лике, щеголь-молодец, подбоченясь, обещал златые горы, и вот он же, заломив руки, играл страдание: "Но он не понял моей муки и дал жестокий мне отказ..." Однако уже и сейчас было видно по плутоватым его глазам, что и муки для него никакой нет, и доверять ему нельзя, обманет, стервец, непременно обманет! Мать - то есть Мария - была кротка, отвечала погубителю, потупя очи, а когда тот, показав рукой на дверь, пропел свои коронные слова: "Оставь, Мария, мои стены!" - и вовсе уронила голову на белую скатерть. Так бывало и при отце. Но вот наконец подарен конь, уздечка с хлыстиком, седельце, вот и бывший молодец прибрел с сумой за плечами, и Клавдия Афанасьевна, уже не обманщик, а дирижер, взмахнула руками и вернула певцов к сути песни, к ее началу, и снова взвилось и размахнулось: "Когда б имел златые горы и реки, полные вина...", и опять Вера ощутила себя всемогущей, и опять удаль и радость захватили ее. "И-и-и-ех, жизнь ты наша, радость ты наша..." "Славно, славно", - говорила Клавдия Афанасьевна. "Ну вы, тетя Клаша, с мамой молодцы!" - смеялась Вера. "Это от песни у нас такой кураж, от песни, - оправдывалась Клавдия Афанасьевна. - А ведь у Нинки-то голос есть, от матери, значит, а ведь всегда молчит, негодница! И Сонька не портила... Учись, Соньк, учись, слова запоминай... Сколько людей до нас эти песни пели, нельзя, чтобы вы их забыли..." На "Златых горах" успокоиться не могли, пели еще - "А где мне взять такую песню...", "Офицерский вальс", "Хасбулат удалой" и уж конечно "Накинув плащ, с гитарой под полою...". Мать предложила "Темную ночь", и "Темную ночь" спели. Пели с удовольствием и красиво, однако все это было уже не то - может, выдохлись, а может, и не надо было больше петь. - Ну и ладно, - сказала Клавдия Афанасьевна. - Хорошего помаленьку. Да и какое пение без мужиков-то! Лешку бы сюда. Да Верка бы кавалера догадалась привести... Ну уж что ж... А теперь и горло промочить следует. Она плеснула себе водки не в рюмку, а в стакан, поставленный для кваса, подняла стакан и задумалась. Вера, глядевшая на нее сейчас с любовью, вспомнила вдруг музей, куда ее водили со школьной экскурсией. В музее Вера видела деревянную ложку, расписанную хохломскими мастерами. На ложке была нарисована женщина, тоже со стаканом в руке, а над ней виднелись слова: "Выпить захотелось. И извините". Клавдия Афанасьевна, остывшая на секунду, показалась Вере похожей на ту женщину. В этом ее твердом и лукавом "и извините" была натура бурная и щедрая, уверенная в себе и в своей правоте. Вера хотела рассказать тете Клаше про ложку, но не успела. - А давайте выпьем за нас, - сказала Клавдия Афанасьевна. - За меня, за Настю, за Нюру... За всех наших баб. Ведь чего мы только не пережили... И все тащили на своем горбу. И колхозы, и фронт, и тыл, и послевоенное... Всю Россию... И ничего тащили, в охотку... - Ну уж, ты расчувствовалась, - сказала Тюрина. - Да, - кивнула Настасья Степановна, - занесло тебя. - А разве не так? - спросила Клавдия Афанасьевна. - Чего скромничать-то? Что было, то было! - Тетя Клаша правильно говорит, - сказала Нина. - И мы выпьем за вас. - Ох уж, ох уж! - покачала головой мать. - Эту тетю Клашу хлебом не корми, только дай речь произнести. Однако ирония матери была шутливой. И она, Настасья Степановна, приняла слова приятельницы всерьез. Выпив, все сидели тихо, даже Надька не егозила, и никто не осмеливался нарушить молчание. - Ну, что загрустили? - сказала Клавдия Афанасьевна. - Что уж я такого печального наговорила? А? - Да ничего, - глядя в пол, сказала мать. - Эх, сейчас бы сплясать, - сказала Клавдия Афанасьевна. - Да не подо что. У вас небось и пластинок-то порядочных нет. Небось одни твисты да буги-буги? - Раньше были, - сказала мать, - да Лешка их все раздарил. - Ох уж этот мне Лешка! - Господи, - вспомнила мать, - у нас же в чулане его мандолина валяется! - Что ж ты раньше-то думала, голова садовая! Разве б такие у нас были песни! - Вот ведь из головы напрочь! Соня, Сонечка, сходи, милая, найди... Извлеченная из чулана мандолина была плоха и ободрана, перламутр на шейке обсыпался, и коричневая краска изошла морщинами. - Знакомый, знакомый инструмент! - обрадовалась Клавдия Афанасьевна, забасила ласково. - Утиль-то, ну и утиль! Двух струн нет. И медиатор потеряли? Ну конечно. Ну-ка, Надька, принеси от поломанной куклы кусочек пластмассы. Не жадничай. Вот такой. Мы его обрежем. Однако Клавдия Афанасьевна скоро поняла, что мандолину ей не настроить, хотела уже с досады отправить ее обратно в чулан на вечную ссылку, но тут подошла Нина и попросила дать ей посмотреть инструмент. "А ты сумеешь?" - с сомнением спросила Клавдия Афанасьевна. "Попробую. Может, что и получится..." - "А-а! - проворчала Клавдия Афанасьевна. - Придется уж плясать всухую... Или разве Нюрка сыграет нам на гребешке... А, Нюрка? Бери гребешок и тонкую бумагу, подуди нам". Вера сидела на диване, смеялась, она видела, что Клавдия Афанасьевна уже раззадорилась и ничто ее не могло остановить или утихомирить, руки и плечи ее уже ходили в нетерпении, и ноги не стояли на месте, а в тишине она, казалось, слышала не доступную более никому музыку плясовой. Тут и Тюрина наладила свою гребенку и, на потеху девочкам, бойко заиграла "Светит месяц...", а Клавдия Афанасьевна, подперев руками гладкую свою талию, шелком затянутую, боком-боком выскочила на свободное место у двери и пустилась в пляс. "Платок дайте мне, платок! - кричала она и на ходу пальцем грозила Настасье Степановне. - Настька, готовься!"; и вот с платком в руке она уже подскакивала к матери, выманивая ее в круг, а та отказывалась: "Нет, да что ты, да куда я...", а тетя Клаша все звала, мать же смотрела на нее с испугом, краснела, и Вера понимала, что мать не ломается, а и впрямь боится пляски, отвыкла от нее, боится конфуза и даже и среди своих, да куда ей, в ее-то возрасте! Клавдия Афанасьевна рассердилась, встала, сказала Тюриной: "Играй сначала", - и властно потянула Настасью Степановну за собой, приказала ей: "Танцуй! Тебе говорят!" И опять она начала русского, левую руку в бок, платок запорхал в правой, опять подлетела она к приятельнице с сердитыми глазами, наконец мать не выдержала, решилась, как решаются, досчитав до трех и закрыв глаза, прыгать в ледяную воду, оглянулась на дочерей, ища сочувствия, и пошла, и пошла, и пошла, и поплыла лебедушкой мимо Сухановой с серьезным и чуть кокетливым выражением лица тихой скромницы, знающей себе цену, а Клавдия Афанасьевна возле нее притопывала да прикрикивала, как бы дразня ее и раззадоривая, но и мать не сплоховала, хотя и помнила, что вернулась из больницы; на дробь каблуков Клавдии она, прикусив нижнюю губу, тут же ответила движением рук и плеч. И потом Клавдия Афанасьевна петухом наскакивала на нее, озорничала, выделывала фигуры лихо и с шумом, и мать не терялась в ответах, не меняя при этом маски скромницы. С места почти не сходила из осторожности, не приплясывала, как в прежние годы, но и ее движения были красивы и легки. Однажды не удержалась и дробью, хлесткой и звучной, ответила на дробь Клавдии Афанасьевны. Вера не переставала удивляться матери, давно она ее такой не видела. Тихоня-тихоня - и вдруг разошлась, откуда в ней эта прыть, откуда явились к ней ловкость и умение - она не сделала ни одного неуклюжего или грубого жеста и была хороша собой, годы сбросила да и платье-то эпонжевое уже не висело на ней, будто вчера его и сшили. А женщины не останавливались, гребенку Тюриной поддерживала теперь мандолина, Нина подтянула струны и самодельным медиатором не то чтобы выводила мелодию, а просто обозначала ритм. Но и это было музыкой. Умаялись наконец плясуньи. Клавдия Афанасьевна вытерла пот платком, отдышалась и сказала: "Ну, теперь давай хороводы". - "Какие еще хороводы? - удивилась мать. - Вдвоем-то хороводы? Да и хватит мне..." - "Поднимай девчонок. И Нюрка теперь у нас свободна - Нина при мандолине". Сказала это Клавдия Афанасьевна властно, не стала бы принимать возражений, и хотя какие тут действительно могли быть хороводы, Тюрина поднялась, и девчонки с радостью подлетели к взрослым. Одна Вера не встала с дивана. "А ну вас к лешему!" Хоровод между столом и дверью Веру веселил, толкались девчонки, мешали матери с Тюриной, и те неуклюже топтались на месте, а Суханова ругала их сердито или делала вид, что сердится. Но вот движение успокоилось, женщины и девочки, взявшись за руки, стала плавно кружиться у двери, при этом мать с тетей Клашей напевали что-то вполголоса. Движение убыстрялось, тут Тюрина принялась припрыгивать, да еще и с залихватским оханьем, - в их белгородской деревне выше всего ценилось в танце ритмичное припрыгивание и приплясывание, однако Клавдия Афанасьевна ее тут же приструнила, обозвав негром. Выждав положенное время, тетя Клаша голосом умелой хороводницы, громко и на публику, как торговец книгами в подземном переходе, стала объявлять фигуры: "Заплетаем плетень!", "А-а, теперь завьем, завьем капустку!", "А-а-а теперь ворота!" - и довольные Соня с Надькой прошмыгивали в "ворота" под руками матери и тети Нюры Тюриной и сразу же сами, приподнявшись на цыпочки, ставили "ворота". Понятно, что и "плетень", и "капустка" выходили мелкими, а "ворота" и вовсе были без забора, однако мать и Тюрина команды Сухановой выполняли старательно. "Косой столб!" - объявила Клавдия Афанасьевна, и женщины стали проплывать друг перед другом, чуть касаясь соседок руками, были бы у них платья до пят, и точно они бы плавали, как барышни из "Березки". Мать с Тюриной запели тоненько и ласково: "Сашенька, Машенька, вот какое дело... Сашенька, Машенька, вот какое дело..."; пели они и иные слова, но Вера их не разобрала. Женщины и девчонки, им подражавшие, теперь как будто бы обтекали друг друга, а в голосах их и в движениях была нежность и еще нечто такое, что Веру и умиляло, и печалило... "Сашенька, Машенька, вот какое дело, Сашенька, Машенька..." "Фу ты! - сказала Тюрина. - Не могу больше. Ты нас замучила, Клавдия". - "Ну вот, - огорчилась Суханова, - сломала, дуреха, хоровод..." Она постояла немного, отражались в ее глазах какие-то соображения, видно, придумывала, что бы еще этакое устроить. "Ладно, - сказала она, - идите ко всем чертям. Я беру мандолину, и пусть нам молодые покажут, на что они годятся". Вера ворчала для виду, Нина отказывалась деликатно и с улыбкой, но обе они понимали, что им не увильнуть. Да и стыдно было бы теперь отказываться. Но Вера точно знала, что русского она не сможет, ладно уж, чем-нибудь потешит женщин. "Расступись, народ, - шумела Клавдия Афанасьевна, - Вера в пляс идет. И Нина за ней..." Нина-то уже плясала, ей что, она и пешком-то ходит так, что заглядишься, будто балерина, тонкая, гибкая, в городе, в танцевальной студии училась не зря, она и присядку исполнит, она и павой проплывет, она и свое придумать может, а мы чем хуже, и мы попробуем, и так, и вот так, и вот этак, получается, а? Получается, конечно, не все чисто, нет-нет, а бедра и ноги пойдут по привычке, как в шейке или французском казачке, но ничего, все равно хорошо, все равно весело, не жалейте, каблуки, пола, как я вас не жалею!.. Ух, жарко! Хватит. Все. - Ну что ж, - заключила Клавдия Афанасьевна, - барышни-то у нас выросли авантажные!.. И положила мандолину. Потом Вера сидела одна в тихом блаженстве, руки раскинув по спинке дивана. Соня выносила посуду на кухню, освобождая стол для чаепития. Нина шумно возилась с Надькой. А старшие женщины, усевшись на стульях у стены, говорили вполголоса о своем. Вера видела, как Клавдия Афанасьевна достала из сумочки колоду карг и, надев очки, с ученым видом принялась раскладывать карты на столе; гадала она матери или Тюриной, а может, решила прояснить далекую жизнь Алексея Навашина. Нина с Надькой тут же подсели к тете Клаше с интересом, а Веру и карты не подняли с места. Ей и тут было хорошо. Ей вообще было сейчас хорошо. Оттого, что мать выздоровела и удивила, успокоила дочерей своим сегодняшним счастливым вечером. Оттого, что Сергей мог сидеть сейчас рядом с ней, Верой, позови она его днем как следует. Оттого, что сама она снова ощущала себя здоровой, красивой и удачливой женщиной и не прочь была бы постоять, как и утром, перед зеркалом, поглядеть на себя, да