ут ли из нас получиться сейчас коммунисты? - А почему? - опять засмеялся Васька. - Ты думаешь, нам будут экзамен устраивать, проверять, переработали ли мы все знания? Да я встречаю таких коммунистов, которые даже того не знают, что мы с тобой знаем. У нас на станции работает старичок Михей Егорыч, тоже старый коммунист. Он еще в тысяча девятьсот пятом участвовал. Но он может работать только слесарем. Он и сам в инженеры не стремится. А между прочим, коммунист... - Нет, с тобой не сговоришься, - сказал Венька. - Ты просто не понимаешь, чего тебе говорят. Ты боишься только экзамена и радуешься, что тебя не будут экзаменовать. А совесть? - Что совесть? - Совесть коммунистическую надо иметь или нет? - Совесть у меня имеется, - с достоинством заявил Царицын и посмотрел на свое отражение в темном оконном стекле. - Но ты ведь, Венька, все берешь в идеальном виде. А если в идеальном брать, так нас всех до старости нельзя будет принять в коммунисты. Вот, скажем, так. В драмкружке мне дали сейчас играть генерала Галифе. Юрий Тихонович, наш режиссер, говорит, что я на него нисколько не похожий. И вообще эта роль не для меня. Но больше сыграть некому. Значит, буду играть я. И публика ни за что не догадается, похожий я на него или непохожий. Тут же у нас, в Дударях, никто генерала Галифе не видел. Штаны галифе видели, а генерала такого никто не видал. - Ну да, - мотнул головой Венька. - Во всяком деле можно словчить и всех обмануть, но коммунист ловчить не должен. Не имеет права ловчить. Васька чуть обиделся и сказал, что он никогда не ловчил и ловчить не собирается. Конечно, он не участвовал в пятом году и даже на гражданской войне не был, но если начнется война с капиталистами, как пишут в газетах, он не хуже других пойдет на фронт и покажет, что он настоящий, идейный коммунист. А что касается переработки знаний всего человечества, то он собирается поступить на рабфак. И если потребуется, он все эти знания переработает. А в чем дело? - Вот это здорово! - позавидовал Венька. - А я, к сожалению, поступить не могу. - Почему? - Потому что... Ну, словом, потому что я еще в детстве слабо учился. Хотя возможность была. Мой отец работал на железной дороге, хорошо зарабатывал. Хотел, чтобы я выучился. Но у меня большая задумчивость в детстве была. Учитель на уроке, бывало, объясняет, и я сначала слушаю. Потом чего-то такое задумаюсь, и все, что рассказывал учитель, из головы уйдет. Дальше я уж стараюсь его слушать, но мало что понимаю, поскольку часть пропустил. А раз я не понимаю, мне уже скучно слушать. Поэтому многие учителя меня считали бестолковым... Васька засмеялся. - Ничего смешного тут нет, - сказал Венька. - Может, я не один такой бестолковый. Может, много таких. Но тогда надо бы нас учить как-то по-особому. Но ведь учат, как стригут - всех под одну гребенку. Вот при коммунизме, наверно, по-другому будут учить. И все будет по-другому. При коммунизме... Васька Царицын перебил его: - При коммунизме много чего будет. Но надо сначала всех бандитов и жуликов переловить. И сделать так, чтобы больше не жульничали и не спекулировали. А то вот мы про коммунизм разговариваем, а у нас сегодня ночью на электростанции весь свежий тес увезли, украли. Наверно, частникам продали... - Вы заявили? - спросил я. - Заявили. - Ну, значит, найдем. - Найти - это мало, - сказал Васька. - Надо это все вообще прекратить, всякое воровство и жульничество, чтобы этого никогда не было. Хотя, - Васька опять засмеялся, - хотя, если это все прекратится, вы-то с Венькой куда денетесь? Вы же тогда безработными будете! - Почему это? - возмутился я. - Венька может работать слесарем. Он уже работал немножко. И я тоже куда-нибудь поступлю. Или пойду обратно в Чикиревские мастерские... - Ну, куда вы теперь поступите? Вон какая безработица! - кивнул на темное окно Васька. - На бирже труда прямо сотни людей топчутся. Нету никакой работы... - А что, она вечно, что ли, будет, безработица? - спросил Венька сердито. - Ты считаешь, что безработица будет вечно? - Не вечно, но все-таки, - замялся Васька. - Моего отца опять сократили по штату... Вспомнив об отце, Васька вдруг заговорил о женитьбе. Ему, оказывается, прямо в срочном порядке надо жениться. Очень тяжелое положение в семье. Мать недавно умерла, отец-печник с горя запил, продает на барахолке последние вещи. Маленькие сестренки и братишка остались без присмотра. Что делать? Надо жениться, чтобы в доме была хозяйка. И у Васьки уже есть на примете одна. Хорошенькая, аккуратненькая. Приезжая. Но за ней увивается корреспондент. Как охотничья собака, повсюду за ней ходит. Не дает поговорить. А она кассирша... Венька наклонил голову над столом, потом встал из-за стола и открыл шкаф, будто ему что-то потребовалось. А я спросил Ваську: - Это какая же кассирша? - Да вы, наверно, не знаете, - сказал Царицын. - Из продуктового магазина кассирша. Бывший Махоткина магазин, как раз против вашего учреждения. Мальцева Юля ее зовут... Мне стало очень обидно: "Даже Васька Царицын уже с ней познакомился. И собирается даже жениться. А мы..." Венька, наверно, тоже так подумал. Он закрыл шкаф и сердито сказал Ваське: - Ну что же, желаю тебе счастья с этой кассиршей... - Да нет, - вздохнул Васька. - У меня, наверно, с ней ничего не выйдет. Этот корреспондент Узелков и на репетиции ее провожает, и с репетиций. Я же говорю, как охотничья собака... - А какие репетиции? - Да я же рассказываю: у нас в драмкружке. Мы сейчас вот здесь в школе репетируем, сегодня в костюмах. Пьеса из жизни Парижской коммуны. Эта Юля Мальцева, кассирша, будет играть Мадлен Дюдеван. Юрий Тихонович, наш режиссер, ей прямо в глаза говорит: "Вы прелестный цветок". Она будет умирать на баррикадах... Васька взглянул на наши ходики и обомлел... - Ой, да я опаздываю! Он замотал шею красным шарфом, как у настоящего артиста, натянул телогрейку и побежал к дверям. У дверей он еще раз оглянулся. - Если хотите, ребята, можете зайти на репетицию. Это тут рядом. Мы сегодня первый раз репетируем в костюмах... Я предложил Веньке, смеясь: - А в самом деле, давай сходим посмотрим? Интересно. - Давай, - согласился Венька. 7 В школе во всем здании было темно. Только на втором этаже горела маленькая керосиновая лампа. Мы поднялись по деревянной лестнице, прошли по коридору, где сильно пахло пудрой и палеными волосами, приоткрыли дверь в большой зал. И сразу же навстречу нам вышел лысый человек в черной бархатной блузе с белым бантом. - Вы участники? - спросил он. - Из массовки? Ну, что вы молчите? Немые? Мы привыкли отвечать, что мы из уголовного розыска. Но на этот раз мы промолчали, потому что все это к уголовному розыску не имело никакого отношения. А что такое массовка, нам было неизвестно. Мы смотрели не на лысого человека, а на Юлю Мальцеву, которую хорошо было видно в приоткрытую дверь. Она, не замечая нас, сидела перед зеркалом и держала над головой закопченные черные щипцы для завивки. Значит, это ее палеными волосами и ее пудрой пахло в коридоре и на лестнице. Других девушек в этом зале, где готовились к репетиции, как будто не было. - Ну, в таком случае извините, - насмешливо расшаркался перед нами, как на сцене, лысый человек. - У нас репетиция. Посторонним нельзя. Нам надо было вызвать в коридор Ваську Царицына. Он же нас пригласил. Но мы не решились. И ушли, подавленные, кажется, больше всего этим словом - посторонние. Посторонним нельзя. Нам везде можно. Когда дело связано с опасностью, когда могут убить, поранить, искалечить, нам всегда можно. А вот здесь нельзя. И огорчаться как будто не из-за чего. Но мы почему-то сильно огорчились. Переходя через улицу, мы увидели под фонарем заячью папаху Узелкова. Он шел в школу на репетицию драмкружка, чтобы потом проводить домой Юлю Мальцеву. Ну да, ему, конечно, можно... Он везде пройдет. И все другие раньше нас пройдут повсюду. И на репетиции в разных драмкружках, и на рабфаки. Да и женятся, наверно, удачливее нас. А мы повсюду опоздаем. Нас обгонят все, хотя, быть может, мы и не самые бестолковые, не самые некрасивые. Мне до той поры никто никогда так не нравился, как Юля Мальцева. Я и сейчас, закрыв глаза, могу испытать волнение, представив себе тогдашнюю Юлю Мальцеву во всем ослепительном блеске, во всей прелести ее неполных восемнадцати лет. До сих пор в моей памяти живут ее большие, навсегда удивленные, насмешливо-озорные и добрые глаза, ее волнистые, легкие волосы. Вся она, веселая и грустная, медлительная и быстрая, с гибким и сильным телом, живет в моей памяти. Но когда я, как возможный, соперник Веньки, сравнивал себя с ним, мне понятно было, что не меня, а именно Веньку Малышева должна бы полюбить такая девушка. Мы, кажется, в одно время с ним вступили в комсомол, в одно время, хотя и в разных городах, были зачислены на Эту работу. Мы прочитали с ним одни и те же книги. И опыт жизни наш, и возраст были почти одинаковы. Но все-таки я считал его старше себя, умнее, опытнее и, главное, принципиальнее. Уж, конечно, если не меня, так Веньку должна была бы полюбить Юля Мальцева, но никак не Узелкова. Позднее, однако, я наблюдал, что красавицы не всегда достаются красавцам. Даже чаще красавицы в конце концов выходят за таких, как Якуз. И кажется, не очень жалеют об этом. А тогда, в тот далекий, на редкость тоскливый вечер, когда мы не попали на репетицию и острый запах паленых волос и удивительно пахучей пудры преследовал нас и на улице, я озлоблен был на несправедливость судьбы. Весь остаток вечера я не мог найти себе подходящего занятия. Я не мог ни читать, ни играть в шашки. Да и играть было не с кем. Венька, когда мы пришли домой, сразу сел писать письмо матери. И писал его долго. Потом заклеил конверт и понес бросить в почтовый ящик. Глаза у него были задумчивые. Я сказал внезапно, должно быть нарушив его настроение: - А все-таки, ты знаешь, Венька, работа у нас, вот я думаю сейчас, очень неважная. Хуже, наверно, ни у кого нету... Венька посмотрел на меня недоуменно. - Работа тебе не нравится? Ну что ж, можешь бросить... - Да не в том дело, - смутился я. - Но ведь правда, у нас такая работа, что мы все время точно неприкаянные. А вот такой человек, как Узелков, везде пройдет... - Брось ты этого Узелкова. Надоело, - поморщился Венька. И вышел на улицу, унес письмо. Вернувшись, он сейчас же разделся и лег спать. Я тоже лег и погасил лампу. И уже впотьмах спросил: - А как ты считаешь: если мы, допустим, не запишемся в рабфак, но будем читать только те книги, которые проходят в рабфаке, можем мы получить такое же образование, как все? - Утром поговорим, - сказал Венька. Утром на пустыре наш начальник оглядывал уже восстановленные полностью аэросани. Пахнущие свежей краской, они стояли на пушистом снегу, как гигантский кузнечик. И начальник, похлопывая по их темно-зеленому корпусу, говорил: - Теперь мы сможем пройти куда хочешь. В любую погоду. Сможем прощупать медведя в самой его берлоге, когда он нас и не ждет вовсе... - За проходимость этих саней я теперь целиком и полностью ручаюсь, - заверял начальника, вытирая паклей руки, механик. - Везде, повсеместно пройдут... - Как Узелков, - подмигнул мне Венька. И я понял, что он ночью тоже думал об Узелкове, но только, может быть, из самолюбия не хотел лишний раз говорить об этом. А сейчас сказал и улыбнулся. И я улыбнулся. И в ту же минуту Узелков как будто перестал интересовать нас. Нам опять было некогда. Начальник собирал, как он говорил, весьма ответственную экспедицию в Воеводский угол. Мы с Венькой побежали домой, чтобы одеться потеплее. У ворот уголовного розыска Веньку, задержал наш сухопарый фельдшер Поляков. - Я хочу, товарищ Малышев, сегодня еще раз посмотреть твое плечо. И еще я намереваюсь показать тебя приезжему доктору Гинзбургу... - Некогда мне, Роман Федорович, - сказал Венька. - Я уезжаю сейчас, сию минуту... - Ну, тогда смотри! - погрозил Поляков. - Я в таком случае снимаю с себя всякую ответственность... - Снимайте, - весело сказал Венька. Уже самая возможность дальней поездки на аэросанях воспламенила нас. Венька боялся, что Поляков, осмотрев его плечо, помешает ему поехать в Воеводский угол. Мы забыли обо всем, когда наконец, тепло одетые, уселись в эти необыкновенные сани. Механик, уже облаченный в шоколадного