Павел Нилин. Через кладбище ----------------------------------------------------------------------- "Сочинения в двух томах. Том второй". М., "Художественная литература", 1985. OCR & spellcheck by HarryFan, 17 May 2001 ----------------------------------------------------------------------- Милым моим товарищам в Белоруссии 1 - Не пойду я, - сказал Михась и снова потянул на себя рваное серенькое одеяло. - Не пойду и не пойду. Вот и все. - Как это ты вдруг не пойдешь? - удивился Мамлота, протянул руку, чтобы снова сдернуть с Михася одеяло, и на мгновение мучительно зажмурился от резкой боли. - Тебе же, это подумать только, все документы уже заготовлены. - Документы, - потер кулаком глаза Михась. - Что я, не знаю, кто их писал? Она же вовсе неграмотная по-немецки, эта Клавка Прищемилина. И этот Бумбер как лопух. Такие печати ставит, что Ворожейкова прошлый раз чуть не повесили. Еле убежал. И все из-за печати. Можешь его самого спросить. Я его вчера видел в Богатове. Говорит: "Они меня уже в сарай заперли и двух полицаев поставили". Ворожейков же врать не будет... Мамлота поправил повязку на ноге, осторожно погладил ногу. - Так что же ты хочешь, Михась? Может, ты хочешь, чтобы тебе сам Гитлер документы писал и печати ставил? - Не Гитлер, но хотя бы Наташа Гилевич. Я с ее документами везде ходил. И без звука. - Тебе же известно, где сейчас Наташа. Смешной ты, ей-богу... - Пусть смешной. Но не пойду. Пусть хотя бы Петьку Замковича посылают. Ему, тем более, выдали сапоги. - Что это я, что ли, выдал ему сапоги? Это же Казаков приказал... - Пусть Казаков его и посылает. Мамлота медленно и грузно поднимается, встает, почти касаясь черной седеющей головой потолка землянки, берет костыль. Может, собирается пойти доложить Казакову. Михась чуть встревоженно смотрит на него, смотрит, как он прилаживает костыль под мышкой. Но Мамлота не уходит: - Глупый ты все-таки, Михась. Я даже никогда не думал, что ты до такой степени глупый. Даже смешно и печально. Бугреев же никого, кроме тебя, не примет. Поскольку ты уже был у него. И он твой, ты сам говорил, хороший знакомый. Неужели ты правда женщины испугался? - Не испугался, но мне обидно, - отбрасывает одеяло Михась. - Ты знаешь, кто это такой был - Ирод? - Ирод? - Вот видишь. Даже ты не знаешь, - нехотя надевает штаны Михась. - А я как только подхожу к калитке, она сейчас же начинает: "Ну что, говорит. Ирод, опять явился?" И делает вот такое лицо... Мамлота наклоняет голову и, закрываясь шапкой, смеется. - Тебе, конечно, смешно. - Да не смешно мне, - как бы утирается шапкой Мамлота. - С чего ты взял, что мне смешно? Ничего смешного нету. Ты только забавно показываешь, какое у нее лицо. - А ты бы сам посмотрел. В такой момент я все бы бросил и никогда бы туда не ходил. Идешь по улице и потом еще по еврейскому кладбищу. Казаков же не велит в таких случаях даже пистолет с собой брать. Чтобы я был похож вроде как на деревенского. А тут вдруг, как прошлый раз, висят прямо у бывшего горсовета два повешенных. И на них вот такой плакат: "Мы - партизаны. Мы стреляли в немецких солдат". У меня прямо вся душа в этот момент переворачивается. А они сами лезут мне в глаза. И один как будто очень хорошо знакомый... - Правда - знакомый? - Нет. Я говорю: как будто знакомый. Но это, наверно, и не партизаны. Это, наверно, они просто жителей, как обыкновенно, за какое-нибудь дело повесили. Но все равно, ты же сам знаешь: пока идешь, весь перетрясешься. А потом приходишь, и она сразу такое тебе говорит: "Ну, Ирод, опять явился?" И все из-за того, что я в прошлом году проводил в отряд ее парней - Виктора, а второго как зовут, я забыл. Я же не из-за своего удовольствия их провожал. И не только их, а еще двенадцать человек из Жухаловичей. Я их даже вовсе сейчас не помню. Они и не в нашем отряде были. Их направили, кажется, к Лазученкову, когда делали рейд. А она меня все время теперь спрашивает: "Где мои мальчики, куда ты их увел?" И опять добавляет: "Ирод". Ну тебе бы это, Кастусь, понравилось, если б тебя называли, допустим, Гитлером? Мамлота задумывается. Потом говорит: - Ты, Михась, тоже должен войти в ее положение. Она ведь все-таки ихняя мамаша... - Ну и что? У меня тоже была мамаша... Михась долго и, кажется, пристально смотрит в забрызганное оконце, за которым уже начинается сизый и зябкий туманный рассвет. Не ярко, не пламенно горят в белесом тумане костры. В огне сипят и потрескивают ветки. И чадный дым, смешиваясь с туманом, ползет по холодной, жухлой траве, окутывая толстые стволы дубов и ясеней, повидавших уже не одну войну на этой многострадальной земле. Невидимый кто-то ущипнул, должно быть, девушку-повариху у костра, и она, взвизгнув, ударила кого-то половником и захохотала. - Девки нигде никогда не теряются. Жизнь идет, - вглядывается в оконце и Мамлота. Потом поглаживает Михася по косматой голове, будто хочет причесать. - А что касается сапогов, так я могу тебе свои отдать. Хотя они и не новые. Я все равно, ты видишь, только один сапог сейчас ношу. Когда еще заживет моя нога. А там зима будет. Я, наверно, валенки надену. - Не надо мне, ничего не надо, - вытаскивает из-под топчана мешок Михась. В мешке у него - еще мешочек и полотенце. Он с вдруг вспыхнувшим ожесточением хлопает себя полотенцем по плечу. - Когда кончится война и если мы правда взойдем в Берлин, как обещает Казаков, я у самого Гитлера сапоги отыму. Пусть, зараза, босый ходит. - Значит, ты что, в живых его предполагаешь оставить? - Кого это? - Ну, Гитлера. - А-а... Там будет видно, - достает из мешочка, похожего на кисет, зубную щетку Михась. - До конца войны далеко. Может, он еще и нас в живых не оставит. - Настроение, я гляжу, у тебя зыбкое, Михасик. Плащ-палатка, заменяющая дверь, шевелится, отодвигается. В землянку впрыгивает тоненькая, рыженькая, с косичками девушка. - Михась, ты где? Ах, вот ты!.. Доброе утречко, Константин Савельич, - кивает девушка Мамлоте. - Так вот, Михась, твои документы. Это, смотри, даже с твоей фотокарточкой - постоянное удостоверение. А это тебе - пропуск: аус... аусвайс. - Сама как следует не можешь выговорить, - наклонившись над тазом, чистит зубы Михась под жестяным умывальником. - А писала их, конечно, тоже ты, Клавка? - А кто же, - смеется девушка. - Но бланки эти настоящие, немецкие. Из немецкой типографии. Вот тут маленькими буковками, смотри, напечатано: город Лейпциг. Мы их в Мальцеве взяли, когда громили комендатуру. Это подлинные бланки. - Подлинные, - хмурится Михась. - Немцы, наверно, после того их уже десять раз переменили, эти бланки. А печать кто ставил? Конечно, Гришка Бумбер? - А кто же? Мамлота осматривает документы. - Печать... дерьмовая. Но это ничего. Ты, Михасик, ее вот так большим пальцем прикрывай, если в случае чего придется показывать. А бланки, она правильно говорит, настоящие. Я сам по таким еще неделю назад ходил. И немцам показывал. А печать прикрывал. Правда, мне аусвайс Наташа писала. - Вот в том-то и дело, что Наташа, - прячет документы за пазуху Михась. - По Наташиным аусвайсам я без разговора хоть в Берлин пойду. Она же немецкий язык преподавала. - А я не преподавала, но, может, еще буду преподавать, - смеется Клавка. И заверяет: - Я их в точности с Наташиных переписываю. Буква в букву. И где немецкий текст и где русский. Никто покамест не жаловался. На печать, верно, кое-кто обижается. Но это от меня не зависит... Ой, какое у тебя грязное полотенце! Как не стыдно! Кавалер! Дай постираю. - Ладно. Обойдемся. Ты документы получше пиши. Из-за плащ-палатки в землянку просовывается бородатая голова: - Ну, где у вас этот хлопец, которого надо отвезть? Готовый он или нет? Ждать больше не могу. - Сейчас выйдет, - отвечает Мамлота. И говорит Михасю: - Вон тебя уже экипаж ожидает. Очень надежный мужик. У немцев служит. Я его знаю. Ездил с ним. Михась садится на корточки, укладывает в мешок полотенце, хлеб, кусок сала, несколько вареных картофелин, приготовленных, видимо, еще с вечера, и смотрит на Мамлоту: - Как считаешь, взять с собой гранаты? - Не стоит. Лишняя и вроде как бы опасная обуза. - А пистолет? - Ну это тем более. Казаков вообще-то, ты знаешь, не запрещает, но, как говорится, не рекомендует в таких случаях. Вдруг тебя остановят, начнут обыскивать. Не советую. - Нет, нет, пусть он возьмет с собой хотя бы гранату, - вмешивается в разговор Клавка. Все еще она почему-то не ушла, хотя и Мамлота и Михась больше не замечают ее. Но она уселась на топчан и, минуту назад веселая, теперь, по-старушечьи пригорюнившись, неотрывно смотрит, как Михась собирается в дорогу. Вот он надевает ворсистую теплую кепку. - Я тебе говорю, возьми с собой хотя бы гранату, - осторожно трогает она его сзади за рукав стеганки. - Там у Жухаловичей на каждом шагу немцы. Возьми или гранату, или пистолет. - А ты-то еще чего? - наконец оглядывается на нее Михась. - Похоже как жена, - смеется Мамлота. - Или у вас, между вами что-нибудь такое? - Я сам не знаю, чего она, - пожимает плечом Михась. - Пришла, принесла документы - и вдруг, пожалуйста, уселась. - Я могу и уйти, - вспыхивает Клавка. И уходит. - Все-таки, я замечаю, Михась, ты не в духе, - морщится Мамлота, когда они поднимаются из землянки. - Может, тебе правда сегодня не ходить? Знаешь, как Казаков говорит. Если коммунист или вот, как ты, комсомолец идет на задание, у него всегда должно быть хорошее настроение. Чтобы все люди это видели и верили, что победа обязательно будет за нами. А ты сегодня какой-то вялый. Я тебя не узнаю. - Нисколько я не вялый, - слабо протестует Михась. - Я просто позавчера не выспался и вчера тоже. И сегодня, как опять вспомню ту женщину, Софью Казимировну, у меня прямо все внутри... - А ты ее пока не вспоминай. Забудь, - опирается всем грузным телом на костыль Мамлота. - Вспоминай что-нибудь интересное, веселое. Было же у тебя что-нибудь очень веселое. Вот это и вспоминай. 2 На широкой полукруглой поляне среди шалашей и землянок, укрытых дубовыми ветками, уже жарко пылают костры. И над каждым свисают с толстых треног огромные котлы, в которых варится - можно угадать по запаху - баранина с картошкой. И тут же, чуть подальше, в еще густом предутреннем тумане, пасутся, щиплют мокрую, тронутую первым морозцем траву короткохвостые мохнатые овцы. На них начальственно по-немецки - "цурюк!", "во вильст ду хин?" - покрикивает немолодой пленный австриец в засаленном, мышиного цвета мундире. Еще издали разглядев Михася и Мамлоту, австриец берет под козырек и старается по-военному щелкнуть каблуками. - А-а, - кивает Михась. - Гутен морген. - Гутен морген, - опять берет под козырек австриец. И с трудом выговаривает: - Добрая будра. - Не будра, а - утро. Понятно - утро? - Бутра, - охотно напрягается австриец. - Ведь сколько воюешь у нас, - смеется Мамлота, - а запомнить не можешь - утро. Я говорю - дубист шон ланге. Давно, говорю, воюешь у нас. Понял? Геген унз, против нас. Ин унзер ланд, на нашей земле... Мамлота показывает, как берут на изготовку автомат и веером, прижимая к животу, стреляют. - Ой, найн, их бин найн, нет военный, - смеется и австриец. - Их бин каин зольдат мер. - И показывает на овец: - Их бин дизен шафен шеф. - Ты слышишь, Михась, чего он говорит? Понимаешь? Он говорит: я теперь не военный, не солдат. Я только начальник над этими овцами. Овечий начальник, шафен шеф. - Так-то лучше. Не так чтобы опасно, - улыбается Михась. А австриец показывает куда-то вдаль, прикладывает ладони рупором ко рту и трубит, подражая ходу поезда: "Ту-ту-ту". Потом делает испуганные глаза и произносит, как бы что-то отрубая: "Бам, бам, бам! Шреклих!" - Чего это он показывает? - Неужели не понимаешь? Он думает, предполагает, что ты сейчас идешь подрывать железную дорогу. Представь, какой сообразительный. Он уже угадал, что ты - подрывник. Или это ты ему объяснил? - Зачем это я буду ему объяснять? - пожимает плечами Михась. И кричит австрийцу: - Найн, их шпацире. Я просто гуляю. - Филь фернюген, - почтительно кланяется австриец. И улыбается хитро. - И как вы его тогда не зашибли, в такой свалке? - удивляется Мамлота. - Случайно. Он же был безоружный. - Как безоружный? Его автомат сейчас у Митьки... - Ну да, у Митьки Стынина. Ох, Митька - это сумасшедший сибирячок! Он прямо