лень и гости мешали. Оттого, что в их доме снова плясали и водили хороводы, снова пели "Лучину" и "Златые горы", снова все были сыты праздничными материными пирогами. Да мало ли отчего ей было хорошо. Вера и не разделяла на частности свое теперешнее состояние, она просто благодушествовала - и все. Она верила в то, что жизнь ее будет спокойной и счастливой, пусть она уже не та беспечная девочка, какой была два месяца назад, пусть она и стала взрослой, но и взрослой быть не худо. Утром, на поляне у Поспелихи, ей тоже было хорошо. Она была в мире со всем на свете и, лежа в траве, просто радовалась жизни на земле. Но там ей было хорошо одной. Сейчас же она и представить не могла своей жизни без женщин и девочек, сидевших с ней рядом в комнате. Они были с ней одно, как минутами раньше в печальной и веселой песнях. Она всех любила сейчас и всем желала добра. И ей казалось, что все тоже любят и желают ей добра. И не только эти женщины - мать, тетя Клаша, тетя Нюра Тюрина, Нина, Соня с Надькой, - не только они, а все-все люди на свете, и в Никольской, и в Вознесенской больнице, и в городе, и в электричках, и в Москве, и повсюду, все-все любят ее и желают ей добра. И так будет всегда. - Нет, карта идет сегодня чужая! - прервал Верины думы громкий от досады голос Клавдии Афанасьевны. - Как только казенная постель, так трефы. Стало быть, и нечего раскладывать... Вера открыла глаза. Клавдия Афанасьевна, сердитая, серьезная, собирала карты со стола. - Нет, - сказала она, - три раза разложила для пробы - и все одни черненькие. Так не может быть... Но у меня на этой неделе везения нет. И не будет... Мне в понедельник зверь приснился. С часами на руке... - Какой зверь? - спросила Нина. - Большой. С мужика ростом. - Нет, а породы-то какой? - Какой породы! - Клавдия Афанасьевна поглядела на Нину как бы с обидой. - Зверь - он и есть зверь. Шерсть короткая. Как на шубе под этого... под жеребца. Хорошо, что не железный. Мне бабка всегда говорила: "Смерть, она, Клаша, железная..." Много мы над бабкой тогда смеялись, пока до войны не дожили... Да-а... А этот зверь не страшный. К невезению, но мелкому... - Откуда ты знаешь, - сказала Тюрина, - что он про тебя приснился? - Все мои сны про меня, - категорично сказала Клавдия Афанасьевна. - Вот вы, тетя Клаша, общественница, во всем состоите, - сказала Нина с наивностью во взгляде, - а каких-то зверей необыкновенных видите, да еще верите в них, как же так? Клавдия Афанасьевна ничего Нине не ответила, а просто посмотрела на нее выразительно, она и пожалела Нину молча: "Жизнь-то тебе еще покажет, несмышленой, что к чему", - одновременно она и как бы погрозила Нине пальцем: "Я тебе язычок-то твой ехидный укорочу!" - Ну и что, что, Клаш, зверь-то? - спросила Тюрина. - А что зверь... Ровный весь. Прямой. Подходит. Я глянь - часы у него на руке. Я уже говорила про часы, что ли? Ну да. Позолоченные часы. Хорошие. И тут он меня спрашивает, а сам голову отвернул: "Скажите, пожалуйста, сколько сейчас минут?" Я отвечаю. А сама соображаю, раз лицо отвернул, везти мне не будет. А раз не который час спросил, а про минуты, значит везти не будет по-мелкому... То есть это я потом сообразила, утром... Она и дальше рассказывала про зверя, причем уже не деловито, не сердясь на него, а скорее мечтательно, словно бы вспоминать о звере ей было теперь приятно, и еще приятнее было мечтать об ином звере. А может, Клавдия Афанасьевна и шутила сейчас, дурачила приятельниц, вряд ли она верила всерьез в сны и зверя с короткой шерстью, как на шубе под жеребца. Хотя, впрочем, наверное, краешком души она и верила и в сны, и в зверя. Нина приправляла по-прежнему ее рассказ лукавыми словами, однако слова эти Клавдию Афанасьевну не злили. Вере тоже захотелось поязвить над тетей Клашей, но она находилась теперь в таком состоянии душевною покоя, что и звука произнести не смогла. А Клавдия Афанасьевна опять порадовалась, что вопрос зверя был не к болезни, и тут же вспомнила о болезни Настасьи Степановны. - Да, Настенька бедная, натерпелась ты там, - говорила Клавдия Афанасьевна. - Но и мы напереживались за тебя. Я и Нюрка сами не свои были. Скажи, Нюрк, а? Старые подруги - они верные. Это дети еще неизвестно кто. Дочки-то твои, поди, по тебе и не беспокоились? Тут Клавдия Афанасьевна подмигнула Вере и младшим девочкам: мол, давайте покажите матери, как вы ее любите и как тяжко вам было без нее. Соня с Надькой приняли ее укор всерьез, зашумели, обиженные, бросились к матери, стали обнимать ее, а Вера не сдвинулась с места, только улыбнулась. Она вспомнила, как стояла в церкви и какие слова шептала в отчаянии и надежде, ей захотелось рассказать матери о тех горьких и высоких минутах, но сразу же Вера поняла, что теперь, в благополучные дни, она не только никому не расскажет о них, но и сама постарается забыть о них, как о чем-то стыдном и несуразном. Клавдия Афанасьевна все еще поддразнивала сестер, а Вера смотрела на нее мирно и великодушно, сладостная дремота - от вина, от пирогов, от нынешнего спокойствия - забирала ее, закрывала ей глаза. И вдруг, потом - через двадцать минут или через полчаса - что-то словно кольнуло ее, и она вздрогнула, подалась вперед, скинула руки со спинки дивана. - Что-что? - спросила Вера. - Да я говорю, - продолжала мать, - как мы с тобой в милицию в первый раз неудачно сходили, я сразу почувствовала, что толку из нашего дела не будет. Ну и бог с ним... - С чего ты вдруг о милиции? - Да вот Клавдия тут рассказывает... - Мать неуверенно покосилась в сторону приятельницы. - Не хотела я сегодня говорить, настроение портить, - сказала Клавдия Афанасьевна, - да вот проболталась. - Ну и что? - нахмурилась Вера. - Соня, Надя, идите на кухню, - сказала мать. - Что, что! - сказала Суханова. - А вот что. Болтать о тебе стали. Некоторые. После того как следователь решил прекратить дело. Будто ты во всем виноватая, оттого, мол, и решил прекратить. - Ну и пусть болтают! Я-то знаю правду. - Дело твое, - сказала Клавдия Афанасьевна, затихая. - А вот если бы тогда деньги приняла, не болтали бы. И тебе с матерью польза была бы. Нескладно все получилось... Ты хоть точно знаешь, что дело прекратили? Или только собираются прекратить? - Не знаю, - нервно сказала Вера. - Должны были прекратить... Я его сама для себя прекратила, и все. - А вот я от кого-то слышала, что и не прекратили, а будет вроде доследование. - Какое еще доследование? - Поеду на днях в город, зайду в прокуратуру, все узнаю. - Да зачем доследование! Не нужно мне ни следствия, ни суда! Для меня, поймите, для меня - дело конченое! И все! - махнула рукой Вера. - Может, чай наконец пить будем? За чаем веселье вернулось в дом Навашиных. Снова шумели, шутили за столом, Вера теперь хозяйничала, суетилась, подносила чашки и стаканы, наполняла розетки прошлогодними вареньями, обхаживала гостий, бессовестную Надьку, напавшую на общие лакомства, осадила вежливыми словами, смеялась с Ниной, и та, встревожившаяся было за подругу, успокоилась. А на душе у Веры было скверно. И на ум являлось одно: "Вот оно... Вот оно... Опять... Началось..." И отчего-то печальное лицо девочки, занявшей в больнице материну кровать, стояло перед глазами. 24 В четверг Вера выходила на работу после обеда. Сергей имел отгул, и Вера попросила Сергея проводить ее в Вознесенское. День выдался солнечный, тихий и прохладный. Было в нем нечто спокойное, осеннее, обещающее зимний сон, будто бы день этот, перепутав календарь, попал в зеленые подмосковные места из бабьего лета. Впрочем, стоял уже август. Случись такой день в начале июня, он бы не вызвал печали - эко сколько жарких недель впереди, - а теперь было в нем и нечто грустное. И запахи земли, и листьев, и черных, отмерших ветвей, сбитых ветром, и даже запахи леса, садов и полей казались как будто бы уже и не летними, свежесть воздуха заставляла думать о заморозках и о том, что росы скоро обернутся инеем, а чуть белесое небо предупреждало с горечью: "Лето-то, братцы, кончается". Ну да ладно, рано было еще печалиться, вот подуют южные ветры, погонят холодный воздух к студеным морям, вернутся напоследок тепло и лето. Сошли с электрички на станции Столбовой. Летом в пятницу и в выходные дни здесь на платформах случались столпотворения, бег с препятствиями - через шпалы, через рельсы, через лужи к автобусным остановкам, а у дверей машин крики, обиды, толчея. Отчего станция и была прозвана местными уравновешенными наблюдателями Спортивной. Подойдет электричка, постоит, тронется дальше, а на платформе оставит народу как на московском вокзале. Деятельных и громких грибников с корзинками и рюкзаками, в выгоревших штормовках и сапогах, мучеников дачников с пудовыми сумками и сетками, озабоченных посетителей больниц с гостинцами для печальных родственников. А уж автобусы увезут народ в зеленые дачные сады с коллективным уставом, в большие соседние села - Любучаны, Мещерское, Троицкое, Добрыниху, Вознесенское, увезут, растрясут на лихих поворотах. Вера заранее пошла к выходу из вагона, и хотя на станции было тихо, по привычке она не стала обходить платформу, а на всякий случай спрыгнула с нее на полотно дороги и, позвав Сергея, бросилась напрямик к автобусам. "Место тут берут с боем!" - объяснила она Сергею на бегу. Однако автобус был пустой и боя не случилось. Двенадцать километров до места с остановками проехали минут за двадцать. "Ну вот. И от Столбовой до Москвы час десять - час двадцать", - прояснила Вера для Сергея положение села Вознесенского и ее больницы. "Да", - кивнул Сергей. И по дороге она то и дело указывала ему пальцем на что-либо примечательное с ее точки зрения: "Смотри, смотри!" - и он, как бы подтверждая, что видит это примечательное, говорил: "Да", - и кивал. Как это обычно и бывает, Вера, стараясь быть для Сергея экскурсоводом по здешним местам, и сама поневоле смотрела на них так, словно ехала от Столбовой к больнице впервые. Она то и дело косилась на Сергея, опасаясь, что ему дорога покажется скучной, самой же ей окрестная местность сегодня определенно нравилась. "Смотри, стадо-то какое. Два пастуха на лошадях и жеребенок с ними, вон..."; "Смотри, смотри, три крохотных прудика, в них ребятишки купаются вместе с утками, прохладно, а купаются..."; "А вот Сады московские, и с той, и с этой стороны шоссе. За заборами, видишь, домики какие аккуратные, крашенные все по-разному. Люди тут городские, отдыхающие. Огурцы и помидоры возят из Москвы, картошку и вовсе не сажают, разводят всякие диковины. Цветов у них видимо-невидимо. Лопухи какие-то южные, особые, держат для красоты..." За Садами грибные березовые рощи отступили от дороги, и места пошли совсем красивые и просторные. К востоку уходила неширокая долина реки Рожайки, речушки самой не было видно, лишь изгибы кустарников и верб километрах в двух от дороги выдавали ее. У Никольского земля была ровная, точно степь, здесь же края долины пологими увалами поднимались к верхним террасам, пестрые поля черными, желтыми, зелеными, рыжими лоскутами деревенского одеяла покрывали ее вблизи Садов, увалы находили на увалы, толпились живописно, а дальше долина становилась все уже и уже, ее сжимали леса, синие у окоема, сводили ее на нет, но все равно из окна автобуса казалось, что впереди все видно на двадцать километров, до самой Павелецкой дороги. От распахнутости, открытости здешней земли, будто бы впервые увиденной Верой, на душе у нее стало вольнее и беспокойнее. "Хорошо здесь", - шепнула она Сергею. "Да, - кивнул Сергей, - красивые места. - Потом он добавил: - И простор. Не то что вдоль железной дороги. Там и природы-то нет. Дом за дом цепляется..." Места вдоль дороги он одобрил не из вежливости, а искренне, Вера это почувствовала. Но одобрил вяло и рассеянно. Вера покосилась на Сергея. "Чтой-то он? - подумала она. - Может, уставший после вчерашней работы? Или его так расстроил утренний разговор?" Утром Вера рассказала Сергею о никольских пересудах. Она говорила ему, что все это пустяки, ерунда, но пусть он обо всем знает. И сама она хотела считать уличную болтовню пустяком, да так оно не выходило. От матери, Нины, сестер и Клавдии Афанасьевны она узнала, кто и как высказывался о ней. Больше сплетничали по незнанию и без всякой злобы. Но