ревьев городского сада, что раскинулся над рекой. Лед уже набух, побурел. Вот еще неделя, другая - и он вздыбится, взорвется, загрохочет и медлительно поплывет далеко-далеко, в Ледовитый океан. Венька остановился над обрывом и стал пристально вглядываться в даль, где чернела тайга, а над нею повисли подсвеченные заходящим солнцем грязноватые облака. Где-то там, под этими облаками, мы и были сегодня. Там лежит в треугольнике меж гор и рек Воеводский угол. Я подумал, что Веньке не хочется отвечать на мой вопрос, что я затронул его слабое место. Чтобы выйти из неловкого положения, я сказал: - Ведь к человеку в душу не залезешь. Откуда можно узнать, что у человека на душе? И с Лазарем Баукиным тогда нехорошо получилось. Ты ему поверил... И все мы ему поверили. А он вдруг убежал. Но, может, он сейчас себя оправдает. Прокурор пока помалкивает... - Все это ерунда, - проговорил Венька и сделал такое движение, точно отталкивал от себя что-то крайне неприятное. - Лазарь Баукин мне не родня, и никаких обещаний не убегать он никому не давал. Была плохая охрана - он ушел. А в душу мы все равно обязаны залезать - в любую, если нас поставили на такую работу... И опять стал пристально вглядываться в даль, в сторону Воеводского угла, где притаились те, кого мы должны выследить, выловить и даже уничтожить. Мимо нас прошли Узелков и какой-то незнакомый нам сухощавый молодой человек в очках и в модной финской шапке с кожаным верхом и с барашковой опушкой. Они не заметили нас. - Надо идти на собрание, - оглянулся на них Венька. И мы пошли. В толстостенном помещении клуба имени Парижской коммуны, где недавно еще жили монашки, было сумрачно и тихо. Мы прошли по узенькой каменной лестнице на второй этаж, в буфет. Здесь сидели за столиком и пили лимонад Яков Узелков и тот незнакомый нам молодой человек, уже снявший финскую шапку. У молодого человека было детское, пухлое лицо в докторских очках, темные, гладко причесанные волосы и заметно хилые, покатые плечи, которые он все время как бы суживал, будто ему холодно. В зубах он держал тонкую трубку с длинным чубуком. - Познакомьтесь, ребята, - показал нам Узелков на своего собеседника. - Это Борис Сумской. Вы о нем, наверно, слышали? А это, - представил он нас, - местные пинкертоны... За такие слова Узелкову в другое время сильно попало бы. Но сейчас мы не хотели ссориться с ним при постороннем человеке, при таком особенно, как Борис Сумской, о котором мы, конечно, слышали. Он часто писал в губернской газете фельетоны о попах и о религии, и было известно, что он работник губкома комсомола. - Пинкертоны! - посмотрел он на нас и тихонько засмеялся, будто перекатывая в горле горошину. Однако протянул нам руку и сказал: - Очень приятно. Обижаться было бы глупо с нашей стороны, тем более Борис Сумской, наверно, и не хотел нас обидеть. Просто ему показалось остроумным то, что сказал Узелков. - Борис, - кивнул на Сумского Узелков. - Борис Аркадьевич будет сейчас делать доклад о религиозном дурмане. А перед докладом по его инициативе будем разбирать дело некоего Егорова. Борис Аркадьевич придает этому делу особое значение... - Да, я считаю, это будет полезно для всей городской организации, - вынул изо рта трубку Сумской. - Надо учить людей, вот именно, на конкретных примерах. А дело Егорова может послужить прекрасной иллюстрацией... Мы не знали, кто такой Егоров и что у него за дело. Но Узелков нам тут же все объяснил: - Егоров работал на маслозаводе, был, понимаете, комсомольцем. И однако, вместо того чтобы бороться против поповского дурмана, сам некоторым образом принял недавно участие в религиозном обряде, в так называемом крещении ребенка... - Хорош! - улыбнулся Венька. - Значит, работает и нашим и вашим? - Вот именно, - поднял перед своими глазами трубку Сумской. - Поразительная, я бы сказал, беспринципность. Будет очень неплохо, если кто-нибудь из вас выступит сейчас по этому вопросу. Надо решительно разоблачить и пресечь, так сказать, в самом зародыше. - Я не могу, - сразу отказался Венька. - К тому же я его не знаю, этого... Егорова, что ли. И вообще я выступать не очень люблю. Даже просто не люблю. Из меня плохой оратор... Сумской опять воткнул трубку в рот. - Это не имеет значения, - ответил он, выпуская клуб густого душистого дыма. И этот дым неизвестного нам, наверно, дорогого табака, и новенькая кожаная тужурка с черным бархатным воротником, и темно-синие галифе, заправленные в серые чесанки, и все, что мы раньше слышали о Сумском, немножко подавляло нас. Это была, конечно, большая честь, что такой человек, приехавший из губернского центра, вот так, запросто, беседовал с нами. И все-таки Венька сказал: - Нет, будет неудобно, если я выступлю. С чего это вдруг! - Глупые! - точно с сожалением посмотрел на него и на меня Узелков. - Это же прямое поручение губкома. Так надо. Уком уже исключил Егорова из комсомола. А теперь товарищ Сумской рекомендует сосредоточить на этом одиозном деле внимание всей организации. Поэтому нужно выступать... Это же губком комсомола в лице вот товарища Сумского обращается к вам и рекомендует выступить... - Вот ты и выступи, - предложил я Узелкову. Узелков засмеялся: - Ох, какие вы странные! Я ведь могу выступить всегда. А товарищ Сумской хочет, чтобы сейчас выступали люди, так сказать, из массы... - Вот именно, - поддержал его Сумской. - И кроме того, я дам в газете очерк об этом деле, - пообещал Узелков. - У меня, в сущности, все написано постольку, поскольку я присутствовал на заседании укома, где Егоров был исключен из комсомола. Это собрание должно прозвучать как заключительный аккорд... - Вот именно, - опять поддержал его Сумской. И медленно вынул из маленького брючного кармана часы на цепочке. - Надо, пожалуй, начинать... - Пожалуй, - согласился Узелков. А мы молчали. Нам просто нечего было сказать. Мы так молча сидели и в зале, когда перед нами за длинным столом, покрытым красной материей, уже разместился президиум. Первое слово было предоставлено Сумскому. Но он долго не мог начать говорить, потому что ему долго аплодировали, хотя комсомольцев в зале сидело немного. Тогда во всем городе комсомольцев насчитывалось не больше тридцати да в уезде еще пятнадцать или двадцать. Вот и вся уездная организация. И чуть ли не вся она собралась сейчас послушать известного Сумского. - Я с ним учился в гимназии, - сообщил нам Узелков, усевшись рядом с нами в зале. - Он был в пятом классе, а я в третьем. Потом я ушел на производство, на аптекарский склад, а он на фронте был, на гражданской войне, в агитбригаде, и мы потеряли друг друга... - Чего же ты его Борисом Аркадьевичем зовешь, если вы старые товарищи? - спросил я, вообще удивленный тем, что комсомольцы, хотя и старшего по возрасту, называют по имени-отчеству. - Не люблю проявлять фамильярность, - сказал Узелков и встал. - Пойду возьму пальто. Здесь все-таки прохладно... - А что такое фамильярность? - спросил я, ухватив его за полу толстовки, чтобы задержать. - Вот то, что ты делаешь сейчас! - осердился Узелков. - Отпусти. Я тебе не девчонка... И он пошел на вешалку взять пальто, хотя Борис Сумской уже начал говорить. Но Узелкову, наверно, заранее было известно все, что скажет Сумской. - ...Мировой капитализм опять грозит нам новой интервенцией. Около Якутска, недалеко от нас, все еще бродит со своими битыми войсками белый генерал Пепеляев, которого наняли американские промышленники совершить набег на Советскую Якутию, дабы они могли скупить по дешевке нашу пушнину. Римский папа размахивает своим золотым кадилом, призывая гром и молнии на наши головы. А в это время среди нас, в наших сплоченных рядах еще находятся комсомольцы, которые никак не могут освободиться от религиозного дурмана. Тут один шаг до предательства интересов пролетариата. И в этом смысле так называемое дело бывшего комсомольца Егорова весьма показательно. Поэтому нужно и необходимо приковать к нему внимание всей организации. Нужно и необходимо вскрыть до конца всю глубину падения этого человека... Борис Сумской говорил медленно и тихо, уверенный, что его все равно будут слушать и никто не перебьет. Он говорил о том, что бюро укома комсомола поступило совершенно правильно и своевременно, исключив Егорова из рядов РКСМ. Надо, чтобы и другим было неповадно... - Да в чем дело? - вдруг закричал Васька Царицын. - Ты сначала объясни, в чем дело! Для чего эти слова, когда мы еще ничего не знаем? Объясните, какой это Егоров? Это с маслозавода, что ли? Зуриков, сидевший за длинным столом президиума, позвонил в колокольчик, призывая Царицына к порядку. А Борис Сумской наклонил голову и удивленно посмотрел в зал поверх докторских очков. - Я говорю, вы неправильно ведете собрание, - привстал на своем месте в зале Царицын. - Если есть какое-то дело Егорова, то пусть бюро с самого начала доложит собранию. А то, я слышу, тут уже какие-то выводы делаются. Это неправильно... - Понятно, - кивнул головой Сумской. - Значит, здесь, на собрании, имеются элементы, желающие выгородить Егорова. Понятно. Но я должен предупредить, что это не выйдет. Не выйдет! - Это имейте в виду, замечательный полемист, - кивнул на Сумского Узелков, уже накинувший на плечи пальто и опять усевшийся с нами рядом. - С ним лучше не связываться. Судьба Егорова, к сожалению, уже решена. В зале начался шум. Царицына поддержали еще три комсомольца. Зуриков, пошептавшись с членами президиума, наконец признал, что собрание ведется неправильно, не по Уставу. Зуриков сам стал докладывать о деле Егорова. - А где Егоров? - опять закричал Царицын. - Егоров, ты здесь? - посмотрел в зал Зуриков. - Я здесь, - откликнулся из задних рядов еле слышный голос. - Пусть он выйдет, - предложил Царицын. - Пусть он сам расскажет, как это было. И тут все увидели высокого застенчивого паренька в черном кургузом пиджачке. Он медленно шел к столу президиума. - Да мы же его знаем! - сказал мне Венька. - Это же Егоров, кажется, Саша, с маслозавода имени Марата. - Ну да, - подтвердил я, - он, помнишь, тогда провожал нас на крышу, приносил лестницу. И еще мы вспомнили, что этот Егоров занес к нам в угрозыск сумку с патронами, которую бросили бандиты, когда грабили маслозавод. Это было в прошлом году, летом. А теперь вдруг Егоров завяз вон в какой-то истории и моргает перед собранием красными глазами; Что он, плакал, что ли? Почему у него глаза такие красные? - Я жил у дяди на квартире, - рассказывал он, готовый и сейчас заплакать. - Это родной брат моей матери. Он выписал меня сюда, потому что я был безработный. Он очень хороший человек, но он женился во второй раз, а жена у него хотя и молодая, но очень отстала в смысле религии... - И ты, значит, с дядей пошел у нее на поводу? - спросил Царицын. - Выходит, что так, - согласился Егоров. - Но в церковь я, даю честное комсомольское, не ходил... - А это что? - показал бумагу Зуриков. И объяснил собранию: - Это заявление церковного старосты Лукьянова о том, что комсомолец Егоров; теперь бывший комсомолец, участвовал в церкви в церковном обряде крещения ребенка - дочери своего дяди, некоего гражданина Кугичева И.