лением патологоанатомии" опять сидели два молодца - казалось, разительно непохожие на тех, других, потому что, уткнув носы в толстенную медицинскую книгу, только тем и занимались, что с умным видом зубрили одну из eе глав. Но хозяина на месте не было. Институтов продолжил поиски. Блуждая по отделению, они прошли комнатами ожидания - и снова повстречали двух молодцов, как если бы они подменили тех, что зубрили книгу у запертого кабинета: на этот раз двойняшки с усердием работали, облачая рыхлое мучнистое старческое тело, лежащее на стальном столе, в пепельно-серый, с золотыми погонами, генеральский мундир. Процедура подходила к завершению: медбратья нахлобучивали на сухонькие цыплячьи ножки почившего старика брюки с лампасами. Когда очутились в зале, где, наверное, должно было вскоре происходить прощание с генералом, молодцы уже и здесь были на виду, равняли рядами стульчики перед постаментом для гроба, заслуживая слезливые ласковые взгляды родственников покойного. Все это происходило в уютном по-домашнему зале, где пол был застлан ковром, так что звуки шагов мягко глохли, будто по нему ходили в тапочках. Закруженный от хождений и душевного вальсирующего напряжения, Институтов свободно плавал в здешнем голубоватом ультрафиолетовом воздухе. В конце концов они очутились в помещении, где пол и стены были выложены кафелем: это была, очевидно, покойницкая, но стерильной белизны, бережливо рассчитанная, как и все здесь, только на несколько лежачих мест. Лавки бетона, и верхние, и нижние, пустовали. Восемь вымытых бетонных полатей крепились в два яруса к стенам, свободное место у стены с небольшим чистым окошком занимал опять же сверкающий стальной стол, где все отражалось как в зеркале. Молодцы, что встречались повсюду, опередили их появление и теперь: посреди покойницкой, ничего не замечая вокруг себя, носились как угорелые от стены к стене, пиная скукоженный ботинок, заменяющий мяч. По всему было видно, что в этом укромном местечке устроен был их собственный спортзал: подобие штанги выглядывало чугунным рылом из-под лавки, в дверной проем незаметно была вмонтирована перекладина для гимнастических упражнений. И уже не померещилось - это были те же самые медбратья, что звали друг дружку еще в приемном покое Сержем и Жоржем. Могло показаться, что они-то и поспевали всюду, хозяйничая в исполинском строении, придумав то ли в издевку, то ли для приличия какого-то Иммануила Абрамовича. От распаренных беготней матовых тел, обнаженных до пояса, шибало слащаво-удушливым запахом одного и того же одеколона, что пропитывал молодцев насквозь, как бисквит. Волосы у обоих опять же на один манер были забраны за уши, любовно зализаны и лоснились чем-то жирным, похожим на ваксу, так что головы сверкали на свету, как начищенные сапоги. Тот, что верховодил, казалось, был моложе напарника. Когда один из молодцов истошно и сладострастно заорал "Го-о-ол!" - Институтов, чье присутствие не замечали, зычно по-судейски возвестил: "Отставить, футболисты! Прекратите паясничать. Вы еще будете объяснять Иммануилу Абрамовичу свое возмутительное поведение. У вас есть совесть или нет? Тоже мне братья Карамазовы... У меня мало времени. Я не намерен терпеть козлиные игрища двух избалованных наглых юнцов". Медбратья потухли, нехотя напялили больничные робы, такие же, в которые облачаются хирурги - наверное, и донашивая эти голубые операционные блузы после врачей. Один выжидающе насупился, а другой, что был поменьше ростом и стройнее, холодно сторонясь Институтова, ответил: "Мы не ваши. Нам может приказывать только Иммануил Абрамович, а вы, товарищ, наверное, с Луны свалились". "Товарищ заведующий! Иммануил Абрамович!" - воззвал начмед. Смазливый юноша смутился и поспешил загладить свою вину: "Ну зачем кричать? Что вы так волнуетесь? Сейчас мы все организуем... Сильвупле..." Он внушительно, ласково взглянул на Институтова - и начмед неожиданно тоже ответил ему какой-то расслабленной улыбкой. Еще через несколько минут смазливый статный служка и похожий на таракана, напыщенный зубодер прониклись такой взаимной приязнью, что уже вдвоем вальяжно распоряжались в покойницкой. "Сергей, голубчик, нам понадобится внести тело..." - нежно, но и чуть свысока звучал голосок начмеда. " Не волнуйтесь и отдыхайте", - отозвался юноша глубоким, томным баритоном и кошачьей хищной походкой проследовал через всю покойницкую отпирать черный ход, неся, будто яичко на подносе, отрешенное мужественное личико; при нем оказалась связка ключей, которая крепилась к поясу при помощи карабина. Пал Палыч подогнал санитарную машину к черному входу. Труп внесли, еще прикрытый одеялом, и свалили с носилок. Ноша стукнулась о зеркальную гладь стола. Глядя на заплывшую грязью спину с выпяченными, как цыплячьи крылышки, худющими лопатками, Серж вскрикнул от неожиданности: "Наш клиент! Надо же, кто бы мог подумать... Отчизна не забыла своего героя, какие люди! Помню-помню, зовут нас с Жоржем в оперблок. Разведка доложила: боец окочурился на поле боя. Шальная пуля, с кем не бывает. Скальпель хирурга не коснулся тела героя. Врачи сожгли родную хату - ура! ура! - и родина щедро поила березовым морсом, березовым морсом... Ха, мы с Жориком тоже не спешили, у нас, пардон, был амур с одной из местных дам. И вот приходим, культурно кладем на катафалк, культурно общаемся о культуре, о литературе, о прекрасных дамах, ехали-ехали... И вдруг клиент прибывает обратно, я восхищен, браво! Жора, по какой же речке ты сплавил это бревнышко? Воистину, говорю я тебе, мой наивный пожиратель кефира, есть реки, которые текут вспять!" Медбратьев распирало и давило от хохота. Они хватали друг друга, точно колошматили, в покойницкой плескался их резвый, счастливый смех. Стоило Пал Палычу угрюмо буркнуть: "Вам бы тут лежать, валетиком", - как медбратья, выпучив от восторга глаза, ничего не в силах сказать, забились в новом припадке смеха, наверное, живо воображая эту картину. "Ну что же, рядовой Мухин, похоже, отставил неизгладимый след в памяти Сергея и Георгия", - поспешил заявить Институтов в надежде, что медбратья уймутся. Но раздался новый взрыв смеха. "Глохни, ну вы, мурзилки. Или давай, вышибу слезу. Люблю глядеть, когда плачут", - возвысил голос Пал Палыч. Серж мигом унял смех и бросил в лицо чужаку пару фраз: "Я рассказываю для людей с чувством юмора. Какого полета птица этот ваш человекомух и какой он там подвиг совершил - нам с Жоржем плевать. Такие Мухины мрут как