родственники Колокольникова теперь старались обелить Васеньку и шепотом, с оглядкой пускали о ней, Вере, в ход крепкие и злые слова. И Чистяковы, видно, не прочь были поправить семейную репутацию. Однажды Клавдия Афанасьевна явилась к Навашиным взволнованная, победная, рассказывала шумно, как она при народе отчитала бабку Творожиху за сплетню о Вере. Вера смеялась вместе с ней, обещала: "Ужо я этой бабке устрою!" - и все упрашивала себя не обращать на болтовню внимания, а приехала в больницу на дежурство, зашла в пустую докторскую, села на стул и расплакалась. Тут появилась Тамара Федоровна, успокоила ее, сумела обо всем развыспросить и сказала под конец: "Надо мне с твоей матерью поговорить. Продали бы вы в Никольском дом, а у нас купили б новый. Ведь тебе здесь работать и работать". - "А-а, - махнула рукой Вера. - Как же это мы переедем все?.." - "Для девочек здесь школа есть, а мать найдет работу при больнице". - "Нет, - покачала головой Вера. - Что же мне бежать-то..." Однако сегодня она попросила Сергея съездить с ней в Вознесенское. Автобус остановился под липами, высокими, парковыми, недалеко от ворот больницы. А вокруг словно и был парк - огромные вековые дубы и липы росли вольно, в густой, немятой траве бежали тропинки к жилью и магазинам. "Видишь, - сказала Вера, - забор нам поставили новый, старый был как крепостная стена". Но и новый забор метра в четыре высотой из гладких, без единой щербинки, бетонных плит и свежих кирпичных столбов был внушителен - попробуй перелезь. Вера провела Сергея в главный больничный двор и объяснила, какие корпуса стоят вокруг. И здесь росли старые липы, цветы пестрели на клумбах, двор был чистый, все соринки, казалось, метла поутру убрала с асфальта. На красном четырехэтажном корпусе Сергей увидел большую доску с фотографиями и крупными словами поверху: "Лучшие люди больницы". В иной день он бы непременно поинтересовался, что же это за люди такие - лучшие больные или лучшие врачи? Но сейчас он сказал серьезно: "Хороший двор, ухоженный". - "Еще бы не ухоженный! - обрадовалась Вера. - Ты бы поглядел, как у нас внутри чисто. Это только корпуса здесь старые, дореволюционные, но они крепкие, хорошие, а все оборудование у нас новое. Тамара Федоровна говорит - на европейском уровне". Она бы и больничными корпусами поводила Сергея с удовольствием, да неловко было. У нее еще оставался час времени, и она предложила Сергею погулять по Вознесенскому. Вознесенское числилось деревней, но походило на поселок. Прошли мимо почты, потом мимо церкви, поставленной на высоком месте, с березами на железной крыше ("Тамара Федоровна говорила - ей почти триста лет, года три назад в ней была библиотека, теперь отдали под квартиры"), потом посмотрели на двухэтажные солидные дома дореволюционной постройки, за ними увидели два здания повыше, со стеклами во всю стену и выложенными под крышей красным кирпичом цифрами "1931". "А вон Черемушки, - показала Вера. - Там от больницы дают квартиры". Действительно, впереди виднелись шесть или семь одинаковых домов в пять этажей, а чуть дальше над пустым пока местом стояли два крана. Побывали и в магазинах, посмотрели, какие продукты есть и каких нет, в "Промтоварах" Сергей поинтересовался, не продают ли, случаем, резиновые сапоги тридцать восьмого размера, но нелитые, - мать просила. Выпили квасу у керосиновой лавки с замком на двери и пошли бродить по тихим травяным улицам Вознесенского. Гуси спали в пыли, кусты золотых шаров толпились у заборов. Улицы были тенистые, горбатые, спускались с холма к дороге на Столбовую и к пруду, от пруда тянуло сыростью. Дома на улицах стояли обыкновенные, подмосковные, полуизбы-полудачи, именно такие, в каких и жили Навашины и Ржевцевы. Вера шла и все поглядывала на Сергея не без волнения: ей очень хотелось, чтобы Вознесенское и больница понравились ему. А он молчал. Наконец она не выдержала и спросила: "Ну как тебе Вознесенское?" - "Мне здесь нравится", - сказал Сергей не сразу. В столовую возле больничных ворот не пошли, были сыты, присели отдохнуть в сквере на скамейку у гипсовой вазы. - Нет, жить тут можно, - сказала Вера. Сказала так, словно бы она рассматривала кофту, только что купленную, и теперь успокаивала себя и отвергала сомнения: "Нет, носить ее можно..." - Двадцать минут на автобусе - и, пожалуйста, езжай на электричке куда хочешь: в Никольское, к тебе в Щербинку или в Москву, за продуктами, за вещами, а то и просто так, может, в театр или на футбол. Потом смотри - повсюду санитарки имеют шестьдесят рублей, а у нас надбавка за специфику, мне платят восемьдесят. Сестрам, понятно, больше. А я через год кончу училище. Потом всякие дежурства - ночные, вне очереди, подмены, в общем, сто-то рублей в месяц натяну. Я добросовестная... А врачи у нас вообще получают прилично... Тут, я тебе скажу, хорошие врачи. Их в Москве знают, они там делают доклады... У нас много кандидатов... Ты что думаешь, я вечно, что ли, нянечкой буду? Вот Тамара Федорову говорит, что заставит меня учиться... А что, ведь можно будет, если поступлю, утром ездить в Москву, в институт, а вечером прирабатывать? А? Нет, конечно, это не сразу, а когда у нас все сложится... Потом поработаю, подготовлюсь. Я ведь совсем необразованная. И книжек-то мало читала... Вера вздохнула и замолчала. Взглянула на Сергея: не вызвали ли ее слова усмешки? Нет, не вызвали. Тамара Федоровна, верно, советовала ей учиться дальше, говорила, что у нее очевидные способности и кому-кому, как не ей, Вере, лечить людей. "Да ну что вы! Да куда мне!" - смеялась обычно Вера. Однако нет-нет, а приходило ей на ум искушение: а вдруг? Чем черт не шутит! И теперь она высказала тайное. Высказала и ждала от Сергея поддержки. А он, к ее досаде, молчал. И тут Вера смутилась собственной фантазии, заговорила быстро: - Потом, смотри, санитарка, ну, и сестра - день в больнице, два гуляет. И отпуск у меня будет два месяца. Сколько можно еще приработать. И у себя на огороде, и особенно в Садах. В Садах все люди старые, пенсионные, москвичи, после инфарктов и инсультов, работать им нельзя, а деньги у них есть. Вот вознесенские ходят в Сады, носят молоко - у кого коровы, стирают, вскапывают огороды, опрыскивают. Все приработок. У нас в отделении нянечка Валентина Михайловна, так она в месяц приносит из Садов обязательно рублей сорок - пятьдесят. Кому переклеит обои, кому покрасит дачу, кому навозу натаскает ведрами... Там ведь бабки-то садовские пастуху дают на поллитру в день, чтобы он стадо вдоль их заборов погонял да удобрений побольше оставил... И я найду дело в Садах. Вот, глядишь, и наберется у меня рублей сто пятьдесят месяц. Не мало ведь, скажи?.. А и еще смогу шить и вязать... Тут Вера спохватилась: будущую жизнь в Вознесенском она примеривала лишь на самое себя, а рядом сидел Сергей. - А Вознесенским мужикам, я тебе скажу, с этими Садами вовсе раздолье. Вот мы у пруда шли, я тебе показала дом. Там живет наш санитар Егор Трофимович. Этот Егор Трофимович в неделю обязательно два-три дня проводит в Садах. Плотничает, крылечки из керамических плиток кладет, да мало ли еще что... Корову держит специально для садовских. В прошлом году, правда, он в отпуск нанимался пастухом, хозяева по триста рублей в месяц собирали ему - пастуха не найдешь... А так он все время в Садах... И не гробится... Часа по три, по четыре в день... И денег у него, говорят, видимо-невидимо на книжке... Вере показалось, что Сергей то ли усмехнулся, то ли поморщился. - Я ведь это к чему, - сказала Вера. - Вот ты машину мечтаешь купить. "Жигули". Так ведь и здесь есть где заработать. И надрываться особо не надо. Ты даже не копай, не плотничай, ты придешь в Сады электриком - еще лучше... Егор Трофимович рассказывает: его приятель приладит пару штепселей - ему три рубля. Да нет, теперь четыре! Егор Трофимович говорит: наша валютная единица - стоимость поллитры. Раньше, говорит, вся оплата делилась на три рубля, а теперь делится на четыре. Пьющий ты или не пьющий... А дом в Вознесенском можно купить. Сюда ведь многие понаехали из деревень в тридцатые годы и после войны, а теперь им родственники пишут, что и у них жизнь пошла сытая, вот какие и уезжают... - Так что, может, и мне в пастухи наняться? - спросил Сергей. - Ты не сердись... Зачем тебе сразу и в пастухи? Тут есть большое энергохозяйство... Или можешь ездить на свою работу. На автобусе и на электричке. Ты ведь из Щербинки сейчас тратишь время на дорогу... И вообще я все это просто так... Я и сама сюда, может быть, не собираюсь переезжать. Я так... что деньги... Я ведь и вправду смогу здесь стать врачом... Вера опять смутилась и заговорила о мелочах: - Тут вон мороженое продают в центре, а в Никольском только на станции. По вечерам бывают танцы, а когда кино... Клуб неплохой в главном корпусе... А для тебя за больницей стадион. Хочешь - футбольная команда есть. Играет на первенство района. "Спартак". В ней могут не только медики. Сейчас один наш больной играет в нападении... - И хорошо играет? - оживился Сергей. - Хорошо. Голы забивает. - Наверное, он считает, что он Пеле, оттого и голы забивает? - Ты над нашими больными не смейся, - сердито сказала Вера. - Они больные как больные. Они, может быть, больше других заботы стоят. - А я и не смеюсь... Только что ты меня манишь энергохозяйством? Ты же знаешь, что в ноябре меня могут взять, в армию. Я ведь и так имел год отсрочки. А там я наверняка еще какую-нибудь специальность получу... стоящую... И расписаться я с тобой могу только через год с месяцами. К кому я сюда перееду? - Никуда я никого не маню, - сказала Вера, надувшись. Она сидела обиженная и расстроенная. Впрочем, она ругала и самое себя. Было отчего рассердиться и самому мирному человеку. Себя-то она, в конце концов, могла уговорить сбежать в Вознесенское, а Сергею какая охота перебираться на вечное жительство в эту подмосковную глухомань, где у него не будет ни родных, ни друзей, ни хорошей работы, одна она, Вера Навашина, но ведь и она одна надоест. "Господи, - подумала Вера, - мы ведь с ним совсем чужие люди. Какое ж мы с ним сейчас одно целое? Я сама по себе, он сам по себе. И так будет всю жизнь. Считанные часы наберутся у нас, когда мы были и будем как одно целое... И разве я имею право просить его о жертве ради меня? Ведь у него свои интересы и свои привычки, своя жизнь, а этим переездом он все сомнет, все нарушит, все подчинит моей жизни..." Она вспомнила, как они с Сергеем, счастливые, бродили по городу в день операции матери, каким сладостным было их нетерпение и как они были одно. Медовая пора их не кончилась, хотя в отношениях и появилось нечто неприятное, связанное со здравым смыслом и мелкими житейскими соображениями. Сегодня, когда они бродили по пустым окраинным улицам, Сергей то и дело гладил ее руки, ее шею и ее волосы, и ей было хорошо, но теперь, на скамейке у гипсовой вазы, он казался ей совсем чужим человеком, словно она увидела его впервые, и сейчас он мог уйти, больше ей никогда не встретиться, и от этого ничего бы не изменилось. И Сергею было не по себе. Пока они ехали в Вознесенское, он надеялся, что утренний разговор с Верой забудется, а злую болтовню они как-нибудь перетерпят. Он уже и совсем успокоился, но тут Вера начала хвалить Вознесенскую жизнь, и тогда он понял, зачем она его позвала. Каждое Верино слово вызывало в нем теперь протест. "Нет, извините! - раздраженно говорил про себя Сергей. - На кой черт мне это Вознесенское? Хочешь - живи здесь, а мне-то оно зачем?" Другой бы на его месте, погорячей, тут же бы взорвался и наговорил Вере много шумных и обидных слов, а Сергей смолчал. Он был из тех людей, у кого волнения перегорают внутри. Потому он и считался человеком спокойным, с ровным нравом. Поначалу он даже и не пытался вникнуть в смысл Вериных доводов, просто он был возмущен ее предложением и тем, каким образом она его сделала. Сергею казалось обидным то, что Вера за него пыталась решить его будущее. Он собирался поступить после армии в техникум, но в какой именно, пока не знал, - скорее всего в энергетический, за два года он кое-что понял и полюбил в электрическом деле. Не то чтобы он определил для себя высокую цель, о которой ему не раз говорили в школе, просто он не хотел повторять