испуганно, почти шепотом спросила женщина. - Чего это? - Какой глаз-то меня преследует, скажите, пожалуйста, гражданин, - мужской или женский? - Этого уж я не знаю, - пожал плечами шарманщик. - Если желаешь, можешь приобрести еще один билет. Может, белка сделает тебе прояснение твоей судьбы. Женщина снова развязала зубами узелок и приобрела еще один билет. Белка его вынула. Шарманщик прочитал: - "Мужчины слишком коварны. В замужестве особого счастья не жди". Венька улыбнулся и сказал шарманщику: - Для чего это пугаешь народ? Ты придумал бы что-нибудь такое веселое... - А вы, гражданин, отойдите, - строго попросил шарманщик Веньку. - Я никого не пугаю. Народ и так хорошо напуганный... Шарманщик поудобнее натянул на плечо ремень от шарманки и, закрутив ручкой, заиграл и запел сердитым, пронзительным голосом, будто угрожая всему свету: Пускай могила меня накажет За то, что я тебя люблю. Но я могилы не страшуся, Кого люблю я, с тем помру. Мне показалось, что от этой песни, от голоса шарманщика, от визга и дребезга шарманки потемневшее, предгрозовое небо еще ниже спустилось над базаром. - Ерунда какая! - сказал Венька. Но это он сказал, я думаю, не о песне и не о шарманщике, а о чем-то ином, что вдруг встревожило его, и посмотрел на ручные часы. - Ты сейчас домой? - Домой. А ты? - А мне еще надо тут зайти... Я прямо спросил: - К Юльке? Он утвердительно мотнул головой и конфузливо улыбнулся. Ложась непривычно рано спать - в одиннадцатом часу, - я распахнул наше единственное окно, так как в комнате было нестерпимо душно, а на улице темно от черной тучи, плотно обложившей уже все небо. Ночью, наверно, будет гроза. Я проснулся от шороха. Венька, по-кошачьи пригнувшись, влезал в окно. - Хорош сыщик! - засмеялся он надо мной. - Открыл окошко и спит. Залезай кто хочет и вытаскивай тебя за ноги, как жареного зайца. - Дышать нечем, - сказал я, - даже голова заболела... - И мне что-то нехорошо, - сразу посерьезнел Венька. Он зажег лампу и сел к столу, подперев щеку ладонью, будто у него вдруг заболели зубы. - Несмелый я человек, вот в чем беда, - сознался он после некоторого молчания. - Не могу я ей вот просто так сказать. Робею. - Насчет чего? - Ну вот, опять здравствуйте! - поморщился Венька. - Насчет чего! Насчет чего прошлый раз говорили? - А! - вспомнил я. И, сонный, не знал, что ему посоветовать. А он настойчиво ждал ответа. - Хочу написать ей письмо, - наконец сказал он. - Письмо бы писать не надо. - А что делать? - Может, ты потом с ней поговоришь? - Потом, потом! Когда же потом? Так все лето пройдет... - А может, ничего ей пока не говорить? - неуверенно предложил я. - Ну как же это можно не говорить? - возмутился Венька. - Это же, выходит, обман... - Да, в общем-то нехорошо получается, - вяло согласился я, побарываемый сном. И вскоре уснул в этой предгрозовой духоте, так ничего путного и не посоветовав Веньке. Я спал и видел страшный сон. За мной, маленьким, может быть трехлетним и бесштанным, гналась огромная лохматая собака. Я бежал из последних сил. И, страшась собаки во сне, в то же время думал, не просыпаясь: собака - это к добру, она друг человека. Бабушка говорила, что видеть собаку во сне хорошо. Вдруг собака догнала меня и схватила за шею. Я вскрикнул. - Извини, - потрогал меня Венька. - Я хотел тебе прочитать, чего я ей пишу. Интересно, что ты скажешь. Слушай... И он, стоя передо мной в лиловых, как чернила, трусиках, читал только что сочиненное письмо, на котором, наверно, не остыло еще тепло его рук. Из письма до сознания моего долетали отдельные фразы, вроде: "...Принимая во внимание, что я первый чистосердечно сообщил тебе, ты, по-моему, должна учесть..." или: "Я хочу, чтобы ты потом не уличала меня, будто я какой-то двоедушный..." Письмо он закончил словами, памятными мне до сих пор: "Я хочу, чтобы жизнь наша была чистой, как родник, чтобы мы понимали друг друга с полуслова и никогда бы не ссорились, как другие, которых мы наблюдаем каждый день. Подумай хорошенько, взвесь все обстоятельства "за" и "против" и ответь мне, пожалуйста, в письме или в записке, если тебе неловко отвечать на словах, как мне в эту минуту, в эту душную ночь перед грозой, когда я все это пишу и волнуюсь. Осторожно жму твою красивую руку, робко гляжу в твои честные, таинственные глаза. Обещаю любить тебя всю жизнь, как самого любимого товарища. С комсомольским приветом Вениамин Малышев". - Как считаешь, правильно? - спросил он меня. - Правильно, - сказал я. - Ну, тогда будем спать, - удовлетворенно вздохнул он, будто сбросил с себя тягчайший груз. - Утром чистенько перепишу... За окном в небе сильно загрохотало, треснуло, разорвалось. Небо на мгновение осветилось ярчайшим светом. И сразу по железной крыше, по наличникам, по стеклам открытого окна загремел, застучал, забарабанил крупный, благодатный, освежающий воздух и землю дождь. А когда он вскоре закончился, оказалось, что уже наступило утро. Больше спать нельзя. Некогда спать. Венька, так и не переписав письмо начисто, запечатал его в конверт, надписал на конверте адрес: "Кузнечная, 6, получить товарищу Юлии Мальцевой", - облизал языком марку, наклеил и сказал: - Надо сейчас же отправить. А то вдруг передумаю. - И, помолчав, добавил: - Не люблю людей, которые все по десять раз передумывают. И сам не люблю передумывать. Уж раз решил - значит, нужно делать... Венька как будто сам подбадривал себя. Мы вышли на освеженную дождем улицу, пахнувшую омытой листвой и взрытой землей. Венька перешел через дорогу, бросил письмо в почтовый ящик, внимательно посмотрел на него и улыбнулся грустно. 18 Дождь прошел только над самыми Дударями. А над трактом стояла такая же нестерпимая жара, как вчера, как все это лето. И по-прежнему летела желтая удушливая пыль. Мы ехали не быстро, верхом на лошадях, взятых из конного резерва милиции. Нас было шесть человек вместе с начальником. "Не мало ли? - подумал я, снова оглядев всех на тракте. - Не мало ли нас собралось, чтобы ловить неуловимого Костю Воронцова, "императора" не "императора", но все-таки нешуточного бандита? Неужели нельзя было опять сговориться хотя бы с повторкурсами? Пусть бы они послали с нами курсантов..." Я ехал на рыжем, белолобом мерине рядом с Колей Соловьевым, выбравшим себе серого в яблоках жеребца, а Венька Малышев - позади нас, на такой же как у начальника, каурой кобылице. Он о чем-то спорил с начальником. Потом, хмурый, подъехал к нам. Он был хмурый оттого, что начальник в последний момент не согласился с ним и все-таки взял на эту операцию Иосифа Голубчика. - Ну вот, припадочный опять едет, - сказал нам Венька. - Работаешь всю весну и почти что все лето как зверь. Все налаживаешь. Потом берут припадочного, и он может поломать всю операцию. Из-за своего геройства. - Пусть теперь начальник за ним сам наблюдает, - покосился в сторону Голубчика Коля Соловьев. - Мы за этого орла не можем отвечать. - Можем или не можем, а все равно ответить придется, - сказал Венька. И я ждал, что он повторит свою любимую фразу о нашей ответственности за все, что было при нас. Но Венька промолчал и подъехал к Голубчику, фасонисто, с этакой лихостью сидевшему в казацком седле впереди нас на гнедой поджарой лошади. Видно, что Венька уговаривает Голубчика. А Голубчик, должно быть, не соглашается на уговоры и смеется, наматывая на руку ремешок от рукоятки плети. Я вижу, как у Веньки бледнеет лицо, когда он оглядывается на начальника. Это значит, что Венька злится. "Да плюнь ты на этого Голубчика! - хочется мне крикнуть Веньке. - Ну, едет - и пусть едет. Пусть начальник потом нянчится с ним..." Мне обидно за Веньку, и я очень сердито думаю о нашем начальнике. Неужели он не понимает, что действительно может поломаться вся операция из-за его самолюбия, из-за того, что он пожелал взять на операцию этого недоучившегося гимназиста? Уже два раза были неприятности из-за него: зимой, когда окружали Клочкова в Золотой Пади, и еще прошлым летом, во время операции на Жужелихе. Голубчик тогда, на Жужелихе, тоже преждевременно открыл стрельбу, желая показать начальнику свое геройство. Я подъезжаю к Веньке, когда он удаляется от Голубчика, так, видимо, ни о чем и не договорившись с ним. - А может, сделать по-другому? - советую я Веньке. - Если уж начальник упрямится, и ты ведь тоже можешь заупрямиться. Ты можешь сказать, что у тебя опять заболело плечо или еще что-нибудь и ты не можешь участвовать в операции. Пусть тогда начальник вместе со своим любимым Голубчиком ловят Костю. Забавно будет посмотреть, как они его будут ловить! Я смеюсь. Но Венька все больше хмурится. Наконец он медленно и сердито говорит: - Никогда не думал, что ты посоветуешь такую ерунду. Что я тут, для начальника, что ли, стараюсь? Нужно мне для него стараться? - И, тронув шенкелями каурую кобылу, он опять подъезжает к начальнику, опять о чем-то спорит с ним. А начальник делает строгое, величественное лицо. Вот такое лицо он делает всякий раз, когда произносит свои глубокомудрые слова: - Если память мне не изменяет, я пока тут числюсь как будто начальником... Я угадываю, что именно эти слова он произносит сейчас. А Венька, натягивая поводья так, что лошадь задирает голову, продолжает настаивать на чем-то. Я напрягаю слух и откидываюсь на седле. Мне хочется понять, о чем они спорят. Наконец до меня долетают слова начальника: - Ну, делай как хочешь. Но только помни, Малышев... А что надо помнить Малышеву, я не слышу. Венька подъезжает ко мне. - Начальник приказал, чтобы ты, я и Коля свернули сейчас на Девичий двор. Давайте поскорее проедем вперед... Лицо у Веньки повеселевшее. Я понимаю, что это не начальник приказал, а Венька склонил начальника к такому распоряжению. Мы сворачиваем с тракта в сторону Девичьего двора и въезжаем в густой, толстоствольный лес, где можно продвигаться только гуськом друг за другом, по узенькой тропинке, которая то исчезает, то возникает вновь, петляя и извиваясь. Вот уж где совершенно нечем дышать, как в бане, в парном отделении, когда парятся сибирские древние старики. Мы сразу же покрываемся липкой испариной. И на потные наши лица и руки налипает густая мошкара. Она вместе с дыханием попадает в рот, в горло. Я все время отплевываюсь. А Венька весело спрашивает меня: - Ты вспоминаешь эти места? - Ну да, - откликаюсь я не очень весело, потому что ничего не вспоминаю и некогда мне вспоминать. - Мы же были тут с тобой зимой, - говорит он. - Помнишь? Я утвердительно мотаю головой, стараясь одновременно отбиться от мошкары, облепившей и шею и плечи и, кажется, пробравшейся уже во все мои внутренности. - Помнишь? - опять спрашивает Венька. - Помню, - говорю я. Однако, мне думается, я никогда не бывал в таком аду. Даже всегда невозмутимый Коля Соловьев говорит: - Жалко, я маску против мошкары с собой не захватил. Хотел захватить и забыл. Беда как беспокоят, заразы! Прямо глаза выедают... Временами мы едем почти в полной темноте. Высокие и густые вершины деревьев заслоняют солнце, не пропускают света. Под ногами лошадей хрустят сухие ветки. А мошкара и во тьме терзает нас. - Мы тут, левее, с тобой проходили зимой, - вспоминает Венька. А я по-прежнему ничего не вспоминаю. - Тут речка недалеко, - как бы успокаивает он меня и Колю Соловьева. И голос у него все время веселый, даже радостный. Неужели его не тревожит мошкара? Или он просто не замечает ее, потому что увлечен предприятием, о котором мечтал давно? Жалко, что мы не сможем искупаться. Мало времени. Еще долго ехать... Мы выезжаем из мрачного леса на великолепную, сияющую под солнцем поляну. Но Венька сворачивает опять в лес, и мы снова едем гуськом. - Тут трясина, - показывает нагайкой на поляну Венька. - Помнишь, я тебе рассказывал, как я тут чуть-чуть не увяз? Действительно, вскоре показалась узенькая речка. От нее повеяло прохладой. Мы поехали по берегу, глядя на быструю синюю воду, ревущую на острых камнях, на шивере. Запахло смородиной, вернее, смородиновым листом и нагретой солнцем березовой корой. Березы весело белели стройными стволами и переливались листвой, словно обрадованные на всю жизнь тем, что вырвались на солнышко из чащи тайги, где их душили сосны, и ели, и непроходимый бурелом. Венька спрыгнул с седла, присел на обомшелый пень, снял сапоги и брюки и стал