цвета кожаное пальто, застегнул на подбородке две пуговицы от кожаного же шлема, натянул только что выданные рукавицы с длинными отворотами, нажал ногой на рубчатую педаль, передвинул рычаг с костяным набалдашником. И сани, осторожно выкатившись из города, вдруг с хрустом, с треском и завыванием помчались по необозримой снежной поляне, оставляя позади себя на пушистом снегу тройной след от широких лыж. Нет - казалось мне в детстве, в ранней юности и кажется до сих пор, уже изрядно побродившему по разным краям, - нет на свете красоты, способной затмить в нашей памяти красоту, и величие, и волшебство могучей сибирской природы. Даже зимой, когда леса и реки, равнины и горы укрыты снегами и охвачены крепчайшими морозами, сам простор неоглядный вселяет в душу невыразимую радость, внушает бодрость и настраивает на особо торжественный лад. 8 Где-то в глубине тайги, в глухих чащобах, под укрытием из смолистых коряжин или каменных плит, расщепленных дождями, и ветрами, и морозами, притаились до поры в своих душных берлогах матерые медведи. И так же до поры до времени притаился где-то здесь в снегах со своей неуловимой многочисленной бандой знаменитый Костя Воронцов, неустрашимый кулацкий сын, "император всея тайги", как он сам называет себя то ли в шутку, то ли всерьез. Только пар от медвежьего дыхания, оседающий подле берлоги и мгновенно застывающий в морозные дни в виде блесток пушистого белого инея, показывает, где величественно почивают медведи. И все население тайги - и косуля, и заяц, и лиса - почтительно и робко обходит жилища хозяев леса. И так же робко обходят и объезжают бандитские логова жители заимок и деревень. Впрочем, не все, далеко не все робеют здесь перед Костей Воронцовым. Некоторые даже с надеждой взирают на его банду. Может, Костя еще утвердится по-настоящему. Может, ему как-нибудь помогут из-за границы. Может, он в гамом деле станет "императором всея тайги". Ведь не первый год его колошматят разные ударные группы и ОГПУ, и уголовного розыска. Летом прошлого года особый отряд сильно потрепал его банду и здесь, в Воеводском углу, и в Колуминском уезде, куда уходила она от преследования. Казалось, что от банды его остались только жалкие охвостья, которые легко доколотит уголовный розыск. Поэтому особый отряд продвинулся дальше на восток, чтобы там громить еще большие банды. К тому же в конце лета пронесся слух, что Воронцов утонул во время переправы. Рыбаки будто где-то выловили его труп. Об этом была напечатана заметка в губернской газете "Знамя труда". И в заметке было высказано такое суждение, что с бандитизмом вообще, будет скоро покончено. Воронцов, однако, обманул всех. Глубокой осенью он опять объявился в Воеводском углу. Здесь, в знакомых местах, он и зазимовал, стягивая к себе остатки разбитых отрядов и отрядиков, в которых верховодили колчаковские офицеры. Может, он знает какой-то секрет неуловимости. Может, он еще войдет в полную свою силу. А там, глядишь, наступят перемены и в Москве. Может, все еще повернется обратно к старому. Очень бы хотелось богатым сибирским мужикам, чтобы все повернулось к старому. Однако надежд своих они открыто не высказывали и даже делали вид, что политика их вовсе не интересует. Мы народ, мол, темный, таежный. Пусть, мол, там уже где-то в городах решают, какая политика будет получше. А наше дело - хлебопашествовать, смолокурничать, выжигать древесный уголь, промышлять пушного зверя и сплавлять по быстрым рекам строевой лес. Этот лес шел всегда даже в Англию. А пушнину охотно брали и во Францию, и в Германию, и в Америку. Не худо жили в Воеводском углу. Хотя, конечно, не все здесь жили хорошо. Здесь, как повсюду, были богатые и бедные. И бедных, как водится, было больше, чем богатых. Бедным могла бы понравиться Советская власть. Но она здесь еще не дала того, что сразу почувствовали бедные крестьяне Центральной России. Она не распределяла помещичьих земель, которых не было здесь. Она пока что не столько давала, сколько брала. И не могла не брать. Она брала в первую очередь хлеб, чтобы поддержать голодающее население центральных губерний. Она обещала дать взамен по дешевой цене и в скором времени сарпинку и ситец, керосин и соль. Но пока что обещания свои она выполнить не могла. Она недавно отвоевалась, совсем недавно приступила к хозяйственным делам, эта новая власть, разгромившая тут, в Сибири, Колчака. Ее нехватки, просчет, неопытность были пока еще виднее ее преимущества. И этим пользовались противники новой власти, запугивая темное, суеверное население грядущими бедствиями. - Грядет сатана во образе человеческом! - провозглашал с амвона сельский священник и указывал приметы сатаны, удивительно совпадавшие с приметами всего нового, что входило в эти годы в жизнь вместе с Советской властью. И новые школы, и избы-читальни, и медицинские пункты; организованные в самых глухих таежных углах в первые советские годы, противники власти объявляли делом сатаны, дьявольским наваждением. Нелегко было тем, кто насаждал новые порядки. Да и тем, кто симпатизировал им, было не легче, когда на каждом базаре, в каждой потребиловке только и шли разговоры о том, как наказывает Костя Воронцов активистов Советской власти, как нещадно он губит сельсоветчиков и кооператоров, избачей и заезжих лекторов, всех пропагандирующих Советскую власть. А его покарать Советская власть все еще не может. Нет, никак не может. Воронцов угрелся в самых надежных чащобах тайги, куда не проедет, не пройдет сейчас по глубокому снегу ни конный, ни пеший. Снегу намело в эту зиму видимо-невидимо. Однако снег на равнинах и на таежных полянах уже тяжелый - предвесенний. Только что отгуляли с дракой, с лаем и мяуканьем бурные свадьбы свои лисы, рыси и росомахи. Скоро и медведи начнут грузно поворачиваться в берлогах, начнут чесаться, скоблить когтями подошвы лап. Скоро снег просядет, побуреет и сойдет. Медведи выберутся на простор, пойдут искать пользительный медвежий корень - этакие луковицы, что растут потаенно на увалах, под камнями. Подоспеют к этому времени и синие цветочки пострела, и почки на молодом осиннике - все, чем любит питаться медведь в первые дни весны. Все уготовано для него заранее, в положенные сроки. И так же заранее бандитские связчики, богатые мужики, что живут нетревожимо на заимках и в деревнях, заготовят все необходимое для Кости Воронцова: и боеприпасы, и продовольствие, и подходящих лошадей. И составят списки тех, кого накажет "император всея тайги" лютой смертью за надежды на лучшую жизнь. Вот в какое время едем мы в Воеводский угол. Мы, конечно, и не рассчитываем захватить банду Кости Воронцова в ее логовах. Для этого у нас сейчас не хватит сил. Мы хотим только еще раз познакомиться с условиями, в которых будем действовать весной, и летом, и глубокой осенью. А пока на равнинах, и горах, и на вершинах глухо шумящих лесов все еще искрится чуть отливающий голубизной снег. И когда наши аэросани с протяжным завыванием и треском поднимаются в гору, видно издали, как чернеют среди снегов заимки и деревни, расположенные близ пока недвижимых, замерзших рек. Видно, как синеют дымки над трубами. И хочется думать, что здесь течет мирная жизнь. Но мы-то знаем, что это не Так. В деревне Сказываемой, что вон еле виднеется у самого края леса, недавно заживо распяли на кресте молоденькую приезжую учительницу. Говорят, она хотела организовать здесь комсомольскую ячейку. И больше ничего о ней не говорят. Старший милиционер Семен Воробьев, прибывший на место происшествия на своей мохнатой кобыленке, увидел учительницу уже мертвой, раздетой донага. Виновных обнаружить ему не удалось. И следов, ведущих из глубины тайги, из тех мест, где скрываются, по слухам, банды, он тоже не нашел. Не нашел он виновных и в таких деревнях, как Мачаево, Солотопы и Варнаки, где недавно неизвестные преступники убили заезжего доктора, разоблачавшего знахарей, сожгли в избе-читальне избача, повесили селькора и утопили в проруби двух активных делегаток. Не успевает старший милиционер Семен Воробьев вовремя объехать весь обширный свой участок, на котором, как утверждают лекторы, могут разместиться без труда, не толкаясь локтями, две Швейцарии. Воробьев приезжает к месту происшествия каждый раз, когда преступление уже совершено. Да и что он может сделать, если он только считается старшим милиционером, а младших тут вовсе нет? Не хватает еще у Советской власти средств на содержание больших штатов. И Воробьев надеется в своей опасной деятельности только на поддержку активистов из населения. Их немного, но они все-таки есть. Есть серьезные, стойкие люди, добровольно помогающие Воробьеву. Война оставила в деревнях и на заимках немало оружия. Его припрятали и те, кто связан с бандитами, и те, кто обороняется от бандитов. Воробьев все время изучает население, вглядывается в него, выясняет, кто чем дышит. Но все-таки неважно идут дела у Воробьева. Наш начальник, остановив аэросани у деревни Дымок, вызывает к себе старшего милиционера, долго, надев очки, просматривает протоколы дознаний, составленные старшим милиционером, хмурит густые заиндевевшие брови, сердито, натужно сопит. Потом спрашивает: - Для чего ты это пишешь, Воробьев? - Ну как для чего? Для представления... - Вот именно, для представления, - говорит начальник. - Только для представления ты это и пишешь, а не для дела. А это значит что? Это значит, что ты сам себя не оправдываешь. Не оправдываешь возложенную на тебя... Чего?.. миссию. Вот именно... - Не оправдываю, - скорбно соглашается Воробьев. - Это я сам чувствую, что не оправдываю эту, как говорится, как вы сказали... Это правильно. Не оправдываю. Иначе и вам бы не пришлось приезжать сюда на такой тем более шумной машине. Я бы сам лично поймал и Кинстинктина Воронцова, ежели б это в моей силе и возможности... - Значит, ты это признаешь? - Признаю. - Ну, тогда садись к нам в сани, - говорит начальник. - Будем действовать вместе. У Воробьева застывают в испуге выкаченные глаза. Вообще-то бесстрашный человек, не однажды простреленный и заживлявший свои раны целебными травами, он сидит сейчас, уцепившись обеими руками за сиденье, и его, похоже, бьет лихорадка. Он приходит в себя, только когда аэросани, обогнув неоглядную снежную равнину, останавливаются. Начальник приказывает нам стать на лыжи, чтобы без шума пройти по заимкам, где живут, как известно Воробьеву, заядлые бандитские связчики. На заимке Распопиной и у Пузырева озера проживают две любовницы Кости Воронцова - Кланька Звягина и Анфиса Большакова. Говорят, что с Анфисой он больше не живет, он будто бы еще прошлым летом ее бросил. А на Кланьке Воронцов предполагает жениться в официальном порядке, как утверждает Воробьев. Уж больно хороша она, по мнению Воробьева. Не девка, а просто ягода, огонь. Нет, мы не собираемся их арестовывать, этих любовниц. Мы даже не берем с собой Воробьева, чтобы никого не пугать его новенькой, недавно выданной милицейской формой. Он вместе с начальником и механиком остается у аэросаней. А мы, шесть сотрудников, по двое разбредаемся на лыжах по ближайшим и дальним заимкам, или, иначе сказать, по хуторам. За последнее время у нас скопилось немало агентурных сведений из Воеводского угла. Не все они проверены. Вот случай, когда хоть некоторые можно проверить. Можно проверить кое-что и из показаний арестованных бандитов. Все-таки мы не напрасно так долго возились с остатками банды Клочкова. Кое-что мы из них выудили. И даже Лазарь Баукин, наверно, не все сочинил на допросах перед своим побегом. Не может быть, что он все сочинил. Я во всем доверяюсь Веньке. Я и должен ему доверяться как помощнику начальника по секретно-оперативной части. Его память хранит десятки фамилий, адресов, фактов. И он уверенно идет на своих коротких и широких лыжах впереди меня, вдоль кромки тайги, по искристой снежной целине, то спускаясь в низину, то взбираясь на пологий увал. Исключительно для порядка, может быть, он советуется со мной: - Давай махнем прямо на Распопино? А по дороге в Шумилове зайдем... - Давай, - соглашаюсь я, хотя не очень ясно представляю себе, где это Распопино и где Шумилове. В Воеводском углу я был всего один раз, прошлым летом во время крайне неудачной операции, когда тут убили двух наших