мухи, чуть что - и готов клиент". "Всегда готов!" - ответил лошадиным ржанием его напарник, но, прерванный отчего-то мстительным взглядом дружка, сомкнул рот. "Стало быть, наш Мухин - ваш клиент", - миролюбиво изрек начмед, желая подольститься к затаившимся медбратьям. "Ну, не знаю... - отозвался лениво Серж. - Сильвупле..." Начмед осторожно продолжил: "Я люблю, конечно, молодые шутки, задор, смех. Сам когда-то был молодым и тоже, так сказать, не боялся смерти, дерзил ей в лицо. Но, как гласит русская народная мудрость, хочешь кататься - умей и саночки возить. Хватит, посмеялись - пора, друзья мои, приниматься за работу. Приводите своего клиента в порядок. Работа прежде всего!" Жорж тряхнул головой, похожий на жеребца, сладко зевнул во всю мочь. "Нам нельзя, мы еще маленькие..." - произнес вместо него Серж. Оскорбился, осанисто вытянулся - и неожиданно вышел прочь. Институтов пребывал в замешательстве недолго: понукаемая как, скотинка, в покойницкую забрела санитарка - потухшая сутулая женщина в медицинском халате, что мешком (казалось, и шитый из мешковины) вис на eе плечах. Медбрат еще имел оскорбленный вид, но не удержался и произнес за eе спиной: "Прошу любить и жаловать... Просто крыса. Вся в белом. Ручная. Ну, что встала? Работай. Засекаю время, ставишь мировой рекорд". Она обернулась и посмотрела на своего погонщика с преданностью, готовая почему-то исполнить каждое его желание. Серж пугливо увернулся от eе взгляда. Он раздобыл где-то магнитофон, корпус которого был весь замотан изолентой, отчего казался раздувшимся, будто щека с флюсом. Звуки из него донеслись тоже наподобие зубовного скрежета. Вдруг он издал вопль, точно от приступа боли, и ноюще снова то стонал, то взвывал, то скрежетал. Медбратья уселись на лавку, увлеченные новой игрушкой. Серж ревниво не выпускал магнитофон из рук, будто баюкал. Они что-то мурлыкали, болтали свободно ногами, сидя на бетонной лавке как на качелях, да не уставали - клали ритмичные поклончики. Санитарка голодно, светло глядела в их сторону и работу начала, водя руками, как сонная, держа в одной резиновый шланг, в другой - ветошку. "Отойдите, а то я вас всех забрызгаю", - сказала с заботой, заглядываясь так же простодушно и на незнакомых, как будто лишних здесь людей. Но то, что вода разбрызгивалась, ей было явно приятно. Она только и желала обратить на себя внимание, оказаться нужной. Хоть при взгляде на нее поневоле охватывал за что-то стыд. Лет ей еще не могло быть так много, чтоб глядели, как на старуху, но набрякшие щеки, хилые губки, вылезшие брови, морщины - все было старушечье. И даже дряблый заискивающий голосок. Отмыв незаметно половину, взялась за другую, орудуя шлангом да ветошкой. Старалась, одна переваливала мертвое тело на спину, как манекен, хотя в eе сторону никто не глядел, и, кажется, тоже из старания понравиться, сочувственно-громко прокудахтала: "Ой, а тут не отмывается! Руки черные, ну как у негра". "Она загар отмывает! Никогда загара не видела, тупая... А человекомух где-то загорал, на солнышке нежился!" - воскликнул Серж. "Ой, а личико какое красивое, никогда такого не видала..." "Влюбилась, крыса? Крысам тоже нужно любви? - вскричал Серж с азартом, поймав цепко eе жалостливый взгляд. - А что, он еще хоть куда парень, смотри сколько золотца намыла. Замуж бы за такого, а? С первого взгляда любовь или давно приглядела?" "Знал бы человекомух, - неуклюже подхватил Жорж, заикаясь, - что девушки в него влюбляются!" "Крыса в муху влюбилась. Смотрите, это любовь, сейчас сольются в поцелуе... Браво!" "У них это, платоническая, как у Чапаева с Анкой!" - гоготнул Жорж. Институтов брезгливо возразил: "Товарищ санитарка работает, вкладывает в свою работу душу, что за шутки?" "Весело, что кто-то помер, а они живут, что ей вон жалко кого-то, а им никого не жалко", - огрызнулся Пал Палыч, не пряча горящих нелюбовью глазищ. На этот раз Серж не обратил внимания на чужака - только еще громче завопила музыка, так что в металлическом дикобразьем шуме растерзался даже их собственный смех. "Пидоры!" - гаркнул Пал Палыч. Медбратья резво соскочили с бетонной лавки и, взведенные музыкой, что вопила из магнитофона, согнутые и ощеренные, наподобие двух озлобленных обезьян, ринулись в драку. На пути их, однако, вырос Институтов, тут и обнаруживая особенную силу рук: одной рукой обхватил он Сержа, другой - Жоржа и толкнул обоих так, что молодцы обескураженно очутились снова на лавке. "Ну что сказал бы Иммануил Абрамович? Голубчики, я не понимаю, вы в своем уме? С помощью грубой физической силы и мерзких оскорблений свои отношения выясняют, простите, только закоренелые преступники", - говорил пугливо начмед. Магнитофон надрывался, не утихал. Медбратья, хоть и отброшенные на место, хозяйчиками взирали с бетонной лавки. Серж пялился, в издевку изображая влюбленность, на врага - с той нарочитостью, как если бы затеял игру. Пал Палыч яростно впился взглядом в смеющиеся, по-кошачьи непроницаемые глаза, что нисколько при этом не смутились, - настоящее, казалось, даже не отражалось в них. Медбрату нравилось то, что происходило между ними. Пал Палыч начал чувствовать в груди противную дрожь, как будто холодная склизкая толстая жаба забралась прямо в душу. Глаза его стали выпучиваться от напряжения, и, помимо воли, случилось раз и два, что он моргнул, не выдержал самого простого в этой игре испытания. И после каждого раза медбрат изображал губами воздушный поцелуй. Пал Палыч не вытерпел, сдался, потупил глаза. Серж продолжал глядеть на него, но серьезно и пристально, делая вид, что изучает, отчего тот мучился, будто другая воля, сокрытая в нем, но как не своя, вынуждала подчиниться этому чужому презрительному взгляду. В покойницкую вдруг заглянул вполне живой и, казалось, посторонний человек: в меру упитанный, с рыжеватой ухоженной шевелюрой и шелковистой бородой, расцветшей на полном жизнелюбия лице, и даже умные все понимающие глаза - две спелые ягодины - обильно источали сладость и свет плодов природы. "Сергей... Георгий... Мальчики, потише!" - то ли пожурил, то ли взыскал, уже порываясь исчезнуть. Воцарилась нежданная тишина, где стал слышен шум воды. Серж и Жорж стояли смирно, почти навытяжку. "Здравствуйте, Иммануил Абрамович!" - успел пропеть смазливым голоском юноша. "Ну ничего страшного, ничего, нестрашно... Началось прощание, только соблюдайте тишину. - И обратился ко всем присутствующим: - Здравствуйте, товарищи, началось прощание, я бы