Мне противно было смотреть на нее. Лучше бы она пошла к своему Узелкову. Ну ее к дьяволу!.. Еще не хватало мне, чтобы тут начался разговор о каких-то моих шашнях с ней! Пусть она лучше уйдет. Но она не уходила. Я слышал, как ходит она по каменным плитам коридора недалеко от двери. Вот сейчас выйдет из своего кабинета начальник. Ведь он еще, кажется, не ушел. Я все время ждал, когда он поедет обедать, чтобы и самому уйти вслед за ним. Вот сейчас он выйдет, увидит ее в коридоре и спросит, что это за девушка, зачем она сюда пришла. В самом деле, зачем она пришла? Что ей еще надо? Уложив бумаги, я постоял у окна, посмотрел на улицу, хмурую в этот предвечерний час. И так, ничего не сообразив, вышел из комнаты и стал запирать дверь. Я только думал о том, что лучше всего именно сейчас увести Юлю отсюда, пока не вышел начальник. Лучше всего поскорее увести ее... Однако я не успел этого сделать. Начальник вышел из кабинета раньше, чем я запер дверь. - Ты уходишь? - спросил он. - Хотел пойти пообедать... - Пообедай и сейчас же возвращайся. Будешь нужен. Через час. - Слушаю, - сказал я, ожидая с тревогой, что он спросит о девушке, стоящей в коридоре. И я не знал, как ему ответить, кто эта девушка. Разве можно так прямо ответить, что это та самая девушка, из-за которой... Но начальник даже не взглянул на Юлю, прошел мимо. А Юля подошла ко мне. - Извини меня, - сказала она, - но я вижу, что ты... Я не дал ей договорить. - Давай выйдем отсюда, - почти подтолкнул я ее, - на улице поговорим. На улице было ветрено и одиноко. Где-то вдалеке простучали по неровной мостовой колеса пролетки нашего начальника, уехавшего обедать. - Извини меня, - опять сказала Юля, собиравшаяся, должно быть, еще что-то сказать. Но я опять перебил ее: - Поздно теперь извиняться. Поздно и ни к чему. Мне твои извинения не нужны. Мне наплевать на твои извинения. И тебе незачем было приходить ко мне... - Я хотела только сказать... - Мне неинтересно, что ты хотела. Я знаю, что ты сделала, когда передала это письмо своему паршивому Узелкову... - Я не передавала, - взяла меня за руку Юля. - Я клянусь тебе, что не передавала!.. - И заплакала. - Я клянусь! Я проклинаю себя!.. - Ты не плачь. Теперь поздно плакать. Все-таки письмо оказалось в руках Узелкова, и он ударил Веньку этим письмом по самому сердцу... Юля заплакала сильнее и все крепче стала сдавливать мою руку, как бы требуя, чтобы я замолчал. Из несвязных ее объяснений, прерываемых плачем, я понял, что письмо попало к Узелкову случайно. Оно лежало в книге "Огонь любви", взятой у Узелкова. Узелков пришел за книгой, когда Юли не было дома, и хозяйка отдала книгу вместе с письмом. - А я рассердилась на Малышева, - сквозь слезы проговорила Юля. - Я не ожидала, что он напишет мне такое письмо. - Узелков сделал подлость, а ты рассердилась на Малышева, - сказал я. - Как же это понять? - Я рассердилась на Малышева за то, что... Ну неужели он, такой умный, честный, не мог понять? Ты ведь знаешь, что было написано в его письме... - Я все знаю. Он откровенно признался тебе... - А зачем? Зачем надо было признаваться? Неужели он думал, что я какая-то мещанка. Неужели он не понимал? Я хотела встретиться с ним, я ждала... Мы проходили мимо клуба имени Парижской коммуны, где лежал в гробу Венька Малышев. Я боялся, что Юля, вот такая, заплаканная, захочет сейчас войти в клуб. Но она сама сказала: - Нет. Я не могу. Я не хочу смотреть на него... мертвого. Я не хочу, чтобы он умирал!.. Мы прошли мимо клуба, свернули в переулок, пересекли площадь и оказались на улице Пламя революции. Около ворот нашего дома мы остановились. - Можно, - спросила Юля, - можно