не из чего, и это задевало Касьяна. Знал он и про то, что бивали ее, с глаз отъехавши, но промалчивал. За другую лошадь поднял бы шум, начертыхал бы по самую завязку, а тут - молчок, неловко было за свою лаяться. Иной раз вернется кобыла на конный двор, а на пыльном гузье - свежие полосы, следы осерженного кнута. Может, и за дело бита, да и как не за дело, но Касьян состроит вид, будто не заметил, замкнет рот а в самом заворошится обида пополам с жалостью. И жалея, потом в ночи украдкой подсыплет, хоть на пригоршню, да овсеца побольше, а сенца помягче... Но вот стоял он нынче с заплечным мешком перед ней, и та не заметила, не оторвалась от чужой подачки. - Данька, Данька! - позвал он еще раз, играя голосом, не зная и сам, чего добивался от лошади. Кобыла, услыхав привычный оклик, подняла голову, свернула глаз к заплечью и ненадолго, непомняще посмотрела на хозяина, деловито, размашисто жуя, гоняя рубчатые желваки по широким салазкам. Белое овсяное молоко проступило в ее сомкнутом сизогубом зеве. - Это я! Али не видишь? - поспешил удержать ее взгляд Касьян и зачем-то посвистел, как при водопое. Но та, еще не дожевав, жадничая, опять сунулась в обслюнявленный ящик.- Эк поспешает! - обиделся Касьян,- Успеешь еще, день велик. Нынче и вовсе никуда не тронут. Некому трогать. Нынче у тебя пустой день. Кобыла продолжала хрумкать, сопя и ширясь мордой по опустевшему ящику, и Касьян, дожидаясь, пока она управится и вскинет голову, униженно рассматривал приколоченную к столбу табличку. Когда вселялись в новую конюшню, он собственноручно выстрогал эту досочку и старательно написал чернильным карандашом крупно, с замысловатыми завитками эти четыре буквы - "Даня". Потом какой-то лихоман перечеркнул букву "а", а сверху написал "у", и Касьян ночью выскребал ножом эту обидную, насмешливую букву. - Ну дак чего... Пошел я...- растерянно проговорил он, оглянувшись на выход, мимо которого как раз промелькнул Пашка с охапкой сена.- Ладно, жуй, раз такое дело. Может, больше и не доведется. Овсеца-то. Без меня теперь будешь. Он потянулся через прясло, прощаясь, почесал пальцами крутую конскую ляжку. Кобыла в ответ досадливо трепнула долгим белым хвостом, будто отмахивалась от докучливого слепня. - Ну не буду, не буду... Твое теперь дело: кто дал - у того бери, кто ударил - тому беги,- проговорил он, неудовлетворенно, с обидой отступая от лошади.- Ну, бывай! Пошел я... Касьян опасливо обернулся в оба конца, не видит ли кто этого его тайного свидания со своей давней застарелой болячкой, и, отступая от стойла, вдруг в конце прохода, среди ровного ряда хомутов, развешенных на столбах,- каждый против своей лошади,- подцепил нечаянным взглядом какой-то лишний, ненужно выпиравший предмет. Всмотревшись, Касьян распознал морду старого Кречета. Положив тяжелую, сумеречно-серую голову на прясло, он затаенно следил из-за хомутов за Касьяном, словно догадывался, что видит его в последний раз. - А-а, это ты! - обрадовался Касьян внимательному взгляду мерина, о котором как-то и не .вспомнил, и, наверно, не подошел бы, не попадись тот ему на глаза.- Ну как ты тут, а? Живой? Касьян шел к нему, заранее протянув ладонь, будто для рукопожатия, и конь нетерпеливо загремел копытами, сунулся грудью в перекладину и безголосо заржал, издав какой-то долгий сухой сип, под конец которого прорезался немощно озвученный, изъеденный старостью голосок. - Узнал, а? Узна-ал! - растроганно выговаривал Касьян, увидев, как рванулась к нему лошадь. Он подошел и потрепал старого коня по замшелой гулкой скуле, и тот ткнулся колючими усатыми губами под Касьяново ухо, засопел довольно. - Что ж ты не ешь, а? Али не естся? Ты давай ешь. Вон как твои друзья-приятели овес рушат. За ухи не оторвешь. И про прежнего хозяина забыли. А я ж их из грязи, можно сказать... Сколь болячек повымазал... Конь, положив голову на Касьяново плечо, слушал, водил ушами, и эта доверчивая тяжесть была приятна и радостна Касьяну. - А я, вишь, ухожу. Война, браток, война! Негожее дело затеялось. Сена не запасли, овес вон подчистили... Вот беда: и дать-то тебе нечего, нету гостинчика. Забыл я про тебя, запамятовал, что ты есть. Ну, прости, прости... Заморочили бабы голову, ревут да голосят. Насилу из дому вырвался... А ты дак не забыл - помнишь! Вот, видишь, как оно... Наговаривая все это, Касьян в который раз сокрушенно шарился по карманам, ища хоть какую случайную корку, хотя бы зернышко для прощальной утехи коню, ведь всегда ж чего-нибудь носил, не являлся порожний. Но карманы, как назло, были пусты, должно, Натаха, сбирая одежу, все повытрусила оттуда, и от этого сделалось ему неловко и совестно. - Как же я, а? Нету, нету ничего... Забыл начисто. И вдруг, задержав руку в пустом кармане, обрадованно замер. - Постой! Как же нету? Как же это нету? Е-есть! Сичас, сичас, браток... Он сбросил с себя мешок и, присев на корточки, принялся торопливо распутывать затянувшуюся петлю. Кречет, перегнувшись шеей через прясло, осторожно теребил губами картузную маковку. - Ну как же нет? Вот же...- бормотал Касьян и, выхватив ковригу, ломанул от нее закраек.- На-ка, друг, испробуй солдатского! Мерин потянулся к хлебу, но сразу не взял, а долго нюхал, тонко играл, вздрагивал ноздрями, вдыхая острый ржаной запах, и лишь потом робко, стеснительно, как бы не веря - не по чести,- заперебирал по горбушке губами, ловчась откусить истертыми до десен негодными резцами. И так и не откусив, вобрал все в рот и, зажмурясь, благодарно запахнув глаза, неспешно, словно вслушиваясь в душистое, солоноватое лакомство, повернул тяжело туркающую челюсть в одну сторону, в другую... - Ешь! - подбадривал Касьян и, жалея лошадь, обломил о колено еще кусок.- Худо твое дело. Кабы не война, дак, может, еще б пожил промеж других. А то, вишь, война... Когда Касьян впервые принял конюшню, Кречет уже и тогда в годах был, но еще выглядел крепким, богатым конем в серых морозных яблоках. Привел его с собой в колхоз ныне покойный Устин Подпряхин, а сколь жил до Устина и где обитал, где его настоящая родина, никто в Усвятах не знал. А нашел его Подпряхин аж в девятнадцатом году в Ключевском яру в полной сбруе, под боевым седлом. По-за тем яром по Муравскому шляху - Касьян тогда мальчишкой был - ходили конные сотни, секли друг дружку - то белые налетят, то красные,- и неведомо было, чей это конь, кому служил, за что бился. Коню ведь все едино, куда скакать, чьей рукой направят. За эту его темность Прошка недолюбливал Кречета, называл его в шутку контрой. Ну да, может, и был за конем грех какой, дак после того с лихвой изгладил вину: годов двенадцать на Устина рoбил, пятерых ребятишек таким вот хлебом на ноги поднял, да потом в колхозе, пока не избил копыта, пока не подошел край. - Да, братка, не станут тебя больше держать. Хватит, скажут. Что поделаешь? Не до тебя теперь. Не помогальщик ты больше. Рази тем токмо пособишь, что шкуру отдашь на солдатские ремни... Так что ешь. Последний твой хлебушко. Не увидимся больше... Касьян поддавал ладонью, помогал Кречету взять остро растопыренные корки, сминал кулаком потуже мякиш, уже не замечая за словами, сколько раз ломал от ковриги. Неожиданно кто-то поддал его в спину, и Касьян увидел Варю, тянувшуюся к нему из соседнего стойла. Отросшая порыжелая челка рассыпалась по ее шоколадной морде с белой пролысиной. Кобыла, коротко гоготнув с густой сдержанной мощью, ревниво скосила на Кречета темно-сливовый зрак с отраженными в нем квадратиками противоположного окошка. Под ее боком толокся такой же шоколадный и тоже с белым переносьем сосунок, дрожливо, как лесная коза, нюхал поверху хлебный воздух, еще не ведая, что это такое, беспонятно волнуясь, перебирая копытцами. - А-а, Варвара! - обернулся к ней Касьян, всегда уважавший эту сильную, безотказную и добрую лошадь с самым большим хомутом во всех Усвятах.- И тебе хлебца? Дам и тебе. А как же... На, на, матушка. Тебе да не дать... Он и ей обрадованно отщипнул кусок и еще поменьше протянул жеребенку. Тот, однако, не знал, что делать с хлебом, бестолково тыкался в Касьянову руку, потом потянулся к материным губам, любопытствуя, что она такое жует. - Экий дурак! - опять растрогался Касьян, ловчась погладить, поласкать несмышленыша, и был он в эти минутки прощального избывания как во хмелю: обостренный ко всему, то горестный, то невесть отчего счастливый. И, снова, обращаясь к Варе, говорил: - Тебя с дитем на войну не возьмут, не должны б взять. Так что тут останешься. Это вон Ласточку с Вегой, Ясеня, к примеру,- тех подберут. Дак и Пчелку, само собой... Ласточка с Вегой в извоз патроны возить або пушку. Куда ни назначь - добрая пара. Дак и Ясень... А Пчелку, ясное дело, под седло, под командира. Увидит - не расстанется командир. Многих пошерстят. Может, какой десяток-полтора и останется. Так что тут тоже не мед. Хомуту не просыхать. Вон сколь хлебушка в поле. Тебе, Варвара, жать да возить. Ты уж, матушка, выручай тут. Сколь малых ребятишек на тебе, на твоей хребтине остается. Эх, кругом разор! То ли запахом свежего хлеба, то ли голосом своим растревожил, расшевелил Касьян чуть ли не всю конюшню, и то рядом, то за проходом напротив кони за гукали полом, застригли навостренными ушами. Принюхиваясь издали, высунулись за входные барьерки стоявшие рядом Вега и Ласточка, с тихой волнистой протяжцей подал молодой голос Касьянов ездовый Ясень... Кто-то там дальше уже зассорился с соседом, взвизгнул зверино, саданул в доски - не иначе Данька, ни с кем не уживается, подлая. Уже два станка сменил ей Касьян, а все то же... На виду у коней Касьяну было неловко прятать остаток ковриги в мешок, заела б, замучила совесть, и он пошел по рядам, отламывая и раздавая последнее, сам облегчаясь намученной душой. - Дядька Кося! - встал в солнечном проеме ворот Пашка-Гыга.- Каких выводить? Которых? Но увидав, как тот ходил по станкам с искромсанным ломтем, поумолк, вырисовываясь деревянным ружьецом за плечами. 