просил не шуметь..." "Здравствуйте!" - воскликнул ответно начмед. "Очень рад, здравствуйте, здравствуйте... - повторился без промедления заведующий и охотно поздоровался с каждым из присутствующих в отдельности, кажется, даже с мервецом, что возлежал на помывочном столе в гуще этой мирской суеты . - Здравствуйте. Здравствуйте. Очень рад. Здравствуйте... Примите мои соболезнования... У нас началось прощание, к сожалению, ничем не могу помочь, ждите своей очереди. Сергей, дорогуша, проследите за порядком". "Товарищ заведующий! - взмолился Институтов - Только один вопрос!" "К сожалению, прощание уже началось, с вашим выносом тела придется повременить, ничем не могу помочь..." "Вы можете, можете помочь! К вам на баланс поступил некоторое время назад наш рядовой - тело присутствует здесь и сейчас. Вот беру тело на свой баланс, а вещичек не вижу до сих пор. Должны были вещички подвезти к вам же, ну так сказать, во что по такому случаю одевать. Вещички на балансе там, где он служил. Парадный мундир, галстук, ботинки - все для ритуального мероприятия. У вас зафиксирован был летальный исход, от вас и должен как новенького забрать. Отправляю в Москву! В ноль-ноль часов двадцать пять минут. Промедление, простите за каламбур, смерти подобно!" "Понимаю, понимаю, коллега... Сергей, ну выдайте, пожалуйста, эээ... нарядную одежду, если я не ошибаюсь, помогите нашим гостям". "Прелестные слова! Иммануил Абрамович, вы мой спаситель. Еще ведь обязали к черту на кулички за гробом ехать - гроб на другом балансе. А поезд тоже ждать не будет, опоздай хоть на минуту - и тю-тю, прибудет в столицу пустое место. Ах, какое у нас кругом бездушие, какая казенщина! Ну разве это рационально - все в разных местах, а я-то один! Представьте себе: я, человек с образованием выше среднего, отягощенный медицинскими знаниями, - а занимаюсь черт знает чем вместо того, чтобы лечить больных, спасать жизни людей, творить добро! Представьте, с чем я каждый день имею дело... В лазарете, в лазарете, где должно быть хоть как-то стерильно, гадят на каждом сантиметре площади. Воруют все, что можно сожрать. Портят все, к чему прикасаются. И это только самые обыкновенные мыши! А после последних событий в стране просто не знаю, ради чего жить, что ждать от будущего.... Мне кажется, все катится в пропасть". Добрейший человек незамедлительно послал Институтову свой тихий сочувственный взгляд: "Ну, что вы, коллега, себя надо беречь... На вас лица нет. Медицинский работник - это не профессия, это состояние тела и души. Однако, могу сказать по личному опыту, от меланхолии на этой планете лечит только общение с прекрасным. - И пожелал, удаляясь, почти шепотом, как детям: - До свидания, товарищи, просьба соблюдать тишину". Заведующий исчез в облачке личной душевной теплоты. На миг в подвале воцарилась первородная гулкая тишина. "Эй, ты не слышала, что было сказано? Бегом за вещами, дура. Шнель, шнель..." - зашипел Серж на ничего не понимающую санитарку, которая под шумок, выкрадывая времечко, все старалась и старалась поставить ему же в угоду рекорд. "Гы-гыде шмотки, кы-кы-крыса?" - сдавился вдруг и Жорж, так что жилы по-бычьи вздулись на его шее. Та пугливо пригнулась, бросила на пол шланг, что еще держал eе как на привязи, забыв в другой руке взмыленную ветошку, и, побитая их словами, шмыгнула из покойницкой. Когда eе не стало, молодцы вновь обрели спокойствие и как ни в чем не бывало начали развлекаться болтовней. Казалось, они до сих пор и оставались здесь только ради развлечения. Cквозь стены просачивалась сторонняя траурная музыка. Густые глуховатые звуки блуждали наподобие теней. Санитарка появилась как-то незаметно, сама похожая на неприкаянную тень. Вместе с ней появилась в покойницкой поклажа в двух худых наволочках. Институтов схватил узел пожирней, вытряхнул его содержимое на голую бетонную лавку и обмер: из наволочки вывалилась наружу выгоревшая до проседей солдатская гимнастерка да отслужившие, такие же седые, никуда не годные штаны. Все побывало в прачке, вытерпело стирку, но на гимнастерке все же проступало во всю грудь бледно-бурое пятно. Из другой наволочки Институтов извлек гремучие солдатские сапоги, на которых запеклись искры крови, похожие на прожженные пятнышки. Начмед отшвырнул запачканные кровью сапоги, вцепился в гимнастерку и заскулил, сжимая eе в руках, будто свою же погибшую душонку: "Как это понимать, товарищи?! Должны были парадную форму... на их балансе... " "А так и понимать, облом-с..." - ухмыльнулся Серж. "Все пропало... Ну до чего дошли, сами нагадят и сами же еще раз гадят! - Начмед хныкал и хныкал, как обворованный. - Убийцы... Недоумки... Такое и в Москву!" Но раздался вкрадчивый, сочувственный голос: "Ну ошибочка вышла, а кто не ошибается? Все ошибаются. Прямо в двух шагах от вас, как я вижу, стоит и молчит прекрасное му-му. Берите, все при нем, пользуйтесь, полный парадный комплект, а лично мы с Жоржем ничего никому не расскажем... Мы с Жоржем не варвары... хе-хе... - Он глядел в упор на Холмогорова и уже безжалостно, смотря ему со смешинкой в глаза, повторил: - Чего пялишься, маленький жадный мужичок? Форма одежды спортивная... Человек человеку друг - исполняй". Начмед в изумлении обернулся к Алеше и тотчас плюхнулся перед ним на колени, запричитав: "Холмогоров, родненький, спасай положение! Отдай, отдай! Еще лучше получишь! Завтра же поедем в этот батальон и выберешь себе самое лучшее, самое лучшее!" Он вцепился мертвой хваткой в полы шинели, словно желая урвать хоть eе клок для себя и раскачивая Алешку столбом из стороны в сторону. "Раздевайся, закаляйся..." - подпевали где-то за спиной начмеда развеселые медбратья. "Ну, что тебе стоит? - все надрывался Институтов, слыша за своей спиной, точно откуда-то свыше, лишь насмехающиеся алчные голоса. - Сегодня отдашь, а завтра новый получишь, еще лучше. Ну я же не могу с себя снять, да я готов, но это же все белыми нитками будет шито, Холмогоров! Ну где я сейчас все солдатское достану? Где, где?! А сапоги я сам лично отмою... Ну, подумай сам, разве можно солдата в моих вещах хоронить? Неужели тебе товарища не жалко! Подумай, в чем увидят своего сына его отец и мать. Ну поставь себя на их место, представь, что это твои мама с папой увидят сына вот таким, вот таким!" Холмогоров очнулся и начал сдавать по одной вещичке на радость начмеду. Тот подхватывал их с пылу с жару да всучивал санитарке, чтоб тут же наряжала другого. Алеша остался без рубашки, а