я зайду к вам? Не "к тебе", а именно "к вам" сказала она, будто Венька Малышев все еще жил в этом доме. Она посидела в нашей комнате минуты две, посмотрела на узенькую Венькину кровать, застланную серым солдатским одеялом, на его деревянный обшарпанный сундучок, видневшийся из-под кровати, потрогала, потом взбила его подушку и ушла, сказав: - На похороны я не пойду. Я не могу. Я не хочу идти на похороны. Хоронили Малышева в ненастный день. Накрапывал нудный предосенний дождь. Но казалось, все население города вышло на самую большую улицу - на проспект Коммунизма. Всем интересно было поглядеть, как хоронят комсомольца, застрелившегося из-за любви. Впереди шагал духовой оркестр. За ним шли лучшие лошади из конного резерва милиции, запряженные в беговые дрожки, на которых возвышался гроб. А за гробом следовало наше строгое учреждение почти в полном составе. И обыватели, точно артистов, рассматривали нас. Но мы шли, опустив головы, как и полагается на похоронах. Рядом со мной шел Васька Царицын. Он смотрел себе под ноги и тихонько вздыхал. Потрясенному всем происходящим, мне пришла в голову нелепая мысль, будто Васька вздыхает потому, что ему жалко сапог, надетых сегодня в первый раз и уже до колен вымазанных в этой непролазной грязи. Мне захотелось столкнуть его в грязь, чтобы он вымазал не только сапоги, но и новенький френч, и удивительно красивую высокую фуражку с аккуратными ровными вмятинами над околышем. Нет, такого дружка, как Венька, мне больше никогда не встретить! Процессия шла вдоль зеленых решеток городского сада. В этом саду мы гуляли с Венькой. Здесь он познакомился с Юлей Мальцевой. Здесь он и застрелился. Я поднял голову и посмотрел на ворота с резными петухами. И вдруг увидел у калитки Долгушина. В эту минуту Долгушин поразил меня, как удар. Я ведь почти забыл о нем в эти дни. И вот он стоит у калитки сада и смотрит, как мы хороним нашего товарища, застрелившегося, как все думают, из-за любви. Гимназисты стрелялись, юнкера стрелялись, барышни какие-то травились уксусной эссенцией. Все это было. Но мы же говорили, что это старый мир, а мы - комсомольцы. Я оглянулся на Долгушина. Он уже отошел от калитки и направился по тротуару - за нами. Васька Царицын тихонько потрогал меня за рукав и сказал, кивнув на гроб: - Уж лучше бы его убили бандиты. Должно быть, он догадался, о чем я думаю. И это примирило меня с ним. Дождь прекратился. Показалось солнце. Кладбищенские деревья сбрасывали на нас крупные дождевые капли. Мы пробивались меж деревьев в центр кладбища, где была вырыта новая могила. И за нами неотступно шли горожане, многие из которых еще недружественно относились к нам под влиянием, как мы считали, враждебной агитации. Их было больше, чем нас. Значительно больше. И когда мы окружили могилу, они стали за нами плотной стеной. Их томило любопытство. И они нетерпеливо дышали нам в затылки. Может быть, среди них стоял и Долгушин. Может быть, это он и дышал мне в затылок. Но я не мог оглянуться. Я вспомнил, как Венька любил говорить, что мы отвечаем за все, что было при нас. Нет, неверно, мы должны отвечать и за то, что будет после нас, если мы хотим быть настоящими коммунистами. Венька Малышев лежал в гробу, чуть повернув голову, чтобы скрыть то место, в которое вошла пуля. Он лежал, как живой, крепко сжав губы, как делал всегда, обдумывая что-нибудь. В таких случаях, я помню, он закрывал глаза. И я готов был поверить, что и сейчас он вдруг встанет, сердито посмотрит на всех и скажет, что это все ерунда, что он никогда не умирал и не умрет. Я готов был поверить в самое невероятное в тот тяжкий час. Но Венька не встает и не собирается