переводить коня, похлопывая его по шее, через ревущий неглубокий поток. Мы с Колей Соловьевым, как говорится, последовали его примеру. Поплескались немножко в холодной воде. И поехали дальше вдоль кромки тайги. Над нами теперь торжественно шумели темно-зелеными вершинами красивые, стройные кедры. - Шишек-то сколько! - показал все время молчавший Коля. И вздохнул: - Ох, приехать бы сюда когда-нибудь запросто! Пошишковать. Я любитель этого дела... - А что, приедем когда-нибудь, - сказал Венька. - Всех бандюг переведем и приедем. Тут мировые места. Можно свободно любой дом отдыха открыть. Не хуже, чем на Байкале открыли в прошлом году... - А мошкара? - поплевал я на ладонь и помазал горящую, как от ожога, шею. - Мошкару куда девать? - Мошкара - это ерунда, - тоже поплевал на ладонь Венька. Значит, она все-таки и его беспокоит. - Мошкару можно, как и бандитов, перевести. Даже легче... - Я читал, - разговорился молчаливый Коля, - я читал в одном журнале, что от мошкары есть хорошее средство. Вроде порошка. Только надо этим порошком с аэропланов посыпать... - Пустяки! - засмеялся я. - Но надо сперва своих собственных аэропланов настроить, русских. А это очень не просто... - А что особенного-то? - сказал Венька. - Не настроим, что ли? Еще столько аэропланов настроим, что будь здоров, не кашляй... И от этих мальчишеских, хвастливых слов всем нам стало так весело, что мы не заметили, как Венька свернул в совсем уж нестерпимо душный участок тайги, полный мошкары и каких-то крупных, оглушительно жужжавших мух, от укуса которых лошади всхрапывают, вскидывают головы и со свистом обмахиваются хвостами, а у нас мгновенно всплывают на коже большие, разъедающие кожу волдыри. Я все время плевал на руку, чтобы смазывать места укусов. Но вот уже истощилась слюна. Во рту пересохло. А сухие ветки трещат в темноте, бьют по лицу. Чего доброго, и глаза так выколешь, и рот раздерешь. Я закрываю глаза и наклоняюсь над гривой фыркающего мерина. Ветки бьют меня по голове, по ногам. Но я не открываю глаз до тех пор, пока резкий свет не ударяет мне в лицо. Оказывается, мы опять выезжаем на просторную поляну. И опять рядом с нами на взгорье шелестят вершинами высоченные кедры. И тотчас же мы замечаем множество красивых, похожих издалека на голубей птиц. Однако они мельче голубей, и полет у них не голубиный, а какой-то суетливый. Они то взлетают над кедрами, то как бы ныряют в мохнатую темную зелень. - Ух, подлюги! - кричит Коля Соловьев. - Ух, подлюги поганые! - И, придерживая серого жеребца, грозит птицам нагайкой. - Вы глядите, что делают, твари! Это ж кедровки!.. Венька спрыгивает с лошади. - Правильно, это кедровки. Они сейчас тут облупят все шишки... - Да вот в том-то и дело, что не все, - говорит Коля. - Они ведь как делают, гады! Они только сверху затронут шишки, полущат, полущат и бросят. И куда уж она тогда годится? Ух, подлюги, подлюги!.. Коля расстраивается так, будто кедры эти принадлежат лично ему, будто кедровки налетели на его собственный сад и вот теперь он просто не знает, что делать. И Венька сочувственно качает головой. А я тоже, как они, спрыгнув с седла, разминаю ноги, и мне тоже жаль шишек. Хотя, быть может, мы больше никогда в жизни не попадем в эти места и не попробуем этих кедровых орехов. - Эх, вырубить бы колотень! - неотрывно смотрит на кедры Коля. - Можно было бы насшибать шишек. Вы глядите, уж много спелых. А то, слушай, Вениамин, может, я залезу сейчас на минутку, а? На одну минутку. Сшибу хоть десятка три на дорогу... - Некогда, - говорит Венька. И заметно колеблется. - А то я залезу? - опять предлагает Коля. - Тут же одна минутка... - Некогда, - уже тверже повторяет Венька. И ставит ногу в стремя. Мы едем дальше по широким просекам, переплетенным толстыми корнями елей, и всю дорогу разговариваем о кедровых шишках и о подлом поведении кедровок, бандитствующих в кедровых лесах. Коля Соловьев вспоминает интересные случаи из своей охотничьей жизни. Мы с Венькой также кое-что вспоминаем. Коля говорит, что в этом году, однако, много будет белки, если такой урожай на орехи. Да и соболь, наверно, проявится. Он тоже большой любитель орехов. - Орехи все любят, - улыбается Венька. - Лазарь говорит, что ими можно даже чахотку лечить... - Какой это Лазарь? - как бы настораживается Коля, чуть придерживая нервного жеребца. - Лазарь Баукин. Венька заметно смущается и, наклонившись, поправляет подседельник. Ведь Коля, кажется, ничего не знает о том, что Венька поддерживает связь с Лазарем Баукиным и что еще зимой мы здесь встречались с ним. Об этом мы никому не рассказывали. Может быть, только начальнику об этом докладывал Венька. - Он, наверно, тут где-то бродит, - говорит Коля. - Он, мне помнится, из этих мест. - Из этих, - подтверждает Венька. - Он эти места как свои пять пальцев знает. Может повсюду зажмурившись пройти... - Ну конечно. У него дело тонкое, - усмехается Коля. - Он и от нас тогда моментально ушел. И все концы в воду. Ух, если б я его встретил!.. - Еще встретишь. Может, сегодня еще встретишь, - смеется Венька. И сразу же становится серьезным, даже озабоченным, внимательно оглядывая местность. - Нет, скорее, завтра увидим Лазаря... Коля молчит, перебирает поводья, что-то соображает, потом спрашивает: - Он что ж, теперь, выходит, от нас работает? - Зачем ему работать от нас? - уклончиво отвечает Венька. - Он может работать и от себя. Он мужик головастый и вполне сознательный... Это слово "сознательный" было в те годы в большом ходу. Им как бы награждали человека. Сознательный - значит понимающий, осознающий, с какими трудностями связано построение нового мира, и готовый пойти на любые жертвы в преодолении трудностей. Мне, быть может, так же, как Коле, показалось, что Венька явно перехватил, обозначив таким почти что священным словом Лазаря Баукина, еще недавно состоявшего в банде Клочкова. Но мы оба промолчали. Венька ведь не просто наш товарищ, такой же, как мы, комсомолец, но и в некотором смысле наш начальник. И это следовало нам помнить, особенно сейчас, когда мы ехали на операцию. Он знает, наверно, что-то такое и про Лазаря Баукина, чего мы еще не знаем и что еще не положено нам знать. Однако Венька сам, должно быть, понял, что мы не согласились с ним, и, поворачивая свою каурую кобылицу опять в густой, непроглядный лес сказал: - Вы завтра увидите, как работает Лазарь... - А мы что, завтра будем брать Воронцова? - спросил ничему на свете не удивляющийся Коля. - Завтра. Наверно, завтра, - не очень уверенно подтвердил Венька и, отодвинув рукой широкую и длинную еловую ветку, направил лошадь по еле различимой тропе. Из этого леса мы выбрались уже в сумерки и въехали в деревню. - Ну, хоть эти-то места узнаешь? - опять спросил меня Венька. - Это же деревня Дымок. Мы тут на аэросанях проезжали. Помнишь? - Помню, - сказал я, хотя ничего не помнил. Ведь тогда была зима. Все укрыто было снегом. А теперь лето. И в деревне, как на тракте, пахнет горячей пылью. Нет, не только пылью, но и коровьим навозом, печным дымом и парным молоком. Мы ехали по затихшей деревне шагом, оглядывая темные избы. Нигде ни одного огонька. Жители спят, и даже собак не слышно. - Интересно, прибыл наш начальник или еще нет? - вслух задумался Венька. - А я все-таки немножко промазал... - В каком смысле? - спросил я. - Немножко, должно быть, не рассчитал, - вздохнул Венька. - Лишний крюк сделали, а никого не встретили. Придется сейчас еще промяться. Меня встревожили эти слова. Неужели нам сегодня, сейчас надо будет ехать дальше? Ведь даже кони, пожалуй, не выдержат. Проехав почти всю деревню, мы увидели огонек, вернее, светлую щель в занавешенном окне. Венька спрыгнул с лошади и повел ее за повод. Мы сделали то же самое. Значит, мы приехали. В просторной, прохладной избе у пыхтящего, как паровоз, огромного самовара сидел под лампой наш начальник, пил чай и рассматривал карту. Он возил ее с собой почти на каждую операцию в уезде и рассматривал с таким выражением на лице, точно видит на карте живых бандитов и уже прицеливается в них. Около него стояли и сидели Иосиф Голубчик, старший милиционер Семен Воробьев и Бодягин Петя, прозванный за постоянную и часто неуместную резвость Бегунком. - О, - сказал начальник, увидев нас, - здорово мы вас опередили! - Да вот так получилось, - виновато пожал плечами Венька. И, подойдя к начальнику, стал негромко разговаривать с ним, объясняя ему какую-то свою оплошность. Но начальник не сердился на него. Был настроен, как показалось мне, даже весело. - Садитесь с нами чай пить, - весело пригласил он нас. На столе соленый омуль, медвежий окорок и картошка в мундирах. Мы с Колей Соловьевым сразу же сели без церемоний. Мы ничего ведь не ели с самого раннего утра. А Венька, который тоже ничего не ел, отозвал в сторонку Воробьева и спросил: - Можно я на твоей кобыленке тут недалеко съезжу? Моя сильно пристала. Погляди, если не трудно, за моей... Покормить бы ее надо... - Пожалуйста, - сказал Воробьев. И усмехнулся, потрогав свои пышные усы. - Только учти, дорогой товарищ, у меня кобыленка слишком кусучая. Она посторонних почему-то не шибко любит... - Ничего, - улыбнулся Венька. - Может, она меня полюбит. И, ни слова больше не сказав начальнику, уехал во тьму таежной ночи. Было слышно, как захрустел щебень под копытами неутомимой воробьевской кобыленки. Начальник продолжал рассматривать карту. Потом он поднял глаза на часы-ходики, висевшие на бревенчатой стене, потянулся и сказал Воробьеву: - Время еще есть. Я, пожалуй, прилягу. Мне все-таки не семнадцать лет. Обеспечь охрану, чтобы было тихо. Понятно? - Понятно. Будет сделано, - почтительно пообещал Воробьев. - Если я засплюсь, разбудишь. - Разбужу, а как же, - опять пообещал Воробьев, который был постарше нашего начальника, но спать не собирался. - Будьте покойны, я тут на своих собственных ногах... Венька все не возвращался. Делать было нечего. Мы с Колей Соловьевым вышли посмотреть, как едят в темноте болтушку с отрубями и овсом наши кони. Болтушка была замешена в трех колодинах, выдолбленных в толстых лиственничных бревнах. У каждой колодины - два коня. Они устало переступали с ноги на ногу и лениво обмахивались хвостами. Недалеко от лошадей настлана солома. На соломе белеет рубашка Голубчика. По примеру начальника он тоже прилег. Рядом с ним поместился наконец угомонившийся Петя Бегунок. Мы с Колей Соловьевым поглядели на них и тоже прилегли на солому. Прилегли и сразу же задремали. Я проснулся от тихого разговора во дворе. - Не покусала она тебя? - заботливо спрашивал Воробьев, светя во тьме красным огоньком самокрутки. - Ну для чего же она будет меня кусать? Я узнал голос Веньки. Значит, он уже вернулся. - Стало быть, фартовый ты, - говорил Воробьев, и было слышно, как он похлопывает кобыленку по крупу. - Она зимой наробраза покусала. - Кого? - Наробраза. От народного образования приезжал сюда человек из Дударей - Михаила Семеныч Кущ. Она очки ему сбила и грудь ободрала зубами. А тебя, гляди-ка, не тронула. Стало быть, ты фартовый, ежели тебя и лошади уважают. Это хороший признак! Очень хороший... Венька засмеялся. - Но ведь тебя она тоже уважает, товарищ Воробьев, твоя кобыленка. - Мне она - обязана. Я над ней, как ни скажи, первое начальство, - напомнил с достоинством Воробьев. И стал водить лошадь по двору, чтобы она не запалилась от бега. - Ездил-то ты на ней далеко ли? - Нет, не далеко. Тут рядом... - Ну, не заливай. Ты гляди, какая она мокрая, и бока ходуном ходят. А за лошадью, это имей в виду, нужен глаз, как за ребенком. Ежели желаешь, чтобы лошадь была постоянно на ходу, когда это требуется по делу неотложной важности... Разговор был тихий, хозяйственный, ничем не напоминавший о том, что скоро предстоит важнейшая операция. Венька подошел к своей кобылице, похлопал ее по крупу, точно так же, как Воробьев свою кобыленку. Потом спросил: - Начальник в избе? - В избе, - сказал Воробьев. И почтительно добавил: - Отдыхает. - Отдыхать некогда, - сказал Венька. - Сейчас поедем. Сейчас по холодку далеко можно проехать... - Может, чаю попьешь? - Некогда. - Венька пошел в избу, но на крыльце остановился и спросил Воробьева, как мальчик-сирота: - Хлебца кусочек не найдется? Что-то у меня сосет внутри... - Как же это не найдется! - забеспокоился Воробьев. - И мясо найду. И все, что надо. Как же можно, не жравши, воевать!.. Он привязал кобыленку и вслед за Венькой вошел в избу. Минут пять спустя Венька вышел на крыльцо. И в полосе света, выпавшей из избы, было видно, что в руках у него кусок хлеба и кусок мяса. Он ел и говорил Воробьеву, опять появившемуся на крыльце: - Ты, Семен Михайлович, сейчас с нами можешь не ехать. Пусть твоя лошаденка отдохнет. Ты часам к двенадцати к нам подъедешь - к Пузыреву озеру. - Нет, уж я сейчас поеду, - сказал Воробьев. - Ты за мою Тигру не беспокойся. - За какую Тигру? - Ну, кобыленку-то мою Тигрой зовут. Венька опять засмеялся. И смеялся так, будто ничего смешнее этих слов никогда в жизни не слышал. 