она уже застегивала пуговки на рубашке другому, старалась, напяливала через голову галстук, и зелень мундира скоро все под собой скрыла. Холмогоров, отдав с себя китель, рубашку, брюки, носки, ботинки, остался босой да в исподнем. Пал Палыч отвернулся, чтоб ничего не видеть. У начмеда не поворачивался язык сообщить раздетому озябшему пареньку, что оставаться ему в таком виде тоже невозможно. "Да вы не брезгуйте, юноша, это все чистое-чистое, давно отстиранное ... А сапоги я вам блестящие принесу, еще красивее ваших ботинков! У меня есть, приберегала прямо для вас. И портяночки сделаем. Можно с полотенец старых, вафельных, если желаете потеплей, а могу и понежне, нарвать с простынки", - спохватилась вдруг санитарка и вышмыгнула не иначе за блестящими сапогами. Холмогорова тронул eе родственный, теплый голос, и он беспрекословно начал надевать смертную солдатскую робу. "Ну, а теперь запахнемся в шинель, и все будет просто прелестно, прелестно! - бодрился начмед. - Это и называется сварить кашу из топора. Ну что я говорил? А вот и сапожки наши поспели..." В покойницкую вбежала запыхавшаяся счастливая санитарка, прижимая к грудям странного вида действительно блестящую, точно б покрытую лаком, пару диковинных сапог. "Ой, бежала прямо как угорелая! Вот, пользуйтесь, юноша, не сомневайтесь. Сапоги новые, гляньте, какие блестящие, их офицер играл на трубе в оркестре!" "В ящик он сыграл, а не на трубе...." - бросил со стороны Серж. Женщина вспыхнула, и впервые бледное eе, некрасивое лицо зажег румянец. "Не верьте ему! Все он врет! - бросилась она неожиданно в нападение, прижимая сапоги так крепко к своей груди, будто ни за что б не отдала. - Тот мужчина вылечился и уехал. А сапоги забыл. У него их много было. А эти надевал, когда в оркестре играл". Все стало ново и зыбко. В покойницкой пережидали все длящееся и длящееся чужое прощание, отзвуки которого бродили кругом тенями, то затихающими да смиренными, то горделивыми да вздымающимися наподобие волн. Тишина, в которой бродили они, поневоле делалась скорбной, так что медбратья не усидели на лавке и, изображая эту самую скорбь, встали на караул у наряженного в парадную форму Мухина, кривляясь: "Прощайте, товарищ генерал... Товарищ генерал, мы никогда вас не забудем..." Начмеду снова сделалось не по себе от этих игрищ, и он попытался их прекратить: "Я думаю, Иммануилу Абрамовичу это бы не понравилось. Молодые люди, вы все же не в цирке". Медбратья только удивились, но вернулись скучно насиживать бетонную лавку. "Разве мы кому-то мешаем? Никто же ничего не видит..." - только и спросил с удивленным видом Серж, но начмед, думая, что тот снова насмехается над ним, обиженно промолчал в ответ. Молодцы мигом забылись, начали пихаться, меряться силами, выталкивая один другого со скамьи. Наконец звуки траурной музыки смолкли. Институтов стал отсчитывать нетерпеливо минуту за минутой. Потом со двора послышался шум отъезжающей похоронной процессии. Серж и Жорж на дорожку враждебно затаились, всем своим видом выпроваживая прочь незваных наскучивших людей. Пал Палыч отчего-то взволнованным голосом подозвал Холмогорова. Даже Институтов суетливо пытался помочь уложить ряженого в носилки, чтоб только скорее исчезнуть с этого места. "Какое варварство, как это все бесчеловечно... - Но вдруг запнулся, глядя на черное запекшееся отверстие в мертвом лбу. - Стойте! - вскрикнул он и принялся судорожно рыскать по карманам своего плаща, с облегчением извлек отыскавшийся обыкновенный медицинский пластырь, отщепил белую клейкую полоску и с непритворным страдающим видом залепил ею бурую дырку во лбу покойника. - Ну все. Моя совесть чиста. Я сделал все, что было в моих силах". Когда уже взялись за ношу, к Пал Палычу шмыгнула санитарка и сунула в разинутый карман его бушлата круглое, крепкое, увесистое яблоко, которое сжимала в руке как булыжник, и тут же отбежала. Впряженный в носилки, eе избранник даже не почувствовал в суматохе, что же произошло. Баба беззвучно плакала уже в стороне от него. Вертела по сторонам головой, заглядывая во все лица, и все ей, чудилось, нравились. Но медбратья не дали ей выйти за порог, убрали тычками с глаз и сами исчезли в той же щели, ничего не говоря, закрывшись изнутри, как зверьки. "Мальчики-с-пальчики... Игрунчики, хохотунчики, везунчики, будь они прокляты..." - заклинал Пал Палыч, не оглядываясь. СУЩИЕ ВО ГРОБАХ "Человеку только матушкина утроба - это Богом данные защита и кров. А после, как из матушкиной утробы в мир нам уготованный вышкуриваемся, все норовим обратно в норушку съюркнуть. В миру все есть для жизни - только eе родимой, утробушки мамкиной, нету. Вот в утробушке спеленат человек, а в миру разве спеленат? Так и понимай... Рождение, мил человек, все нам и освобождает, начиная с ручонок! Бог творил нас несвободными, а мы все делаемся из-за греха первородного распеленатыми. Как от греха спасаясь, зачинаем каждый самостоятельно производить свой домишко, свою норушку, свою несвободу, да толку нет... Здесь уже истинно, все дело рук человеческих - вот этих самых рук... Эх, грешных, проклятущих рук! Наши дома, увы, не защита. Подсолнухи это, где что ни семечко, то зло. Ревнуем до зависти к чему? К дому чужому. Грыземся друг с дружкой где? В своих домах, где нос к носу. Земля огромна, а людям все мало места, все давятся из-за куска. В домах иконки, слыхал, вешают - это все, значит, чтоб на Бога потом свалить, хоть хозяйничают в своих четырех стенах сами. Бог покарает, думаешь? Ничуть. Он создатель - это правда, но как изделие может быть перед своим изготовителем виновато? Вот хоть эта штуковина, как может быть виновата передо мной и какая кара от моей руки-то постигнет? Разозлит, даже сжечь не смогу, потому не для себя делал, а для могилы, не принадлежит оно, изделие это, мне с той секунды, как последний гвоздок в него вобью. Так и Бог - мы ему больше не принадлежим после Адама и Евы. После свободы нашей и греха! Был у него сынок, для себя делал - он ему только и принадлежал. Страдал он, бедный, на кресте, эх-ма до чего же страдал, когда в него создатель гвоздочки последние вгонял для совершенства человеческого-то жития. Но разве в нас вгонял? Нет, мил человек, недосягаемо рукам создателя сделанное не для себя. И сколько ни вложишь души в изделие, а знаешь, где его конец. Сколько души ни вкладывай, а не будет она вечной, если не вечно то, во что вложил. Бог, верю, из вечного сделан сам материала - не из таковской