Г. - Это вранье! - отмахнулся Егоров. - Вот ей-богу, это вранье! В церкви я не был. А церковный староста сердит на меня, что мы под рождество проводили агитацию против религии у нас на маслозаводе. И еще перед церковью спели песню: "Долой, долой монахов, долой, долой попов..." А этот церковный староста Лукьянов был мастером у нас на маслозаводе... - Значит, ты проводил агитацию против религии, а потом сам же участвовал в крестинах? - опять вскочил со своего места Царицын. - И самогонку пил? - Нет, самогонку не пил, - помотал головой Егоров. Потом, помолчав, будто вспомнив, добавил: - Настойку, правда, пил. Два стакана выпил... Все засмеялись. - А настойка на чем была настояна? - зло спросил вечно угрюмый Иосиф Голубчик. - На керосине? - Нет, тоже на самогонке, - признался Егоров. - Но она сладкая, на облепихе... Я ее выпил два стакана... И повесил голову, должно быть сам догадавшись, что получилось глупо. - Жалко парня! - сказал я Веньке, показав на Егорова. - Теперь уж он не выкарабкается из этого дела. Каюк! И зачем он признался, что пил настойку? Даже два стакана... - Очень хорошо, что признался, - одобрил Венька, вглядываясь в Егорова. - Честный парень. А что же он, будет врать? - Я не мог не пойти на крестины, - лепетал Егоров. И зачем-то торопливо застегивал свой кургузый черный пиджачок, будто собираясь сию же минуту уйти отсюда. - Дядя бы обиделся. Я живу у дяди на квартире. Он устроил меня на работу. Выписал сюда. И это родной мой дядя. По моей матери он мне родной. У моей мамы раньше, до замужества, тоже была фамилия не Егорова, а Кугичева... - Это не оправдание! - крикнул Царицын и взял слово в прениях. Он предлагал подтвердить решение бюро укома: - Нам двоедушных в комсомоле не надо, которые живут и нашим и вашим... Царицын сказал те же самые слова, какие говорил Венька Малышев, когда мы сидели в буфете. Потом почти так же выступал Иосиф Голубчик. Только Голубчик больше злился, сразу назвал Егорова хвостистом и слюнтяем. - И еще слезы тут льет, ренегат!.. - Вот это наиболее точное определение, - указал мне на Голубчика Узелков. - Егоров именно ренегат. Я лично только так бы это квалифицировал... Ренегатами тогда часто в газетах называли европейских социалистов, заискивавших перед буржуазией. Егоров подтянул к запястью короткий, не по плечу рукав и рукавом вытер лицо. - Мне особенно противны эти лицемерные слезы, - скривился в его сторону Голубчик. - Не разжалобишь. Мы боевые комсомольцы. Мы слезам не верим... При этих словах Венька Малышев поднял руку, попросил слова и, скинув на стул телогрейку, пошел к столу президиума быстрой походкой, высокий, плечистый, заправляя на ходу под ремень суконную серую гимнастерку. - А я верю слезам! - сердито посмотрел он на Голубчика. - И я бы, наверно, сам заплакал, если бы меня исключили из комсомола. Это не шуточное дело. И нечего тут подхахакивать и подхихикивать, как вот делает товарищ Сумской. Я даже удивляюсь, что такой крупный работник подхихикивает. Чего ты тут увидел забавное? Узелков даже ахнул, сидя рядом со мной. - Ну, это Малышев лишнее на себя берет! Борис Сумской - это ему все-таки не Васька Царицын. Это работник губернского масштаба... А Венька Малышев продолжал: - Я еще не вижу в этом деле полного состава преступления. Если начать расследовать это дело по-настоящему... - Здесь не уголовный розыск, - громко произнес Сумской. И в зале кое-кто засмеялся. Этот смех сбил Веньку. - Я, конечно, не оратор, - как бы извинился он после долгой паузы. - Но я считаю, что говорить про Егорова "бывший комсомолец" еще рано. Еще надо это дело все-таки... доследовать. Я подчеркиваю - доследовать. Подозрительно мне, что тут некоторые готовы верить церковному старосте и не верить комсомольцу Егорову. С каких это пор церковные старосты стали заботиться о чистоте рядов комсомола? Я не буду голосовать за исключение товарища Егорова, я подчеркиваю - товарища, пока не увижу убедительных улик, что ли... - Может, тебе представить еще вещественные доказательства? - усмехнулся Сумской. - Да, мне нужны доказательства, - подтвердил Венька. - И всем, я думаю, нужны. Не только мне. Вот на этом я настаиваю очень твердо. И уверен, что вы, ребята, меня поддержите, потому что, я считаю, комсомольская организация должна не только наказывать, но и защищать комсомольца, когда на него возводят какую-то... ерунду или что-нибудь вроде этого. Я так считаю... В зале было уже темно. А когда в президиуме зажгли большую керосиновую лампу, в зале, особенно в последних рядах, стало еще темнее. Поэтому мы не сразу рассмотрели девушку, взявшую слово после Малышева. И только когда дна заговорила, мы узнали Юлю Мальцеву. - Я вполне согласна с этим товарищем, который только что выступал, - подняла она голову и поправила гребенку в пышных волосах. - Я не знаю его фамилии, но я с ним вполне согласна. Он ставит вопрос совершенно серьезно, по-комсомольски... Веньке, вернувшемуся на свое место рядом со мной, вдруг стало душно. Он расстегнул ворот гимнастерки. Лампа, стоявшая на столе президиума, хорошо освещала Юлю. Видно было даже, как шевелится у нее на груди белый лебедь, вышитый на мохнатом свитере. Таких свитеров комсомолки тогда еще не носили. Юля, наверно, связала его сама. Так думалось мне. Так хотелось думать. И я следил напряженно за каждым ее движением. Царицын опять поднял руку, опять попросил слова. - Это, может, получается, глупо, - усмехнулся он. - Но я сейчас послушал выступления, особенно выступление вот товарища Малышева Вениамина, продумал свои слова и вижу, что я поторопился. Я, товарищи, хочу прямо признать, что я поторопился. Я тоже не буду голосовать за исключение товарища Егорова. Это дело надо продумать. В этом деле еще надо разобраться... Венька Малышев мог бы гордиться, что он повернул весь ход собрания. Все выступавшие после него говорили в защиту Егорова. Зуриков, снова пошептавшись с членами президиума, согласился, что в этом деле допущен перехлест, что решение по этому делу надо, пожалуй, пересмотреть. И решение тут же пересмотрели. Егорову поставили только на вид, но предупредили, чтобы он больше не участвовал в крестинах и во всяких религиозных обрядах, а также пьянках и тому подобных недостойных действиях. Егоров, растерявшись от счастья, продолжал сидеть в президиуме у лампы, красный и вспотевший. Но Венька больше не смотрел на него. Венька словно забыл о нем и обо всем, что происходит на собрании. Он, мне кажется, не слушал и доклад Бориса Сумского, в общем, как я помню, интересный доклад. Он все время поворачивал голову и, сильно морщась от боли в плече, смотрел на черное полукруглое монастырское окно, где сидела с подругой почему-то на подоконнике Юля Мальцева, хотя в зале было много свободных мест. - Шею сломаешь, - пошутил я и потом предложил в конце собрания: - Пойдем познакомимся с ней... - Пойдем, - покорно отозвался он, как загипнотизированный. И, еще раз взглянув на нее, похвалил: - Принципиальная. Это была наивысшая похвала, какую мог произнести Венька. Ему всегда нравилось это слово и смысл его. Вспоминая о своем отце, он говорил: "Это был замечательный, принципиальный старик. Колчаковцы ему давали десять тысяч царскими деньгами, чтобы он повел бронепоезд, можно было дом купить, а он лучше готов был под расстрел". После собрания мы решились подойти к Юле. Уже направились к тому окну. Но к нам подошел Егоров. - Вот пусть вся жизнь моя пройдет - и все равно, товарищ Малышев, я тебя буду вспоминать, - сказал Егоров. - Вот, ей-богу, даю тебе честное ленинское, самое честное слово. Если б сейчас не ты, я не знаю, что было бы... Я, наверное, - даю слово, - утопился бы или еще чего сделал, если бы меня исключили из комсомола. Даю слово... - Ну, ладно, будет ерунду-то собирать, - поморщился Венька, продолжая смотреть в ту сторону, где сидела Юля. Юли уже не было видно. Но вот она опять появилась в зале. Она, должно быть, кого-то искала. "Может быть, нас?" - подумал я. - Нет, ты, правда, меня спас, - говорил Егоров, вытирая платком вспотевшее лицо. - Этого я даже не ожидал... И никто не ожидал. Все уже думали, что я готовый, что меня никто уж не выручит ни за что... А Юля стояла недалеко от нас под низкими сводами. Нас она не могла увидеть за колонной. Да, может, она и не нас искала. Даже скорее всего не нас. Может быть, она искала Узелкова. - Я уже был уверен, что меня тут заклюют и закопают, - вздыхал Егоров, вытягивая руки, точно желая обнять Веньку и все-таки не решаясь. - Как этот Сумской начал говорить про мировой капитализм и про папу римского и меня тут же вспомнил, я прямо весь обмер. Ну, думаю, конец мне. А ты меня выручил... - Да зачем мне надо было тебя выручать? - вдруг осердился Венька, увидев, что Юля ушла. - Чего это ты причитаешь? Для чего? Никто тебя не выручал, а просто ребята увидели, что все делается неправильно. И ты тут ни при чем. Тебе бы надо было выговорок записать. Но ты честно сознался. Поэтому никто не настаивал. А если в следующий раз опять пойдешь на крестины, тебя уж никто не выручит... - Я никуда теперь не пойду, - сказал Егоров. - Мне теперь все равно не будет жизни на маслозаводе... Но Венька его не слушал. Он шел все быстрее по узкому монастырскому коридору, будто надеясь догнать Юлю Мальцеву. А Юля, наверно, как думал я, идет сейчас уже по улице, может, под ручку с Узелковым. Еще днем около клуба лежал смерзшийся снег, а к ночи его растопило и развезло, и вдоль тротуара шумел ручей. На улице было темно и сыро. Только у двухэтажного каменного здания горсовета, у бывшего особняка купца Махоткина, горели на чугунных столбах старинные шестиугольные керосиновые фонари. И в желтом свете этих фонарей еще толпились парни и девушки, вышедшие из клуба после комсомольского собрания. Издали видно было Бориса Сумского. Он размахивал руками, будто дирижировал. Я подумал, что и Юля Мальцева где-нибудь здесь стоит. Но ее не было. И Узелкова не было. Значит, верно, он пошел ее провожать. Мы шли по мокрым изломанным доскам тротуара. Вдруг доска зашаталась под нами. Это кто-то догонял нас. Привыкшие к неожиданностям, мы сразу расступились. И в ту же минуту сконфузились, потому что нас догонял не кто-нибудь, а Узелков. - Да, Вениамин, - сразу начал он, - испортил ты мне сегодня работку. У меня даже эпиграф был подобран: "В столицах шум, кипят витии, идет журнальная война. А там, во глубине России, там вековая тишина". - Ты о чем? - спросил Венька. - О том же! - засмеялся Узелков. - Об этом самом Егорове. Это же типичный обыватель, как его характеризовал Борис Сумской, обыватель с комсомольским билетом. Я уже было очерк о нем написал. А ты... - Ты сам обыватель, - поглядел на него сверху вниз Венька. - Егоров честный парень. А ты только ищешь в людях какую-нибудь пакость. Тебе бы только написать, только бы перед кем-то выслужиться... - Может быть, товарищ Малышев, ты поточнее скажешь, перед кем я, по-твоему, выслуживаюсь? - с угрозой в голосе спросил Узелков, стараясь в то же время удержаться на шаткой, доске, проложенной на двух бревешках над вязкой грязью. - Я не знаю, перед кем ты выслуживаешься, - перепрыгнул через лужу Венька, - но я вижу, что тебя все время тянет на вранье, как муху на сладость... - Поучи меня, поучи! - насмешливо попросил Узелков и остановился у конца доски, не решаясь перепрыгнуть через лужу. Венька протянул ему руку. - Не беспокойся, я не барышня! - обидчиво вскинул голову Узелков, но все-таки ухватился за руку Веньки и перепрыгнул на островок обледенелого снега. - Что ты можешь понимать в том, что такое правда и что такое, как ты выражаешься, вранье? - сказал он, ощутив под ногами сравнительно твердую почву. - У тебя от недостатка образования эмпирическая смесь в голове. Ты - типичнейший эмпирик и эклектик... И кроме того, ты заражен так называемой христианской моралью. Ты читал тезисы по антирелигиозной пропаганде? - Ничего я не читал, - ответил Венька, - но я вижу, ты всех стараешься подогнать под какие-то тезисы. Ты и Егорова хотел сегодня подогнать. А если б у тебя была настоящая комсомольская совесть при твоем образовании... Узелков опять гордо вскинул голову. - Совесть? Что касается совести, как ты ее понимаешь, и всякого правдоискательства, так я это предоставляю разным вульгаризаторам вроде тебя, товарищ Малышев. Меня христианская мораль не интересует. Мне сюда, - завернул он за угол. Я все-таки успел ухватить его за полу. - А что такое христианская мораль? - спросил я. - Христианская мораль? - Узелков остановился. - Не знаете? - Если б знали, не спрашивали бы, - сказал Венька. - Христианская мораль... Как бы это вам объяснить наиболее популярно... Христианская мораль - это прежде всего запугивание человечества всесильным божеством. Церковники внушают верующим, что, если человек украдет, солжет или сделает еще какую-либо подлость, его обязательно накажет бог. То есть внушают такую мысль, что человек должен вести себя благородно под страхом божественного наказания. Под постоянным страхом... - А если бога нет, значит, можно врать и обманывать? - спросил Венька. - Я этого не говорил, - засмеялся Узелков. Вынул из кармана свежую пачку папирос, разорвал ее с угла, вытряс на ладонь три папиросы. Одну зажал в зубах, две протянул нам. Потом достал спички. Ветер, стремительный, предвесенний, дующий сразу с трех сторон на этом перекрестке, мешал прикурить. Узелков нервничал. Венька