19 Было раннее утро, когда мы подъезжали к Пузыреву озеру. Только что проснувшийся лес полон был птичьего щебета и той влажной, пахучей свежести, которая скапливается за ночь в листве и мхах и при свете солнца распространяется по земле, оздоровляя все живое, оживляя мертвое и волнуя души людей предчувствием великого счастья. Люди, может быть, всего добрее бывают именно в утренние часы - возвышеннее, великодушнее. И настроиться на суровый лад им не так легко, когда все вокруг торжествует и радуется восходящему солнцу. А мы ехали, как говорится, на дело. По плану операции, расчерченному нашим начальником на карте, мы должны были, как он выразился, закупорить большак, то есть одну из главных на этом участке таежных магистралей, по которой минувшей ночью проехал "император всея тайги" к своей возлюбленной - Кланьке Звягиной. Я помнил, что Кланька живет на взгорье, на Безымянной заимке, у самого пруда. Но я сейчас ни за что не разыскал бы эту заимку. И мне неловко было спрашивать, далеко ли до нее. Да и спрашивать некого. Мы ехали по лесу вдвоем с Колей Соловьевым, который знал об условиях предстоящей операции, наверно, еще меньше меня. Остальные же из нашей группы вместе с начальником продвигались по ту сторону большака. Их было не видно и не слышно. В лесу сгустилась необыкновенная тишина. И только где-то в отдалении усердно трудился дятел, добывая себе нелегким способом необходимое пропитание. Всякий разумный человек, наверно, подумал бы о том, что это не простое и, пожалуй, даже рискованное дело - закупорить большак, если нас всего шестеро и мы не знаем в точности, сколько бандитов сопровождает Костю Воронцова. Ведь не один он поехал к своей невесте. Едва ли он решился бы поехать один. А вдруг не мы, а он закупорит нам все пути? Эта мысль, конечно, встревожила бы и меня, если бы она тогда сразу достигла моего сознания. Но мой мозг все еще был объят дремотой, и я заботился только о том, чтобы не задремать в седле. А задремать было легко. Все-таки я не спал уже две ночи. В ту ночь в Дударях меня томила духота и Венька мешал мне спать, читая свое письмо. И в эту ночь, кажется, никто из нас по-настоящему не уснул. Сквозь дрему, склеивающую глаза, я изредка поглядывал на Колю, то едущего рядом со мной, то отстающего. И мне казалось, что он тоже задремывает. Вот сейчас мы оба уснем в этом опасном лесу. У меня набрякли веки. Больно смотреть. Я закрыл глаза. Вдруг Коля толкнул меня рукояткой нагайки в плечо. - Медведь! - Где медведь? - Ну, откуда я знаю где, - благодушно ответил Коля. - Был и вышел... Я опять закрыл глаза, но Коля снова толкнул меня в плечо. - Гляди, деревья-то какие... Я поглядел на деревья, но ничего особенного не заметил. - Ободранные, - сказал Коля. - Это медведи их ободрали. У них сейчас, наверно, самая свадьба. Хотя по времени-то им пора бы уже отгулять... Правда, теперь я разглядел: на нескольких деревьях ободранная кора. Медведи, это я знал, в дни гоньбы сильно злятся, царапают когтями землю, становятся на дыбы и передними лапами обдирают кору с деревьев. Наклонившись с седла, я потрогал толстую осину, с которой длинными лоскутьями свисала зеленовато-бурая кора. Видно было, что содрана она совсем недавно, час или десять минут назад: мезга еще не подсохла. Значит, и медведь ушел недалеко. Может, он бродит где-то тут. Может, он уже скрадывает нас. Это напрасно рассказывают, что медведь будто бы глупее лисы, что он неповоротливый, ленивый. Медведь и хитер и быстр, когда это нужно ему. И нам не уйти от него даже на лошадях, если он захочет нас преследовать в этом лесу. А стрелять нам не ведено. Венька еще в деревне передал нам строжайшее распоряжение начальника: ни в коем случае не стрелять в лесу без особой команды. Вот загадка для младшего возраста: что делать, если на тебя напал медведь, а стрелять тебе нельзя? Мою дремоту как рукой сняло. Невдалеке от нас затрещали сучья. Кто-то тяжелый пробирался по лесу в нашу сторону. Коля Соловьев придержал коня и вскинул карабин, висевший на шее. Я потрогал шершавую, рубчатую оболочку гранаты и тут же вспомнил инструкцию, в которой сказано, что "гранату бросать на близком расстоянии, не обеспечив себе укрытия, не рекомендуется". Но мало ли что не рекомендуется! Я все равно брошу, если... Из зарослей кустарника высунулась лошадиная морда с пеной на губах, а над листвой показалась голова Веньки Малышева в кепке козырьком назад. - Ну, как вы, ребята? - Чуть-чуть тебя не стукнули, - засмеялся Коля. - С чего это вдруг? - Подумали, медведь... Венька тоже засмеялся: - Ну, откуда тут медведи!.. - А это что? - показал Коля на осину. Венька, как я, подъехал к дереву и с седла потрогал мезгу. И в этот момент недалеко от нас раздался страшный рев. Венька оглянулся, и я увидел, как лицо у него дернулось и застыло в испуге. А у меня задрожали руки и ноги и острый холодок пробежал по спине. - Медведь! - сказал Коля. А я ни слова не мог выговорить. И Венька тоже. Позднее мне думалось, что сам я испугался не столько медвежьего рева, сколько выражения лица Веньки. Уж если Венька боится - значит, действительно страшно. И мой рыжий ленивый мерин подо мной забеспокоился. Я чувствовал, как вздрагивает он всей мохнатой, вспотевшей шкурой. - Я слово даю, что это медведь, - опять сказал Коля. - Медведь, - согласился Венька. Голос у него вдруг сделался тихий-тихий. И он, как по секрету, сообщил нам: - Я в жизни второй раз слышу, как он ревет. Хуже его рева, наверно, ничего нету... - Это на него человечьим духом нанесло, - догадался Коля. - Человечьим и еще конским духом. Потным, парным. Это для него все равно что для нас конфетка... Медведь опять заревел - протяжно, яростно, с хрипотцой. И еще раз. И еще. Нет, это, кажется, не один медведь ревет. Может быть, их двое или трое. Может быть, они сейчас дерутся где-нибудь на поляне из-за самки. Я это еще в детстве слышал, что медведи часто дерутся во время свадьбы. Вот, наверно, они и сейчас дерутся. Но если мы их спугнем, нам будет плохо. Я представляю себе во всех подробностях, как медведи, прервав междоусобицу, бросаются на нас. Всю жизнь меня пугали не столько действительные, сколько воображаемые опасности. И всю жизнь я завидовал людям или начисто лишенным воображения, или ограниченным в своих представлениях. Им живется, мне думалось, много спокойнее. Их сердца медленнее сгорают. Им даже чаще достаются награды за спокойствие и выдержку. Их минуют многие дополнительные огорчения, но им, однако, недоступны и многие радости, порождаемые воображением, способным в одинаковой степени и омрачать, и украшать, и возвеличивать человеческую жизнь. Медведи ревели все сильнее, все яростнее. Мне казалось, что мы движемся прямо на них. Вот сейчас мы выедем на ту цветущую, обогретую солнцем поляну, где они дерутся подле звенящего на камнях прохладного ключа. А в стороне от ключа, под корягой, под замшелой валежиной, удобно и прочно устроено гайно медведицы - царственное ложе невозмутимой красавицы, даже не сильно польщенной, может быть, что из-за нее сцепились в кровавом поединке самые могущественные властелины тайги. Я представляю себе в подробностях поединок медведей, хотя никогда не видел его в действительности, и все время держу руку на гранате. Она становится влажной от вспотевшей моей руки, и я слышу ее железный запах. И слышу голос Веньки, едущего впереди: - Но имейте в виду, ребята, начальник еще раз нам твердо приказал, что бы ни случилось, стрельбы не открывать. Мы обязаны взять "императора" живьем Убивать его мы не имеем права... - А он нас тоже не имеет права убивать? Это спрашивает Коля и смеется. Венька не успевает ему ответить. Да Коля и не ждет ответа. Он увидел что-то занятное в траве и кричит: - Ой, глядите, ребята, оправился! На цветы, прямо на кукушкины сапожки!.. - Не кричи, - останавливает его Венька. - Кто оправился? - Ну как кто? Медведь, - говорит Коля, будто обрадованный. И, смеясь, показывает на то место, где останавливался медведь по неотложной надобности. - Уже, глядите, имеет полное расстройство желудка. Ягоды ел. Голубицу... "Вот он, наверное, ничего не боится! - думаю я про Колю. - Он и кричит и смеется. А я почему-то боюсь. Это, наверно, оттого, что я не выспался. Но ведь и другие не выспались". - Это еще не расстройство, - с седла внимательно рассматривает медвежий помет Венька. - Если бы этого медведя легонько рубануть по хвосту прутом, вот тогда бы он правда расстроился. Он на задницу очень хлипкий. От него бежать ни в коем случае нельзя. Словом, нельзя его пугаться... Я завидую Веньке. Ведь я хорошо видел, что он испугался медвежьего рева. А сейчас он не только подавил в себе испуг, но старается и нас взбодрить. Иначе для чего бы ему говорить о том, что все и так знают: если медведя испугать, у него начинается понос. - Это уж как закон природы, - улыбается Венька. - Против всякого страха есть еще больший страх. - А ехать нам далеко? - спрашивает Коля. - Нет, - говорит Венька. - Сейчас до Желтого ключа доедем, и там уж будет видно заимку. - И поворачивается ко мне: - Ты эти места узнаешь? - Узнаю, - киваю я, хотя по-прежнему ничего не узнаю. 20 Мне казалось, что силы мои уже на исходе, когда мы подъезжали к Желтому ключу. Я устал от нестерпимой жары, от подпрыгивания на седле и всего больше от изнурительной работы собственного воображения - от поединка с медведем, которого не было. Желтый ключ веселой тоненькой струйкой выбивается из-под самой горы, но вода в нем не желтая, а кипенно-белая, холодная. Желтый - песок вокруг ключа. Я набираю воды в пригоршню и пью мелкими глотками, потому что она студит до боли зубы. Потом я умываюсь. Хорошо бы снять рубашку и намочить холодной водой спину, грудь! Но я не знаю, что еще будет дальше. Я устал, а работа наша только должна начаться. Должно начаться то, для чего мы выехали из Дударей и вот уже вторые сутки кочуем по этим местам. Из леса выезжает наш начальник. Затем появляются Иосиф Голубчик, Петя Бегунок и старший милиционер Воробьев. Их лошади взмылены. Видно, что они прошли большой и трудный путь - больше нашего. Но начальник бодро спрыгивает с коня. Толстые ноги в мягких сапогах с короткими голенищами чуть прогибаются под его увесистым телом и глубоко вминают высокую, сочную траву и рыхлую почву, когда он идет к ручью. У ручья он долго умывается, поливая круглую, остриженную под бобрик голову холодной водой, потом вытирает лицо и шею носовым платком и, глядя на Веньку покрасневшими, выпуклыми глазами, спрашивает: - Ну-с? - Время еще есть, - смотрит на ручные часы Венька. - Всего девятый час. Двадцать минут девятого. Подождем еще минут сорок? - Подождем. - Может, закусим? - робко спрашивает Воробьев. - Можно, - опять соглашается начальник и садится на траву, по-калмыцки подогнув ноги. - Только и делаем, что закусываем да чай пьем, а настоящего дела пока не видать... - Не наша вина, - по-стариковски кряхтит Воробьев и, оскалив желтые, полусъеденные зубы, развязывает ими туго стянутый узел на мешке с едой. Мешок брезентовый, широкий, он растягивается на кольцах и расстилается на небольшой поляне, на волнистой траве, как скатерть. - Садись, Малышев, - приглашает начальник Веньку, показывая на еду - на хлеб и мясо, которое режет большим складным ножом Воробьев. - И вы, товарищи, садитесь. - Спасибо, - отказывается Венька. - Я после поем. Я на минутку отойду. - И направляется в сторону большака, невидимого отсюда. - Я тоже с ним пойду, - вскакивает с травы Иосиф Голубчик. - Разрешите мне, товарищ начальник. Убедительно