16 Лошади были поданы к конторе за полчаса до объявленного срока. Распрощавшись с дедом Симакой, который, выкликнув вслед: "Ну, с богом! С богом!" - остался маячить посеред конюшенного двора с непокрытой головой, Касьян на Ласточке с Вегой, дедушко Селиван на Ясене с Мальчиком на рысях подкатили к правленческому майдану. Но еще издали, трясясь в задней телеге, Селиван окликнул непонятно за колесным грохотом, ткнул кнутом в сторону конторы, и Касьян увидел, как в утренней синеве над соломенной кровлей свежо и беспокойно полоскался новый кумачовый флаг, вывешенный, должно быть, только что, в самое утро, заместо старого, истратившегося до блеклой непотребности. На пустыре уже набрался усвятский люд: подорожно, не по погоде тепло, с запасом одетые мужики с разномастными самодельными сумками, и с каждым пришли его домашние, провожатые. Люди облепили конторское крыльцо, кирпичную завалинку, толпились кучками, лежали и сидели в тополевой посадке. Мелькнул широкой спиной с полотняным мешком Афоня-кузнец, по старой Махотихе, сидевшей с ребятней на порожках, Касьян догадался, что и Леха был где-то тут. Под кустиками в большом кругу Матюха Лобов перебирал, пробовал на частушечных коленцах свою старую, никому теперь не нужную дома ливенку. Но, несмотря на всплески гармошки, празднично-яркий флаг над конторой и безмятежную синь утреннего неба, во всем: и в том, как неулыбчивы, с припухшими глазами были лики провожавших женщин, как, скорбно понурясь, сидели на крыльце и по завалинке старушки и как непривычно смирны были дети,- чувствовалось сокрыто копившееся напряжение, выжидание чего-то главного. И как знак этого главного, у коновязи одиноко и настораживающе стоял нездешний и обликом, и мастью, и крепким воинским седлом пропыленный конь в темных, еще не просохших подпотинах: кого-то он доставил казенным посылом, кто-то поспешно прискакал по ранним безлюдным перстам... Впрочем, сразу же и узналось, что приехал райвоенкоматский лейтенант по мобилизационному делу, чтобы на месте отобрать намеченных людей и доставить их в организованном порядке. А из усвятских проулков, выбираясь на полевую, околичную дорогу, по которой еще недавно бежал и сам Касьян, все шли, поспешали, мелькая головами по-над хлебами, новые и новые куртины людей. Кто-то недокричал своего, недовыголосил дома, и теперь из-за пшеничного окрайка, где колыхались платки и картузы и мелькали все те же заплечные сумки, долетал обессиленно-вскидливый голос какой-то женки. Касьян, поискав и не найдя своих, Натахи с матерью, подошел к мужикам, окружившим Лобова, здороваясь и всем пожимая руку с той облегчающей братской потребностью, с какой деревенский общинный житель всегда стремится к ближнему в минуты разлада и потревоженной жизни. И те, тоже откликаясь приветно, потеснились и дали место в кругу, где Лобов, охватив гармонь, подвыпивши, красноязычил: - А все ж должны мы ево уделать, курву рогатую. Хоть он и надеколоненный и колбасу с кофеем лопает, а - должны. - Ужо не ты ль? - подзадорил кто-то. - А хоть бы и я! Ежли один на один? Подавай сюда любого. Давай его, б...дю! Окопы рыть? Давай окопы! Дело знакомое, земляное. Неси мне лопату и ему лопату. Да не ево, а нашу, на суковатой палке, чтоб плясала на загнутом гвозде. Нехай такой поковыряет. Я вон на торфу по самую мотню в воде девять кубованцев махая. Пусть-попробует, падла! Лобов сдержал обещанное, пришел-таки в лаптях, вздетых на высоко и плотно обернутые онучи, казавшие кривулистые, имками, ноги. Картуз он подсунул под гармонь и теперь больнично голубел наголо остриженной шишковатой головой, отчего вид у него был занозливый, под стать и самому разговору. Однако мужики слушали его с готовным интересом: коротали время. - Али пешки итить. Нате, мол, вам по полcта верст. Ему полcта и мне полcта: кто поперед добежит. Токмо чтоб без колбасы, такое условие. Мне в котелок кулешику и ему кулешику. А мы тади поглядим. Дак я и без кулеша согласен. Пустобрюхом не раз бегано. Но чтоб и он пустобрюхом! На равных дак на равных. В трудный тридцать третий год Лобов вербовался куда-то один, без семьи, обещал потом вызвать свою Марью с младенцами, но что-то там не то нашкодил, не то еще чего и отбыл за то три года сверх договора. Домой вернулся вот так же без волос, но зато с гармонью и среди усвятцев слыл хотя и балаболом, но бывалым мужиком. В общем-то по обыденности, несмотря на причуды, был он человеком сходным, но, подвыпивши, любил похвастать, или, как говаривал о нем Прошка-председатель, заголить рубаху и показать пуп. Касьян не все слышал, что там еще загибал Матюха, отходил, глядел по сторонам, искал своих, не подошли бы, и, когда вернулся снова, тот продолжал потешать новобранцев. - Я солдат недорогой,- говорил он, оглаживая стриженую макушку.- Много за себя не спрошу, кофею не затребую: шинелку, опояску, махорки жменю, а нет, дак и моху покурю. Спробовал уже: курить можно. Хоть вонливо, зато комар не ест... Три дня кухню не подвезут - ладно, сухарика из рукава поточу або гороху за окопом пощиплю. И в болоте без раскладухи заночую, леший не нанюхает. Вша, сказать,- тыю тож за жисть повидали. Так что немцу неча со мной тягаться. Нечем ему меня напужать - пужанный всяко. Не на того наскочил, халява. Лобов сплюнул, задел плевком гармонь и поспешно вытер ладонью. - Один на один да без ничего - это и я согласный,- отозвался Никола Зяблов, подбрасывая спиной неловко сидевший мешок.- А то ведь, сказывают, на машинах он да с автоматами. Тут одним живучим брюхом не посрамишь. А ну как да и Россию-то б на машины... Тем временем дедушко Селиван, встав в телеге, шумел свое: - Робятки! Слышите ль? Давайте пехтеря-то свои. Чего ж их за собой таскать? Афанасей! Лексеюшка! Давайте складывайте. Мужики зашевелились, начали обступать повозки, и дедушко Селиван, принимая и укладывая сидора, весело приговаривал: - Не всегда ходоку сума барыня, надоть и плечи поберечи. Уложимся загодя - и вся недолга. Вали, робятки, облегчайся! Все как есть к месту доставим. Лобов, послушав, чего кричит Селиван, заперебирал пуговицы на ладах, гармошка, будто вспорхнувшая бабочка, замелькала рисунчатым коленкором своих мехов, и ее хозяин выдал скороговорицу: Ты, телега, ты, телега, Ты куда торопишьси-и-и? На тебя, телега, сядешь - Скоро ли воротишьси-и-и... На гармонь, на лобовскую запевку откуда-то из-за толпившегося народа внезапно отозвался жестяной надсадный выкрик, вырвавшийся из охрипшего и ободранного горла: Ох, д'кричу песни-и-и... И через промежуток: Кричу вволю-ю... И еще через паузу: Ох, д'напеюсь на всю недолю-ю-ю... Все обернулись на эту охрипшую частушку: по выгону к правлению двигалась толпа, человек двенадцать Кузькиных родичей и гостей, в основном баб, наехавших из окрестных околотков, и в середине сам Кузьма, поддерживаемый под левый закрылок Давыдкой, а под правый - своей бабой Степанидой. На Степаниде так же, как и на Давыдке, белели лямки холстинного мешка, туго, до желваков набитого cнедью. Кузьма, ведомый под руки, сморенно волокся, загребая пыль форсисто осаженными сапогами, обвисая головой со сбитой набок кепкой. Выглядывая одним глазом в расселину свалившегося чуба, словно в заборный пролом, он искал игравшего, пытался пристроиться к ладу: Голосок мой д'хриповата-а-ай... Ох, тут никто... не виновата-а-ай... Кузька потряс головой, сбросил в пыль кепку, и Степанида, подхватив ее, обтрусив о колено, надела на себя, поверх косынки. Было похоже, будто не она провожала Кузьму, а Кузьма за место себя отправлял на немца свою жену, облаченную по-походному - в мешок и кепку. Подступившие бабы, встав коридором, молча глядели, не ввязывались, но старая Махотиха не вытерпела, вскинулась руками: - Да куда ж ты его такого-то? Степанидка! - А чего с ним теперь! - отозвалась бледная, намучившаяся тащить Степанидка, озираясь по обе стороны.- Знал, паразит, чего делал? Нехай теперь срамотится. Я уж и язык об него излаяла. - Может, его водицей полить, охолонуть? К колодезю б сперва... - К-каво? - вскинулся Кузька.- Мне к колодезю? Ха!.. Н-на дворе большой колодезь... упаду - не вылезу... Ежли выпить не дадите... я помру - не вынесу... - Иди, горла! - дернула его Степанида под руку.- Токмо бы хлебал... Разинь пузыри: все люди как люди, а ты аггел беспамятный. Позади Кузькиной свиты, чуть поотстав, давая ветру отнести на сторону поднятую ногами пыль, шла, шамкая юбкой, тыча дорогу клюкой, долгая сухая старуха в черной суконной шали - Кузькина мать. Она шла, ни на кого не глядя, не слушая, а может, никого и ничего не слыша... Кто-то, однако, сбегал до правленческого колодца, отцепил ведро, и Кузьку окатили-таки, намыли голову, а потом положили за конторой в тенек, не давая ему шутоломить, появляться перед окнами. Между тем народ подобрался, подошли последние, кому должно тут быть, и Касьян отвертел шею, высматривая, пока наконец на конторском въезде не объявилась Натаха с обоими ребятишками. Касьян еще издали узнал ее не столько по голубой просторной кофте в розовую повитель, сколько по тому, как двигала-совала она ногами, широко ставя их от себя и переваливаясь с боку на бок, как зобастая утица. Митюнька, взлетывая на встречном ветру белыми волосенками, скакал бочком, будто пристяжной, об руку с матерью, Серенька шмыгал новыми штанами сам по себе. Давно ли из дому, но вздрогнуло все в Касьяне при виде своих на этом куске дороги, как если бы глядел он из дверей эшелона, что уже стоял под парами, вот-вот должен был лязгнуть крюками и отойти. Он торопил Натаху глазами и даже помахал кепкой, но, не выдержав, сам поспешил навстречу. - Папка-а! - звеня голосом, ликуя, не веря, закричал Сергунок, выплескивая все разом в своем восклицании, в одном только слове, которое в эту минуту сделалось главным, единственным, заменившим все остальные ненужные слова, ровно бы забытые начисто, и, как тогда, на сенокосе, первым сорвался бежать и, добежав, повис на руке, засматривая в лицо Касьяна, повторяя уже умиротворенней, со счастливым облегчающим всхлипом: - Папка... - А я жду, а вас нету и нету,- сквозь терпкую горечь проговорил Касьян.