отца - после фронта четверть века электриком в одном и том же цехе, четверть века в одной и той же Щербинке. Сергей в свои восемнадцать с половиной лет полагал, что такая жизнь скучна, да и пользы от нее мало и себе и людям, и был уверен, что у него в будущем все пойдет иначе, интереснее и ярче. Но как это получится, он пока не знал. Он считал, что многое прояснится в армии, на которую давно кивали старшие: "Вот в армии тебе покажут...", "Вот в армии тебя научат..."; он освобождал себя на два года от необходимости важных решений, надеясь на то, что в армии действительно ему нечто покажут и чему-то главному научат. А тут Вера одним махом могла зачеркнуть все его жизненные соображения и посадить на цепочку у большой семейной конуры. Да еще и в селе Вознесенском. "Ну нет, - говорил он себе, - ну уж дудки! Тут и в шахматы-то ни с кем не сыграешь. Если только с сумасшедшими. Не поедет же Витька Чичерин вечером ко мне на партию... Она, видите ли, будет врачом, а я кем? Санитаром? Горшки выносить?" Сергей горячился, ворчал про себя, но потихоньку он успокаивался, теперь он уже понимал, что хотя сегодня он ни в чем и не уступит Вере, потом, погодя, не сразу, а через неделю, через месяц, он отойдет, привыкнет к новому повороту в своей жизни и сделает все именно так, как решила Вера. Но и это соображение, естественно, сердило его сейчас. Последние месяцы вышли для Сергея трудными. Он и раньше никогда не относился к жизни с легкостью, нравы в их большой рабочей семье были строгими, в ней не терпели бездельников и себялюбов. И Сергей вырос работящим, и для него естественным было сознание, что он не один живет на свете, что люди вокруг ничем не хуже его и что они нуждаются в его помощи и его любви. Потому он и умел тянуть воз, как бы этот воз ни нагрузили. Так было и на работе, и в семье, и на футбольном поле. И получалось естественно и просто, что именно он становился старшим и в бригаде и в команде. А начальство районного Сельхозстроя знало, что этот крепкий светловолосый бригадир, серьезный не по годам, исполнит любое дело безотказно и наилучшим образом. Девчонкам он нравился, хотя и был к ним холоден, - инстинктивно они чувствовали в нем человека, на которого в жизни можно положиться. Они и считали его положительным и самостоятельным. Но прежде жизнь его складывалась благополучной и ровной, крутых поворотов в ней не было. Все шло само собой. Как вода в школьном учебнике переливалась без затей из одного бассейна в другой. И вдруг - несчастье с Верой. Тут и попал Сергей в непривычное для себя положение. А действовать надо было... Родные - мать, сестра, старшие братья и в особенности отец, - зная и догадываясь о его связи с Верой, не осуждали его и не укоряли ничем, полагая, что Сергей не наделает глупостей. Лишь иногда мать говорила: "Ты смотри, рот-то не разевай. И не торопись. Ведь ты мирный, как теленок, а она девка бедовая". После того, как он рассказал о Вериной беде, между ними и матерью с сестрой возникло некое напряжение. Они смотрели на него вздыхая и с сочувствием, словно он хотел по дурости надеть хомут не по себе. Или собирался привести в дом, где ценились крепкие, здоровые руки, жену немощную, калелую. Жена эта и ему и всем была бы в тягость. Иногда мать, то ли оттого, что плохо знала Веру, то ли из-за материнской ревности к ней, ворчала обидно. Однажды, увидев Сергея у зеркала, она сказала сердито: "Ну беги, беги к своей! Она тебе шепнет, а ты уж и беги. Она тобой повертит. Стал тряпка тряпкой!" Сергей промолчал, стерпел. Он понимал - мать не изменишь, и нечего шуметь, пройдет время, она привыкнет к мысли о Вере и успокоится. А когда он женится на Вере, то мать станет жить с ней мирно и в ладу, и если пойдут внуки, будет нянчить их с усердием и любовью. Кого-кого, а мать он знал. Тряпкой он не был. Просто был совестливым и терпеливым. В столкновениях с матерью или с Верой он ощущал себя не на равных с ними. "Зачем мне тебя обижать, - говорил он Вере, смеясь, - мы же с тобой в разных весовых категориях". Мать была женщиной немолодой и хворой. Вера понатерпелась и понервничала в последние месяцы, а он считал себя здоровым и удачливым и жалел их. Перед Верой он чувствовал себя и виноватым, - будь он рядом с ней, разве случилась бы с ней беда? И не по-мужски было бы не уступать им, Сергей не знал, что он еще услышит от матери и от родных, не знал, какие слова ему еще придется терпеть, он знал одно - без Веры жить он не может. Все пока благополучно кончалось в его жизни. И теперь он надеялся, что все обойдется. Устроится как-нибудь и само собой. И Верино несчастье забудется. И утихнут, умрут, как звуки в приемнике с севшими батареями, никольские пересуды. Этими мыслями он успокаивал себя и раньше. Как-нибудь и само собой все образуется и повернет к лучшему. И не стоит нервничать. И сейчас, сидя с Верой на скамейке, он уговаривал себя не раздражаться. Может быть, жизнь в Вознесенском и не окажется страшной. По расписанию автобусы уходят отсюда через каждые пятнадцать минут. И ладно. Теперь он уже вспоминал Верины слова и находил, что и в Вознесенском есть свои прелести. Вера не просчитается. И сам он вырос в хозяйственной семье, однако понимал, что Вера практичнее его и толковее смыслит в мелочах. Он находил теперь, что возможность прирабатывать в Садах на "Жигули" славная и пренебрегать ею не следует. Он уже хотел было сказать Вере: "Можно и переехать, если хочешь", - но что-то его удержало. Успокоить он себя успокоил, но настроение у него все равно оставалось поганое. Да, думал он, тот счастливый день, когда они с Верой, стосковавшись друг по другу, бродили по городу, может быть, и не повторится никогда, а если и будет в их с Верой жизни хорошее, то не меньше им выпадет и скучного и плохого, вроде сегодняшнего путешествия. Ему представились будущие недоразумения, обиды, шумные разговоры, какие случались у его отца с матерью. Зачем это ему? Не слишком ли рано все это для него начинается? Может, взять все и прекратить?.. От этой мысли он сам себе стал неприятен. И Вера стала ему неприятна. - Ну, мне нужно идти, - холодно сказала Вера. - Пошли, - встал Сергей. Шли молча, Вера ждала от Сергея хоть каких-нибудь слов, а он ничего не говорил: "Не будь того проклятого дня, - с горечью думала Вера, - и нынешнего бы дурного дня не было. И ведь бежать-то из Никольского собираюсь я, а не они. Вот ведь как получается..." У ворот больницы остановились. Постояли, не глядя друг на друга. Потом Сергей вспомнил зачем-то: - Знаешь, а ведь это Нина мне сказала, в какой день твоей матери будут делать операцию. Нашла меня и сказала... - У тебя что-нибудь было с ней? - Ничего не было. Так, симпатия... Она ведь хорошая девушка... - Еще бы не хорошая... Сергею стало жалко Веру, ему захотелось напоследок успокоить ее, найти слова примирения и пошутить хотя бы, а он взял и сказал: - А почему Вознесенское? Может, куда подальше уехать? Ведь никольские бабы ездят и сюда. - Это мое дело, - сказала Вера резко. - Ну, смотри, - сказал Сергей и ткнул ногой камешек. Они даже руки не подали друг другу на прощанье. Разошлись - и все. В воротах Вера не выдержала и обернулась, увидела, как Сергей, понурый, скучный, бредет под липами, гонит как бы нехотя камешек по рыжей тропинке. "А ведь и вправду, - с тоской подумала Вера, - сейчас он мне совсем чужой. Вдруг на самом деле он уйдет так, и я его никогда не увижу больше и в жизни моей от этого ничего не изменится?" 25 Клавдия Афанасьевна Суханова, как и обещала Вере, через несколько дней съездила в город и попала на прием к районному прокурору. Когда прокурор спросил ее, чьи интересы она представляет, Клавдия Афанасьевна объяснила, что представляет интересы общественности поселка Никольского. Общественность эта живет в неведении, прекращено ли дело Навашиной или нет, и если прекращено, то почему. А то пошли про Навашину всякие обидные разговоры. Прокурор некоторое время молчал, и Клавдия Афанасьевна, не выдержав его молчания, сказала: - Может, то, что я одна к вам пришла, - это не солидно? Так я вам целую делегацию приведу. - Нет, достаточно солидно, - улыбнулся прокурор. - Видите ли, вы, наверное, сами имеете представление о таком понятии, как тайна следствия. Поэтому я могу сообщить вам только о сути дела. Следствие не прекращено. Областная прокуратура разрешила продлить срок расследования. Дело будет вести теперь другой следователь. Вот пока и все. - А старого-то следователя погнали, что ли? - удивилась Суханова. - Виктор Сергеевич Шаталов - работник опытный и толковый, однако сейчас обстоятельства сложились так, что следствие будет вести Десницын. И потом... - Ага, - кивнула Суханова. - Я понимаю, тайна следствия... Потом она добавила: - Но учтите: это дело в поселке всех волнует. В Никольское Клавдия Афанасьевна вернулась возбужденная, еще в электричке успела рассказать знакомым, что дело Навашиной и парней вовсе не закрыто, а будет назначено доследование. Она и сама еще не понимала, радоваться ей этой новости или огорчаться, Клавдии Афанасьевне просто не терпелось сообщить о ней всем, кому только можно. Быстро прибежала она к Навашиным, чуть ли не закричала с порога: - Доследование, Верка, будет, доследование! Вера услышала от нее о разговоре с прокурором и расстроилась. - Да зачем мне это доследование! - Ну а что же делать-то? - Зачем оно теперь! Я ведь им простила... Сама простила... Господи, опять все снова! Вопросы эти, хождения... Опять! Зачем оно мне! 26 Прошел август, так и не одарив грибами. И ведь случались дожди, земля стала помягче, однако неожиданно холодные ночи помешали грибу. Навашины закрыли всего восемь банок маринованных белых, а шляпок насушили лишь четыреста граммов. Разве ж это добыча! Оставалось ждать милостей сентября, грузди и подрябиновки обязательно должны были появиться. Не было года, чтобы их не солили с запасом. Вера за грибами ходила мало, времени не было. Начались занятия в училище, хорошо хоть училище было в соседях с больницей. Вера со страхом думала о встрече со своими девочками, ехала первого сентября в Столбовую как на казнь, нервная, пуганая, пальцы у нее дрожали, однако все обошлось. Будто бы никто и не знал о ее каникулах. И полетели училищные дни. Посылали на картошку - удивительно, что всего на три дня. Ездили в районный город на осеннюю спартакиаду. Вера из сырого круга толкала ядро и метала диск - принесла команде зачетные очки. Городской тренер в кедах по лужам подбежал к ней, оценив Верины плечи и руки, зазывал в секцию. "Где уж мне!" - отмахнулась Вера. В училище в перерывах Вера вела строгие разговоры с девчонками из самодеятельности. Вера была членом комсомольского комитета, и ей поручили провести в сентябре первый "Голубой огонек" для своих и для медиков из больницы. И дома не убывало хлопот. И при этом каждый день Вера находила время для встреч с Сергеем. А грибы могли и потерпеть. Получили письмо и посылку от отца. Три месяца он молчал, а тут исписал мелким почерком лист с двух сторон. В фанерном ящике, годном для фруктов, он прислал две пары недорогих туфель - для Надьки и Сони. Туфли были японские, береговой торговли, и Надька, разглядев знак фирмы, запрыгала от радости. Соня не хотела и прикасаться к туфлям, но мать упросила ее принять отцов подарок. В письме отец сообщал, что чувствует себя хорошо, ходит в океан, пьет мало, чего и всем желает. Интересовался он здоровьем Настасьи Степановны и дочерей. Много писал, как разводит в саду ягоду лимонник, писал он, какая это полезная ягода, и если она интересует никольских, пусть напишут, он пришлет семена. "Жив, слава Богу!" - обрадовалась мать. Были позваны Клавдия Афанасьевна Суханова и Тюрина, и они читали письмо, а прочитав, вместе с матерью судили по-главному - вернется отец или не вернется. "Вот сучий кот, дармоед! - ругалась Клавдия Афанасьевна. - Туфельки за копейки раз в год прислал! Да он тебе хотя бы по тридцать рублей в месяц должен!" Мать жалела мужа и защищала его. "А в чьем это он саду ягоду растит? - негодуя, спрашивала Суханова. - Я бы на твоем месте давно бы ему оторвала башку!.." Успокоившись, снова просмотрели письмо строчку за строчкой, старались увидеть за словами потаенный смысл и в вопросе отца, не вернулся ли в Никольское из