доски. Но это если ты сам себя сотворил, тогда можешь и тыщу, и миллион уже на себя похожих вечных сотворить. А вот Бог, судя по всему, создать себе подобное не может, потому что сам секретом этим не владеет и создан был не сам собой, а для нас, для людей. Люди же тоже созданы не сами для себя, а для детей своих. Ну а для чего это все вместе нужно - прости, мил человек, не моего ума дела. Свое я отработаю. Заделаю себе собственную домовину на покой - вот куда вложу всю душу смертную, эх вложу! Лачком выглажу, помягчее все обложу, все равно что снегом изнутри, - спи, Панкратий Афансьевич, спи дорогой. Деток иметь лишил меня Бог, так вот решил мою судьбу, что не имею я, мил человек, деток. Потому души во мне свободной много, домовину свою изукрашу, все равно что в рай тот самый от счастья вознесусь.... И полечу, и полечу... Вот почую, что смертушка моя близка, - возьмусь за дело. Не гроб, честно слово, а крылья сотворю! И кто позавидует? Никто! А что потревожит? Ничто. Крышечку, как дверку, затворят за мной. Оставят одного в покое - и в земельку, в могилку родненькую, все равно что в матушку, в утробушку... Что-то будет с человеком после смерти, но только не ад и не рай, и Господь не вдохнет новой души вместо той, которая свое тепло отдала. Может, к другому создателю мы отходим в смертный час, а, мил человек? К тому, кто не из плоти выстругивает, плотник, а из праха создает. Кто в прах чего-то вдохнет - тот уже другой наш создатель, как есть другой... То не плотник, а травник, разумею, ведь из могильных холмов трава ж только и произрастает. А трава для чего? Трава для всего - это и лекарство, и корм, и кров, и просто живая жизнь... Вот он, травник, небось, решает, кому какой травой быть, а кого и червям-чертям скормить..." Мастеровой, богатырских замашек бородатый внушительный дед - с большим круглым лбом, что поглотил даже волосы до самой макушки, отчего на их месте образовался будто бы еще один лоб, - рассуждал без умолку, обнимая любовно здоровые плечистые гробы, что были на голову выше его ростом. Гробы стояли рядами, поставленные на попа, - прислонились к стенам и молчали. Посередине дощатого барака, где сапоги топтали земляной пол и не было окон, застыла в недоделках последняя работа мастера, будто корабль на стапелях, тоже гроб. Это и называлось "изделием". Недоделанный гроб был куда торжественней готовых и смотрелся значительней средь всех остальных, поставленных обыкновенной тарой на попа. Открывая вид на хмурое серое небо в клочковатых облаках, ворота сарая были распахнуты настежь, а один совсем уж заваливающийся набок створ подперт жердью, будто безногий инвалидным костылем. Тут же, у самого порога, были свалены в кучу доски, бывшие когда-то заборами, мостовыми да обыкновенной деревянной тарой. Ни одной чистой, все облепленные грязью, засушенные в глине, обшкрябанные. Такие грязные, как свиньи, и обросшие щетиной крупных, видных даже глазу заноз - что рыло у свиней. Но было понятно, что когда мастеровой выуживал доску из кучи, укладывал на верстак, проходился по ней с душою простеньким рубанком - каждая очищалась от грехов, обретая нежный, почти телесный цвет, и делалась гладкой все равно что человеческая ладонь, также открытая глазу во всех неповторимых природных линиях. В мастерской и пахло поэтому не гнилью или тленом. Пахло животворяще древесной смолой - духом царствия небесного сосны и ели, что источали из себя свежевыструганные доски, сколоченные в гробы. Мастеровой подыскивал подходящее изделие. По мерке и, наверное, по чину. Мерку ходил он снимать самолично, хотя Институтов в желании начать все скорей cам отдал подневольному лагерному мастеру приказ, какого чина нужен гроб, и продиктовал точный медицинский рост покойника. "Могло и обтолщить... Могло и усушить... Смотря какой человек был, хороший или плохой". И с этими словами не внял начальнику, проследовал широко и осанисто, как на ходулях, к армейской санитарной машине, что въехала на зону, безоружная да измотанная долгой ездой, совсем не так, как въезжали сюда такие же чужеватые грузовики, набитые живыми охраняемыми то ли зверьми, то ли людьми; oна не ждала разрешения на въезд и вплыла за колючую проволоку легче даже самой смерти, ничем не потревожив здешний блеклый мир, пущенная охраной без маломальской проверки. Гробовых дел мастер заглянул в кузов, с минуту побыл там взглядом наедине с покойником и, пройдя с десять шагов обратно до сарая, обронил всерьез с понятной только самому укоризной: "Усушился..." Институтов стоял с опущенными руками и глядел вслед этому непростому заключенному, c изумлением понимая, что зависит теперь даже от его не то что работы, но и мнения. "Голубчик, сколько вам потребуется времени, чтобы совершить эту процедуру? Одного часа хватит на все про все?" "Христос с вами, гражданин начальник. Работа легко спорится, когда грехов за душой не водится. Это как Бог смилуется - может, час, а может, и все пять за наши-то грехи". "Мне, знаете, некогда ждать милостей от вашего бога. К вашим личным грехам я не имею никакого отношения, религию придумали для рабов, а этот Исус Христос мог бы сначала писать и читать научиться, если взялся учить морали все человечество". "Ну так, изделие, обтяжка, цинковка... Раз в Бога не веруете, пачку чая накиньте, а я уж сделаю в лучшем виде, как на заказ". "Ну что же, о вашем вознаграждении поговорим, когда будет виден результат". "Это, конечно, но вы бы еще одну пачку добавили, гражданин начальник. И конфетку к чайку. Тогда уж точно согрешу для вас гробик за часок. В ларьке все есть, все купите. Это мы, уж извините, люди последние. Нам и умирать будет легко - ничего нет. И дайте все же задаточек для вдохновения, иначе помыслы угнетут". Институтов послал Пал Палыча в ларек. Дождался, когда тот вернулся, хотел было только показать две пачки чая и печенье, чтоб заманить как наживкой в работу, но мастеровой отказался поспешать без задатка, и начмед сдался, не в силах весь день принудить хоть кого-то исполнять все так, как он этого хотел. "А нам что, воздухом питаться?!" - рявкнул Пал Палыч. "Нет, ни в коем случае! - испугался Институтов - Я всех накормлю... Пойду в столовую и сейчас же договорюсь насчет вас!" Пал Палыч был доволен: "Скрылся с глаз. Хоть бы хлеба кусок принес... Жди, принесет, раз сам голодный". Оглядел, ухмыляясь, Алешку, похожего на мародера - рыжая облезшая шинель, неподшитый ворот мертвецкой гимнастерки, лаковые оркестрантские сапожки, мыски