- Нету и нету... Тут же налетел Митюнька, молча, должно быть в подражание старшему, обхватил и повис на другой отцовской руке, и Касьян, связанный, распятый ребятишками, так и стоял посередь дороги, пока не подошла Натаха. - А где же мать? Мать-то чего? - Ох, да ну ее! - перевела она дух.- Сичас да сичас... Четой-то ищет... Говорит, идите пока... Ну чего тут у вас? Скоро ли? - Да вот ждем... Уже небось десять, а пока ничего. На выгоне Касьян определил их в сторонке на непримятой траве, но не успел, присев рядом, искурить папироску, как на крыльце появился Прошка-председатель вместе с прибывшим лейтенантом. Тут и там толпившиеся люди ожили, повалили к конторе, и Касьян, предупредив: "Пока тут будьте", направился к крыльцу и сам, тянясь шеей, заглядывая поверх голов. Прошка-председатель был в своей низко насунутой кепочке, все в том же куропатчатом обвислом пиджаке, но в свежей белой рубахе, наивно, по-детски застегнутой под самый выбритый подбородок. Рядом с ним у перил остановился непривычный для здешнего глазу, никогда дотоль не бывавший в Усвятах военный, опоясанный по темно-зеленой груди новыми ремнями, в круглой, сиявшей козырьком фуражке и крепких высоких сапогах, казавшийся каким-то странным, пугающим пришельцем из неведомых обиталищ, подобно большой и непонятной птице, вдруг увиденной вот так вблизи на деревенском прясле. Смугло выдубленное лицо его было сурово и замкнуто, будто он ничего не понимал по-здешнему, и Прошка был при нем за переводчика. Прошка-председатель пошатал руками перило, взад-вперед покачался сам, выжидая, пока подойдут остальные, и, когда воцарилась тишина, сказал: - Значит, так, товарищи... Ну, зачем вы тут - все знаете. Так что говорить лишнее не стану. На прошлой неделе мы проводили в армию первых семнадцать человек. Я и сам тади думал, что этого, может, и хватит и мы с вами будем по-прежнему работать и жить за минусом тех семнадцати. Но дело заварилось нешутейное, тут таить нечего, понимаешь... Приходится, стало быть, нам еще пособлять... Прошка-председатель достал из-за края пиджака какие-то листки, заглянул в них. - Повестки уже розданы, но мы тут с представителем военкомата еще раз поуточняли, чтобы, значит, никакой путаницы... Говорил он каким-то серым голосом, пересовывая листки бумаги, будто они жгли ему пальцы,- нижние наперед, верхние под низ, потом опять все сначала. - Пойдете отсюда организованно, чтоб не тащиться одним по одному, не затягивать время. Так что слушайте теперь вот его, вашего командира, и все его исполняйте. У меня пока все. Он сунул листки в руки лейтенанта, нетерпеливо прошелся у него за спиной, остановился, передвинул кепку, еще раз прошелся и, подойдя к перилам, опять пошатал их обеими руками. Листки, должно, были сложены неправильно, потому что молчаливый лейтенант взялся неспешно, с давящей обстоятельностью наводить в них какой-то свой порядок: опять положил верхнюю бумажку под низ, нижнюю - сверху, а ту, что была до того наверху, заложил в середину. После чего без всяких предварительных слов и пояснений сразу же выкрикнул: - Азарин! С ответом почему-то не поспешили, возможно, потому, что уж слишком вдруг было выкликнуто,- по пальцу ударь - и то не сразу больно, а сперва лишь удивительно,- и лейтенант, оторвавшись от бумаги, переспросил: - Есть такой? Эм... Вэ? - Е-есть! - послышался встревоженно-оробелый отклик. - Азарин! - повторил опять лейтенант и прицелисто поводил по площади строгими глазами. - Я! Я! - поспешил объявиться вызванный.- Тут я. - Азарин, три ш-шига вперед! Из толпы, весь в смущении, с растерянно-виноватой улыбкой на опаленно-красном дробном лице, бормоча сам себе "иду, иду", протолкался невеликий мужичонка, по-уличному Митичка, числившийся скотником на усвятской молочной ферме. - Тэ-эк...- протянул лейтенант, помечая что-то в листке карандашом. Митичка, стоя перед крыльцом, стесняясь своего на виду у всех одиночества, продолжал улыбчиво озираться, перебирать парусиновыми туфлишками - вертелся, будто червяк, выковырнутый из земли. - Азарин, смир-р-но! - вдруг резко скомандовал лейтенант, которому, видимо, была неприятна и оскорбительна этакая разболтанность, и вздрогнувший Митичка враз замер навостренным коростелем - крылья по швам, клюв кверху. Лейтенант внимательно, изучающе посмотрел на Митичку, как бы оценивая материал, с которым придется работать, и, опять сказав "тэк", уткнулся в бумагу. - Витой! - Я Витой!- готово отозвался Давыдко. - Три ш-шига вперед! В одну ширенгу стынови-и-ись! Давыдко провористо выбежал, пристроился к Азарину и поровнял по его парусиновым туфлям с коричневыми, как у жуков, нососпинками свои юфтовые ботинки. - Горбов! - Есть Горбов,- раздался сдержанный бас с покашливанием. Крупным тяжелым шагом выступил Афоня-кузнец в своей особой, афонинской одеже: старом, жужелично лоснящемся пиджаке, негнуче вздутых штанах, тускло поблескивающих на коленках, заправленных в разлатые сапожищи. Свою белую сумку из подушечной наволочки он никуда не сдавал, словно бы позабыл о ее существовании за широченной сутулой спиной, и та уже успела вымараться пиджачной смагой. Лейтенант дольше, чем предыдущих, осматривал Афоню, даже обернулся с каким-то вопросом к ходившему позади него Прошке-председателю и, ставя против Афониной фамилии энергичный отчерк, дважды повторил свое "тэк". Вскоре подобрали Николу Зяблова, который тетешкал, успокаивал раскапризничавшегося неходячего младенца, мешавшего ему слушать фамилии. Намаявшись и от мальчонки, и от ожидания своего вызова, Никола, когда его наконец окликнули, даже позабыл отдать жене пацана, а так и шагнул было в строй вместе с дитем, отчего народ маленько развеселился, посмеялся этому курьезу. Потом через несколько человек вызвали Матюху Лобова, ожидавшего череда с перекинутой через плечо гармошкой. И сразу за его спиной завыла Матюхина Манька - с таким же, как и у Матюхи, носом розовой редисочкой, с упавшим на плечи платком,- замахала обеими руками, будто отбивалась от налетевших оводов. - Да Матвеюшка мой едина-а-ай... - А ну цыть! - огрызнулся Матюха, безброво насупясь, отдергивая рукав, не даваясь жене ухватиться.- На-ка, подержи гармонь. - Да че мне гармонь! Че гармонь...- голосила Манька, невидяще цапая протянутую ливенку, и та, расщеперясь мехами, подвыла ей какой-то распоследней пронзительной пуговицей. Лобов беззвучно, как кот, вышагнул вперед в своих обмятых покосных лапотках и, перемогая бабий позорливый плач, досадно погуркав пересохшим горлом, проговорил, преданно глядя на лейтенанта: - Развылась тут... Небось не в гроб заколачивают, реветь мне. Однако лейтенант не обратил внимания на Матюхины слова, а лишь со вниманием поглядел на его лапти, продолжил чтение списка. Шеренга все увеличивалась, от тесноты и скученности обступавших людей строй начал кривиться левым наращиваемым концом, и Прошка-председатель уже раза два обращался к собравшимся: - Товарищи, попрошу дать .место. Отойдите лишние. Сколько говорить, понимаешь! Лехой Махотиным закрыли первый ряд человек в двадцать. Солнце начало припекать, становилось жарковато, и Леха, оставив жене пиджак и кепку, занял свое место во вчерашней небесно-синей блескучей косоворотке, перехваченной наборным кавказским ремешком. Выполосканный в Остомле чуб играл на ветру и солнце крупными смоляными завитками, да и сам Леха был какой-то весь выполосканный, прибранный и ясный, каким бывал он, пожалуй, раз в году, после своей пыльной комбайновой работы. Лейтенант откровенно засмотрелся на него и тоже с нажимом отчеркнул в бумагах, после чего выкликнул Недригайлова. На эту фамилию никто не откликнулся, и лейтенант, тоже порядком упревший в своих ремнях, нетерпеливо повторил, добавив для ясности инициалы - "Кэ...Вэ". - Есть такой? - Пишите - есть! - подала голос за мужа Степанида, так и не снявшая Кузькиной кепки. - Тут, тут он! - подтвердили и мужики. - Недригайлов, три ш-шига вперред! - наддал осерженным голосом лейтенант. Кузьма по-прежнему не выходил, и пришлось вмешаться Прошке-председателю: - Кузьма! Кова ляда? Шуточки тебе, что ли? Степанида, чей картуз на тебе? Где мужик, понимаешь? Бледная Степанида виновато молчала, убрав вовнутрь рта покусанные губы. - Да тут он, Прохор Ваныч,- пытались разъяснить из толпы.- Токмо он тово... маленько не рассчитал... А так - тута, за конторой находится. - Эть, понимаешь...- сдавил челюсти Прошка-председатель.- Позорить мне ополчение! Макнуть его, подлеца! - Да уже макали. Щас ничего уже. В телегу, дак за дорогу оклемается. За это похлопочем. К месту как есть выправим. - Меру надо знать...- буркнул Прошка и отвалил от перил. К Касьяну тихо подошла Натаха, тронула за рукав, но он, прикованный вызовами, не сразу осознал ее присутствие. - Сейчас тебя, Кося,- сказала она, стиснув его руку.