взял из его цыплячьих лапок коробок. Мгновенно прикурил и, держа горящую спичку в согнутых ладонях, как в фонарике, дал прикурить Узелкову и мне. - Вот это я понимаю - ловкость рук! - пошутил Узелков. - Есть вещи, которым я завидую... - Чему ты завидуешь? - спросил Венька. - Ну вот хотя бы тому, что ты умеешь так ловко на ветру зажечь огонь и удержать его в руках. - Огонь я могу удержать, - поднял все еще горящую спичку Венька. - Но ты погоди, ты не темни. Ты скажи откровенно, как ты сам считаешь: Егоров сейчас был виноват? - До известной степени... - До какой степени? Ты в точности скажи: надо было его исключать из комсомола? - Какое это имеет значение, надо или не надо? - выпустил дым Узелков. - Нет, ты прямо скажи, по своей совести - христианской или нехристианской, - его надо было исключать из комсомола? Он был сильно виноват? Узелков улыбнулся: - Как выяснилось на собрании, не сильно... - Что ж ты взялся писать о нем и срамить его, если он не сильно виноват? - спросил я. - Вот-вот! - поддержал меня Венька, пристально вглядываясь в Узелкова. - Вы с Борисом Сумским хотели вроде пустить под откос хорошего парня. И ни с того ни с сего... Узелков наклонился завязать шнурок на башмаке. Завязал, выпрямился. - Это вам так кажется, что ни с того ни с сего. А если б вы читали тезисы по антирелигиозной пропаганде, вы так не рассуждали бы. Иногда в политических интересах надо сурово наказать одного, чтобы на этом примере научить тысячи... И тут уж нельзя проявлять так называемой жалости и мелкобуржуазной мягкотелости... - О-о! - вдруг как будто застонал Венька и выбросил в лужу папироску. Я подумал, что у Веньки уже совсем нестерпимо разболелось плечо, и, кивнув на Узелкова, сказал Веньке: - Да ну его к дьяволу с этими разговорами! Пойдем. А то ты опоздаешь к Полякову... - Нет, погоди, - оттолкнул меня Венька. - Так, значит, ты, Узелков, считаешь, что можно сурово наказывать даже не сильно виноватого, лишь бы кого-то там научить? А это будет чья мораль? - Я морали сейчас не касаюсь, - чуть смешался Узелков и стал потуже обматывать шею шарфом. - Мы говорим о более серьезных вещах. Егоров не какая-то особенная фигура. В огромном государстве, даже в пределах одной губернии, его и не заметишь. Как какой-нибудь гвоздик. А тем не менее на его деле мы могли бы научить многих... - Вот ты какой! - оглядел Узелкова Венька. - А с виду тихий. А что, если тебе самому сейчас пришить дело? Что, если, например, тебя самого сейчас выгнать из комсомола и отовсюду и потом начать всех учить на твоем деле? - Я же не был на крестинах, - в полной растерянности проговорил Узелков. - И кроме того, - он взглянул на скользкий снег под ногами, - я, кажется, промочил ноги. - Иди скорее грейся! - сказал Венька. - Не дай бог, простынешь. Кто же будет тогда других учить... разным жульническим приемам? - Поаккуратнее, - попросил Узелков. - Поаккуратнее в выражениях. А то я могу поставить вопрос и о тебе, о твоих идейных взглядах... - Поставь! - махнул рукой Венька. И мы свернули в переулок, в совершенную тьму, где надо было идти, прижимаясь к забору, чтобы не попасть в глубокую грязь, тускло мерцавшую среди маленьких островков льда и снега. - Теоретик! - засмеялся я, оглянувшись на Узелкова. - Он, наверно, и перед Юлькой Мальцевой развивает такие теории. Он же сам рассказывал: она играет на гитаре и поет романсы, а он разводит вот такую философию... - Юля тут ни при чем, - странно тихим голосом произнес Венька. - И ни к чему ее впутывать в эту ерунду... А мы с тобой как слепые котята, - вздохнул он, оступившись на тонкой полоске снега и провалившись одной ногой в грязь. - Даже как следует поспорить не умеем. Я только чувствую, что Узелков говорит ерунду. Не может быть, что есть какие-то тезисы, по которым надо врать и наказывать невинного, чтобы чего-то такое кому-то доказать. Не может этого быть. Я считаю, врать - это, значит, всегда чего-то бояться. Это буржуям надо врать, потому что они боятся, что правда против них, потому что они обманывают народ в свою пользу. А мы можем говорить в любое время всю правду. Нам скрывать нечего. Я это хорошо понимаю без всяких тезисов. Но объяснить не могу. Он мне тычет христианскую мораль, намекает вроде, что я за попов. И я немножко теряюсь. А он держится перед нами как заведующий всей Советской властью. И как будто у него есть особые права... - Да ну его, он трепач! - сказал я. - Нет, он не трепач, - возразил Венька и добавил задумчиво: - Он, пожалуй, еще похуже, если в него вглядеться... Впереди нас вдоль забора, цепляясь за забор, за старые, трухлявые доски, продвигался человек. Мы сразу узнали Егорова. И он, конечно, узнал нас, но не заговорил. Он просто молча шел впереди по узенькой кромке обледеневшего снега. Венька окликнул его: - Ты куда сейчас? - Домой, на маслозавод. - О, это далеко, особенно по такой грязи! И главное, темно, - сказал Венька. И еще спросил: - А чего это ты говорил, что тебе теперь не будет жизни на маслозаводе? - Ну, это долго объяснять, - уклонился Егоров. Видимо, он все-таки обиделся, что Венька его не дослушал в клубе. И Венька это сейчас почувствовал. - А то, хочешь, идем к нам ночевать, - пригласил он. - Можем постелить тебе тюфяк. Попьешь чаю. - И пошутил: - Облепиховой настойки у нас нет, а чай найдется, даже не с сахарином, а с сахаром... - Нет, спасибо, - отказался Егоров, - я пойду домой. Утром рано вставать. - Голос у него был невеселый. На площади Фридриха Энгельса он попрощался с нами и уж совсем невесело сказал: - Вам хорошо, ребята! - Чем же нам хорошо? - спросил я. - Всем хорошо. У вас работа хорошая. Постоянная. Вас никто не тревожит... Венька засмеялся. - Вот это ты в точности угадал, что нас никто не тревожит! Может, тебя устроить на нашу работу? - А что, я бы пошел! - оживился Егоров. - У вас ни перед кем унижаться не надо... - А ты перед кем унижаешься? - Ну, это сразу не расскажешь, - опять уклонился Егоров. И показал рукой: - Мне теперь вот прямо под гору. Ох, и скользко там сейчас! - А то действительно пойдем к нам, - предложил я. - Нет, ничего, не надо, я доберусь, - пошел через площадь Егоров. И повторил: - Я доберусь... - Вот что, - крикнул ему Венька. - Если будешь в наших краях, заходи. Мы тут живем недалеко, на Пламя революции, шестнадцать. Обязательно заходи... - Ладно, то есть спасибо! - уже из темноты откликнулся Егоров. Ему надо было идти под гору, потом через мост, все время лесом. А мы пошли по улице Ленина, где горело несколько керосиновых фонарей и рядом с ними висели в проволочных сетках электрические лампочки, которые должны были загореться к Первому мая, когда будет пущена электростанция. Мы пошли мимо бывшего махоткинского магазина, мимо магазина Юли Мальцевой, как мы мысленно называли его, и с грустью посмотрели на огромный, чуть покрытый ржавчиной замок, висевший на обитых железом дверях. Эх, Юля, Юля! Наверно, и в пятьдесят лет и позже не разгадать мне, что же было в тебе такое притягательное, что увлекало, и радовало, и мучило нас. Но ведь было что-то, от чего и волновались и робели мы перед тобой. И даже замок твоего магазина вдруг наполнял нас сердечным трепетом. 14 Венька был решительным и смелым, хитрым и даже грубым, беспощадно грубым, когда требовали обстоятельства. Таким его знали многие. Но мало кто знал, что он же бывает застенчивым и нерешительным. В окнах нашей амбулатории, или "предбанника", как мы ее называли, было уже темно, когда мы проходили мимо. Поляков, должно быть, лег спать. И Венька постеснялся разбудить Полякова, хотя плечо у Веньки разболелось так, что я думал, он в самом деле сойдет с ума. Он метался всю ночь на узенькой своей кровати, бредил, скрежетал зубами. То сердито, то жалобно и нежно звал Юльку, называл ее Юлией, Юленькой. То вдруг открывал глаза и разумно спрашивал: - Я кричу? - Нет, что ты! - Ну, тогда извини, пожалуйста. Спи. Нам рано вставать. Мне чего-то такое приснилось. Ерунда какая-то... И опять начинал бредить. - Отойди! - кричал он кому-то. - А то я покажу тебе сейчас христианскую мораль. И ругался с такой свирепостью, что сразу разрушил нашу репутацию в глазах богобоязненной нашей хозяйки. - Никак, напились, - объяснила она за дверью соседке. - А были на редкость смирные ребята. Несмотря что из уголовного розыска. Во втором часу ночи я все-таки пошел и разбудил фельдшера Полякова. Заспанный, сердитый, Поляков осмотрел Венькино плечо и развел руками. - Что же я теперь могу поделать? Ведь я же не врач-хирург, я только всего-навсего деревенский фельдшер. А это уже начинается, кажется, заражение крови. Вам понятно, что такое заражение крови? - Понятно, - сказал я. - Надо немедленно что-то делать... - Делайте что хотите, а я отмываю руки, - пожал плечами Поляков. - Я вам предлагал Гинзбурга? - Ну, предлагали. - А теперь Гинзбург уехал в Ощепково. И оттуда уедет прямо к себе. А я отмываю руки. Это уж не по моей специальности. Тогда я вынул из-под подушки кольт, положил его на стол и сказал Полякову: - Вот это вы видите, Роман Федорович? Если Венька умрет, я вас - даю честное комсомольское - в живых не оставлю. Я вас тогда на краю земли найду. И из земли выкопаю... - На это вы только и способны, - презрительно вздохнул Поляков, опасливо покосившись на кольт. - Ну хорошо, тогда я сейчас съезжу в Ощепково. Может, я еще Гинзбурга найду. Хотя я, конечно, не ручаюсь. Может, Гинзбург уже дальше проехал... Веньку поместили в уездную больницу, которой заведовал родной брат нашего Полякова - тоже фельдшер - Сергей Федорович. Такой же длинный и сухощавый и такой же малограмотный, он, однако, отличался от своего брата необыкновенной важностью. - Здесь медицинское учреждение. Посторонних попрошу удалиться, - сказал он сразу же, как Веньку уложили на койку против окна. Посторонним был тут только я. Но я не мог удалиться, не хотел удаляться. Я ждал, когда приедет Гинзбург. У Веньки опять начался бред. Он, должно быть, вспоминал в бреду поездку в Воеводский угол, на кого-то сердился, что-то искал под одеялом. Наверно, пистолет искал. И вдруг ясно, неожиданно ясным голосом, позвал: - Ну, Юля, подойди сюда! Ну, не бойся, подойди... Мне было неприятно, что при этом присутствует заведующий больницей. Чтобы отослать его, я спросил: - У вас есть термометр? - У нас все есть, уважаемый молодой человек, - сказал заведующий. - Но посторонние, еще раз повторяю, должны удалиться. Мы будем обрабатывать больного согласно нашим правилам... - Вы не будете обрабатывать больного, - твердо сказал я. - Пусть сперва приедет Гинзбург. А Гинзбург все не приезжал. Начался тоскливый, медленный рассвет. На рассвете я разглядел, что окно, подле которого лежит Венька, выходит прямо на погреб, украшенный большой, старинной, чуть поржавевшей по краям вывеской с твердым знаком: "Для усопшихъ". - Вы бы хоть вывеску убрали, - показал я заведующему. - Для чего эта вывеска? Вы же сами знаете, где у вас хранятся усопшие... - Мы-то знаем. А родственники? Тут же каждый день родственники забирают усопших... - Неужели каждый день? - Каждый день. А как же вы хотели? Тут же больница, приемный покой... Я не думал, что Венька вот сейчас умрет в больнице. Я знал, что Венька сильный и обязательно выживет. Но я не хотел, чтобы он открыл глаза и увидел своими глазами эту вывеску, которая хоть кому испортит настроение. Я вышел во двор, залез на земляную кровлю погреба и сорвал вывеску. Заведующий позвонил нашему начальнику. Он кричал с визгом и стоном в телефонную трубку, что тут сотрудники уголовного розыска ужасно озоруют, что, если сейчас начальник лично не прибудет сюда, они, эти сотрудники, чего доброго, разнесут все лечебное учреждение. Вскоре наш начальник прибыл в больницу. Он сердился, ругал меня, грозился посадить под арест. И не за то, что я оторвал вывеску, а за то, что вовремя не известил его о таком несчастье с Вениамином Малышевым. От шума, поднятого сперва заведующим больницей, а затем нашим начальником, не только проснулись все больные, но очнулся и Венька, которому заведующий уже успел положить на голову резиновый мешочек со льдом. И на Веньку тоже напустился начальник. - А ты что тут разлегся? - кричал он на него. - Где же ты раньше-то был? Почему скрывал такое дело? Разве ты не