прошу. Разрешите... Венька останавливается и обиженно и вопросительно смотрит на начальника. - Никуда ты не пойдешь, - строго говорит начальник Голубчику. - Садись и сиди. Вот еда, кушай... Мы все садимся вокруг мешка и, подражая начальнику, подгибаем под себя ноги. А Венька уходит в заросли боярышника, в сторону большака. Мне кажется странным, что начальник ест с таким аппетитом. Мне совершенно не хочется есть. Я смотрю, как начальник обкусывает мясистую кость, и думаю: "Интересно, куда же это пошел Венька? И что будет через сорок минут? Венька сказал: "Подождем минут сорок". - Ты чего не ешь? - спрашивает меня начальник. - Я ем, - говорю я. Беру пучок черемши, обмакиваю ее в соль, отламываю от ломтя кусочек хлеба и запихиваю все это в рот. Есть мне все-таки не хочется. После еды Петя Бегунок отводит меня от ключа в сторонку и показывает на взгорье, где виднеются избы заимки. - Вон, видишь, серебряная крыша? Да ты не туда смотришь. Ты смотри вот на эту сосну. Вон, видишь, серебряная крыша? Это изба, в которой Кланька живет. Из-за ветвей хорошо видно оцинкованную крышу. Она действительно поблескивает сейчас на солнце, как серебряная. Такие крыши - редкость на таежных заимках. Я смотрю на эту крышу, и мне немножко обидно, что Бегунок показывает мне на нее. Я же вместе с Венькой был под этой крышей. Бегунок, наверное, никогда не видел Кланьку Звягину, а я ее видел, был у нее. Но я молчу. - В девять часов ровно, - говорит Бегунок, - вот с этой стороны, с правой, должны поднять жердь с паклей. Ровно в девять... Я обижаюсь не на Бегунка, а на Веньку. Неужели он не мог мне объяснить, как будет проходить операция? Подумаешь, какой секрет, если даже Бегунок его знает! Или Венька мне об этом не говорил потому, что считал, что я сам все уже знаю? А я ничего не знаю. - Чего это вы смотрите? - подходит к нам Коля Соловьев, все еще прожевывая хлеб. - Да вот Петя любуется избой Кланьки Звягиной, - смеюсь я, чтобы показать, что это для меня не новость. - А которая изба? - интересуется Коля. - Вот эта белая, что ли? Значит, Коля тоже ничего не знает. Тогда я возмущаюсь про себя. До чего же глупо организована операция! Никто ничего не знает. Как же действовать в таких условиях? Все, значит, получается втемную. Даже не сказано, что нам делать, когда над крышей поднимется жердь с паклей. Для чего же нас сюда собрали? Начальник сидит на траве, спиной привалившись к сосне. Он курит, но глаза у него прищурены. Похоже, он задремывает. А Веньки все еще нет. Куда же, интересно, он ушел? На взгорье хлопает выстрел. - Начинается, - веселеет Бегунок и, ухватив за повод свою лошадку, вкладывает ей в рот удила. Потом легко запрыгивает в седло и, уже сидя в седле, всовывает ноги в стремена. Иосиф Голубчик и Коля Соловьев тоже бегут к лошадям. А я смотрю, как начальник, неторопливо опираясь на руку, подымается с травы. Раздается второй выстрел, третий, четвертый. Иосиф Голубчик, еще не обратав лошадь, передергивает затвор карабина. - Спокойно, - говорит начальник, отряхивая травинки, приставшие к брюкам. - Спокойно! Ничего покамест не случилось... - Он подходит к своей лошади и закидывает повод на конскую шею. Все делает он неторопливо, как бы с ленцой. - Жердь! - кричит не склонный к спокойствию Бегунок. И показывает плетью с седла. - Жердь, смотрите-ка, подняли! - Ну, слава тебе господи! - вздыхает Воробьев. Он, пожалуй, даже перекрестился бы, если бы руки не были заняты мешком и карабином и если бы не стеснялся осенить себя крестным знамением в присутствии партийного начальства. На взгорье громыхают телеги, лают собаки. Слышно даже, как гремят цепи и взвизгивает проволока, по которой скользят кольца от цепей, удерживающих собак-волкодавов. А человеческих голосов не слышно. Из зарослей боярышника выходит Венька. - Взяли, - говорит он. Но лицо у него не веселое, а скорее печальное. И весь он какой-то измятый, не такой, каким мы видели его еще меньше часа назад. - Ну, слава богу! - опять вздыхает Воробьев. Венька подходит к начальнику, недолго разговаривает с ним, потом не запрыгивает, а устало залезает в седло. Вялый он, медлительный. И кепка надета уже как следует, козырьком вперед. А начальник становится вдруг необыкновенно быстрым в движениях, натягивает повод, бьет лошадь по брюху толстыми ногами в стременах и кричит: - Внимание! Выезжаем на большак! Голубчик, особо учти: без моей команды ни во что ни в коем случае не соваться!.. Мы выезжаем на большак и поднимаемся на взгорье, окутываясь горячей, удушливой пылью. Навстречу нам громыхает телега, в которую запряжена мохнатая лошаденка, точно такая, на какой разъезжает старший милиционер Воробьев. На телеге сидят, свесив ноги, два мужика, а между ними лежит, распластавшись, третий, с окровавленной бородой. - Убили? - спрашивает Веньку начальник, глядя на бородатого. - Да нет, это не Воронцов, - отвечает Венька. - Это Савелий Боков. Оказал сопротивление. Ничего нельзя было сделать. И Кологривова сильно ранили. Наверно, умрет... - Ну и пес с ним! - говорит Воробьев. - Прости меня господи. Ведь как озорует, как озорует! Даже в царское время не было такого озорства... Я смотрю на проезжающую мимо телегу, на мертвого Савелия Бокова. Вот, значит, какой он, этот Савелий, именем которого мы зимой вошли в избу Кланьки Звягиной. - Бывший прапорщик, - смотрит на него Воробьев. - Я с ним в одном полку служил в германскую импери...алистическую. - И кричит мужикам, сидящим на телеге: - Там внизу остановитесь! Я потом к вам подъеду. - И опять вздыхает, провожая взглядом телегу. - Тоже вполне порядочные бандиты эти мужики, не гляди, что сейчас тихие. Я их обоих знаю. Братья Спеховы. У них и отец бандит, хотя и старичок... Странно все это. Бандиты везут на телеге убитого бандита и подчиняются распоряжению старшего милиционера Воробьева. Я оглянулся. Они действительно остановились внизу. На взгорье я наконец все вспомнил. Вот мимо этого забора мы проходили на лыжах зимой. За забором лаяли и гремели цепями собаки. Они и сейчас лают. Мы проезжаем дальше. И вот уже виден весь дом Кланьки Звягиной. Мы въезжаем в распахнутые ворота. Во дворе на телеге со связанными за спиной руками молча лежит босой, в разорванной шелковой рубахе красивый молодой мужчина с русой, аккуратно подстриженной бородой. Он жадно дышит раскрытым ртом, и широкая, сильная грудь его, чуть поросшая рыжим волосом, нервно вздрагивает. На груди фиолетовой тушью наколота надпись: "Смерть коммунистам". - Гляди, чего написал, - читает надпись Воробьев. И спрашивает: - Ты каким же местом думал-то, бандитская морда, когда эти слова писал? - И, послюнив палец, трогает надпись. - Это же вечное тебе будет клеймо. С этими словами и помрешь... Бандит не удостаивает Воробьева даже взглядом. Он не мигая смотрит в голубое, нежно-голубое небо. На небе ни облачка. В глубине двора, у высокой колоды, привязаны крупные сытые лошади. Они спокойно хрумкают овес и поблескивают крутыми, лоснящимися задами. На этих лошадях приехали бандиты из глубокой тайги. На них они и уехали бы, если бы не случилось всего, что случилось. - А этого куда? - спрашивает Бегунок, выходя из избы и показывая в распахнутые двери на бандита, лежащего в сенях на соломе. - Кончился он? - Кончился. - Кладите их рядом, - приказывает Воробьев. - Но этот же мертвый, а этот живой, - вмешивается Коля Соловьев, подходя к телеге. - Ничего, - говорит Воробьев, - кладите их рядом. Они дружки. Им обоим одна дорога. На крыльце появляется наш начальник. Он уже обошел весь двор, побывал в избе и вышел вспотевший, сердитый. - Ты тут глупостей не устраивай, - выкатывает он глаза на Воробьева. - Ты представитель чего? Ты представитель власти. Значит, что? - Воробьев испуганно и почтительно вытягивается. - Значит, глупостей творить не нужно. Живой пусть так и остается, как живой. А мертвого надо на другую телегу. Начальник отдает еще какие-то распоряжения Веньке и, взобравшись в седло, выезжает из ворот в сопровождении Пети Бегунка. Мы остаемся во дворе без начальника. Нас остается всего пять человек: Венька Малышев, Иосиф Голубчик, Коля Соловьев, старший милиционер и я. А незнакомых во дворе становится все больше. Мне еще непонятно, кто тут бандиты и кто просто жители этой заимки. И вообще непонятно, как это все произошло, кто связал "императора всея тайги", кто убил Савелия Бокова и кто смертельно ранил Кологривова. Многое еще непонятно. В избе, в полутьме от задернутых на окнах занавесок, я не сразу узнал Лазаря Баукина. Он сидел у стены за столом, все еще уставленным бутылками, стаканами, тарелками с оставшейся едой, и негромко разговаривал с Венькой. Похоже, о чем-то договаривался. Тут же у печки на табуретке сидела, как мне показалось, немолодая женщина в темном платке, по-монашески повязанном. Она вставила в разговор мужчин какие-то слова, но Лазарь грубо ее оборвал: - Ты, Клавдея, помолчи. Тебе самая пора помолчать сейчас... Как же это я не узнал Кланьку? Будто тяжелая болезнь изменила ее. И она не показалась мне теперь такой красивой, как тогда, зимой. Даже странно, что я готов был жениться на ней в ту метельную, суматошную ночь. Я услышал, как Лазарь сказал: - Ты, Веньямин, ни об чем не тревожься. Как ты поступаешь, так и мы поступаем. Уговор дороже денег. Мы проводим вас до самого места. И я сам в Дудари явлюсь. Будет нужно меня судить, пускай судют. Я весь наруже. Был в банде, товарищи мои бандиты на меня не обижались. И ты не обижайся, что я тебя тогда подстрелил в Золотой Пади... - Об этом незачем теперь говорить, - отодвинул от себя пустую бутылку и стакан Венька и облокотился на стол. - Надо думать, Лазарь Евтихьевич, как дальше жить... Наверно, всякого бы удивило, что они так, сравнительно спокойно, ведут какой-то разговор, когда в сенях на соломе все еще лежит мертвый Кологривов, а во дворе на телеге ворочается связанный Костя Воронцов и вокруг него толпятся неизвестные люди. - Туман. Во всем туман. Во всей жизни нашей туман, - сказал Лазарь Баукин и стал вылезать из-за стола так, что загремела посуда на столе. - Но уж если дело сделано, об том тужить не надо. Все равно какой-то конец должен быть... - Он увидел на полу смятую фуражку-капитанку с блестящим козырьком, наклонился, поднял. - Это чей картуз? - Это... этого, - затруднилась с ответом Кланька. - Кологривова, что ли? - Да что вы, ей-богу, разве не знаете, чья это фуражка? - будто обиделась Кланька. - Это ж Константина Иваныча фуражка... - Отнеси ему ее. - Нет, уж вы сами относите. Сами вязали его, сами и относите... - А ты что, невеста, жалеешь жениха? - Никого я не жалею, надоели, осточертели вы мне все! - отвернулась Кланька и пошла в сени. - Вон как ухалюзили избу! Нахлестали кровищи, все забрызгали. Кто это будет замывать? Мне подумалось, что Кланька словами этими, вспышкой мелочной ярости и хозяйственной озабоченностью и суетой хочет спрятать что-то в душе своей, старается не показать, что она чувствует сейчас. А ведь, наверно, она что-то чувствует. Ведь не корова же она. Я вспомнил, что вот на этой печке зимой всю ночь стонал и кряхтел старик. Я спросил у Кланьки, где он. Она сделала любезное лицо и как будто даже улыбнулась. - Крестный-то? Помер он. Зимой еще помер. Здравствуйте! А я и не признала вас второпях... Еще раз здравствуйте... И ни тени огорчения не было на ее припухшем лице. - Отнеси ему, Клавдея, картуз, тебе или кому говорят? - опять зачем-то приказал Лазарь. - И сапоги эти отнеси. Это его? - кивнул он на фасонистые коричневые сапоги. - Да чего вы ко мне пристали! - отмахнулась она. И заискивающе заглянула в глаза Веньке. - Чего он ко мне пристал, товарищ начальник? Я-то тут при чем? - Вот гляди, Веньямин, какие бабы бывают, - показал на нее Лазарь Баукин. - Пока Костя царствовал, она юлила вокруг него. Даже плакала, что Лушка его, видишь ли, завлекает. А сейчас... Вот гляди... Но Венька молчал. Он как будто стеснялся этой женщины и старался не смотреть на нее. И только когда мы выехали из ворот, он оглянулся на окна ее дома под серебряной крышей и сказал: - Да, бывает по-всякому. 