со всей этой дрянью возишься? Не противно разве? Сергей обиделся и сухо сказал: - Я не люблю этих разговоров, капитан. - И вдруг разозлился: - Каждый считает своим долгом читать мне нотации. Все вдруг учителями заделались. Надоело! - Не учителями, а просто... - попытался вставить Николай, но Сергей его перебил: - Нет, учителями! И ты в учителя лезешь. Кому какое дело? Противно или не противно, это уж мое дело. Ну, чего смотришь? Вылупился, как баран на новые ворота. - Смотрю и думаю... Ведь я и фамилии твоей не знаю. - А зачем она тебе? Ну, Ерошик. Старший лейтенант Ерошик. Двадцать первого года рождения. Холост. Из крестьян. Что еще надо? - Больше ничего. Они помолчали, потом Николай попросил Сергея, когда он будет в городе, зайти в адресный стол и узнать адрес одного его приятеля. - Тоже двадцать первого года, Куценко, Григорий Тимофеевич. Уроженец, не помню уже, не то Житомира, не то Умани. - Ладно, - сказал Сергей и, помолчав, спросил: - Рентген делали? - Делали. - Ну и что? - Ничего. Срастается. Но поваляться придется. Опять помолчали. - А он не летчик? - опять спросил Сергей. - Кто? - Да этот самый Куценко. - Нет. Со мной в институте учился. - А то у нас тоже один Куценко был. Во второй эскадрилье. Опять помолчали. Разговор явно не клеился. Сергей, лежа на животе, ковырял ножом землю, потом повернулся. - Не сердись, капитан. У меня бывает такое. - Он улыбнулся и в улыбке его неожиданно появилось что-то виноватое. - Контуженный все-таки. Псих. Надо считаться. Николай пожал плечами. - А Васька вот не был. Ты знаешь? И водки не пил. Настоящий был человек. Такого теперь не сыщешь. Два года вместе летали. С ишаков еще начали. Потом на "Лавочкиных". На "Ла-5", знаешь? - Хорошие, говорят, машины. - Первый класс. Почище "фоккера". И вооружение дай бог. В какой хочешь бой ввязывайся. И ты б видел, что Васька на этой машине выделывал! Уму непостижимо! Ты был на Курской? - Нет, не был. - Жаль. Были там дела в воздухе. И ты б видел, что он там вытворял! Сергей стал рассказывать о воздушных боях. Как все летчики, он неистово жестикулировал и несчетное количество раз повторял слово "бенц", заменявшее ему по меньшей мере десяток других слов. Откуда-то, очень издалека, донесся звук летящего самолета. Его долго не было видно, потом он появился - крохотная, едва заметная точка. Сергей уткнулся лицом в землю. - Слышать не могу. Самолет долго кружился, потом улетел, остался только длинный, серебристый, медленно расплывающийся в высоком небе след. - В тот день Васька как раз девятого фрица сбил. Еще б одного - и получил бы Героя. Сергей лег на спину и долго так лежал, закинув свои черные от загара руки за голову. - Я знаю, что ты обо мне думаешь, капитан, - произнес он после нескольких минут молчания. - Сказать? - Говори. Сергей усмехнулся и скосил глаза на Николая. - Распутный малый, приземлившийся летчик, работать не хочет, спекулирует своим протезом... Так ведь? Правда? - Не совсем, но... - Приблизительно? Да? Нет, брат, не приблизительно, а точно. Абсолютно точно. - Он помолчал. - А почему это так? Если это действительно так, то почему? - Ты ж не хотел об этом говорить. - Тогда не хотел, а сейчас хочу. Он перевернулся на живот и, запустив руки в волосы, посмотрел на Николая своим обычно насмешливым, а сейчас настороженно вопросительным и каким-то не допускающим к себе взглядом, который как будто говорил: "Я вот тебя спрашиваю, но отвечать мне не надо, ты все равно не сможешь, я сам себе отвечу". - Мне вот недавно одна цыганка гадала. И знаешь, что нагадала? "До глубокой старости, - говорит, - доживешь, а счастья не будет. Все будет - любовь, деньги, друзья, а счастья не будет". - Дура она, твоя цыганка. - Не-ет, не говори. Совсем не дура. Правильно старуха сказала. Биография-то у меня кончилась. Так, мура какая-то осталась. А ведь летчиком был. И неплохим летчиком. Восемь машин на счету имел. И это за каких-нибудь десять месяцев, со Сталинграда начал. Был и комсомольцем, думал в партию вступать. А теперь что? Обрубок... Летать уже не буду, из комсомола выбыл. Мотаюсь по городам с какими-то чертовыми тапочками. В Ростове инвалидная артель их делает - хорошие, на лосевой подошве. Я перевожу их в Харьков, в Одессу, сюда: с протезом всегда проедешь, никто не задержит. А трое ребят - жуки такие, дай бог - загоняют их. Вот так и живу: заработаю - пропью, опять заработаю - опять пропью.) А ты говоришь - счастье. Нет его! Нога не вырастет. И жена к тебе не вернется. Нет счастья... - И вдруг подмигнул: - А может, вернется, а? - Не знаю. - Чего не знаешь? - Ничего не знаю... Сергей ловко на локтях подвинулся к Николаю и положил ему подбородок на колено. - Э-э, брат! Да ты, я вижу, вроде меня... - И почему-то шепотом добавил: - Я ведь тоже не знаю... Раньше знал, а теперь не знаю. - Н-да... - неопределенно сказал Николай и понял, что сейчас, так же как и тогда, в пивной, заговорит о Шуре. Черт его знает, но в Сергее, в этом, как он сам себя называл, приземлившемся летчике и распутном малом, было что-то, что располагало к нему. Николай говорил долго и много, что с ним редко случалось. Сергей слушал, засунув пальцы в лохматую шевелюру, перебивая иногда вопросами. Думает ли он о Шуре? И не проще ли послать ее к черту, забыть о ней? Может, и проще, но думает. Целыми днями думает. Читает книгу и вдруг замечает, что прочел пять страниц, но не помнит из них ни одного слова, - думал о Шуре. В столовой официантка подает обед или ужин, а он смотрит на ее руки и вспоминает Шурины руки: как она расставляла тарелки, резала хлеб, разливала суп. Он вспоминает все. Ее голос, улыбку, забавную привычку влезать в пальто, натягивая его на голову. Вспоминает какие-то пустяковые мелочи - как учил ее вскакивать на ходу в трамвай. Трамвай проходил как раз мимо их дома, но до остановки было далеко, и, чтоб не опоздать в кино, они всегда вскакивали на ходу. Не всякий это умеет, а Шура наловчилась не хуже парня. Потом они пешком возвращались домой - трамваи уже не ходили - по тихой, заросшей каштанами Дорогожицкой, и Шура все боялась, что на них нападут хулиганы - она была трусихой, а он, напротив, не прочь был показать перед Шурой свою силу и уменье драться. А весной они переехали с Лукьяновки в город. Шура с азартом принялась обставлять комнату. Какие-то салфеточки, вазочки с ковылем... Все мечтала о тахте. Она могла целыми днями возиться в комнате - что-то вытирать, переставлять, перевешивать. Николай смеялся. Она чуть-чуть обижалась и говорила: "Не нравится, не смотри, а я люблю, чтоб красиво было". Николай вспоминал. Вспоминал и рассказывал обо всех этих мелочах, о которых обычно не рассказывают, так как они интересны только тебе и уж, во всяком случае, не человеку, которого ты видишь второй раз в жизни. И все-таки он рассказывал и не думал, для чего он это делает, - просто хотелось. - А вон и тот дом, где мы жили. Вон там, за стадионом. Видишь? Желтый, с башенкой. Рядом с разрушенным. Только окна не сюда, а во двор. - Николай бросил камешек в ту сторону, куда указывал. - И сколько прожили-то, каких-нибудь семь-восемь месяцев. Расписались в ноябре, как раз перед праздником, а в июне меня уже в армию взяли... Но, ей-богу, можешь поверить, за эти семь-восемь месяцев... - Николай вдруг умолк, взглянул искоса на Сергея (тот по-прежнему лежал на животе, глядя на город), потом сказал: - Тебе, холостяку, рассказывать? Разве ты поймешь? Мне вот тоже когда-то казалось, жена - это так, для стариков: спокойно, удобно, белье выстирано. А молодому... В кино обязательно с женой, и по субботам в театр, и чтоб галстук, воротничок, иначе нельзя. И вообще... Сергей повернул голову, подмигнул хитрым глазом: - Главное, "вообще". Вот оно-то и не разрешалось. Николай помолчал, потом, не улыбаясь, сказал: - Знаешь что, друг: иди-ка ты домой. - Ну вот, обиделся. - Не обиделся, а... иди-ка домой. Сергей вытянул губы, и усики его смешно задвигались. - Картина ясная. Вернешься. Николай ничего не ответил. Встал. Сергей взглянул на часы. - Тю-тю, седьмой час! Вот оно, про любовь говорить... - И тоже встал. - Так как ты сказал? Куценко, Тимофей Григорьевич? - Григорий Тимофеевич. - А стоящий хоть парень? - Хороший. - Водку пьет? - Пьет. - Тогда не забуду. - Он отряхнул брюки, взглянул на Николая: - А может, мне все-таки сходить к ней, к твоей Шуре? А? - Уходи уж... Ей-богу, не посмотрю, что ты с