Тулы его приятель Шибанов, учуяли намек на сомнения самого Алексея: а не вернуться ли? "Вот тут прямо так и пишет - не вернулся ли Валька Шибанов из Тулы... А? - растерянно повторяла Настасья Степановна. - Вот, глядите..." - "Воротится Лешка, - говорила Клавдия Афанасьевна. - Помяните мое слово, через год, через два, а воротится..." - "Да зачем он нам нужен, дьявол-то этот?" - вздыхала мать. Вера слушала их разговор, а сама думала: если вдруг что случится, отец, какой бы он ни был, младших девочек не оставит. И от этой мысли Вере становилось спокойнее. Однажды Вера вытащила из почтового ящика вместе с "Известиями" и "Работницей" письмо от Леши Турчкова. Она хотела сразу же разорвать письмо, однако прочла его. Письмо пришло из Кинешмы, Ивановской области. Турчков печалился о том, что он давно не видел Веру и ничего не знает о ней. Все, что он говорил ей в последний раз, писал Турчков, не устарело и не умерло. Пусть ей смешны и противны его слова и чувства, но все оно так и осталось. В Кинешму Турчков попал месяца на три-четыре. У Волги стали строить филиал их завода, литейное производство, туда послали на помощь рабочих из Москвы, вот и Леша вызвался доброхотом, и не жалеет. Он ни о чем не забыл и никогда ни о чем не забудет, не отступит и от своей жизненной программы искупления вины. Почему же не начать дело в Кинешме? Письмо, объяснял Турчков, он написал просто так, без всякой корысти и надежды. Не мог не написать. И Верино право разорвать письмо и не отвечать ему. Вера и не ответила. Но что-то в письме тронуло ее. Снова ей было жалко Турчкова. И жалко себя. Если бы "того" не случилось, ей было бы приятно вспомнить о Лешином признании в любви. Она понимала, что теперь, когда у них с Сергеем все выяснилось и наладилось, она отнеслась бы к Турчкову как взрослая женщина к мокрогубому мальчику - с жалостливой бережностью. А все равно было приятно сознавать, что кто-то тебя любит. Однако "то" случилось... И все же Вера была сейчас благодарна Турчкову: "Хоть одному из них стыдно..." Приезжал в Никольское следователь Виктор Сергеевич Шаталов. В последний их разговор он обещал Вере наведываться в Никольское часто, чтобы все знать о ее жизни и о жизни парней, но, видно, у него не получалось со временем. Приехал он лишь однажды, читать лекцию "Правовые знания - населению". Встречу с ним устроили в агитпункте при пуговичной фабрике. Народу явилось мало, человек двадцать, все больше старухи да несколько мужчин-пенсионеров, а из родителей парней пришел один Николай Терентьевич Колокольников. Все же людей в зале могло быть и больше, однако санитарный врач из района, также собиравшийся прочесть сегодня лекцию "О проблемах домашнего консервирования и явлениях ботулизма", позвонил утром и сказал, что не приедет. Вера с матерью посчитали, что им нужно сходить на лекцию, - мало ли о чем станет говорить следователь. Настасья Степановна приоделась, сидела торжественная и серьезная. Вера смотрела на всех с вызовом. У порога она увидела Творожиху, и ей казалось теперь, что одни творожихи сюда и пришли. Из собравшихся Вера явно выделялась, такая была яркая и легкомысленная на вид - нарочно надела рыжую юбку на пятнадцать сантиметров выше колен. А сама себя чувствовала подсудимой. За столиком перед публикой уселись следователь Виктор Сергеевич, заведующий агитпунктом Колосов и от общественности Клавдия Афанасьевна Суханова и учительница Евдокия Андреевна Спасская. Виктор Сергеевич был в форменном кителе, бумажек не доставал, но говорил так, будто бы именно и читал по бумажке. Опять употреблял казенные слова и ученые, приводил высказывания умных людей, публике было скучно. Однако слушатели явились добросовестные, сидели терпеливо. Вера все ждала, что Виктор Сергеевич станет говорить про ее историю, а он так и ни слова не сказал. Наконец Виктор Сергеевич кончил, спросил, не будет ли вопросов. Вопросы были мелкие, связанные с пенсиями и собесовскими делами. Виктор Сергеевич на них отвечал. Потом поднялась учительница Спасская и попросила Виктора Сергеевича объяснить, почему история Веры Навашиной закончилась таким образом. Виктор Сергеевич сказал, что вопрос этот не имеет отношения к теме лекции, а дело тут деликатное и выступать с разъяснениями он не может. Публика, было заинтересовавшаяся, стала расходиться, хлопали сиденья сцепленных досками кресел. И Вера пошла к выходу, но в пяти метрах от Виктора Сергеевича она остановилась. Ей показалось, что и Виктор Сергеевич хочет что-то сказать ей. Но она не решалась начать разговор, и Виктор Сергеевич не начинал, будто по какой неловкости. И тут к нему подошла Евдокия Андреевна Спасская, взяла под руку. "Виктор Сергеевич, зачем же вы это сделали?" - сказала Евдокия Андреевна. "Что сделал?" - спросил, опешив, Виктор Сергеевич и оглянулся при этом на Веру. "Нет, нехорошо вы решили! Не так! Нельзя было так!" - произнесла с горячностью Евдокия Андреевна, чуть ли не вскрикнула. "Помилуйте, вы же сами подсказали именно такое решение", - улыбнулся следователь. "Нет, нет! Нельзя было так!" - "А как?" - спросил Виктор Сергеевич. "Я не знаю, как! Но не так!" - "Видите ли... - сказал Виктор Сергеевич уже сердито и прижал подбородок к груди. - Я удивлен тем, что теперь вы..." Тут Вере стало неловко оттого, что она слушает чужой разговор, и она быстро пошла на улицу, не сказав следователю ни слова. Ей показалось, что она видит его в последний раз. Так оно и вышло. Мать ждала Веру у крыльца агитпункта. Мимо них пробежала Творожиха, суетливо заскочила вперед и остановилась в любопытстве прямо перед Навашиными. Глазки ее остренько поглядывали снизу вверх, не было в них обычной приторной сладости, они ехидничали нынче или злорадствовали, обещали: "Ужо тебе еще покажут..." Постояв, Творожиха покачала головой с печалью, словно Вера видением из Апокалипсиса сообщала ей о близком конце света, и сказала: "Срам-то какой, всю задницу видно!" Веру смутила на мгновение неожиданная воинственность Творожихи, но тут же она крикнула, да так, что всей улице было слышно: "А ну, пошла отсюда, старая семечка!" И Творожиха, опомнившись, припустилась по улице, тощие загорелые ноги ее с синими узлами вен мелькали впереди, черная ситцевая юбка била по кустам репейника. Творожиха оглядывалась, но не для того, чтобы пригрозить Вере из недоступного места, а от страха, и Вере стало жалко ее. "С чего она вдруг осмелела?" - подумала Вера. Виктор Сергеевич видел, что Навашина направилась было к нему, но, закончив разговор с учительницей Спасской, он не нашел Веру ни в агитпункте, ни на улице. Идти же к ней домой настроения у Виктора Сергеевича не было. "Экая дама! - думал Виктор Сергеевич о Спасской. - Ведь сама же упрашивала меня решить дело по-людски..." Ему было обидно. В прошлый разговор со Спасской, казалось ему, они нашли общий язык и поняли друг друга, и теперь Виктор Сергеевич ожидал от старой учительницы поддержки, может быть, он и ехал сюда для того, чтобы услышать от людей, и в первую очередь от таких, как Спасская, слова одобрения, а она пошла на него в атаку. То есть он и сам не знал теперь, зачем он согласился приехать сюда. Когда Виктору Сергеевичу предложили по линии общества "Знание" прочесть в Никольском лекцию о необходимости изучать законодательство, он поначалу отказался. Лекция такая была бы полезной. Ведя следствие, он то и дело сталкивался с элементарной юридической неграмотностью никольских жителей, но теперь-то, после сомнения прокурора, каково ему было появляться в Никольском! Однако, поразмыслив, Виктор Сергеевич понял, что просто трусит. Будто он нашкодил в Никольском и боится туда ехать. А ведь он по-прежнему считал себя правым. Виктор Сергеевич посчитал, что он перестанет уважать себя, если не поедет в Никольское. Он при этом хотел показать и Колесову, и Десницыну, что и теперь его нисколько не пугает встреча с жителями поселка. Конечно, в самом факте его поездки с лекцией в Никольское была определенная неловкость, но районный прокурор, выслушав слова Шаталова о просьбе общества "Знание", сказал ему: "Поезжай". Необходимость поездки в Никольское Виктор Сергеевич объяснял еще и тем, что, кончая дело и будучи уверенным в том, что районный прокурор поддержит его, он обещал - самому себе в первую очередь - взять парней и Навашину под свой контроль и опеку, горячо обещал, но что он знал теперь об их жизни в последние недели? Да ничего! Понятно, сейчас, когда дело было передано Десницыну, ему полагалось быть лицом нейтральным, сторонним наблюдателем, ни о контроле, ни об опеке и речи пока не шло, но жизнью-то своих бывших подследственных он должен был интересоваться, раз обещал и им и себе. Вот он и поехал в Никольское. Из разговоров в поселке выяснилось: многие считают, что дело прекращено. Узнал он и то, что Колокольников, ангелом сидевший на беседах с ним, ведет себя в компании с Рожновым нагло, а родственники его, как и родственники Чистякова, распускают в поселке всякие гадости про Навашину. "Разговоры о Навашиной вы сами должны пресекать, - сказал Виктор Сергеевич. - А парни успокоились зря". Все это было неприятно. А еще неприятнее было то, что Виктор Сергеевич, три недели отсутствовавший в Никольском, ощутил вдруг, что судьбы парней и Веры Навашиной стали для него как бы чужими и далекими. И это даже теперь, в чрезвычайно серьезной для него ситуации! То есть выходило, что судьбы эти и их дальнейший ход интересовали Виктора Сергеевича уже не сами по себе, а в той лишь мере, в какой они имели отношение к его собственной судьбе. Конечно, Навашину и парней оттеснили другие подростки, другие судьбы, вошедшие в последние недели в жизнь Виктора Сергеевича, так и всегда бывало. Скверно было то, что в Никольском Виктор Сергеевич до боли ясно почувствовал: он потихоньку в служебной суете забыл бы и о парнях, и о Навашиной, и о своих обещаниях. То есть помнил бы, конечно, о них, но так, среди прочих очередных и живых дел... Снова бы давал обещания съездить в Никольское, да в суете не успевал бы... "Неужели и вправду я краснобай и дилетант? - расстроился Виктор Сергеевич. - Благие намерения - и все попусту... Да и для любительства-то моего, наверное, не пришло время..." Тут же Виктор Сергеевич себе возразил: "Однако и прежние дела остывали, уходили в прошлое, но ничего дурного не случалось... Конечно, я должен был помнить о никольских парнях, а они обо мне, но разве нянькой я собирался им стать? А Навашина... Ведь уговаривал я ее уехать из Никольского... Значит, нервы крепкие, выдержит..." В электричке Виктор Сергеевич несколько успокоился. Позицию свою он менять не думал, знал, что будет отстаивать ее. Душевное же отдаление от судеб парней и Навашиной он оправдал тем, что отстранен от этих судеб и не имеет права вмешиваться в жизнь чужих подследственных. От этих мыслей ему стало легче. Хотя, возможно, он и обманывал себя. На службе Виктор Сергеевич решил зайти к Десницыну. Десницын на днях вернулся из Винницы, где был в командировке, и вот получил в придачу к своим делам еще и никольскую историю. Виктор Сергеевич знал, что Десницын отнесся к поручению прокурора без особой радости. И незаконченные дела у него были нелегки, а главное - каково идти по следам товарища по работе и перепроверять его? Несмотря на споры, порой и с обидами, о сути их ремесла, несмотря на несовпадение иных житейских взглядов, Шаталов и Десницын относились друг к другу по-доброму и с профессиональным уважением. Виктор Сергеевич ставил сейчас себя на место Десницына. И ему было бы неловко и неприятно вести следствие после Десницына. "Вот, брат, такая история", - как бы смущаясь, сказал ему Десницын, посетив кабинет Колесова. "Ну что ж, копай, копай, - сказал тогда Виктор Сергеевич. - Докажешь, что я болван, и я пойду в электрики". - "В какие электрики? - возразил Десницын. - Ты пойдешь в педагоги..." Копать-то Десницын будет, но ведь не под него! Какая Десницыну корысть. Человек он был порядочный и, конечно, должен был отнестись к делу и выводам Шаталова без всякой предвзятости. Без всякого желания подтвердить фактами горячие слова, брошенные им Шаталову весной в запале спора: ты, мол, и не следователь, а краснобай и дилетант. И понимая, как может повлиять на судьбу товарища его расследование. Вроде