21 Даже на большаке, когда мы далеко отъехали от Безымянной заимки, было слышно, как протяжно и грозно ревут медведи, справляя свои свирепые свадьбы в глубине тайги. Но теперь, наверно, никого уже не пугал и не тревожил этот рев. Только, может быть, я один представлял себе, как самцы сейчас встают на дыбы, как рвут друг друга когтистыми сильными лапами, как летит с них клочьями линялая шерсть. А где-то в стороне сопит, стоя на четвереньках и поглядывая на них, красивая медведица, которая достанется победителю, которая будет любить победителя - того, кто окажется сильнее, крепче. Венька ехал рядом со мной, но все время молчал, задумавшись о чем-то. Лицо у него опять почернело, как тогда, после ранения. Чтобы немножко взбодрить его, я сказал: - Все-таки ты здорово это организовал... - Что организовал? - Ну, всю эту операцию. Никто ведь не думал, что вот так запросто к нам попадется в руки сам "император всея тайги". По-моему, даже начальник в это дело не сильно верил. Если бы не ты... - Да будет тебе ерунду-то собирать! - поморщился Венька. - Это и без меня бы сделали. Это все Лазарь Баукин сделал. Это мужик, знаешь, с какой головой! - Ну, это ты можешь кому-нибудь рассказывать, - перебил я его. - А я сейчас многое понимаю... - Ничего ты не понимаешь, - сказал Венька. - И давай не будем про это... Говорили потом, что Венька ловко сагитировал этого упрямого, звероватого Лазаря Баукина и других подобных Баукину мужиков. Но это не совсем так. Мужиков этих мало было сагитировать. Мужики эти, рожденные и выросшие в дремучих сибирских лесах, могли быстро забыть всякую агитацию, могли еще много раз свихнуться, если бы Венька, презирая опасность, неотступно не ходил за ними по опасным таежным тропам, не следил за каждым их движением, не напоминал им о себе и о том, что замыслили они по доброму сговору сделать вместе с ним. Он покорил этих неробких мужиков не только силой своих убеждений, выраженных в точных, сердечных словах, а именно храбростью, с какой он всякий раз готов был отстаивать свои убеждения среди тех, кто доблестью считал накалывать на груди, как у атамана, несмываемую надпись: "Смерть коммунистам". А Венька представлял здесь коммунистов. Он, конечно, хитрил, - и еще как хитрил! - действуя, однако, во имя правды. Нет, он не напрасно прожил всю весну и часть лета среди топких болот, в душном комарином звоне Воеводского угла. Он добился крупной удачи, самой крупной из всех, какие были у нас за все это время. Но удача теперь будто не радовала его. Он сидел в седле по-прежнему вялый и какой-то безучастный, с почерневшим то ли от загара и ветра, то ли еще от чего лицом. Дорога шла сначала через густой, однотонно шумевший лес, изгибаясь вокруг широкоступных деревьев, потом пошла напрямик, через мелкий кустарник, по кочкам, и скоро вышла на пыльный, горячий тракт, поросший по бокам отцветшим багульником. Воронцову было неудобно лежать на спине, на связанных за спиной руках, под палящим солнцем. Но он так долго лежал без движения, будто умер или впал в беспамятство. Только крупные капли пота, выступавшие на лбу и заливавшие глаза, показывали, что он жив. Наконец он грузно пошевелился, как медведь, лег на бок и вдруг громко и почти весело проговорил: - Эх, кваску бы сейчас испить! Холодного. Хлебного. С изюмом! И со стоном вздохнул, опять перекинувшись на спину. Все промолчали. Только Семен Воробьев, ехавший рядом с телегой, тоже вздохнув, сказал: - Нет, видно, отпил ты свой квас, Констинктин. Не будет, видно, тебе больше ни квасу, ни первачку. Отошла коту, как говорится, масленица, настал великий пост... Воронцов покосился на него крупным, лошадиным глазом. - Эх, попался бы ты мне, папаша! - сказал он задумчиво. - Я бы из тебя сделал... барабан! - Знаю, - усмехнулся Воробьев. - Знаю это все, прекрасно знаю. Да, видно, неспроста не дал бог свинье рог. Для того и не дал, чтобы она лишнее не озоровала... Венька Малышев встрепенулся, поднял голову, подъехал к телеге и велел прекратить разговоры. - Для чего ты пристаешь к нему? - спросил он Воробьева. - А для чего он сам меня затрагивает? - почти по-детски обиделся Воробьев. - Я ему все-таки не мальчик. И я ему ничего не говорю. Я ему только говорю, поскольку он пострадал из-за бабы, пускай в таком случае помалкивает... - И ты помалкивай, - строго посоветовал Венька Воробьеву. И, поглядев на Лазаря Баукина, кивнул на Воронцова: - Надо бы его, пожалуй, развязать? Лазарь, возвышавшийся на игреневом белоногом жеребчике, пожал плечами: дело, мол, ваше, вы начальство, глядите, как будет лучше, а мне все равно. - Уйдет! - зашипел, зашептал Воробьев. - Шуточное ли это дело - развязать! Уйдет, в одночасье уйдет! И тут же всегда, - он оглянулся на разросшийся по сторонам тракта и колеблемый легким ветром кустарник, - тут же всегда нас могут встретить его компаньоны. Они уж и сейчас, наверно, про все прослышали. У него ведь банда-то какая! И все на лошадях... - Развязать! - приказал Венька. Мужик, сидевший на передке телеги, опасливо оглянулся на Воронцова. - Ну-к что же, давай-ка я развяжу тебя, Константин Иваныч. Велят, стало быть, надо развязать. Однако он не смог развязать туго стянутые ременные узлы. Венька строго взглянул на Воробьева: - Ножик! Воробьев отогнул полу форменной гимнастерки, покорно вынул из кармана брюк свой большой, остро наточенный складной нож, которым резал на привалах хлеб и мясо. Но сам не взялся разрезать ремни, протянул нож Веньке. Венька, наклонившись с седла и ухватившись одной рукой за передок телеги, быстро, тремя ударами, рассек знаменитые ремни-ушивки, которыми связывали бандиты своих пленников и которые пригодились теперь для того, чтобы связать бандитского главаря. Воронцов негромко, болезненно закряхтел. Должно быть, у него сильно затекли руки. Потом потянулся, сгреб под себя солому и сено, сел. Надел фуражку, лежавшую в телеге. Натянул козырек на глаза. И, взглянув из-под козырька на Веньку, спросил: - Это ты и есть Малышев? Венька не ответил. - Ловок. Ничего не скажешь, ловок, - спокойно, внимательно оглядел его Воронцов. - Давно я про тебя слышу, что есть такой Малышев. Еще с зимы слышу. Все хотел тебя повидать. Посылал даже людей за тобой; Шибко хотелось встретиться... Венька опять ничего не ответил. - Ну вот и встретились, - усмехнулся Воронцов. И посмотрел по сторонам. - Курить хочу. Лазарь Баукин, сидя в седле, вынул кисет, аккуратно свернул из клочка газеты большую цигарку и, не заклеивая ее своей слюной, протянул с седла Воронцову. Воронцов высунул кончик языка, заклеил цигарку и взял в зубы. Лазарь же высек для него огонь на трут и поднес прикурить. - Эх, Лазарь, Лазарь! - выпустил дым Воронцов и покачал головой. - Продажная все-таки твоя шкура! Не думал я, что она такая, до такой степени продажная... - Не продажней твоей, - зло прищурился Лазарь. - На чей счет живешь, тому и песни поешь... "Император"! "Император всея тайги"! Кто тебя ставил тайгой править? Пес ты, а не император, кулацкий пес! Для запугивания тебя кулаки поставили. Для запугивания людей. И для заморачивания голов... Воронцов с любопытством посмотрел на него, даже фуражку приподнял над глазами. - Не худо, - как бы похвалил он его взглядом. - Не худо говоришь. Не хуже комиссаров, которые болтают на сходках. Быстро они тебя обучили... Лазарь сдвинул самодельную кепку с затылка на лоб. Видно, его задели слова атамана. Он заметно смутился. - Никто меня не обучал. У меня и свой умок есть. Я своими глазами вижу, чего вокруг делается. Не слепой. Народ хлебопашествует, смолокурничает, работает. А мы с тобой, Константин Иваныч, вроде игру придумали со стрельбой. Народ от дела отбиваем. Губим народ. А для чего? Для какой цели жизни? - Для какой цели жизни? - переспросил Воронцов и поудобнее уселся на телеге, свесив ноги. - Ты эту цель жизни хорошо понимал, покуда тебя комиссары не словили. Покуда ты не снюхался с комиссарами. Я это сразу почуял, что ты снюхался. Не хотел я тебя допускать к делам, когда ты явился будто с побега из Дударей. Ни за что не хотел. Это вот Савелий все время подсудыркивал. - Воронцов показал глазами на телегу с мертвым. - Он все время уговаривал меня. Допусти, мол, Лазаря Баукина. Он, мол, не вредный, честный, давно воюет. Мухи сейчас за эту доверчивость и едят Савелия. Видишь, как бороду облепили... - И тебя еще облепят мухи, - сказал Лазарь и, вытянув руку, ударил жеребчика рукояткой плети по голове, чтобы он не тянулся к пахучему сену на телеге Воронцова. - И меня, может, еще облепят мухи, - понурился Воронцов. И тотчас же вскинул голову. - Но ты не радуйся, Лазарь, в комиссары ты все равно не пройдешь. Ты расстегни-ка рубаху, покажи, что у тебя на грудях наколото. У тебя же наколоты те же самые слова, как у меня. Не простят тебе этих слов комиссары. Не простят, помяни мое слово. - Буду смывать эти слова. - Чем же? Моей кровушкой надеешься смыть? - Хоть твоей, хоть своей, но смывать надо. Уж какой-то конец должен быть. Утомился я достаточно от этой игры со стрельбой. Пускай любой конец... Воронцов пошарил рукой в телеге позади себя. Нащупал в соломе сапоги. В сапогах же оказались и портянки. Натянул один сапог, уперся подошвой в перекладину телеги, оправил голенище, стал натягивать второй. И, натянув до половины, спросил Лазаря: - Что же ты раньше-то не уходил, если говоришь, утомился? Шел бы к бабе своей в Шумилове. Ей, говорят, комиссары коня выдали на бедность... - А ты что, тревожить бы меня не стал, ежели б я ушел? - опять зло прищурился Лазарь. - Не знаю уж, как бы я с тобой распорядился, - наконец натянул и второй сапог Воронцов. - Не знаю... - А я знаю, в точности знаю, - сказал Лазарь. - Я своими глазами видел, как ты сам срубил Ваську Дементьева, когда он хотел навсегда уйти к своей избе на заимку. Вот этой штукой ты его срубил. - Лазарь вытащил из загашника и показал длинный вороненый пистолет, еще часа два назад принадлежавший Воронцову. - Нет уж, ежли рвать, Константин Иваныч, так уж с самым корнем, чтоб и памяти не было. И лишнего шуму... Лазарь то отъезжал от Воронцова, то опять подъезжал к нему. Всю дорогу они вели, с перерывами, не очень громкий, даже не очень сердитый разговор. И к этому разговору настороженно прислушивались почти все, кто сидел на телегах и ехал верхом. Здесь были люди, еще вчера, еще сегодня служившие Воронцову, еще сегодня боявшиеся его, но сейчас во всем подчинившие себя Лазарю Баукину. Он изредка оглядывал их, будто проверяя, все ли они на своих местах, с некоторыми коротко переговаривался. И держался в седле так, как подобает держаться человеку, несущему ответственность за всю эту процессию. Под ним сдержанно танцевал игреневый, белоногий жеребчик, принадлежавший "императору всея тайги". Ничего, однако, царственного не было в этой резвой, крутобокой лошадке. Только на седле был раскинут и притянут желтыми ремнями красивый бархатистый ковер с длинными кистями. Мы с Венькой Малышевым ехали недалеко от телеги, на которой то сидел, то лежал Воронцов. Лежал спокойно, подложив руки под затылок и заслонив глаза от солнца лакированным козырьком фуражки-капитанки. Видно было, он примирился со своей участью. Ни волнения, ни скорби не было заметно на его широком белом лице, обрамленном светлой бородой. Такое лицо могло быть у богатого купца, у содержателя большого постоялого двора, даже у молодого священника. Такое лицо было у атамана одной из самых крупных банд, отличавшейся особой свирепостью. Лазарь предложил ему еще раз закурить, но он отказался: - Труху куришь. Комиссары могли бы тебе папиросы выдать. Дешево они тебя ставят! Очень дешево... Я не расслышал, как отозвался Лазарь на эти слова, потому что мое внимание отвлек Венька. - Интересно, - сказал он, - что мне теперь ответит Юля. По-настоящему, она должна бы написать мне. Веньку уже не интересовал Воронцов и его разговор с Лазарем Баукиным. Для Веньки в эту минуту Воронцов уже был, как говорится, пройденным этапом. Я вспомнил, как он загадывал еще ранней весной: "Вот поймаем "императора" - и наладим все свои личные дела. Что мы, хуже других?" Я вспомнил душную, предгрозовую ночь накануне этой поездки, когда Венька писал свое первое в жизни любовное письмо. Потом, мне казалось, он забыл о нем, занятый всем хитросплетением этой сложной операции, прошедшей, однако, незаметно для нас. Я, например, так и не понял, как это случилось в подробностях, что Баукин, которому не доверял Воронцов, все-таки оказался на Безымянной