палочкой. Сергей рассмеялся, ловко, почти не опираясь на палку, спустился с пригорка и помахал на прощанье рукой. Николай еще полежал немного, попытался читать "Красноармеец", но не вышло, и, сделав крюк через футбольное поле, чтоб размяться, пошел на ужин. 5 В адресном столе Сергей просидел около часа. Куценко так и не нашли, зато у Митясовой оказалось два адреса: улица Горького, 24 и 38. Один из них, очевидно, был довоенный. Сергей сунул бумажку в карман, вышел на улицу и сразу же поймал "виллис", который отвез его на улицу Горького. В двадцать четвертом Митясовой не оказалось. Он пошел в тридцать восьмой. Две беленькие девочки, сидевшие у подъезда на скамейке, сказали ему, что она живет в восьмой квартире, надо только погромче стучать. Сергей постучал погромче. Дверь почти сразу же открыли. Он спросил Митясову. Ему сказали, что надо пройти по коридору и постучать во вторую дверь налево. Он прошел по коридору и постучал. - Войдите, - раздался высокий женский голос. В небольшой, очень скромной комнате, почти сплошь заставленной цветами, сидела женщина за швейной машиной. Не вставая и продолжая шить, она повернулась и, сощурившись, - очевидно, она была близорука, - посмотрела на Сергея. Сергей вошел и остановился около стола. - Вы ко мне? - спросила женщина, внимательно через плечо разглядывая Сергея, точно стараясь вспомнить, где она его видела. Сергей кивнул головой. Женщина встала и подошла к столу. Она была небольшого, скорее даже маленького роста, тоненькая, с густыми, падавшими на лоб каштановыми волосами и, что прежде всего обращало на себя внимание, большими, серьезными, сейчас немного недоумевающими серыми глазами. На первый взгляд ей никак нельзя было дать больше двадцати лет, и только потом, присмотревшись, Сергей увидел первые седые волосы, а возле рта две морщинки, которых не должно было быть. Одета она была в какой-то домашний халатик, который сразу же немного испуганно запахнула, и стоптанные туфли на босу ногу. - Вы ко мне? - повторила она, машинально продолжая втыкать иголку в бортик своего халата. - К вам, - сказал Сергей. - Можно сесть? - Пожалуйста, пожалуйста. - Она торопливо подвинула стул и привычным жестом хозяйки смахнула с него предполагаемую пыль. Сергей сел и вынул портсигар. - Можно? Женщина ничего не ответила. Облокотись о спинку стула, она следила за пальцами Сергея, разминавшими папиросу. Потом тихо, точно в себя, спросила: - Вы от Николая? - От Николая, - сказал Сергей и отвел почему-то глаза. - Он сейчас в госпитале. В Окружном госпитале. Он не знает, что я к вам пришел. - Что с ним? - спросила Шура. - Пулевое ранение с переломом кости. Рука. И нерв поврежден. - И нерв поврежден, - повторила Шура. - Это значит, что он не может двигать пальцами, - пояснил Сергей. - Это надолго. - Надолго, - опять повторила Шура и посмотрела на часы, висевшие на стенке. Они показывали без пяти шесть. Кто-то легкими шагами прошел по коридору. Проходя мимо двери, крикнул: - Шура, я сняла ваш суп! - Одну минуточку! - Шура запахнула халатик и выбежала в кухню. "Сейчас ввалится муж", - подумал Сергей и невольно огляделся, ища признаков его существования в этой комнате. На гвозде висел ремень с портупеей, а в углу, возле печки, стояли брезентовые, очевидно сшитые из плащ-палатки, сапоги. Фотографий ни Николая, ни кого-либо другого не было. На стенах висели картинки, вырезанные, очевидно, из журнала: мишки в лесу, бурное море с черными тучами, а возле окна большая карта с нанесенной линией фронта. В комнате было чисто и уютно, хотя и были видны следы оккупации - закопченный потолок и большой рыжий потек над самым окном. Особый уют придавали цветы. Их было очень много: на комоде, на тумбочке, на письменном столе, но больше всего на окне. Маленький горшочек с плющом висел на веревочке. Тут же стояли кактусы, один из них даже цвел, в нескольких бутылочках торчали молоденькие листья фикуса. В коридоре хлопнула входная дверь. Послышались быстрые мужские шаги, и в комнату, не стучась, вошел совсем молодой, лет двадцати, не больше, парнишка в военной форме, без погонов. Увидев Сергея, он как будто немного смутился, но, ничего не сказав, подошел к письменному столу. Почти сразу же за ним вошла Шура. - Познакомься. Это товарищ Николая. Молодой человек повернулся. - Вот видишь. Я ж говорил, что это он приходил, а ты... - Он протянул руку Сергею: - Бунчужный. Он что, в госпитале? - В госпитале. - Очевидно, ранение не серьезное, раз он... - парень замялся. У него было очень приятное курносое лицо с пухлыми, придававшими ему совсем детское выражение губами и смешной, тоже какой-то детский, хохолок на лбу. - Я хотел сказать: раз он мог сюда прийти, значит... - Нет, ранение серьезное, - сухо ответил Сергей. - Я думаю, что на фронт он уже не вернется. - Не вернется? - Сергею показалось, что парень покраснел. - Вы думаете, что не вернется? - Да, я так думаю. - Вы с нами пообедаете? - спросила Шура, ставя на стол тарелки и не глядя на Сергея. - Спасибо. Я уже обедал. Бунчужный вынул из кармана кисет и аккуратно сложенную газетную бумагу. - Вы курите? - Спасибо. Только что потушил папиросу. - А я вот махорку курю. Никак не отвыкну. Шурочка, правда, ругается, - он улыбнулся, и на щеках его появились две ямочки, - но махорка, по-моему, все-таки лучше. Правда? Сергей ничего не ответил. Бунчужный старательно свертывал папиросу. Шура протирала тарелки. - С посудой совсем беда. Все тарелки перебила, а новых нигде не достанешь. Может, вы все-таки пообедаете? - Нет, я уже обедал. Шура положила на стол ножи и вилки и вышла на кухню. Сергей сидел и крутил пальцами пепельницу. Он сам не мог понять, чего он сидит? То, что ему надо было, он сделал: сообщил Шуре о Николае, посмотрел на нового мужа, - чего ж еще сидеть? Откланялся и ушел. Вместо этого Сергей встал и подошел к карте с линией фронта. - Тут не все отмечено, - оживленно, точно радуясь теме для разговора, сказал Бунчужный, подходя сзади к Сергею. - Сегодня передали - вы не слыхали? - наши заняли в Румынии больше ста населенных пунктов. Турну-Северин - это вот здесь - и еще какой-то, на "лунг" кончается. - Н-да... - сказал Сергей. - Просто не успеваешь отмечать. Уже к югославской границе вышли. В этом, кажется, месте. Постойте, я сейчас посмотрю. Бунчужный, став на стул, начал искать газету в большой кипе на шкафу. - Да вот она. - Он соскочил со стула. - Так... Наши части вышли на границу Румынии и Югославии. А где - не сказано. Мне почему-то казалось... - Вы где-нибудь работаете? - неожиданно спросил Сергей, оборачиваясь к нему. Бунчужный удивленно посмотрел. - Работаю. А что? - Да ничего. Просто так. Интересуюсь. На каких фронтах воевали? - На разных. На Юго-Западном, Донском, Сталинградском... Вошла Шура с кастрюлей в руках. - Может, вы все-таки... - Нет, нет... Я пошел. - Сергей посмотрел на часы. - Уже седьмой час. - Так скоро? Мы даже... - Она стояла с кастрюлей в руках и смущенно-вопросительно смотрела на Сергея. - Вы торопитесь, я понимаю. - Да, я тороплюсь. Всякие дела еще... Всего хорошего! - До свидания, - скороговоркой сказал Бунчужный и протянул руку. - Вы там от меня... - Он прижал руку к груди и слегка поклонился. Шура поставила кастрюлю на стол. - Одну минуточку! У нас темно. Разрешите, я вперед пройду. Открывая наружную дверь, она спросила: - Вы не сказали, где он там лежит. - Первое хирургическое. Третья палата. Это второй корпус слева. Большой двухэтажный корпус. - Спасибо. Большое спасибо. Я обязательно... Осторожнее, там выбиты ступеньки, не споткнитесь. - Ничего, ничего. Я вижу. До свидания. - До свидания. Сергей стал спускаться. Шура постояла у раскрытой двери, прислушиваясь к удаляющимся шагам Сергея. Лестница была темная, и он на своем протезе спускался очень медленно. Потом хлопнула входная дверь. По коридору прошла соседка. Шура дождалась, пока она не скрылась в своей комнате, прошла на кухню и там заплакала. 