с ходу тогда столкнул австрийца в овраг. А я у него вырвал автомат. И вот такой нож! Правда, Митька хотел его еще камнем по башке. Но я не дал. Я вижу - овцы. И он, правильно, и тогда был ихний шафен шеф. Если б мы его зашибли, мы бы ни за что всех овец оттуда не вывели. Он сам их погнал в нашу сторону. Правда, ему Лида Савичева помогала. Это ведь его баранина варится, - кивает Михась на котлы. - А у меня вот такое цыганское счастье. Как у нас ничего нету или одна картошка и конина, я все время здесь нахожусь. Как начнут готовить хорошую еду, вроде баранины, мне опять надо уходить... - Ты и сегодня мог бы хорошо позавтракать, если б не разлеживался да не устраивал дискуссию. Ведь я тебя еще когда разбудил. А сейчас - некогда. Человек ждет. - Ничего, он подождет, - неожиданно говорит Клавка. И откуда она опять появляется? - Подождет он. Подождет. Ничего ему не сделается. А ты покушай, Михась. Это, можно сказать, твоя баранина. И австриец твой. - Это уж, если на то пошло, наш общий с Митькой австриец, - веселеет Михась. - Даже больше Митькин, чем мой... - Митька Стынин уже загорает, - хохочет Клавка. - Ему вчера здорово попало от самого Казакова. - За что? Митька же отчаянный парень. - Вот за это и попало, - втыкает палец в незримую точку Клавка. - Он что сделал? Он отнял у этого австрийца не только автомат, но еще часы, письма, записную книжку и разные открытки. Потом вы, Константин Савельич, помните, ему приказали все, кроме автомата, отдать австрийцу обратно. И он отдал. Даже открытки. Но только однографические. А порнографические себе оставил. И стал всем показывать. Мне тоже показывал. - И ты пошла пожаловалась? - презрительно смотрит на нее Михась. - Зачем? - встряхивает рыжими косичками Клавка. - Что я, кляузница? Нашлись люди, сообщили Казакову. И Казаков вчера вечером дал ему такую прочуханку... - А открытки куда? - Казаков их тут же велел уничтожить. А Митька будет теперь, ему приказано, две недели копать котлованы под землянки и всякое такое. - Все равно Митька бы сейчас скучал, - говорит Мамлота. - Нету тола, нету мин. Нету, значит, для него горячей работы. И мы сидим как цуцики. Ох, Михась, иди. Ты сейчас можешь всех выручить. - Так я же и так иду. За мной дело не станет. - Нет, ты минуточку погоди, - просит Клавка. И кричит девушке у костра: - Лида, давай! Он согласен. Повариха подносит алюминиевую миску, полную картошки и баранины. Клавка отрезает ломоть хлеба. - Не могу я, - страдальчески глотает сладкую слюну Михась. - Меня же человек ждет. - А ты знаешь, где этот человек? - Клавка оглядывается вокруг и показывает в туман: - Вот он под кустом сидит, твой человек. Лида ему тоже положила баранины. Михась садится на бревно, ест. И Клавка присаживается подле него. - Ну просто как супруга, - смотрит на них Мамлота. И, уже отойдя, смеется: - Вернешься, Михась, женим тебя на ней. Попрошу, чтобы Казаков отдал в приказе: так, мол, и так, вступили в законный брак. А после войны сами распишетесь в загсе. Михась ест и, косясь на Клавку, как бы оправдывается перед Мамлотой: - Я даже сам не знаю и удивляюсь - чего она ко мне вдруг... - Но она-то знает, - смеется Мамлота. И уходит, тяжело опираясь на костыль. А Клавка почему-то уже шепчет, хотя поблизости никого нет: - Ты не слушай глупости, Михась. Вот мой "вальтер". Я даю тебе его на счастье. Я сама, честное комсомольское, очень счастливая. - Она кладет ему в карман стеганки небольшой трофейный немецкий пистолет. - Да это же не "вальтер", - вынимает из кармана и разглядывает пистолет Михась. - "Вальтер" должен быть большой, почти как тэтэ... - А я тебе говорю - это "вальтер". Только маленький. Вроде как дамский, - настаивает Клавка. И удивленно поднимает брови: - Неужели ты еще не видал маленькие "вальтеры"? - Да видел я всякие... Дамский... Для чего это будет на войне - дамский? Клавка привстает с бревна, оправляет юбку, улыбается: - Но дамы же тоже бывают на войне. И пистолеты, понятно, могут быть дамские... Михась искоса и насмешливо взглядывает на Клавку: - Ты, выходит, тоже - дама? - Ну, не дама, - смеется Клавка, - но все-таки. А ты не разговаривай, Михась. Бери этот "вальтер". У меня другой есть. Бери. Я даю его тебе на счастье. У него полная обойма. Он как перышко легкий. И вообще - удобный во всяком случае. Ты его в любую минуту везде спрячешь. Если, понятно, тебя вдруг будут обыскивать. Там же, в Жухаловичах, на каждом шагу немцы. - Да нету там никаких немцев. - Михась снова вынимает из кармана Клавкин пистолет и кладет его рядом с нею на бревно. - Что я там, разве никогда не был, в Жухаловичах? - Там на каждом шагу немцы, - жарко шепчет Клавка. - Я там летом была. И меня там тоже на базаре вдруг начали обыскивать. Но я так спрятала этот "вальтер"... - Куда же ты его спрятала? - Не важно, - краснеет Клавка, краснеет, как вспыхивает. - Возьми, возьми, Михась. Михась ставит пустую миску на траву: - Не надо мне ничего, Клавка. И никакого пистолета... - Ну скажи: Клавочка. Все Клавка и Клавка. Скажи: Клавочка. Хочешь, я тебя поцелую? - Да иди ты, - теряется Михась. - Для чего это вдруг? - Грубый ты какой. А я почему-то всегда тебя жалею. И всегда тебя жду, когда ты на операции. И даже боюсь иногда, что ты не вернешься. Когда вы на той неделе ходили на Блатин подрывать эшелон, ставили какую-то новую мину, без шнурка, я, ты знаешь, три ночи не спала. Я еще тогда хотела тебя поцеловать, когда ты вернулся. Но ты... помнишь, я подошла к тебе, а ты даже не обратил никакого внимания. - А для чего я должен обращать? - Ну неужели ты ничего не понимаешь, не осознаешь? Неужели ты не чувствуешь, что где-то есть человек, который тебя... жалеет? - А для чего меня жалеть? Что я - инвалид какой-нибудь? - А разве только инвалидов жалеют? Но все равно я тебя поцелую... Клавка вдруг так сильно обняла, так крепко сдавила его шею, что ему стало душно и он не смог бы ее оторвать от себя. Она поцеловала его не в губы, а сперва в один глаз, потом в другой. - Это я целую тебя на память. Чтобы ты вспомнил меня, если тебе будет плохо. И если ты вспомнишь меня, ты не пропадешь нигде и никогда. Ни при каких обстоятельствах. - Ты что, ворожея? - спросил Михась. - Или просто - суеверная? - Я счастливая, - облизала пухлые губы Клавка. - Усваиваешь, я - счастливая? И я люблю тебя. И ты никогда нигде не пропадешь. Я ручаюсь... - А документы ты мне выдала, ты считаешь, хорошие? - Печать плохая, - вздохнула Клавка. - Но Константин Савельич правильно сказал - зажми ее вот так пальцем. Бородатый мужик, сидевший под кустом в отдалении, наелся. Михась видел, как он корочкой протер внутри миски и дожевывал эту корочку, солидно оглаживая бороду. Вот наконец мужик встал и пошел к костру, - должно быть, сдавать пустую миску Лиде. Михась слушал торопливую, взволнованную речь Клавки, не вникая во все слова. Напряженно ждал, когда бородатый направится от костра к лошади, белевшей за кустарником. Там за орешником, за липами, между дубов и ясеней, пролегла неширокая длинная просека, по которой и поедет сейчас Михась. Мужик сдал свою миску, попрощался с Лидой за руку и зашагал в сторону просеки. И Михась, застегнув ворот рубашки, вскинув на одно плечо лямку мешка, пошел за мужиком, стесненным голосом говоря Клавке на ходу: - Ты уж, пожалуйста, я тебя прошу, больше не иди за мной. Мне, понимаешь, просто неудобно. Все увидят. Нехорошо... - Ну и пусть увидят. - Нет, мне, знаешь, Клава, все-таки неудобно... И прибавил шагу, стараясь поскорее уйти от Клавки и освободиться от внезапного волнения, сообщенного этой рыженькой, с виду невзрачной девушкой, которую и в самом деле он раньше не очень замечал. На какое-то мгновение ему вдруг стало неясно, куда и зачем он сейчас идет. Только знал и чувствовал, что ему надо спешить. - Пашкевич, погоди! Погоди, Пашкевич! Михась оглянулся и с удивлением и даже с испугом увидел мелькавшую среди кустов - с той стороны, где землянки медсанбата, - белую, свежевыбритую и блестящую голову Казакова. Михась хотел было выпрямиться, взять руки по швам, но мешок соскользнул с плеча и упал. Михась наклонился, чтобы поднять его. А когда выпрямился, Казаков уже стоял рядом. Низкорослый живоглазый Казаков смотрел так пронзительно и строго, будто ему уже известно, чем только что занимался партизан Пашкевич Михась вон на той поляне. И усы Казакова, черные, неожиданные на бледном лице, казалось, недовольно топорщились. - Я сейчас еду в Жухаловичи, - в легком замешательстве произнес Михась. - Я знаю, - кивнул Казаков и расстегнул воротник кожаного пальто. Видимо, быстро шел и ему стало жарко. - Мне уже докладывал Мамлота. Это полезное дело. Но только вот что. Надо как-то уломать старика, чтобы он допустил еще двух-трех наших парней. Дело бы, разумеется, пошло быстрее. И насчет транспорта надо подумать. Ну сколько ты можешь один унести? Килограмм десять, от силы пятнадцать. - Нет, может, и двадцать, двадцать пять унесу. - Ну, это едва ли. Да и, разумеется, не надо попусту рисковать. Сколько всего он может выплавить? - Не знаю, врать не хочу. Думаю, если никто не помешает, полтонны сделает. Прошлый раз я насчитал у него пять могил. Но у него их, наверное, больше. - Огромное дело, - погладил себя Казаков по голому черепу. - Если он даже сделает двести - триста килограмм, мы ему пару овец подарим. И еще чего-нибудь из еды. Если он нуждается. - Он гордый. Он ничего не возьмет. - Все мы гордые, но кормиться надо, - пошевелил усами Казаков, будто изобразив улыбку. И чуть склонил голову, прислушиваясь. - Чуешь, как он опять пошел? И Михась услышал отдаленный стук колес по рельсам. - Осень, далеко слышно. - Душа болит, - неожиданно вздохнул постоянно суровый Казаков. - Почти неделю бездействуем. А его надо опять на рельсах бить. Разумеется, за тол мы ничего сейчас не пожалеем. Если надо, этот мужик, - кивнул Казаков в сторону просеки, - может прямо сюда все доставить. Попробуем, разумеется, в крайнем случае здесь выплавлять. Это золотой мужик, вполне надежный. Ты с ним сговорись. Он все, что хочешь, сделает. Смекалистый... Но, разумеется, без толку там куда не надо не лезь. Главное - разведай. Условься. Поставим дело. Пошлем людей, транспорт. Наладим ему питание, охрану, чтобы было, разумеется, с размахом. Иди. Желаю тебе. Казаков не пожал Михасю руку, не похлопал его по плечу. Все это не положено и ни к чему. Но когда Михась повернулся, пошел, Казаков вдруг сдернул с него теплую, ворсистую кепку и спросил почти сердито: - А этот гречневый блин зачем на голове носишь? Ведь не холодно. Неужели хочешь лысым стать? Многие знали, что не старый еще Казаков сильно переживает из-за своей лысины. Он убежден, что, если не носить кепку или шапку, если все время подставлять лысину дождю и ветру, холоду и солнцу, она в конце концов, сама защищая себя, покроется волосами. Так это или не так, но Казаков в это верил. И никто не смеялся. Если человек в этакой кутерьме заботится о волосах, стало быть, надеется сохранить голову. Михась спрятал кепку за пазуху. 