заимке и сумел повязать "императора" с помощью его же телохранителей. Впрочем, двое из приближенных были уничтожены. Остальных же Баукин заставил покорно сопровождать "императора", может быть, в последний путь. Мне все это представлялось удивительным в те часы, когда мы ехали по тракту, возвращаясь в Дудари. А Венька, кажется, ничему не удивлялся. Он теперь говорил только о том, ответит ли, Юля Мальцева на его письмо и что именно ответит. Он теперь не выглядел таким уверенным, боевитым, неутомимым, каким я видел его в эти дни и сутки перед самой операцией и во время операции, когда он цепко удерживал в своих руках тонкие и трепетные нити этого опасного и неожиданного дела, организованного им. В эти дни он почти не разговаривал со мной по-приятельски, не советовался и даже что-то, как мне думается, скрывал от меня. А сейчас он вдруг сник, будто опять заболел, и, похоже, спрашивал моего совета, говоря: - Просто не знаю, что делать, если она мне не ответит. Это будет уж совсем ерунда. Я ей написал, думал, что она ответит... И в выражении его глаз было что-то тоскливое. Он как будто разговаривал сам с собой: - Я чего-то лишнее ей написал. Можно было подумать и написать получше, если бы было время. Но все равно, я считаю, она должна мне ответить. Если она мне ответила, то письмо, наверное, уже пришло. Конечно, пришло... После этих его слов, произнесенных на редкость растерянным голосом, мне почему-то стало казаться, что письмо это еще не пришло и, может быть, никогда не придет. Мне стало жалко Веньку. Но я "ничего не сказал. У нас была нормальная мужская дружба, лишенная сентиментальности, излишней откровенности и холуйского лицемерия. Вероятно, если бы я попал в беду, Венька бы не решился вслух жалеть меня или успокаивать. У каждого есть свое представление о силе своей. И каждый поднимает столько, сколько может и хочет поднять. Вмешиваться в сугубо личные дела, уговаривать, предсказывать, жалеть - это значит, мне думалось, не уважать товарища, считать его слабее себя. Поэтому я промолчал. И момент для разговора был уже неподходящий. В лесу с двух сторон тракта вдруг одновременно затрещали ветки кустарника, зафыркали лошади и зазвучали голоса. Воронцов поднял голову, потом приподнялся на локтях. - Ляг, - сказал ему Лазарь. Но Воронцов не лег, а присел и улыбнулся. Лазарь взмахнул над ним плетью. - Ложись, я тебе говорю! И мужик, сидевший в передке телеги, опасливо оглянулся на Воронцова. Потом тихонько потянул его за могучие плечи: - Ложись, Константин Иваныч. А то опять свяжем. Нам недолго. Для чего ты сам себя конфузишь? Воронцов мельком взглянул на него, будто вспоминая, где он еще раньше видел его. И, должно быть не вспомнив, отвернулся. Ветки в лесу трещали все сильнее, все ближе к нам. Венька побледнел. Я видел, как бледность проступила на его коричневом от загара лице, и я, наверно, побледнел тоже. Мне подумалось, что это бандиты пробираются по лесу на выручку Воронцову. Но из леса на тракт с двух сторон выехали конные милиционеры. Их было много. Новенькая, недавно выданная форма - синие фуражки с кантами, синие гимнастерки с блестящими пуговицами - красиво и неожиданно выделялась на фоне пыльного тракта и пыльных придорожных кустов. Воронцов лег. Потом опять сел и засмеялся ненатуральным, болезненным смехом. - А все-таки, Лазарь, не шибко тебе верят комиссары! Продать меня доверили, а охранять не доверяют. Нет, не доверяют. Милицию вызвали. Боятся: а вдруг ты меня отпустишь? Вдруг я уйду... На тракт выехал наш начальник. Он уже успел переодеться в Дударях в новую милицейскую форму, сменил коня и, величественно-грозный, неузнаваемый, приближался к нашей группе, похлопывая по взмыленным конским бокам короткими толстыми ногами в стременах. Венька, конечно, заметил начальника, но сделал вид, что не замечает, и, проехав чуть вперед, заговорил о чем-то с Лазарем, склонившись к его плечу. Оба они потом посмотрели на начальника и, как мне показалось, презрительно улыбнулись. Начальник сам подъехал к Веньке и спросил, о чем он разговаривал с Лазарем. Видно, улыбка Веньки не понравилась начальнику. - Ни о чем я с ним не разговаривал, - ответил Венька. - Просто я извинился перед ним за этот хоровод... - Какой хоровод? Ты что, милицию считаешь хороводом? - Я считаю, - твердо, и дерзко, и довольно громко сказал Венька, - что милиции не было, когда брали Воронцова. Люди сами, без нас, это все сделали, вот эти люди. По своему убеждению. И не надо было сейчас им показывать, что мы им не доверяем, когда все дело уже сделано. Можно подумать, что мы какие-то трусы и боимся, что Воронцов убежит. Я бы на вашем месте... - Вот когда ты будешь на моем месте, тогда и будешь учить, - остроумно перебил его начальник. - А пока я еще, Малышев, числюсь начальником, а ты много на себя берешь. Больше, чем надо, берешь. Не пожалеть бы тебе об этом!.. - Все равно, - упрямо сказал Венька, все больше бледнея от обиды и злости, - все равно я на вашем месте хотя бы извинился. Вот хотя бы перед Баукиным... - Буду я извиняться перед всякой... перед всякой сволочью! - выкатил нежно-голубые глаза начальник и, тронув Лазаря Баукина за плечо, велел ему проехать вперед. - И вы проезжайте вперед, - приказал он другим всадникам из группы Баукина. Я увидел, как, проехав вперед, Баукин и его товарищи оказались в окружении конных милиционеров. У Баукина за спиной все еще висел обрез, в руке была плетка, но он уже выглядел арестованным. Мое сердце тронула обида, может, самая горькая из всех, какие я испытывал в ту пору. Мне показалось нестерпимо обидным и оскорбительным, что Костя Воронцов, ненавидимый нами, выходит, был прав, когда говорил Лазарю Баукину, что комиссары ему, Баукину, не доверяют, что они его дешево ставят. Но ведь это неправда. Не один наш начальник представляет Советскую власть, которую Воронцов называл комиссарами. Однако мы сделать ничего не могли против несправедливости начальника. Он был величествен и непреклонен в этот момент. Он был похож, наверно, на Петра Великого во время Полтавской битвы. И усики его топорщились. Но ведь битва-то уже кончилась. И не наш начальник ее провел. Венька же как будто успокоился и спросил начальника: - Разрешите, я тоже проеду вперед? Я вам сейчас не нужен? - Не нужен, - сердито сказал начальник. Я поехал за Венькой. Мы поравнялись с Баукиным и поехали рядом. Баукин был мрачен и все время молчал. Потом звероватое лицо его вдруг осветилось улыбкой, и он сказал нам: - Вы, ребята, поехали бы как-нибудь отдельно. А то неловко выходит. Вы не в форме. Могут подумать, что вы, как и мы... одним словом... арестованные... - Пусть подумают, - засмеялся Венька. И это он в последний раз засмеялся. 22 В Дударях мы с Венькой проехали прямо в конюшни конного резерва милиции, что стоял тогда на окраине города, в слободке, сдали лошадей и не спеша, отдыхая, прогулочным шагом пошли в наше управление, подле которого уже толпился народ, услышавший о поимке неуловимого Воронцова. Всем это казалось невероятным. Уж сколько раз даже в губернской газете объявляли, что он пойман, а потом оказывалось, что это только слухи. И вот наконец он в самом деле взят и посажен в каменный сарай во дворе уголовного розыска. А рядом с сараем, с тыловой его стороны, выходящей в Богоявленский переулок, на деревянном помосте лежат для всеобщего обозрения мертвые соучастники Воронцова - Савелий Боков и Гавриил Кологривов. Вечером их увезут в мертвецкую при больнице, в тот погреб под железной вывеской с твердым знаком: "Для усопшихъ". Остальные бандиты, взятые вместе с Воронцовым, заключены в обычном арестном помещении при уголовном розыске. Вечером же их переведут в городской домзак, как теперь называется тюрьма в Дударях. Все эти сведения мы с Венькой почерпнули из разговоров в толпе, пока пробивались в уголовный розыск. Пробиться было не так-то легко: народу все прибывало, как воды в половодье. В дежурке мы увидели Якова Узелкова. Он уже успел поговорить с начальником и теперь хотел, чтобы его допустили взять интервью у Воронцова. - Начальник мне рекомендовал обратиться к тебе, - остановил он и даже охватил руками Веньку. - Начальник так и сказал: "Обратитесь к моему помощнику Малышеву". Меня больше всего интересует разговор с Воронцовым. Это же необыкновенная сенсация! Говорят, тут какая-то романтическая история. Замешана какая-то Грунька или Кланька. Жаль, что ее не привезли! Словом, как говорили древние, шерше ля фам. Ты должен дать мне разрешение. Я все это опишу... - Иди ты! - вдруг обозлился Венька и вырвался из рук Узелкова. - Вениамин! - проникновенно сказал Узелков. - Умоляю тебя, во имя всего святого, разреши мне хотя бы пять минут поговорить с Воронцовым! Я умоляю тебя от имени тысяч читателей! И кроме того, я полагаю, что именно сейчас ты должен быть добрее. Начальник мне, между прочим, сообщил, что он тебя представит к награде... Венька сузил глаза. - Возьмите с начальником себе эту награду. Она вам, может, больше пригодится... И мы зашли в секретно-оперативную часть. Я сказал Веньке, что так, пожалуй, не надо было бы говорить о начальнике, тем более в присутствии Узелкова. Он ведь сейчас же все передаст. - А мне все равно, - сказал Венька. - Я все равно больше не буду работать в Дударях. Меня вызывают в губрозыск, вот я и уеду. Раньше не хотел уезжать, а сейчас твердо решил: еду, если такое отношение... Он вытаскивал из ящиков стола бумаги, быстро прочитывал и откладывал в сторону или сразу разрывал и выбрасывал в корзину, стоявшую под столом. Было похоже, что он в самом деле собирается сейчас же уезжать из Дударей и хочет перед отъездом навести порядок. В дверь постучали. Вошел Коля Соловьев и тоже сказал, что начальник собирается представить Веньку к награде. И не только Веньку, но всю группу сотрудников, участвовавших в операции. - В какой операции? - спросил Венька. - Ну, в этой вот, в какой мы сейчас были, - чуть смутился Коля. - А где Лазарь Баукин? - Начальник приказал его временно задержать, для проверки, - сказал Коля. - И этих, которые с ним, тоже. "Потом, говорит, разберемся. Может, удастся их подвести под амнистию..." - И ты считаешь, это правильно? - Что правильно? - Что нас с тобой представить к награде, а Лазаря посадить для проверки. Для какой проверки? - Но начальник же говорит, что будем потом хлопотать за него и за других, - опять смутился Коля. - Ты же все-таки помощник начальника, ты же лучше меня знаешь, какой должен быть порядок. - Порядок должен быть такой, чтобы людей уважали, когда они стараются стать людьми, - сказал Венька. - Сначала оскорбить, а потом хлопотать! Кому нужны такие хлопоты! - Ты погоди, погоди, - взял Веньку за руку Коля Соловьев. - Мы же не имеем права его сейчас отпустить. Он же у нас был под арестом и потом убежал. Это же закон не позволяет... - Закон не позволяет издеваться! - блеснул глазами Венька. - А Лазарь и не просил его отпускать. Он сам хотел, чтобы все было по закону. "Пусть, говорит, судят меня за то, в чем я был виноват". Но можно же все делать по-человечески! Ведь Воронцова-то не мы взяли, а Баукин. За что же нам награда? - Это верно, - согласился Коля. - Я тоже так сообразил, что тут какая-то неловкость. Можно даже так подумать, что начальник не в силах забыть, как Баукин еще тогда, зимой, обозвал его боровом... - Ну и что же? Обозвал и обозвал. А потом сделал дело. Мы бы еще сколько ловили Воронцова! Да и вряд ли бы так просто поймали... Венька вышел из комнаты секретно-оперативной части и пошел по коридору, будто пол качается под ним. Я подумал, что это от усталости, оттого, что он долго не спал. В дежурке он спросил, не было ли ему письма. - Что-то было, - сказал дежурный и посмотрел в толстую книгу. - Нет, заказных не было, - захлопнул он книгу. - Может, простые были. Надо спросить Витю... У Веньки дрогнули губы. Он хотел что-то сказать и не сказал. Может, он хотел обругать дежурного? Пришел делопроизводитель Витя, отомкнул ящик своего стола, долго рылся в нем, потом развел руками. - Ничего нету. - Может, нам домой письмо прислали, - предположил я. - Могли прислать на домашний адрес... - Могли, - как эхо, отозвался Венька. И мы пошли домой, потому что дел на сегодня не было, да и едва ли мы сумели бы сегодня еще работать, голодные и