6 Дни по-прежнему стояли теплые, совсем летние, и Николай целыми днями, скинув рубашку, загорал на своей лужайке. Он привык к чтению. До войны он мало читал, а если и читал, то урывками, когда нечего было делать, да и то те книги, которые откуда-то приносила Шура. Это были все старые, растрепанные, пахнувшие почему-то мышами и пылью книги про любовь, которые Николай тут же забывал - он не любил читать про любовь. В госпитале он стал читать. Сначала тоже от нечего делать. Зашел как-то после кино в библиотеку, просмотрел газеты, увидел на полках книги и попросил, чтоб ему дали что-нибудь интересное, только не про войну и не про любовь. Библиотекарша, пожилая, коротко остриженная и приветливая, улыбнулась и дала ему "Всадник без головы". Он на следующий же день его вернул и получил "Баскервильскую собаку", затем "Гиперболоид инженера Гарина". Эта книга ему не понравилась - слишком уж выдуманная, и он попросил что-нибудь попроще, без фантазии. Анна Пантелеймоновна улыбнулась и дала ему рассказы Горького, Николай увлекся, потребовал еще. Он сам себе удивлялся. В прошлом году, когда он лежал в госпитале в Баку, он был первым заводилой, душой палаты. Под его руководством чуть ли не ежедневно "пикировали" в город, пользуясь выходившим на улицу окном физкультурного зала, ходили в театр и кино, по ночам долго сидели в коридоре, развлекая дежурных сестер, или, запершись в палате, занимались недозволенной игрой в карты. Здесь же было не то. Большинство находившихся в госпитале были из местного гарнизона. К ним приходили жены, сестры, знакомые. Устроившись где-нибудь на травке, они уничтожали принесенные ими продукты и рассказывали, рассказывали без конца о своих болезнях. Николая это раздражало. А может быть, он просто завидовал. К нему никто не приходил, даже Сергей и тот исчез. Как-то ребята из соседней палаты (там было два фронтовика) достали где-то обмундирование и предложили Николаю "спикировать" в город. - Хватит читать. Глаза опухнут. Николай пошел, но с ужасом заметил, что совершенно разучился веселиться, и с завистью смотрел на своих товарищей, которые, подцепив в кино каких-то барышень, просто и непринужденно болтали с ними, вызывая поминутно вспышки хохота своими незамысловатыми анекдотами и фронтовыми рассказами. Николай тоже пытался острить, но у него почему-то не получалось. Одна из девушек сказала: - Можно подумать, товарищ капитан, что вы вчера свою бабушку похоронили. "Черт! - выругал сам себя Николай. - Действительно, точно бабушку похоронил. На человека перестал быть похож. И из-за чего? Из-за какого-то там Феди. А ну его..." И тут же, чтоб отвлечься от этих мрачных мыслей, предложил после кино зайти посмотреть аттракцион "Петля смерти", мимо которого они как раз проходили. После аттракциона, где двое ребят с отчаянным треском носились на мотоциклах по вертикальной стенке, Николай оживился, стал тоже рассказывать какие-то фронтовые эпизоды и вскоре даже почувствовал, что молодым девушкам не так уж с ним скучно. Потом проводили девушек домой и условились встретиться в ближайшую субботу. Но встреча эта не состоялась. Помешали два события, происшедшие на следующий же день. Первым событием были полученные с фронта письма. Их пришло сразу три - в одинаковых конвертах, со штампами военной цензуры. Замполит Кадочкин, исполняющий сейчас обязанности командира роты, своим красивым круглым почерком писал, что "солдаты и офицеры вверенного вам подразделения" (из деликатности он писал, что рота вверена все еще ему, Николаю, чем хотел подчеркнуть свою веру в его возвращение) по-прежнему отлично выполняют задания командования, что противник все еще упорен, но упорство это будет сломлено и день победы не за горами. В конце письма Кадочкин перечислял, кто чем награжден, и сообщал, что Николая тоже представили к ордену Отечественной войны первой степени за Люблин. Второе письмо было от бойцов. По цветистости и замысловатости фраз Николай сразу понял, что писалось оно Толей Семушкиным, новым комсоргом, ротным поэтом, без конца снабжавшим дивизионную газету своими стихами, которые никогда не печатались. Письмо кончалось следующими строфами: Мы скорейшего желаем Излеченья ваших ран, Чтоб в Берлине, мы мечтаем, Удалось побыть и нам. Третье письмо было от штабной писарши Лели - веселой, смешливой и тайно, хотя это знали все, влюбленной в своего командира роты. В нем писалось с бесконечным повторением слов "товарищ капитан", что все скучают о своем бывшем командире, что Польша и поляки Леле очень нравятся, особенно польки, что на смену вишням ("помните, товарищ капитан, Лущув под Люблином") пришли антоновки, что в роте есть теперь собственный павлин, которого, раненным, подобрал санинструктор Павлищев, что сама Леля теперь уже тетя - она получила письмо из дому, что у нее родился племянник ("не у меня, конечно, а у моей сестры Клавы"), а пятнадцатого была годовщина части, и она выпила два стакана вина "и была совсем, совсем пьяная". Письмо было на шести страницах, кончалось пожеланиями скорейшего выздоровления и надеждой, что товарищ капитан не забыл своих лучших друзей, которые часто-часто его вспоминают. Николай раз десять перечитывал письма. Он представлял себе, как их писали, как Леля бегала в штадив за конвертами (все три письма были не обычные фронтовые треугольнички, а в настоящих, совсем как в мирное время, конвертах), как Толя Семушкин, распластавшись на животе в кустах, сочинял стихи, как долго искали и не могли найти, а потом находили наконец где-нибудь храпящим вестового Лободу, чтоб поставил свою подпись, и он, сопя и кряхтя, выводил ее аршинными буквами... Представил себе и павлина, которого, наверное, возит Михеич поверх своих мешков, и вспомнил, как Михеич после Одессы точно так же возил зачем-то козу, которая окотилась потом тремя козлятами. Вспомнил и всех своих друзей, - и последних, и сталинградских, и первых дней войны, когда он был еще в запасном полку, и, как это всегда бывает, вспоминалось почему-то не страшное и тяжелое, связанное с войной, а какие-то веселые, забавные случаи, все то хорошее и сближающее людей, что встречалось ему за эти последние три года. И так вдруг захотелось туда, к своим разведчикам, к своему связному Тимошке, замполиту Кадочкину, Лободе, туда, где есть для тебя настоящее дело, где ты чувствуешь себя нужным, что Николай решил сейчас же поговорить с замполитом госпиталя о своей скорейшей выписке. Майор Касаткин - Николай столкнулся с ним, когда платил партвзносы, - произвел на него хорошее впечатление: спокойный, немногословный, сам в прошлом фронтовик. Договориться с ним, вероятно, будет нетрудно. А на фронте в конце концов, если не в дивизии, то в штабе армии, всегда можно найти работу - поверяющим или еще кем-нибудь, - работа всегда найдется. Решение это еще больше укрепилось после второго, происшедшего в тот же день события. 7 Николай, как обычно, шел после завтрака на свою лужайку. Дойдя до "второй хирургии", он собирался уже свернуть налево, когда кто-то окликнул его: - Товарищ капитан, а товарищ капитан! Он обернулся. Сестра-хозяйка с кипой стираного белья в руках делала ему головой знаки, чтоб он подошел. - Только для вас исключение сделала, - сказала она басом и не улыбаясь (она была строга, ее все боялись). - Приемные часы у нас только вечером, вы так и скажите своим друзьям. С шести часов. А днем, когда процедуры, чтоб не ходили. Там вас дожидаются. - Кто? - удивился Николай. Сергей прошел бы прямо на лужайку. - А мне откуда знать? - Сестра пожала толстыми плечами. - Сидит какая-то с чемоданчиком. "Какая-то с чемоданчиком?.." Еще издали он увидел сидевшую на скамейке Шуру. Лица ее не было видно; она, наклонясь, что-то поправляла в туфле. Рядом на скамейке стоял маленький спортивный чемоданчик; Николай сразу узнал его, - тот самый, в котором он когда-то носил свои спортпринадлежности. Николай часто представлял себе мысленно эту встречу. Он знал, что она должна произойти, - в трамвае ли, на улице ли, но произойти должна, - и заранее приготовил даже первую фразу. Он собирался начать первым, чтобы задать тон всему разговору и сразу же дать понять Шуре, что он ко всему относится абсолютно спокойно, что прошлое должно остаться прошлым, искусственно восстанавливать его незачем, и пускай идет все так, как пошло. Что он чувствует и что думает на самом деле - это другой вопрос, но говорить он будет именно так. Так он решил. Но сейчас, подходя к Шуре, он вдруг почувствовал, что не знает ни как держать себя, ни о чем говорить. Шура, очевидно, тоже не знала, потому что, встав, сделала навстречу ему два маленьких шажка, остановилась, держа чемоданчик обеими руками, и улыбнулась. Возле рта появились две глубокие складки - раньше их не было. "Бог ты мой, как изменилась!" - подумал Николай и только сейчас заметил, что на скамейке, кроме Шуры, сидят еще двое раненых