сотрудников. Но это произошло, мне помнится, где-то недалеко от тракта, близ деревни Гудносовой. А сейчас мы забрались, должно быть, в самую сердцевину Воеводского угла. Венькины лыжи хрустят и повизгивают, прокладывая след в непромятом снегу, а мои почти неслышно скользят по готовой лыжне. Венька отталкивается только одной палкой. Вторую он зажал под мышкой. Наверно, у него все еще болит плечо. Я говорю, догоняя его: - Может, мы немножко отдохнем? - Ты что, устал? - Нет, но у тебя плечо... - А, ерунда! - говорит Венька, опять спускаясь в низину. И кричит обрадованно: - Гляди, гляди, дымки! Это Шумилове. Значит, до Распопина отсюда восемь верст. Ну, не восемь. Это только так считается. А верст двенадцать будет. Мы спускаемся в низину, потом подымаемся на крутой увал, и нас обдает среди снежного холодного сияния горячим и острым запахом спиртового пламени. И к этому запаху тотчас же примешивается густой и тошнотворный запах барды. - Вот сукины дети! - останавливается Венька. В Дударях и в ближних к Дударям деревнях мы вывели за последние месяцы почти всех самогонщиков. Во всяком случае, если там еще и гонят, то в строжайшей тайне - так, чтобы и запах дыма не проникал на улицу. А здесь самогонщикам раздолье. Никто не тревожит их. И мы не потревожим. Мы сворачиваем в Шумилове, чтобы, как говорит Венька, навести справки. Я остаюсь на улице, а Венька ходит по избам. Благо их здесь всего девять. И он заходит не во все. О чем он разговаривает в избах, я и не знаю. Я могу только догадываться. В одной избе он сидит минут двадцать и выходит из нее растерянный. - Не знаю, правда или нет, - говорит он мне, - но жена Баукина божится, что мужа не было... - Какого мужа? - Ну, Лазаря Баукина. Забыл, что ли? Это ж его изба... Я с удивлением смотрю на заваленную снегом избу с покосившейся колодой окна, с разрушенным крыльцом. - А жене недавно коня дали, - продолжал Венька. - Ну не дали, а вроде продали, но по дешевке, как беднячке. Наверно, действительно не знают, что у нее муж бандит... Венька заходит в крайнюю избу. А я стою на улице и смотрю на крышу баукинской избы и на окружающие ее постройки, на изломанное полотно ворот, укрепленное на двух могучих столбах из листвяговых бревен, врытых, может быть, полстолетия назад. Да, хозяина здесь, видать, давно не было... Из крайней избы Веньку провожает на крыльцо рослый мужик в домотканой рубахе без опояски, с черной, наискось опаленной бородой. Они о чем-то продолжают негромко разговаривать. Потом, уже спустившись с крыльца, Венька спрашивает: - Бороду-то где ты опалил? У аппарата? - Ну да, у него, комуха его задави! - смеется мужик. И теперь я замечаю, что он пьяный. Ему и в голову, наверно, не приходит, что мы из уголовного розыска, а то зачем бы ему так весело признаваться, что бороду он опалил у самогонного аппарата? - А милиционер-то этот, Воробьев, вас не беспокоит? - еще спрашивает Венька, становясь на лыжи. - Да как не беспокоит! Надоедает. На той неделе здесь был. Штраф требовал. Говорит: "Посажу". Да ну его к козе под хвост... Конечно, этот мужик не догадывается, кто мы и откуда. По виду нас можно принять за кого угодно, но только не за работников уголовного розыска. И в Жалейках и в Карачае, где мы останавливаемся ненадолго, никто не обращает на нас особого внимания. 9 Только в Распопине после краткого разговора Веньки со стариками нас сами жители начинают почтительно называть модным для той поры словом "представители". И девчушка в огромных валенках на босу ногу, скатившись с крыльца, кричит: - Эй, тетка Матрена, заходите к нам! У нас в избе представители сидят. Будут сейчас политическую беседу проводить... И вот мы с Венькой, пробежав на лыжах по снежной целине верст десять или пятнадцать, сидим в просторной, теплой избе, пахнущей сушеными грибами и травами, свежевыдубленной овчиной и печеным хлебом. Нас окружают разные люди - старики и молодые, женщины и мужчины, хозяйственно-спокойные, с благообразными лицами. Не верится, что среди них есть бандиты или сочувствующие бандитам, способные заранее приготовить крест и потом, не дрогнув, заживо распять на том кресте молодую учительницу. Не все же тут бандиты. Но бандиты здесь все-таки есть. И поэтому мы с Венькой, беседуя, как говорится, не развешиваем уши. Мы даже сидим не рядом, а на некотором расстоянии друг от друга: он - в углу, под образами старинного письма, под огромной, в бронзовой оправе лампадой, а я - у самых дверей, на широкой, чисто выскобленной лавке - с таким расчетом, чтобы в случае опасности не оказаться зажатым в этом сборище с виду добродушных и в то же время настороженных людей. Беседу ведет почти все время Венька, а я молчу, и мне больше всего хочется поскорее, пока светло, уйти отсюда и двинуться дальше. Может, нам еще сегодня удастся увидеть Кланьку Звягину. Правда ли, что она так хороша, как рассказывает Воробьев? Но красивых и хорошеньких сейчас вокруг нас немало. Даже обидно, когда смотришь на некоторых, что они так далеко живут, что их тут немногие видят. Иную неплохо бы вывезти куда-нибудь в Иркутск, в Красноярск, в Ново-Николаевск или даже в Москву, чтобы все посмотрели, какие у нас в Сибири, в глухих, таежных местах, красавицы обитают, выросшие на просторе, на чистом воздухе, выкормленные густым молоком, очень жирным, как сливки, пахнущим цветами и травами. В избу набивается все больше народу. Люди стоят уже плотно друг к другу, прислонившись к стенам и наваливаясь на стол, за которым сидят Венька и хозяева избы - степенный дедушка с блестящей, голой, словно намазанной маслом головой и с жидкой седенькой бородкой, его молоденькая дочка с быстрыми, жадными глазами, в красной с белыми горошинами кофточке, и старуха жена, костистая, суровая, дышащая открытым ртом, в котором желтеет на нижней десне единственный зуб. В избе становится душно. Я разглядываю каждого человека, чтобы угадать, кто он, как настроен, не замышляет ли в этот момент какой-нибудь выходки против нас, нет ли с ним оружия. Угадать это, однако, нелегко. На собраниях говорят и в газетах пишут, что бандитов поддерживают кулаки. И это, конечно, правильно говорят и пишут. Но среди бандитов и бандитских связчиков, мы точно знаем, много бедняков, много бывших солдат. И даже есть такие, кто в гражданскую войну дрался на фронтах за Советскую власть, а сейчас вдруг свихнулся, вроде разочаровался, вернувшись на родные таежные заимки, сбитый с толку, как мы считаем, кулацкой агитацией и угрозами. О Советской власти на таежных заимках все еще из уст в уста передают чудовищные легенды, потому что до сих пор не всем, далеко не всем понятны ее истинные цели. И Венька потому правильно делает, что рассказывает людям, теснящимся в избе, - кто бы они ни были, кулаки или подкулачники, - о последних решениях Советской власти. Но я все-таки нервничаю. Мне кажется, что он уж слишком подробно рассказывает, а время у нас на счету. Не успеем мы, пожалуй, еще сегодня дотемна пройти на самые дальние заимки... А ночью идти опасно. Хозяин, погладив свою голую, блестящую голову шершавой ладонью, спрашивает Веньку: - А как же, милочек, с бабами будет? Бухтят такое - правда или нет, - что их потом в коммунию будут сгонять, для комиссарского вроде развлечения... Венька разъясняет, что это ерунда. Советская власть, напротив, жалеет баб и считает, что их нужно называть женщинами. Это раньше, при царе, баб обижали, заставляли тяжело, непосильно работать, а теперь Советская власть такого не позволит. Женщинам приятны эти слова. Они довольно пересмеиваются между собой. И заметно, им нравится Венька - с виду веселый, светлоглазый, светловолосый паренек с широкой, выпуклой грудью, с сильными и свободными движениями. Он и сам, наверно, чувствует, что люди с удовольствием смотрят на него. Он как будто разгорается от этих взглядов и говорит все с большим увлечением. А я уже сержусь на него. Я сержусь и одновременно удивляюсь уверенности, с какой он говорит обо всем и ссылается в подтверждение этих слов на речи Ленина, опубликованные в газетах. - А Ленин-то, он что же, сам из немцев будет? - перебивает Веньку хозяин избы. - Кто это сказал такую ерунду? - Ну как же! Прошлый раз тут гостил один студент, тоже, как вы, представитель. Так он вроде так объяснил, что Ленин из немцев... Мы начинаем осторожно выяснять, кто этот студент, когда и откуда он приезжал, о чем еще рассказывал. И убеждаемся, что это был бандитский представитель. Значит, банды не только грабят и убивают, но и посылают на заимки своих агитаторов даже в зимнее время. А мы сидим в Дударях и ждем весны. Плоховато мы все-таки работаем, плоховато. Венька говорит: - Этот студент, про которого вы рассказываете, набрехал вам. Он, как я считаю, злейший враг Советской власти. - А мы-то откуда можем знать, кто тут враг и кто друг! - как бы извиняется хозяин избы. - Мы бумаг ни у кого не спрашиваем. А сельсовет от нас далеко. Да и толку от него никакого нету, от сельсовета. Только название, что власть... - Нам любая власть хороша. Лишь бы она нас не забижала, - добавляет сухонький, опрятный старичок, сидящий недалеко от меня на лавке. - Мы ведь от леса кормимся, от тайги... Венька сразу ухватился за эти слова. Заговорил о том, что Советская власть со временем и тайгу изменит. Ученые сейчас пишут, что в тайге, прямо тут, у нас под ногами, в недрах зарыты огромные богатства: и железная руда, и каменный уголь, и золото. Все это Советская власть заберет в свои руки и построит тут заводы и города. - Вон что! - удивился Венькиным словам сухонький старичок. И спросил: - А нас-то, милый человек, куда же вы в таком случае определите? - Тебя, дедушка, на мыло, - сказал кто-то в толпе. - Всех стариков переведут на мыло... В толпе засмеялись. - На мыло? - переспросил старик, видимо тугой на ухо. - На мыло, на мыло, - подтвердил опять кто-то, и от подоконника отделился курчавый пожилой мужик с сердитыми глазами и рыжей, кругло подстриженной бородой. Мне показался он похожим на Лазаря Баукина. Но в первое мгновение я не поверил собственным глазам. Неужели он так спокойно может тут стоять и даже выкрикивать насмешливые слова? Ведь он-то уж знает, кто мы и откуда... Я заметил, что и Венька чуть смутился, увидев его. Однако Венька не осекся, продолжал рассказывать о том, что мы сами с ним узнали недавно на лекции, прочитанной заезжим лектором в клубе имени Парижской коммуны. Он говорил, какие заводы вырастут в самой глухой тайге. - А птицы и звери куда же подеваются? - опять спросил все тот же сухонький, тугоухий старичок. И опять почему-то все засмеялись. - Птицы и звери? - переспросил Венька. И я понял, что он сам не знает, куда денутся птицы и звери, когда тут, в тайге, появятся заводы. О птицах и зверях не было никакого упоминания в той лекции, которую мы слушали в клубе. Да и для чего это надо было тут заводить разговор о зверях и птицах? Время идет. Короткий зимний день уже на исходе. И неизвестно еще, где мы будем ночевать. Предполагалось, что мы пройдем через Девичий двор и Петуховский яр на Большие выселки, где, наверно, заночуем, и утром выйдем на Проказово, чтобы встретиться с начальником. Но пока, по-моему, все идет не очень складно. - Птиц и зверей никто уничтожать не собирается, - говорит авторитетно Венька. - Птицы и звери, конечно, останутся в лесах, должны, словом, по идее, остаться и при полном социализме... - А жиганы? [бандиты (прим.