3 Бородатый мужик долго и как-то напряженно молчал, пока они проезжали узкую, длинную, изгибистую просеку. И Михась молчал, сидя спиной к вознице и свесив ноги, как в воду, в сырой и мозглый туман, ползущий с ближайших болот. Он забыл, казалось, обо всем - и о Клавке, и о Мамлоте, и даже о разговоре с Казаковым. Думал только о том, что его ожидает впереди, в этих Жухаловичах, знакомых с детства и таких загадочно тревожных теперь. О Клавке неожиданно напомнил бородатый: - Девчонка рыженькая хорошая. Шустрая, как белка. Уцепилась - беда, нет спасения: "Дядечка, покушайте, пожалуйста". - "Да нет, говорю, не хочу. Дома покушаю. Не желаю, мол, объедать партизанов". А она одно что: "Покушайте да покушайте, хоть попробуйте маленько, какая баранина, отбитая у немцев". Ну, сел. Правильно, еда царская. Оторваться нельзя. Наелся, как дурак на именинах. Теперь можно доехать хоть до самого-самого. Хотя бы даже и до Берлина... Михасю были приятны слова о Клавке. Но задело упоминание о Берлине. Вернее, подозрительным показался оттенок и спокойствие, с каким мужик произнес "можно доехать". И Красная Армия и партизаны стремятся в Берлин, хотят дойти до Берлина, но именно дойти с боями, с грохотом, а не доехать. Доехать до Берлина могут те, кого сейчас насильно туда везут, или те, кто связал судьбу свою с Гитлером и кто считает теперь Берлин центром земли. И мечтает побывать там, в Берлине, где будто бы идет, невзирая на войну, веселая, сытая жизнь, если верить немецким газетам на русском языке. Михась не верит этим газетам. И никогда не поверит. И чтобы, как говорится, прощупать на всякий случай настроение мужика, спросил: - А может, нам, гражданин, лучше уж до Москвы доехать? - Нет, молодой человек, до Москвы нам сейчас далеко, - замотал головой возница. - Не прорваться. А Берлин - вон он. Все поезда туда идут... И эти слова не понравились Михасю. Телегу потряхивало на невидимых выбоинах и буераках. Наконец выехали на хорошо укатанный большак, глянцевито поблескивавший сквозь туман под нежарким осенним солнцем. - Да, партизаны, - опять заговорил бородатый, оглядываясь на предзимне потемневший лес. - Пятачок в лесу. Землянки. Костры. Вот тебе и все партизаны. Пятачок. Истинное слово - пятачок. А сшибить, изничтожить вас он все-таки почему-то не может, не смеет. Или занят очень на фронтах. Фронта-то какие. От моря и, можно сказать, до моря... Михась не откликнулся. Не хотел откликаться. Да и бородатый в задумчивости как бы разговаривал сам с собой, не особенно нуждаясь в собеседнике. Хорошо укатанный большак тянулся меж побуревших от времени заборов и загородок, мимо пожелтевших садов и неубранных картофельных полей, мимо амбаров, сарайчиков и полуразрушенных каменных и деревянных домов, то с вырванным бомбой углом, то срезанной снарядом крышей. Михась смотрел по сторонам. И удивляли его не развалины, не обгоревшие дома, не остовы спаленных домов - их было много, и глаз давно привык к ним, - а чудом уцелевшие здания и даже свежеотремонтированные: на стенах пятнами проступает непросохшая штукатурка, а окна посверкивают только что вставленными стеклами... Возле одного такого дома у крыльца стоял немецкий солдат без картуза и чистил щеткой, макая ее в большую банку с ваксой, должно быть, офицерский блестящий сапог, насадив его на руку по самое плечо. А рядом с солдатом хохотала, закидывая голову, хорошенькая наша девушка в пестром, с бантами на плечах переднике. Наверно, солдат ей рассказывал что-то смешное. Хохот девушки будто колол Михася в самое сердце. Он стиснул зубы и закрыл глаза. И открыл, когда уже миновали и этот дом с хохочущей возле крыльца девушкой и еще два таких же больших, недавно, видимо, отремонтированных дома. Навстречу двигалась повозка, запряженная парой разномастных лошадей. Управлял ими обыкновенный деревенский дядька, а позади у него на соломе спали два немецких солдата. Из повозки выглядывали автоматы. Как легко можно было бы переколотить этих немцев даже из тэтэ. И автоматы можно было бы забрать. Тихо на дороге. Никого не видать. Эх, жалко, пистолета нету! Впрочем, и с пистолетом Михась едва ли бы решился в такой момент на такую операцию. Не за этим послан... - Ведь что он теперь опять удумал? - услыхал Михась за своей спиной голос бородатого. - Он удумал опять ягдкоманды. Стало быть, надо понимать, по-русски - охотничьи команды. Набирает в них самых отборных своих солдат, вроде физкультурников. Добавляет к ним полицаев, тоже отборных сукиных сынов. И вот прочесывает таким способом леса, с пушками, с минометами. А толку - чуть. Партизаны как были, так и есть. И еще больше стало. В чем же дело? Не может он, стало быть, прочесать все наши леса? Не в силах? Ну вот вы, например, сидите на вашем пятачке. Не страшно вам, если он вас окружит? Эти вопросы уже были прямо обращены к Михасю. Не отвечать на них было бы не любезно. И Михась пожал плечами: - Кому страшно, а кому и не очень. Казаков правильно говорит: немцу должно быть страшнее, поскольку он на нашей земле. - Вот то-то и оно-то. Вот это-то до слез и обидно, молодой человек, что он - на нашей земле, - придержал лошадку бородатый и вынул из-за пазухи кисет. - А ведь как недавно еще выхвалялись мы перед всем светом во всех газетах и по радио, что, мол, ни одной пяди своей земли не отдадим. А отдали-то, вон гляди-ка, полдержавы. И ведь вам, молодым людям, в школах, наверно, тоже объясняли учителя, что все, мол, у нас в истинном порядке и красиво, как во сне: Ворошилов на лошадке и Буденнов - на коне. А что получилось? Где, допустим, сейчас Москва и где - мы? Гитлер даже, получается, от нас в настоящее время поближе... - Кому Гитлер поближе, тот пусть и целует его в это самое место, - сердито завозился Михась, подгребая под себя солому. И опять пожалел, что не взял пистолета. Мутный мужичонка везет его. И может завезти куда угодно с такими разговорами. И Казаков и Мамлота легко могли ошибиться в мужичонке. Были - и не раз - такие случаи, когда даже в отряде некоторые вели под шумок антисоветскую агитацию, а у начальства на глазах выдавали себя за патриотов. Кто он, кто его знает, откуда он взялся, этот мужик? И голос его почему-то кажется очень знакомым. Где-то Михась уже слышал такой голос. - Ты что, обижаешься вроде? - дохнул бородатый в его сторону махорочным дымком. - На меня разве обижаешься? Что я вроде неправду говорю? На это обижаешься? - Ничего я не обижаюсь, - взял в рот соломинку Михась. - Но это не наше с вами дело, гражданин, не нашего ума дело обсуждать, кто ближе, кто дальше. Не нашего это ума... - А это наше дело - воевать, когда мы остались здесь почти что одни? И армия наша отступила со всеми танками и пушками. Это разве наше дело - вот сейчас вот здесь воевать по доброй воле? Ты подумай, я на двух войнах отвоевался. У меня рука и хребет еще с той войны, с гражданской, как надо не разгибаются. А сейчас я вроде того что снова воюю - партизанов вот перевожу. Хотя и нахожусь официально у немцев на службе... Михась вдруг вспомнил, где он слышал этот голос. И бородатый, вглядевшись в Михася, почти заревел: - Погоди, погоди, да я же тебя знаю! Ты же Пашкевич Михасик... - И я вас знаю, Сазон Иваныч, - засмеялся Михась. - А я, может, секунду назад подумал - застрелишь. Ведь с вами, с партизанами, шутки плохие. Вы же, как черти, скорые. Ты подумай, как все получилось. Не только немцев, но еще и друг дружку опасаемся. Времена! Ну рассказывай подробно, где ж ты был? - Я много где побывал, Сазон Иваныч. Сазон Иванович взял одной рукой Михася за голову, повернул к себе: - Гляди-ка, какое дело, а? Живой! Удивительно! Бабы у нас, в Мухачах, еще в сорок первом, зимой, рассказывали. Будто видели тебя в Жухаловичах на базаре. На виселице. Будто висишь ты в розовой майке. И портки твои многие признавали. Ты гляди, что делается, а? А ты живой! Ну, значит, износу тебе теперь не будет, если тебя уже один раз схоронили. Значит, долго ты будешь жить. Это есть такая примета. Как же ты сумел скрыться-то тогда? Неужели тебя не поймали? - Не поймали, - выплюнул изжеванную соломинку Михась. - Ну теперь уже, стало быть, больше не поймают. Нет, шабаш! И скажи ты мне еще на милость, где же ты тогда гранату-то взял? - В сорок первом? Да их тогда сколько угодно было, и гранат, и винтовок. Я у румына за буханку хлеба две гранаты выменял. - У румына? Ты гляди, что делается, а? Им что, хлеба не хватало, румынам? - Наверно, не хватало. Хворый был такой румынский солдат, весь в чирьях... - Ты гляди, что делается? - хлопал в ладоши Сазон Иванович, одним локтем прижимая вожжи. - Ты разнес им тогда всю столовую. Тринадцать, что ли, солдат убило и покалечило. И двух офицеров. Был разговор, что ты ее в окошко кинул. Кто хоть тебя научил-то, как ее кидать? Румын же? - Зачем? Раненые красноармейцы показали. Помните, их за колючую проволоку согнали в Мухачах? Мы еще им хлеб передавали и картошки... - Помню, помню, как же, - закивал Сазон Иванович. - Но ты мне еще скажи, неужели меня признать нельзя? Ну, я мог тебя не признать, это понятно. Ты в сорок первом еще хлопчиком, пацаненком бегал вот этаким. А я-то ведь уже известный был в своем районе. - Бороды у вас не было, Сазон Иваныч. А сейчас - вы только не обижайтесь - вы чуток даже на этого... на попа смахиваете. Или на странника какого. - Вот это и дорого, - многозначительно усмехнулся Сазон Иванович. 4 Телега загремела по бревнам широкого моста, переброшенного через тихую полноводную реку в лесистых берегах. - Мост-то этот был железный, - показал кнутом Сазон Иванович. - Под самую войну делали. А потом раза три взрывали. Как бы не ваших рук... - Нет, это не мы. Казаков же, вы знаете, здесь недавно. - Все равно потом делать-то нам, наверно, придется. Или, как думаешь, пленных немцев заставим? Мост после войны должен быть обратно железный. Ажурный, как был. - Видно будет потом, - сплюнул в реку Михась. - А пока и дальше взрывать будем, если надо. Много уж чего мы взорвали. В разных местах. - Значит, ты не только здесь находился? - Я, Сазон Иваныч, много где побыл. С сорок первого. В трех - ну да, в трех - отрядах. Два отряда немцы разбили почти что до корня. В одном осталось нас только двое, в другом - четверо. Всю нашу Белоруссию облазил, все ее леса. Посмотрел, какая она - разнообразная. И в городах во многих побывал. Мы даже город Слуцк брали. Командовал нами тогда - может, вы слышали - Дунаев. Ох и давали мы там немцам жизни! Всю охрану уничтожили. Выпустили из лагеря всех наших военнопленных. Забрали в банке золото, серебро награбленное. Все отправили в Москву - на оборону. Интересная была операция. - Ты гляди что! - опять восхитился Сазон Иванович. - И сам, я смотрю на тебя, как вырос. Узнать нельзя! Плечи какие! Мужик, просто мужик! И размордел как хорошо! - Ведь все на свежем воздухе, Сазон Иваныч. Сосна, ель. Или вот, как здесь, дубы, липа, орешник. И опять березы. Все это, говорят, полезно для здоровья. Укрепляет. - Укрепляет, - задумчиво согласился Сазон Иванович. - Да-а... Это верно, что укрепляет... А лет-то тебе теперь сколько? - В сентябре вот недавно исполнилось уже шестнадцать. Семнадцатый пошел... - Ты гляди что, - округлил глаза Сазон Иванович. - Шестнадцать. Это же, если б не погубили твою мамашу, она могла бы тебе сейчас день рождения справить. Пирог хотя бы с клюквенным вареньем спекла. И паспорт тебе бы выдали, как у нас полагается. Как было заведено... в советское время... Михась достал из-за пазухи две бумажки. - Паспорт мне, Сазон Иваныч, уже выдали. Немецкий. Вот смотрите. Печать только, по-моему, дерьмо. Сазон Иванович переложил в одну руку вожжи, вынул из внутреннего кармана очки, надел. - Н-да. Документ весь правильный. И этот, и этот. А печать хвалить не за что. С такой печатью лучше и не показываться. Ах ты, жалко, раньше разговору не было! Я бы тебе мог и печать хорошую поставить, и документы даже лучше этих выправить. У меня же в Залютьеве вся управа в руках. И зондер знакомый. Пьяница. Карл Гроскопф. Значит, Большая голова. Ах как жалко! Может, заедем в Залютьево? Хоть это большой крюк. А мы, считай, почти что доехали. Вот сейчас Сачки, потом Синюрино, а там сразу и Жухаловичи. Что же делать? Нет, с такой печатью ни ходить, ни ездить... - Ведь говорил им, - вздохнул Михась. - Лопухи! Лопухи и бюрократы! И Клавка - дурочка, припадочная. Говорит, зажимай пальцем... - Ну ничего. Что-нибудь придумаем, - натянул вожжи Сазон Иванович, въезжая в Сачки, в большую деревню или в маленький городок, на замощенную булыжником, видимо главную улицу, некогда, должно быть, обставленную двухэтажными, то кирпичными, то деревянными, домами, а теперь во множестве разваленными, обгорелыми, обсыпанными известковой пылью. И все-таки кое-где среди руин и пожарищ возвышались целые дома. Михась и Сазон Иванович еще издали увидали выглядывающий из-за пожелтевших и наполовину облетевших кленов и лип аккуратный свежеокрашенный в голубой и белый цвет домик с застекленной верандой и услышали удивительно нежную, грустную музыку. Музыка, пока они подъезжали, все усиливалась и щемяще брала за сердце, напоминая о чем-то давнем, милом, полузабытом, похожем на праздник. Наконец подъехав, поравнявшись с домиком, они разглядели на веранде у широко распахнутых стеклянных дверей пожилого, полного, рыжеватого с лысиной мужчину в желто-малиновой с кистями куртке и в форменных немецких военных брюках. Поставив ногу в лакированном сапоге на стул, он самозабвенно играл на скрипке, сердито придавив