и что они оба с нескрываемым любопытством людей, соскучившихся по посторонним лицам, смотрят на него и на Шуру. Один из них, круглолицый, совсем молоденький парень с мохнатым подбородком и повязанной головой, улыбнулся и сказал: - А вы, дамочка, волновались! Видите, какой жирный стал. По две порции ест, - он подмигнул Николаю. - Солдат спить, а служба идеть. Правильно я говорю, товарищ капитан? Николай кивнул головой. - Они уже уходить собирались, - весело улыбаясь, объяснил парень. - Тут на них хозяйка малость накричала. А я говорю: погоди трошки, капитан, говорю, после завтрака обязательно за книжкой придут. А тут, вижу, вы туды, за кухню, пошли. Хотел крикнуть, а тут хозяйка вас. Да вы садитесь, что вы стоите, всем места хватит. Он гостеприимно подвинулся и смахнул полой халата какие-то щепки со скамейки. - Да нет уж! Спасибо, мы пойдем... - Николай протянул руку за чемоданчиком. - Пойдем. - Узнаешь? - тихо спросила Шура, отдавая чемоданчик. - Узнаю, - сказал Николай и слегка коснулся Шуриного локтя. - Пойдем. Они молча дошли до забора. - Осторожно, здесь проволока, - сказал Николай, раздвигая колючую проволоку, - я уже два раза рвал пижаму. Шура ловко протиснулась в дырку. Они пересекли овраг и вышли на лужайку. - Здесь хорошо, - сказала Шура и села на траву. - Хорошо, - согласился Николай и тоже сел. - Я здесь целыми днями валяюсь. - А почему у тебя нет гипса? - спросила Шура. - Я думала, что ты в гипсе. - Теперь стараются без гипса. Так, говорят, лучше. Николай полез в карман и вынул трубку, хотя ему совсем не хотелось курить. Шура сидела в трех шагах от него, опершись спиной о тоненькую, совершенно случайно попавшую сюда березку, и смотрела на город. На ней была белая, очень шедшая ей блузка с вышитыми рукавами. - Так мама, значит, умерла? - тихо спросил Николай. - Да. - От рака? Это все-таки рак оказался? - Да. - И очень мучилась? - Очень. Особенно последние дни. Николай чиркнул спичкой и долго разжигал трубку. - Мне соседка из двадцать четвертого номера сказала. При немцах еще умерла? - И, помолчав, добавил: - Так я ее и не увидел... Шура ничего не ответила, потом спросила: - А где тебя ранило? - В Люблине. - Осколком? - Пулей. Автоматчик с крыши. Дырка пустяковая, а вот пальцы не работают. Шура посмотрела на его пальцы: они безжизненно свисали из-под черной повязки, и сказала: - Плохо, что правая. - Ничего. Зато левая приучится работать. Потом Шура стала расспрашивать, чем их кормят в госпитале и как лечат. Николай отвечал. Отвечал, машинально посасывая погасшую трубку, и думал о том, что все происходящее сейчас на этой лужайке нелепо и фальшиво до крайности. К чему все это, думал Николай, изредка уголком глаза взглядывая на Шуру, изменившуюся, похудевшую, но все-таки почти прежнюю. К чему все это? Вот она пришла. Пришла в белой блузке с вышитыми рукавами, которая ему всегда так нравилась. И именно поэтому она ее надела. И именно для того, чтоб напомнить прошлое, она пришла со спортивным чемоданчиком и спросила, узнает ли он его. Да, он его узнал. И что же? Он и Шуру узнал. Она так же, как и раньше, немного щурит глаза, так же разглаживает юбку на коленях, и все-таки... Все-таки она чужая. Между ними выросло то, о чем, - Николаю это сейчас совершенно ясно, - ни он, ни Шура говорить не будут. Да и нужно ли?.. Они посидят так еще десять, двадцать, тридцать минут и будут смотреть на город, потому что смотреть друг на друга неловко и тяжело, и будут говорить о том, чем кормят в госпитале и почему ему не надели гипсовой повязки, и обоим им это неинтересно и не нужно, и все-таки они будут говорить только об этом, а потом Шура встанет и скажет, что ей надо куда-то идти, и Николай тоже встанет, и они попрощаются и разойдутся. Внизу по аллее прошла парочка - знакомый Николаю интендантский майор из "терапии" с полной, коротконогой дамой. Увидев Николая, он помахал рукой, потом подошел. - Надеюсь, не помешал вашему уединению? Николай ничего не ответил. - А мы вот прогуливаемся, врачи велят побольше ходить. Вот и хожу. А погодка-то, погодка-то какая!.. Как говорится, старожилы не припомнят такой осени. Дама тоже что-то сказала насчет погоды. Шура взглянула на часы: у нее на руке были маленькие часики на черненькой тесемке. "Их раньше не было", - подумал Николай и впервые почувствовал, как в нем зашевелилось что-то недоброе к тому, кого он знал только как дядю Федю и кто, очевидно, подарил эти часики Шуре. - Ну, я пойду, - сказала Шура, вставая. - Первый час уже. Николай тоже встал. Майор приветливо помахал рукой и стал помогать своей даме спускаться с пригорка. - Ты спешишь? - спросил Николай. - Да. Мне надо еще... - ответила Шура и стряхнула приставшие к юбке листья. - Ты меня не провожай, я знаю дорогу. - А чемоданчик? - сказал Николай. - Ах да... - Она приостановилась. - Там я тебе кое-что принесла. Ты возьми... - и быстро сбежала с пригорка на аллею. Она больше ничего не сказала, даже не обернулась, а обычным своим мелким, но быстрым шагом дошла до каменной лесенки и, как всегда, бочком спустилась по ней. Николай тоже ничего не сказал. Постоял немного, потом подошел к чемоданчику, - он так и лежал нетронутый возле березки, - раскрыл его. В нем лежала аккуратно завязанная тряпочкой бутылка молока, два пончика, яблоки и пачка печенья. Все было тщательно завернуто в бумагу. На самом дне, тоже завернутая в бумагу, лежала фотография. Николай посмотрел на нее, они были сняты вдвоем: он в белой майке, напружинившийся, чтоб лучше выделялись мускулы; Шура в той самой блузке с вышитыми рукавами, в которой она пришла сейчас, потом положил все обратно так, как оно лежало, взглянул на часы - до обеда было еще целых два часа, - старательно вычистил и продул трубку, опять набил ее табаком. ...Ну, вот и все. Встретились, поговорили и разошлись. Просто и спокойно. И ни одной слезинки. И голос ровный, спокойный. "Да... Нет... Где тебя ранило?.. Жаль, что правая". И ушла. Оставила чемоданчик, - раненым всегда что-нибудь приносят, - и ушла. И, вероятно, он больше никогда ее не увидит. А может, будет иногда встречать. Впрочем, стоит ли об этом думать? Он хочет сейчас только одного - назад, туда, где самые близкие для него люди: Тимошка, Кадочкин, веселые его разведчики. Николай встал - начал накрапывать дождик, - пошел к замполиту. Но майор Касаткин развел руками и сказал, что хотя он и вполне сочувствует Митясову, но, к сожалению, вопросами выписки занимается начмед. Пришлось идти к начмеду. Разговор с ним занял не больше двух минут. Начмед, изящный капитан в пенсне, со скучающим видом человека, которого по пустякам отрывают от важного дела, выслушал Николая и коротко сказал: - Безрукие разведчики на фронте не нужны. Это вам так же ясно, как и мне. Вылечитесь, пошлем, - и стал набирать какой-то номер по телефону. 8 Шура вышла со стадиона и остановилась возле Музкомедии. Ей надо было зайти в три места: в Стройуправление узнать насчет работы - для этого надо было свернуть налево по Красноармейской; на базар за керосином (утром она вылила последний в примус) - для этого надо было зайти домой за бидоном, и в магазин за пайком - для этого тоже надо было зайти домой и взять карточки. Все это необходимо было сделать именно сегодня, не завтра, не послезавтра, а именно сегодня. Шура это хорошо знала и все-таки повернула почему-то направо и пошла по Красноармейской. Откуда-то нагнало тучи, первые за этот месяц. Стал накрапывать дождь. Он становился все сильнее, и Шура - она была в легоньких белых босоножках - зашла переждать его в обувной магазин. В магазине выдавали резиновые тапочки. В нем была уйма народу. Шура пристроилась между прилавком и витриной, стала смотреть на улицу. Дождь припустил, превратился в ливень. Прохожих загнало в подъезды и ворота. Только наиболее смелые и торопящиеся, завернув брюки до колен, забавно прыгали через лужи и бурлящие ручьи. - Вот это дождик так дождик... - сказал кто-то над самым ее ухом. Шура вздрогнула. Перед ней стоял парень с маленькими, залихватски подкрученными усиками - тот самый, который приходил к ней, - стоял и улыбался. - Узнали? - Узнала, - сказала Шура. - Вас что, дождь сюда загнал? - Дождь. - Шура почему-то старалась не смотреть ему в глаза. - Вас тоже? - Меня? Допустим, что тоже. Кстати, вам не нужны тапочки? - Нет, не нужны. - А то я мигом... Вы какой номер носите? - Тридцать пятый... Но, ей-богу, мне