усталые. Начальник тоже уехал домой обедать. Дома, однако, не было письма. И хозяйки нашей не было. Она уехала по ягоды, как сказала нам соседка. И никакой еды не оставила. - Пойдем к Долгушину, - позвал я. - Пойдем, - согласился Венька как-то уныло, безучастно. - А может, ты сильно устал? Может, ты не хочешь идти? - Нет, пойдем. Все равно, - сказал он. И опять меня слегка встревожил его унылый вид. Был уже вечер, когда мы переходили через базар, чтобы коротким путем пройти в городской сад. На базаре никого не было. Все ларьки и лавки давно закрылись. И только у одного навеса стояли ночной сторож и молодой человек с валенками в руках. Мы узнали Сашу Егорова, паренька с маслозавода. - Ты не уехал? - удивился Венька, и лицо его вдруг оживилось: это было заметно и в сумерках. - Нет, я завтра уезжаю. - А валенки - это для чего в такую жару? - Хотел продать. Тут один велел мне к нему зайти. Хотел, словом, у меня их купить... - У тебя что, на билет не хватает? - спросил Венька. - Нет, на билет у меня хватает. Я просто так хотел продать валенки. Зачем они мне сейчас? Я лучше племянникам гостинцы куплю. - Ты погоди, - сказал Венька. - Не уезжай. На днях вместе поедем. И гостинцы купим. Я тоже уезжаю. Венька теперь словно хвастался тем, что уезжает. Поговорив недолго с Сашей Егоровым, он будто почерпнул в этом разговоре новую надежду и сказал мне, когда мы пошли дальше: - А вдруг мне все-таки пришло письмо? Ведь почту и вечером подают. Может, зайдем на минутку в управление? Нам надо было сделать большой крюк по городу, чтобы зайти сейчас в наше управление. И мы сделали этот крюк, прошли по улице Марата, свернули в Ольшевский переулок и вышли прямо к бывшему махоткинскому магазину, где работала кассиршей Юля Мальцева. На железных дверях магазина под лампочкой в проволочной сетке висел, как всегда в эту пору, огромный ржавый замок. Юля давно уже ушла домой, на свою Кузнечную улицу. Проще всего, казалось бы, нам с Венькой вместе пойти к ней домой в этот вечер, если он стеснялся идти один. Но он ждал от нее письма, точно она живет в другом городе. Это письмо ему нужно было сейчас, до крайности. Он просто не мог жить без этого письма. В дежурке нас опять встретил Узелков. Опять стал приставать к Веньке с просьбой допустить его к Воронцову. Венька сказал, что Воронцов не игрушка, и принялся перебирать свежую пачку писем, только что доставленных с почты и лежавших на столе дежурного. - Все-таки, Вениамин, ты извини меня, но ты очень жестокий человек! - сказал ему Узелков. - Неужели ты не способен понять, что беседа с Воронцовым мне нужна не для игры, а для работы? - Ничего я теперь не способен понять, - ответил Венька, так и не найдя письма. - Иди к начальнику. Вы с ним, как я замечаю, дружки и все хорошо понимаете. А я ничего не понимаю. - Да, теперь я вижу, что ты человек, не обижайся, но я вижу, что ты человек недалекий. - Узелков вынул из портфеля книгу. - Мне сегодня случайно пришлось прочесть вот это твое письмо, и я страшно удивился. Хотя я не охотник читать чужие письма, тем более любовные. Узелков раскрыл книгу, и из нее выскользнул и полетел на пол конверт с письмом. Венька быстро наклонился и поднял его. Я узнал конверт того письма, которое он всю ночь писал перед нашей последней операцией. Как это неприятно, что оно попало в руки Узелкова. - Ты где его взял? - спросил Венька. - Не вытаращивай глаза, - насмешливо попросил Узелков. - Я еще не арестованный. И тут нет ничего загадочного. Твое письмо лежало в моей книге "Огонь любви", которую я давал читать Юле Мальцевой. Сегодня она вернула мне мою книгу... Венька быстро перечитал свое письмо, потом тщательно и спокойно разорвал его и разорванное положил в карман. В дежурку вошел наш начальник. Он вынул из застекленного ящика, висевшего над головой дежурного, ключ от кабинета и, выходя из дежурки сказал: - Малышев, зайди ко мне. Узелков пошел за ними. Но начальник не принял его. Венька вышел из кабинета минут через пятнадцать вспотевший, взъерошенный и злой. Я спросил: - Ну что, не пойдем к Долгушину? Пожалуй, поздно. - Нет, почему? Пойдем. Куда угодно пойдем, если надо. По дороге он все время плевался, точно попробовал что-то горькое. Я ни о чем его не спрашивал. В окнах здания укома партии и укома комсомола горел свет, когда мы проходили мимо. Даже одно окно на втором этаже было распахнуто. У раскрытого окна сидела завучетом Лида Шушкина и стучала на пишущей машинке, несмотря на поздний час. Мы остановились под окном. Венька спросил, в укоме ли Зуриков. - Уехал, - сказала Лида, навалившись грудью на подоконник и высунув стриженную после тифа голову из окна. - Вчера еще уехал насчет двухнедельника по борьбе с самогоноварением. И от вас ведь тоже кто-то поехал... - А Желобов, не знаешь, сейчас в укоме партии? - Нет, - замотала головой Лида. - Он тоже уехал. Да вы что хватились-то? - удивилась она. - Все сотрудники ушли уже по домам. Я вот одна сижу. Просто беда, какая запущенность в личных делах!.. Она еще что-то говорила, но ни я, ни Венька не слушали ее. Я смотрел на Веньку. У него было какое-то странное лицо, будто он в самом деле тяжело заболел. - Ну ладно, - сказал он, словно очнувшись, - пойдем к Долгушину, если ты хочешь... Я не возражаю. Мне все равно. У Долгушина он слегка успокоился. В передней перед зеркалом аккуратно причесался, подтянул голенища сапог, оправил гимнастерку и вошел в павильон, как всегда входил в общественные места, чуть приподняв голову. В глубине павильона на деревянном помосте смуглый и длинный, чем-то напоминающий змею молодой человек в черном костюме с белой грудью, размахивая соломенной шляпой-канотье, отбивал чечетку и выкрикивал входившую тогда в моду песенку о цыпленке жареном и цыпленке пареном, который тоже хочет жить. Он трудился добросовестно, этот молодой человек, то подпрыгивая, то приседая и в сидячем положении, на корточках, продолжая отбивать чечетку. - Умеет, - посмотрел на него Венька, но не улыбнулся. Долгушин заметил нас, когда мы уже уселись в дальнем углу. - Ох, какие дорогие гости пожаловали! - подбежал он стариковской рысцой к нашему столику. - Ужин бы нам, - сказал Венька. - И пивка позволите? - И пивка. Уже накрыв на стол, Долгушин, изогнувшись и заглядывая нам в глаза, спросил: - Говорят, поймали вы этого самого Воронцова? - Поймали, - кивнул Венька. - Говорят, начальник ваш сильно отличился? Говорят, он сам и ловил его и очень отличился? Перестрелка, говорят, была? - Была, - опять кивнул Венька. - Вот видите, - округлил глаза Долгушин. - Ну, хорошо. Очень хорошо. - И он еще больше изогнулся перед нами: - Интересно, что же вы будете теперь делать с ним? Застрелите, наверно... - Застрелим, - механически подтвердил Венька. - Ну, хорошо, - опять сказал Долгушин. - Очень хорошо. А я думал, вы его еще судить будете. Венька почти не слушал Долгушина. И поэтому я, чтобы не было неясности, кратко объяснил, что мы никого не судим, мы только ловим, а это уж суд решит, что с ним делать, с Воронцовым. - Суд? - снова округлил глаза Долгушин. - Ну, это хорошо. Очень хорошо. - Что хорошо? - сердито спросил я. - Все хорошо, - сказал Долгушин. - Поймали - значит, хорошо. Теперь уже будет полное спокойствие. - И, взмахнув салфеткой позади себя, как лиса хвостом, отошел от стола. Венька выпил пива сразу два стакана, но котлеты есть не стал, слегка поковырял вилкой и отодвинул тарелку. Пока я ел, он задумчиво водил ножом по скатерти, вычерчивая незримые фигуры. Потом сжал в кулаке нож, легонько постучал им по столу и сказал: - А все-таки мне здорово обидно... - Да уж, Юлька поступила некрасиво, - поддержал я разговор. - Главное, нашла кому показать письмо - Узелкову! Он теперь будет трепаться. - Ерунда, - сказал Венька и сделал свое обычное отталкивающее движение, будто отметая что-то мелкое, ненужное, наносное. - Не в этом дело. Совсем не в этом. И Юля, я считаю, ни в чем не виновата. Просто мне самому не повезло. Это как моя мама говорила: "Оце тоби, чайка, и плата, що в тебе головка чубата". Я сам, наверно, во всем виноват. Но я по-другому не могу... - А мать у тебя украинка? - Украинка. Голос у него был очень усталый, как у пьяного, хотя он, конечно, не мог захмелеть от двух стаканов пива. Может, у него опять заболело плечо? Ведь так бывает, что рана затянулась, зажила, а внутри еще что-то болит, ноет, и даже в голове мутит. У меня у самого так было после ранения. Я внимательно посмотрел на него и спросил: - Тебе, Венька, что, нехорошо? - Конечно, нехорошо, - ответил он и стал наливать пиво в граненые стаканы сначала мне, потом себе. - И для чего я это письмо дурацкое написал? Хотя что ж, хотел написать и написал. Не жалею... - Можно, - сказал я, отхлебнув пива, - можно как-нибудь сделать, чтобы Узелков не трепался насчет письма. Можно его как-нибудь предупредить... - Да что мне Узелков! - брезгливо поморщился Венька. - Я сам еще больше его натрепался. Мне теперь так противно все это дело с Воронцовым, будто я сволочь какая-то, самая последняя сволочь и трепач! - Но все-таки ты сделал большое дело, Венька. Я считаю, что это ты один все сделал. То есть ты главный закоперщик. И даже, смотри, у начальника заговорила совесть, если он хочет представить тебя к награде. Значит, у него заговорила совесть... У Веньки по лицу прошла как бы тень улыбки. - Если б у него была совесть, она бы, может, заговорила. Но у него нету никакой совести. Я это сейчас хорошо понял. Ты знаешь, что он хочет? Он хочет, чтобы мы все это дело оформили так, будто это не Лазарь Баукин повязал Воронцова, а мы повязали и Воронцова, и Баукина, и всех остальных. А ты же сам видел, как мы их вязали? - Конечно. Я даже удивился... Венька отпил пива и зажмурился. - Мне сейчас стыдно перед Лазарем так, что у меня прямо уши горят и все внутри переворачивается! - сказал он. - Выходит, что я трепался перед ними, как... как я не знаю кто! Выходит, что я обманул их! Обманул от имени Советской власти! Какими собачьими глазами я буду теперь на них смотреть? А начальник говорит, что этого требует высшая политика... - Какая политика? - Вот я тоже сейчас его спросил, какая это политика, и для чего, и кому она нужна, такая политика, если мы боремся, не жалея сил и даже самой жизни, за правду. За одну только правду! А потом позволяем себе вранье и обман. Он говорит: "Я тебя представлю к награде и всех представлю", - а иначе нас, мол, не за что награждать. А я ему говорю: "Нет, вы лучше выдайте мне другие, хотя бы собачьи глаза, чтобы я мог смотреть и на вас и на все и не стыдиться..." После этого он начал меня ругать по-всячески и даже погрозился посадить, Вроде как за соучастие с бандитами. И лучше бы уж он меня посадил, чем так вот здесь я пиво пью и закусываю. А там, в нашей каталажке, люди, которые мне доверяли и считали, что у меня есть совесть... Голос у Веньки стал какой-то глухой. - Ты успокойся, Венька, - попросил я, заметив, что на него поглядывают люди с соседних столиков, - выпей еще пивка. - И я долил ему в стакан и себе долил. - Мы это дело как-нибудь обмозгуем и повернем. Мы все-таки комсомольцы, а не какие-нибудь... - Вот в этом все дело, что мы не какие-нибудь, - ухватился Венька за мои слова. - А начальник уже всем в городе раззвонил, что мы сделали это дело, что это он сам лично сделал. Он для этого и конную милицию вызывал на тракт. И Узелкову все рассказал в своих красках. Узелков все это опишет на всю губернию. Нам дадут награды, а Лазаря и других выведут в расход. Пусть Лазарь был бандит, но ведь он же тогда еще не понимал, какая может быть жизнь. Он был еще сырой. А потом он мне лечил плечо брусничным листом, спал со мной под одним тулупом, укрывал меня от холода и от всего и говорил, что я первый настоящий коммунист, которого он встретил в своей жизни. Хотя я еще и не состою в партии... У Веньки выступили слезы. Он задрожал всем телом. Я опять сказал: - Ты успокойся, Венька. - Нет, я не могу теперь успокоиться! - задрожал он еще сильнее. - Я в холуях сроду не был! И никогда не стану холуем! Никогда!.. Мне было так тяжко смотреть на него. В растерянности я снова отпил пива. Я, кажется, даже не отпил, а только наклонился и прикоснулся губами к полному до краев стакану, боясь расплескать. И вдруг услышал, как кто-то подле меня коротко вскрикнул и захрипел. Я поднял глаза. У Веньки из виска била толстая струя крови. Выстрела я не слышал. Я слышал только, как упал на дощатый пол тяжелый пистолет. Венька отклонился в сторону и пополз со стула. Со мной случилось что-то неладное. Я не бросился к товарищу, а стал торопливо допивать оставшееся в стакане пиво, будто боялся, что кто-то у меня отберет стакан. Вокруг нас мгновенно собралась плотной стеной толпа. Я вынул из петельки спрятанный сзади под гимнастеркой пистолет и пошел на толпу, расчищая себе путь к телефону. Я кричал что-то, но крика своего не слышал, как во сне. Зато помню все, что я сказал в трубку. Я сказал: - Товарищ начальник, ваш помощник по секретно-оперативной части Малышев умер. Сейчас в саду. Я звоню из сада. Но не помню, что мне ответил начальник, так же как не помню, что я делал, отойдя от телефона. Я помню только, что начальник, приехав в ресторан, схватил меня за руку, в которой был зажат кольт, вырвал его и сказал почему-то шепотом: - Нашли, сопляки, место, где стреляться! И этот шепот дошел до моего сознания. Помню, что первое чувство, очень ясное, испытанное мною в тот момент, было не жалость, не сожаление, а стыд, что все это произошло в таком месте. У Долгушина, которого мы презирали. А мы - комсомольцы! Затем я удивился, увидев в дверях Венькины ноги в неестественном положении. Обутые в сапоги, они болтались на весу. И только затем я совершенно ясно понял, что Веньки больше нет. Начальник посадил меня в свою пролетку. И сидел со мной рядом, говоря: - Глупость есть самая дорогая вещь на свете. Я, кажется, не раз вам на это указывал... 