ее, хрупкую, тяжелым подбородком. Чтобы не греметь телегой возле домика, не мешать скрипачу и не вызвать его неудовольствия, Сазон Иванович чуть придержал лошадку. И только миновав домик, подстегнул ее вожжами: хорошо бы поскорее проехать Сачки, где разве знаешь, что может случиться. Белая лошадка рысью пробежала почти всю главную улицу. И уже в конце ее вдруг шарахнулась так, что седоки едва удержались в телеге. Углом глаза Михась уловил, содрогнувшись, чьи-то голые ноги, мелькнувшие над ним, и что-то черное с белым. Уж потом они разглядели на высокой, поставленной, наверно, еще до войны в честь Первого мая арке трех повешенных: мужчину, босого, в трусах, и двух женщин в нижних сорочках. На черном полотне, протянутом через арку, белыми печатными буквами написано: "МЫ ВОРОВАЛИ ВЗРЫВЧАТКУ, ЧТОБЫ ПОДРЫВАТЬ НЕМЕЦКИЕ ПОЕЗДА. НИКОМУ НЕ СОВЕТУЕМ ДЕЛАТЬ ЭТО". - Где же они ее воровали? - вслух подумал Михась. И, заметив, что над его башмаком размоталась обмотка, стал поспешно и очень сосредоточенно заматывать ее. Сазон Иванович слез с телеги, ласково похлопал все еще дрожавшую лошадку под гривой, потом провел ее под уздцы мимо арки. И, снова запрыгнув в телегу, тронул вожжи: - А? Ты гляди, что делает! И опять же с удовольствием на скрипках играет. Михась молчал. - А ты что притих, присмирел? - повернул к нему тронутое синеватой бледностью лицо Сазон Иванович, когда они проехали Сачки. - Задумался разве? Или испугался? - А вы, Сазон Иваныч, как себя чувствуете? Не боитесь? - Ну как не бояться? Мы же, слава богу, живые. А живой всегда чего-нибудь боится. Вот возьми меня. Я нахожусь, можно сказать, между двух огней. Меня рано или поздно все равно обязаны повесить или же застрелить, то ли немцы, то ли свои же партизаны. - Партизанам-то для чего вас вешать? Напротив, Казаков, вы знаете, как про вас сказал? Это золотой мужик, он сказал, вполне надежный. - Казаков, он, конечно, самостоятельный мужчина, - усмехнулся Сазон Иванович. - Мы уже с ним во второй раз ведем дела. Казаков, конечно, меня в обиду не даст. Но сейчас же с севера к нашему району подошел Лазученков. У него партизанский отряд как бы не побольше вашего. Он в Якушеве, говорят, весь немецкий гарнизон в одну ночь раскрошил. А там гарнизон был громадный. Не меньше двух рот стояло, не считая полицаев. И вот теперь Лазученкова хлопцы - почти что ночи не проходит - ко мне стучатся: "Дай бульбы, дай картошечков". Немцы днем донимают. А эти хлопцы ночью стучатся. И вот кому откажешь, тот тебя и повесит запросто. Канашевич Макар Макарыч был до меня поставлен немцами на должность. И немцы же его повесили. А за что? За то, что двум богам служил. И партизанам и немцам. А какой ведь был превосходительный мужчина. Помнишь Канашевича? - Ну как же, я учился у него. - И вот повесили. - Сазон Иванович снова вынул кисет. Михась заметил, что руки у него трясутся. - Давайте я вам заверну. - Заверни. Михась оторвал клочок от тонкого листа немецкой газеты, насыпал в него махорки и ловко, со знанием дела, свернул самокрутку. - Сам-то не куришь? - Курил, - сознался Михась. - Еще когда в деревне жил - курил. Тайно от матери. Баловался. И тут у Казакова в отряде тоже. Но летом он собрал нас, человек десять курильщиков, и приказал прекратить. Говорит, взрослые и то не могут бросить эту привычку, а тут еще молокососы взялись туберкулез себе наживать. "Если, говорит, захвораете, кого вы обрадуете? Только Гитлера". Ну я тут же отвык. Их с громыханием и дребезгом обогнал грузовой автомобиль, крытый брезентом. Из-под брезента, развевавшегося от быстрой езды, высовывались ящики с черными немецкими буквами. Михась хотел разобрать буквы, угадать, что в ящиках. Не удалось. - А грузовик-то, ты заметил, наш, - мотнул бородой Сазон Иванович. - Наша трехтонка. - И верно, - огорчился Михась. - Много они все-таки нашего нахапали. - И хвалят. Грузовики, вот эти наши трехтонки, немцы особенно хвалят, - затянулся Сазон Иванович и огладил бороду, выпустив в нее пахучий дым. - Говорят вроде того, будто не думали, что у русских есть такие машины. Мечтали, наверно, в том духе, что мы по-старинному еще лаптем щи хлебаем... Вдоль дороги на обочинах валялись железные бочки. Из некоторых медленно вытекала на солнце густая черная жидкость. - Битум, - издали угадал Сазон Иванович. - Ты гляди что! Дорогу опять чинят. Стало быть, рассчитывают еще надолго задержаться у нас. И зятьки гляди как стараются. - Где зятьки? - Разве не видишь, кто работает, - кивнул Сазон Иванович на здоровых парней, долбивших дорогу ломами и кайлами. - Это же все бывшие окруженцы. Из одного немецкого окружения вышли и в другое, в бабье окружение, попали. Угрелись на деревенских харчах, в зятья устроились. И горя мало. Пусть там, мол, кто-то воюет. А вы, партизаны, их не тревожите. Это же резерв. - Кто? - Резерв, говорю. Или Власов их к рукам приберет, или немцы в Германию отвезут, снаряды делать. А по-настоящему-то, по-хорошему - это вы должны, партизаны их в леса увести. Они же воевать обязаны. - Это не простое дело, - сказал Михась, вдруг почувствовав себя обязанным объяснить, почему вот эти бывшие наши солдаты тут работают на немцев. - Мы, конечно, ведем среди зятьков разные беседы. Кое-кого выводим к себе. Вот я, например, сейчас вам расскажу про одного бывшего зятька, про Лаврушку. Это такой замечательный, оказывается, человек. Просто я даже не знаю, какой это замечательный... - Дядя, дай закурить! - закричал молодой парень, бросив лом, и почти подбежал к телеге, когда телега уже съезжала с развороченной дороги, чтобы обогнуть ее полем. - Или докурить дай! - Вот я дам тебе сейчас кнутом по заднице, - весело погрозил Сазон Иванович. - Попроси у немца. Вон он курит. На взгорье на солнцепеке действительно сидел с дымящейся сигаретой немецкий конвоир, зажав в коленях автомат. - Цурюк, - заревел он, увидев еще двух парней, бегущих к телеге. - Цурюк! - У немца не забалуешь, - засмеялся Сазон Иванович. - Это не при Советской власти. Немец - ведь он чуть что - сразу же даст прикурить. Нет, у него не забалуешь. Цурюк. Похоже было, что Сазона Ивановича даже веселила сейчас эта простая мысль, что "у немца не забалуешь". Он как будто даже радовался, что немец так строг и беспощаден. Сазон Иванович курил и смеялся, оглядываясь на парией, чинивших дорогу. Докурив, хозяйственно заплевал окурок и снова стал серьезным, даже хмурым. А у Михася вдруг пропало, желание рассказывать про Лаврушку. Михась тоже почему-то нахмурился. Объезд растянулся чуть ли не на километр. Ехать пришлось через поле по старой сухой задубевшей колее среди скошенной ржи. - Отец-то у тебя в армии, на фронте? - как бы спросил и как бы сам же и ответил Сазон Иванович. - Ничего не слыхать? Да и как услышишь-то? А может, уже и в плену. Много он наших в плен побрал... - Едва ли. - Что - едва ли? - Едва ли мой отец в плен согласится пойти. Сазон Иванович засмеялся: - Да, милый ты мой, разве кто на это согласие спрашивает? Могли ранить тяжело, вот тебе, пожалуйста, - и в плену. От этого зарекаться нельзя... А Шурка ваша где? Ведь она училась где-то, в Ленинграде, что ли? На немку она вроде училась или английскому языку? - Не знаю, где она теперь, - еще больше нахмурился Михась. - Ну да, откуда же ты можешь узнать, - согласился Сазон Иванович. - После войны только все узнаем: кто есть налицо, кого не хватает... Телега надсадно скрипела, размалывая колесами давно засохшую грязь. И все-таки сквозь этот скрип Сазон Иванович уловил тонкий, еле слышный писк. - Никак, перепела свистят, - удивленно повел он ухом. - Ну да, перепела. Не ко времени как будто. Ненормально... Поглядел на небо - синее, светлое, в белых облаках. Вздохнул: - А дождя все нет. Сухо. Сухая земля. Если озими вот в таком виде, сухие, уйдут под снег, будет очень нехорошо. И хотя нам хлеб этот, может, и не придется кушать на будущий год, может, мы и сами-то еще на будущий год не останемся, а все равно жалко. Живой думает о живом. И о живом печется... Сазон Иванович опять как бы разговаривал сам с собой, как бы думал вслух. А Михась молчал, насупясь. Все это время, с начала войны, он редко вспоминал о доме, о матери, об отце, о сестрах - Шурке и Антонине. По ночам только в полусне воспоминания иногда тревожили его. А сейчас Сазон Иванович вдруг нечаянно разворошил что-то горестное в душе. От реки пахнуло ветерком - прохладным, даже холодноватым, предзимним. - Ты чего шапку-то не носишь? - взглянул Сазон Иванович на белобрысую голову Михася. - Нету, что ли, шапки? "Казаков не велит носить", - хотел сказать Михась, но не сказал. Надел кепку, вынув ее из-за пазухи. 5 Поле осталось в стороне. Они опять выехали на дорогу, уже отремонтированную на этом участке, - гладкую, укатанную. - И народ вот этак же укатывают, - кивнул Сазон Иванович на тяжелый чугунный каток, стоявший на обочине. - Ведь у него какой сейчас порядок? Ежели военнопленный сделает чего-нибудь не так, он его расстреливает. Это считается вроде как военная почесть. А вот таких, как мы, то есть, как говорится, гражданских, он, в случае чего, запросто вешает на виселице. Такой у него порядок. По радио из Москвы - я сам тайно слышал - было сказано: "Создавайте ему невыносимые условия". Будто это вроде приказа, такие слова. Но палка-то, к сожалению, о двух концах. Условия-то получаются невыносимые для всех - и не только для немца, но и для нас, грешных, кои тут с ним проживают. Вынуждены, одним словом, проживать. Вдруг вот он сейчас меня вздернет. А? Михась живо представил себе, как вздергивают Сазона Ивановича, как висит он на перекладине, закатив глаза, вскинув коричневую, длинную, просвеченную сединой бороду. Легкий холодок пробежал по спине Михася, и что-то защемило внизу живота. - Нервы у вас, Сазон Иванович, подорваны, - заставил себя усмехнуться Михась. - Это от нервов вы все говорите. Только от нервов... - Нервы у меня, дорогой мои, не хуже, наверно, чем у кого-либо, - сурово пошевелил скулами Сазон Иванович. - Но дело сейчас не в этом... А в чем - Сазон Иванович так и не сказал, не успел сказать. У железнодорожного переезда, посредине дороги стояли два немца - офицер и солдат. Офицер поднял руку, солдат взял на изготовку, придавив к животу автомат. - Опять ловят кого-то, - сообразил Сазон Иванович. - Где-то кто-то чего-то такое сотворил... - Документ, - подошел к телеге офицер. - Затчем, куда, откуда? - произнес он с необыкновенной отчетливостью русские слова. - Битте, - сказал Сазон Иванович и медленно стал вытаскивать из-за пазухи бумажник. А Михась, чтобы унять вдруг охватившую его нервную дрожь, вцепился обеими руками в перекладину телеги и так сидел, удивляясь и даже возмущаясь спокойствием и неторопливостью, с какими Сазон Иванович вынимал из бумажника аусвайс. - Вот, ваше превосходительство, господин офицер, мой документик. Пожалуйста, битте шейн. Офицер посмотрел документ, потом снова взглянул на Сазона Ивановича, должно быть сверяя фотографию на документе с подлинником. - А это мой племенник, - кивнул на Михася Сазон Иванович. - Везу вот на свадьбу в Жухаловичи. Женить пора. Не желаете ли, господа, по нашему дикому русскому обычаю выпить за здоровье молодых? - Из соломы в передке телеги высвободил горлышко большой бутыли. - Ведь молодежь - она ни с чем не считается. Война не война, а жениться надо. - Имеет невест? - насмешливо посмотрел на Михася офицер. - Ну конечно, не на козе же ему жениться. Имеет невесту из хорошего дома. Дочь священника. После свадьбы предполагают поехать в Берлин или же в какой-нибудь другой немецкий город, чтобы поработать, так сказать, на пользу, на победу великой Германии - нашей, так сказать, освободительницы... "И чего буровит, чего буровит", - с тоской и нетерпением думал Михась, все крепче сжимая вспотевшими руками перекладину телеги. А Сазон Иванович говорил и говорил что-то уж совсем нелепое, как казалось Михасю, пересыпал свою речь немецкими словами и перетирал между тем полотенцем два граненых стаканчика, вынутых из соломы. - Милости просим, - протянул он немцу стаканчик. - Не побрезгуйте нашей некультурностью. Это называется, по-нашему, вишневка, а по-вашему - кирш и еще как-то. Своего, так сказать, завода. Для свадьбы специально приготовлена. Немец, улыбаясь, взял пустой