не нужны... - Одну минуточку! Сергей исчез в толпе. Через минуту вернулся с маленьким свертком в руках. - Берите. И не делайте вид, что они вам не нужны... В крайнем случае загоните на толкучке. Шура растерянно посмотрела на Сергея снизу вверх: он был почти на две головы выше ее. - Да, но... - Тринадцать пятьдесят. Деньги можете прислать по почте: Главпочтамт, до востребования, Ерошик, Сергей Никитич... Смотрите, дождик-то уже прошел. И солнце вовсю. Они вышли на улицу. - Вам куда? - спросил Сергей. - Мне? - Шура замялась. - Мне туда. - Она показала направо. - Ну и мне туда. Они пересекли площадь и пошли по направлению к центру. Небо совсем очистилось, и только ручьи, весело бегущие вдоль тротуаров, напоминали о прошедшем дожде. - Может, вас на машине подвезти? - спросил Сергей. - А у вас есть машина? - Упаси бог! Деньги есть. А это то же самое. Вам далеко? - Мне? Нет. Мне совсем близко. До этой... до площади Сталина. - Она только сейчас заметила, что Сергей прихрамывает, и смутилась. - Может, вам... - Нам ничего. Мы привычные. А свежим воздухом дышать только полезно. По дороге Сергей рассказывал о последнем матче "Динамо" - "Спартак" и о том, сколько какой футболист зарабатывает. Шура молча шла рядом. Когда они дошли до площади Сталина, Сергей спросил: - Вы очень торопитесь? - Так себе, - сказала Шура. - Ну, если так себе, пойдем на Днепр, посмотрим. Поверьте мне, очень хорошая река. Они свернули на Петровскую аллею. Шура по-прежнему шла молча. Ей хотелось спросить Сергея, давно ли он знает Николая, когда они в последний раз виделись и говорил ли что-нибудь ему Николай о ней, но она не знала, как об этом заговорить, а Сергей все рассказывал о матчах, футболистах и о каком-то волосатом мальчике, который родился у его соседей и которого чуть-чуть не удушили от страха. Они миновали стадион "Динамо" и вышли на днепровские откосы. После дождя воздух был настолько прозрачен, что, казалось, можно было рассмотреть каждый домик, каждое деревце до самого горизонта. Тучи угнало далеко за реку, и там, где-то над Дарницей или Броварами, шел еще дождь - отсюда была видна только серая косая полоса и клубящиеся, нежно-белые вверху и почти совсем черные внизу, облака. По реке, лениво шлепая колесами, плыл маленький черненький буксир, таща за собой длинный хвост плотов. - Смотрите, а на пляже еще люди есть, - сказал Сергей. - Интересно, что они делали во время грозы. Кстати, мой вам совет - наденьте тапочки. Вы потом не отмоете свои босоножки. Шура осмотрелась по сторонам, куда бы сесть. - А вот на этот дренажный колодец. Я вам газету подстелю. Они сели на деревянный сруб. Шура скинула босоножки и надела тапочки. - Видите, как раз по ноге. А говорили, что не нужно. Давайте, заверну. - Он аккуратно завернул босоножки и отдал Шуре. - Не хуже, чем в магазине. - Спасибо. - Если-хотите, я могу вам и на коже достать. - Ради бога, мне и так неловко! - Хорошие, лосевые. - Да перестаньте об этом говорить! Ведь мы пришли на Днепр смотреть. - Так мы же смотрим. Вы разве не смотрите? Я смотрю. Между прочим, довольно незначительная река. Волга лучше. - А вы видели Волгу? - Видел. В Сталинграде. - Вы были в Сталинграде? - Был. Только не в, а над. - Вы летчик? - Был... Пауза. - А теперь? - Инвалид второй группы. Отличная профессия. - Не надо так говорить, - сказала Шура. - Почему же? Если не ошибаюсь, ваш... Простите, я не знаю имени и отчества. - Вы о Феде говорите? - совершенно спокойно сказала Шура. - Да, он тоже инвалид. Что вы хотите этим сказать? - Ничего. Только то, что сейчас много таких, как я и он. Вот и все. - Он помолчал. - Вы были у Николая? - Была. - Ну? - Ничего... Буксир хрипло загудел. На мостике кто-то махал белым флажком - навстречу шел пассажирский пароход. - Простудился, бедняжка, - сказал Сергей. - А вы давно с ним знакомы? - спросила Шура. - С кем? С Николаем? - Да. - Две недели, даже меньше. - А я думала, вы вместе воевали. Они помолчали. Теперь загудел пассажирский пароход, низко и густо, и на нем тоже замахали флажком. - А зачем вы тогда приходили? - спросила Шура. - Как зачем? Чтоб сообщить вам... - О чем? Сергей удивленно посмотрел на Шуру. Она сидела совершенно прямо, не отрывая глаз от буксира, и машинально разглаживала юбку на плотно сжатых коленях. - О чем вы хотели сообщить? - По-моему, вы знаете о чем. - Знаю. Но не знаю зачем. - Она пристально посмотрела на него и сразу же отвела глаза. - После того вы у него не были? - Не был. - Я была у него сегодня. Через двадцать пять минут я ушла. Я смотрела по часам... - Она соскочила со сруба. - Пойдемте. Что-то холодно стало. Господи, как трудно, когда все надо держать в себе! И не день, не два, а годы, целые годы! Да разве об этом расскажешь? И кому? Постороннему человеку, которого видишь второй лишь раз... Она думала, что сможет все рассказать Николаю. Но она не смогла. А если б даже и смогла? Понял бы он ее? Понял бы, что значит три года жить в оккупации? Ну не три, два с половиной. Разве могут они это понять, люди, никогда этого не испытавшие? Две женщины. Две одинокие женщины. Причем одной за шестьдесят, и она прикована к постели. Она тает на глазах. Она не жалуется, не плачет, а когда ее особенно сильно схватит боль, поворачивается лицом к стенке, и только по вздрагивающей под одеялом спине видно, как ей больно. В комнате так холодно, что замерзает вода в стакане. Под окном весь пол покрыт инеем. "Ах, какая сегодня вкусная каша!" - говорит мама, чтоб доставить Шуре удовольствие. Она знает, что для того, чтоб купить стакан пшена, нужно полдня просидеть на морозе с мешочком семечек. "Ах, какая она вкусная!" - говорит она, а потом всю ночь мучается от изжоги. Мать умирает на глазах, и ничем ей нельзя помочь. До последнего дня она оставалась в сознании. Правда, она многого не понимает. Она каждый день говорит о Николае и все сокрушается, что он не попал в плен. "Мама, что ты говоришь? Разве можно такое?" - "Нет, нет, Шурочка, я понимаю. Я только думаю, что он мог бы убежать или его освободили бы: ведь они кого-то там освобождают, - и он пришел бы к тебе, к нам. А потом пришли бы наши. Разве ты не хочешь видеть Николая?" - "Хочу, очень хочу, но разве можно плен?" - "Я знаю, Шурочка. Я все понимаю. Но разве нельзя помечтать?" Она так и не дождалась ни Николая, ни наших. Она умерла в тот день, когда немцы подожгли соседний, двадцать шестой номер. "Почему такой дым? - спрашивала она. - Надо, вероятно, прочистить дымоходы. Ты попроси Егора, он согласится. Он всегда соглашается, когда его попросят". Она умерла в восемь часов вечера, а в девять пришли эсэсовцы и вынесли всю обстановку, оставили только кровать, на которой лежала мать - маленькая, совсем как ребенок, - два стула и стол. Они были поедены шашелем, и эсэсовцы не захотели их брать. Она похоронила маму без гроба. Егор помогал копать могилу. Он же достал подводу, на которой везли маму - просто так, завернутую в простыню. Это было в конце октября прошлого года. Через две недели пришли наши. Она даже не помнит, как попала в эту квартиру. Вероятно, соседи привели. Сначала их было много - человек десять в одной комнате, с детьми, с какими-то узлами. Потом, когда гитлеровцы стали угонять жителей, соседки одна за другой исчезли, разбежались по окраинам, пригородным селам. Она осталась одна, совсем одна в пустой квартире. Днем сидела на чердаке, когда немцы ходили по квартирам, на ночь спускалась вниз. В ночь на 6 ноября на улице все время была перестрелка. Всю ночь она просидела на чердаке. Сквозь слуховое окошко было видно, как горит город. Утром она спустилась в квартиру. В ней были бойцы, наши бойцы. Может ли понять Николай, что значит увидеть своих после двух с половиной лет? После того, как немцы были под самым Сталинградом и целый день их радио кричало, что Советская Армия почти полностью уничтожена? Может ли он это понять? Она смотрела на этих солдат - грязных, обросших, пропахших насквозь махоркой и потом, и они ей казались красивее всех. Она стирала им белье, латала и штопала обмундирование, варила им обед. Один из них был ранен, совсем молоденький лейтенант, какой-то их начальник. Его нельзя было переносить, и он лежал тут же, на единственной кровати, и она за ним ухаживала. Госпитали были переполнены, люди лежали на полу. Его часть ушла вперед, он остался у нее. Соседки - новые, появившиеся после освобождения города, - стали