авт.)] Это спрашивает молодая румяная женщина в пестрой косынке, натянутой на самые брови, под которыми смеются милые и дерзкие глаза. - А что, у вас тут много жиганов? - как бы удивленно спрашивает, в свою очередь, Венька, поднимая голову и разглядывая женщину в толпе. - Да есть, - уклончиво ответила женщина. - А где их нету-то! - Их, пожалуй, не скоро переведешь, - вздыхает старичок. - Птиц и полезных животных, пожалуй, скорее лишишься. А жиганы, они небось цепкие. Их и сама Советская власть боится... Венька улыбается или, лучше сказать, заставляет себя улыбнуться. - Неужели боится? - Боится, - подтверждает сухонький старичок. - Это как бог свят, боится. Кажись, в декабре месяце тут трое приезжали из Дударей. Насчет продовольственного налога. Так разве что только пушки при них не было. А так они все в ремнях, при гранатах и пистолетах. И все быстренько, быстренько делают. Без особого разговора. Лишь бы поскореичка отъехать на лыжах. Мы им тут вопросы разные задавали, а они лишь помалкивают. "Нам, говорят, до сельсовета поскореичка надо добраться..." - Ну, это какие-то барахольщики были, - говорит Венька. - Они, наверно, сами себя боятся... - Барахольщики не барахольщики, а помирать, как я замечаю, никому неохота, - опять вступает в разговор хозяин избы. - У нас вот нынешний год пятого председателя в сельсовет поставили. Двоих убили. Двое сами отказались от должности. И теперешний, видать, трясется. Даже нос не высовывает дальше своей избы... - Серьезное дело, - говорит Венька. - Уж сурьезнее дальше некуда, - разводит руками хозяин и внимательно оглядывает Веньку и меня. - А вы что же, без всякого орудия? Представители, а ничего, я гляжу, при вас нету... - Ничего нету, - смеется Венька. - Выходит, очень смелые? - Еще, видать, не битые, оттого и смелые, - произносит кто-то в углу. И все смеются. - Смеяться-то будто бы не от чего, - хмурится хозяин избы. - Одна баба даве сказывала, Мелентьева сноха, будто в Петуховом яру в потребиловке в субботу своими ушами слышала приказ, коей вышел от Кости Воронцова. Будто он даже на специальной машинке был напечатанный и наклеен на дверях в потребиловке. В том приказе сказано: коммунистам, всем и каждому в отдельности, будет вырезаться на грудях и на спине острой бритвой красная звезда, как знак особый и вечно памятный... - Вот как! Значит, Костя сам где-то в потаенном месте, а приказы от него идут и идут? И даже на специальной машинке? - Истинные слова, на машинке. Он прошлой осенью разбил на золотых приисках контору, забрал много чего. И машинку увез. Теперь все печатает на машинке. Для большей, стало быть, ясности... - Безнаказанность, - подводит итог этому разговору благообразный лысоватый человек с длинными волосами, заправленными за уши, похожий на дьячка. Но не сокрушается по поводу безнаказанности, а, пожалуй, злорадствует. - Клочкова, напечатано в газете, будто бы убили в Золотой Пади, а четырнадцать жиганов из его компании ушли. ("Не четырнадцать, а три ушли", - хотел бы я поправить его, но я молчу. И Венька молчит.) И ведь куда ушли? Прямо к Воронцову. Вот уж действительно, на самом деле, ничего не скажешь - "император всея тайги"... Я делаю вид, что разглядываю собственные валенки. Потом поднимаю глаза и опять вижу против себя того курчавого мужика с ярко-рыжей, кругло остриженной бородой, который говорил, что всех стариков будут переводить на мыло. Конечно же, это Венькин "крестный" Баукин, Лазарь Баукин, убежавший из нашей бани. Он-то уж точно знает, сколько жиганов ушло. Он бы мог дать точную справку. Но он только усмехается и молчит. Выглядит он лучше, чем в дни нашего первого знакомства, - поздоровевший. И одежда на нем другая - новый стеганый ватник, а под распахнутым ватником чистая холщовая рубаха с крупными белыми пуговицами. Значит, живется ему неплохо. И он, как видно, ничего не опасается. Он стоит недалеко от меня. Но между нами еще два или три человека. И я разглядываю его как бы из укрытия. Наконец, может быть, почувствовав на себе мой внимательный взгляд, он надевает шапку и выходит. Шапка у него большая, медвежья. 10 За окном сгущаются сизые сумерки. Нам бы еще засветло надо было выйти отсюда на Большие выселки. А мы вон досидели до какой поры и ничего особенного толкового здесь не высидели. И продолжаем сидеть. Венька отвечает теперь на вопросы о налогах. Это уж черт знает что. При чем здесь налоги? И опять его спрашивают про заводы, которые, может быть, когда-нибудь тут выстроят. А может, их и никогда не выстроят, а нас сейчас, когда мы выйдем, подкараулит на дороге тот рыжий бандюга Лазарь Баукин. Да подкараулит не один, а с компанией, и не доживем мы ни до каких заводов. И до социализма не доживем. Я уже сильно сержусь на Веньку. Молодая хозяйка в красной с белыми горошинками кофточке спрашивает, не выпьем ли мы чайку или в крайности молочка. - Молочка выпьем, - говорит Венька. И вот мы пьем молоко. А сумерки за окном все сгущаются. Может, Венька тут собирается ночевать? Нет, попив молока, он ладонью вытирает губы, благодарит хозяев, прощается, я тоже прощаюсь, и мы выходим во тьму. Некоторое время молча идем по хрустящему снегу, закинув лыжи на плечи, и с удовольствием вдыхаем после душной избы легкий морозный воздух. - Позор, - наконец говорит Венька, когда мы проходим мимо тускло мерцающих окон избы. - Просто позор. Какой-то беглый студент пришел, чего-то такое набрехал мужикам, и все как будто так и надо. Как будто и Советской власти нет. Ерунда какая! Даже не верится, что тут так живут. Как на острове. Никто с людьми не разговаривает, ничего не объясняют. Мы вот только с тобой немножко с ними потолковали... - Ну и немножко! - усмехаюсь я, все еще сердитый на Веньку за то, что мы так долго просидели здесь и теперь впотьмах должны идти еще неведомо куда. - И вообще я считаю, это не наше дело - тут разговоры разводить... - А чье же? - Венька тоже заметно сердится. - Ты что, считаешь, что ты не обязан разговаривать с людьми как комсомолец... - Обязан, но мы все-таки не для этого приехали... - А для чего? - Ну откуда я знаю! Я думал, у начальника или у тебя есть какой-то план... - А у тебя какой план? - Венька даже остановился, точно загораживая мне путь. И я увидел, как у него блестят глаза во тьме. - У тебя-то, я спрашиваю, есть какой-нибудь план? - Чего ты придираешься? При чем тут я? Если б меня спросили, я вообще все не так бы повел... - А как? - Я привез бы сюда всех этих курсантов с повторкурсов, окружил бы каждую заимку и хотя бы ближние леса и начал выколачивать... - Кого выколачивать? Население? - Зачем население? Бандитов... - А откуда ты знаешь, кто тут бандиты? - спросил Венька, положив свои лыжи на снег. - Ну, можно все-таки понять, - я тоже снял с плеча лыжи. - Вот твой рыжий "крестный", этот самый Лазарь Баукин, открыто ходит по заимке. И еще насмехается. И мы с тобой ничего сейчас не можем ему сделать, а он... Я хотел сказать, что Баукин еще сегодня подкараулит нас где-нибудь, но не сказал, не решился. Венька это сам знает, а если я скажу, он подумает, что я струсил и его пугаю. Я сделал вид, что у меня не застегивается пряжка от ремня на креплении, и выругался, чтобы не продолжать разговор. А Венька вдруг засмеялся. Может быть, он понял мою хитрость, понял, что я побаиваюсь и еще больше боюсь признаться в этом. Мы сворачиваем к лесу. Он чернеет невдалеке, и кажется, что это не лес, а забор - высоченный каменный забор, а за ним еще видно здание с башнями и крестами на башнях. Венька спрашивает: - Ты как думаешь, кто это, у кого вот мы сейчас в избе были? - По избе, по обстановке, я думаю, что кулак... - Кулак - это еще пустяки. Это Усцов Елизар Дементьевич - очень крупный бандитский связчик. И еще старичок там был, который жиганов ругал, - это тоже связчик. Енютин. У него сын в клочковской банде действовал. Мы его убили в Золотой Пади. - Правильно, - вспомнил я. - Один убитый действительно был, мы точно установили, Енютин. - И этот Усцов тоже зятя потерял. Дочка его в красной кофточке - бандитская вдова. Мужа ее в прошлом году убили. А слышал, как они разговаривают? Птиц и зверей жалеют... - А ты с ними разговорился, стал им что-то объяснять. - Да им я, что ли, объяснял! Тут же всякий народ. И то обидно, что людям никто ничего не объясняет. И мы тоже хороши! Второй год тут крутимся вокруг да около, а толку мало. - А эти старики так и не поняли, кто мы и откуда... - Ну как не поняли! - засмеялся Венька. - Они тоже не дураки. Они и про оружие нас спрашивали неспроста. И похвалили за смелость, чтобы испугать. Это двойной народишко, с двойным ходом. Им палец в рот не клади. Откусят. Венька отчего-то повеселел. Вынул из кармана ржаной сухарь, разломил его и дал половину мне. Сухарь был присыпан крупной солью, прикипевшей, но не растворившейся в хлебе. Покусывать и сосать его сейчас было величайшим наслаждением. - И еще имею брынзу, - сказал Венька и протянул мне кусок. - Да ты погоди, - хотел я удержать его от расточительства. - Мы только что попили молока. А нам еще, наверно, идти и идти. Все сразу съедим, потом заплачем... - Не заплачем, - опять засмеялся Венька. - Нам теперь недалеко до Больших выселок. Мы быстро добежим. Часа за два. Я тут летом был. Правда, я тогда на телеге ехал. - А как у тебя плечо? - Ничего. Ты знаешь, как будто даже лучше. Поначалу, когда палку берешь, больно, а потом ничего. Мы идем не по дороге, хорошо наезженной, чуть поблескивающей во тьме, а почти рядом с дорогой, по глубокому снегу. - А эту женщину, такую мордастую, в пестром платке, ты заметил? - спрашивает Венька. - Это какую? - Ну, которая сидела против меня, такая румяная, черные такие, немножко нахальные и все-таки немножко симпатичные глаза. Она еще спросила про жиганов, когда говорили про птиц и зверей... - Ах, эта, - вспоминаю я, - которая натянула платочек на глаза? - Так это же и есть Анфиса Большакова, которая жила с "императором". Но он ее, говорят, бросил. Дурак. - Неужели это она? - удивляюсь я, и мне очень жаль, что я не рассмотрел ее как следует. Правда, мне больше всего хотелось посмотреть Кланьку Звягину, которую сильно хвалил за красоту старший милиционер Воробьев. Она живет, он сказал, где-то у Пузырева озера. И я спрашиваю Веньку: - А Пузырево озеро отсюда далеко? Мы сегодня туда не попадем? - Ну что ты! Конечно, не попадем: это очень далеко. Нам бы только до Больших выселок добраться... И Венька, продвигаясь впереди меня, заметно прибавляет ходу. Наверно, у него уже в самом деле не болит плечо. Или он только бодрится. Но я едва поспеваю за ним по скользкому, чуть подтаявшему снегу. Уж скорее бы, в самом деле, дойти до Больших выселок. Лыжи как будто разъезжаются в разные стороны. И к тому же начинается ветер. - Похоже, будет пурга, - говорю я. - Похоже, - соглашается Венька. - Но мы быстро добежим. Уже совсем недалеко. Только надо держаться дороги. Дорога тут прямая. Дорога все время идет вдоль тайги, которая шумит на разные голоса. Будто там, внутри, в самой глубине, в чащобе, громко переговариваются люди, завывают волки и грозно мяукают огромные коты. Но это только кажется. Никого там нет. Во всяком случае, можно поручиться, что близ заимки, близ дороги никого нет. И не может быть в такое время. А у страха глаза велики. Не надо, однако, настраивать себя на всякие ужасы. Это первое правило - не надо себя настраивать. Просто в тайге, как всегда на сильном ветру, завывают ели, свистят голые прутья берез и трещат, ломаясь, неуклюжие ветви сосен. Все это вместе и создает разноголосый, пугающий шум. Венька оглядывается. - Ну, как ты? - Ничего. - Ну давай, нажимай! Тут уж совсем близко. До пурги добежим до Больших выселок. А там спать. Или, может, еще потолкуем с кем-нибудь. Тут, на выселках, есть наши люди, если... если их, конечно, не стукнули... На дороге что-то большое чернеет. Чернеет и как будто шевелится. Ну да, шевелится. Может, это кони. Если кони, лучше всего попроситься доехать до Больших выселок. Это Венька бодрится. Не может быть, чтобы у него так быстро зажило плечо. Это он бодрится. А нам еще и завтра ходить на лыжах. И послезавтра. Мы приближаемся к тому, что чернеет на дороге, и теперь ясно видим, что это не кони, а люди. И хриплый голос с дороги спрашивает: - Веньямин, это ты? - Я, - говорит Венька и, останавливаясь, снимает лыжи. По голосу я сразу узнаю Лазаря Баукина. Теперь я хорошо вижу и его большую медвежью шапку. Она у него как котел на голове. Я тоже снимаю лыжи и иду вслед, за Венькой к дороге. - При этом разговора не будет, - показывает на меня Баукин. Во рту у него торчит окурок. А когда он затягивается и окурок вспыхивает, видно, как посверкивают его злые глаза. Недалеко от него стоят еще два мужика. Их смутно видно. Непонятно даже, молодые они или старые и что у них в руках - палки или обрезы. - Ты меня тут подожди, - говорит мне Венька и переходит с Лазарем на другую сторону дороги, где стеной стоит ревущий черный зубчатый лес. Немного погодя за ними в лес уходят и два мужика. Кажется, у них в руках обрезы или, может быть, охотничьи ружья. А я стою на обочине. Пурга меня теперь не тревожит. Я тревожусь