стаканчик. Подставил под горлышко бутыли, наклоненной Сазоном Ивановичем. Подержал, пока стаканчик наполнился темно-красной жидкостью. Но пить не стал, протянул хозяину: - Сам, сам. Битте. - Ага, понятно, - принял стаканчик Сазон Иванович и, не возражая, выплеснул его в свой обросший дремучим волосом рот. - За ваше здоровье, ваше превосходительство. Офицер выпил после Сазона Ивановича из другого стаканчика и закусил кусочком сала, тоже после того, как сала отведал хозяин. - Данке, - сказал офицер и резко разрубил воздух кожаной перчаткой: можешь, мол, ехать. - Видал, как он проверил на мне, как на собаке, что выпивка и закуска не отравленные? - спросил Сазон Иванович, когда они отъехали. - Культурность! Ничего не скажешь. Выпил, закусил и даже документы у тебя не проверил. - А солдат только облизался, - заметил Михась. - Ну это уж такое солдатское дело. Во всех державах. Только облизываться. - А для чего, Сазон Иванович, вы вишневку с собой везете? - Вот для этого и вожу. Если б не вишневка да не мой разговор, он, пожалуй бы, ссадил тебя сейчас с телеги с твоим аусвайсом и - в комендатуру. А там - разбирайся. Глядишь - и ножки уже болтаются, а головушка - в петле. Разговоришься... - Ну уж вы начали и - поповскую дочь для чего-то приплели, и великую Германию. - Глупо, что ли, считаешь? Значит, еще совсем молодой. Не понимаешь. А глупость другой раз всего сильнее за сердце берет. И лесть. Лестью можно тигра уничтожить. Уж на что есть люди высокого положения, словно каменно-железные, неприступные, а и то... - Стой, стой! Стой, твою... Михась похолодел, услышав злобную ругань. Из-под моста появились, вылезли три полицая с повязками на рукавах и - с винтовками наперевес - побежали за телегой. - Стой! Не слышишь, бандит? - кричал долговязый, бегущий впереди полицай в черном матросском бушлате, в широких синих галифе и в желтых сапогах. - Я тебя сейчас подыму за уши, покажу Москву... Михась понял, что на этот раз вишневка и разговор едва ли выручат. Легче обхитрить немца, чем полицая, который хочет выслужиться перед немцем. Нет на свете людей беспощаднее холуев. Сазон Иванович остановил лошадку. И тут произошло неожиданное для Михася. - Ты кого, паразит, называешь бандитом? - спросил Сазон Иванович долговязого. - Что, с утра уже залил зрение? Вот я Фогелю расскажу про ваши дела. Ты куда лошадей дел из Ермаковичей? - Да что вы, господь с вами, господин Кулик, - опешил полицай и закинул винтовку на ремне вниз дулом за плечо. - Лошадей из Ермаковичей перегнали в Шагомль еще когда, по распоряжению господина Климовича. А я обознался. Здравствуйте... - Здравствуй, нос красный, - все еще сердясь, усмехнулся Сазон Иванович. - Что это вы там, под мостом, засели? - Ищем одно дело. Есть сведения, - замялся полицай. - Закурить не угостите? - Чего ищете-то? - Нынешней ночью - вы не слыхали? - в Ермаковичах завод на воздух взлетел. Шпалы железнодорожные который делал. Большой пожар. - Меньше пили бы полицианты, никаких бы пожаров не было, - разобрал вожжи Сазон Иванович. - А то вот вы только пьете да мухлюете, а московские агенты действуют: взрывают да палят. Вот так все и идет. Ну ты, Захаровна! - прикрикнул он на лошадку и легонько огрел кнутом. - А я думал, вы и этих угостите вишневкой, - улыбнулся Михась, когда лошадка с галопа снова перешла на рысь. - Вишневка мне самому для дела нужна, - получше прикрыл соломой бутыль Сазон Иванович. - Она мне вроде лекарства. По моему положению, если не выпивать, никакой нервной системы не хватит. Ты гляди как. От населения мне - позор: немецкий, мол, подхалим и прочее такое. Погоди, мол, если Красная Армия возвернется, мы до тебя доберемся. От партизанов незнакомых - постоянная угроза. Не дам бульбы, картошечков или еще чего, значит, вот против тебя автомат - и очень скорое дело. От немцев - то же самое. Или вот, как мы видели, петля на шею. А выпьешь - как-то все в иной окраске получается. Правильно? - Не знаю, - покачал головой Михась. И задумался. - Уж тогда, может быть, вам прямо к партизанам податься?.. - Милый ты мой человек, - вдруг горестно засмеялся Сазон Иванович, - да в партизаны я хоть завтра с дорогой бы душой подался. Чего мне терять? Мои сыновья - все трое - в Красной Армии. Старуха моя еще под войну в Саратов к дочери отъехала. Внучат нянчить. Путался я тут, откровенно говоря, с одной бабенкой в прошлом году. Одним словом, имел неосторожность спутаться. И бабенка была - беда какая въедливая... "Вроде Клавки", - быстро прикинул про себя Михась. И мгновенно испытал двойное удовольствие - и от мимолетного воспоминания о Клавке и от того, что Сазон Иванович беседует с ним не как с пацаненком, а доверительно, как со взрослым мужчиной, которому уже известны все тонкости. - Ну ты, очень нервная! - прикрикнул опять Сазон Иванович на лошадку, заметив, как опасливо она косится на кем-то брошенный на дорогу ветвистый куст. - И ведь что она задумала? Она, эта Ганнуля, задумала вдруг расписаться со мной. То есть полностью оформиться как моя супруга. А как же я могу это позволить при живой-то законной жене? Бабенку пришлось отпустить. Она за одного вдовца официально вышла замуж. И вот теперь гляди. Немцы ожидают от меня верной службы - стало быть, подлости. Партизаны же, напротив, требуют, чтобы я подлости не делал. И душа и совесть моя этого не позволят. Значит, как же я могу долго продержаться на своем немецком посту? - Да, - опять покачал головой Михась. И снова спросил: - А может, правда, вам лучше в партизаны пойти? - Да я же говорю и повторяю - я с полным удовольствием, хоть завтра. Но Казаков одно лишь утверждает: "Погоди! Погоди, говорит, еще хоть с полгода. Ты нам больше нужен у немцев, чем у партизан". Видишь, какое дело. И он сам, Казаков, иногда разной хитростью поддерживает-меня на моей немецкой должности, о чем можно рассказать разве что после войны. Если я, конечно, сохранюсь, во что уж не сильно верю... - Это плохо, - вздохнул Михась. - Что плохо? - Ну, что вы не верите. - Да верю я, дорогой, во все верю, - задергал вожжами Сазон Иванович. - И немцы ведь верят, что я их верный слуга... Перед самой войной, если ты хочешь знать, время прошлое, брата моего родного, Степана, в Сибири невинно сгубили. А брат у меня был лучше меня - партийный, настоящий, с юных лет коммунист. И по профессии - военный врач. Вот немцы все учитывают и считают, что из-за брата я должен быть теперь лютый враг Советской власти... Издали послышался визг пилы. Но пильщиков не было видно. Их увидел Михась, когда телега поравнялась с развалинами элеватора. Здесь за развалинами стояли высокие козлы, на которых поместилось толстое бревно. Один мужик - наверху, на козлах, другой - внизу, у горы опилок, шаркали продольной пилой. Нарезали доски. А возле них ходил обсыпанный по плечам опилками худой старик в мятой шляпе. - Тараничев, - поглядел на него Сазон Иванович. И приподнял картуз: - Доброго здоровья, Федор Федорыч. Бог помощь... И старик махнул шляпой, поздоровался. - Богатый был при нэпе мужчина, - объяснил Сазон Иванович, когда они проехали. - Десять лет, наверно, в лагерях где-то пробыл. И вот при немцах вдруг объявился. Дом строит. Женился тут на днях на старости лет на молодой красноармейке. Значит, тоже на что-то рассчитывает, располагает... Все это, однако, мало интересовало сейчас Михася. Его поразили слова Сазона Ивановича о брате. И он только об этом думал. Наконец решился спросить: - Кто же погубил вашего брата? - Да разве одного моего брата... И вот немцы сейчас пишут об этом в своих газетках, колют нам глаза: глядите, мол... - Немцы нам - враги, - сердито прищурился Михась. - Неужели мы будем слушать фашистов и читать их газетки? - Но ведь люди-то наши читают, - вынул из передка телеги клочок газеты Сазон Иванович. - И эти газетки действуют против нас. Огорчают наш народ. И мешают нам воевать, поскольку люди наши не все соображают, где правда, а где вранье. Нет, Михась, подрастешь, тогда сам, если будет, конечно, возможность, разберешься. Не стану тебе головушку забивать... Сазон Иванович придержал лошадку, засунул под себя вожжи, разгреб солому, достал бутыль и прямо из горлышка отхлебнул вишневки. - Крепкая, - поморщился. - Тебе не предлагаю. Не надо тебе привыкать, если ты еще не научился. И по важному делу едешь. А мне - ничего... - Вы тоже в конце концов сопьетесь, - посмотрел Михась в посоловевшие глаза Сазона Ивановича. - И война кончится, и наша победа будет, а вы вдруг сопьетесь. - Сопьюсь, - вытер бороду обеими ладонями Сазон Иванович. - Очень просто может случиться, что и сопьюсь. Но сперва дело сделаем... Так ты что, стало быть, завтра обратно поедешь? За тобой заехать куда или как? Ты скажи мне сейчас, чтобы я знал заранее... - Нет, я, наверно, завтра еще не управлюсь. Думаю, послезавтра. - Тогда так, - поднял бурый, прокопченный в куреве палец Сазон Иванович, сосредоточивая внимание. - Если тебе будет нужна лошадь, ищи меня на мельнице каждый день в два часа. Или тоже каждый день на базаре, где были скобяные ряды. В девять часов утра. Домой ко мне не являйся... Что будем перевозить? - Мыло, - чуть помедлив, ответил Михась. - Мыло? - удивился Сазон Иванович. Потом хлопнул Михася по плечу и засмеялся: - Молодец! И правильно - это походит на мыло. В сорок первом году многие бабы у нас находили эту вещь в лесах и думали, что мыло. Пробовали стирать, но пены не получается... Михась смутился и даже покраснел. Был уверен, что Сазон Иванович не знает, за чем он едет. Неужели ему это сам Казаков сказал? Очень странно... Уже видно было в легкой дымке водонапорную башню в Жухаловичах. В сорок первом году ее разбило снарядом. А недавно немцы восстановили. По обеим сторонам улицы Дзержинского лежали развалины. У развалин бывшего Дома просвещения имени Янки Купалы дорогу перешла черная фигура в длинной поповской рясе. - Тьфу, - гневливо сплюнул через левое плечо Сазон Иванович, чуть не угодив в Михася. - По прежним временам - плохая примета. Дело может испортить. Поп обернулся и поздоровался. И Сазон Иванович почтительно приподнял картуз. - Махолкич Демид. Бывший счетовод из Заготсырья, - сообщил он Михасю. - Ты смотри, как вся жизнь кувырком пошла. Счетовод в попы подался. Ну ничего. Все-таки он не очень еще настоящий поп. Может, примета и не оправдается. Так что же, Михась, кругом тебя везти или здесь сойдешь? - остановил лошаденку у развалин здания бывшего горсовета. - Тебе на Коровинскую? - Да я сам еще не знаю, - опять смутился Михась. - Я, пожалуй, правда здесь сойду. - Чего не знаешь? - усмехнулся Сазон Иванович. - Куда тебе идти, не знаешь? - Нет, я знаю, - густо покраснел Михась. - Но я только еще не сообразил. Может, я правда через кладбище пойду. - Чего ты не сообразил? - пристально и насмешливо посмотрел на него Сазон Иванович. - Не сообразил, можно ли мне верить, раз я у немцев служу? Я с тобой, вот гляди, откровенный до пупа, а ты - темнишь. Ты же к Бугрееву идешь, к Василию Егорычу Бугрееву. Правильно я говорю? - Ну, допустим... - Эх, - вздохнул Сазон Иванович. - Ты гляди что. Все советские, свои - на своей земле. А друг дружку опасаемся. И правильно! Не опасаться сейчас нельзя. Ладно! Значит, с послезавтрего жду, где сказал. Будь здоров! Или... хотя минутку погоди! Я тебе не велел домой ко мне являться. Это - учти - днем. Но ежели что случится очень срочное, нужен буду, приходи ночью в любое время. Я ведь не там теперь живу, где раньше, не в Мухачах. Я здесь, в Жухаловичах, живу - Сенная, девять. Во дворе у меня собака. Очень строгая! Во двор не заходи. Стучи мне в крайнее окно слева. У меня у окошка кровать. Тихонько стучи, чтобы не поднять собаку. Чтобы лишнего лаю не было. Ну опять - до свиданья. Привет. Будь здоровый. Через кладбище тебе тут будет ближе... 