знаешь, что ты от такого дела можешь в любую минуту помереть? - Ну уж, помереть... - тихо сказал Венька, стараясь приподняться в присутствии начальника. - Свободно можешь помереть, - подтвердил начальник. - Я даже знал одного мужика, который вот так же от глупости своей помер. Я понял, что напрасно оторвал вывеску. Наш начальник кричал не только на меня и на Веньку, но и на заведующего больницей, как будто он тоже ему подчиняется. Он оглядел всю больницу, всех больных, нашел, что тут очень грязно и душно, велел проветрить помещение и сам раскупорил и распахнул в коридоре окно. В это время и прибыл доктор Гинзбург. Очень шустрый старичок с черными внимательными глазами и острой бородкой, он делал все так быстро, уверенно и ловко, что мне вдруг самому захотелось стать доктором, и именно хирургом. "А кто знает, может, еще и стану", - подумал я. Доктор Гинзбург не просил удалиться посторонних. Он при нас раздел Веньку, протер ему грудь и плечо спиртом, поудобнее усадил на кровати, для надежности, привязал полотенцем, дал чего-то попить. И Венька даже ойкнуть не успел, как доктор разрезал плечо и стал выдавливать ватой какую-то гниль, чуть не погубившую Веньку. Не только мне, но и нашему начальнику понравилось, как работает доктор Гинзбург. Начальник поблагодарил его и сравнил эту работу с цирковой, что, конечно, было наибольшей похвалой в устах нашего начальника. Но доктор сказал, что это не бог весть какая сложная операция, что бывают операции много сложнее, и похвалил Веньку за его спокойствие и железный организм. - Организм такой, - сказал доктор, - рассчитан на добрую сотню лет. Прекрасный молодой человек богатырского телосложения. И нам это было особенно приятно, как будто он хвалил нас самих и все наше учреждение, тем более что доктор произнес к тому же и уважительные слова о нашей, как он выразился, общественно полезной и, в сущности, чрезвычайно опасной деятельности. Наверное, я думал, из уважения к Вениамину Малышеву доктор Гинзбург задержался в Дударях еще на несколько дней. Он уехал, когда процесс заживления раны пошел, по его словам, весьма активно. Но Веньке он все-таки приказал лежать в больнице. И начальник строжайше подтвердил этот докторский приказ. Навещать Веньку приходили в больницу по очереди все сотрудники нашего учреждения. И даже из других организаций приходили ребята. Пришел и Саша Егоров с маслозавода. Он принес в подарок бутылку кедрового масла и сказал, что уже окончательно расплевался теперь со своим дядей и уезжает завтра к сестре. Веньке вдруг почему-то стало жаль расставаться с этим Сашей, которого он, правда, выручил из беды. Бутылку с кедровым маслом он не взял, сказал, что ему харчей хватает, а масло посоветовал увезти сестре - оно там больше пригодится, если у сестры, тем более, трое маленьких детей. - Ты нам лучше напиши письмо, - попросил Венька Егорова. - Нам же интересно будет, как ты там устроишься, как тебя встретит сестра, какую ты найдешь работу. - Работу я теперь, однако, не скоро найду, - погрустнел Егоров. - Вы сами знаете, какая безработица. Но я все равно решил отсюда уехать. Все-таки у меня там сестра. Венька уже свободно ходил по всей больнице и по двору. Он проводил Егорова до ворот, попрощался с ним и потом сказал мне: - Вот посмотри, какой у меня характер привязчивый! Ну, кто мне этот паренек? Я всего-то несколько раз его видел. А вдруг почему-то прикипел я к нему. И мне жалко, что он уезжает... Венька вернулся в палату и стал точить на ремне бритву, чтобы побриться. Один конец ремня он укрепил на гвоздике, вбитом в подоконник, другой держал в зубах. В это время пришел навестить его Васька Царицын, который ходил к нему в больницу почти так же часто, как я. Васька принес в подарок Веньке кедровых орехов, сам же щелкал их тут и бережно собирал скорлупки в кулак. При этом он рассказывал разные новости и между прочим сообщил: - А эта Юлька Мальцева все время, как я ее встречу, про вас спрашивает. И вчера на репетиции опять спрашивала. Больше, конечно, спрашивает про Веньку. Венька продолжал точить бритву и стоял лицом к окну, чтобы свет падал на ремень. Поэтому мне видно было только одну его щеку. И видно было, как к ней приливает густая, горячая краска. - Будет ерунду-то пороть, - сказал он Ваське, не поворачиваясь к нам, но выпустив из зубов конец ремня. - Нет, я правду говорю, - разгорячился Васька. - Я ее даже так понимаю, Юльку, что она хотела бы к тебе в больницу зайти. Хочешь, Венька, я ее приведу? - Для чего это? - спросил Венька и снова ухватил зубами конец ремня. - Просто так. Хочешь, приведу? Она же почти рядом со мной живет: Кузнечная, шесть. Венька промолчал. Он стал пробовать бритву на ногте, очень ли острая она. А я спросил Ваську: - Ну, а ты сам-то что же? Ты же сам как будто ухаживал за Юлькой? Даже, я помню, собирался жениться... - Да какой я жених? - чуть смутился Васька. - Тем более для Юльки Мальцевой. Она бы только посмеялась надо мной, если б узнала. Она надо всеми смеется. Чересчур образованная. - А Узелков? - спросил я, стараясь не выдать своей заинтересованности. - Он ведь, по-моему, главный ухажер? Васька вдруг сам засмеялся. - Узелков - это одна комедия. С кем ты его равняешь? Венька и Узелков. Ну какое же может быть сравнение! Узелков же всего только обыкновенный черный жук против него. И показал глазами на Веньку, уже легонько направлявшего бритву на оселке. Он делал вид, что совсем не слушает Ваську. Васька покрутился тут, в палате, еще минуты две и, попрощавшись, ушел. А Венька сел бриться. Он намыливал щеки, смотрелся в зеркало и молчал. И я тоже молчал. Однако молчание Веньки было почему-то неприятно мне. Мне хотелось, чтобы Венька хоть что-нибудь сказал по поводу Васькиных слов. Мы приятели, нам следовало бы обсудить Васькины слова о Юльке. Я терпеливо ждал, что скажет Венька. Но он молча выбрил одну щеку и начал брить другую. Бриться ему было трудно одной рукой. Я удивился, что он бреется, не натягивая кожу на щеке, как делал я, как делают все. И еще я удивлялся уж слишком спокойному выражению его лица, будто ничего здесь не произошло, будто Васька и не приходил вовсе и ничего не говорил. Правда, два раза Венька поморщился, но это оттого, что бритва шла против волоса. Мне вдруг захотелось, чтобы он порезался. Но он побрился благополучно, вытер тщательно бритву и, спрятав ее в футляр, стал, не взглянув на меня, собирать со стола бумагу, испачканную мылом. Потом он сказал: - Вот я и побрился. - Можешь, - ехидно сказал я, - идти в магазин. Наверно, еще не закрыли, Юлька там. Венька ничего мне на это не ответил. Взяв кисточку, выжал ее в стаканчик и понес стаканчик во двор, чтобы выплеснуть грязную воду. Вернувшись, он, улыбаясь, спросил: - Ты чего злишься? Влюблен? - В кого это я влюблен? - В Юльку, что ли? - Не угадал, - сказал я и тоже улыбнулся. - А в кого? И тут я соврал непонятно для чего, может быть, из гордости. - Нет, - сказал я, - нисколько я в нее не влюблен. Был влюблен, правда. Но теперь прошло. Мне сейчас другая девушка нравится. - Катя Петухова? Я зачем-то утвердительно мотнул головой, хотя библиотекарша мне никогда не нравилась. - Честное слово? - спросил Венька и пристально посмотрел на меня. Я подумал и сказал твердо: - Честное слово. И в эту минуту сам поверил, что мне действительно нравится не Юлька, а Катя Петухова. Я даже почувствовал какое-то облегчение. Венька шагал по комнате взад-вперед и опять молчал. Утром я поехал в деревню Покукуй, где минувшей ночью произошло убийство с целью грабежа. Убитым оказался заведующий кооперативом. А сторожа бандиты связали знаменитыми тогда сыромятными ремешками-ушивками, отличавшимися, как мы писали в протоколах, "большой прочностью и свойством крепости узла при завязывании". Пока я вел расследование в Покукуе, пришло известие, что точно такие преступления на рассвете совершены в Покаралье, в Уяне и в Ючике. В Уяне, помимо ремешков-ушивок, были найдены на месте преступления еще охотничье ружье марки "геха", имеющее свойство поражать большую площадь рассеиванием картечи при выстреле, и американская винтовка марки "винчестер", обладающая большой дальнобойностью. Эти вещественные доказательства, попавшие в наши руки, говорили о многом. Во-первых, они попали к нам в руки именно потому, что в одной из деревень, в Уяне, сами жители, главным образом промысловые охотники, оказали серьезное сопротивление бандитам - трех убили. Это уже отрадная новость. И многозначительная. Значит, жители все активнее вступают в борьбу против бандитов. Это я с удовольствием записал в сводку. Во-вторых, оружие, оставленное бандитами в Уяне, выглядело совершенно новым. Оно и выпущено совсем недавно - в прошлом году. Значит, бандиты все еще снабжаются новым оружием, может быть, прямо из-за границы. Это тоже очень важный факт. И его я тоже отметил в сводке. Однако больше всего меня занимали ремешки-ушивки. Не первые распустившиеся на деревьях листочки, не горячее солнце, а именно эти ремешки-ушивки свидетельствовали, что весна уже началась и на днях у нас вдвое, втрое, вчетверо прибавится работы. Ремешки-ушивки - это изобретение неуловимого Кости Воронцова, "императора всея тайги". Значит, он уже выходит на простор. Первые убийства и грабежи - дело рук его банды. Я доложил об этом начальнику. Потом пошел в больницу. Было обеденное время. Венька, как все больные, ел из алюминиевой тарелки манную кашу с постным маслом. - Пусть это все валится ко всем чертям! - сказал Венька, выслушав меня, и так отодвинул тарелку, что она скатилась со стола. - Пусть заведующий сам доедает эту кашу. А я сегодня же ухожу из больницы... - А начальник? Он же тебе твердо приказал... - Пусть он что хочет приказывает! - обозлился Венька. - Пусть он хоть сам ложится сюда, а я ухожу. Я всю осень готовил дело. И еще зимой налаживал. А теперь я буду тут лежать? Нет, дураков нету тут лежать... Венька снял больничный байковый халат, от которого пахло щами, лекарствами и еще чем-то удушливым, надел все свое, принесенное санитаром из кладовой и пахнущее теперь мышиным пометом и сыростью, подарил санитару за услуги зажигалку, сделанную из винтовочного патрона, попрощался с больными, пообещал как-нибудь зайти сыграть в шашки, и мы пошли к начальнику. Начальник сейчас же вызвал нашего Полякова, велел в своем присутствии осмотреть Венькино плечо и, не поверив фельдшеру, еще сам осмотрел. - Заживает? Как сам-то чувствуешь, заживает? - Зажило уже, - сказал Венька. - Я чувствую, что зажило. - Нет! - покачал головой начальник. - Дней этак десять надо еще полежать. А ты как считаешь, Поляков? Поляков поднял нос, понюхал воздух, как всегда делал в затруднительных случаях, и согласился с начальником. - А Воронцова кто будет ловить? - сердито посмотрел Венька на Полякова. - Вы, что ли? - Это уж не по моей части, - чуть отступил Поляков. - Вот в том-то и дело, - сказал Венька. - Мне надо ехать в Воеводский угол. Просто очень срочно. Может, даже сегодня. Я и так, наверно, пропустил время. А вы, Роман Федорович, я вас прошу, - обратился он к Полякову, - еще раз мне сегодня перевяжите получше. А потом уж я сам повязку сниму в Воеводском углу. Когда все заживет окончательно... - Нет, в Воеводский угол ты не поедешь. - Начальник стал отмыкать ящик письменного стола. - Ни сегодня, ни завтра не поедешь. Воронцова мы будем ловить уж своими силами. Без тебя. - И, отомкнув ящик, протянул Веньке вчетверо сложенную бумагу. Это был приказ откомандировать Вениамина Степановича Малышева в распоряжение губернского уголовного розыска. - Могу тебя только поздравить, - протянул Веньке руку начальник. - Ничего поделать не могу. Могу только поздравить. - Все это ерунда! - положил на стол бумагу Венька. - И потом, я хотел спросить: почему это именно меня откомандировать? В честь чего? - Я так понимаю, - сказал начальник, - что в связи с ликвидацией банды Клочкова. Это надо понимать как выдвижение молодых кадров на руководящую работу в губернский центр... - А я при чем? - опять спросил Венька. - Если уж выдвигать, так не меня, а Соловьева Колю. Ведь Клочкова же он убил... - Ничего не знаю, ничего не знаю! - засмеялся начальник. - Руководящим товарищам виднее, кто кого убил. И кроме того, очень важно, какое освещение дает