вставать. Вот уже разбирают доски, на которых держался гроб над могилой. Я слышу, как стучит земля по крышке гроба. Я долго иду среди пышных кладбищенских деревьев, среди буйно цветущих на хорошо удобренной земле цветов, среди памятников, старых и новых. Земля вольготно дышит после дождя. И над землей подымается туман. Я долго иду в тумане. Вдруг впереди меня возникает, как видение, форменная фуражка нашего начальника. Она колышется в тумане среди ветвей кладбищенских деревьев, высокая, с острыми краями, еще не обношенная. И тотчас же я слышу слова: - Вы не совсем правы. Самоубийство при всех обстоятельствах не наш метод и, разумеется, не наш, не советский аргумент. Но это говорит не начальник, а Узелков. Я сразу узнаю его голос. И вот уже вижу его белую ворсистую кепку, мелькающую в кустах, - много ниже фуражки начальника, потому что и сам Узелков ниже. - Безответственность - это, учтите, самый серьезный порок, - как бы внушает Узелков начальнику. А начальник глубокомысленно сопит. Ему, наверно, искренне жаль Веньку. Но он не в состоянии понять, как это его подчиненный вдруг может в чем-то не согласиться с ним. Есть же твердые, давно определенные правила, по которым положено начальнику приказывать, а подчиненному выполнять приказания. И начальник не может быть не прав, потому что он действует в соответствии с единым планом, в конечной пользе которого никто не станет сомневаться. - Таким образом, в основе этого печального факта лежит грубая политическая ошибка, я бы даже сказал, политическая бестактность. И это мы не можем простить Малышеву. Мы обязаны смотреть правде в глаза. Вы согласны со мной? Это спрашивает Узелков начальника. А начальник что-то такое бурчит, чего я не могу расслышать. Он, должно быть, все еще не пришел в себя, все еще тягчайшее огорчение томит его. Но едва ли он в чем-нибудь возразит Узелкову. Ведь Узелков говорит правильные слова. И говорит их от имени высшей силы, произнося могучее слово "мы". Он давно уже присвоил себе это право говорить от имени высшей силы. И никто не усомнится в этом его праве, так же как никто не заподозрит его в содействии самоубийству Малышева, потому что ни один прокурор не найдет в его поступке того, что на языке криминалистов называется составом преступления. Ведь он же ничего явно преступного не совершил. Он только прочитал чужое распечатанное письмо, случайно оказавшееся в его собственной книге. Неужели такой мелочной факт мог привести к столь печальным последствиям? Неужели такого сильного, уверенного в себе человека, как Венька Малышев, мог доконать такой тщедушный деятель, как Узелков? И вот Узелков идет за пределами кладбища рядом с нашим начальником и, преисполненный чувства собственного достоинства и собственной непогрешимости, произносит торжественные слова о мужестве и правде и советует бесстрашно смотреть правде в глаза. А по раскисшей земле мягко стелется теплый туман, в котором отчего-то знобит меня, и я все время думаю о Веньке, о том, что, если бы ему привелось сейчас увидеть Узелкова, он, может быть, и сам бы не простил себе этой минутной слабости. После этого прошло много лет. Я многое забыл из того далекого времени, о котором шла здесь речь. Я забыл, наверное, даже некоторые важные подробности. Но запомнилось мне особенно крепко, как на кладбище дышали нам в затылки любопытные горожане, обыватели уездного города, где мы были первыми комсомольцами, и как бодро шел после похорон Узелков. Каждый раз, вспоминая это, я заново испытываю все ощущения того ненастного, печального дня. И чувство скорби, гнева и сожаления до сих пор не ослабевает во мне. Переделкино, октябрь 1956 г.