бы ничего и не должно было измениться в отношениях Шаталова с Десницыным, однако изменилось. Возникло напряжение. Общительный, веселый Десницын пытался это напряжение истребить, но Шаталов вел себя с ним довольно холодно и как бы предупреждая: "Вот кончишь с никольским происшествием, тогда и поговорим по-человечески..." Он старался не попадаться на глаза Десницыну и уж никаких слов о никольском деле не произносил при встречах с ним. Теперь он зашел к нему сам и поинтересовался, начал ли Десницын заниматься никольской историей. - Во вторник съезжу, осмотрю место происшествия, - сказал Десницын, - и вызову к себе Навашину, парней с родителями. Турчкова придется ждать из Кинешмы. А сейчас вот заканчиваю бумаги о песковском убийстве. - Винница что-нибудь дала? - Кое-что дала, - сказал Десницын. - Я зачем пришел. Был в Никольском. Читал лекцию. Там волнуются, а толком не знают, дело прекращено или нет. - Может, для следствия и лучше? - Может, и лучше... Но ведь людям и определенность нужна. И Виктор Сергеевич рассказал о болтовне вокруг Навашиной и о том, как ведут себя Колокольников с Рожновым. Потому он и зашел к Десницыну. Посчитал, что не сообщить об этом будет нечестно. - Спасибо, - сказал Десницын. - Приму к сведению... А определенность людям, естественно, нужна. - Зависти у меня к тебе, прямо скажу, нет. Дело все же очень сложное и все в изгибах. - Слушай, а может быть, ты просто растерялся? - спросил Десницын. - Чего растерялся? - Ну... Опрокинул на себя целый мир и растерялся, не зная, как тебе, Виктору Сергеевичу Шаталову, тут быть. Пойми, и я не хочу упрощать ни судьбы людские, ни явления жизни. Но мы с тобой следователи! А мне кажется, что ты порой - от растерянности перед каким-то явлением или просто из добрых побуждений - готов, чтобы сейчас же залечить беду, употребить в нашем деле средства других профессий. Причем сразу нескольких профессий. А нужно ли это? И главное - имеем ли мы, следователи, на это право? Я считаю, что нет. Нам бы свою ношу нести с честью. - Ты прочитал дело и тебе, все стало ясно? - Мне многое пока в нем не ясно. Но будет ясно. - Я в этом не сомневаюсь, - сказал Шаталов. - Бог в помощь! ...А Вера пришла домой и расплакалась. Неужели и впереди ее ждут страхи, вечное ожидание дурного? Мать успокаивала Веру, волосы гладила, как маленькой, пришла Клавдия Афанасьевна Суханова и тоже стала успокаивать. Клавдия Афанасьевна удивлялась Вере, та, с ее точки зрения, слишком близко принимала к сердцу всякие мелочи. "Уж больно ты стала тонкая в чувствах, прямо как чеховские барышни в театре. Те хоть от безделья все переживали, а у нас-то с тобой дел и забот вон сколько! Надо спокойнее смотреть на все..." Клавдия Афанасьевна была недовольна выступлением следователя. "Ну и недотепа, я скажу, тебе попался, - говорила Клавдия Афанасьевна, радуя мать, - тюлень какой-то. Подбородок прижмет вот так и бубнит, бубнит... Но ты, Вера, будь спокойна - ни одного дурного слова в Никольском ни от кого не услышишь. Я за это возьмусь... Обещание свое Клавдия Афанасьевна давала искренне и была уверена, что исполнит его. Она о нем помнила и назавтра, и через неделю помнила, однако ей сразу же пришлось заняться делом, требовавшим времени, энергии и терпения. Они впятером ездили в район и в Москву, ходили в партийные и советские организации, бывали и в газетах. Хлопотали о том, чтобы Никольское по рассмотрении вопроса было переведено в разряд поселков городского типа. Разговоры об этом переводе возникали в Никольском из года в год, соседние Щербинка и Бутово были именно поселками и оттого упоминались в Энциклопедии. А Гривно числилось даже городом. Сейчас никольские жители решительно хотели изменить статут своего населенного пункта, то ли потому, что им неловко было указывать в своих адресах "деревня Никольское", то ли в надежде, что с переводом Никольского в поселки городского типа на них обрушатся льготы. Клавдия Афанасьевна обходила никольские дома, собирала подписи под трехстраничным письмом, выправленным у юриста. Но и в хлопотах своих Клавдия Афанасьевна иногда вспоминала: "Надо бы и Вериным делом заняться, обязательно надо..." А Вера поплакала, выспалась и успокоилась. И на другой день, когда Сергей ее спросил, как ей было на встрече со следователем, она пожала плечами и сказала искрение: - Попусту время потеряли - и только... И давай договоримся. Обо всем об этом больше не вспоминать. Забыли и на всю жизнь. - Договорились, - сказал Сергей. - Что это у тебя в глазу-то? - Где? - Вот. Плохо промыл глаза со сна. Неряха! Дай-ка я тебя почищу... - Ну вот еще! - проворчал Сергей. А Вера ловко и ласково мизинцем достала ночную соринку из уголка его глаза. Ей нравилось прикасаться к Сергею, поправлять на нем что-либо из одежды или легонько ладошкой и пальцами отчищать запачканные места на спине и плечах. В особенности если это можно было делать на людях - в магазине, в электричке или на улице. И само прикосновение к Сергею было приятно, и приятно было чувствовать, ни на кого, кроме Сергея, не глядя, что люди вокруг видят их нежность, их право друг на друга и, может, гадают, кто они - "брат с сестрой или муж с женой, добрый молодец с красной девицей...". Иногда же ей были совсем неинтересны ничьи ощущения вокруг, а просто ей самой хотелось показать и себе, и Сергею, что он человек полностью зависимый от нее, как, впрочем, и она во всем зависимая от него. Это и было славно. О поездке в Вознесенское, неприятной для них обоих, теперь не вспоминали. Дня два Вера ходила сама не своя, то она стыдила себя, называла себя бессовестной: "Только о себе и думаешь, а у него своя жизнь, своя семья, мать с отцом"; то она была в гордой обиде на Сергея: "И без него проживем!" А встретилась с ним и всю вину тут же взяла на себя. И Сергей готов был просить у нее прощения за то, что резко и нескладно вел себя в Вознесенском. "Я все продумал, - говорил он, - и мне в Вознесенском будет удобно жить". - "Да нет, - говорила Вера, - зачем нам это Вознесенское, проживем и без переезда!" Она уже считала, что смотрины Вознесенского затеяла по глупости, сгоряча, под влиянием неожиданного известия Клавдии Афанасьевны. А вот успокоилась и никакой нужды уезжать куда-либо из Никольского не чувствует. Теперь же, когда договорились не вспоминать о ее беде, следовало и вовсе запамятовать о поездке в Вознесенское. Однако ни Вера, ни Сергей об отчуждении, возникшем в Вознесенском, забыть не могли. После той поездки были иногда минуты, когда они снова казались друг другу чужими, были в их любви и случаи неприятные и скучные. Вера раздражалась, но отходила. Сергей молчал, ждал, когда все рассеется само собой. Оба они понимали, что в их отношениях, теперь уже почти супружеских, появилось и еще появится нечто новое для них, не испытанное прежде, хорошее или плохое - неважно. Но это новое следовало осознать и к нему необходимо было привыкнуть. Они и привыкали, и часто им было хорошо. Однажды в воскресенье они с Сергеем поехали в город смотреть "Направление главного удара" и у кино встретили Нину. Первым Нину увидел Сергей, он и толкнул Веру. Нина их не заметила или сделала вид, что не заметила. Под руку ее вел пожилой мужчина, лет двадцати восьми - тридцати, с деликатными манерами, на вид инженер или служащий. Был он в прежнем Нинином вкусе - тщательно одетый, в приталенном пиджаке с серебряными пуговицами, с бачками, как у Муслима Магомаева, и с зонтиком-тростью в руке. А Нина прогуливалась в синем макси и короткой накидке с кистями. "Ба-ба-ба! - подумала Вера с обидой. - А она мне о нем ничего не говорила. Когда же сшила-то? И как не помяла в автобусе и электричке?" Вера сделала движение навстречу Нине, но та проплыла мимо и не остановилась. "Ох-ох-ох! - сказала ей вслед Вера. - Птица-лебедь!" Дня через три Вера ездила в Москву за продуктами и на Каланчевке чуть было не столкнулась с Ниной. Вел ее другой кавалер, помоложе, с большими усами и падающими на воротник черными красивыми локонами - под д'Артаньяна. И этот был одет дорого и хорошо. Нина же имела вид романтический, волосы ее были гладко зачесаны назад и сведены в пучок. Сегодня она надела мини и, как отметила Вера, французские колготы за девять рублей. Вера, несмотря на то что Нина была ей сейчас чуть ли не врагом, успела подумать: "Боже ты мой, какая она хорошенькая!" И кавалер, видимо, это понимал, ему очень нравилось вести Нину по людной улице, а Нина была с ним небрежна. Вера, не дожидаясь, пока Нина заметит ее, резко повернула вправо, услышала сзади: "Вера, Вера, постой", - но не остановилась, вошла в магазин, смешалась с толпой. Однако у прилавка бакалеи Нина схватила ее за локоть: - Ты это что, сбегаешь от меня? - Я тебя не заметила. - Так уж и не заметила? - А ты нас с Сергеем в воскресенье у кино заметила? - Вы были у кино? - А то не были! - возмутилась Вера. - Ну, прости, - сказала Нина. - Я вас действительно не заметила. - Куда уж нас заметить! - Здесь толкаются и смотрят на нас. Выйдем отсюда. Вышли. Встали у красного парапета из гнутых труб напротив очереди за арбузами. Метрах в тридцати от них курил Нинин кавалер с черными красивыми локонами, смотрел на трамваи. - Ты обижаешься, - заговорила Нина, - что я дней десять как к тебе не заходила и на следователя не пришла, ты не дуйся, я забегалась, не высыпаюсь... - Ну, понятно, - кивнула Вера в сторону молодого человека. - Ай! - махнула рукой Нина. - Да не потому! - А мне-то что! - сказала Вера. Ей было неловко и стыдно оттого, что она пыталась убежать от подруги, а та ее поймала, и она сердилась теперь на Нину, как в тот день, когда они дрались в Никольском туфлями. - Верк, ну, серьезно, ну, не дуйся. - Нина обняла подругу, глаза у нее были влажные. - Ну ладно, ну ладно, - сказала Вера, отстраняя подругу, однако она смягчилась. - Я ведь и на работе бегаю, - говорила Нина, - и матери надо помочь, и в школу хожу вечером. Десятый класс, последний, теперь-то, перед институтом, надо всерьез, чтобы все запомнить... Я на будущее лето расшибусь, а поступлю в институт... А ты дуешься... Не таи на меня зла!.. - Ну, не пришла - и не пришла, - сказала Вера уже миролюбиво. - Дело-то какое! Вон тебя кавалер ждет. Иди. В Никольском поговорим. - А-а! - рассмеялась Нина. - Пусть подождет. У меня таких кавалеров... Этот-то еще ничего. Он хоть может доставать билеты в театр. У него абонемент. - А у того что? - не удержалась Вера. - С которым вы у кино прогуливались? - У того что? - задумалась Нина. - Он просто приятный человек. С телевидения. С ним интересно ездить в электричке. Вечно новости узнаешь... А ты меня осуждаешь, что ли? - Мне-то что! - Господи, да без них скучно было бы! Я в иной день по четыре свидания назначаю. На какие иду, на какие нет. Ради забавы. Я без всякой выгоды, я так... - Это не для меня, - сказала Вера хмуро. - Ты думаешь, я серьезно все это? Ты думаешь, я забыла, что говорила тебе после того, как сходила в Серпухов, к отцу? Нет, Верк. Все то и теперь во мне. И навсегда. Потом, помолчав, она добавила с печалью: - Мне бы, Верк, влюбиться в кого, да по уши... - Влюбишься, - успокоила ее Вера. - А я сегодня Зинку Телегину встретила, - сказала Нина. - Помнишь, из соседнего класса? Она теперь на Часовом заводе сидит на конвейере, и продает шиньоны из своих волос. Вера вспомнила худенькую и тихую Зинку Телегину по прозвищу "Земляной орех", еще и в пионерах славившуюся тяжелой каштановой косой, и воспоминание это сразу же вызвало мысль о парике, купленном ею самой в магазине ВТО у Пушкинской площади. Мысль эта не была ни тоскливой, ни злой, как прежде. Просто возникла - и все. Где он, парик-то? - Верк, следствие-то, говорят, опять начали, - сказала Нина. - Вроде бы начали, - нахмурилась Вера. - Говорят, новый следователь был уже на месте происшествия и парней с родителями вызывал, правда? - Вроде... - А тебя? - И у нас был. - Что за следователь-то? - А пойми его... Строгий, дотошный... Опять все сначала. Вопросы, протоколы. Теперь к себе вызовет. Одно мучение! Трое-то, кроме Турчкова, на меня теперь наговаривают. И вовсе не нужно мне это следствие! Нина молчала, она сама не рада была повороту разговора. - Ну, иди, - сказала Вера. - А то ждет ведь... Все было бы хорошо, вот если только бы Нина не вспомнила о следствии... Подруги разошлись, довольные встречей и разговором. Решили завтра же увидеться снова в Никольском, а на неделе, если выйдет со временем, съездить вместе в Москву, на показ немецких мод во дворце "Крылья Советов". Или просто погулять на выставке в Сокольниках. Однако не съездили... 