которых заострены были как у дамских туфель - и уже с напевной грустью произнес: "Не жмись ты, небесная пехота. Подумаешь, в смертное оделся, зато живой". Алеша топтался у входа в сарай, пока его не позвал в тепло и не заговорил с ним мастеровой, ворочая свои гробы. В глубине сарая, оказалось, сидел одиноко на табуретке еще один старик, в очках и без бороды - а в остальном как сморщенная копия того, что ворочал тем временем в одиночку гробы. Он имел такой же формы плешь на голове и тоже был облачен в лагерный бушлат с номерняком на груди, но и без того всей физиономией выказывал себя именно узником: хранил веское решительное молчание, как бывает, когда на все согласны или все отрицают и ни с чем не соглашаются. Его губы были крепко сомкнуты, даже сжаты, будто для плевка. Очки из пластмассы были громоздки как аквариум и лицо этого вредного старика походило на нечто убого-аквариумное: две бесцветные рыбешки глаз, похожие на улитку угрюмые губы, выбритые водянистые щеки. Сиротливая сухая фигурка вопросительно скрючилась, так что большая плешивая голова пала на тщедушную грудь. Он сидел, по-школярски вобрав под табуретку ноги, а удлиненные сухие кисти рук положил на колени. Но, когда бородач наконец выбрал подходящий по всем признакам гроб, обнял его как ребенка и перенес на верстак, узники повздорили из-за Бога, которого назойливо поминал гробовых дел мастер - и cарай содрогнулся от шума. "Домики наши, норушки наши страхом полны. Эх, маточки, маточки наши, зачем же вы нас рожали, прости Господи, раз мы все где спрятаться ищем, в норушку вашу съюркнуть обратно норовим... А твое какое мнение, Амадей Домианович?" "Позор!" "Твоя воля, Амадей Домианович, я преклоняюсь перед твоим великим умом, благородством души и чистейшей совестью, но ты же, родненький, это из гордости. Живешь, сидишь туточки у меня на табуретке в уголке и плюешься на все стороны, куда ни поглядишь. Не знаю, о чем ты печалишься. Душ много загубили, так давай спасем хоть свои". Слезливые глазки тщедушного старика пронзительно сверкнули, а уста сомкнулись еще тверже и брезгливей прежнего. В это время гробовых дел мастер развернулся, глядя прямо перед собой, и уткнулся в Алешу. Они очутились друг к другу так близко, точно смерились ростом: и был-то могучий старик всего лишь по плечо Холмогорову. Лоб его, оказалось, рассекал прямо поперек рубец, как если бы тюкнуло огромной стамеской. От малости его и при виде в такой близи этого младенческой нежности рубца у Холмогорова сщемило все в душе от невольной жалости; мастеровой же поднял глаза удивленно вверх и тотчас поразился, обрадовался, раскрылся весь навстречу: "Ох, какой богатырь, ну какой большой! Раз такой большой, давай помогай. А то забастовал мой помощник, но ты, сынок, не подумай - таких, как он, на нашей планете один есть ум еще, ну, может, два. Приволокли ко мне из барака тощенькое тельце за гробиком. Медицина ведь эту смерть засвидетельствовала. Стал я укладывать, а он и ожил! Глянул ну эдак как святой, с осуждением, губки сморщил... и плюнул мне прямо в глаза. Не знаю, какая сила дернула, но случай такой выпал, чудо на чуде поехало - охрана устала и отошла. Так что я-то кирпичиков быстрехонько наложил в гробик, крышку заколотил, а Амадея Домиановича у себя также вот в гробике хоронил-выхаживал с того света, пока не выходил. Все время он со мной не разговаривал - только глядел эдак вот и взглядом грозил. Всю душу вымотал, во всей низости своей я пред ним сознался. Потом, правда, обрел он дар речи. А привередливый какой, ел с ложки и лишь теплое, селедку тепленькой ему подавал - такой организм! Внушал, когда вЫходил: ты же через смерть свою, считай, вечную жизнь обрел, лежи у меня в гробике, дыши да радуйся! А он ни в какую, гордый... Сидел вон там на табуретке в уголке и протестовал, так что заприметили нас в дежурной части и добавили сроку до самой смерти. Расценили, что все это было хотя и не побегом, но подготовкой к побегу. Да я рад, я с Амадеем Домиановичем в самое тесто угодил. Без его мнения кто я такой на свете был? Да вон как крышка без колоды! А что я его половинка родимая - это уж точно. Без меня, как есть, гнить ему давно в земле, а со мной прямочки из мертвых воскрес!" Холмогорову почему-то чудилось, что когда-то все это было в его жизни - и этот широколобый добрый старик и точно такой же рассказ о человеке, который был мертвым, а потом вдруг ожил. Гробовых дел мастер звал его помочь: "Подержи-ка, сынок нашу лодочку, а я молоточком пройдусь, материю набью. Держи крепче и поворачивай, куда скажу". Крышки тех изделий, что стояли вдоль стен, были сняты, будто пальто или пиджаки, и накинуты полой стороной каждая на свое гробовое плечико. Алеша стал понимать, что помогает мастеровому и снова озарился: "А я завтра, дедушка, сяду на поезд и уеду домой, отвоевался..." "Это на какой же такой войне, сынок?" "На такой, что стреляли в меня из автоматов, из снайперской винтовки, с гранатомета!" "Ну что же, Бог с тобой, воюй себе и дальше. Ну-ка, поворотим набок! Уф... Надавали ж такой материи. Не обтягиваешь, а штопаешь". На глазах выструганное да сколоченное из приблудных досок глухо оделось кумачом. Дно мастеровой мягко выложил стружкой, черпая eе прямо под верстаком. Разорвал надвое белое полотно, наверное, списанную простынь, повозился, постучал молотком, и Алеша увидел на дне гроба подобие перины с возвышением для головы. Но стоило вбить последний гвоздь и расправить, где остались, складки, как изделие само помертвело и все добро, устроенное человеческими руками, поменяло вид. Простежка из стружек на дне обратилась во что-то каменное. Красивая ровность обивки стала мучить взгляд. Мастер вышел и через несколько минут ввез на телеге сделанный из какого-то тусклого металла продолговатый короб, похожий на большое корыто. В этот короб вложили как в яму еще пустой гроб. "Амадей Домианович, разведи костерок, добудь угольков, а мы пока уложим новенького. Ну что ты сделаешь, молчит, бойкотирует! Ладно, сам разведу, а вам-то, сердешный, надо с охраны кого-то позвать. Скажи, Панкратий Афанасьевич зовет, пусть идут шмонают, что в изделие кладем. Эх, сам бы в него нырнул, прости Господи... И начальника своего кличьте, где он там, заказчик. Пачка чая еще с него!" За начмедом отправился Пал Палыч. Но было ему все равно кого слушать, куда идти и что делать: засунув руки поглубже в карманы бушлата, как если бы озяб, он, казалось, буднично уходил в серость и хмарь, похожий