событиям пресса... Тут, наверно, мы все в одно время вспомнили эту фразу из очерка Якова Узелкова о юноше-комсомольце с пылающим взором, который совершал буквально чудеса храбрости. - Значит, даже в губрозыске верят брехунам, - сказал Венька. - Но я все равно должен сейчас поехать в Воеводский угол. - Когда плечо окончательно заживет, тогда посмотрим, - спрятал бумагу опять в ящик письменного стола начальник и сделал строгое лицо. Венька застегнул все пуговицы на рубашке, поправил поясной ремень и вытянулся, как на смотру. - Я уже и так вполне здоров. Чего еще надо? Глядите, как я нажимаю плечо. И ничего... - Медицина, видишь, другого мнения. - А ну ее, медицину! - вдруг вспыхнул Венька. И кроме Веньки, никто бы так не посмел вспылить в присутствии нашего начальника. - Мне работать надо, а тут какая-то ерунда с медициной... Начальник, однако, не одернул Веньку. Промолчал. И можно было так понять, что он согласен с Венькой. Поляков, уже не прекословя, повел Веньку на перевязку к себе в амбулаторию. И, как бы извиняясь перед Поляковым за свой внезапный выпад против медицины в кабинете начальника, Венька говорил по дороге на перевязку: - Это если б зимой - пожалуйста. Я бы с удовольствием, Роман Федорович, еще полечился... Худо ли отдохнуть, почитать, разные байки послушать. А сейчас - вы же сами понимаете - лечиться некогда. Такая горячка начинается. Одним словом - весна. И скоро - лето... Мы шли с Венькой домой, на нашу улицу Пламя революции, мимо городского сада, мимо пахучего кустарника, уже нависшего курчавыми вершинами над решетчатым деревянным забором. Я предложил: - Может, зайдем к Долгушину? Он вчера переехал в сад. И медведя своего перевез... - Ну и пес с ним! - Нет, правда, может, зайдем? По случаю твоего выздоровления. У Долгушина выступает какой-то новый куплетист. Из Красноярска. - Ну и пусть выступает! А я поеду в Воеводский угол. Некогда мне. В другое время куплетиста послушаем... 15 Мне тоже хотелось поехать в Воеводский угол, но начальник меня не пустил. Венька уехал один. И на работе я как-то не замечал его отсутствия. А в свободные часы мне вдруг становилось скучно. В больницу теперь не надо было ходить. И к Долгушину идти одному казалось почему-то неудобным. Перед вечером однажды я зашел в библиотеку. Катя Петухова собиралась домой. Она уже сняла свой серенький халатик и мыла руки под дребезжащим умывальником. - Закрыто, - сказала она мне довольно нелюбезно. - Разве не видно, на дверях написано: до семи тридцати. - Ничего, - сказал я, - я только книжки посмотрю. - Завтра посмотришь... - Завтра я, может, уеду. Я хотел сегодня тут кое-что посмотреть. - Ну, посмотри, - согласилась она. Я смотрел книжки, пока она вытирала полотенцем руки, потом надевала синюю жакетку. Наконец она загремела ключами и стала у открытой двери, нетерпеливо ожидая, когда я уйду. Мы вышли вместе, молча прошли весь переулок, а у ворот городского сада я сам неожиданно для себя предложил ей: - Зайдем в сад? - Это зачем же? - Просто погуляем, пройдемся. А что особенного? - Ничего особенного, - сказала Катя. - Но я еще не обедала... - Здесь и пообедаем. У Долгушина. Катя вдруг обиделась, покраснела, и на белобровом ее личике как-то смешно вздернулся веснушчатый носик. - Ты меня за кого принимаешь? Я засмеялся. - Я тебя принимаю за девушку, за комсомолку, за хорошего товарища... - Нет, ты что-то задумал. Я в жизни никогда не бывала в ресторанах. Я считаю, что комсомольцы не должны... - Комсомольцы должны все испытать, - авторитетно сказал я. - Ты что, считаешь, что в рестораны ходят только одни нэпманы и всякая мразь? - О, ты, я смотрю, оригинальный человек! - улыбнулась Катя. Я не знал, хорошо ли это - быть оригинальным человеком. Я понимал только, что Катя относится ко мне снисходительно, смотрит на меня свысока, как бы с высоты тех книг, которые она прочла в этой обширной библиотеке. Однако она все-таки пошла со мной в сад, а потом и в ресторан Долгушина - в этот дощатый, застекленный павильон, наскоро выстроенный среди густого кустарника. Всего больше ее заинтересовал начучеленный медведь, поставленный здесь, как и в зимнем ресторане, у входа. В вытянутых лапах он держал керосиновую лампу-"молнию". Катя с некоторой робостью, но внимательно осмотрела его. Потом заинтересовалась посетителями. Катя была первой девушкой, которую я решился пригласить в ресторан. Я даже не знаю, как это я вдруг решился. Но в ресторане я вел себя уверенно, вслух читал меню и советовал, что лучше выбрать из многочисленных блюд с замысловатыми иностранными названиями: "шнельклепс", "бефбули", "эскалоп", "ромштекс". Все почти одно и то же, но названия разные. - И ты часто бываешь здесь? - спросила Катя. - Часто, - соврал я. Мне почему-то хотелось, чтобы Катя считала меня развязным, бывалым, даже испорченным. Пусть она, такая правильная, начитанная, благонамеренная, как сказали бы в старину, пусть она даже чуть ужасается, наблюдая за моим поведением. Пусть она думает, что я гуляка, прожигатель жизни. Пусть она критикует меня. Но Катя не критиковала. Она только приглядывалась ко мне, и в глазах ее, умных и немножко лукавых, я читал удивление, граничащее с испугом. Мне нравилось это. Мы поели. Она заспорила со мной, желая уплатить за свой обед. Но я сказал, что это мещанство, и она успокоилась. Мещанство - это было такое слово, которое пугало многих в ту пору. И им, этим словом, обозначались иногда понятия, ничего общего не имевшие с подлинным мещанством. Я проводил Катю домой, не решаясь, однако, взять ее под руку. И с этого вечера мы стали встречаться с ней почти каждый раз, когда я бывал свободен от работы по вечерам. А Венька все еще не приезжал. Я приглашал Катю зайти ко мне, посмотреть, как я живу. Но Катя уклонялась от этого приглашения. - Лучше ты ко мне зайди в воскресенье, если хочешь. Я познакомлю тебя с мамой. Но я тоже не решался зайти к ней домой. Знакомство с ее мамой мне представлялось мещанством. Мне приятно было, что Катя такая рассудительная и образованная. Конечно, она не такая красивая, как Юлька Мальцева. Даже совсем не красивая, но очень симпатичная и какая-То душевная. Она расспрашивала меня о моих делах - не о конкретных уголовных делах, которыми я занимался ежедневно, а о том, что я думаю, что я собираюсь делать дальше. - Не всегда же, не всю жизнь, ты будешь работать в уголовном розыске. Или ты хочешь остаться навсегда? - Зачем навсегда? Может, я себе еще какое-нибудь дело подберу. Мне хочется разное попробовать. Я даже так думал: если меня серьезно ранят, я пойду работать куда-нибудь, допустим, в библиотеку, или постараюсь устроиться в собственные корреспонденты, вот как Яков Узелков... - Тоже нашел кому завидовать! - сказала Катя. - Узелков же совершенно некультурный. Я его видеть не могу... Меня удивило это. Оказывается, Узелков читает много, но чаще всего берет, по мнению Кати, легкомысленные книжки. А когда ему надо писать серьезную статью и требуется подходящая цитата, он прибегает в библиотеку и перелистывает энциклопедию Брокгауза и Ефрона. - В энциклопедии все есть, - говорила Катя. - В ней и химия, и физика, и что угодно. Весь университет. А дома у него, я видела, всего три книжки - "Купальщица Иветта", "Огонь любви" и "Тайна одной иностранки". Дает всем читать... - А ты у него была дома? - Была. Наверное, раз десять была. Он же крайне неаккуратный человек... - Ты, значит, только к неаккуратным ходишь домой? - Конечно. Он целый месяц держал два тома энциклопедии. Он без нее ни одного дня не может прожить... Я удивился еще больше. Я и подозревать не мог, что на свете есть такой кратчайший путь к образованию, как энциклопедия. Чтобы поддержать разговор, я сказал после раздумья: - Да, он, в сущности, мелкий человек, Узелков. - Ну, вы с Малышевым тоже не такие уж глубокие, - сказала Катя. - Начитались разных книг без толку, без всякой системы, и думаете, что вы теперь образованные. У вас ведь в голове полный сумбур... - Сумбур, - согласился я. Я не мог не соглашаться с Катей. Она все больше вырастала в моих глазах. Я старался теперь каждый вечер встречаться с ней, но это не всегда удавалось: то она занята, то я. Один раз я пошел без нее в городской сад. Она пойти не могла: в библиотеке был переучет книг. Я один бродил по темным аллеям, где сидят, прижавшись друг к другу, влюбленные парочки. Мне было завидно. С Катей я еще никогда не сидел так, потому что побаивался ее. Я бродил по темным аллеям и думал о Кате. Я думал о ней еще лучше, чем в те часы, когда она была со мной. Вдруг в боковой аллее послышался девичий смех, и через секунду в сопровождении двух девушек вышел на "пятачок" между аллеями Васька Царицын. Я не успел поздороваться с ним, как он схватил меня за руку и положил в мою руку теплую ладонь девушки. - Знакомьтесь, - сказал Васька. И вторая девушка тоже протянула мне ладонь. Я узнал Юлю Мальцеву. Она не только крепко пожала мою руку, но и весело встряхнула ее, как будто мы давно уже были друзьями. Я, конечно, смутился, но смущение мое сейчас же прошло, и я посмотрел ей в глаза. Глаза у нее мягко светились. Она улыбалась. Васька Царицын взял первую девушку под руку и направился в сторону танцевальной площадки. А я и Юля пошли позади. Юля взяла меня под руку и спросила: - Почему ты такой скучный? Она говорила мне "ты". И это не удивительно: она комсомолка, и я комсомолец. Но вопрос ее удивил меня. Вернее, голос. В голосе ее как будто прозвучала обида. - Просто так, - сказал я. - Немножко было скучно. - Потому что Катя Петухова не пришла? - спросила Юля. И, улыбаясь, заглянула мне в глаза. "Значит, она и раньше интересовалась мной, если знала про Катю". - Нет, - сказал я. - Просто так. - А со мной тебе не скучно? - Нет. Не скучно. Юля смеялась про себя. Я чувствовал это, хотя лица ее не видел, смотрел под ноги. И сердце у меня вдруг заныло. Духовой оркестр заиграл тустеп. Мы вышли на ярко освещенную площадку сада, где в деревянной раковине сидели со сверкающими трубами музыканты из пожарной команды. Перед нами на подмостках изгибались в танце пары. Из щелей подмостков, из-под каблуков танцующих вырывались тоненькие струйки пыли. Я смотрел на эти струйки и не видел ни танцующих, ни музыкантов. И Юлю не видел, хотя локтем чувствовал ее мягкий, теплый, горячий бок. Я снова испытывал смущение и не решался посмотреть на нее. Васька Царицын, как нарочно, ушел куда-то со своей девушкой. - Ты любишь танцы? - спросила Юля. - Нет, - сказал я. - Я знаю, что не любишь, - засмеялась она, хотя ничего смешного в том, что я не люблю танцы, не было. - Пойдем тогда на берег. И мы снова вернулись в темную аллею, чтобы пройти к реке. Юлька молчала и прижималась ко мне. Прижималась потому, что около реки становилось прохладно, а девушка была в легком платье. Я снял свой френч и накинул ей на плечи. Это был самый решительный жест, на который я был способен в ту минуту. А вообще я чувствовал себя совершенно беззащитным с ней. У реки мы сели на рогатую, давно уже вытащенную из реки и просохшую корягу. За рекой, в темноте, вдалеке, как всегда, вспыхивали и гасли огоньки. Они гасли и вспыхивали до меня, до дня моего рождения, и, наверно, так же будут вспыхивать и гаснуть после того, как я уйду отсюда, постарею, умру или когда меня убьют. Я никогда раньше, если не считать самого раннего детства, не думал о смерти, не вспоминал о ней. Неожиданно эти скучные мысли пришли ко мне почему-то именно сейчас, когда я сидел рядом с Юлькой. Она все перевернула во мне. Я даже на мгновение забыл, что сижу рядом с ней. Вдруг недалеко от нас тонко свистнул пароход. Маленький, светящийся на темной воде множеством разноцветных огней, он, сопя и вздрагивая, пришвартовывался к пристани. Взглянув на него, я почувствовал, что у реки не только прохладно, но даже холодно. Запахло черемухой и гарью. И гарью запахло, конечно, сильнее, чем черемухой. Должно быть, где-то недалеко, на той стороне реки, горела тайга. Юлька сняла с себя мой френч и, держа его в вытянутых руках, сказала: - Тебе ведь тоже холодно. Хочешь, укроемся вместе? Я не мог сопротивляться. Она укрыла меня и себя, и мы сидели теперь очень близко друг к другу. Я слышал, как дышит она. - А Малышев Венька сейчас, может быть, на происшествие