- Ох... - Ага, скоро должны,- не отрывая взгляда от крыльца, вытягивая шею, отозвался Касьян. Ожидая этого момента, он присмаливал одну цигарку за другой и, когда его назвали, не сразу признал свою фамилию. Касьяну показалось, будто вызвали не его, но кровь уже сама откликнулась, ударила напором в шею, и он, услышав, как выкликнули его вторично, подтолкнутый Натахой: "Тебя, тебя кличут",- так и вышел оглохший, с липким звоном в ушах, будто саданулся о невидимую притолоку. Стоявший в первом ряду Матюха, обернувшись, что-то сказал ему, приветно заулыбался, но Касьян ничего не понял и, как бы не узнав Матюху, уставился на лейтенанта, делавшего очередную пометку. Кого еще выкликали, он долго не слышал, пока не рассосало этот застойный гул в ушах, пока не отпустило плечи, онемело скованные какой-то неподвластной силой. -- Разиньков! - продолжал выкликать лейтенант. -- Я! - Рукавицын... Отсюда, из строя, разила глаза всякая мелочь и ерунда, на которую прежде и не глядел бы, не видел этого: ненужно раздумывал, откуда взялся под конторским окном куст крыжовника. Сто раз бывал здесь и ни разу не видел. То ли Дуська-счетовод когда посадила, то ли так, сам по себе, самосевка. Та же Дуська небось сплевывала в окно кожурки, они и занялись расти... Потом углядел под крыжовником пестрявую курицу с упавшим на глаз красно-тряпичным гребнем. Странно, что она не боялась всей этой толкотни, будто здесь никого и не было, она одна-разъединая со своим делом. Курица, лежа на боку, словно кайлом, долбила край ямки, обрушивала комья под себя, после чего, мелко суча свободным крылом, нагребала на спину наклеванную землю, топорщилась всеми перьями, блаженно задергивая веком единственный глаз. За такое дело курицу следовало бы потурить, потому как оголяет, подлая, корни. Но куст был уже без ягод, должно, еще зеленцой обнесли пацаны, и теперь стоял никому не нужный, разве что этой заблудшей птице. - Сучилин Вэ Пэ! - Так точно, я! - Сучилин А Мэ! - Иду! Солнце жгло спину сквозь пиджак, калило суконный картуз, и было странно Касьяну стоять вот так стреноженно, самому не своим в виду своей же деревни, в трех шагах от жены и детишек. Он заискивающе обернулся, и Натаха, прижимая к себе, к животу своему обоих ребят, растерянно, принужденно улыбнулась, дескать, здесь мы, здесь... - Сучилин Лэ Фэ! - Я-а! - Сучков! - Есть Сучков! Оставшиеся на воле немногие мужики, стомясь ожиданием, выходили на оклик с поспешной согласностью, будто опасаясь, что им, последним, уже не найдется места. Но место находилось всем, и уже начали лепить четвертую шеренгу. Набиралось не, как думалось раньше, пятьдесят ходоков, а, поди, все восемьдесят! И сразу стало видно, с чем остаются Усвяты - с белыми платками, седыми бородами да с белоголовыми малолетками. Лейтенант сложил бумажки пополам, затолкал их в планшетку и, оглядев строй, спросил: -- Вопросы есть? Вопросов не было. -- Больные? С потертостями? Не нашлось и таких. Лейтенант вынул из брючного кармана часы и посмотрел с ладони на их время. - Так, товарищи...- сказал Прошка-председатель, оглядывая пустырь перед конторой - молчавших мужиков в строю, присмиревших женщин вокруг ополчения.- Если кто хочет чего сказать - выходи сюда, на крыльцо, и скажи. Люди молчали. - Дак будет чье слово? - Ясно! - выкрикнул за всех из строя Матюха Лобов, белевший новыми веревочноперекрещенными онучами. - Ну тогда дайте мне... - Давай, Прохор Ваныч! - опять выкрикнул Лобов. - Ну дак вот... Председатель кинул взгляд в ветреное поле, потом, пройдясь туда-сюда по крыльцу, поперебирал чего-то в карманах и снова вернулся к перилам. - Я вон хоть и велел повесить новый флаг, но нынче у нас не праздник. Не до веселья нам. Война - тут объяснять нечего. А повесил я флаг за той надобностью, чтобы каженный видел, чего вы идете оборонять. Все, стоявшие перед конторой, невольно подняли глаза на крышу. Там, над коньком, билось и хлопало, гнуло и шатало на ветру долгий оструганный шест свежее кумачовое полотнище. И многие за сутолокой утра видели его впервые, в первый раз подняли взгляд выше конторских окон. - Но,- продолжал Прошка,- оборонять вы идете не просто вот этот флаг, который на нашей конторе. Не только этот, не только тот, что в Верхних Ставцах либо еще где. A главное - тот, который над всеми нами. Где бы мы ни были. Он у нас один на всех, и мы не дадим его уронить и залапать. Прошка постоял, скосив голову набок, будто прислушиваясь к трепетному биению флага над головой, и добавил, уточняя сказанное: - Дак тот, который один на всех, он, понимаешь, не флаг, а знамя. Потому что вовсе не из материялу, не из сатину или там еще из чего. А из нашего дела, работы, пота и крови, из нашего понимания, кто мы есть... Прошка окинул взглядом присутствующих, проверяя по лицам, понятно ли он сказал, и продолжил: - Конечно, кличут вас, ребята, не на сладок пир. Об этом и говорить нечего. Идешь драть чужую бороду - не во всяк час уберегешь и свою. Тут уж не плошай. Ну да, как сказывали наши деды, в бранном поле не одна токмо вражья воля, а и наша тож. А с нами еще и справедливое дело. Потому как не мы, понимаешь, на него, а он посягнул на нашу землю. А своя земля, ребята, и в горсти дорога, и в щепоти родина. В эту тихую на площади минуту кто-то опять тронул сзади Касьяна. Он обернулся и, враз ватно обмякнув, увидел мать. Серая в своей сарпинковой одежке, в сероклетчатом бумажном платке, она пробралась через ряды и мышью потеребила Касьяна. - Дак нашла, нашла я! - радостно шептала она, торопливо вкладывая в его ладонь тряпичный комок.- Тут пуповинка твоя. Пуповинка. От рождения твово. На случай берегла. Дак вот и случай. Бери, бери, милай. Так надо, так надо... Касьян пытался заслонить мать спиной, уберечь ее от лейтенанта, но тот, заметив какой-то непорядок в строю, уже строго нацелился в его сторону, и Касьян отстранил от себя мать: - Ступай, мама. Нельзя... - Иду, иду...- поспешно, согласно закивала она и, воздев руки,- маленькая, едва по Касьяново плечо,- немощно потянулась к нему с лихорадочно-поспешным поцелуем. -- Ну, час добрый! Час добрый, сынок. Смотри там... Храни тебя господь. 17 По тому, как уходило усвятское ополчение, пыля знойным проселком меж еще не завосковевших хлебов, старики угадывали, как лют был нынешний враг, как подло он преднамерил свое необъявленное нападение, рассчитывая вместе со всем прочим не дать управиться со жнитвой, лишить супротивное войско его главной опоры - хлеба. Прежде, сказывали старики, будто бы перед тем, как сойтись, дожидались страды, очищали поле и бились на убранной не столь ранимой земле. Дорога в ту военную сторону уходила как раз хлебным наделом, обступившим деревню с заката от самой околицы. Нынче, как ни в какой день, расшумевшееся на ветру, ходившее косыми перевалами, то заплескивая дорогу, то отшатываясь от нее обрывистым краем, поле словно бы перечило этому уходу, металось и гневалось, бессильное остановить, удержать от безвременья. Версту, а то и две провожали отряд бабы и ребятишки, толпой волоклись позади, глотали дорожную пыль, иногда забегая вперед по тесной, заросшей полыном и осотом обочине, запинаясь о пашенные окраинные комья, прикрытые пустотравьем, чтобы сказать что-нибудь еще или хотя бы взглянуть на своего суженого, отца или брата. Было душно и жарко идти рядом с колонной, занявшей собой весь узкий проселочный коридор, тяжело топавший и густо, непродыхаемо пылившей даже на этом вольном степном ветру. И только лейтенант, качавшийся в седле над мужицкими головами, обдуваемый этим ветром, еще не успел пропылиться и тем смешаться со всеми. За ветряком, стоявшим на древнем могильном кургане, бабы, надорванные внутренней безголосой скорбью, начали отставать одна по одной, останавливались, махали сорванными с головы платками, что-то еще докрикивая издали, или же молчаливыми изваяниями замирали среди поля. Лишь Лобова Манька долго еще не поворачивала вспять. С гармошкой через плечо, которую она, облегчая Матюху, не хотела отдавать, сопровождаемая тремя босоногими девочками с испуганно-строгими личиками, безмолвно бежавшими за матерью растянувшимся выводком, она время от времени появлялась то справа, то слева от третьего ряда, где шагал, снявши картуз, Матюха, размашисто вышлепывая своими лаптешками. - Давай гармонь! - завидев жену, всякий раз кричал ей Матюха, пытаясь спровадить ее домой, и, когда та опять не отдавала, поддерживая тем самым свою причастность к строю, он строго отворачивался, не хотел больше ни о чем говорить. - Ты иди, иди знай,- шурша по краю колосьями, выкрикивала она.- Али мы тебе мешаем? И снова молча шли, дружно, охотно по первым верстам, храня торжественность начатого дела, гукали и шлепали сапогами, лаптями, ботинками, веревочными чунями. - Ну ладно, прощай, Мотя! - наконец выдохнула Манька.- Глаза видят, а уже все одно не наш. Прощай! Она на ходу сняла гармошку, передала крайнему новобранцу и, остановясь, дернув под горлом косынку, распахнув душу, крикнула своим девочкам: - Побегите, девки, побегите! Поглядите на отца еще! А я уже не могу... И, пьяно сойдя с дороги, волоча по земле платок, ничком, как в бурную, невзгодную воду, пала в ходуном ходившее жито. Касьян, окликая с дороги отстававших баб, оглохших и беспонятных: "Сторони-ись! Эй, берегись там!" - ехал в первом возу, держась поодаль от колонцы, чтобы не хлебать понапрасну пыли. Со своими он распрощался еще у конторы, обе, и мать, и Натаха,- без ног, на последнем пределе, куда ж им было еще бежать, какие там провожанья. Взяв с собой ребятишек, все время моляще глядевших на него, ловивших каждое его движение, пока в последний раз обходил-лошадей, поправлял упряжь, и уже с возка, выбрав и натянув вожжи, придерживая коней, застоявшихся у коновязи, нетерпеливо попросил: "Все, все, Наталья! Мам, все!" Женщины покорно отступились, отпустили грядку, и он с места взял рысью. Но еще до ветряка, отъехав с четверть версты, круто остановил и, поцеловав оробело-притихших сыновей: "Ну, сынки..." - ссадил их с повозки, и те, держа друг дружку за руки, остались стоять на дороге, глядя вослед пыльному облаку, поднятому отцом, догонявшим отряд. Обогнав Селиванову повозку, Касьян отпустил вожжи, лошади перешли на шаг, отфыркиваясь, радуясь недавнему бегу, и он полез за кисетом, чтобы в первый раз за все утро покурить без спешки. Когда дорога очистилась от провожатых, дедушко Селиван, оставив своих лошадей идти самих по себе, подсел к Касьяну. Был он торжественно-возбужден этим нарядом и все время озирался, радовался езде, дороге, глядел, как плескались у колес матереющие хлеба. - Ну, пошли наши! - воскликнул он, засматривая из-под руки на колонну.