6 Через кладбище Михась никогда не ходил. Он боялся кладбища. И даже во время войны, навещая Василия Егоровича Бугреева, он выбирал не ближний, сравнительно безопасный путь, а, напротив, дальний - через плотинку, через Почтовую. Чаще же он пробирался к Бугрееву со стороны леса, где когда-то был артиллерийский склад. Он и сейчас охотно обогнул бы кладбищенскую гору. Но на Почтовой наверняка у него стали бы проверять документы. Тем более на пруду, на плотинке, в бывшей школе, теперь ортскомендатура и рядом - полиция. Нет уж - лучше без нужды не рисковать. Михась недолго постоял у какой-то белой, с выщербленной штукатуркой стены, посмотрел, как отъезжает Сазон Иванович, помахал ему кепкой и, усилием воли что-то решительно сжав в себе, вошел в широко распахнутые ворота. В последнее время он немало повидал - и, конечно, не только повидал - покойников. Но между теми покойниками, на поле боя, и этими, на кладбище, кто понимает, - громадная разница. Легкий зыбкий ветерок, все усиливаясь, обрывает последние листья с дубов и ясеней, широко разветвившихся над могилами, над крестами и памятниками. И опавшая листва шуршит под ногами, издавая горький запах - запах вина и тлена, грибов и непроточной, плесневелой воды. Тоненько позвякивают и скрипят под ветром жестяные венки, обернутые длинными лентами, на которых уже слиняли, смытые дождями, скорбные слова. Михась идет, стараясь без надобности не оглядываться, стараясь не читать надписи на памятниках и на дощечках под крестами, стараясь не вглядываться в фотографии усопших, вставленные кое-где в фарфоровые медальоны. Хочет скорее пересечь поселение мертвых, эту пологую гору, иссеченную множеством узких тропинок. На вершине горы заканчивается одно кладбище и через дорогу начинается другое - еврейское. Михась неправду тогда сказал Мамлоте, будто бы уже ходил по еврейскому кладбищу. Нет, он никогда не бывал здесь. И кладбище это удивляет его необыкновенной пустынностью. На открытом пространстве, на голой глинистой почве, кое-где поросшей чахлой травой, в беспорядке расставлены, как разбросаны, бурые и черные камни памятников, то квадратных, то закругленных, и на них - непонятные надписи. И другие камни - только очень большие, - разбросаны дальше, под горой и по всей местности. Это так страшно выглядят отсюда, издали, каменные полуразрушенные дома Жухаловичей. Михась, однако, безошибочно узнает со склона горы среди развалин и двухэтажный Дворец труда железнодорожников (он здесь был с отцом на вечере строителей), и церковь Воздвиженья (бабушка тайно от родителей водила его сюда, когда он был еще маленьким), и кинотеатр "Октябрь" (он много раз бывал там с сестрами), и Пироговскую больницу (ему там, маленькому, лечили уши), и ресторан "Буг" (тетка его, тетя Луша, работала в ресторане судомойкой, он когда-то обедал у нее на кухне, ел котлеты с тонко нарезанной картошкой и компот в стакане). Это был веселый, полный разных удовольствий городок. Михась любил с деревенскими ребятами пошататься по его улицам. А теперь городок выглядит мертвым. Нет, не совсем мертвым. За бывшим рестораном "Буг" можно разглядеть людей и телеги с лошадьми. Там - базар. Люди все еще чего-то покупают и продают. Сазон Иванович велел искать его на базаре в девять утра. Это нельзя забыть - ровно в девять. Или в два часа - на мельнице. Михась отгибает рукав и смотрит на часы. У него великолепные часы, с толстым стеклом, на широком ремне. Он снял их под Слуцком с немецкого офицера. Офицеру тому уже не потребуются больше часы. А Михась часто должен действовать точно по часам. И Василий Егорович Бугреев ему сказал: "Желательно, чтобы ты приходил ко мне всегда в одно и то же время. Лучше всего - в двенадцать. Я тогда дома; А если меня нет или кто лишний у меня - подкова над дверями, ты увидишь, отодвинута немножко и с подоконника цветок убран". Было двадцать минут двенадцатого. Михась решил, что ему лучше еще побродить здесь по кладбищу, чем спускаться с горы раньше времени. И - странное дело - он как будто попривык уже к этим бурым и черным памятникам. Рассматривал их теперь спокойно, без особого, однако, интереса. И сам удивлялся, что кладбищенская гора уже не очень пугает его. Конечно, ночью здесь не дай бог ходить. Ночью, впотьмах, наткнешься на какой-нибудь крест или еще на что. Можно просто с ума сойти. А днем - ничего. Все видно. Хорошо видно. И далеко. Михась захотел разглядеть отсюда мельницу. Бревенчатая, старенькая, обомшелая, она всегда тряслась у плотины, когда он проходил мимо. Сейчас ее трудно было разглядеть. Заслоняло здание бывшей школы. В школу Михась ходил почти шесть зим. Но теперь, глядя на нее издали, не испытывал теплых чувств. Даже отвернулся и стал смотреть в другую сторону - на развалины МТС. И не потому, что в бывшей школе разместилась ортскомендатура. Нет, просто неприятно было вспоминать, как он учился здесь. Плохо учился. И его постоянно угнетало состояние виновности перед учителями, чья строгость и придирчивость никогда не совпадали с его представлением о справедливости. Михась долго смотрел на развалины МТС. И у него внезапно опять согрелось за пазухой то место, куда по утрам, отправляясь на работу, запихивал еще горячие картофельные лепешки, завернутые матерью в газету и чистую тряпочку. Мать давала ему еще кусок сахару, когда в доме иногда бывал сахар. А Михась отказывался: не маленький, ешь, мол, сама. Но мать смеялась: "Бери, бери, пока не женатый. Женишься, сахару не поешь. Детям придется оставлять..." Все это было перед самой войной, меньше двух лет назад. Но сейчас не верилось, что было это все так недавно. Уж очень старыми выглядели отсюда, со склона горы, развалины МТС, точно это руины какого-то древнего замка на берегу взволнованной свинцово-сизой реки. Михась медленно спускается с кладбищенской горы. А память настойчиво восстанавливает все как было. И он снова чувствует себя тем мальчиком, каким был тогда, осенью тысяча девятьсот сорокового года, когда его приняли учеником в мастерскую при МТС. Их собралось в то время с десяток, разного возраста мальчишек из разных деревень. Они быстро перезнакомились и дня два крутились без всякого смысла вокруг тракторов, успев только вымазаться в мазуте. В конце второго дня пожилой человек из конторы, записывавший их фамилии и адреса, сказал: - Теперь, ребята, хорошенько помойтесь, чтобы у вас был приличный вид. Не на речке помойтесь, а вон там у нас есть горячий душ. После с вами будет разговаривать главный механик... В душевой кроме ребят мылся немолодой широкоплечий мужчина, весь, по всему телу, исколотый синей татуировкой. Деревенским ребятам был, конечно, в диковинку этот разрисованный дядька: на груди распластал крылья орел, на плечах извиваются змеи, на спине, на лопатках - две голые женщины с зонтиками. Ребята сперва почтительно и робко разглядывали его, потом стали тихонько посмеиваться. А дядька, как глухонемой, будто не слышал ничего. Мылся, похлестывал себя большой мочалкой в мыльной пене. Только один раз, когда, подталкивая друг друга под горячую воду, мальчишки нечаянно толкнули и его, он сказал: - Ну-ка вы, орлы! Поаккуратнее. А то еще ошпарите меня. Тут же, вы смотрите, два крана. Можно смешивать воду. Показал, как это делается. Шкулевич Микола, уже великовозрастный паренек, хотел сделать точно так, но его вдруг обдало горячей водой, и он выругался. - Ты не матерись, - посоветовал Михась. - А то главный механик узнает и выгонит тебя. - Не выгонит, - дурашливо загоготал Микола, подскочив под холодную воду. - Я сам, может, скоро стану главным механиком. И может, еще его самого выгоню... Искупавшись, ребята вышли на поляну против конторы, откуда должен был появиться главный механик. Но он появился неожиданно из душевой. И оказался - еще более неожиданно - тем разрисованным дядькой. Однако он смотрел на ребят, только что озоровавших под душем, точно видел их впервые. С каждым вежливо, как со взрослым, поздоровался за руку, назвался Бугреев Василий Егорович - и каждого спросил, как его зовут, откуда он, где учился, что умеет делать. Потом вдруг просительно сказал: - Вы меня, ребята, пожалуйста, извините. Мне бы надо было еще вчера познакомиться с вами. Но у нас на днях вышли из строя сразу три трактора. Большая неприятность. Мне вчера здорово попало в райкоме партии. Все время поэтому был занят. Заканчиваем уборку... Он рассказал, чем занимается МТС, какой у нее радиус действия (так и сказал - радиус действия). Затем стал спрашивать ребят: почему они, каждый из них, выбрали такое дело, решили идти учиться на механизаторов? Один ответил, что ему велел отец. Другой сказал, что у него нет отца, а мать бьется как рыба об лед и хочет, чтобы сын хоть где-нибудь, хоть как-нибудь зарабатывал. Третий, четвертый и пятый сослались на то, что у них в колхозах очень скудный трудодень, почти что нет смысла работать, а трактористы, известно, хорошо живут. И только Михась признался, что ему здесь просто интересно: - Интересно, как ходят трактора, как они сделаны... Этот ответ, должно быть, понравился главному механику. Он внимательно посмотрел на Михася и улыбнулся. Вынул из кармана расческу, причесался, хотя и так был причесан хорошо. И, задумчиво глядя вдаль, сказал: - Никто человека ничему не может научить, если человек сам не захочет научиться. Поэтому советую вам прямо с первого знакомства самим влезать во все. Во все вникать. Вот так. Может, ребята, я ошибаюсь, но мне показалось, что некоторые из вас уже умеют материться. Хотел бы предупредить: у нас это, имейте в виду, сейчас пока не требуется. Все притихли. - А как же, - осмелел Шкулевич Микола, - как же - я слыхал уже тут - некоторые слесаря матерятся... - Матерятся? - как бы удивился Бугреев. И задумался. - Ну что же. У нас некоторые даже воруют. На днях один слесарь утащил олово. Поймали его. Завтра будут в Жухаловичах судить. Но, я думаю, ребята, у нас с вами до этого не дойдет. Я вижу, вы ребята, серьезные, не глупые... Ребята, однако, оказались как будто не очень серьезные. Недели две спустя после этого разговора случилось неприятное происшествие. Ночью кто-то свалил под откос в глубокий овраг самый крупный трактор. И так свалил, что у него лопнула поворотная цапфа и сам он перевернулся. Ночной сторож доложил по начальству, что вечером, не очень поздно, видел - тут возились подле трактора мальчишки-ученики, что-то такое затевали. Но куда они делись потом, сторож не заметил, так как с вечера было свежо и ему пришлось на минутку зайти домой надеть шубейку. Никто не сомневался, что это сделали ученики, тем более двое из них утром не явились на работу. Директор МТС Миланович - маленький, толстенький человек - хотел сейчас же звонить в районную милицию и с помощью милиции вытребовать этих ребят. А главный механик Бугреев собрал у оврага учеников и стал расспрашивать, кто же это мог такое сделать с трактором? Все долго молчали. Наконец, Михась, как в школе, поднял руку и сказал: - Я. - Что - я? - Это я, - конечно, нечаянно... - Ах, это ты, мерзавец? - схватил Михася за плечо маленькой цепкой ручкой директор Миланович. - Народное достояние, огромная ценность, а вы, мерзавцы... - Подождите, - легонько отстранил его Бугреев. - Михась, ты же не мог один завести трактор. Кто же с тобой еще участвовал? Ребята, ну смелее говорите, кто помогал Михасю Пашкевичу? Ребята молчали. - Я один, - повторил Михась. - Ну зачем ты врешь? - возмутился Бугреев. - Для чего ты себя таким героем выказываешь? Ты скажи, кто еще тут был? Не бойся, скажи... - Не скажу, - как бычок, напрягся Михась. - Сказал, не скажу - и не скажу. - Нет, ты скажешь. Скажешь! - закричал Миланович. - Посажу тебя зараз в машину и свезу в милицию. Там ты все скажешь. - Он опять ухватил паренька за плечо. Но Бугреев снова отстранил Милановича: - Никуда его не надо возить. - Тогда я сюда зараз вызову начальника милиции Тихомирова, - направился к телефону Миланович. - Пусть Тихомиров зараз разберется с ними, с мерзавцами. Он их зараз образумит... - Если сюда сейчас приедет Тихомиров, - задержал Милановича Бугреев, - пусть Тихомиров и работает здесь главным механиком. Я сейчас же уйду... - Да ты что, ополоумел? - удивился Миланович, глядя на Бугреева. - Ты же видишь, что они, эти мерзавцы, озоруют. И еще не хотят признаться. А этот зараз признался, - кивнул на Михася, - надо его дальше разматывать. Пока не поздно... - Никого не надо разматывать, - сказал Бугреев. - Пойдем, Михась, вытаскивать трактор. А вы, ребята, расходитесь по своим местам, поскольку вы ни в чем, оказывается, не виноваты. - Мы тоже с вами, - пошел за ними Шкулевич Микола. И еще два-три паренька. - Не надо, - остановил их Бугреев. - Раз, по вашей совести, вы не виноваты, зачем