27 Опять закрутили Веру привычные дела и хлопоты, в их круговерти Вера и книгу редко брала в руки, разве что в электричке, почти не успевала смотреть телевизор, а беседа со следователем и встреча с Ниной отошли в прошлое. Будто и случились год назад. Среди прочих Вериных дел были уколы. Вера вместе с двумя пожилыми медсестрами - Неведомской и Красавиной, жившими в Никольском, - по назначению районных врачей чуть ли не каждый день колола никольских больных. Кто был с диабетом, кто страдал сердцем, кто, простудившись, нуждался в инъекции пенициллина. Вера делала уколы ловко, Тамара Федоровна удивлялась ее способностям, о легкости и точности ее шприца знали в Никольском, оттого на нее спрос был как на модную портниху. В среду ей надо было колоть двоих - Николая Антоновича Спицына и старуху Кольцову, ту в вену. Вера приехала с занятий из Вознесенского, поела наскоро, переоделась, положила блестящую коробку со шприцами в хозяйственную сумку и поспешила к больным. Прежде она зашла к Спицыным. Спицыны жили в достатке, Николай Антонович, отставной военный, получал хорошую пенсию, дочь его кончила институт и вышла замуж за однокурсника, дом их был обставлен как московская квартира. Николай Антонович говорил громко, шутил и то и дело спрашивал Веру, не кажется ли он ей похожим на Моргунова из "Кавказской пленницы", когда тому делают укол. Он был с ней приветлив, в праздники дарил шоколадные конфеты и плитки "Аленки". Улыбалась Вере и жена Спицына - Нина Викторовна, женщина цветущая и энергичная. Вере приятно было приходить к Спицыным, ей нравилась их внучка Леночка. Иногда, правда, ее коробили и смущали на секунду шутки Николая Антоновича - наедине с ней он позволял себе двусмысленные и соленые выражения, - но, в конце концов, они ее не обижали. Бог с ним, старик все же. Вера подошла к калитке Спицыных, позвонила. Вышла Нина Викторовна, приструнила овчарку Принцессу, открыла калитку. Нина Викторовна кивнула Вере холодно, постояла молча, словно желая сказать ей что-то, но ничего не сказала, а повернулась и пошла в дом. На кухне Вера зажгла газ, поставила на плиту ванночку со шприцами, села на табуретку, достала из сумки сорванное со штрефлинга яблоко. "Вера! Здравствуй!" - услышала она, обернулась. Леночка появилась на кухне. Леночке шел тринадцатый год, она была бледненькой, тонконогой, Вера жалела ее, разговаривала как с приятельницей, и Леночка привязалась к ней, смотрела на нее чуть ли не влюбленными глазами. Теперь Вера, удивленная холодным приемом Нины Викторовны, обрадовалась девочке. Но не успели они перемолвиться словом, как вошла Нина Викторовна и сказала резко: "Лена, что ты здесь вертишься? Иди сейчас же к себе. Мы уже, кажется, с тобой все обговорили". Леночка взглянула расстроенно и виновато в Верину сторону и, помявшись, ушла из кухни. Николай Антонович в пижаме, коричневой, горошком, лежал на диване, против обыкновения, встретил Веру молча, не шумел и не острил, сказал лишь: "Спасибо". - "Пожалуйста, - кивнула Вера. - Завтра приду в это же время". В прихожей ее ждала Нина Викторовна, Вера хотела пройти мимо нее, однако остановилась. Нина Викторовна сказала: - Вера, ты на нас не обижайся, но... видишь ли... тебе, наверное, далеко ходить к нам и неудобно... Поэтому мы договорились с Неведомской, она будет теперь делать уколы Николаю Антоновичу... - Почему же мне далеко ходить? - растерялась Вера. Тут дверь в столовую открылась и Николай Антонович возник на пороге. Был он в смущении и неловко, под мышкой, держал большую коробку московских конфет. Нина Викторовна тут же подскочила к нему и вытолкала мужа в комнату. - Коля, Коля, что ты, что ты! Тебе лежать надо! Потом... потом... Тебе нельзя волноваться! - Вы мне не доверяете, что ли? - спросила Вера. - Я колю лучше Неведомской, она вам может подтвердить. - Нет, Вера, пойми, не в этом дело, - сказала Нина Викторовна сердито: неуместное появление мужа, видно, разозлило ее, хотя и теперь она старалась быть вежливой и как бы просительницей. - А в чем? - Ну, ты должна понять это сама... - Я не понимаю, что вы имеете в виду. - Мне не хотелось бы напоминать тебе об этом... Но о тебе говорят, сама знаешь что... А у нас растет девочка. И совсем не нужно, чтобы она... Даже если и весь дым без огня. - Ах, вот оно что! - вспыхнула Вера. - Мы понимаем, что ты теряешь больного и, следовательно, имеешь материальный ущерб, и поэтому мы платим тебе за сделанные уколы и за несделанные. И вот еще три рубля сверх того. Вот возьми. - Да подавитесь вы своими деньгами! - Вера резко отвела протянутую ей руку с синими бумажками, чуть ли не оттолкнула при этом самое Нину Викторовну. - Теряю! Побольше бы мне таких потерь! Я, что ли, к вам напросилась? Ноги моей больше в вашем доме не будет! Нина Викторовна смотрела на нее гордо и с чувством превосходства, маленькие ноздри ее сузились, а губы выгнулись в презрительной усмешке. Видимо, она долго готовилась к этому разговору, страдая по своей деликатности, наверное, он казался ей тяжелым и некрасивым, но теперь грубые Верины выкрики как бы укрепили ее в необходимости этого разговора и дали Нине Викторовне доводы для оправданий перед самою собой. Она заговорила тихо, всем своим видом давая понять, что она не опустится до базарной брани, как бы ее ни принуждали к этому, но за сдержанностью ее Вера почуяла злобу: - Ты еще на меня кричишь! Ты! Да ты после того, что натворила, глаза бы от людей прятала! Где совесть-то твоя?.. Я счастлива, что ты у нас больше не появишься - и Леночке не испортишь жизнь дурным, и Колю перестанешь тревожить своей наглостью! А он купил тебе еще коробку конфет! Ты хоть знаешь, как тебя зовут в поселке?! - Вот что-нибудь у вас случится, - сказала Вера тоже тихо, - прибежите ко мне, будете меня просить, а я не пойду. "Бог ты мой, что это она? - думала Вера уже на улице. - К Николаю Антоновичу, что ли, приревновала? И он-то хорош!.. Нет, это все из-за того, из-за того, из-за того... Камень, что ли, запустить в их окно? Чтобы стекла зазвенели! Оно и стоит того..." Потом, выпустив поднятый было с земли камень, она шла по улице и никак не могла утишить свое возмущение. Ей казалось, что весь поселок Никольское, в полном сборе, видел и слышал этот разговор, стоял тихонечко в отдалении, в тридцати шагах, и все слышал. Вот уж от кого она не ожидала подобной сцены! Нина Викторовна, воспитанная женщина, и так все повернула. Вера и сейчас видела брезгливо протянутую ей маленькую руку с аккуратно сложенными деньгами, и воспоминание о них особенно злило Веру. Ради денег, что ли, она неслась, и не раз, по поселку со шприцами и медикаментами, когда к ней прибегали в несчастье и просили о помощи! Спасала мальчишку Егорычевых, когда тот, наглотавшись триаксозина, был почти при смерти, отхаживала старушку Вьюнкову - так что, она о деньгах, что ли, думала тогда? Она в те минуты свои отдала бы, лишь бы не случилось беды! А как было с самим Николаем Антоновичем? Неужели Спицыны забыли об этом? Полгода назад зять Спицыных, вернувшись из командировки с Севера, привез спирту. Николай Антонович выпил крепко, по старой привычке, и с ним случился приступ. Дочка его, Леночкина мать, в слезах ночью прибежала тогда именно к ней, Вере. Николай Антонович лежал без сознания, посиневший, и если бы Вера не сделала ему укол кордиамина, спасти его уже не смогли бы - попробуй доберись до больницы. Часа четыре сидела она тогда с Николаем Антоновичем, массировала ему грудную клетку, давала таблетки и все-таки привела его в чувство. Какие только слова не говорили ей Спицыны! А она им отвечала, стараясь быть небрежной: "Да что вы! Я же медик". "А ведь об отказе она объявила мне после укола! - подумала вдруг Вера. - Раньше-то побоялась! Словно я ее Николая Антоновича могла отравить от обиды... Вот люди! Какого же они обо мне мнения?" Тут Вера вспомнила, что Нина Викторовна дальняя родственница матери Чистякова, и сказала самой себе: "Ну вот. Все к одному". Кольцова жила через две улицы. Вера шла к ней и все еще возмущалась Спицыными, все еще грозила им в мыслях, а потом подумала: "Вдруг и эта выгонит?" Кольцова была старухой безобидной и тихой, плохо видела и угощала Веру чайным грибом. В банку для вкуса она клала сушеные лимонные корки, чем особенно гордилась. К Кольцовой Вера пришла хмурая, готовая к неприятностям, однако Кольцова встретила ее хорошо. Когда Вера поднесла шприц к сухонькой коричневой руке, он заплясал в ее пальцах. "Господи, никогда такого со мной не было, - расстроилась Вера. - Я и в вену-то не попаду..." Она отвела шприц. "Что ты?" - спросила Кольцова. "Да так, нездоровится..." Однако она все же собралась и поймала вену. Поговорили по привычке со старухой о пустяках, а Веру все тянуло спросить об одном, да спрашивать было противно. И все же она не выдержала, сказала: - Как же вы, бабушка, в дом-то свой меня пускаете? - Что ты вдруг? - Разве не слыхали, что говорят-то обо мне? - Почему же, слыхала. Да ведь я знаю тебя. Вера успокоилась было, выйдя от Кольцовой, но ненадолго. В больнице в Вознесенском, куда она вернулась к двум, Вера подумала вдруг: "А может, Кольцова не гонит меня потому, что Неведомская и Красавина с нее будут брать деньги за уколы?.. И как она сказала: "Почему же, слыхала". Даже удивилась вопросу. Все слыхали, все!.. И хотя Вера говорила себе: "Хватит, хватит об этом", что бы она ни делала в больнице, никак не могла прогнать мысли о сегодняшних уколах. То ей вспоминалась Нина Викторовна и ее презрительные губы и ноздри, то вспоминалось, как сама она с боязнью ждала, что тихая старушка Кольцова укажет ей на дверь, и одно воспоминание было горше другого. - Вера, - позвала ее старшая сестра Сучкова, - поди сюда. Тебе Елена Ивановна передаст дела. Вера подошла. Возле старшей сестры стояли санитарки Елена Ивановна и Нюрка Слегина. Нюрка хихикала и говорила Елене Ивановне: "Вы уж там для себя подберите кого поглаже". Елена Ивановна, высокая костлявая женщина, старая дева, по Нюркиным сведениям, была в раздражении и собиралась идти к Тамаре Федоровне жаловаться. Ее на месяц отправляли работать в ванную. Каждой из санитарок по очереди выпадало идти в ванную, но Елену Ивановну обидело то, что ее не предупредили о ванной заранее, а она не перекопала огород. Ванную никто не любил. Работали там каждый день, выходные попадали на субботу и воскресенье, и надо было много мыть и стирать. Мыть больных, мыть ванны - занятий хватало. Вера спросила Елену Ивановну, какие она ей оставляет дела и посочувствовала ей. - Вам бы идти в ванную, - вздохнула Елена Ивановна, - таким здоровым. - Закон не разрешает, - сказала Вера. - Мы подростки. - Подростки! - с каким-то злорадным торжеством произнесла Елена Ивановна и так поглядела на Веру, что та похолодела. Она испугалась, что Елена Ивановна скажет сейчас громко, на весь коридор, на все палаты, обидные слова про нее, какие и Творожиха бы не могла придумать, и коридор поддержит ее одобряющим гулом. Или Нюрка Слегина засмеется тихонечко. Но Елена Ивановна больше ничего не сказала. И Нюрка не засмеялась. "Надо мне взять себя в руки и проще смотреть на все это, - думала Вера в электричке, возвращаясь домой, - а не то ведь этак я больной попаду в свое же отделение..." Рядом с Верой сидели девчонки-шестиклассницы, жевали конфеты из синего кулька, а напротив место занял понурый мужичок лет тридцати, год назад торговавший в Никольском керосином. Имени его Вера не помнила, все его звали керосинщик. Мужичок этот разговаривал с полной женщиной, по виду его ровесницей. Вера старалась ни о чем не думать и потому слушала то девчонок, то керосинщика. Девчонки спорили, какие "коровки" лучше - чеховской фабрики или подольской. Беленькая девочка говорила, что чеховские конфеты слаще. "Зато наши, подольские, тянутся!" - отвечала ей соседка. "Тянутся, как замазка, к зубам, приклеиваются..." - "Не как замазка, а как жевательная резинка... А вот наши, чеховские, проглатываешь - и все, на стакан чаю три штуки уходит..." - Вот и рассуди, - сказал керосинщик громко, - есть у нее совесть или нет? - Да, да, - сочувственно закивала его собеседница. Керосинщик этот считался в Никольском неудачником, напарник его купил "Москвич" и размордел, а этот был вялый и дохлый, как магазинный огурец, и одевался что в керосинную лавку, что в кино - одинаково. Впрочем, говорили, будто у него скверная жена. Собеседница керосинщика Вере была незнакома, но из разговора Вера поняла, что она его дальняя родственница из Шараповой Охоты. - Лежу я в больнице, - рассказывал мужичок, - язва-то серьезная болезнь, а она за три месяца заходила ко мне два раза. А из гостинцев приносила одни газеты. Правда, свежие. Тут ей надо отдать справедливость. Вышел я, еду домой, а соседка, Клементьева, встречает, говорю: "Батюшки, тебе и одеться-то не во что будет..." Узнаю - живет она уже не со мной, а с Колькой Зеленовым. И все к нему снесла. Он моего роста. И кушетку к нему снесла. И денег у меня нет, я ведь все на ее книжку клал. Даже кальсоны снесла. Колька напился однажды, стянул с себя брюки, ходил по улице, хвастался: "Во, смотрите, как она меня любит, даже кальсоны с мужа сняла..." Девочки с конфетами перестали спорить, сидели сконфуженные, отвернулись от соседа, рассматривали деревья за окном. - А ты что? - спросила женщина. - А что я? Я ей говорю: "Возвращайся, хошь - с барахлом, хошь - без него. Или разводись". - А она? - А она говорит: "Не вернусь и разводиться не стану". Говорит: "Можешь при нас жить. Мы тебя кормить будем, а ты нам приноси прежние деньги". - Ты этого не делай, - испугалась женщина. - Вот и я так думаю, - вздохнул керосинщик. - Подавай на развод. А я тебе невесту подберу. - Так уж и подберешь? - робко, с недоверием, улыбнулся керосинщик. - Тут же и подберу. Надьку Калинникову помнишь? - Надьку-то? Помню... - На Надьке я тебя и женю. - Надьку-то! Как же! Помню, - обрадованно улыбнулся керосинщик, видно было, что ему приятно думать о Калинниковой. - Вот и разводись скорее. - А ведь я ее любил, - вздохнул керосинщик. - Кого? - Жену... - Ну и что? - Да ничего... Керосинщик говорил громко и как бы с удовольствием, слышало его, наверное, полвагона, все и теперь заинтересованно смотрели в его сторону. Не было в его словах волнения, злобы или печали, а была, пожалуй, одна озабоченность. Люди вокруг, казалось, его совершенно не смущали. Словно бы он говорил сейчас о неуродившейся в его огороде картошке и вместе с родственницей своей прикидывал, как в будущем году на той же земле получить картофель хороший. "Вот и мне, вот и мне, - думала Вера, - надо относиться к жизни с таким же крестьянским спокойствием". Дома она не рассказала о выходке Нины Викторовны, хотя и понимала, что завтра же тихим уличным ветром долетит до матери и сестер весть об отказе Спицыных. Вера ужинала. Соня смотрела телевизор, Надька подсела к ней и стала что-то шептать, оглядываясь при этом на Веру. "Опять что-нибудь про меня услышала..." - словно током ужалило Веру. - Что ты там шепчешь? - спросила она. - Это она про кино, - сказала Соня, - жалуется, что у нас в клубе показывают одно старье... - А что же шептать-то? - Шуметь не хотели, ты ведь устала. Вера легла спать, а заснуть не могла. "Я как ворона пуганая, - думала Вера, - все мне мерещится худое. И с Кольцовой, и с Еленой Ивановной, и с девчонками... Я ведь так дойду... От любого слова, от любого взгляда вздрагиваю... Отчего я не могу успокоиться, как керосинщик этот?" И ведь если, подумала она, если взглянуть на последние недели, начиная с того дня, как вернулась мать, спокойно и трезво, то окажется, что дурного в ее жизни случилось не так уж и много. Можно это дурное и на пальцах перечесть. Хорошего было больше. Больше! И простого, обычного было больше, чем дурного. А в этом обычном - училище, дежурства в Вознесенской больнице, повседневная домашняя суета, разговоры с матерью и девочками, сипение у телевизора, наконец. Ведь и это обычное, по нынешним Вериным понятиям, тоже хорошее. Но как бы она ни уставала, как бы ни забывалась в усталости, как бы ни радовали ее любовь, работа, как бы ни радовало платьице для Сони, перешитое из своего ношеного, или черная рябина, схваченная первым ранним заморозком, все равно получалось так, что в мыслях она то и дело возвращалась именно к дурному, а не к хорошему. Словно бы это дурное и было самым существенным в ее жизни, в жизни вообще, и все остальное заслоняло. И впереди каждый день, каждое мгновение она ожидала дурное, а не хорошее. Отчего так? Отчего она, на самом деле, не может быть такой спокойной к жизни, к людям, как встреченный ею в электричке продавец керосина? Ей вдруг стало казаться, что, если она сейчас же поймет, отчего это, ей станет легче. И, возможно, откроется выход из нынешнего ее положения. Но мысли ее были горестны и летучи и словно бы не сцеплялись одна с одной. Ночью Вера чаще задавала себе вопросы, смуту вносила в душу, и нужен был день, нужна была стирка, шитье или иное ровное и спокойное занятие, мысли за этим занятием устоялись бы, утихомирились, и тогда из них выделилась бы одна, главная, какая и была нужна. Но сейчас Вера не хотела ждать дня. И тут ее осенило: "Ведь керосинщик, жалкий, болезненный мужичок этот, оттого был спокоен, что с уходом жены в нем самом ничего не изменилось. И мир для него каким был, таким и остался. И в этом мире он может вырастить новый картофель и может завести новую жену, и все ему одинаково... А я ведь теперь другая... Другая!" Она представила, как бы вела себя нынче прежняя Вера. Та уж легко да со смешком отвечала бы на все намеки и сплетни, а Нине Викторовне с удовольствием устроила бы такой скандал, что балованная женщина эта месяц потом пила бы валерьянку и седуксен. И жила бы та Вера припеваючи, несмотря ни на что, плясала бы по-прежнему под трубы с ударными и, всем назло, носила бы парик. Но она стала другая. И знает теперь, что золото, а что - пылинка. Ведь своей болью, своей кровью, своим страданием она уже заплатила за открытие, неужели ей и дальше платить? Неужели ей и дальше мучиться оттого, что она по бабьему безрассудству спутала временное и преходящее с вечным и необходимым? Или до того разрослась, разъярилась в ней неприязнь к этому временному, что любое слово, соединяющее ее с ним, вызывает в ней боль?.. Ничего тут Вера себе не ответила. Может, все оно так и было. Одно Вера себе сказала: надо переболеть, надо перетерпеть. Пройдет время, и все заживет. Надо стиснуть зубы. Ведь она права и знает теперь истину. Она уверена в этом. Видимо, она чересчур разнервничалась и распустила себя. Неужели она, Вера Навашина, полное ничтожество? Ее одногодки тоже могли быть стойкими людьми, ведь года три назад с мокрыми глазами она читала о том, как погибла Любка Шевцова, себя ставила на ее место и полагала, что и она могла бы быть Любкой... А уж здесь - экое дело! Стиснуть зубы - и все... Между прочим, уже почти засыпая, она подумала о том, что пока мать не вышла из больницы, ей, как ни странно, было легче. Она стала старшей в семье, беспокоилась о матери и сестренках, о себе же вспоминала в последнюю очередь. Мать выздоровела и сняла ношу с ее плеч. Может, и теперь ей следует взвалить на себя прежнюю ношу? После той ночи о никольских пересудах она уже не говорила ни слова, не реагировала и ни на какие реплики, казавшиеся ей обидными, хотя, случалось, готова была и вспылить. Сдерживала себя. Выход же своему раздражению она нередко давала в семье. Бывала с домашними резкой и обидчивой. Но они-то терпели. Сергей тоже терпел ее капризы, чаще молчал и иногда говорил: "Все образуется... Все само собой образуется..." - он и вправду очень верил в то, что все само собой образуется. "Что образуется? - возмущалась Вера. - Болезнь у меня образуется на нервной почве! Вот что". Однажды, когда она расплакалась из-за пустяка, Сергей спросил: "Может, ты ребенка носишь?.." Нет, ребенка она не носила. Но тут же Вере явилась мысль о том, что ей необходимо забеременеть, она посчитала, что ребенок им с Сергеем нужен, он и есть выход из положения. Все разговоры тут же умолкнут, а главное - ей, Вере, будет уже не до собственных переживаний. Сергей был против. Он сказал, что ребенка иметь им еще рано. Доводы его были разумны, однако Вера спорила с ним, раздражалась, дулась на Сергея. Наконец он передумал. Но к тому времени передумала и она. Теперь он просил ребенка, а она говорила: "Нет, ни в коем случае!" Она вообще была с ним неровной. - Вера, да что с тобой? - сказала однажды Нина, заглянувшая к Навашиным. - Вид-то у тебя какой свирепый. Прямо как Бармалей. Вера подошла к зеркалу, у которого она стояла полчаса назад, и заметила то, чего не замечала раньше. Напряженное состояние души, угнетавшее ее, отразилось на ее лице. Взгляд у нее стал тяжелый и суровый, а кожа на щеках и скулах словно была натянутой. "Вот тебе и стиснула зубы, - подумала Вера. - Да мне ведь за тридцать сейчас дашь!" И одета она была сейчас плохо, небрежно, как пожилая. Нина расшевелила ее в тот вечер, и Вера дала ей слово, что перестанет ходить мрачной, а одеваться будет тщательнее и "с надеждой", как выражалась Нина. И точно, одеваться она стала опять хорошо и ярко, на работу и в магазин шла как на свидание. 28 В среду к вечеру выяснилось, что в доме нет хлеба, колбасы и рыбы. Думали, кого послать. Девочки жались, отводили глаза, они хотели смотреть по телевизору "Полосатый рейс". Сергей обещал приехать через два часа. Вера вздохнула, громко и с удовольствием пристыдила сестер и пошла в магазин. Выглядела она сегодня хорошо, лишь позавчера сделала в Москве прическу, и та еще держалась, у зеркала Вера чуть-чуть поправила ее, освежила краску у глаз и на губах, щеки слегка подтемнила тоном, чтобы потом, если они куда-нибудь пойдут с Сергеем, не тратить времени. Магазин стоял на площади имени Жданова, но сколько Вера себя помнила, площадь эту всегда называли Желтой. Площадь была немощеная - желтая глина в рытвинах и лужах, окружали ее одноэтажные дома - почта со сберкассой, универмаг, продовольственный магазин и столовая, известная и на соседних станциях тем, что в ней торговали в розлив дешевыми водками - перцовой, кариандровой, калгановой, дома эти непременно из года в год красили в желтый цвет. Вера удачно обошла лужи, ни единой каплей не испачкав чулки, вошла в магазин и расстроилась. Из четырех продавщиц гастронома работала одна, а торговала она товарами всех отделов, и очередь к ней стояла огромная. Однако делать было нечего, и Вера встала в очередь. - Чтой-то это? - спросила она у соседки. - Может, проворовались, а может, заболели, - ответила та. - Это у нас бывает. - Бывает, - согласилась Вера. Некоторые люди, стоявшие в очереди, были ей известны, с иными она поздоровалась, но никого не нашлось, с кем было бы сейчас приятно поговорить, и Вера, держа у колен сумку, потихоньку двигалась вперед, от скуки считала банки сгущенного молока и рыбных консервов, голубыми и зелеными пирамидами высившиеся на полках. И тут она человек за десять впереди себя увидела Мишу Чистякова. "Интересно, какое у него будет лицо, - подумала Вера, - когда он обернется?" Ей почему-то очень хотелось, чтобы Чистяков, встретившись с ней взглядом, покраснел, или смутился, или сказал и сделал нечто такое, из чего и ей и людям вокруг стало ясно, что Чистякову теперь стыдно. Однако Миша не оборачивался, возможно, он уже успел заметить Веру и больше видеть ее не желал. Или боялся. "Ну и черт с ним!" - решила Вера. И ей было неловко. Стояла она яркая, красивая, уверенная в себе и даже воинственная на вид, как бы предупреждая всех в очереди: "А ну, только попробуйте сказать обо мне вслух что-либо дурное, попробуйте пошептаться обо мне с недобрым сердцем или губы скривить в презрении, попробуйте, попробуйте, что же вы?.." То есть она старалась быть такой. Однако никто в магазине, казалось, и не обращал на нее внимания. Народ в долгой очереди всегда становится сердитым и нервным, люди, оказавшиеся впереди, неприятны ему, а если они еще и канителят у прилавка, то непременно вызывают раздраженные реплики сзади, парни же или мужики, желающие получить водку и вино без очереди, тут же оказываются терпеливому народу враг