теперь за судьбу Веньки. И конечно, за свою судьбу. На животе у меня, под телогрейкой, в кожаной петельке кольт. Он так хорошо приспособлен, что его незаметно, если смотреть со стороны. И там, в Распопине, в избе, не заметили, что мы с оружием. Даже лицемерно пожалели нас. Но нас жалеть не надо. Я вынимаю кольт из петельки и кладу за пазуху. Мало ли что может случиться! При всех обстоятельствах Венька ведет себя рискованно. Если Лазарь хочет завести какой-то секретный разговор, при котором даже я не могу присутствовать, зачем же пошли за ними в лес эти два мужика? А вдруг они стукнут Веньку? Но тогда зачем они меня оставили? А может, они тут не одни? Может, у них тут расставлены посты? Может, они и меня после хотят стукнуть? Мысли разные лезут в голову, но я по опыту знаю, что нельзя давать волю даже мыслям, чтобы потом не было стыдно. Это хуже всего - заранее перетрусить. Надо уж как-нибудь перетерпеть. И я стараюсь вспомнить что-нибудь веселое, что-нибудь самое смешное из своей жизни, чтобы развеселиться и успокоиться. Но ничего подходящего вспомнить не могу, хотя уже долго стою на обочине. Наконец Венька выходит на дорогу и зовет меня. А Лазарь Баукин и его товарищи так и не вышли из лесу. Может, они углубились в лес. Может, они там и живут, в лесу. В лесу, в тайге, сейчас тише, чем на открытом месте. Шумят только вершины деревьев, а внизу - тихо. На дороге же вовсю разыгрывается пурга. Мелкая колючая крупа бьет в лицо. Даже Венька говорит: - Смотри, какая ерунда начинается! Просто идти никак невозможно. Теперь я пытаюсь успокоить его: - Ничего. Ты же сам говорил, тут до Больших выселок недалеко. Добежим как-нибудь. Не больные... - До Выселок недалеко, - останавливается Венька. - Но мы на Выселки не пойдем. Нету смысла. Мы сейчас махнем на Пузырево озеро. Можно было бы напомнить Веньке, что он сам только что сказал - на Пузырево озеро мы сегодня не попадем, это очень далеко. Но я ни о чем ему не напоминаю. И он не спрашивает моего совета. Тут уже вступают в действие не наши давние приятельские, а сурово служебные отношения. Я молчу. На Пузырево - так на Пузырево. Мне в конце концов все равно. Не я, а Венька старший помощник начальника по секретно-оперативной части. Я даже не спрашиваю, о чем он разговаривал с Лазарем Баукиным. Я только смотрю, как он, расстегнув телогрейку, потуже затягивает ремень на гимнастерке. Я делаю то же самое. Потом он говорит: - Ну, пошли! Нам сейчас дорога каждая минута. Придется идти часов пять, не меньше, если, конечно, по хорошей погоде. А в такую муть даже не знаю, когда дойдем. Но надо... Короче говоря, Лазарь дает нам в руки серьезную нитку. Дураки будем, если не ухватимся. Ну-ка, попробуем с этой стороны пойти... Перепрыгнув через канаву, он опять встает на лыжи и молча бежит впереди меня. Он по-прежнему пользуется только одной палкой. Вторую держит под мышкой. Видно, у него все-таки болит плечо, но он не хочет говорить об этом. Да и трудно сейчас говорить. Даже дышать трудно. Мы долго молча бежим навстречу пурге. Вернее, не бежим, а еле-еле движемся. Наконец нам удается обогнуть большой участок леса. Венька сворачивает направо, и мы входим, как в аллею, в широкую просеку. Ледяная крупа бьет теперь нам в спины, дышать легче. - Хорошо еще, что мы молока попили, - говорит Венька. - А то, не жравши, по такой дороге далеко не уйдешь. - А еще далеко? - Далеко... Я отворачиваю обледенелый обшлаг рукава, зажигаю фонарик, смотрю на часы. Девятый час. Двадцать минут девятого. Значит, мы в пути больше трех часов. А сколько нам еще идти?.. Из просеки мы выходим на поляну, и опять пурга с ревом накидывается на нас. Венька останавливается, приседает. У него оборвался ремень на креплении. Он садится на снег. Я сажусь рядом с ним на корточки и хочу посветить ему фонариком. - Не надо, - говорит он. - Тут открытое место. Свет далеко видно. А я и так все разгляжу. У меня глаза кошачьи. Он достает из-за пазухи запасной сыромятный ремень, обрезает его ножом, привязывает. - Хорошо отдохнули, - смеется он, снова становясь на лыжи. - Ну, пошли дальше! Лазарь говорит: "Это на ваше счастье такая погода. Кланя Звягина вас будет ждать..." "Почему это она нас будет ждать? Откуда она нас знает?" - хотел бы я спросить. И самое главное, что мне хотелось бы понять: почему это Венька так доверился снова Лазарю Баукину, который уже однажды обманул его? И может быть, опять обманет. Но сейчас уж Венька прямо рискует своей головой. "И не только своей, но и моей", - мог бы додумать я. Но почему-то не додумываю. Может быть, потому, что очень боюсь отстать от Веньки и забочусь только о том, чтобы не потерять его в пурге. В этой белой, холодной, кромешной тьме, облепляющей меня. Я не вспоминаю даже о том, что мне самому еще недавно хотелось увидеть Кланьку Звягину. И вот сегодня я должен увидеть ее. Но сейчас это уж не так интересно мне. Мы с большими усилиями пересекаем поляну. Ветер все свирепеет, бьет в лицо, словно толченым стеклом, старается сбить с ног. Нет, такой пурги еще не было в моей жизни. Я останавливаюсь, почти падаю, кричу: - Подожди, Венька! Подожди, тебе говорят! - Что случилось? - Хочу поправить шапку: может, не так будет бить в лицо. Очень сильно бьет. Ничего не вижу. - Не обращай внимания! - кричит Венька. - Пойдем дальше. Сейчас опять будет просека. - А еще далеко? - Далеко. Просека поднимается в гору. Гора совершенно голая. Ни одного кустика. Но с горы видно, как в низине сквозь пургу мерцают огоньки. Значит, близко деревня. Я напрягаю все силы. Мне даже становится весело. Вот сейчас войдем в деревню. И что бы там ни было, мы согреемся. Может, попьем даже чаю. Огни становятся все ярче. Где-то недалеко брешут собаки. Они, наверно, сами не знают, собаки, как нам приятно сейчас слышать их брехню. Пусть брешут еще сильнее, еще громче, еще яростнее. Вот уж мы прямо набредаем на собак. Они где-то вон там, за высоким забором. Хозяева, должно быть, еще не спят. Конечно, не спят. Интересно, у каких ворот мы остановимся. Мы идем вдоль высокого забора, за которым живет наверняка богатый мужик. У него, судя по разноголосому лаю, две собаки, а может, три. Значит, есть что охранять. Собаки гремят цепями по натянутой во дворе проволоке. Этого я не вижу, но представляю это себе. Тут бы нам и остановиться, у этих ворот. Хозяин уймет собак, и мы войдем в дом. Но Венька продвигается дальше. Мы проходим мимо нескольких домов и опять выбираемся в открытое поле, где крутит, и вертит, и истерически завывает пурга. Я оглядываюсь. Позади нас остались чуть видимые теперь огоньки. Позади все еще брешут надолго потревоженные собаки. А впереди - непроглядная, злая, белая тьма и ветер с ледяной крупой. Венька оглядывается на меня и кричит: - Не шибко устал? - Не шибко, - отвечаю я. Но это уж я обманываю Веньку. Я не только устал, я просто еле живой. Мне теперь все равно. Я иду как во сне. Я могу упасть в снег и уснуть. Но я все-таки иду за Венькой. 11 Мы снова поднимаемся в гору. Гора отлогая, но высокая. Мы долго поднимаемся на нее. Или мне это только кажется. Я иду, как старая кляча, согнувшись, опустив голову. И опять слышу собачий лай и звяканье цепей на проволоке. Но это уже не радует меня. Вдруг я, точно слепой, наталкиваюсь на Веньку. Оказывается, он остановился и поджидает меня. Лицо, и шапка его, и часть груди обросли пушистым белым инеем - куржаком. Я, наверно, тоже весь в куржаке. Но я не вижу себя. А Венька с ног до головы пушистый и белый. - Ну, теперь держись! - говорит он, срывает свою шапку и отряхивает ее об валенки, потом надевает опять. - Начинаем работать. Снимай лыжи. Не шибко устал? - Не шибко. Мы проходим мимо невысокого забора, за которым лают собаки, и останавливаемся подле большой избы с закрытыми ставнями. Недалеко еще две избы, такие же большие. Они стоят не в ряд, а как бы треугольником. За ними можно разглядеть еще какие-то строения - амбары или стайки для коров и конюшни. Фасадами избы выходят на улицу, и прямо к фасадам примыкают заборы, или заплоты, как говорят в Сибири. Венька поднимается на крыльцо самой большой избы и стучит лыжной палкой с короткими паузами три раза, потом еще три раза. За дверью в сенях женский голой: - Кто там? - Свои. - Свои все дома. - Не сочла Савелия, а он кланяться приказал. За дверью с легким грохотом отодвигается щеколда. - Милости просим, - пропускает нас в сени молодая женщина. Ее плохо видно в темных сенях, но от нее исходит приятный, чуть дурманящий душу запах молодого женского тела, только что оставившего теплую постель. - А я уж вас третий час жду. Погода-то самая подходящая - пурга. Потом думаю: а может, не придут? Прилегла. - У тебя кто в доме? - хозяйственно осведомляется Венька. И, посветив фонариком, оглядывает углы сеней, ищет веник, чтобы обмести валенки. - Обыкновенно кто - крестный. Дедушка. На печке он. Все стонет к непогоде-то. Как домовой. Страшно с ним другой раз одной в пустом доме. Вот голик, - протягивает она веник. - Погодите, я вас сама обмету. Ох, как вы закуржавели! Из Самахи идете? - Из Самахи, - подтверждает Венька, хотя ни в какой Самахе мы не были. Женщина прошла из сеней в избу, зажгла на стене жестяную лампу. И теперь мы увидели, что она действительно молодая, красивая, с высокой грудью, с плавными движениями. - Разболокайтесь, ребята, - помогает она нам снимать телогрейки. - А катанки и портянки давайте вот сюда, в печурку, поместим. Они живо подсохнут... И тотчас же, как мы стянули с ног обледеневшие валенки, она поставила перед нами на полу две пары новых калош. - Переобувайтесь, ноги живо согреются. Я недавно топила. Она сняла со стола толстую, с бахромой скатерть и постелила другую, белую. - У меня, ребята, первачок припасен. Просто божья роса, а не первачок! Я даже дедушке изредка подношу. Для взбодрения чувств. - И она засмеялась. - Нет, - сказал Венька, - мы сейчас пить не будем. Так что-нибудь немножко закусить. А самогонку мы сейчас пить не будем. Даже первачок. Очень опасно. Тут же кругом теперь шныряют сыскари. Можно в любую минуту завалиться, если выпивши... - Я знаю, знаю, - закивала красивой головой женщина и, перекинув косу со спины на грудь, стала заплетать ее длинными пальцами. - Говорят, их много, легавых, сюда понаехало на какой-то чудной машине. Трещит на всю Сибирь. Но сегодня, говорят, сломалась ихняя машина. У Пряхиной горы сломалась, в самой низине, где трясина... Это уж показалось мне совершенно удивительным. Откуда женщина могла услышать про наши аэросани, если мы появились тут только сегодня, а аэросани остановились, может быть, в тридцати верстах от этой заброшенной в тайге заимки? Вот как здорово тут действует незримый таежный, или лучше сказать, бандитский, телеграф! Женщина нарезала ароматного пшеничного хлеба, какого мы уж давно не ели, поставила на стол копченую рыбу, холодное мясо, нарезанное крупными кусками, блюдо с груздями, блюдо с квашеной капустой. И опять спросила: - А может, все-таки отведаете первачка? Ведь не покупной, собственный. И с морозца, с этакой пурги, ох какой пользительный! Роса, божья роса! Я добавляю в него для духмяности мяту... Мне сильно захотелось выпить. И что уж Венька так ломается? Что мы, захмелеем от одного лафитника? А вдруг я простыну? У меня до сих пор холодные руки. - И я бы с вами выпила чуток. За здоровье Константина Иваныча. За его лихое, горькое счастье... - Ну давайте, - наконец согласился Венька. Просто так выпить он не соглашался, а за здоровье Константина Ивановича согласился. Знал бы Костя Воронцов, кто пьет в такую пургу за его здоровье. Или, может, за его верную погибель. Женщина чокнулась своим лафитником со мной и с Венькой и, глядя в Венькины глаза, сказала: - А вы знаете, я в первую минуту глянула на вас и чуток обомлела. Прямо ноги мои чуть подогнулись. С первого взгляда. Больно вы похожи на Константина Иваныча. Не лицом, нет, а фигурой. Конечно, вы пожиже будете в плечах, понятно, помоложе. Но в фигурности вашей есть что-то... - Ну уж, придумала! - засмеялся Венька. - Нет, верно, - настаивала женщина. - Да я сейчас вам карточку его покажу, какой он был в совсем молодых годах. Еще при царе. Женщина пригубила от лафитника, потом подошла к большому, окованному и оплетенному полосками разноцветной жести