же вам с нами идти? Мы с Михасем вдвоем справимся. - И, как будто одному Михасю, доверительно сказал: - Вот кого не люблю больше всего, так это трусов. В овраге Бугреев с Михасем осмотрели опрокинутый трактор, попытались его поднять, но это им не удалось. Тогда они прицепили к трактору длинный трос и протянули один конец троса до края оврага. У каменного сарая стояли два трактора. - Ну что ж, Михась, заводи, если ты уже умеешь, - показал на один трактор Бугреев. - Поедем вытаскивать. Михась взял заводную ручку, уверенно просунул ее в отверстие под решетчатую грудь трактора, крутанул, собрав все силы, раза три. А товарищи его стояли вокруг, наблюдали. Наконец верзила Шкулевич крикнул Михасю: - Голова! Ты же зажигание не включил. - А ты умеешь? - спросил Шкулевича Бугреев. - Чего ж тут не уметь? Но Михась сам включил зажигание и снова стал провертывать ручку. И снова Шкулевич крикнул ему: - Сними со скорости! - О, - сказал Бугреев, взглянув на Шкулевича. - Да ты, оказывается, все знаешь. Только все-таки чего-то тебе не хватает. - Чего? Бугреев не ответил. Он смотрел, как Михась, весь вспотев, крутит ручку. - Все равно он не заведет, - усмехнулся Шкулевич. - У него силенки не хватает... - Зато у него другое есть, чего тебе не хватает, - сказал Бугреев. - Дай-ка, Михась, я тебе помогу... - Не надо, - почти грубо оттолкнул Бугреева Михась. Еще раз крутанул из последних сил - и - трактор завелся. - Садись за баранку. Михась уселся на узкое металлическое, похожее на совковую лопату сиденье. Трактор со скрежетом, дымя и фыркая, сдвинулся с места и пошел в сторону оврага. Миланович выбежал из конторы. - К чему, - кричал он, - к чему эти самые экстри... экстарименты? Зараз второй трактор свалите. - Ничего, - сказал Бугреев. - Вытащим, если свалим. Все в наших руках... В полдень, когда искалеченный трактор с большими усилиями был наконец извлечен из оврага и поставлен на ремонт, Бугреев присел отдохнуть. Усадил рядом с собой на бревно Михася. И снова пытался расспросить, кто же, на самом деле, опрокинул трактор? - Я, - повторил Михась. - Но это же неправда. Скажи хоть, кто с тобой был? - Не скажу, - упорствовал Михась. - Ну не надо, - улыбнулся Бугреев. - Значит, я так понимаю: ты не хочешь быть доносчиком? Ну что же. Доносчиком, конечно, легче стать, чем механиком... 7 Пусть пройдет еще десять, пусть двадцать лет пройдет. И все равно Михась будет испытывать хотя бы легкое волнение перед домом Бугреева, хотя Бугреев уже не главный механик. И дом его рядом с развалинами МТС мало походит на прежний. От него после артиллерийского обстрела осталась только половина с вздыбленной крышей, на которой при каждом порыве ветра грохочут искореженные и ржавые листы железа. Бугреев, контуженный во время обстрела взрывной волной, отлежавшись, все-таки нашел в себе силы снова огородить остатки своего дома зеленым штакетником и даже приколотил на верее над калиткой вывеску: ПРИНИМАЮ В ПОЧИНКУ ВЕЛОСИПЕДЫ И МОТОЦИКЛЫ, ЧАСЫ И ПАТЕФОНЫ, А ТАКЖЕ ИСПОЛНЯЮ РАЗНУЮ КУЗНЕЧНУЮ РАБОТУ Михась дважды прошел мимо дома, стараясь издали разглядеть положение подковы над входной дверью. Убедившись, что подкова стоит как надо и цветок в горшке - на подоконнике, направился к воротам. И только дотронулся до кольца калитки, как на крыльце появилась "та женщина". Уж лучше бы она ушла куда-нибудь. Уж лучше бы случилось с ней что-нибудь, чтобы Михасю никогда не видеть ее. Все-таки Михась повернул кольцо "калитки и робко вошел во дворик. Женщина, худощавая, высокая и, может быть, когда-то красивая, не смотрела на него. Занята была своим делом - полоскала что-то в тазике. Потом выплеснула воду из тазика прямо через балясник и увидела Михася. - Ну что, опять явился? - сурово и жалобно спросила она, как он и ожидал. - Здравствуйте, Софья Казимировна. - Даже здороваться не хочу с тобой. И чего ты ходишь? Чего ты ходишь, Ирод? Чего опять высматриваешь? Остальных хочешь выманить? Да негодные они. Один - сухорукий, а второй - еле живой. Чахотка у него. Весь день лежит, кашляет. - Василий Егорыч? - удивился и встревожился Михась. - "Василий Егорыч"? - как бы передразнила женщина. И на длинной худенькой шее вздулась синяя жила. - Забирай его. Забирай нас всех. Мучители! Из полуоткрытой двери вышел на крыльцо Бугреев. - Ну, будет, Софушка, будет. Перемени пластинку, - сказал он. - Что ты, Софушка, опять пристала к хлопцу. Иди в дом. Здравствуй, Михась. - Здравствуйте, Василий Егорыч! Михась не видел Бугреева месяц с лишним и сейчас не сразу узнал его: так изменился, постарел Бугреев за этот месяц. Даже как будто сузился в плечах. Или это черная тесная куртка его так сузила. Лицо позеленело, щеки ввалились. Совсем побелели виски. Но Василий Егорович улыбался: - Очень рад тебя увидеть, Михась. Хотя я немножечко перед тобой виноват. Прихворнул я тут немножечко. Кашель меня какой-то уже вторую неделю колотит. И в чем дело - понять не могу. Еще раз здравствуй, - протянул он Михасю сухую, горячую руку, спустившись с крыльца. - Немножечко у меня не получилось против того, как я тебе обещал. Всего шесть штук сделали. И Феликс опять сильно хворал, - показал глазами на высокого, болезненного вида паренька, вышедшего из-за угла дома и выжидательно стоявшего в отдалении. - Словом, сам соображаешь, Миша, на одной бульбе сильно не потянешь. И даже соли долго не было. Вчера один знакомый полицай, спасибо, килограмм соли принес. Мотоцикл ему починяю. Михась хотел тотчас же сообщить, что Казаков обещает подарить Бугрееву пару овец, но воздержался, не сообщил. Неудобно это может вот так сразу получиться. - А вообще дела идут нельзя сказать, что плохо, - продолжал улыбаться Бугреев. - Придумал я тут одну штуку, потом покажу. Может, наладим настоящее производство. - Ты хоть оденься, Ирод! - крикнула женщина с крыльца. На этот раз она Иродом назвала не Михася, а мужа. Должно быть, у нее такая поговорка. - Ведь не лето, опять застудишься. Не молоденький. - Не молоденький - это правильно, сейчас оденусь. Василий Егорович ушел в дом. Во дворе остались Михась и носастый длинноногий, как журавль, Феликс в черном коротком плаще и в детской кепке с пуговкой на макушке. По-прежнему издали Феликс молча смотрел на гостя. Потом спросил: - А пистолет у тебя есть? - А что? - Просто так, интересуюсь... - Нет у меня пистолета, - сказал Михась. - Нету? - удивился Феликс и подошел поближе. - Как же ты можешь быть партизаном без пистолета? - А откуда ты знаешь, что я партизан? - Вижу. Что я, тебя первый раз, что ли, вижу? И потом, я помню, когда ты тут работал. Я тогда болел, учился в лесной школе. Меня взяли домой перед самой войной. И мои братья тогда приехали из Минска на каникулы. Мои братья, ты же знаешь, тоже были потом партизанами. - Почему это - "были"? - Мать все время плачет, считает - они погибли. И говорит, ты их увел в партизаны. Она все время ругает тебя. А батька, напротив, считает, что ты ни при чем, раз идет такая война... - Конечно, я ни при чем, - сказал Михась. Феликс переступил с ноги на ногу, поежился. - У тебя закурить нету? Михась почти презрительно осмотрел, как смерил с ног до головы, худенького Феликса: - И ты еще куришь? - Иногда, если есть табак. - Вот оттого ты такой, - указал пальцем Михась. - Какой? - Ну, какой ты сейчас... - А какой я сейчас? - Ну что я тебе буду объяснять! Ты же сам знаешь. Ты худущий, как... как скелет. И еще куришь... Феликс, однако, не обиделся, снова переступил с ноги на ногу. - А ты? Ты не куришь? - Давным-давно. Бросил эту глупость и забыл. - Это как раз не глупость. Если ты хочешь есть и закуришь, ты опять - сытый. - А ты что, хочешь есть? - Нет, мы недавно ели. - А то я могу тебе хлеба отрезать, - стал снимать с плеча мешок Михась. - Пожалуйста. - Да не надо. На что это, - как бы отодвинул его рукой Феликс. - Ты к нам пришел и вдруг... Что мы, голодные, что ли? Отец, ты знаешь, как бы осердился. - Феликс опасливо покосился на окна. - Отец теперь стал очень сердитый. Раньше был веселый, а теперь узнать нельзя. - Все теперь сердитые, - опять закинул за спину мешок Михась. - Без пистолета тебе плохо, - швыркнул носом Феликс. И сразу улыбнулся: - А у меня есть пистолет. Итальянский. И две обоймы. Полные. Полный комплект. - Откуда? - Мне один парень дал, бывший комсомолец. На хранение дал. Еще весной. Но его забрали в гестапо. - Кого забрали? - Этого парня. А пистолет у меня хранится. Никто, кроме Евы, не знает где. И то дурак, что ей сказал... - Покажи, - без особой заинтересованности попросил Михась. - У меня тоже был итальянский. На крыльцо вышел Василий Егорович. Он медленно, держась за поручни, спускался с крыльца, в ватной телогрейке, в стареньких подшитых валенках, хотя было еще не холодно. - Потом, - увидев отца, почти прошептал Феликс. - Потом покажу. Я сам в партизаны все равно не пойду. Мне характер не позволяет. И кроме того, я болею. У меня рука не действует. Я с детства сухорукий. Втроем они вошли в деревянную пристройку за домом. Здесь когда-то, еще до войны, был коровник, а теперь - мастерская. Верстак. Большие и малые тиски. На верстаке - паяльная лампа, молотки, зубила, дрель, метчики. На стене, на вбитых в стену крюках, - два велосипеда. Под ними - ведра, кастрюли, примус, две железные печки, чайник без, носика, самовар. У верстака - полуразобранный мотоцикл. Мотоцикл этот - мечта детства - сразу же привлек внимание Михася. Он даже протянул было руку, чтобы потрогать кожаное сиденье. Но это выглядело бы несолидным. И он показал рукой на кухонную утварь у стены, на изломанные ходики, улыбнулся: - Значит, по-прежнему есть заказчики? - Заказчики-то есть, да толку от них мало, - поднял Василий Егорович с пола обрывок резинового шланга и бросил его в угол. - Плохо платят, задерживают плату. Ни у кого ничего нет. В прошлом году было лучше. И мукой платили, и солью, и сахаром. Масло даже приносили. А сейчас - худо... - А немцы как? Теперь уж вас не тревожат? - Немцы? - Бугреев вдруг засмеялся. Засмеялся и закашлялся, да так, что пот выступил на лбу. Прислонился к верстаку, взялся за грудь. - У вас, наверно, температура, - испуганно посмотрел на него Михась. - Все может быть, - согласился, откашлявшись, Бугреев. "Вам бы прилечь сейчас", - хотел еще сказать Михась. Но не сказал. Таких слов нельзя говорить Василию Егоровичу. Он сам знает, что ему делать. - Немцы, говоришь? - вытер губы платком Бугреев. - Немцы, Миша, нас уже мало тревожат. Потревожили, как видно, достаточно. Пустыня. Пустыню сделали тут. Глухо. Никого нету. Нечего теперь делать тут немцам в нашем углу. Кладбище, овраг и речка. Из артиллерийского склада давно уже все вывезли. Тихо. Делай что хочешь. Хоть караул кричи. Только знакомые жители из Жухаловичей иной раз по старой памяти заходят. Заказчики, - улыбнулся он. Михась все-таки не выдержал, ласково потрогал кожаное сиденье мотоцикла, прислоненного к верстаку. - Вот я себе такой обязательно заведу, когда кончится война. С коляской. Феликс, все время молча и как-то безучастно стоявший у дверей, ухмыльнулся: - А когда она кончится? - Война? Когда будет наша победа, - заученно ответил Михась и попробовал сесть на мотоцикл. - А когда будет наша победа? - еще шире ухмыльнулся Феликс. - Перестань! - прикрикнул на него отец. - Нечего тут дурачка разыгрывать. Это, Миша, ты знаешь, чей мотоцикл? Это мне один полицай его привел в починку. Да ты, наверно, помнишь, был у нас здесь в МТС ученик Микола Шкулевич. Он старше тебя, наверно, годика на четыре... - Он что теперь - полицай? - округлил глаза Михась и не стал садиться на мотоцикл. - Угу, - кивнул Василий Егорович. - У него старший брат даже какой-то начальник в полиции. И вот достали себе эту машину, только поломанную. Обещал за починку заплатить мукой. Вчера принес соли. - Сволочи, - покосился на мотоцикл Михась. - Если б не было у нас полицаев и разных предателей, мы бы" немцев легко расколошматили. Это все так считают... Микола, ах сволочь! Был верзила такой. Все драться ко мне лез. Встретил бы я его сейчас... - Вот эти возьми, - показал Феликсу Василий Егорович на большие кузнечные клещи. - Донесешь? - Донесу, - мотнул птичьей головкой Феликс. И перекинул тяжелые клещи через плечо, одним концом засунув за пояс. - А ты, Миша, бери разводные