шушукаться чуть ли не с первого дня. В разговорах с ней они называли его не иначе, как "ваш". "Вашему там письмо пришло... Ваш опять расплескал вокруг умывальника воду". У него были перебиты обе ноги. Это было, очевидно, очень больно, но он не стонал, а только стискивал зубы и смотрел в потолок. Когда бойцы уходили, многие из них плакали. Они любили своего лейтенанта и за глаза называли его Федюшей. Он был моложе самого молодого из своих бойцов - ему было только девятнадцать лет, а на вид и того меньше. У него еще был пушок на верхней губе, а бороды совсем не было. Боже мой, Шура чувствовала себя совсем старухой рядом с ним! Когда перед стиркой, меняя ему рубашку, она смотрела на его совсем еще мальчишеское тело с выдающимися ключицами и лопатками, ей казалось, что это ее сын, хотя она была всего лишь на пять лет старше его. Потом его забрали в госпиталь. Она носила ему передачу - какие-то жалкие булочки и сметану, которую он очень любил. Через полгода он уже ходил на костылях. Его демобилизовали и дали ему вторую группу. Жить ему было негде. Семья его, отец и мать, жили где-то около Риги - отец до войны работал на заводе ВЭФ, но там были еще немцы. Она поступила так, как, по ее мнению, поступил бы каждый на ее месте, - ведь он прожил здесь почти три месяца, и все равно соседки называли его "ваш". И случилось то, что не могло не случиться, когда двое молодых людей живут под одной крышей. Была ли это любовь? Со стороны Феди - да. Возможно даже, что это была его первая настоящая любовь, первая любовь человека, прямо со школьной скамьи попавшего в водоворот войны и в этом водовороте столкнувшегося с приласкавшей его женщиной. А со стороны Шуры? Очевидно, тоже да. Но это была какая-то другая любовь, совсем особая, родившаяся из сострадания к этому молоденькому, тяжело раненному человеку, первому человеку с красной звездочкой на пилотке, которого она увидела после двух с половиной лет оккупации. Как это могло случиться? Ведь все эти годы она думала только о Николае. Она и теперь о нем думала. Часто по ночам, закрыв глаза, она лежала и думала о нем. Она старалась представить его себе в военной форме, в которой никогда его не видела, - когда она с ним прощалась, он был в лыжном костюме и тапочках на босу ногу, - и он рисовался ей почему-то в каске, которая, как ей казалось, очень должна была ему идти, и с гранатами на поясе. "Солдаты должны его любить, - думала она, - любить и уважать, потому что он прост, весел и смел", - в этом она не сомневалась. Она не верила в его смерть, она ждала его. Она тысячу раз представляла себе, как он постучит в комнату, войдет, посмотрит на нее. И ей становилось вдруг радостно и весело. Может ли Николай все это понять? И захочет ли? Понять ее одиночество, ее тоску. Она ждала Николая, но его не было. Она ждала писем, их тоже не было. Она понимала, что чем дольше Федя живет у нее, тем положение становится сложнее. Но она ничего не могла поделать. Ей нужна была помощь. И вот бедная, растерявшаяся, сама не понимающая, что происходит, Шура ждала ее от Николая. Ждала все эти годы, ждала и сейчас. Он один может все это распутать. Он один... Пусть бы он только приехал. И вот он приехал. И она ему ничего не сказала. Она не нашла в себе смелости заговорить об этом первой. А он даже ни разу не улыбнулся. Он сидел и курил трубку. Вот и все. ...Шура и Сергей молча прошли Петровскую аллею. Возле сожженной библиотеки расстались. Сергей пошел направо; Шура подождала, пока он скроется, потом пешком пошла домой. 9 Рана Николая быстро заживала. Тот самый Гоглидзе, о котором говорил когда-то Сергей, флегматичный, невозмутимый хирург, произносивший не больше десяти - двенадцати слов в день и со скучающим, безразличным видом делавший самые сложные операции, щупал своими большими красивыми пальцами с коротко остриженными ногтями рану Николая и, позевывая, говорил: - Что ж, можно уже и к физическим приступать... Это значило, что грануляция идет хорошо, а на месте перелома появилась костная мозоль. Николай стал ходить в физиотерапевтический кабинет. Маленькая, черненькая, почти совсем глухая от контузии, но живая и проворная, несмотря на свои пятьдесят лет, сестра-татарка, которую все звали просто Бариат, потому что никто не мог запомнить ее отчества - Бадрутдиновна, делала ему диатермию и гальванизацию и восторгалась его аккуратностью. Николай приходил ежедневно в точно назначенный час и терпеливо сидел на своей скамеечке, обложенный мешочками с песком. Он даже находил какое-то удовлетворение и успокоение в этих ежедневных хождениях к Бариат. Хоть и скучно, но все-таки как-то приближает выписку, приближает фронт. Сергей так и не появлялся: очевидно, опять куда-то уехал. Один из двух язвенников выписался. На его место, как раз рядом с Николаем, лег пожилой полковник с трофической язвой на ноге. Он был ворчлив, подолгу и еще подробнее, чем остальные, говорил о своей болезни и не разрешал курить в палате. Николай стал еще реже в ней бывать и все чаще ходить в библиотеку помогать симпатичной Анне Пантелеймоновне сортировать книги. Это было чем-то вроде партийной нагрузки, придуманной специально для него майором Касаткиным, считавшим, что этим самым он убивает двух зайцев: с одной стороны усиливает, так сказать, партийное ядро библиотеки, а с другой - отвлекает "ранбольного" от иных, менее полезных занятий. Как-то, придя в библиотеку перед самым ее закрытием, Николай застал Анну Пантелеймоновну завязывающей толстую стопу книг. Увидев Николая, она, слегка смущаясь, попросила его дотащить их до ворот. - Там дочка будет ожидать, на территорию ее не пускают, а до ворот я сама не дотащу. Это все не ходкие книги. Хочу завтра обменять в коллекторе на новые. Николай охотно согласился. На полпути Анна Пантелеймоновна забеспокоилась, что ему тяжело их нести в одной руке, и предложила разделить пачку на две, чтобы и она могла что-нибудь нести. Николай рассмеялся. - Я спортсмен, мамаша. Когда-то этой самой левой рукой двухпудовую гирю раз пятнадцать выжимал. - Ну, смотрите, смотрите. А то я тоже физкультурница. При немцах на четвертый этаж два ведра таскала. Они подошли к воротам. Кроме облокотившегося о перила часового, там никого не было. - Вероятно, на лекциях задержалась, - сказала Анна Пантелеймоновна. - А где ваша дочка учится? - Не учится, а учит. Английский язык преподает. В строительном институте, не как-нибудь. Они немного постояли. - А где вы живете, Анна Пантелеймоновна. - В двух шагах, Вон за тем домом, видите? - Она указала рукой в сторону стадиона. - По тропинке только спуститься, и сразу же налево. Николай подхватил книги. - Пошли. - Что вы, что вы! - испугалась Анна Пантелеймоновна. - Вам неприятности потом будут. - Чепуха, мамаша, я к ним привык. Когда они дошли до запущенного четырехэтажного дома с какими-то облупившимися полуголыми старцами на фасаде, Николаю так вдруг не захотелось возвращаться в свою палату с нудным полковником, что он, даже не отказавшись из приличия, сразу согласился зайти попить чаю. Они поднялись на четвертый этаж. Таких комнат, как та, в которую он попал, Николай никогда еще не видел. Большая, почти квадратная, с большим окном и дверью, выходящими на заросший виноградом балкон, залитая сейчас лучами заходящего солнца, она поражала невероятным количеством книг. Они были везде: на изогнувшихся под их тяжестью полках вдоль стен, на полках дивана, на подоконнике, но больше всего на полу, прикрытые какими-то ковриками и старыми одеялами. На свободных от полок кусках стен и на самих полках висели фотографии. Их было тоже очень много: какие-то мужчины и женщины в смешных туалетах, виды незнакомых городов, озер и гор. Над диваном висела небольшая, но сразу бросавшаяся в глаза картина - озеро или пруд и склонившиеся над ним, тронутые осенью деревья. Николай стал рассматривать фотографии. Чаще всего попадался мужчина с усами и в пенсне ("Очевидно, муж", - подумал Николай) и хорошенькая девочка с косичками и смеющимися глазами ("Вероятно, дочь"). Потом выяснилось, что мужчина с усами вовсе не муж, а отец, а девочка с косичками - сама Анна Пантелеймоновна. - А где ваш муж? - спросил Николай. - Мой муж? Анна Пантелеймоновна указала на маленькую, выцветшую фотографию, висевшую над диваном. Подстриженный бобриком мужчина с ружьем в руках и дама, подпоясанная широким поясом, с перекинутым через плечо биноклем, стояли