- Пошли, соколики! - Как там Кузьма? - поинтересовался Касьян. - А ничего. Храпит во все заверти. Часть мешков с Селивановой повозки Касьяну пришлось переложить на свою, а на высвободившееся место, на дно, уложили Кузьму. Уже перед самым отходом Кузьма, встрепанный, с отекшим лицом, вылетел вдруг из-за угла конторы, кинулся было в ряды, но его оттащили, и он, отпихиваясь, расталкивая мужиков, ударил кого-то, крича: "Кав-во? Меня не пущать? Да я вас..." Пришлось его связать, уложить в телегу и прикинуть плащом. Кузьма долго вертелся, пытаясь освободиться, выкобенивался и матерился, но потом его утрясло, и он, угомонившись, снова захрапел. Деревня еще долго виделась позади, сначала кровлями, потом одними только купами старых темных ракит над светлой нивой, пока не перевалили за первый пологий увал, убравший за себя Усвяты, и только старый, за ненадобностью давно уже распятый ветряк все еще одиноко маячил среди поля, томя душу последним видением родимых мест. - Подтяни-и-ись! - покрикивал лейтенант, поворачиваясь в седле и оглядывая колонну. После часу ходьбы отряд заметно растянулся, пожижел рядами. Только самые первые еще старались идти согласно, тогда как прочие мужики, толкая друг друга плечами от непривычки ходить нога в ногу в такой тесноте, уже давно сбились, потеряли шаг, а в хвосте и вовсе каждый топал сам по себе нестройной ватажкой. Но, несмотря на то, шли споро, со свежей размашистостью, будто стремились поскорее отбежать от Усвят, за пределы своей округи. Дедушко Селиван, поглядывая в их сторону, укоризненно прокричал Касьяну: - Гляжу я, никак не могут командой ходить! Нешто это строй - кто в лес, кто по дрова. Еще и не шли, ветряк видать, а уже хвост волокут. Во, слышь, командир опеть "подтянись" кричит. Эдак и горла не хватит, кричать так-то. - А он пусть не кричит. Сердитый больно,- буркнул Касьян. - Командир-то? Не-е! Он нужное требует. Вы ведь, поглядеть, чурки сырые, неошкуренные. Командирское дело какое? Его дело задать шаг, швыдко али нешвыдко. А уж строй сам должон ногу держать, как задано. Тади и марш не уморен, и кричать командиру нечего. До настоящих-то солдат - ох ты, братец мой! - Как думаешь,- спросил Касьян,- ситнянские какой дорогой пойдут? На Разметное али на Ключевскую балку? - Какой же им резон на Разметное итить? Ясное дело - на Ключики. А чего? - Да Никифор мой должен пойти. - Ох ты! И его взяли? - Поше-ел! Да хотел повидаться... - Ну да перед Ключами Верхи будут, оттуда и поглядим. Ежели ситняки напрямки двинут, полем, как мы, дак с Верхов далеко видать. Человек не иголка, а целое ополченье и вовсе в поле не утаится. В прежние времена, сказывают, на теих Верхах сторожевая вежа стояла. - Это для чего? - Для догляду. Караулили, не набегут ли с дикого поля хангирейцы. Ежли что, дозорные люди сразу и подадут знать. Подпалят наверху вежи бурьян або хворост. А уж за Остомлей, за лесом, другая вежа была. Та потом себе дымить зачинала. Так аж до самых Ливен, а то и дале - дымы. Мол, татары идут, хангирейцы. Доедем до Верхов - глянем твоего Никифора, коли ситняки нонче выступили. - Дак и савцовские тоже седни идут. - Ага, ага... Стало быть, всех одним днем кличут. Тем временем кончилось усвятское поле, открылась пологая балочка, коих в этих местах - за каждым увалом. По дну лощины сквозь осочку и лозняк несмело пробивался только что народившийся безымянный ручей. Лейтенант свел отряд до самого долу и тут остановил, объявил перекур. В логу стояла тишина, никем не топтанная трава медово млела под безоблачным солнцем, и там, в вышине, будто вечная музыка, совсем как весной, звенели и ликовали невидимые жаворонки. Долго ли шли строем, всего и одолели одно поле, но мужики, ровно малые дети, обрадовались перевалу, и не столько самому отдыху, сколь возможности рассыпаться, разбежаться в разные стороны. Теперь можно было сесть, развалиться на бархатной травке, покурить в охотку, и все это представлялось нежданным благом. Но все первым делом наперегонки, треща кустами, ринулись к ручью, вставали перед ним на колени, пластались на животы и пили, пили, зачерпывая пригоршнями и картузами или дотягиваясь губами до воды. Напившись, принимались плескать себе в пыльные лица, на потные загривки и, утираясь, кто тем же картузом, кто подолом рубахи, благодарно поглядывали на лейтенанта, что, сидя поодаль от всех на старой кротовой кочке, покуривал свой "Беломорканал", придерживая в поводу жеребчика. В повозке застонал, завозился Кузьма, было видно, как он, вскидывая голову, бодал изнутри брезент. - Чего тебе, милай? - сдернул с него плащ дедушко Селиван.- Не жарко ли? Опутанный веревками по рукам и сапогам, со сведенными за спину посиневшими кулаками, Кузьма боком лежал на дне телеги со сложенными вдвое, подобранными под живот долгими, саранчуковыми ногами и, жмурясь от света, всем спаленным нутром не принимая дня и солнца, хватал и жавкал воздух сухими, спекшимися губами. - Дак чего надоть? - переспросил Селиван. - Стешку мне... Степаниду... - Хе, когда хватился! - Дедушко Селиван отмахнул от Кузькиного носа невесть откуда налетевшую синюю муху, учуявшую дурное.- Проспал, проспал бабу-ти. Да-алече теперь твоя Степанидка. - Сумка игде... - Дак и сумка при ней. С отрядом баба ушла. Утрехала Степанида. Говорит, ежли мужик ружья держать неспособен, то нехай печь топит, ухватами бренчит. А я, дескать, за него, за негожего, сама на немца пойду. Да и пошла вот. Кузьма метнул кровяным заспанным глазом, должно, не в состоянии набрякшим умом понять, шутит ли Селиван или же бает чего похожее... - Ладно тебе... - А чего - ладно? Ладно-то чего? Рази это ладно, ежли баба заместо мужика оборону держать идет? Завтра, глядишь, и присягу со всеми приймет. Перед полковым знаменьем стоять будет. Дак а чего? Со Степанидой все станется. Как погрозится, так и сделает, мешкать не подумает Твою бабу токмо штыку обучить, дак она какого хошь немца упорет. Вот вишь какое твое нехорошее положение. Кузьма, налившись синюшной, перепорченной кровью задергал плечами, силясь одолеть веревки. - Развяжи, слышь...- потребовал он. - Э-э нет, братка! В этом я не волен. Не мною ты сужен, не мной и в узлы ряжен. Это уж как обчество. Его проси. А ежели охота по-маленькому, дак и так можно. Телега - не корыто, вода дырочку найдет. - Пусти, говорю...- клокотал горлом Кузьма. - Дак опамятовался ли? Вспомнил хоть, за чего тебя? Не за то, что кого-то там ударил, а за то, сукин ты сын, что сраму не знаешь, в святое дело на четверях ползешь. Кузька молчал, сопел в чей-то мешок, подсунутый ему под голову. - То-то же...- И, обернувшись, старик крикнул Касьяну: - Как думаешь, Тимофеич, время ли отпускать орла-сокола? Не порхнет ли куда не след? Касьян подошел к телеге, оценивающе оглядел похмельем измятого, полуживого Кузьму и молча потянул конец веревки под его коленками. Орел-сокол, однако, не только не вспорхнул после этого, но, попробовав было перелезть через грядку и так и не сумев приподнять себя, оброненно осел на дно телеги, проговорив лишь пришибленно: - Попить дайте... Касьян отцепил ведерко, притороченное к задку Селиванова возка, сходил к ручью и подал Кузьме напиться. - Ох, гадство,- потряс тот головой и, окончательно сморясь от воды, потянув на себя дождевик, упрятался от бела света и всего сущего в нем. Меж тем дичком глядевшие поначалу мужики, теснившиеся друг к дружке в щемящем чувстве бездомности, особенно остром на первых отходных верстах, мало-помалу начали прибиваться к лейтенанту. Рассаживаясь по извечной деревенской неназойливости в некотором отдалении, большей частью - за его спиной, чтобы не мозолить глаза своим присутствием, и поглядывая, как тот уже по второму разу закурил "беломорину", они и сами лезли за баночками и кисетами, как бы выражая тем свое молчаливое расположение. В них самих все еще саднило, болело деревней, еще незамутненно виделись оставленные дворы и лица, стояли в ушах родные голоса, стук в последний раз захлопнутых калиток, и, не ведая, чем притушить эту неотвязную явь, невольно тянулись к сидевшему поодаль лейтенанту, послеживали за каждым его движением. Неосознанно нуждаясь в его понимании и сочувствии, они, как это часто бывает в разломную минуту с глубинно русским человеком, сами проникались пониманием и сочувствием к нему - одинокому в чужих полях, среди незнакомого люда, и только ждали, чаяли минуты, чтобы протянуть руку товарищества и братства на начатой вместе дороге. И первым, бродя поблизости, делая вид, что интересуется щавелем, подошел к лейтенанту легкий на все Матюха Лобов. - Товарищ лейтенант! Давай конька попою. Пристал на жаре конек. Матюха безбоязненно подшагнул под лошадиную шею и, взяв коня под уздцы, сочувственно погладил горбатое переносье. - Щас, милай, щас,- заговорил он с лошадью, осыпанный по стриженой голове конской гривой, и лейтенант, задержав взгляд на Матюхиной рассеченной губе, улыбчиво обнажавшей зубы, снял с руки повод, и молча бросил его Лобову.- Дак ты и сам помойся,- обрадовался поводу Матюха.- Сними, сними рубаху-то. Чего ж в ремнях сидеть? И ноги ополосни, побудь босый. Глянь, травка-то какая. - Времени нет полоскаться,- отозвался тот.- Пора выступать. - Дак ить это ж недолго. Минутное дело. А хоть сюда ведро принесем.- И, не дожидаясь ответа, кивнул мужикам:- Эй, ребята, неси сюда воды. Товарищ лейтенант умываться будет. Сразу двое подскочили бежать за ведром, но дедушко Селиван и сам догадался, что к чему, проворно сбежал вниз и зачерпнул по самую дужку. Видя, как Давыдко перехватил у старика ведро и уже мчал с ним по пригорку, лейтенант привстал и расстегнул поясной ремень. - Ладно, давайте,- сказал он.- И в самом деле жарковато. Он обнажил себя до пояса, наклонился перед Давыдкой, и тут все вдруг увидели на его левой лопатке сизый, напряженно стянутый рубец в добрую четверть. Занесенное было ведро повисло в воздухе, и лейтенант, не понимая, в чем дело, отчего мешкают, нетерпеливо поторопил: - Лей, кто там... - Дак можно ли? - оторопело спросил Давыдко.- Это чегой-то у тебя на спине? - А-а! - засмеялся согнувшийся лейтенант.- Давай валяй. Давыдко осторожно, тонкой струей прицелился в лейтенантову шею, боясь попасть на страшное место. - Лей, лей! - ободрял тот.- Поливай, не бойся. - Чем это тебя, товарищ лейтенант? - Было дело,- гудел сквозь струи лейтенант, радостно отфыркиваясь.- Хасан это... Озеро Хасан... - Не болит? - Болело б, так не служил бы. Рана ведь неглубокая, по кости только чиркнуло. - Вот это дак чиркнуло! - с уважительной опаской таращились на рану мужики.- Эко боднула костлявая! Чуть бы что - и, считай, лабарет. - Ничего! - дрякнул лейтенант.