ключи, этот молоток, зубило. И пошли. Мешок свой можешь здесь оставить. Ничего с ним не случится. Сам Василий Егорович вынес из мастерской небольшую саперную лопатку и низенькую, на крошечных колесиках тележку. Покатил ее за собой. Они вышли во двор и направились через огород по изрытому кочковатому картофельному полю в сторону реки. Длинные плети ботвы, уже неделю назад выдернутые из земли, цеплялись за ноги. 8 У оврага Василий Егорович остановился: - Помнишь, Миша, как мы с тобой тут трактор вытаскивали? Так ты тогда и не признался, кто тебе озоровать помогал. - Что уж теперь вспоминать, - смутился Михась. Но воспоминание это, как теплым ветром, приятно опахнуло его. И тотчас же угасло. По тропинке, давно протоптанной множеством ног, они гуськом прошли по краю оврага и свернули в густой бурьян. - Здесь вот у нас лежат главные поросята. Василий Егорович разгреб сухие стебли колючего репейника, и Михась увидел огромную, действительно похожую на свинью бомбу. Феликс толкнул ее ногой, но она ничуть не стронулась с места. - Сотка, - определил Михась. - Как же она сюда попала? - Она не сюда попала, - ухмыльнулся Феликс. - Она вон где была, - протянул руку в ту сторону, где все еще свежо зеленела болотная трава. - Это уже мы ее сюда перетащили - батя, Ева и я... - Безобразие. Называетесь партизаны, - сурово взглянул на Михася Василий Егорович. - Вы же информацию должны давать войскам, где что по эту сторону находится. Этого немецкого склада уже, наверно, месяца три здесь нет. А наши недавно бомбили, намеревались, видимо, попасть в склад; Десять вон каких бомб сбросили. Напрасно. И четыре не взорвались. Мягкий грунт, болото. Мы их еле оттуда вынули... Михась удивился. И не тому, что наши самолеты отбомбились не там, где следовало, а бесстрашию людей, извлекавших бомбы из болота. - Как же вы это сумели? - Вот так и сумели, - засмеялся Василий Егорович. И опять закашлялся. Он кашлял долго, согнувшись, отплевываясь. Переводил дыхание и снова кашлял, будто у него все рвалось внутри. А Феликс, должно быть привыкший к затяжному кашлю отца, подробно рассказывал Михасю, как они сперва вот на этой тележке привезли сюда лебедку, установили ее на твердый грунт, потом протянули к болоту длинный трос, как отец вошел в резиновых сапогах в болото, осмотрел первую бомбу, обвязал, укрепил на досках ролик и велел крутить ему, Феликсу, и невестке Еве. - Наша Ева, она как конь, - сказал Феликс. - Ты ее видел? - Нет, - помотал давно не стриженной головой Михась. - Но бомба же могла взорваться. Как вы не побоялись? Василий Егорович откашлялся, вытер губы и печально улыбнулся: - Как, спрашиваешь, не побоялись? А как вот один наш знакомый хлопец не побоялся гранату немцам в столовую кинуть, в окно? - Ну это другое дело, - сконфузился Михась. - А бомбу вот такую вытаскивать из болота - это же черт-те что. И вы их, значит, три штуки вытащили? - Четыре, - ухмыльнулся Феликс. - Вон она, в лопухах, - четвертая. Ева одна ее вытащила. Ох, она здоровая! К ней полицай тут приставал. Хотел ее пощупать. Как она ему вдруг залепит по морде. Она их презирает. Говорит, даже немцы много лучше полицаев. Ей немцы нравятся... - Довольно болтать! - прикрикнул отец. - А что за полицай? - спросил Михась. - Откуда? - Да это опять же Шкулевич Микола, - сказал Василий Егорович. - Он все время к нам ходит. И в полиции служит и боится. Говорит мне: "Я все-таки ваш ученик. Если все переменится, если красные обратно придут, вы меня не продавайте. Я ведь никому не рассказывал, что вы были партийный. И брат мой о вас очень хорошего мнения". А Ева правда ему дала по морде. И он не обиделся. Все изобразил как шутку... - Хороший, значит, сволочь, - заключил Михась. - Ну ладно, я его как-нибудь встречу... Василий Егорович, наклонившись, внимательно осматривал первую бомбу, что-то прикидывал в уме. А Михась и Феликс подошли к той, четвертой, лежавшей в лопухах, которую вытащила Ева. - Здорово, - сказал Михась. - Неужели она одна вытащила? - Одна, - подтвердил Феликс. И ухмыльнулся: - Это она боится бати. Все время теперь хочет ему угодить. Сама взяла и вытащила бомбу. Ее никто не просил. Хотела, чтобы батя был доволен. Она его сильно боится. Он ей один раз сказал: "Убью, если узнаю. Собственными, - сказал, - руками задушу..." - За что? - Было, значит, за что, - шумно втянул воздух носом Феликс. И опасливо оглянулся в сторону отца. - Если б не батя, если б Ева его не боялась, она давно бы спуталась с каким-нибудь немцем. Две подруги ее спутались. Немцы бывают красивые. Блондины. И шоколад дарят. И чулки. И все, что хочешь, могут подарить. Ева даже говорит, что они - культурные. И совсем не такие, как она раньше думала. Есть, говорит, даже очень культурные и очень вежливые... - Неужели она так говорит? - возмутился Михась. - Или ты ее просто не любишь? - Нет, я ее люблю. Она хорошая, добрая, - запротестовал Феликс. - Но ей очень скучно без Виктора. Она только четыре месяца с ним пожила. Мама говорит: она скоро совсем сбесится оттого, что ей некуда девать свою силу. Она знаешь что недавно придумала?.. - Феликс, довольно! - крикнул отец. - Довольно болтать. Разговорился... - Он не болтает, он рассказывает интересно, как доставали бомбу, - слукавил Михась, чтобы защитить Феликса. - Батя, но ведь это верно: Ева одна достала бомбу? - вопросительно посмотрел на отца Феликс. И кивнул на Михася: - Он хвалит Еву... Василий Егорович зачем-то очерчивал первую бомбу поперек мелом. Поднял голову, нахмурился: - Не за что ее особенно хвалить. Была хорошая девушка. И стала портиться. На глазах портится. У нее только пестрота в голове, разные кофточки и побрякушки... - Все женщины такие, - солидно заметил Михась, чтобы поддержать разговор, заинтересовавший его. - Все хотят что-нибудь такое, - покрутил он пальцами около ушей. - Все, да не все, - возразил Василий Егорович. - Немцы хитрее, чем мы о них думаем. Одних расстреливают и вешают, а других - молодых особенно - хотят заманить в ласковые сети будто бы своей исключительной культурностью... - Батя! - обрадовался возможности вставить слово Феликс. - Ева так и говорит. Когда, говорит, не понимаешь по-немецки, видишь только, как они зверствуют. А когда читаешь, говорит, их журналы и разговариваешь с ними по-немецки, то видишь, что они не все звери. Среди офицеров, говорит Ева, есть такие же, как мы, студенты, которые хотели учиться, но их привлекли в военные... - Довольно, - оборвал длинную речь Феликса отец. - Ева говорит ерунду, а ты повторяешь... - Я не повторяю, я рассказываю, что она говорит... - Она много чего теперь говорит. Ее только слушай. Что такое зверства? - спросил Василий Егорович. И сам же хотел ответить, но не ответил - закашлялся. Феликс покосился на отца и быстро сообщил Михасю, что Ева всего, наверно, за три месяца так научилась болтать по-немецки, что теперь тараторит, как настоящая немка. - Правда, она училась в Минске, на медицинском. И не кончила. Виктор тоже там учился. Им преподавали немецкий язык... - Что такое зверства? - опять спросил Василий Егорович, откашлявшись. - Зверство - это уж их дело. Зверствуют, чтобы напугать нас. Чтобы больше уничтожить. Чтобы полегче, посвободнее им было здесь царствовать. Но, допустим, они явились бы к нам вот так, без приглашения, со своими танками. И не зверствовали бы, а только учили нас своим танцам. Разве мы бы простили им? Разве мы бы отказались от своего пути жизни? Разве мы бы отдали им все, за что приняли уже муки и страдания? - А Ева говорит, - опять попытался вставить свое слово Феликс. - Она говорит... - Мне не интересно, что она говорит, - снова оборвал его отец. - Мне только ясно, что я один во всем виноват. Надо было ее отправить в партизаны с Виктором. Она просилась, даже плакала. А я, как дурак, вмешался в это дело и не пустил ее. Думал, что так будет лучше. И сам не пошел к партизанам. Лежал контуженый. А теперь - куда я вот такой? Весь организм измятый. Мне, может, пора уже доски воровать... - Зачем доски? - удивился Михась. - Зачем? - вдруг невесело улыбнулся Василий Егорович. - А вот затем. Кто мне здесь и из чего гроб, если потребуется, сколотит? - Ну это уж вы тоже сказали, - неодобрительно отозвался Михась. - При чем тут гроб? Ни с того ни с сего... - Да это я просто пошутил, - как бы извинился Василий Егорович. - Но я серьезно говорю - это я теперь понимаю - допустил я ошибку насчет Евы. Пусть бы она пошла тогда к партизанам. Была возможность. Феликс пошвыркал носом, сказал: - И Еву сейчас бы там убили. Как Виктора и Егорушку. И вас бы, батя, убили, если бы вы пошли к партизанам... - Не всех убивают. Вытри нос и не швыркай, - приказал отец Феликсу. - А Ева там была бы с мужем. И на правильном пути. А то крутится теперь машинисткой в городской управе. Примеряет какие-то немецкие кофточки. Кто может сказать, где она их берет? Фартучек какой-то добыла с бантами, как крылышки... Михась вдруг вспомнил ту девушку в нарядном фартуке с бантами, хохотавшую у крыльца подле немецкого солдата, чистившего офицерский сапог, когда они с Сазоном Ивановичем проезжали мимо. И в сознании Михася Ева, которую он никогда не видел, мгновенно соединилась в одно лицо с той девушкой. Хотя та девушка едва ли бы вытащила вот такую бомбу из болота. А Ева вытащила. - Она - я знаю, откуда их берет, эти кофточки, - сказал Феликс. - Ева свой свитер променяла Зинке на юбку и кофточку. А Зинке все приносит один немец - Эрик. И фартук этот от Зинки... - Видал, какая информация, - кивнул на Феликса отец. - Во все бабьи дела вхож. Ну ладно. Нам все-таки работать надо. Как считаешь, Миша, будем сейчас эту чушку рубить? - толкнул он ногой бомбу. - В ней много тола. - Нет, зачем же, Василий Егорыч, - сказал Михась. - Не надо ее рубить. Это хорошая вещь. Если не возражаете, мы ее так заберем. Это очень хорошая вещь. У нас в отряде есть парень один, слесарь, молодой. Он к этим чушкам взрыватели делает. Если ее закопать хорошо под железнодорожное полотно, вы знаете, какой получается эффект? Это ужас! Шреклих, как говорится по-немецки. Как фуганет, как фуганет! Только щепки от вагонов летят. Это очень красиво получается. Мы недавно две штуки таких прикопали под Барановичами... - А как вы их отсюда заберете? - Вот об этом я и хотел с вами поговорить, - смущенно произнес Михась. Смущенно оттого, что разговор о Еве несколько встревожил и насторожил его. Если эта самая Ева превращается в немецкую овчарку, как называют партизаны соблазненных немцами девушек, если она уже завела знакомство среди немцев, то, кто знает, выйдет ли все так, как надо, как намечает Казаков. Михась помедлил, поправляя обмотку на ноге. Потом сказал: - Если б, Василий Егорыч, у вас не было тут никого лишних, можно было бы... - А кого ты считаешь лишним? - перебил Бугреев. - Ну вот вы сами говорите, что у вашей невестки Евы всякие дела. И вы даже сами не знаете... - Чего я не знаю? Что мне требуется знать, я все хорошо знаю! - вдруг вспылил Василий Егорович. И сердито посмотрел на Феликса: твоя, мол, болтовня. - Ты что, Миша, боишься, Ева побежит рассказывать немцам, что мы тут делаем? Ты этого боишься? Боишься, что я... - Ничего я не боюсь, Василий Егорович. Но все-таки... - Что "все-таки"? - Все-таки хорошо бы не привлекать... - Еву не привлекать? Да я без Евы тут как без рук. И насчет Евы ты можешь не сомневаться. Пока я жив, пока я здесь, она будет делать все, что я велю. Конечно, надо присматривать. Вот если меня не будет, тогда не знаю, как все пойдет. Но у Евы пока есть совесть и соображение... - Тогда другой разговор, - сказал Михась. - Может, ты во мне сомневаешься? Или в Феликсе?.. - Ну что вы, Василий Егорыч, - как бы вздрогнул Михась. - Если я в вас буду сомневаться, тогда я, пожалуй, и себе верить перестану. Я хочу вам вот что сказать. Наш командир товарищ Казаков прежде всего приказал мне передать вам привет и благодарность за тот тол, который вы в прошлый раз вытопили. Вашим толом мы два здоровых эшелона свалили, с танками и с пехотой. Правда, тогда у нас еще и своей взрывчатки было много. А сейчас у нас затруднение. Недавно немец нас сильно гонял, и мы не могли приспособить площадку, чтобы получать тол с самолетов. Поскольку у нас сейчас затруднение, товарищ Казаков