поехал. Я не сказал это, а как бы подумал вслух. Ведь, в самом деле, Венька бродит где-то в Воеводском углу, вон там, на той стороне реки, откуда несет гарью. Юлька, однако, не проявила интереса к имени моего товарища, сказала только: - Ну, какие сейчас происшествия! Я стал говорить, что как раз вот в это время, в эти минуты, происшествий бывает очень много: вон кто-то тайгу зажег, может быть, нечаянно - охотники, а может быть, нарочно - бандиты. Меня тоже во всякий час могут вызвать прямо с гулянья на работу. Много раз уже так случалось. Говорить о работе мне было легче, чем о других вещах. И я говорил. И чувствовал, что странная робость моя постепенно проходит. Снова вспомнив о Веньке, я сказал: - Он ни за что не поверил бы, что я вот так сижу с тобой. Но самого меня уже нисколько не удивляло в эту минуту, что девушка, о которой мы так много думали, сидит рядом, очень близко от меня, как я не сидел даже с Катей Петуховой. Я уже начинал потихоньку смелеть. Я ведь и раньше не был робким парнем. Робость моя - явление совершенно случайное, может быть, даже болезненное, как шок. И вот я начал оправляться от шока и смелеть больше, чем надо. До глупости начал смелеть. И, конечно, по глупости я сказал: - Венька бы волосы рвал на себе, если б узнал, что я с тобой... - Почему? - вдруг порывисто спросила Юлька, и мой френч упал с наших плеч. - А так, - сказал я, снова накидывая френч на Юлькины и свои плечи. - Он ведь в тебя страшно влюблен. Юлька слегка потянула к себе правый борт френча и снова прижалась ко мне. Я заметил, что слова мои наконец заинтересовали ее. И мне захотелось рассказать ей по-свойски, как мы покупали у нее спички, как не спали по ночам, думая о ней. Не понимаю до сих пор, почему я вдруг расчувствовался так и повторил: - Он страшно в тебя влюблен. - А ты? - Что я? - А ты влюблен в меня? - горячим шепотом спросила Юлька. И заглянула мне в глаза, как цыганка. Вот тут я действительно замялся, говоря: - Как тебе сказать... - Ну, раз не знаешь, как сказать, лучше не говори, - попросила Юлька и положила свою маленькую теплую ладонь на запястье моей руки. - Ты лучше что-нибудь еще расскажи о своей работе... Я не знал, что ей можно рассказать, что ее может заинтересовать. И мне совсем не хотелось рассказывать. Не хотелось окончательно обрывать ту трепетную связь, что возникла между нами, когда она спросила, не влюблен ли я в нее. И зачем я произнес эти глупые слова: "Как тебе сказать"? Эти слова охладили ее. Это я заметил. Но я не знал, как поправить дело, как вернуть ее прежнее настроение. И в то же время я чувствовал, что все равно не смог бы иначе ответить на ее вопрос. - Это, видишь ли, не такая простая вещь, - сказал я. - Что не простая вещь? - Ну, вообще все. - Ты странный, - еще теснее прижалась она ко мне. - Ты странный, очень странный. Ты о чем-то думаешь и не решаешься сказать. Ты скажи... - Я ни о чем не думаю... - Совсем, совсем ни о чем? - Ни о чем. - Странно, - улыбнулась она. - А я всегда о чем-нибудь думаю... - Тогда лучше ты скажи: о чем ты сама сейчас думаешь? - Пожалуйста, - засмеялась она. - Я думаю о том, что ты думаешь сейчас обо мне: "Вот какая нахальная девушка, первый раз меня встретила и уже уселась рядом под одним френчем, как влюбленная, и расспрашивает, влюблен ли я в нее". Ну, скажи откровенно: ведь правда ты так думаешь? - Нет, нисколько, - запротестовал я. - Мне это и в голову не приходило... - А я не первый раз тебя встретила, - как бы оправдывалась она. - Я еще зимой хотела познакомиться с вами - с тобой и с Малышевым. Я всегда любила дружить больше с ребятами, чем с девушками. Но вы почему-то нигде не бываете. У вас много работы? - Много. - Зато у вас, наверно, интересная работа. Ну, расскажи еще что-нибудь. - Просто нечего рассказывать. - Ну, расскажи что-нибудь, - опять положила она свою маленькую, чуть похолодевшую ладонь на мое запястье и требовательно сжала его, будто пробуя пульс. - Это правда, что Малышев самый храбрый у вас? - Как тебе сказать... - снова помимо воли своей повторил я эту глупую фразу. - Вообще-то у нас не держат трусов. Если человек - трус, ему у нас делать нечего. - Но, говорят, Малышев самый храбрый... - Кто это говорит? - Многие говорят, - уклонилась она от прямого ответа и поправила что-то у себя на груди. - И я сама думаю: такой человек должен быть очень храбрым. Мне понравилось, как он выступал тогда на собрании, когда разбирали дело, кажется, Егорова. Насколько он выше всех этих... ораторов. Я даже видела его в ту ночь во сне. "И он тебя видел в ту ночь во сне, даже в бреду тебя вспоминал", - хотел я сказать ей, но не сказал. И хорошо, что не сказал. У меня и так было смутное чувство, будто я много лишнего уже наболтал. И она еще что-то выпытывает у меня, выпытывает ласково, но настойчиво. Мне теперь совсем непонятно было, зачем она спрашивала, влюблен ли я в нее, если ясно, что ей интересен не я, а Венька. Она уже знает о его ранении, об операции в Золотой Пади. Об этом она, наверное, прочитала в очерке Узелкова. - А Узелкова что-то не видать сегодня, - проговорил я после долгого молчания. - Он, говорят, ухаживает за тобой... - Не знаю, - грустно откликнулась Юлька и поднялась с коряги, поправляя ленивым движением пышные свои волосы. Я проводил ее до дома на Кузнечной, шесть, и ушел поздно ночью к себе домой, взволнованный сложным чувством, в котором были и смятение, и досада, и больше всего запомнилась тоска. Юлька Мальцева, красивая, неожиданная, во всем неожиданная, недолго посидев со мной на берегу, надолго расстроила меня. Она как будто одно мгновение подержала в руках мое сердце и отпустила его. После того вечера мне не так уж интересно было встречаться с Катей. Хотя и в Юльку я, кажется, не был влюблен. Вернее, не был влюблен так неотвратимо, так тревожно и горестно, как Венька. 16 Венька вернулся из Воеводского угла пропыленный, исхудавший, но веселый. Никаких подробностей о своих делах он не рассказывал, сказал только, что есть возможность заарканить Костю Воронцова и что дураки мы будем, если в ближайшее же время не возьмем "императора всея тайги" живьем, как полагается, при всех его холуях. Мне подумалось, что Венька на этот раз преувеличивает наши возможности. Начальник еще вчера, до приезда Веньки, предупреждал нас на секретно-оперативном совещании, что ни в коем случае нельзя, как он сказал, недоучитывать всей серьезности обстановки, в которой мы сейчас находимся. Эти весна и лето будут наиболее трудными для нас, так как бандитов за истекшую зиму, по некоторым агентурным сведениям, не только не убавилось, но даже стало значительно больше, в частности в Воеводском углу. Воронцов все еще пользуется поддержкой со стороны богатых мужиков таежных деревень. Не считаться с этим нельзя, сказал начальник и показал нам напечатанные на пишущей машинке листовки, собранные в некоторых деревнях, где их распространяли связчики Воронцова. В этих листовках восхвалялся ультиматум лорда Керзона, присланный недавно нашему правительству, и говорилось, что большевикам скоро конец. В двух больших селах, в Китаеве и Жогове, в церквах, как утверждают священники, чудесным образом за одну ночь обновились иконы божьей матери, засияли ослепительным светом серебряные ризы. И это, по словам все тех же священников, есть знамение господне, указывающее на скорую перемену власти. - ...Мы не можем вести себя так, как будто мы одним махом всех побивахом, - сказал начальник на этом секретном совещании. - Я имею особые указания: не зарываться. Поэтому мы должны сейчас учитывать всю обстановку, связывать все факты - и, значит, что? Значит, ни в коем случае не зарываться, не зазнаваться и не думать, что мы вот так сразу уничтожим, например, Воронцова и его банду. Это не так просто... Я вспомнил эти слова начальника и подумал, что он будет недоволен настроением Веньки. Я пересказал все, что было на секретном совещании. Но Венька ничему не удивлялся и только сказал, засмеявшись: - Я лорда Керзона ловить пока не собираюсь. А Костю Воронцова мы поймаем. Дураками будем, если не поймаем. Тогда уж, правда, мужикам лучше вместо нас дрова возить. Очень сильно ему, должно быть, запали в голову те слова старика возницы, который вез нас еще в конце зимы из Воеводского угла. Начальник, однако, встретил Веньку ласково, долго разговаривал с ним наедине, и после разговора этого выяснилось, что через день Венька опять уезжает в Воеводский угол. - А сегодня ты отдохни, выспись как следует, - советовал начальник, провожая Веньку из своего кабинета по коридору, как будто Венька был не сотрудник, а гость. - Главное, выспись. Завтра подготовишься, а послезавтра поедешь. Вот так будет правильно, если это действительно реально. Но я пока что не очень-то верю... Венька увидел меня в коридоре и подмигнул: гляди, мол, как ласкает меня начальник. Однако спать Венька не пошел, несмотря на повторный совет начальника, хотя был уже вечер. - Пойдем к Долгушину? - Пойдем. По дороге в городской сад мы встретили Узелкова. Он поинтересовался, где был Венька, почему его так давно не было видно, и спрашивал, что слышно в преступном мире. Он так всегда и говорил: "преступный мир". Венька сказал, что пока ничего не слышно, ничего не знаем. - Опять секрет полишинеля? - засмеялся Узелков. Я спросил: - Полишинель - это тоже из энциклопедии? - Из энциклопедии? При чем тут энциклопедия? - Говорят, - засмеялся я, - что ты ее всю замусолил в библиотеке. Собираются на тебя в суд подавать. Я, конечно, хотел уколоть Узелкова. Однако я никогда не думал, что он способен так смутиться. Но я не пожалел его и еще сказал: - Знаем, знаем, откуда все твои слова! А мы-то думали, ты университет кончил. Узелков стоял перед нами растерянный. Он старался смотреть на нас вызывающе, но это у него сейчас не получалось. Мне даже стало жалко его. - Ну ладно, не обижайся. Мало ли что бывает. Пойдем, если хочешь, с нами к Долгушину. - Нет уж... - вздохнул Узелков. - Спасибо. - И ему удалось все-таки изобразить улыбку. - Я лучше энциклопедию пойду читать. И он прошел мимо. А мы вошли в долгушинский павильон. Мы просидели там не меньше часа, ели котлеты, пили пиво и разговаривали обо всем. Нет, пожалуй, не обо всем. Венька рассказывал, каких щук сейчас вылавливают в Пузыревом озере, в котором он сам два раза искупался, хотя вода еще очень холодная. Но жители купаются. И Венька искупался. Можно было подумать, что он только для этого и ездил в Воеводский угол, чтобы посмотреть на этих щук и искупаться в Пузыревом озере. О бандитах он на этот раз ни слова не сказал, как будто и не думал о них. И я ни о чем не расспрашивал. Если надо, он сам расскажет. Не надо - значит, нечего и расспрашивать. Есть секреты, которые не принадлежат лично нам, хотя мы и знаем о них. Я не обижался на Веньку за то, что он не рассказывает мне в подробностях о своих делах в Воеводском углу. Поужинав, мы вышли из павильона и сразу же напротив, около тележки мороженщика, увидели Ваську Царицына. Он облизывал зажатый в круглых вафлях малиновый кружок и морщился от холода на зубах. - А Юлька только сейчас меня спрашивала, почему вас не видно, - сообщил он. И заулыбался: - Юлька на берег пошла. Вы ее еще догоните... - Зачем нам догонять, - сказал я независимо. Но когда Васька, поговорив с нами и доев мороженое, направился к киоску пить воду, мы, не уславливаясь, пошли на берег. На том самом месте, на рогатой коряге, где я однажды сидел с Юлькой, сейчас сидели две девушки. Длинная заросшая аллея кончалась как раз у этого места. Мы подошли к коряге. И девушки разом вздрогнули и обернулись. Я поздоровался с ними и потом, точно так, как Васька Царицын меня, взял Веньку за руку и познакомил сразу с Юлей и Катей. Катя сказала, показывая глазами на Веньку: - Я с ним уже знакома. Я с ним в комиссии была, кожзавод проверяли. Помнишь? - Помню, - кивнул Венька. Потом, как водится, я с Катей пошел вперед, а Венька с Юлей за нами. И я нарочно сделал так, чтобы мы потерялись. Венька нашел меня только дома. Он вернулся домой как будто чем-то расстроенный. Я подумал, что он разочаровался в Юле или понял так же, как я, что девушка эта совсем не такая, как казалась. Но Венька, снимая через голову рубашку, вдруг сказал мрачно: - Честное слово, я женился бы на ней. Если б она согласилась, я бы женился. Вот так сразу, не раздумывая... - Женись, - улыбнулся я, почти не удивившись его словам. И еще добавил зачем-то: - По-моему, она тебя любит. На это Венька ничего не ответил. Аккуратно сложил около кровати на стуле одежду и молча лег в постель. Мне тоже не хотелось разговаривать. После этой встречи с Катей настроение у меня было неважное. Перед Катей я чувствовал себя виноватым. Надо было или сказать ей, что я сидел тогда с Юлькой под френчем, или не говорить, забыть это. Я не знал, что Катя давно знакома с Юлькой. Они, кажется, подруги... И Веньке тоже всего не сказал. Надо, подумал я, сказать прежде всего Веньке о том, как я один вечер ухаживал за Юлькой. Обязательно надо сказать. А то какие же мы товарищи? Но Венька, должно быть, спал. Я сидел за столом. Потом тихонько отодвинул стул, встал и на цыпочках прошел к своей кровати. Я уже разделся и лег, собираясь погасить лампу, и в последний раз посмотрел на Веньку. Глаза у него были открыты, и он смотрел на меня. Я даже вздрогнул. Но он, не обратив на это внимания, сказал: - Все-таки я ее не стою, - и приподнялся на подушке. - Почему это? - спросил я. - Потому... - вздохнул Венька. - Она какая-то нежная. Прямо как девочка. А у меня все-таки были обстоятельства... - Какие? - Ну, помнишь, я тебе рассказывал... - Чего рассказывал? - Неужели не помнишь? - Не помню. - Ну, как я встретил одну женщину и потом захворал. Когда мне не было еще семнадцати лет... - Но ты же вылечился, - сказал я. - Ну что из того, что вылечился? Все-таки было. Как ты считаешь, надо это Юльке сказать? - Вот уж не знаю, - затруднился я. - Как-то неловко про такое говорить... - В этом все дело, что неловко, - согласился Венька. - А зачем говорить? - Ну как же не говорить, если она сама такая откровенная и вдруг выйдет за меня замуж? Если, конечно, решится выйти... - Вот когда выйдет, тогда и скажешь. - Нет, это получится, что я ее обманывал. А тут надо делать все начистоту. Это же будет у нас семейная жизнь. Для чего же все начинать с обмана?! Венька посмотрел на меня внимательно, как смотрят на человека, желая прочитать его мысли, и спросил: - Ты как считаешь, я правильно думаю? - Вообще-то правильно, - уклончиво ответил я. - А конкретно? - А конкретно я еще не знаю, как тут считать... - Крутишь ты чего-то! - упрекнул меня Венька. - А я считаю, что в семейной жизни не должно быть никаких секретов. На службе - вот, скажем, как нам сейчас приходится на оперативной работе - это одно, а в семейной жизни все должно быть в открытую. Иначе, какая же это семейная жизнь! - Отчасти это правильно, - согласился я. - Но как-то неудобно говорить девушке... - В этом все дело, - опять сказал Венька. Он снова лег на подушку и задумался. И я задумался. Как быть? Сейчас сказать ему про тот вечер с Юлькой или потом? Ну хорошо, я скажу сейчас, он расстроится. А если сказать после? А если совсем не говорить? Ведь ничего особенного не было. Просто сидели рядом. Я уж сказал ему, что мы сидели рядом. Про френч только не сказал. Ну, скажу про френч, что сидел под френчем... Но Венька первым нарушил тишину. - Ты знаешь, - сказал он и повернулся лицом ко мне. - Вот я всегда думаю. Дай мне три месяца свободных. Совсем, совсем свободных. Чтобы никакой заботы, ни воров, ни бандитов. И я буду думать про свою жизнь. Как я жил, как мне жить дальше. Я все ошибки свои вспомню, где когда промазал, не догадался, не сообразил. Все начну по-новому. Чтобы ни одной ошибки. Вот тогда другое дело. А то знаешь, как может получиться? Будет полный коммунизм. Будут новые люди, которые еще с пионеров начали. И не только самогонку не пили, но даже красное вино не пробовали. И они нам скажут... Но что они нам скажут, Венька, должно быть, еще не знал. Он замолчал неожиданно, впрочем, как часто делал, оборвав себя вдруг на полуслове, и отвернулся к стене. Он долго лежал так, отвернувшись. Потом снова окликнул меня: - А ты знаешь, я ей все равно не смогу сказать про это. Мне стыдно... - Действительно, - проговорил я спросонья. И в эту минуту впервые мне представилась нелепой вся эта история. Венька ведь сегодня только познакомился с девушкой и уже собирается жениться и рассказать ей такой секрет. "Хотя, - сию же минуту подумал я, - ничего, пожалуй, удивительного: он давно ее любит, и она, наверно, тоже. Уж если он решил жениться - значит, это серьезно, прочно, окончательно". Весь следующий день Венька был занят своими делами. Мы почти не виделись. Вечером, когда я пришел домой, он уже спал. А на рассвете за ним заехал кучер нашего начальника и увез его в Воеводский угол. Из Воеводского угла он приезжал теперь ненадолго - на сутки, не больше - и уезжал обратно. И все-таки за это краткое пребывание в Дударях он успевал встречаться с Юлькой. Домой после этих встреч он возвращался невеселый, задумчивый и, немножко поговорив со мной о каких-нибудь пустяках, ложился спать, потому что утром ему надо было снова ехать в тайгу. О своих делах в Воеводском углу он по-прежнему почти ничего не рассказывал. Но однажды вечером, когда мы дома пили чай, он вдруг ни с того ни с сего засмеялся. Я удивленно взглянул на него. - Очень смешно, - сказал он, - Лазарь Баукин такой зверюга, как ты говоришь, а жена его ухватом прямо по башке! Он мне сам жаловался. "И ничего, говорит, поделать не могу. Выгоняет из избы..." - Все-таки мне непонятно, - сказал я, - почему ты ухватился за этого Лазаря? Ведь ты сразу за него ухватился еще тогда, зимой. Помнишь, как это было? - Помню. - И вот я не понимаю: почему ты тогда за него ухватился? - Я сам не понимаю, - опять засмеялся Венька. - Но ты подожди, подожди. Ты еще посмотришь, как все получится. Хотя, конечно, Лазарь - это не ангел. - Не только не ангел, но злейший бандит, мы с тобой таких, наверно, не один десяток встречали. Но ты почему-то за него именно ухватился... Венька задумался, но ненадолго. Потом сказал: - Это, понимаешь, не всегда можно все в точности объяснить - что, зачем и почему. Но раз я ухватился, я должен доколотить это дело до конца. Все силы свои он, казалось, сосредоточил теперь на одном - на будущей поимке Кости Воронцова. Он даже все личные планы строил теперь с таким расчетом: "Вот поймаем Костю, и я осенью обязательно поступлю на рабфак. И ты поступай тогда. Что мы, хуже всех, что ли?" "Вот заарканим "императора", и я сразу договорюсь с Юлькой. Не могу я это дело тянуть!" И не только свои личные планы он связывал с поимкой Кости Воронцова: "Вообще все здорово будет, когда мы его поймаем. Всех остальных бандюг мы тогда свободно переловим и переколотим. Костя у них сейчас вроде как знамя. И до чего сильно его боятся везде! Даже председатели сельсоветов боятся. Это уж просто срам. Называются представители Советской власти - и боятся какого-то бандита! От одного его имени дрожат. Это мы виноваты, что так долго вокруг него крутимся. Если б мы работали как следует, мы бы его еще прошлой осенью взяли. Мы за это в первую голову отвечаем!" 17 Наконец однажды, в середине дня, Венька вернулся из Воеводского угла и сказал мне: - Ну, кажется, начинаем делать дело. Сейчас доложил начальнику всю картину. Завтра вместе с ним едем брать "императора". - А я? - Что ты? - А я опять тут буду сидеть? - Нет, и ты поедешь. Начальник сам сказал, чтобы и ты поехал. И Колю Соловьева возьмем. Только этот припадочный Иосиф Голубчик не поедет. Я попросил, чтобы он не ездил. Тут дело тонкое, хитрое. Тут героизм не требуется... Мы пошли с Венькой на реку купаться. Он разделся на плотах и показал мне плечо. - Ты смотри, как здорово зажило! А ты знаешь от чего? От брусничного листа. Мне Лазарь прикладывал брусничный лист. Его знахарка научила в Воеводском углу. Мировая медицина!.. - А ты Лазаря, значит, часто видишь? - Конечно. Мы вчера с ним рыбу ловили на Черном омуте. Он здорово жарит рыбу на рожне. Вот так возьмет рыбину, распорет, выпотрошит, чуть присолит и растянет на рогатке. Над костром. Обожраться можно, до чего вкусно! А икру из рыбины надо сразу есть. Лучше всего с хлебом... Если б я не знал, кто такой Лазарь Баукин, я подумал бы, что Венька рассказывает про своего закадычного дружка. Но я не мог забыть, что Баукин - преступник с большим и тяжелым грузом преступлений, за которые он должен ответить по закону. Ведь он не просто удит рыбу в Черном омуте или в Пузыревом озере, он скрывается от заслуженного наказания. Ведь мы не отпустили его из уголовного розыска, а он убежал. И еще увел с собой двух преступников. Об этих его соучастниках в побеге Венька почему-то никогда не упоминал в разговоре со мной и не вспоминал о тех, что остались тогда и были осуждены на разные сроки. Венька говорил только о Лазаре. Конечно, он хотел использовать его для поимки Кости Воронцова. Венька, наверно, сразу после поимки Лазаря учуял, что его можно использовать. Это понятно. И в этом нет ничего удивительного. Для поимки Воронцова стоило использовать любые средства. Но мне все-таки не ясно было, почему вдруг Венька так душевно прикипел к Баукину. Хоть убей, я не видел в Баукине ничего замечательного, кроме разве его особой звероватости и исступленной злобы, все время вскипавшей в его небольших медвежьих глазах. - Ты не сердись, Венька, - сказал я, - но не лежит у меня душа к этому Баукину. Он мне даже противен как-то. - А ты знаешь почему? - Не знаю, но он мне противен. - Это вот почему, - сказал Венька и, присев на край плота, спустил ноги в воду. - Он тебя тогда, в дежурке, когда его забрали, как-то, я сейчас не помню, обозвал. И начальника он обозвал боровом. Начальник ему это тоже не простит... - Но тебя он даже ранил, - напомнил я. - А ты все-таки как... Ты не сердись, но ты почему-то, ей-богу, вроде как монашек повел себя: я, мол, зла не помню. А мне это просто удивительно и даже противно! - Что противно? - Ну, что это получается как-то неестественно. Будто ты правда монашек. Ты же живой, и, я знаю, ты бываешь сердитый. А с этим Лазарем ты повел себя как-то странно. Если б он, допустим, ранил меня, я бы ему это не забыл. - А что бы ты ему сделал? - Я не знаю, но я бы ему не забыл... - Ерунду ты говоришь. - Венька вытащил ноги из воды и пошел, балансируя руками, по осклизлому вертящемуся бревну. - Ничего бы ты ему не сделал. И потом, кто это тебе сказал, что он меня ранил? - Но он же сам признался, - напомнил я. - Даже хвастался... - Вот это правильно, - остановился Венька и перепрыгнул на толстое, более устойчивое бревно. - Вот это правильно, что он хвастался. А кто может поручиться, что именно он в меня попал? Он только шапку мою запомнил. А стрелял он не один. Все стреляли. А когда в дежурке ты его допрашивал, ему хотелось показать, что он нас не боится. Ему же сколько лет морочили голову разные офицерики, что комиссары - это звери! И он уверен был, что мы его сразу стукнем. Терять ему было нечего. И он хотел хоть перед смертью еще раз показать себя героем. А мы ему этого не дали. Не доставили ему такого удовольствия. Он к нам со злобой, а мы к нему по-человечески. И он враз растерялся от неожиданности. А когда он растерялся, тут я стал его разглядывать, как голого. И гляжу, он мужик толковый, но запутавшийся. "Погоди, думаю, мы с тобой еще дело сделаем. Большое дело..." Почему я так подумал? Потому что я вижу, что мужик не трусливый, твердый, сердитый. И бедный. Ничего ему не дали бандитские дела, а он все-таки хорохорится. Я подумал: "Если ты так хорохоришься из-за бандитского своего самолюбия, значит, есть в тебе твердость. Значит, есть нам смысл повозиться с тобой". И я стал с ним возиться... И не жалею... - А он все-таки убежал? - Убежал. Но ты погляди, как дальше пошло. Воронцов ему велел пройти испытание. Лазарь бы его в два счета прошел, но он не пожелал. Ты думаешь, он испугался? Нет, он просто уже не видел смысла проходить бандитское испытание. Он вчера мне говорил на Черном омуте: "Комиссары это хорошо придумали - провести единый налог. Мужики довольны. Даже моя баба Фенечка, уж на что росомаха, и та довольна". Значит, видишь, куда он теперь тянет? Савелий ему все подготавливает испытание, держит его, как на привязи, около себя, сапоги ему преподнес. А он над Савелием уже смеется. Испытание