- Зато мы ему тоже всыпали. Долго будет зализывать. У кого-то в сумке нашлось и полотенце - побежали, принесли долгий самотканый рушник с красными мережками, и, утираясь им, раскрасневшись от каляного суровья, лейтенант просиял белозубо: -- Хороша водица! Спасибо, товарищи. Мужики польщенно оживились. - Водица тут редкая, это верно. Из мелов бежит. А ты из каких мест? Где родина-то? - С Урала я. Тагильский. - Так-так... Мать-отец есть? Живы ли? - Отца давно уже нет. Белоказаки расстреляли. Чего-то там в депо сделали, их и сцапали, восемь человек. Завели в пустой вагон, там и постреляли. А вагон потом сожгли... А матушка жива. И две сестренки. Уже б должна пойти на пенсию, да вот война, теперь не знаю как... Пока утирался, а потом надевал гимнастерку и застегивал ремни, был он в эти минуты прост и доступен свежим, умытым лицом с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, и мужики радовались этой обыденности, до той поры таившейся под строгостью армейской фуражки. - Товарищ лейтенант, на-ка покури нашего домашнего,- Матюха Лобов протянул свернутую газетную книжечку. Он уже сводил командирского коня к ручью, и теперь тот пасся неподалеку на нехоженом склоне. - Да погоди ты с махоркой,- перебил дедушко Селиван.- Человеку, может, перекусить охота. А ну, несите-ка, чего у вас там. - А и верно! - вскинулись мужики.- Что ж это мы... - Нет, нет,- запротестовал лейтенант и достал свои часы-луковку.- Время выступать. Предписано сегодня же прибыть на сборный. - Поешь, поешь, сынок,- настаивал дедушко Селиван.- Тебя как звать-то? - Александр... Саша. - Ну дак, вишь, и зван по-нашему. А по-нашему такое правило: хоть ты генерал будь, а от хлеба-соли не отказывайся. А по-солдатски и того гожей устав: ешь без уклону, пей без поклону. Я солдатом тоже бывал, дак у нас так: где кисель, там служивый и сел, а где пирог, там и лег. За спасибо чина не прибавляют. - Ну, отец, от тебя, видать, и ротой не отбиться! - засмеялся лейтенант. - Была б причина со мной войну затевать,- тоже рассмеялся дедушко Селиван.- Неси самобрань, робяты! Какое время за хлебом потеряно, то вдвое в дороге нагонится. И конь, говорится, не ногами бежит, а овсом... Тем временем Леха Махотин принес свою дорожную торбу, развязал ей хобот и принялся выкладывать припасы на разостланном рушнике - разломил смугло обжаренную курицу, высыпал пригоршню пирожков, достал свежих огурчиков, редиски. Мотнулся к своему припасу и Матюха Лобов и под одобрительный перегляд мужиков бережно, чтоб не расплескать, выставил на рушник голубенькую кружицу с белым на боку цветочком, чем и вовсе привел лейтенанта в смущение. - Давай, товарищ лейтенант,- сказал он, почтительно отступая в сторону.- На здоровьице. - Ну это уж вы зря...- смутился лейтенант.- Честное слово... - Да чего там! - загомонили новобранцы.- Экое дело выпить перед едой. Выпей да закуси. - Ну ладно, раз так.- Лейтенант поднял кружку.- За что выпью, так это за нашу победу. - Вот это верно! - дружно одобрили мужики. - Давай, товарищ лейтенант. Чтоб ему, Гитлеру, пусто было. - Ни дна ему, ни покрышки. И всем почему-то сделалось радостно оттого, что их командир выпил чарку, а теперь, присев на корточки, крепко хрустел ихним, усвятским, огурцом, тыча им в ворошок соли на листе медвежьего уха. - Ужли не победим? - ухватился за слово Никола Зяблов, подбивая лейтенанта на больной разговор. - Побьем, ребята, побьем,- спокойно сказал тот. - Дак и я говорю,- подхватил дедушке Селиван.- Не все серому мясоед. Будет час, заставим и его мордой хрен ковырять. - Правильно, отец! - захохотал лейтенант.- Это точно! - Сколько уже замахивались на Россию,- ободренно продолжал Селиван,- а она и доси стоит. Уже тыщу годов. Эвон какое дерево вымахало за тыщу лет: шапка валится на верхушку глядеть. - Насчет дерева это ты, отец, хорошо сказал,- кивнул лейтенант.- Нам бы еще немного заматереть, каких пяток лет, тогда ни один топор не был бы страшен. - Это б хорошо,- поскреб под картузом Никола.- Да сучья, слышно, уже летят... - Ничего! - сказал лейтенант.- О сучья ведь тоже топор тупится. Покамест до главного ствола дело дойдет, и рубить будет нечем Нам, товарищи, главный ствол уберечь, а сучья потом снова отрастут. А за те, что порублены, он еще поплатится. Мы из них ему крестов наделаем. - Что и говорить, к главному-то стволу его никак не след допускать,- сказал Никола.- Уж коли само дерево падет - конец и всем его веткам. - За тем и идем,- баснул Афоня-кузнец, лежавший особняком под кустом конского щавеля. - Выбьем, выбьем у него топор, товарищ лейтенант,- покряхтывая, подал голос Матюха. Кривясь от цигарки, дымившей под рассеченной губой, он взялся перематывать ослабленные на онуче завязки.- Не все-то одним нам в ус да в рыло, будет ему и мимо. Брехня! Ежли скопом навалимся, все одно передушим. Нам бы только техникой помочь, а мы сдюжаем. Я их, падлу, не пулей, дак зубами буду грызть. Я им покажу деколон. - В каких частях служил? - поинтересовался лейтенант. - В разных. Три года пехота да три еще кое-где... На спецподготовке,- засмеялся Матюха.- Между прочим, тоже на Урале. Только на Северном. Выходит, вроде как земляки с тобой. - Понятно. - Так что топором и я обучен махать,- уточнил Матюха и, встав, потопал лаптями, попробовал, ладно ли обмотался. Поблагодарив за еду, лейтенант достал пачку "Беломора", протянул ее в круг. Мужики, смущаясь, бережно разобрали угощенье. - Дак а ты нашего тади дерни,- предложил Лобов.- Знаешь, как в сельпе мохорка называется? - Ну-ка, ну-ка? - Смычка! Ты нам "беломору", а мы тебе нашей рубленки. Вот и посмыкуемся. -- С удовольствием, землячок! - засмеялся лейтенант. 18 Вскоре объявили построение. Матюха изловил и подал посвежевшего коня лейтенанту, и тот, оглядев из седла замерший строй, скомандовал к маршу. За ручьем начиналась чужая, не усвятская пажить; рядами разбегались и прыгали через узкое руслице на ту сторону, за первые пределы отчей земли, своей малой родины, иные при этом норовили макнуть напоследок руку, потом, опять сомкнувшись, одолели зеленый склон и, выйдя на дорогу, подравняли шаг. Касьян с дедушкой Селиваном, напоив лошадей, тронулись в объезд на жиденькую жердяную гатку. Дорога потянулась на долгий пологий волок, сливавшийся где-то впереди с дрожливым маревом. По обе стороны топленым разоватым молоком пенилась на ветру зацветшая гречиха, и все оживились, войдя в нее, пахуче-пряную, гудевшую пчелой, неожиданно сменившую однообразие хлебов. За гречихой начались подсолнухи, уже вымахавшие в человеческий рост и местами тоже зацветшие, и было светло и как-то празднично идти среди этих ярких золотых цветов, терпко пахнувших лубом, повернутых, как один, к полуденному солнцу. И вообще, отдохнув и малость пообвыкнув в строевом ходу, шли легко, без изначального скованного напряжения, уже не вздрагивая от окрика лейтенанта, который в низко насунутой фуражке, подстегнутой под подбородком ремешком от встречного ветра, еще недавно казался в своем седле чем-то вроде ниспосланного рока, глухого ко всему и неумолимого в своей власти. Теперь все знали, что зовут его Сашкой, что, как и у всех у них, есть и у него где-то мать, что сам он, в сущности, неплохой компанейский малый и что в его полевой сумке вместе со списками новобранцев лежит пара Лехиных пирожков с капустой, которые уговорили взять на тот случай, если захочется пожевать в седле. Помнилось и о том, что под его гимнастеркой на левой лопатке сизым рубцом запеклась не очень давнишняя пулевая рана, и в строю поговаривали, что нехудо бы с ним, уже понюхавшим пороху, идти не до одного только призывного, а и дальше. Чтобы так вот всех, как есть, не разлучая, определили б в одну часть, а он остался бы при них командиром. И когда лейтенант время от времени поворачивался в седле, опершись рукой о круп лошади, оглядывал колонну и зычно, со звонцой кричал "подтяни-и-ись!", все уже понимали, что покрикивал он не от какой-то машинной заведенности и недоброй воли, а оттого, что, стало быть, кто-то там и на самом деле замешкался и поотстал, закуривая или отбежав до ветру. И лишь однажды, когда взошли на самый гребешок и дальше дорога должна была покатиться долу, лейтенант рассерчал не на шутку, потому что строй вдруг без всякой причины сбился с шагу, затопал разноногим гуртом, мужики, притушая ход, заоглядывались, и по колонне прошелся какой-то возбужденный ропот. Ехавший позади отряда Касьян, заговорившись с дедушкой Селиваном, едва не врезался дышлом в последние ряды. - На-аправляющий! - гаркнул лейтенант.- Сты-ой! Колонна приостановилась, и командир, упрятав глаза под посверкивающий козырек, поворотил коня в хвост отряда. -- В чем дело? Что за базар? Мужики виновато отмалчивались. Лейтенант обогнул колонну и, подвернув к повозкам, как бы пожаловался дедушке Селивану: - Ведь только что отдохнули, покурили, черт возьми! Еще и трех верст не прошли. - Дак вона, командир, причина-то! - Дедушко Селиван ткнул кнутовищем в обратную, уже пройденную, сторону.- Туда гляди! С увала, с самой его маковки, там, позади, за еще таким же увалом, бегуче испятнанным неспокойными хлебами, виднелась узкая, уже засиненная далью полоска усвятского посада, даже не сами избы, а только зеленая призрачность дерев, а справа, в отдалении, на фоне вымлевшего неба воздетым перстом белела, дрожала за марью затерянная в полях колоколенка. А еще была видна остомельская урема и дальний заречный лес, синевший как сон, за которым еще что-то брезжилось, какая-то твердь. Глянул туда и Касьян и враз пристыл к телеге, охолодал защемившей душой от видения и не мог оторваться, хотя, как ни силился, как ни понуждал глаза, не разглядел ни своего двора, ни даже примерного места, где должно ему быть. Но все равно - вот оно, как ни бежали, как ни ехали. Еще и ветер, что относил в ту сторону взволнованные дымки цигарок, долетал туда за каких-нибудь три счета и вот уже кудрявил надворные ветлы, курил золой, высыпанной под откос из еще не остывших печей, трепал ребячьи волосенки и бабьи платки, что еще небось маячили кучками на осиротевших улицах... - Чего ж не сказали? - глухо проговорил у телеги лейтенант, поглядывая на повернувшихся мужиков.- Разве я не понимаю... - А что они тебе скажут? - Дедушко Селиван поддел кнутовищем под козырек, поправил картуз.