23 В полдень я принимал дела покойного старшего помощника начальника по секретно-оперативной части товарища Вениамина Малышева. Венька лежал уже в гробу в клубе. Начальник не разрешил мне идти туда. Я принимал дела, рылся в чужом столе, читал бумаги. Сознание мое все еще было затуманено, как после болезни. Первой мне попалась опись вещественных доказательств, в которой было написано: "1. Сыромятные ремешки-ушивки, имеющие большую прочность и свойство крепости при завязывании узла. 2. Охотничье ружье марки "геха", обладающее свойством поражать большую площадь рассеиванием картечи при выстреле. 3. Американской системы винтовка марки "винчестер", замечательная большой дальнобойностью". Мне вспомнились минувшая зима, поездка на аэросанях, ночная прогулка на лыжах по Воеводскому углу, мокрая, холодная весна, встретившая нас в Дударях, первые летние пожары в тайге и любовное письмо, которое всю ночь писал Венька. Все это было совсем недавно. Но мне казалось теперь, что это было очень давно. Бумаги эти, исписанные моим и Венькиным почерком, начинали как будто желтеть. Я старательно перебирал их, разыскивая что-то самое главное. В это время в комнату, не постучав, ввалился Васька Царицын. Он не говорил, а кричал: - Ты знаешь, как это получилось? Оказывается, Венька все-таки был влюблен в нее. А она осрамила его на весь город! А он взял и застрелился. Как идиот... Я сказал, как мог, спокойно: - Выйди, Васька, сейчас же из помещения. Или я... Васька понял меня и ушел сейчас же. А я вылез из-за стола и отправился в кабинет начальника доложить, что в бумагах покойного ничего существенного не найдено, что могло бы непосредственно указать на причину его смерти. Я вошел в кабинет без разрешения. Как входил Венька Малышев. Как имеет право входить исполняющий обязанности старшего помощника начальника. Я имел теперь такое право. Но начальник вскочил из-за стола и закричал: - Кто позволил входить без стука? - Простите, - сказал я, обиженный, и повернулся, чтобы уйти. Однако начальник задержал меня. И тут я увидел, что очки его запотели, бобрик, всегда аккуратно причесанный, будто вымок и растрепался, и лицо, чисто выбритое, гладкое, чуть помялось и покрылось багровыми пятнами. Я понял, почему он закричал на меня, и опустил глаза, чтобы не смотреть на него. Но он снова сел за стол, хлопнул ладонью по столу и сказал: - А? Я хотел уже приступить к докладу. Но начальник не дал мне открыть рот и, опять хлопнув ладонью по столу, сказал: - Какого парня потеряли! А? - И взглянул в свою открытую ладонь, как в зеркало. - Какого парня... Я тихонько вздохнул. И начальник как-то печально крякнул. - Если бы его можно было оживить! - сказал он тоскливо. И вдруг скулы у него зашевелились, что всегда предвещало грозу. - Я бы дал ему десять суток ареста. Пусть бы он подумал, сукин сын, как жить на свете, как вести дела!.. В публичном месте вдруг позволить себе такое... Мне хотелось сказать начальнику, что он сам некоторым образом повинен в смерти своего помощника. Может, больше всех повинен. Но я не решился сказать ему это в глаза. Это сказал Коля Соловьев. Он сказал это при особых обстоятельствах, когда начальник вызвал его, как вызывал по очереди всех сотрудников, чтобы установить причину самоубийства Малышева. Прежде всего начальник спросил, не знает ли Соловьев девчонку, с которой путался Вениамин Малышев. - Знаю, - подтвердил Коля. - Но он не путался с ней, а хотел, говорят, нормально жениться... - А что это за особа? - Она не особа, - возразил Коля, убежденный, что "особами" называются только классово чуждые элементы, - она комсомолка и работает кассиршей в бывшем махоткинском магазине... - Так, так, - постучал искалеченными пальцами по столу начальник. - Стало быть, ты ничего существенного не знаешь? Ну, иди... - Существенного ничего не знаю, - сказал Коля". - Но на вас он перед смертью сильно обижался, товарищ начальник. - Это почему же? - Он так считал, что вы вроде хотите аферу сделать с этим Лазарем Баукиным... - Аферу? - Ну да. Будто вы так хотите объявить, что это мы поймали Воронцова и Баукина... - А ты как полагаешь, кто их поймал? Сами, что ли, они поймались? - Я тоже так полагаю, что это может получиться с нашей стороны вроде как афера... - Стало быть, я, по-твоему, аферист? - грозно взъерошился начальник и пошевелил скулами. - Не аферист, но... Начальник не дал Коле договорить. Он приказал ему сейчас же сдать оружие и стукнул уже всей ладонью по столу: - Положи его вот сюда. И на десять суток я тебя отстраняю от выполнения всяких обязанностей. А потом поглядим... Весть о таком распоряжении начальника в одну минуту, как говорится, облетела наше учреждение. У меня в комнате собрались почти все наши комсомольцы, да и было-то их в ту пору в нашем учреждении всего пять человек. После смерти Вениамина Малышева осталось четверо. Коля Соловьев подробно, во всех деталях, рассказал о своем разговоре с начальником и заявил, что он, Соловьев, это дело так не оставит, что он сегодня же, вот сейчас, пойдет в уком комсомола к Зурикову. И даже, если надо, до укома партии дойдет, до самого Желобова. Пусть начальник не думает, что он тут царь и бог и выше его будто никого на свете нет... - Глупо, - воззрился в Колю Соловьева черными горячими глазами Иосиф Голубчик. - Если бы я был начальником и ты бы сказал на меня, что я чуть ли не аферист, я бы не только отстранил, я посадил бы тебя как цуцика! Ты если не понимаешь политических вопросов, то лучше спроси... И Голубчик стал объяснять, почему начальник хочет оформить это дело так, будто не Лазарь Баукин поймал Воронцова, а мы поймали их всех. Начальник заботится сейчас не о том, чтобы самому прославиться. Это было бы мелко и гадко. Он хочет поднять в глазах населения авторитет уголовного розыска. А это уже вопрос политический. - Ведь вы подумайте, как было, - показал нам Голубчик свои длинные, поросшие черными волосами пальцы и загнул мизинец, - Воронцова мы ловили не один год и не могли поймать. В народе уже стали поговаривать, что мы какие-то дармоеды. А мы ведь не от себя работаем. Если ругают нас, это значит: ругают Советскую власть. На это нам много раз указывал начальник. И вот сейчас он стремится поднять наш авторитет, а это значит, он стремится поднять авторитет Советской власти... - Это ж ты контрреволюцию говоришь, - вдруг заметил нервный, суетливый Петя Бегунок. - Что она, такая несчастная, что ли, Советская власть, что ее надо сильно подкрашивать и малевать? Петя Бегунок меня больше всех удивил. Я считал, что он, как и Голубчик, на самом лучшем счету у начальника, что он только и способен повторять его слова и все действия. Он даже стрижется, как шутили у нас, "под начальника", тоже завел себе этакий бобрик - вся голова наголо острижена, а на лбу колючий хохолок. И все-таки у него, оказывается, есть собственное мнение. - Обман всегда считается обманом! - закричал он. - А Советская власть без обмана проживет. Ей обман не нужен: Это, может, только тебе нужен обман... - Ты закройся! - презрительно поглядел на него Иосиф Голубчик. - Тебя вызовут тридцать второго. И ты мне контрреволюцию не пришивай. И не бери на испуг. Тот, кто брал меня на испуг, давно на кладбище, а тот, кто собирается, еще не родился. Иосиф Голубчик говорил как всегда напористо и сердито. Но я заметил, что слова Пети Бегунка все-таки смутили его. Я подумал, что Голубчик, бывший гимназист, у которого родители имели до революции собственную торговлю, оттого и старается показать себя самым идейным, что боится, как бы ему не вспомнили, кто он такой. Однако я молчал. Я молчал до тех пор, пока Голубчик в запале этого спора не сказал, что Венька Малышев поступил как трус. Уж тут я воспламенился. Кто-кто, а Венька, я это твердо знаю, никогда не был трусом. - Ты Веньку лучше не затрагивай, - сказал я Голубчику. - Ты лучше иди обратно доучиваться в свою гимназию или в магазин твоих родителей, а Веньку не затрагивай. Венька всю свою молодую жизнь боролся за правду. Он был против всякого обмана и боролся только за правду... - Видели мы, до чего он доборолся, - скривил гримасу Голубчик и, заметно смущенный, стал закуривать, не ответив как следует на мои слова. Я был уверен, что Петя Бегунок и Коля Соловьев сию минуту поддержат меня. Я знал, что они не любят Голубчика, как не любил его и Венька. Но они молчали. Потом Коля, глядя не на нас, а куда-то в сторону, сказал: - О Веньке сейчас разговаривать нечего. Я Веньку тоже не оправдываю. И не хочу, не могу оправдывать... - Но факт остается фактом, что он боролся за правду и против всякого обмана, - опять сказал я. - Факт остается фактом, - тихо заметил Петя Бегунок, будто не хотел разглашать этого факта, и оглянулся по сторонам. - Мне Малышев давал рекомендацию в комсомол. Я его всегда уважал. Но сейчас даже беспартийные у нас тут говорят, что он нас всех осрамил... - Это верно, - подтвердил Коля Соловьев. - Уж если бороться за правду, так надо бороться. А то выходит, как это самое... как дезертирство... Получилось так, что ребята поддержали не меня, а Иосифа Голубчика, которого они действительно не любили. Истинная причина самоубийства Вениамина Малышева так и осталась неизвестной жителям города. Да я и сам до сих пор не могу ее в точности определить, или, как модно теперь выражаться, - сформулировать. Я думаю только, что тут была не одна причина. А в городе называли одну. В конце дня, когда я собирался домой, в комнату ко мне зашел наш делопроизводитель Витя и сказал, что в дежурке, меня спрашивает какая-то... какая-то дамочка, ухмыльнулся он. В дежурке у запыленного окна стояла спиной к дверям Юлия Мальцева. Я не сразу подошел к ней. Я даже не хотел подходить, остановился в дверях. Но она оглянулась под пристальным моим взглядом и бросилась ко мне. - Что же это? - сказала она. И больше ничего не сказала. На нас смотрели дежурный и обычные наши посетители: две торговки, задержанные за спекуляцию, инвалид, ограбленный в пьяном виде и еще не протрезвившийся, мальчишка - карманный вор. На глазах у этих людей мне было неловко разговаривать с Юлей. Я повел ее в коридор. - Подожди здесь, - сказал я ей довольно строго и пошел в свою комнату прибрать бумаги. Я укладывал бумаги в шкаф и в стол и все время старался сообразить, как же мне следует вести себя с ней, если я знаю, что она была одной из причин гибели Веньки. Пусть невольно, бессознательно, но она содействовала его гибели. И зачем она пришла сейчас? Как хватило у нее нахальства? Я надеялся, что она, может быть, уйдет, пока я укладываю бумаги, и мне не придется объясняться с ней. Мне не хотелось объясняться.