сундуку, повернула ключ. Замок со звоном открылся, крышка откинулась. Из глубины сундука, из-под каких-то материй, свертков, меховых шкурок, из нафталинного удушья женщина извлекла карточку и показала нам. Костю Воронцова мы никогда не встречали, но много раз видели на снимках. Однако такой карточки у нас в уголовном розыске не было. Костя, красивый, молодой, в офицерской форме, сидел, раздвинув колени и развалясь на стуле. На коленях у него лежала шашка. А рядом с ним, опираясь на его плечо, стоял уже немолодой угрюмый офицер со скуластым лицом и тоже с шашкой. - Это кто? - показал Венька на скуластого офицера. - Вы что? - удивилась женщина. - Евлампия Григорьевича разве не узнаете? Это же Евлампий Григорьевич Клочков. - Ах, правильно! - как бы вспомнил Венька. - Правильно, ведь это Клочков. У него только потом стало больше солидности... - У него и чин был старше чем у Константина Ивановича, но он сам считал себя младше. По уму. И пока он ходил под Константином Иванычем, все было хорошо. А как ушел, захотел отдельно воевать, так и погиб. Убили его сыскари. Константин Иваныч сказал: "Я за Евлампия тысячи комиссаров передушу. Вот как выйду весной из тайги, так и передушу". Да чего я вам рассказываю... Вы, верно, и сами слыхали, как он сказал. Теперь многие эти его слова и здесь передают. А раз Константин Иваныч сказал, он сделает. Он его очень уважал, Клочкова. Ну, давайте, - подняла тяжелый графин женщина, - давайте выпьем за упокой его души. За упокой души убиенного Евлампия Григорьевича. - За упокой, кажется, не пьют, - усомнился Венька. - Пускай не пьют, - опять наполнила лафитники женщина. - А мы давайте выпьем. Он мне все говорил, как выпьет: "Я тебя, Кланя, сам лично люблю, но не как женщину, а как изображение". Ведь он ужасно какой шутник был, царствие ему теперь небесное... Вот уж никогда не думал, что нам, комсомольцам, когда-нибудь приведется выпить за упокой души штабс-капитана Клочкова, труп которого еще недавно валялся на снегу у нас, во дворе уголовного розыска. И вот мы выпили за него. Женщина, заметно захмелев, погрустнела. Спрятав карточку и замыкая сундук, показала на него глазами и вздохнула: - Что же это с Константином Иванычем-то? Подарки мне, видите, все время шлет, а сам не едет. Ай не желает видеться? - Трудно ему сейчас. Понимаешь, трудно выбраться, - сказал Венька. - Что ж трудного-то? - опять вздохнула женщина. - На прошлой неделе, я знаю, он в Капустине был. А от Капустина-то до меня шесть верст. Или его Лушка завлекла? Говорят, она сильно перед ним рисовалась. Он в Капустине будто трое суток гулял. И Лушка при нем была. Будто все время была - и день и ночь. Вы что знаете про Лушку-то? Вы скажите мне, ребята, про нее, если что знаете. Я буду вам верная, вечная слуга. Знаете или нет вы про нее? - Знать-то знаем, - сказал Венька, - но говорить не будем. И не проси. Не наше это дело - разлучать людей. - Все равно я все узнаю, - погрозила женщина. - Я самого Савелия допытаю. Он мне скажет. И Лазарь Баукин бы сказал. Он мой верный человек. Но его сейчас Константин Иваныч до себя не допускает. Пусть, говорит, сперва пройдет какое-то испытание. А Савелий мне велел обуть и одеть Баукина, когда он от сыскарей убежал. И товарищей его велел обиходить... Это, говорит, считай, как приказ самого Константина Иваныча... Дедушка крестный, вы чего там опять стонете? - повернулась она к печке. - Вам попить, что ли, дать? Или вы на двор хотите? - Язык бы у тебя хотел откусить, - послышался с печки дребезжащий старческий, но еще ясный голос. - Больно длинный у тебя язык, Клавдея... - Язык у меня, дедушка, какой есть от дня моего рождения, такой и навсегда останется. А вы спокойно спите. Вы мне всю душу досконально вымотали. А эти люди от самого Савелия. По важному делу. Мне мучительно хотелось узнать, кто же это такой Савелий. Может, я знаю его по фамилии, но не знаю по имени. Все-таки нам многие уже известны из окружения Кости Воронцова. Не напрасно же мы занимаемся этим делом. А про Савелия я никогда не слыхал. И еще закрадывалась тревога: а вдруг сейчас сюда явится сам Савелий? И не один... Погода ведь в самом деле подходящая для бандитских визитов. За окнами все еще беснуется пурга. И пожалуй, будет бесноваться всю ночь. Вот получилась бы красивая картина, если б сюда явился Савелий! Но больше всего я боялся, что Венька сейчас захочет идти отсюда на Большие выселки или прямо в Проказово. А я нисколечко не отдохнул. Я даже излишне разомлел тут от тепла и этого первачка. Неужели Венька действительно захочет сейчас обратно идти через пургу? Дедушка опять застонал на печке, забормотал что-то. И в комнате явственно запахло залежанным тюфяком. - Да ну его! - покосилась на печку женщина. - Еле живой, в чем душа теплится, а все шпионит за мной. Бывший околоточный надзиратель. Приехал аж из самого Владивостока доживать свой век в тайгу. Он не родной мне, он мне всего-навсего крестный. Но Савелий велел его обихаживать. Говорит, он еще потребуется. Женщина перекинула через плечо холщовое, для посуды, полотенце и стала собирать со стола. Видно было, что она привыкла к порядку, к аккуратности. В избе чисто. На стене перед столом большое зеркало. И она изредка, собирая посуду и разговаривая с нами, поглядывает на себя в зеркало. Как-то сбоку поглядывает, точно хочет разглядеть свое ухо, в котором мерцает длинная, на длинной прицепке, серьга с малиновым камешком. - Вам, ребята, где постелить? - весело спрашивает она. - У печки? Или же на кровати ляжете? - И, не ожидая ответа, сама решает: - Я вам постелю у печки. Тут теплее. А то у нас к утру изба выстывает... - Нам только выйти на минутку надо, - встал из-за стола Венька. - Выходите, выходите, конечно, - засмеялась женщина. - Вся ночь еще впереди. А то с вами, не дай бог, что-нибудь случится, как вон с дедушкой, моим крестным, все время случается. Замучил он меня в отличку. Глаза бы мои на него не смотрели и уши мои бы не слушали. Чистый дьявол на печке! От старого режима. Мы вышли на крыльцо. Пурга все взвизгивала и выла. И мне в этой густой крутящей темноте, обступившей избу, вдруг показалось, что мы стоим не на земле, а на какой-то еще неизвестной планете. И она чуть покачивается под нами. Под горой кипела в бело-черной пене дремучая, страшная тайга. Она не казалась такой страшной, когда мы шли через нее. И не верилось теперь, что мы только что через нее шли. Я спросил Веньку: - Ну что, будем спать? Я спросил в том смысле, будем спать или будем делать вид, что спим. - Будем спать, - сказал Венька. И мы вернулись в дремотно приятную после ветра духоту избы. - А крестный, слышите, что болтает? - зашептала женщина. - Будто вы не от Савелия, а будто вы... Ну, словом, будто вы... Подумайте только, чего пригрозил сатана! Будто вы, одним словом, эти... сыскари. - Пусть его, - отмахнулся Венька. - А тебя, Кланя, я хочу вот что попросить. Если ночью кто постучит - могут и наши постучать и всякие, погода, ты сама говоришь, подходящая, - ты никому не открывай, позови нас. - А если Савелий придет? - Ну, Савелий - это другое дело... Венька вел себя как старый знакомый хозяйки. На комоде он увидел семерку алебастровых слонов, стоявших в ряд на кружевной салфетке, один другого меньше. - Это, Кланя, кто тебе слонов подарил? Клочков? - Клочков. А ты откуда знаешь? - Я все знаю, - засмеялся Венька, довольный тем, что угадал. Он мог бы и не угадать. И не обязан был угадывать. Но, угадав, еще больше расположил к себе хозяйку. Она потрогала большого слона. - Это Евлампий Григорьевич мне на счастье их подарил. Говорил, они приносят счастье... - Я это тоже слышал, - кивнул Венька. - Баукин рассказывал, что они этих слонов в Горюнове нашли, когда потребиловку брали. Там много хороших товаров было, разной мануфактуры и эти слоны. Никто даже внимания на них не обратил, а Евлампий Григорьевич положил их в карман. "Это, говорит, для Клавдии". И вот, глядите, как будто пустяк, а женщине всегда приятно, что про нее помнят... - Это верно, - опять кивнул Венька. И спросил: - А Баукин у тебя давно не бывал? - Да нет, он на прошлой неделе был. Он часто бывает. Он у меня тут, кажется, дней десять жил, когда из Дударей ушел. Он мне все дрова-перепилил и переколол и полотно ворот перебрал... Я вспомнил изломанное полотно ворот у избы Баукина и спросил: - А что ж он дома у себя не живет, в Шумилове? Боится? Кланька удивленно вскинула на меня свои красивые глаза, обрамленные длинными ресницами. - Кто? Лазарь Евтихьевич боится? - И словно обиделась за него. - Лазарь Евтихьевич никого на свете не боится. Я другого такого отчаянного не знаю. Разве только Константин Иваныч будет посмелее. Да и то, наверно, не посмелее, а поумнее. Даже Евлампий Григорьевич, мне говорили, побаивался Лазаря Баукина. Боялся, что Лазарь Баукин сместит его и сам в атаманы выйдет... Кланька отошла от комода и по двум приступочкам поднялась на печку. Заговорила о чем-то со стариком. Я так и не понял, почему Лазарь Баукин не живет в Шумилове. И не знал, удобно ли дальше расспрашивать Кланьку об этом. А Венька молчал, разглядывая фотографии на стенах. На фотографиях были изображены мордастые, бородатые мужчины в длинных сюртуках, женщины в огромных шляпах и кофточках с пузырящимися на плечах рукавами. Не похоже, что это предки нашей хозяйки. На одной фотографии хмурился какой-то священник или, может, архиерей в высоком черном клобуке. Уж он-то, наверное, не родственник Кланьке. А кто знает, может, и родственник. Может, он родственник тех, кто бродит сейчас в бандах. Хотя едва ли они будут выставлять тут свою родню. Все это скорее всего случайно попало сюда. В городах на базарах еще продавали, вернее - обменивали на хлеб, разную рухлядь, оставшуюся от богатых домов, потрясенных революцией и гражданской войной. Даже старые фотографии выносили на базар, а также дорогие шкатулки, вазы, бронзовые подсвечники в виде ангелочков, венские качалки с плюшевыми сиденьями, сюртуки с атласными отворотами, барские брюки со штрипками и много еще чего. Богатые крестьяне все это выменивали в городах и развозили по своим деревням и глухим таежным заимкам. Вот почему не только у Кланьки Звягиной, но и в других деревенских избах в ту пору можно было встретить самые неожиданные предметы городской роскоши или старины. И это не удивляло нас. Нас не мог здесь удивить граммофон, стоявший рядом с комодом на фигурной тумбочке, или мраморный умывальник, поставленный против комода для украшения. Нас удивила сама хозяйка. Поговорив со стариком, она подошла к нам, все еще рассматривавшим фотографии, и, махнув рукой, сказала: - Ну, это старье. Старые песни. А дальше-то, ребята, что вы думаете, - как дальше-то все будет? - Что будет? - Ну, вся жизнь... Злотников, говорят, уехал со своей шмарой в Японию. Бросил, говорят, свою банду, забрал золотишко и уехал... Это было для нас новостью. Но мы не выразили удивления. Венька только сказал: - Мало ли что говорят! - Но это правда или нет? - допытывалась женщина. - Не знаю, - покачал головой Венька. - Как же это вы не знаете? - удивилась она. - Об этом все сейчас говорят. ("Интересно, кто это "все"?") Лазарь Евтихьевич даже говорит, за Злотниковым погоня была. Свои же устроили за ним погоню, хотели будто бы убить, но не словили... Это бы нам полагалось знать. И очень плохо, что мы об этом только сейчас узнали. А может, это вранье? - И давно это было? - спросил Венька. - Да, однако, недели две назад. Лазарь Евтихьевич вот тут сидел, - она показала на обитое красным плюшем кресло, - и рассказывал мне. Вот, говорит, до чего дело-то дошло. Атаманы уходят. Может, и у Константина Иваныча такая думка есть. Может, он с Лушкой собирается уехать. Только еще разве японцы ее не видали, а с англичанами она, говорят, тут путалась вовсю, когда еще девчонкой была... - Кланька засмеялась. - А вы, значит, ничего не слыхали? - Нет, - опять покачал головой Венька. - Ну да, в газетах ведь об том не пишут, - насмешливо сощурила глаза женщина. Мне подумалось, что она наконец поняла, кто мы такие, поняла, что старик на печке был прав. Но Венька тут же, должно быть, сбил ее с толку, сообщив, что мы только вчера вернулись с Тагульмы и поэтому никаких новостей еще не знаем. - Так это вы ездили на