на морячка, вышагивающего по палубе. Лагерная, голодная на живое зона - ощетиненная железными рядами колючих проволок, прорезанная лишь узкими дорожками из гравия, насыпанными так глубоко, что сапоги, ступая, вкручивались с хрустом, точно шурупы - не пугала и даже не будоражила нервов, ставших вдруг такими же глухими. Обернулся он скоро и возвращался, разительно переменившись в настроении. Жадно, с упоением, вгрызался в большое крепкое зеленое яблоко. При том морщился и клацал зубами, такое оно было, видно, кислое, что даже сводило скулы. Но терпел - и жевал, жевал, испытывая от этого восторг. "Сунул руку в бушлат, а там яблоко! Ну как с неба в карман упало! Я ведь вообще яблок года три в упор не видел. Веришь? Ну, хлебом клянусь! - громко бубнил набитым ртом, а сам, будто оглох - На, на! Кусай, доходной... Да на счастье! Да кусай, некраденое!" И властно протягивал Алеше сочный, свежий огрызок. Холмогоров заулыбался, чтоб не обидеть, но вместо рта, увернувшись, подставил щеку, так что огрызок скользнул по лицу, оставив сырой и отчего-то пенистый розовый след. Пал Палыч раскровил рот. Может, губу прокусил, может, стали кровоточить десны. Он снисходительно рассмеялся над самим собой, когда осознал, что поранился каким-то яблоком, и в тот же миг одним неуловимым движением извлек из-за голенища сапога подобие ножа - расплющенный и заточенный железный штырь, размером с карандаш. За порогом сарая уже попыхивал, дымил на ветер горячий костерок, разведенный неопасно для столярки в жестяном корыте. Пал Палыч подсел чуть поодаль на корточки да и пригрелся у огня, отрезая почти прозрачные лоскутки от яблочного огрызка и отправляя их с блаженством в рот. В корытце, где обугливались аккуратные чурки, наколотые с усердием большелобым, накалялись и две самодельные увесистые паяльни - железные прутья с приваренным на конце чугунным утюжком. Одной такой, еще не накалившейся, гробовых дел мастер помешивал вскипающий огонь, потягивая знающе зардевшимся носом. Думал он, однако, не столько о костерке, сколько о готовящемся на нем между делом напитке: закопченная консервная жестянка, как обезьяна, свесилась над огнем и держалась хвостом перегнутой крышки за ободок корыта, - а в ней плавился смолистый чифир. Он начинал дымиться, согревая да ублажая живые умильные глазки мастерового. "Хуже нету, когда негодным признают, когда, как материал, пропадаешь. Плотнику сгодился, травнику сгодился - вот оно твое и длится житье на земле, - убаюкивал он костерок. - Я досочку гнилую, бывает, возьму, а все о себе подумаю. Нет, думаю, не бойся, не брошу тебя без пользы, какая ты ни гнилая, хоть щепок наделаю и чифирну". "Вкусный твой дым..." - заговорил Пал Палыч с мастеровым, утирая кислые то ли от крови, то ли от съеденного яблочка губы рукавом бушлата, протягивая сизые заскорузлые руки к огню. Печаль в его голосе звякала чисто и простовато, как стекляшка. "Вкусный, так угощайся. Пропустим по глотку для покоя, еще успеем... " "Э, нет, я на диете. Дисциплина у меня захромала, вот и подтянул, теперь пью одни компоты из сухофруктов. Как это ты про доски сказал? Гнилье, что ли, тоже приносит пользу, если к нему с душой? Ну а где эта польза?.. Кто здесь с душой?.. И это люди, как щепки, в руки дадутся пользу из себя извлекать? Врешь. Что ни человек, что ни душа - заноза. Свою же обиду не простишь, а простишь - тебя не простят, такая жизнь. Эх, путь-дорожка! Уехать не уедешь, зато каждый день можно где угодно пропасть. Мне бы пропасть... Так, чтобы все кругом стало новое. Землю пашем? Или железо куем? Да я и то и то могу, мне без разницы, хоть на завод, хоть в колхоз, шофера всюду нужны, а я шофер экстракласса. Обожаю дорогу. Ха! Вот и соврал, не могу этого хотеть... Работа - волк. Кругом одно и то же. И катишься на все четыре стороны. - Потом сказал негромко, как если бы жаловался: - Они меня все не любят". "Да ты о ком говоришь?" "О людях, которых много, когда ты перед ними один как перст стоишь... Люди - сила. Это люди что хочешь сделают с тобой". "За что же тебя люди не любят?" - удивился гробовых дел мастер. "Потому что я сам их не люблю, а притворяться не умею, извиняться не хочу... Они за это жить не дадут, люди, - был ответ. - Но ведь это я себя не люблю, противно мне каждый день от собственной вони. И этого я никогда не полюблю. А еще бояться противно. Я ведь всегда и делаю, чего боюсь. Из принципа. Чтобы сильнее быть, чем свой же страх". Подошла охрана - двое безоружных солдат, посланные начальником караула вместо себя. Большой рослый азиат, не понимая, что сам-то ни для кого не был начальником - разве что для маленького замусоленного своего собрата, державшегося почтительно от него на расстоянии, чтоб успеть и услужить, и увильнуть от оплеухи - оглядел с важным видом место вокруг себя. "Э-э, ты кто такой? - избрал он мгновенно для одному себе понятного наказания Алешку - Пшел, пшел... Мене не понял, э?" Пал Палыч судорожно оскалился: "Что ты, падла, бельма пялишь? Аль своих не узнаешь?!" "Да что с тобой делается? - вскрикнул мастеровой - Покрасоваться он решил, а власти привалило, как же не угордиться... Но разве это хозяин жизни выискался? Погляди, погляди... Он же у себя в кишлаке с малолетства, небось, досыта не ел и только небу ясному радовался! Ну, и ходит гоголем... И пусть, и Бог с ним, зла ведь нам не делает вовсе! Ну смолчим, ну подвинемся, ну дорогу ему уступим - какое же это зло? Ведь и дите вперед пропустишь, а не обидишься, если ножкой топнет. Так и сжалься над ним как над дитем, раз ты сильнее. А если слабее, ну хоть как я, так уважь, облагородь!" Пал Палыч потерпел и сделался рассудительно-строг. "Алеху при мне никто не тронет, только он мне говорить здесь может", - произнес все с той же силой, как если б распорядился самой жизнью. Охранник-азиат, уже испуганный, стал подавать покорные знаки - протягивал навстречу по-братски руки и бормотал что-то волнительное. Мастеровой, меняя надрывное дыхание разговора, переходя на дело, упомянул снова о запропавшем начмеде. Томление над клокочущей пахучей чайной смолой, сулившей ему и тепло, и отдохновение, и дармовую радость, сменилось боязнью застыть на месте. Он пришел в суетливое муравьиное движение, вынуждая охранников занять свои места у цинковой ложбины, а Алешку с Пал Палычем - отправиться за телом. Шерстяное одеяло, всю дорогу прятавшее неприглядный груз, было отдернуто и, скомканное, засунуто в пропахший бензином угол подальше от