- Вот сичас зайдут за бугор - и весь сказ... А там уж пойдут без оглядки. Холмы да горки, холмы да горки... Лейтенант с места наддал коню, рысью обогнал смешавшуюся молчаливую колонну и, привстав в стременах, уже сдержаннее выкрикнул: - Ну что, ребята? Пошли, что ли? Или вернемся? - Пошли, товарищ лейтенант! - отозвался за всех Матюха. - Тогда - разбери-и-ись! Ши-а-го-о-ом!.. Но в остальном, исключая это маленькое недоразумение, отряд продвигался споро, не задерживаясь, минули и одно, и другое угорное поле, один и другой дол с садовыми хуторами и в третьем часу вошли в Гремячье, первое большое сельсоветское село. Следовало бы сделать передых, но решили в селе не останавливаться, не муторить народ, а идти до Верхов и уж там уединиться и перекусить без помехи. Гремячье занимало оба склона распадка с мелкой речушкой между глядевшими друг на друга улицами. Колонна пересекла село поперек, с горы на гору, и пока шли ложбиной, на виду у обоих улиц, из дворов высыпали бабы и ребятишки, молчаливыми изваяниями уставясь на проходившее ополчение, на серых, пропыленных мужиков. - Чьи, голуби, будете? - спросил какой-то трясучий белый старик, сидевший в тени, под козырьком уличной погребицы, когда колонна поднялась на левую сторону. -- Усвятские! - выкрикнули из рядов. Старик трудно, опершись о раскосину, поднялся и снял с головы мятую безухую шапку. - Кто еще через вас проходил, отец? - спросил Давыдко. - Того часу Никольские пробегли да хуторские,- оповестил старик. - А ваши пошли-и? - Дак и наши. Али не видите, пустое село. Одно галицы да галченята малые. Пошли и наши, а то как же. Полтораста душ. - На Верхи верно ли правим? - На Вершки? Дак вон они, за нами и будут.- И уже вослед крикнул больным, надрывным голоском:- Ну дак придяржите ево! Не пущайте дале! Не посрамите знаме-он! - Постоим, отец! Постоим! - Тади легкого поля вам, легкого поля! Старик трижды поклонился белой головой, касаясь земли снятой шапкой. За гремячьей околицей привязалась собака - полугодовалый волчьей масти кобелек, еще плоский, большелапый, с никак не встающим на зрелый манер левым ухом. Кобелек поначалу долго глядел на уходившую колонну, потом вдруг сорвался, нагнал и, то робея и присаживаясь, то обнадежив себя какой-то догадкой, опять догонял и озабоченно продирался подступившими к дороге овсами. Время от времени он привставал зайцем на задних лапах и проглядывал отряд с переменчивой тоской и надеждой в желтых сиротских глазах. - Иди домой, милый,- крикнул ему Матюха.- Нету тут никого твоих. Но кобелек не послушался и долго еще шуршал овсами, выбегал позади на дорогу и в поджарой стойке тянул носом взбитую пыль. И только когда лейтенант бросил ему пирожок, щенок, взвизгнув, шарахнулся от него, будто от камня, и постепенно отстал, запропал куда-то... Верхи почуялись еще издали, попер долгий упорный тягун, заставивший змеиться дорогу. Поля еще цеплялись за бока - то просцо в седой завязи, будто в инее, то низкий ячменек, но вот и они изошли, и воцарилась дикая вольница, подбитая пучкастым типчаком и вершковой полынью, среди которых, красно пятная, звездились куртинки суходольных гвоздик. Раскаленный косогор звенел кобылкой, веял знойной хмелью разомлевших солнцелюбивых трав. Пыльные спины мужиков пробила соленая мокреть, разило терпким загустевшим потом, но они все топали по жаркой даже сквозь обувь пыли, шубно скопившейся в колеях, нетерпеливо поглядывая на хребтину, где дремал в извечном забытьи одинокий курган с обрезанной вершиной. И когда до него было совсем рукой подать, оттуда снялся и полетел, будто черная распростертая рубаха, матерый орел-курганник. Усвятцы, наезжая в район, редко пользовались этим верховым проселком, хотя и скрадывавшим путь версты на четыре, но уморным для ездоков и лошадей, особенно в знойную пору. Чаще же ездили ключевским низом, по людным местам, прохладным и обветленным, никогда не докучавшим пылюкой. Но всегда тянуло побывать здесь, на манивших горах, хотя за делами не всякий того удосужился. И вот занесло всех разом аж на самую маковку! - Правое плечо, вперед! - скомандовал лейтенант, и отряд свернул с дороги к подножию кургана.- Пере-ку-у-ур! Как ни упехались мужики за долгий переход, но и пав ничком на жесткую траву, каждый все-таки лег не как попало, а все до единого головой на восток, куда крутым овражным обрывом метров на семьдесят, а то и на все сто неожиданно обрезались Верхи. И открывалась отсюда даль неоглядная, сразу с несколькими деревеньками, нанизанными на блескучие петли Выпи-реки, с мельничным плесом и самой мельничкой, бело кипевшей игрушечным колесом, с клубившимися левадами приречных ольх и ракит, россыпью коров во влажнозеленых лугах, мерцающих озерками и болотцами, с бугорками сенных стожков и сизыми капустными бахчами,- все это звалось той самой Ключевской балкой, питавшейся обильными ключами из-под Верхового уреза, было тем самым низом, по которому и проходила излюбленная дорога. А по-за балкой вновь поднималась, дыбилась холмами материковая земля, и дивно было глядеть сразу на всю эту уймищу хлебов, уходивших верст на пятнадцать вправо и влево. И еще было дивно, что над всем этим, казалось, вот оно, только дотянуться рукой, неслось по ветру невесть откуда взявшееся одинокое облако, будто белый отставший гусь-лебедь, и тень от него, пересекая долину, мимолетно темнила то светлобеленые хаты, то блестки воды, то хлебные нивы на взгорьях. А еще выше, там, где царило одно только солнце, кружил в восходящем паренье тот самый старый курганник, что неслышной тенью сорвался с дремотных Верхов. Так и не сойдя с седла, лейтенант вместе с конем остановился у самого края и долго глядел вниз с жутковатой высоты. - Да-а...- протянул он и, обернувшись к подъехавшим телегам, изумленно спросил у дедушки Селивана:- Как же я утром этого не видел? - Дак ты, мил человек, в ста саженях мимо и проскочил. Эвон где дорога-то! - Пожалуй... А это что за курган? - А он завсегда тут был. Спокон веку. Может, кто насыпал, а может, и сам по себе. На нем и стояла дозорная вежа. Вишь, макушка срезана? Для того, видать, и сравняли, чтоб вежу поставить. - Ясно. Ну, а те откуда же шли? С какой стороны? - Татары-то? Дак тамотка и шли, по заречью. Гляди, во-он на той стороне по хлебам пыль курится? Это и есть ихняя дорога. Муравский шлях. Туда, туда, за Остомлю, а там уж и Куликово поле - вот оно. Тамотка и шли поганые. Дак и оттуда, с Куликов, тем же путем и бежали, кто уцелел. На Дон да по-за Дон, в свои степя. - Ребята! - вдруг подхватился Давыдко.- Дак ведь это, должно, ситнянские идут! - Где? - Да вон пыль! Касьян насторожился, принялся глядеть в заречную сторону. И верно, поле клубило долгим низким облаком. Людей было не разобрать, но хорошо виделись катившие позади две, не то три подводы. - Небось ставские,- предположил Леха Махотин.- В самый раз ставцам быть. - Ох ты! Ставцы низом должны, им низом ближе. А это, точно, ситнянские. Кому ж еще? - У меня там сродный должен итить,- сказал Матюха.- Так и не свиделись. - Дак и у Касьяна братан. Тоже не попрощался. Лежа на краю обрыва, усвятцы наблюдали, как дальнее заречное ополчение медленно плелось меж телефонных столбов, и по этим столбам, забежав глазами вперед, можно было догадаться, что колонна неминуче сползет в Ключевскую балку - если не здесь, то где-то потом, за поворотом. - А что, братцы, ежли вдарить на перехват, а? - загорелся Матюха.- Им ведь все равно за Верхами перебредать на нашу сторону. Они сюда, а мы - вот они! - Поесть бы сперва...- напомнил Никола Зяблов. - Ладно тебе! Токмо от стола. - Да где ж токмо? - Расшеперимся тут с сидорами, а они и пройдут. А встретимся - вместе и поедим. Да и пойдем заодно. Вместе куда веселей-то. Считай, в Ситном половина усвятской родни. Ну что, братцы? Как, Касьянка? Ты ж Никифора хотел повидать. - Я что - я на телеге. - Как командир поглядит,- вяло согласился Никола. Доложили лейтенанту. Тот внимательно посмотрел за реку, сказал, что если это действительно ситнянские, то их должен вести его хороший приятель, тоже уралец, лейтенант Фарид Халидуллин, и что он, в общем, не возражает против такого маневра. Правда, некоторые были недовольны хлопотной затеей, но большинство обрадовалось повидать своих, и лейтенант снова объявил построение, добавив, что там, на перекрестке, будет объявлен большой привал, можно будет распрячь лошадей, сходить на речку искупаться. Двинулись краем обрыва, прямо по целине, стараясь не выпускать из виду ситнянскую колонну. Тем более, что трава оказалась невелика, а главное, не было осточертелой пыли. Однако вскоре, как только обогнули курган и открылся поворот Ключевского лога, выяснилось, что далеко впереди движется еще какой-то отряд, и, судя по обозу, немаленький. Возникли толки, что, мол, не те ли ситнянские. Если они, то их уже не нагнать, а стало быть, и нечего пороть горячку. Но тут же кто-то усомнился, что для Ситного, деревни в сотню дворов, отряд, пожалуй, великоват и что те, первые, скорее всего из Разметного. И порешили, что ситняки все же не те, а эти, ближние. - А и ладно! - обрезал споры Матюха.- Раз пошли, то чего уж гадать. Шире шаг, ребята! Идти так идти! В Селивановой повозке опять завозился Кузьма, высунулся наружу, сел, потер кулаками глаза, и Касьян слышал, как тот спросил: - Где едем, батя? - Далече уже, служивый. По Верхам едем. - Ну-у? - не поверил Кузьма - Вот это дак дали! - Кто давал, а кто нахрапывал. Чего хоть во снях видел? - А-а, всякую хреновину. Тот мордатый лектор приснился. Помнишь, который все брехал: попрут, попрут, на чужой тератории бить будут. - А и попрут! - кивнул картузом дедушко Селиван, пришлепывая лошадей вожжами. - А чего же не прут? - Кузьма сплюнул клубок вязкой слюны за телегу.- Так поперли, аж сами на тыщу верст отлетели. Подавай только ноги. То отдали, это бросили. Сколь ишо отдавать да бросать? Чего ж доси не прут? - Ну дак ежели не поперли,- передернул плечами Селиван,- стало быть, нечем. Нечем, дак и не попрешь. Не подстрелишь - не отеребишь. - Ага! Нечем! - усмехнулся Кузьма.