возле нагруженного тюками ослика. - Это мы в Монголии. В тринадцатом году. Видите, какая я была тогда молоденькая... Ага... Явилась наконец. В комнату быстро вошла очень похожая на Анну Пантелеймоновну в молодости стройная девушка, с бросающимися в глаза бронзово-рыжими, по-мужски подстриженными волосами. На ней была старенькая лыжная курточка, в руках военная полевая сумка. - Ты где пропадала, а? Пришлось вот капитана нагружать. Сколько мы с вами там простояли, Митясов? Минут двадцать, вероятно. - Ну вот и сочиняете! - Девушка бросила сумку на диван. - Мне часовой сказал, что вы и пяти минут не ждали. Так что не надо, пожалуйста. - Она прямо и с некоторым как будто любопытством посмотрела на Николая. - А вы, значит, тот самый капитан, который про войну и любовь не любит читать? - Тот самый, - смутился Николай. Анна Пантелеймоновна тоже смутилась. - Ведь и ты не любишь про войну. - Она взглянула на Николая так, будто хотела его убедить, что ничего дурного нет в том, что он не любит читать какие-то там книги. - Валя сама в "Войне и мире" всю войну пропускает. - Вот и не пропускаю. Там, где Пьер, не пропускаю. - А где Андрей? - Анна Пантелеймоновна чуть-чуть улыбнулась. - Где Андрей, пропускаю. Я его не люблю ни на войне, ни дома. - Она повернулась к Николаю. - А вы любите Андрея? Николай замялся - он не читал "Войну и мир". - Как вам сказать... - А Николая? Ростова? - Ничего. - А Пьера? "Вот пристала", - подумал Николай и сказал, что Пьера любит, но вообще читал уже давно и многое забыл. - Мать, завтра же дай ему первый том. Потом пили чай, и Валя рассказывала про какого-то студента, который сдавал за другого и сдал, но не тому преподавателю, и в связи с этим произошло что-то очень смешное. Потом мать и дочь опять заспорили об Андрее и Пьере, и Николай, чтоб отвлечь их от этой опасной темы и переключить на что-нибудь более знакомое ему (в конце концов, нельзя же все время молчать), заговорил о появившемся сегодня в газетах сообщении о взятии Праги, предместья Варшавы. Но и здесь инициатива почти сразу же была выбита у него из рук. Обе женщины заспорили вдруг о варшавском восстании. Спор длился довольно долго. Спорщицы взывали к Николаю, к его справедливости, к знанию военного дела, но только он успевал открыть рот, как они опять набрасывались друг на друга. Потом спор неожиданно прекратился. Николай никак не мог уловить, отчего и почему он прекратился, но разговор вдруг зашел о Монголии и Тянь-Шане, где Анна Пантелеймоновна была со своим мужем-геологом тридцать два года тому назад. Анна Пантелеймоновна весело и остроумно рассказывала об их злоключениях. Николай незаметно выпил три или четыре стакана чаю и, только когда с ужасом увидел, что съедено почти полбанки варенья, стал откланиваться. - Идите, идите, - засуетилась Анна Пантелеймоновна. - Ей-богу, неприятности будут. Идите... Николай распрощался и ушел. Впервые за месяц своего пребывания в госпитале он чувствовал себя легко и весело. Мать и дочь ему очень понравились. Валя, правда, показалась ему немного грубоватой, похожей на парня, - как-то очень уж по-мужски стриженные волосы, и курточка эта лыжная, и слишком энергичные для девушки манеры, зато в Анну Пантелеймоновну он просто влюбился. Хорошие люди, думал Николай, взбираясь в темноте по знакомой тропинке, очень хорошие. И сколько книг! Но живут, видать, туговато. Туфли-то у мамаши совсем стоптанные и чулки штопанные-перештопанные. А он-то полбанки варенья умял, дурак! На зиму, должно быть, с трудом сварили, а он за каких-нибудь полчаса... А отец-то ее, очевидно, крупный какой-нибудь, важный человек был - воротничок стоячий, пенсне... Наверное, недоволен был, когда она за своего геолога вышла. Тот, видно, из простых был - все в рубашечках да сапогах. Куда он девался, интересно? Погиб, или, может, разошлись? Они ничего об этом не говорили, а спрашивать как-то неловко. А вообще хорошие люди, очень хорошие. Вернувшись в отделение (к ужину он опоздал), Николай, не заходя в свою палату, прошел в двадцать шестую и там до двух часов просидел, болтал с сестрами и больными. - Что-то у вас вид утомленный и синяки под глазами, - говорил наутро полковник и многозначительно тряс своей плешивой головой. - А я-то вас весь вечер ждал. Соня меняла повязку, и я хотел похвастаться. Знаете, насколько уменьшилась язва? Вы никогда не поверите. Идите-ка, я вам покажу по секрету, - если просунуть карандаш и приподнять повязку, хорошо видно. 10 Так началось знакомство Николая с семейством Острогорских. Сначала редко, потом все чаще и чаще стал заходить он к ним в промежутке между обедом и ужином. Варенье скоро кончилось, и Николай, как ни возражала Анна Пантелеймоновна, приносил с собой госпитальный сахар и масло, которого не ел. Обычно Николай заходил за Анной Пантелеймоновной в библиотеку, и они вместе шли домой, а потом, до прихода Вали из института, он помогал Анне Пантелеймоновне на кухне чистить картошку - врачи велели ему как можно больше двигать правой рукой, и чем мельче движения, тем лучше. Потом приходила Валя, всегда полная новых впечатлений и рассказов, и тут-то начиналась жизнь. Мать и дочь не умели говорить спокойно, они всегда спорили очень горячо и никогда друг на друга не обижались. Николая это очень забавляло. Особенно повторявшийся изо дня в день спор о сервировке стола. - Когда ты наконец от всех этих фронтовых привычек отделаешься? Разве не приятнее есть за чистым столом со скатертью, чем... - Скатерть стирать надо, а у меня времени нет. - Видали? - Анна Пантелеймоновна искала поддержки у Николая. - Хорошо еще, курить отучилась, а то разило махоркой за версту, как от солдата. - Так я ж и есть солдат, - смеялась Валя. - Была. А теперь педагог. Не представляю, как и чему ты своих студентов учишь. Ты хоть их по фамилии называешь или Ваньками и Петьками, как своих зенитчиков? - Как случится. - Нет! Ни грамма женственности. Запомните мои слова, Николай Иванович, так в старых девах и умрет! Кому она нужна такая?! Николай смеялся и, соблюдая разумное равновесие, принимал сторону то одной, то другой. Иногда, правда, мать и дочь объединялись, - это было тогда, когда к ним приходил Валерьян Сергеевич, сосед из первой комнаты направо. Валерьян Сергеевич был корректором. Этим делом он начал заниматься еще тогда, когда ни Николая, ни Вали не было на свете, в петербургской "Биржевке", и, пройдя штук пятнадцать газет, включая армейскую, работал сейчас в местной, городской. Он был холост, держал не то пять, не то шесть кошек, которые без конца плодились и съедали почти весь его паек, ходил дома в мохнатом халате с длинными висящими нитками, которые за все цеплялись, и не выпускал изо рта трубки с невероятно вонючим и крепким самосадом собственной резки. От него пахло всегда табаком и одеколоном, так как брился он каждый день, и всегда неудачно: сухое, пергаментное лицо его было усеяно бумажками и ватками, а где-нибудь возле уха или на шее оставался недобритый кусочек. Обычно он приходил за какой-нибудь книгой, но это было только предлогом. Взяв книгу, он говорил: "Зачем вы держите эту гадость? Я б ее давно сжег", или: "Ну вот, опять подсовываете мне Чехова. Я ж его наизусть знаю, от корки до корки". - Так не берите, если знаете. - А что ж брать? У вас ничего нет. Дайте мне Элизе Реклю. Есть? Нету. Фабра о муравьях. Есть? Нету. Что ж у вас есть? Ведь вы библиотекарь, Анна Пантелеймоновна. - Ладно. Вы чаю выпьете? - Нет, - решительно говорил он и, сев за стол, машинально, ни на минуту не прекращая разговора, выпивал полчайника. Он все и всегда осуждал, но только до того момента, пока кто-нибудь, в свою очередь, не начинал что-нибудь осуждать. Тогда он принимался яростно защищать. - Ох, сегодня опять вечером собрание! - говорит Валя. - Совсем замучили. - Замучили, потому что вам безразлично, что там происходит, - говорил Валерьян Сергеевич, заполняя комнату клубами своего вонючего дыма. - Вы думаете только о том, чтоб оно поскорей кончилось. Вам наплевать на то, что там говорят, наплевать, потому что вы торопитесь на свидание, потому что вы не общественница и вам ничуть не интересно, чем живет ваше учреждение. - Вы ошибаетесь, Валерьян Сергеевич. - Нет, не ошибаюсь. Я знаю, что вы мне сейчас скажете. Я все знаю. Про снайперский кружок. Да? Угадал? Чепуха! Это не общественная работа. Это привычный рефлекс. Когда вы были в армии, вы стреляли в