Тагульму? - удивилась Кланька. - Лазарь Евтихьевич мне рассказывал... Лазарь, наверно, и Веньке рассказал об этой Тагульме. Но женщина этого не могла знать. Она опять прониклась доверием к нам и заговорила о Лазаре Баукине, о том, как он пилил и колол тут дрова и радовался работе. "Веришь ли, нет, Клавдея, до чего я стосковался по хозяйству! - говорил он ей. - Прямо топор поет в руках про то, как я скучаю..." "Что ж он дома-то у себя не работает?" - опять хотел спросить я, вспомнив покосившуюся его избу в Шумилове. Но не успел спросить. - Из дому его баба выгоняет, - ответила Кланька на мой невысказанный вопрос. - Он ведь дома-то почти что не жил все эти годы. Так только изредка когда забредет, больше ночью, - притащит чего-нибудь детям. Чисто как волк. Но дети его почти что не признают за отца. Отвыкли. Ведь он то на службе был, на войне, на двух, можно сказать, войнах, то в отряде у Клочкова. А что он в отряде, об этом жена не может открыто говорить. Это значит - навести на себя подозрение. Ну, и вот она стала всем объяснять, что он вроде как пропал без вести, что она вроде как, выходит, вдова-солдатка. Ей так удобнее. И прошлый год ей выдали на бедность коня. Не коня, а клячу еле живую, в парше почти что неизлечимой. Но она его начала мазать дегтем, ставить в жидкую глину - одним словом, лечить. И конь одыбел. А тут опять является Лазарь с побега. Думает, конечно, что жена обрадуется, примет его, заплачет слезьми. А она вдруг намахивается на него ухватом и говорит: "Уйди, дьявол! Я через тебя могу лишиться коня. Сколько лет с детями мучилась без тебя, а теперь у меня есть конь. Мне власть его выдала, продала". Лазарь ее увещает: "Да зачем тебе эта кляча? Я тебе такого коня приведу, что залюбуешься. Не конь будет, а змий летучий". А она все свое: "Так это же ты приведешь краденого коня. Из-за него таиться надо, а этот конь хоть какой, но открытый, собственный. На него есть справка". Лазарь ей уж по-всячески втолковывал. Наконец прямо спрашивает: "Ну, кто же тебе милее, скажи мне на милость, - муж родной и законный или мерин паршивый?" А она одно что намахивается на него ухватом и кричит: "Не срами меня перед людьми!" Подумайте, какая дама-баронесса! Не срамить ее... Кланька засмеялась. - А мне Лазаря Евтихьевича, откровенно скажу, жалко, - продолжала она. - И Константин Иваныч его держит на притужальнике: говорит, пускай сперва пройдет какое-то испытание после побега от сыскарей. И жена законная до себя не допускает как следует. Я ему прошлый раз говорю: "Ты нашел бы себе какую-нибудь другую бабу. Мало ли нашей сестры! Мужчина ты еще свежий, здоровый. А в Фенечке твоей, говорю, прости ты меня за откровенность, ничего завидного нету. Худущая, как жердь. И в годах". А он мне говорит: "А дети?" Он тревожится, что дети вырастут и уж совсем не будут его признавать. Меня удивило, что в звероватом Лазаре Баукине все-таки есть человеческие чувства. Хотя почему человеческие? Звери тоже пекутся о детенышах. Лазарь поздно вспомнил о своих детях. - Только Савелий сейчас почитает Лазаря, - заключила свой рассказ Кланька и стала подтягивать за цепочку гирю на больших настенных часах в лакированном футляре. - Время-то, глядите, какое! Надо, пожалуй, ложиться... Мы легли с Венькой у печки на широкий, набитый шерстью тюфяк и укрылись одним тулупом. Я хотел шепотом спросить Веньку, кто же этот Савелий. Но не решился... Шептаться - это хуже всего. Мы молча лежали под тулупом и слушали, как в соседней комнате скрипит кровать, на которую укладывает свое роскошное, пышное тело возлюбленная "императора всея тайги" Кланька Звягина, терзаемая жгучей ревностью. А над нами на печке стонет и ворочается, тревожимый лютой злобой и недугами, бывший околоточный надзиратель, которого для чего-то велел сохранять неизвестный мне Савелий, чьим именем мы вошли в этот дом. Дом этот стоит на горе, но мне кажется в темноте, что мы лежим где-то на самом дне, может быть, на дне какой-то пропасти. Венька тихонько приподымает тулуп, вылезает и уходит в сени. Я не вижу, не слышу, но отчетливо представляю себе, как он ловит впотьмах плавающий в ушате ковшик, зачерпывает воду со льдом и жадно пьет, роняя капли на голую грудь. Я тоже страшно хочу пить. У меня все горит внутри от первачка и лука и еще от чего-то, что мы ели. Но я не решаюсь встать. Я слышу, как Венька вышел из сеней и прошел в ту комнату, где лежит Кланька. Кровать опять заскрипела. Это Кланька встала с кровати. Я вспомнил, как она сказала крестному: "Они пришли от Савелия по важному делу". Вот теперь Венька выкладывает ей это важное дело или то, что она должна посчитать важным. А может, он просто любезничает с ней. Может, он обнял ее сейчас, теплую, большую, душистую, и целует впотьмах. Пусть ее лучше Венька целует, чем какой-то бандит Воронцов. Ну что хорошего увидит в жизни эта Кланька, если она связывает себя с бандитами, уже связала? Ни за что увянет ее красота. Я хотел бы это все сказать Кланьке. Но я это никогда не скажу. Не все скажешь людям. И не во все они поверят. А может, ей что-то скажет Венька. И ему она поверит. Недаром же она сказала, что он походит на Костю Воронцова. Подумаешь, какая честь - походить на бандюгу! Нет, Венька не будет целоваться с Кланькой. Ни за что не будет. А вдруг? Я напрягаю слух, но не могу всего расслышать, о чем они говорят. До меня долетают только отдельные слова. Кланькины слова. Она говорит свистящим шепотом: - Ей-богу! Ну вот ей-богу, я клянусь! Вот перед образом. Я врать не буду! И опять через некоторое время те же самые слова. А что ей говорит Венька, я не могу расслышать. Но я все-таки вслушиваюсь, даже приподымаюсь на локте, и наконец до меня долетают удивляющие меня слова Веньки. Он говорит: - Ты запомни одно: мы сюда не приходили, и ты нас никогда не видела. Понятно? - Понятно, - шепчет она. И просит: - Ты только потише говори. Ведь дедушка, ты знаешь, какой дьявол! Венька еще что-то ей говорит, но я опять не слышу его слов. Я слышу только, как женщина снова повторяет свистящим жарким шепотом: - Понятно. Ей, должно быть, все понятно. А я ничего не понимаю. Мне только ясно, что Венька ей что-то приказывает. И очень строго. Нет, он ни за что не будет целоваться с нею. В этом я твердо уверен. За это я могу поручиться. Ну, а сам я стал бы целоваться с Кланькой, вот сейчас, впотьмах, вот в такую ночь, где-то на краю земли и, как я сперва подумал, на другой планете? И к стыду своему, я должен был признаться себе в ту тревожную ночь, что стал бы, если б к тому же она первая поцеловала меня. В оправдание себе, в оправдание слабости своей я подумал о том, что мне ведь в самом деле почему-то жалко Кланьку. Жалко, наверное, потому, что она такая красивая, молодая и связалась с бандитами. А я бы уговорил ее уйти отсюда. Я бы даже женился на ней, если б она захотела. Я увел бы ее от этого притаившегося на печке крестного. От всего увел бы. А иначе погибнет она. И красота ее погибнет. Жизнь повсеместно изменится, все вокруг похорошеет, будет замечательная жизнь. Будет полный социализм. А Кланьки не будет, если она связалась с бандитами. Хотя она ведь еще не такая испорченная. Ее еще можно бы исправить. Увести отсюда и исправить. А иначе она наверняка погибнет, как все бандиты. "Бандитизм в нашей стране не имеет перспективы. Он фаталистически идет к своей неизбежной гибели". Эту, как показалось мне в свое время, красивую фразу написал в одном очерке Яков Узелков. И мне запомнилась эта фраза. Я даже выписал ее себе в записную книжку. Вот я всегда смеюсь над Узелковым, а он все-таки может здорово написать. Интересно, как бы он описал вот эту ночь? Он, конечно, прибавил бы много лишнего. Получилось бы очень красиво, но... Я уснул, так и не додумав об Узелкове. Проснулся я от толчка. Мне приснилось, что я плыву без весел в лодке по Ангаре. Вдруг лодка наскочила на плоты. Меня захлестывает холодной волной... Вот сейчас я опрокинусь. Другого выхода у меня нет. Нет, есть другой выход. Я открываю глаза. За окнами все еще темно, но пурга утихла. На стене опять горит жестяная лампа. Передо мной стоит уже одетый Венька. - Ну, давай обувайся, и пошли. - А может, вы хоть молочка выпьете? Это спрашивает Кланька. И голос у нее виноватый, растерянный, не такой, как вчера. Она стоит у притолоки, уже причесанная, но серьги не поблескивают в ушах. Она не надела серьги. И не смотрится больше в зеркало, как вчера. Все время опускает глаза, взмахивая пушистыми ресницами. И от этого становится еще красивее, нежнее, что ли. - Молочка выпьем, - соглашается Венька, как в Распопине, где вчера он проводил беседу. Мы пьем молоко. А Кланька сидит у краешка стола и, точно опечаленная, смотрит на нас, подперев горячую, румяную щеку ладонью. Может, ей не хочется расставаться с нами. Или, напротив, она теперь боится нас и досадует, что вчера была так доверчива. Она теперь, наверно, знает, откуда мы пришли. Конечно, знает. И чувствует, что оказалась вдруг между двух огней. Она никому не скажет, побоится сказать, кто гостил у нее нынешней ночью. Ей нелегко теперь будет выпутаться. Венька первым выходит из-за стола, протягивает хозяйке руку, улыбается: - Ну, для первого знакомства у нас все идет хорошо. Спасибо тебе... Она пожимает нам руки, сперва Веньке, потом мне. Руки у нее маленькие, но необыкновенно сильные. Мне особенно приятно ее рукопожатие. Венька еще что-то говорит ей в сенях, когда я выхожу на крыльцо. И мы уходим. Мне почему-то становится очень грустно, когда мы уходим. 12 Мы спускаемся с горы на лыжах в темноту и в морозный туман, что ползет по низине, цепляясь бурыми космами за черные зубья таежного леса. - Серьезное дело можем сделать, - говорит Венька, когда мы входим в тихую, глухую просеку. - Дураками будем, если не повяжем этого липового императора со всей его шумливой артелью... Мне хочется все же узнать, кто такой Савелий. - Да я еще сам не знаю, - смеется Венька. - Это какой-то серьезный зверь. Но не шибко серьезный, если Лазарь залез в его секреты. А Кланька, ты понял, приняла нас сначала за связных от Воронцова. Ей Савелий сказал, что будут сегодня связные. И Лазарю сказал. А Лазарь задержал связных. Это его знакомые... Я о многом хочу расспросить Веньку. Но он уклоняется от разговора, говорит: - Потом, потом. Я сам еще не все понимаю. Тут дело намечается тонкое. Не оборвать бы нитку. Обдумать надо... Да нам и не очень удобно разговаривать на ходу. Он опять вырывается вперед и быстро идет впереди меня. Я все-таки спрашиваю: - Ты доложишь начальнику, где мы были? - А для чего сейчас докладывать? Это трепачи докладывают, когда дело еще не сделано. Сделаем - доложим... Мы долго молча идем по скользкому снегу. Сверху он слегка припушен, но под пухом этим твердый, скользкий пласт. После пурги природа отдыхает. Деревья отрадно встряхивают вершинами. На нас сыплется с деревьев обледеневший, искристый снег - кухта. Все еще очень холодно, но сам воздух уже отдает весной. Вот она скоро наступит. Пахнет ягодой. Похоже, пахнет облепихой. Это прелый прошлогодний лист, мхи и лишайники, приставшие к стволам вековых деревьев, обманывают нас своим запахом. А снег все еще глубокий. - Мы другой раз считаем себя дикарями, но есть дикари пострашнее, поглупее нас, - говорит, повернувшись ко мне, Венька. И прочерчивает лыжами по снегу широкий круг. - Смотришь - будто люди, а живут как медведи. Или даже хуже медведей. Без всякой перспективы. Только бы потуже набить брюхо хорошими харчами. И вся забота только о себе. При коммунизме так, однако, жить не будут... - А как будут, ты считаешь, жить при коммунизме? - А я откуда знаю? Что я, лектор? И, сердито воткнув палку в снег, он порывисто бежит вперед. Мы опять долго молчим. Потом, когда он переходит на замедленный, плавный шаг, я спрашиваю: - А эта Кланька Звягина, как ты считаешь, толковая? Или она с глупинкой? - Ну откуда я знаю, какая она? По-моему, она теперь сильно запуталась с этими делами. И уж скорее всего не выпутается. - А жалко, - говорю я. - Конечно, жалко, - соглашается Венька. И то, что он сейчас соглашается со мной, еще больше возвышает его в моих глазах. "Золотой паренек Венька, - думаю я, продвигаясь вслед за ним. - Умный, ловкий, отчаянный". - А Лазарь мечется, - как бы вспоминает он, опять