- Еще и не воевали, а уже и нечем! А где ж она та-то главная армия, про которую очкастый брехал? Где? - И Кузьма, сморщив нос, гуняво передразнил:- "Погодите, товарищи, главные наши силы ишо не подошли". Дак чего ж не подходят - вторая неделя пошла? - Ты чего зевло этак-то разеваешь? Аж потроха дурные видать. Я тебе не фельдмаршал и сраженьев не проигрывал, чтоб с меня взыскивать. Ты пойди да вон на командира и пошуми. А он послушает, какой ты разумный. - А меня стращать теперь нечего,- огрызнулся Кузьма и сумрачно уставился на лейтенанта, маячившего впереди поверх колонны.- Дальше фронта не зашлют. - А на то я тебе так скажу,- дедушко Селиван, обернувшись, кивнул картузом в сторону мужиков.- Вон она топает, главная-то армия! Шуряк твой Давыдка, да Матвейка Лобов, да Алексей с Афанасием... А другой больше армии нету. И ждать неоткуда... - Чего это за армия? Капля с мокрого носу. - Э-э! Малый! - задребезжал несогласным смешком дедушко Селиван.- Снег, братка, тоже по капле тает, а половодье сбирается. Нас тут капля, да глянь туды, за речку, вишь, народишко по столбам идет? Вот и другая капля. Да эвон впереди, дивись-ка, мосток переходят - третья. Да уже Никольские прошли, разметненские... Это, считай, по здешним дорогам. А и по другим путям, которые нам с тобой не видны, поди, тоже идут, а? По всей матушке-земле нашей! Вот тебе и полая вода. Вот и главная армия! Дедушко Селиван шевельнул лошадей, морозно припискнул на них губами и вдруг, поворотившись, осведомился: - Ты что, Кузьма Васильич, никак оклемался уже? Дак тади, может, со строем пойдешь? А то ведь этак прямо на губвахту можешь угодить. - Погожу маленько,- неохотно признался тот.- Башка чегой-то трещит. Закурить нет? - Закурить у Касьяна проси. Касьян, услыхав про себя, придержал свою пару. Разломанно кряхтя, Кузьма перевалился через край телеги и нетвердо, будто после затяжной болезни, поковылял к переднему возу. - Дай-ка курнуть,- потер он зябко ладони. - Ты вот что...- Касьян потянулся за табаком.- Ежли голову уже держишь, лезь-ка сюда, за меня побудешь. - А ты чего? - С ребятами пойду. А то ноги онемели сидеть. На, держи... Касьян сыпнул в Кузькины дрожащие ладони жменю махры, бросил сверху свертыш газеты со спичками и, на ходу надевая пиджак, побежал догонять ополченцев. - Давай сюда! - обрадованно крикнул Леха.- А ну, ребята, пересуньтесь, дайте Касьяну место. Касьян пристроился с краю рядом с Махотиным, подловил шаг и затопал в общую ногу. И радостна была ему эта невольная забота о том, чтобы не сбиться, поддерживать дружный гул земли под ногами. - А гляди-ка, братцы! - возликовал Матюха.- Обходим, обходим этих-то! Ситников да Калашников. Небось напехтерили сидора. Сичас мы вас уделаем, раскаряшных! Куда вы денетесь! Поглядывая на заречную колонну, неожиданно поворотившую от телефонных столбов на какой-то проселок и явно косившую на переправу, усвятцы, подгоняемые замыслом, какое-то время шли с молчаливой сосредоточенностью, в лад шамкая и хрустя пересохшей в верховом безводье травой. Но вот Матюха Лобов, мелькавший в третьем ряду стриженой макушкой, пересунув со спины на грудь запыленную гармонь, как-то неожиданно, никого не предупредив, взвился высокозвонким переливчатым голоском, пробившимся сквозь обычную матюхинскую разговорную хрипотцу: И эх, в Таган-ро-ге! Эх, в Таган-ро-ге! Лейтенант, державшийся левой, береговой, стороны и все время поглядывавший в заречье, удивленным рывком повернулся на голос и, увидев в руках Лобова гармошку, одобрительно закивал головой, дескать, молодец, земляк, давай подбрось угольку. И как это ни было внезапно, все же шагавшие вблизи Лобова мужики не сплошали, с ходу приняли его заманку и пока только первыми рядами охотно подхватили под гудевшую басами гармонь: Да в Таган-роге приключилася беда-а-а... Касьян, еще не успевший обвыкнуться в строю, не изловчился ухватить давно не петый мотив и пропустил первый припев, но, уже загоревшись азартом назревающей песни, ее неистовой полонящей стихией, улучив момент, жарко оглушил себя накатившимся повтором: В Таган-роге д'приключилася беда-а-а... А Матюха, раскачивая от плеча до плеча ушастой головой, сладко томясь от еще не выплеснутых слов, подготавливая их в себе, в яром полыме взыгравшей души, даванув на басы под левую ногу, снова выкинул мужикам очередную скупую пайку: Эх, там убили-и... эх, там убили-и-и, Там убили д'молодого каза-ка-а-а... И мужики, будто у них не было больше никакого терпения, жадно набрасывались на брошенную им строку и тотчас, теперь уже всем строем, громово глушили и топили запевалу: Там убили д'молодого каза-ка-а-а... Но Матюхин голосок ловким селезнем выныривал из громогласной пучины и снова взмывал, еще больше раззадоривая певцов: И эх, схоронили-и... эх, схоронили-и-и, Схоронили при широкой до-лине-е-е... А тем временем над Верхами в недосягаемом одиночестве все кружил и кружил, забытый всеми, курганный орел, похожий на распростертую черную рубаху. ПРИМЕЧАНИЯ Повесть впервые опубликована в журнале "Наш современник" (1977, No 4-5), вышла отдельной книгой в издательстве "Молодая гвардия" (М., 1980; гравюры худож. А. Зайцева). Отвечая на анкету "Литературной России" "Кто над чем работает" (5 апреля 1974 г.), Е. Носов говорил: "Пишу повесть о войне. Уточнять трудно. Скажу только, что о войне написано много, и мне бы хотелось углубить эту тему, исследовать солдатскую психологию". В 1976 г., передавая "Литературной России" отрывок из повести, писатель отмечал, что произведение задумано как "литературная симфония, с обобщениями и философскими раздумьями" (Носов Е. Летели бомбовозы.- Лит. Россия, 1976, 7 мая). Наиболее обстоятельно об идейно-художественном содержании повести, ее жизненной основе, а также о первоначальном замысле "Усвятских шлемоносцев" Е. Носов рассказал в беседе с В. Помазневой (Касьян - и пахарь, и солдат.- Лит. газ., 1977, 6 апреля): "Повесть... даже не о войне как таковой, не о боях, не о баталиях, а лишь о том, как весть о ней пришла в глубинное русское село и как люди привыкали к мысли, что нужно оставить свои пашни, сенокос, поле, своих близких и идти на защиту родной земли. От момента, когда человек должен был оставить плуг, до момента, когда необходимость заставила его взяться за винтовку, большая дистанция. Дистанция тут психологического характера, связанная с мучительной ломкой устоявшихся представлений, привычек, вживанием в навалившуюся беду, перевоплощением пахаря в солдата. Вот о сложном состоянии перевоплощения, о десяти днях начала войны и написана повесть. Предчувствую, что название ее - "Усвятские шлемоносцы" - у читателей поначалу может вызвать определенный внутренний протест. Но выбрано оно не случайно. Вдумайтесь: ведь и слово "война" сразу как-то не воспринимается, потому что чуждо человеку. Его тоже надо осознать, к нему тоже надо привыкать, как к нoшению шлема, каски. [...]Повесть весьма проста по сюжету. И никаких особых событий в ней не происходит - просто уходят из села новобранцы. Очень объективная хроника, очень медленное развитие событий. Сначала замышлялась она как раз с баталиями, с подвигами. Собственно, вес начало, которое сейчас существует, именно потому торопливое, беглое, что я мыслил побыстрее пройти сцены прощания, проводов, а потом уже широко, объемно представить картины фронтовой жизни. Hо материал, по которому писались первые сцены, увлек меня. К тому же оказалось, что в нашей литературе он еще недостаточно разработан. Будучи сам по себе по военным материалом - здесь только сборы на фронт,- он, мне кажется, тем не менее очень емко выражал героическую суть нашего народа. [...] Главный герой ее (повести.- В. В.) - народ. А олицетворяют его в данном случае жители села Усвяты. Имеется в повести и главное действующее лицо - крестьянин Касьян Тимофеевич... Я взял человека средних лет, чтобы показать, что он теряет в связи с войной... [...] Главное в ней (повести.- В. В.) не сам герой... а идея защиты Родины. Этой идее подчинено все. [...] У... моего героя фамилии вообще нет. Потому что она была не нужна. Но имя я ему дал неслучайное. Касьян означает "носящий шлем". [...] В облике "Усвят" проглядывает... в общих чертах, моя деревня. И хоть писал я не свою хату, не своего дядьку, не своего деда, не соседа, но всегда имел в виду мое село, его людей. [...] Моя мысль: война чужда человеку вообще. Советскому народу, пережившему ужасы минувшей, потерявшему в ней двадцать миллионов жизней, она ненавистна тем более. Повесть своевременна для меня и, если хотите, злободневна. Потому что меня глубоко оскорбляют истерические голоса на Западе о том, что наша страна кому-то угрожает, кого-то устрашает. [...] Самой своей повестью я хочу сказать: посмотрите, какой мирный наш народ! Он никому не может угрожать. Конечно, если его побеспокоят, он постоит за себя". Повесть была воспринята как новое слово в осмыслении темы патриотизма и подвига (Комсомольская правда, 1977, 8 июня), отмечалась глубокая народность произведения, его связь с предыдущими рассказами писателя, с традициями былинного эпоса и русской воинской повести (Подзорова Н. И остаются сыновья.- Лит. газ., 1977, 8 июня). Кроме "Усвятских шлемоносцев", рассказов "Живое пламя", "Красное вино победы" и "Шопен, соната номер два", Е. Носов посвятил войне еще несколько рассказов, малоизвестных современному читателю,- "Тысяча верст" (Где просыпается солнце. М., Сов. писатель, 1965), "Фронтовые кашевары" и "Переправа" (оба - Лит. Россия, 1975, 9 и 30 мая). Повесть экранизирована в 1981 г. на Мосфильме - полнометражная лента "Родник" (режиссер А. Серенко). Одна из лучших театральных инсценировок "Усвятских шлемоносцев" осуществлена Курским драматическим театром им. А. С. Пушкина (режиссер В. Гришко). И в фильме, и в театре авторы стремились донести до зрителя основной пафос произведении: "От "Слова о полку Игореве",- говорил Е. Носов на VI съезде писателей РСФСР,- до "Войны и мира" русская литература пронесла через века священный образ Родины и думы о ее судьбе" (Лит. газ., 1975, 24 декабря).