самолеты; теперь самолетов нет, но вы не можете не стрелять. Ясно? Где моя книга? Я ушел. После этого он сидел еще добрых полтора-два часа, и если уходил, то только потому, что надо было идти на дежурство или начинала орать в коридоре кошка. Заходили и другие соседи. Вообще эта квартира, как говорила Анна Пантелеймоновна, была, пожалуй, одной из немногих в городе коммунальных квартир, в которой все живут дружно. В ней было пять комнат, и в каждой жило по семейству. Ближайшими соседями были Блейбманы - Муня и Бэлочка. Оба были художниками: Муня плакатистом, Бэлочка книжным оформителем. Мунины плакаты - ими была увешана вся их комната - изображали стремительных бойцов с энергичными лицами, и, глядя на них, трудно было себе представить, что рисовал их тихонький, скромненький, грустно на всех смотрящий большими библейскими глазами из-за очков Муня. Бэлочка, не под стать ему, красивая, полная, может быть даже слишком полная, чтоб быть красивой, брюнетка с маленькими усиками, обожала своего Муню и не сводила с него влюбленных глаз. Блейбманы были молодоженами и никогда не говорили о себе в единственном числе, всегда во множественном: "Мы еще не читали этой книги", "У нас с Бэлочкой сегодня вечером занятия", "Мы с Муней сделали новую обложку". Работали они дома и почему-то преимущественно ночью. Работы свои - плакаты и обложки - относили заказчикам всегда вместе. Вообще все, что они ни делали, они делали вместе, даже гриппом заболевали в один и тот же день. Муня был мучительно застенчив. Вероятно, именно поэтому Яшка Бортник - квартирный остряк и весельчак, шофер, живший в бывшей комнате для прислуги, - плескаясь по утрам на кухне и хлопая себя по здоровенной спине, спрашивал громким шепотом, так, чтоб все слышали: - А скажите, Муня, с какой это девушкой я видел вас вчера на улице, а? Муня краснел, а Яшка ржал на всю кухню так, что с потолка сыпалась штукатурка, и подсовывал свою кудлатую голову под кран. - Ну ладно, ладно уж, не скажу Бэлочке. Яшка Бортник работал в "Союзтрансе". Работой своей он был доволен, зарабатывал неплохо, но, как говорила Валя, деньги ему жгли карман. Приходил вдруг к Анне Пантелеймоновне и говорил: - Слушайте, возьмите-ка у меня пару сотен. - Это зачем же, Яша? - Зачем или не зачем, а возьмите... - Да не надо мне, Яша. Пятнадцатого у меня получка, а у Вали двадцатого. - Так не для вас, а для меня. Возьмите. Меньше потрачу, ей-богу! - и совал растерянной Анне Пантелеймоновне грязные, пахнущие бензином бумажки. После недолгого сопротивления Анна Пантелеймоновна брала (до пятнадцатого оставалась еще неделя, а денег действительно не было), но когда в получку пыталась вернуть, Яшка говорил: - Ой, только не сегодня! Сегодня как раз хлопцы собирались ко мне прийти, вот и полетит все в трубу. Давайте лучше до завтра отложим. А завтра опять что-нибудь придумывал. Вообще парень он был хороший, всегда был весел, услужлив, всему дому чинил примусы и замки. Дома ходил всегда в каких-то маечках и сеточках, чтоб все видели его мускулатуру, и большего счастья для него не было, как передвинуть с места на место какой-нибудь тяжеленный шкаф или втащить на пятый этаж пятипудовый мешок картошки, обязательно бегом, через одну ступеньку. - Сердце - будь здоров. Послушай. - И все должны были слушать его безмятежно спокойное и ровное сердце. В пятой комнате жили Ковровы: отец, мать и шестнадцатилетний Петька - здоровенный, на голову перегнавший отца, длиннорукий, неуклюжий парень с ласковыми глазами. Он был заядлым шахматистом, фотографом и, если б не война, наверное, был бы радиолюбителем. Отец, Никита Матвеевич, работал столяром-краснодеревщиком на мебельной фабрике, а по вечерам "халтурил" дома, и в комнате их всегда приятно пахло сосновыми стружками и опилками. Мать Петина, или "старуха", как называл ее Никита Матвеевич, хотя ей было немногим больше сорока, а самому Никите Матвеевичу порядком уже за шестьдесят, коренная москвичка, говорила с таким певучим замоскворецким произношением, что Анна Пантелеймоновна, слушая ее, восторгалась: "Ну просто Малый театр, собственная Турчанинова или Рыжова..." Был у Ковровых еще и старший сын, Дмитрий, но он был на фронте, в Румынии. Над ковровским верстаком висел его портрет в золоченой, собственного Никиты Матвеевича изготовления рамке, - молоденький, курносый, очень похожий на отца сержант, на фоне замка и плывущих по озеру лебедей. Письма от него приходили не часто, но довольно регулярно, и хотя в них, кроме бесчисленных поклонов и "воюем помаленьку", ничего не было, обсуждались они до малейших деталей всей квартирой. Николай почти сразу стал своим человеком. Валерьян Сергеевич, любивший поговорить о политике и событиях на фронтах, заводил его к себе, и там на громадной, во всю стену, карте Европы обсуждал с ним предполагаемые удары и делал прогнозы на ближайший месяц. Блейбманы преимущественно консультировались на всякие медицинские темы, и Николай приносил из госпиталя Муне пирамидон с кофеином, - его по ночам одолевали головные боли. Яша Бортник полюбил Николая потому, что он вообще всех любил, а к тому же оказалось, что они в сорок втором году были в одной армии и вспоминать им обоим было о чем. Но кто больше всего полюбил Николая, так это Анна Пантелеймоновна. Может быть, именно поэтому она часто пилила его: - Ну, почему бы вас не заняться языками? Целый день ничего не делаете, а ведь я знаю французский, Валечка - английский... Ведь вы офицер. Офицер должен быть культурен. - Ох, мамаша, - смеялся Николай, - где там о языках думать? На фронт скоро, а вы о языках. - И отучитесь, пожалуйста, от этих "мамаш". У меня есть имя, есть отчество - неужели так трудно запомнить? А насчет думать... Сколько вам лет? - Двадцать пять уже. - Господи боже мой, почему вы все считаете себя стариками? Вы и жизни-то по-настоящему не видели. - Ну, это уж, мам... Анна Пантелеймоновна, не говорите! Три года на фронте... - Чепуха! Честное слово, Колечка, посмотрю я на вас, и мне кажется, что я ку-уда моложе вас всех. Николай соглашался: в Анне Пантелеймоновне действительно молодости хватало на десятерых. Маленькая, подвижная, она, казалось, никогда не устает. Придет в девятом часу, наскоро чего-нибудь хлебнет и уж бежит куда-то. - Ты куда, мать? - К Пустынским. У них, кажется, "Анна Каренина" есть. Третий день уж Ковальчук из хирургического просит, а она на руках. Я мигом... Старик Ковров только улыбался и поглаживал свою лысину. Кстати, сам он тоже не прочь был, подобно Анне Пантелеймоновне, попилить Николая. - Вот ты, капитан, ей-богу, чудак, - говорил он, откладывая рубанок и сворачивая цигарку толщиной в свой корявый коричневый палец. - Ну что ты все на фронт рвешься? Чего, спрашивается? Свое дело ты уже сделал, хай другие теперь повоюют. Ну, в сорок первом, сорок втором, я понимаю, все на фронт рвались. А сейчас? Куда уж ему? ("Он" - это означало Гитлер.) И без вас до него доберутся и шею свернут. - Вот и не хочется, батя, - здесь Николаю разрешалось так говорить. - Вот и не хочется, чтоб без нас. - А еще чего тебе не хочется? Работать тоже не хочется? А? Разбаловался там, на войне? Немец бежит, а тебе бы за ним, трофеи только подбирать. Николай смеялся. - Не всегда и не везде бежит, батя. Сейчас, например, на Висле, ребята пишут... - Ну и пусть пишут. Наш Митька тоже пишет. Я же про него ничего не говорю. У него руки и ноги целы. В этом месте Марфа Даниловна всплескивала руками: - Да ты что говоришь! Побойся бога! - А ничего я не говорю, - дразнил ее старик, - говорю, что руки и ноги целы, может еще и повоевать. А у этого... Покажи-ка, пальцы работают? Николай пытался пошевелить пальцами, но это еще не выходило, - чуть-чуть только удавалось на несколько миллиметров отодвинуть большой палец. - Тоже мне вояка! - Никита Матвеевич, сплюнув на пол, после чего всегда оборачивался, не заметила ли "старуха", растирал ногой плевок и брался за рубанок. - Пока твои пальцы заработают, война кончится. Что тогда делать будешь? - Еще не знаю, Никита Матвеевич. - А пора бы знать. Не нам же, старикам, после войны все делать! Бездельник ты, вот что... Николай любил заходить к Ковровым, хотя там всегда был отчаянный беспорядок. Старик мастерил какие-то этажерки и полочки, Марфа Даниловна что-нибудь гладила или штопала, Петька, сидя в углу на полу, путался в каких-то проволоках и паял детали какой-то никому не известной маш