теперь мы ему предложим... - А кто это Савелий? - Этот Савелий Боков - правая рука Воронцова. Редкий гад... - Ты его, может, тоже сагитируешь за Советскую власть? - засмеялся я. - Он, наверно, тоже мужик твердый... - Балаболка ты! - рассердился Венька. - С тобой серьезно разговариваешь, а ты как балаболка!.. Он подошел к краю плота и стал смотреть на реку, на бело-синий пыхтящий пароход, тянущий за собой против бурного течения две баржи, с верхом груженные мешками и бочками. Пароход хлопал по воде широкими красными лопастями, подымал волны. И под нами закачались на волнах притянутые к берегу стальными канатами плоты. - Ты думаешь, все это так просто? - заговорил он снова. - Моя мать вон какая умная женщина, все понимает, хорошая портниха. А до сих пор верит в бога. И ходит в церковь... И Лазарь мне на днях говорит: "Все бы ничего, но жалко, вы, коммунисты, попов не признаете. А ведь попы не сами себя выдумали". Я спрашиваю: "Ты что, без попов жить не можешь?" Он говорит: "Не в этом дело. Но ведь был какой-то порядок. И вдруг все сломалось..." Лазарь и в белой армии воевал, и в бандиты пошел не из-за одних только барышей. Барыши-то ему и не достались. Но ему внушали, все время вколачивали в башку, что он воюет против коммунистов, за какую-то святую Русь. И что бог это все оправдает - и грабежи и убийства. У Воронцова в банде до сих пор находится свой поп, отец Никодим Преображенский. И он там тоже туман напускает, что Советская власть не от бога... А Советская власть только набирает силу. Она вот как этот пароход. Ей трудно, но она все-таки тянет. И смотри, волна какая... Венька сложил перед носом ладони, подпрыгнул, как будто под ним были не плоты, а пружина, и бросился вниз головой в волны. Я сделал то же самое. Опрокинувшись на спину, было приятно качаться на волнах. Но вода слишком холодная. Я скоро вылез на плоты. А Венька еще долго плавал разными способами - и "по-собачьи", и "по-бабьи", и "на посаженках", далеко выбрасывая длинные, сильные руки. Из воды он вылез синий, постукивая зубами, и лег на плоты, подставив все тело горячему солнцу и только голову закрыв рубашкой. Я прополаскивал в быстро текущей воде свою линялую тельняшку. - Вот ты говоришь, - снял с лица рубашку Венька. - Вот ты как будто удивляешься, что я не обозлился, когда Лазарь признался или похвастался, что хотел убить меня. И что я как будто разыгрываю из себя монаха. Но это ерунда, - перевернулся на живот Венька. - Зимой во время операции в Золотой Пади я был злой, наверно, как дьявол. Это ж я убил Покатилова. И я точно знаю, что убил его я. И не жалею нисколько. Это было как в драке, как в бою. Но вот теперь смотри. Я веду допрос. - И он сел. - Вот так я сижу, а вот так арестованный. Он один. За ним уже никого нет. А за мной закон, государство со всеми пушками, пулеметами, со всей властью. Чего же я буду сердиться на арестованного? Государство же не сердится. Ленин говорит... Вдруг бревно резко качнулось под Венькой, и нас обдало холодными брызгами. Это Васька Царицын прямо с крутого берега прыгнул на плоты. - Читаешь лекцию? - засмеялся он, посмотрев на Веньку. Венька покраснел, так и не досказав, о чем говорит Ленин. Васька, здороваясь, протянул нам широкую, измазанную мазутом ладонь. И лицо и шея у него были измазаны мазутом. - Иду с работы, - весело сообщил он и стал раздеваться, присев на чуть вздыбленное рулевое бревно. - А вы что, уже искупались? - Искупались, - сказал я, недовольный приходом Васьки. Мне хотелось еще о многом расспросить Веньку. Он был в том хорошем душевном расположении, когда его можно было расспросить обо всем. А мне всегда казалось, что он знает больше, чем говорит. Говорит он обычно редко и почти всегда как-то отрывисто, затрудненно, будто тут же додумывая и желая не столько собеседнику, сколько самому себе объяснить что-то сильно тревожащее его Душу. Васька явно помешал нашему разговору. Но он, должно быть, не заметил этого. Раздевшись, лег на плоты с того края, где они ближе к берегу, и запустил обе руки в воду, добывая со дна серый илистый песок. Натирая лицо и все тело этим песком, он без умолку что-то такое напевал себе под нос. Потом сказал: - А я, ребята, сам вчера лекцию хорошую слушал. Оказывается, милиции-то не будет... - Как это милиции не будет? - Вот так! - торжествующе заявил Васька, уже весь как черт измазанный мокрым песком и илом. И даже волосы его слиплись и встали дыбом, как рога. - Оказывается, все это прекращается - и милиция, и уголовный розыск. И судить тоже никого не будут... - Кто это тебе сказал? - Как то есть кто? Лектор. Приехал, я не знаю откуда. Кажется, из Читы. Вчера у нас на электростанции читал лекцию. Потом будет, говорят, выступать в клубе Парижской коммуны... - И что же он говорит? - Да он много чего говорит. Но это верно, я сам своими ушами слышал, что уголовного розыска больше не будет. Все это отменяется. Вплоть до прокуратуры. "Хорошенькое дело! - подумал я. - Мы завтра едем на операцию, а тут вон какие новости!" - Брехня это все, - сказал Венька, опять развалившись на плотах и жмурясь от солнца. - Брехня, я тебе говорю... - А вот и не брехня! - настаивал Васька, подпрыгивая на одной ноге на том осклизлом и вертящемся бревне, по которому ходил Венька. - Лектор приводит данные из книги Ленина. Я только забыл, какое название. У меня записано... - А кто же, по-твоему, бандитов будет ловить? - спросил я Ваську. - Вы, что ли, с лектором их будете ловить? - А бандитов вовсе не будет, - покачнулся Васька. И, не удержавшись на бревне, бултыхнулся в воду. Из воды, отфыркиваясь, он закричал: - Я вам это верно говорю, ребята! Можете кого угодно спросить, кто был на лекции. Я потом сам переспрашивал. Это верно, что все отменяется... Мы лежали на плотах и смотрели на Ваську, изображавшего, как плывет дохлая свинья, как купается пугливая барыня, как идет на дно утопленник. Васька был прирожденным артистом. Принявшись изображать в воде, кто как купается, он, должно быть, тотчас же забыл только что сообщенную новость. Нас эта новость тоже не сильно взволновала. Мы поняли, что тут какое-то недоразумение. Васька чего-то не понял, недобрал в рассуждениях лектора. И мы сказали ему об этом, когда он вылез из воды. - Нет, я все хорошо понял, - прыгал он опять на одной ноге, стараясь вытряхнуть воду из уха. - И домзаков тоже не будет. Лектор это прямо говорит... - А когда не будет? - насмешливо спросил Венька, подымаясь с бревен. - Завтра, что ли? - Не завтра, но при коммунизме, - сказал Васька. Венька смыл с ног присохший ил и водоросли и стал одеваться с той обстоятельностью и аккуратностью, которые мне всегда нравились в нем. Одевшись полностью, замотав портянки и натянув сапоги, он стал застегивать поясной ремень и сказал: - Это правильно, я читал, при коммунизме никаких властей не будет. При коммунизме все будет зависеть от совести людей... Я еще раз потрогал свою выстиранную и растянутую на бревнах тельняшку. Она уже просохла. Я тоже стал одеваться, поглядывая, как причесывается Венька. Наклонившись над водой, он обмакивал в воду расческу, чтобы получше примять высохшие после купания волосы. - Значит, я правильно вам сказал, - обрадовался Васька, продолжая прыгать то на левой, то на правой ноге. - В общем, правильно, - согласился Венька. - Но надо было только сказать, что это будет при коммунизме. И лектор, наверно, так говорил... - Ну да, - подтвердил Васька. - Он все время и говорил о том, как мы будем жить при коммунизме, какие будут города, заводы. И вообще, как все будет, когда наступит коммунизм... А что он наступит очень скоро, в этом, конечно, никто из нас не сомневался. Ни нам, ни Ваське Царицыну, ни, может быть, даже заезжему этому лектору не дано было тогда вообразить, через какие еще неслыханные страдания должен будет пройти весь наш народ, раньше чем в историческом далеке забрезжут огни социализма. Васька остался купаться, а мы с Венькой пошли по отлогому откосу в гору, чтобы пересечь маленький садик на берегу реки, прежде называвшийся Купеческим, а теперь - имени Борцов революции. Много было уже переименовано в этом небольшом уездном городе - и учреждения, и улицы, и сады, - а люди все еще жили здесь в большинстве своем по-старому. Даже не то что по-старому, но с боязливой оглядкой, с выжидательной осторожностью, тревожимые то смутными слухами, то предчувствиями, то внезапными выстрелами в ночи. Мы были пришлыми в этом городе. У нас здесь не было ни родных, ни знакомых. И мы неохотно заводили новые знакомства, чтобы случайно не оказаться в обществе враждебных нам людей. Власть менялась здесь трижды за короткий срок. Уходили красные, приходили белые, потом опять утверждались красные. И у каждой власти, естественно, были свои приверженцы в этом добротном деревянном городе, омываемом, как сказали бы поэты, сумрачным океаном тайги. Те, кто активно участвовал на стороне побежденных, вынуждены были уйти из города или притаиться в нем в надежде на перемены. Победители же еще не чувствовали себя полными хозяевами положения, потому что хозяйством города, его торговлей и экономикой практически верховодили новоявленные предприниматели, так называемые нэпманы. Им принадлежали многие магазины и лавки, скупочные конторы и даже заводы, правда, небольшие: лесопильный, кожевенный и шубный. И все-таки мы верили, что скоро наступит коммунизм. Мы верили в это даже вопреки тому, что против садика имени Борцов революции, из которого мы вышли на базарную площадь, уже был отремонтирован двухэтажный дом, и маляры, громыхая босыми ногами по железной, свежеокрашенной крыше, подымали на уровень второго этажа большую вывеску: "И.К.Долгушин. Кондитерский магазин". - Ты смотри, и стекло хорошее где-то добыл! - показал Венька на отмытые окна дома, позолоченные косыми лучами предзакатного солнца. - А говорят, стекла нигде нету... Долгушин укреплялся в городе как завоеватель. Вытеснить его с этих позиций будет, пожалуй, не так-то легко. Не легче, быть может, чем поймать и обезвредить Костю Воронцова. Но и Воронцов ведь еще не пойман. И неизвестно, удастся ли его поймать. Край неба внезапно потемнел, когда мы переходили базарную площадь. - Будет сильный дождь, - посмотрел я на небо. - Не скоро, - сказал Венька. - Хотя давно бы пора. Жарко. - И остановился у бочки с квасом, возвышавшейся на телеге. - Будешь? - Нет, - помотал я головой, - лучше дома попить чаю... - Ну, как хочешь. - Венька протянул продавцу деньги и подставил под медный кран литую стеклянную кружку. Потом он купил у лоточницы два треугольных пирога с черемуховой начинкой, один дал мне и, откусив, засмеялся: - А про деньги Васька Царицын еще не знает... - Про какие деньги? - Ну, что денег при коммунизме тоже не будет. Я это читал. Все будут выдавать без денег... Это для меня было новостью. Я про это еще не читал. И мне захотелось представить себе, как же будет выглядеть базар, если денег не будет. И так постоянно: мысли о близком и дальнем, о будущем и настоящем шли почти одновременно в нашем сознании. О будущем мы думали даже чаще, взволнованнее, чем о настоящем. У закрытого амбара стоял шарманщик с деревянной, как колотушка, ногой. На такой же ноге стояла подле него поддерживаемая им за ремень, обитая позолоченной жестью, обвешенная разноцветными стекляшками шарманка. А на шарманке, над ящиком с билетами, сидела белка с пушистым хвостом. Она держала в лапах незрелую, еще зеленоватую шишку с орехами и не грызла ее, а поглядывала по сторонам, так же, как шарманщик, - нет ли желающих проверить свое счастье, узнать свою судьбу. Мы с удовольствием бы сами заплатили дорого, чтобы узнать свою судьбу, узнать, как сложится все через десять, через двадцать или тридцать лет. Но мы уже не верили в белку, в то, что она может предсказать. Мы просто стояли в стороне, у закрытого амбара, доедали пироги и рассеянно смотрели на все, что происходило вокруг нас. Молодая женщина развязала зубами узелок на носовом платке, вынула деньги, подала шарманщику. Белка, тотчас же отложив шишку, деловито, как конторщица, стала рыться лапками в ящике. Наконец она вынула синий билетик. Шарманщик развернул его и прочитал женщине: - "Бойся пуще всего черного глаза. Тебя преследует черный глаз". - Женский или мужской? -