замедляя бег. - У него сейчас сильно плохие дела, Воронцов велит ему пройти какое-то испытание. Я еще не знаю какое. Но Лазарь мечется. Не видит смысла, для чего ему проходить испытание. Не может понять, куда ему сунуться... - Все-таки ты здорово разбередил ему башку и душу, - говорю я. - При чем тут я? - почти сердито оглядывается на меня Венька. - Он сам не дурак. Он видит, как складывается жизнь. Но ему сейчас деваться некуда. Если он уйдет из бандитов, его сами же бандиты ухлопают. И на нас он еще смотрит зверем. Не доверяет нам. - Но он все-таки решился, сообразил, навел нас на эту Кланьку. - Да не так уж сразу навел. В Шумилово-то мы не напрасно заходили. Он это понимает. Но главное не в этом. Главное, что он не хочет проходить испытание... - Почему ты считаешь? - Потому что потому - окончание на "у"! - смеется Венька. - Если бы он хотел проходить испытание, он вчера в лесу стукнул бы нас обоих. И Воронцов посчитал бы, что больше никаких испытаний ему не требуется. А он не только не стукнул, но показал нам дорогу. И точно показал. Это чего-нибудь стоит? - Конечно. - Но это еще не все, - говорит Венька и опять бежит впереди меня. Мы скорее, чем надеялись, доходим до Больших выселок, где вчера собирались ночевать. И идем дальше при свете хмурого утра. В Проказове нас встречает старший милиционер Семен Воробьев, сейчас оправдывающий свою фамилию. Зябко нахохлившийся, он походит на старого воробья, потрепанного непогодой. И новенькая, недавно выданная форма не нарушает этого сходства. - Сломался ваш аппарат со всеми крыльями, - сообщает он нам с оттенком ехидства. - Сломался, так его мать! Испортил всю коммерцию. Еще вчера сломался - в Пряхине. - Неплохо работает бандитский телеграф! - смеется Венька, когда мы отходим от Воробьева. - Значит, правильно нам Клавдия сказала про наши аэросани, что сломались. И все-таки телеграф этот бандитов не спасет. Нет, не спасет. Надо только осторожно тянуть нитку... Мы идем на лыжах в Пряхино. Начальник наш, невыспавшийся, сердитый, уже в который раз, наверное, принимается ругать механика около затихших, видимо навсегда затихших, аэросаней. А механик только кряхтит и пытается отвинчивать французским ключом какие-то гайки. Они никак не отвинчиваются. Кожаный его шлем и кожаное пальто, так восхитившие нас вчера и так украшавшие его, скинуты теперь и лежат на дне саней. В обыкновенной стеганке механик ничем не отличается от обыкновенного деревенского мужика. - Вам легко рассуждать! - наконец огрызается он, глядя в упор на нашего начальника. - А техника, - вы должны понять, - это темный лес. Ведь сани эти, нужно учитывать, не русские. Это трофейные, как я думаю, японские сани. А я, во-первых, не японский, а русский механик. Чистокровно русский. Микулов - фамилия... - Да какой ты русский? Нисколько ты не русский, - зло посмеивается начальник. - Русские механики берутся сейчас, если ты читаешь газеты, всю Россию до краев перестроить, а ты, я смотрю, уже столько возишься тут. - А вы сперва вот бандитов уничтожьте! - уже кричит механик. - Уничтожьте сперва бандитов, а потом перестраивайте Россию. А то вот вы бандитов еще не можете уничтожить. А сейчас что получается. Вы вот сядете на подводы и уедете обратно в Дудари. А я по долгу службы тут обязан остаться, около этих японских, будь они прокляты, аэросаней. А ночью сюда подойдут бандиты и меня же зарежут. И зарежут из-за вашей же фантазии, что вы желали с таким форсом прокатиться на иностранном изобретении в такую даль... - И правильно сделают, если зарежут, - смеется начальник. - На что ты нужен, такой... пессимист? - А я вот брошу сейчас всю эту починку, и что хотите, то и делайте, - угрожает механик. - Работаешь, себя не щадишь, и еще оскорбляют какими-то словами... - А что ж я тебе такого особенного сказал? - смущается и начальник. - Что обидного-то? Это по-французски, если хочешь знать, означает всего-навсего очень нервный, невыдержанный, пугливый. Ну, ты такой и есть. Ты же сам говоришь, что опасаешься. Вот я и пошутил, что ты, выходит, пессимист... - Хорошенькие шутки! Ведь тут же действительно даже в дневное время народ режут. Что я, не знаю, что тут будет, если я один останусь?.. - Да ты не бойся, не робей! - успокаивает механика уже подоспевший сюда старший милиционер Воробьев. - Ты же не один останешься. Я тоже тут побуду, пока под ваши сани подадут лошадей. - А толк-то какой? - не успокаивается механик. - При вас находится только вот этот револьвер - старинный смит-вессон. Вот если б при вас пулемет находился, вот тогда бы я сказал: да, это есть представитель власти. Есть чего бояться. - Какой бы я ни был, но я с тобой побуду, - незлобиво обещает Воробьев. И приседает на корточки у передка аэросаней, где механик все еще откручивает гайку. - Дай-ка я этот болт зажму клещами. Может, она тогда легче пойдет, эта гайка... Венька Малышев, еще, кажется, совсем недавно, в Дударях, помогавший механику налаживать эти аэросани, сейчас как будто и не интересуется вовсе ни механиком, ни санями. Венька, наверно, и не слышит даже, о чем это начальник снова разговаривает с механиком и на что опять обижается механик. Венька ходит один невдалеке у кромки леса, утаптывая рыхлый снег, покусывает соломинку и, похоже, о чем-то напряженно думает. Мы ждем подле аэросаней Колю Соловьева и еще трех наших сотрудников, которые ведут расследование в Мочаеве и Солотопах. Потом мы сядем на подводы и поедем в Игренево, где начальник предполагает провести оперативное совещание. А уж позднее, после совещания, двинемся обратно - на Дудари. 13 Из Дударей мы выехали морозной зимой, а возвращались в ростепель, в предвесеннюю распутицу, когда обыкновенные, деревенские сани-розвальни то ровно повизгивают железными полозьями, вдавливая мокрый снег, то вдруг заскрежещут-заскрежещут, наскочив на голый булыжник, вытаявший из-под снега. Всю жизнь - по сю пору - смена времен года наполняет меня не только радостью, но и неясной тревогой по поводу каких-то неоконченных дел, которые надо было закончить еще вчера, еще в начале зимы. И вот уже наступает весна, вот уже завтра стает весь снег, проклюнутся набухшие почки на деревьях, зазеленеет земля. А чего-то важного я так и не сделал: не отослал деньги матери, не дочитал каких-то книг, не отдал в починку сапоги, не осуществил серьезных замыслов. Хотя ясных замыслов еще не было у меня в ранней юности. Из-за этого я и сокрушался в ту пору. Мне казалось, что я живу как растет трава. Вокруг меня люди совершают что-то продуманное заранее, добиваются чего-то изо всех сил. А чего я добиваюсь? Я вот даже в Воеводском углу ничего толкового не сделал. Даже не попытался сделать. Я только ходил за Венькой, как свидетель или вроде его охраны. Но он и без охраны бы обошелся. Венька лежал рядом со мной в санях-розвальнях на соломе, прислонившись головой к валенкам возницы, стоявшего на коленях в передке саней и потряхивавшего вожжами над мохнатой лошаденкой. Потом у возницы, должно быть, затекли ноги. Он сел на перекладину, потревожив Веньку, и спросил: - А закурить у вас, товарищи комиссары, не найдется? - Не найдется, - сказал Венька. - Плохо, - вздохнул возница. - Плохие вы, стало быть, комиссары, коли у вас и табаку даже нету. - А еще чего, ты считаешь, у нас нету? - улыбнулся Венька. - А я больше с вас ничего не спрашиваю, - сказал возница. - Какое мое дело с вас спрашивать? Велели мне вас отвезти в город, я отвожу. Говорят: "Отвези комиссаров, кои тут жиганов искали". И другим мужикам дали такой приказ - отвезти. А коли не было бы приказа, мы бы сейчас дрова возили. Но наше дело такое - слушать, чего говорят. А вы что, жиганов-то разве не нашли? - Не нашли. - Ну где ж их, однако, найдешь! Ведь они, поди-ка, в лесу. А в лес-то, однако, и комиссарам страшно удаляться. Ладно еще, господь милостив, вас самих не затронули. А то могли бы и вы жизни решиться. А жизнь-то, она, поди-ка, каждому дорога. Особливо коли получаешь хорошее жалованье. И паек. Казенные харчи, они скусные... Возница явно смеялся над нами. Потом он стал рассказывать, как зверствуют бандиты. И опять спросил: - Значит, выходит, товарищи комиссары, вы, примерно, как на осмотр ездили? На осмотр населения? А Воронцова, стало быть, самого Константина, вам повидать не привелось? - Не привелось, - сказал Венька. - А ты сам-то, отец, видал ли Воронцова? - спросил я. - Где же, в каком месте я его повидаю? - нахмурился возница. - Мне ведь жалованье не выписывают, чтобы его ловить... - Ты нашему жалованью не завидуй, - уже начал сердиться я. - И харчами не кори. У вас в деревне харчей сейчас больше, чем в городе. Вы даже снабжаете... Я хотел сказать - бандитов. Но Венька взял меня за руку. - Давай, отец, условимся вот как, - предложил Венька вознице. - Я запишу твою фамилию и адрес, где ты живешь. Как поймаем Воронцова, я напишу тебе открытку. Приезжай поглядеть на него... - Надеетесь все-таки словить? - А как же? Иначе, правда, не стоило бы возить нас в рабочее время. Лучше уж возить, как ты говоришь, дрова... Венька разговаривал с возницей весело, по-мальчишески боевито. Но когда в Дударях мы пришли в баню и разделись, он словно постарел. Повязка его так прилипла к незажившему плечу, что мы ее, даже намочив горячей водой, с трудом отодрали. И плечо вспухло. А лицо у Веньки сделалось черным. Париться он не стал. Только слегка помылся, выстирал бинт, накинув на спину полотенце, подождал в предбаннике, пока я попарюсь и перевяжу ему плечо. - Попарься за двоих, - пошутил он. - Жалко, пропадает такой мировой пар. Из бани мы пошли искать Полякова, чтобы сделать перевязку по-настоящему. Но Полякова не было. По дороге мы узнали, что сегодня городское комсомольское собрание и на повестке дня очень важный вопрос. - Пойдем на собрание, - предложил Венька. - А потом опять поищем Полякова. Мне не хочется пропускать собрание. Интересно, ребят встретим... - Вот видишь, не надо было тебе ездить сейчас в Воеводский угол, - сказал я, заметив, как Венька все время морщится. - Почему это не надо? - возмутился он. - Очень даже надо было. И очень хорошо, что съездили. Я кое-что зацепил... - А вдруг плечо опять раздурится? Может стать совсем худо. - Это ерунда. Поляков мне все наладит. У меня же хорошо заживлялось. Он сам говорил. И сейчас тут есть приезжий доктор Гинзбург. Если он только не уехал... - Теперь тебе, наверно, придется лечь в больницу. - Нет, я не лягу. Как вот просохнет земля, я опять поеду в Воеводский угол. Нам и сегодня не надо было всем сразу уезжать оттуда. Это мы немножко сплоховали. - Но это ж начальник так хотел, - сказал я. - Мы уж за это не отвечаем. Мало ли, что он... - Нет, отвечаем, - вдруг перебил меня Венька. - Мы за все отвечаем, что есть и что будет при нас. Мы же все-таки не дрова и не бревна... И так он это резко сказал, зажмурившись от боли в плече, что мне запомнились на всю жизнь и эти слова, и лицо его запомнилось при этих словах - какое-то особо выпуклое, напряженное, с глубокой складкой меж бровями. - А к этой Кланьке Звягиной ты опять зайдешь, если поедешь в Воеводский угол? - Опять зайду. - Значит, она тебя задела? - Задела. - А Юлька? - Что Юлька? - Он сердито посмотрел на меня, будто я его в чем-то упрекнул. Потом опять зажмурился. И немного погодя сказал: - Юлька - это... я даже не знаю, как это объяснить... Одним словом, я такой девушки еще никогда не встречал. И, наверно, больше не встречу. Она даже снится мне. Я про нее почти все время думаю. Что бы ни случилось, а я все время думаю про нее. Будто она смотрит на меня. Нет, я, наверно, другой такой больше никогда не встречу. Это он впервые так откровенно сказал о Юльке, о том, что она интересует его. И сказал это с затруднением, может быть, потому, что у него сильно болело плечо. - Ну, - отчего-то смутился я, - как это можно заранее говорить? Ты с ней еще даже не познакомился. А вдруг она в разговоре окажется не такая... - Пусть. Мне это все равно. Для меня она заранее умнее всех. И меня умнее. Хотя я себя сильно умным не считаю. Я доверчивый очень. Но меня еще никто не обманывал, кому я доверял... - А эти бандиты тогда сбежали - Лазарь Баукин и другие? Ты же не знал, что они сбегут из бани. Ведь действительно ты не знал? Мы проходили среди голых и мокрых де