глаз. Они вытащили носилки и мигом очутились с ними в сарае, пробежав как под дождем, с легкостью и в зябком нетерпении найти укрытие. Делать все было освобождающе легко, ноша не тянула рук и не угнетала своим видом - и Алеша, обнимая тело с другого конца за ноги, чувствовал эту неожиданную плавность, легкость. После все они остановились, понимая, что настала какая-то последняя и важная минута для этого чужого мертвого тела. "Худющий же какой, все как есть обвисло", - вздохнул мастеровой. Пал Палыч тоскливо молчал. "Это оно только великоватое, а так оно новое и одетое всего два раза..." - сказал Холмогоров, чувствуя вдруг свою вину. Мастеровой не понимал. "Как есть усох. Значит, хороший был человек... Хорошие, они сохнут и, хоть мертвые, смраду не имут, соломкой пахнут. - Запнулся, глядя на заплатку из пластыря, понимая, что залепливала не иначе как смертную отметину во лбу. - Настрадался. Дай-то Бог его душе пристанища. Вот, вот... Вот и он, касатик, что же это так себя, веру-то с надеждой потерял". "А может, он это не сам себе пулю-то в лоб, может, ему кто помог, старший по званию... Да хоть бы твой Бог! Или он все же против был, целил в небо, а попал по лбу? Чую вонь я все же, ох какую вонь... Эх, что там! Не чую - точно знаю. Знаю я то, получается, чего Бог твой не знает или вид делает. Знаю и тоже молчу в тряпочку. Потому что каждому свое. Потому что каждый за себя. Потому что так надо. Но я не Бог. А знаешь он кто? Кто пальнул - тот и Бог, потому что это он точку поставил в жизни", - сказал Пал Палыч. "Начальник-то ваш где, торопыга этот, на час заказ сделал, а самого и след простыл!" - засуетился гробовых дел мастер. "На готовое прибежит, у него чутье, поэтому и начальник". "Это с Богом тогда?" "А то как же без него... Чуешь ты начальство, прямо как волк овечью шкуру, чего же сам не выбился? Боишься?.. Ну бывай, Мухин, в этой жизни ты проиграл, фраерок". "Вот и фамилия - значит, в роду у него, у касатика, мухой по свету летали или жужжали без умолку. Все мы у Бога летаем по свету как мушки, а где смертушка прихлопнет, там и рай". "Этого точно прихлопнуло. Попался под руку, - брякнул упрямо Пал Палыч. - Теперь в ящик твой запакуем, и будет все шито-крыто." Cтарик обнял крышку гроба и накрыл ею наряженного в парадный мундир мертвеца, пряча его в темноте. Когда крышка легла на гроб, Пал Палыч поневоле ухмыльнулся: с боку ее, как штамп, на кумаче обтяжки были видны желтые серп и молот. "Дожилися, старый. Гроб подзаборный, это понятно, а на обертку какое светлое будущее пошло?" "А ты не знаешь? - взметнулся в сердцах мастеровой - Весь фабричный материал, что был, умыкнули на радостях, а из клуба флагов красных притащили целых два ящика. Цвета нет, ползут что вошь, ведь сколько лет на каждом празднике болтались. Ну, не углядел, и так из ветоши крою, ну вылезло... Эх, это ж как оконфузился, прямо хоть плачь..." "Заколачивай быстрей, - сказал Пал Палыч. - Гражданин начальник всю дорогу дрожит, куда себя спрятать не знает, приказ исполнить старается... Мается, зубодер". Начмед объявился, когда уже цинковый короб был наполовину запаян. Институтов вбежал в сарай, отыскивая глазами, могло показаться, забытую фуражку. Руки его были заняты, в каждой Институтов держал неприглядного вида раздувшуюся вареную сосиску. "Можете покушать, мальчики", - произнес начмед дрогнувшим голосом, но без тени сомнения на заранее приготовленном очень серьезном лице. Алеша лоб в лоб со стариком подминал деревянной чуркой край чистого цинкового листа, из которого то и мгновение выпархивал вымученный паяльней вздох дыма. Пал Палыч тоже был занят с мастеровым - стоял наготове, чтоб нести на смену выдохшейся паяльне накаленную в углях. Слова о еде поэтому некрасиво скислись в воздухе, как и сами отварные сосиски в руках начальника. Только двое ничего не делавших охранников, бывших, наверное, тоже голодными под конец дня, переместили взгляды на то, что держал Институтов на весу все нетерпеливей, - и, не выдержав ноши, тот заботливо положил сосиски на чистый свободный угол замершего с недоделанным гробом верстака. В сарае остался слышен только шумок работы. Институтов прогуливался вдоль готовых изделий, понимающе осматривая зияющие в них без особого смысла пустоты. От его взгляда, конечно, не укрылся сидящий на табуретке в углу сарая, полный молчания тщедушный бесполезный старик. Начмед никак не мог подумать, что тот сидел и молчал без особого смысла, а потому не преминул с ним великодушно заговорить: "А вы, уважаемый, почему не работаете вместе со всеми?" Тот, что звался Амадеем Домиановичем, немедленно заявил из угла: "Гадость". Институтов переменился в лице: "То есть как это так, голубчик, позвольте спросить?" "Позор", - аукнулось невозмутимо в углу. "Ну это уже слишком, товарищ, вы что себе позволяете!" В ответ бесповоротно-громко прозвучало: "Холуй!" Начмед надрывно позвал: "Охрана, заткните рот этому заключенному!" Взгляды охранников соскочили с верстака, где покоились казавшиеся бесхозными две сосиски - но двое азиатов угрюмо не постигали звучавших все это время слов. "Это мой работник такой, мы с ним на пару... Я делаю, а он за качеством глядит. С кем-то всегда ведь легче! Идите проветритесь, гражданин начальник", - сочувственно пожелал гробовых дел мастер. Институтов неестественно благоразумно, будто цирковая лошадь на поклоне, несколько раз боднул головой пустоту и подался задом на двор, но вдруг подпрыгнул и вскрикнул, как если бы погибал, тыча пальцем в пол перед собой, где шевельнулась стружка, под которой пряталось что-то живое: "Запаять! Запаять! Ну запаяйте же их кто-нибудь!" Все застыли, скованные этим криком. Но не обнаруживали кругом ничего страшного или хоть нового. Бледнее покойника, начмед немощно таращил глаза и, как рыба, уже беззвучно глотал воздух жадным ртом. "Это он мышей до смерти боится", - ухмыльнулся Пал Палыч. Работа была готова. Начмед скрывался в машине и ни в какую не хотел вылезать наружу, принимать у мастерового свой же заказ. Пал Палыч подогнал санитарную машину к порогу сарая. Одного его недовольного взгляда хватило, чтоб привлечь на помощь и болтавшихся без дела охранников. Перед тем как всем взяться за смертный груз, мастеровой своим личным молчанием установил тишину и обратился заискивающе к Пал Палычу: "Скажи уж чего-то на прощание. Душа просит, скажи". "А для чего говорить, старик?.. Поехали". "Ох, вы торопыги вечные... Амадей Домианович! Скажи хоть ты, облагородь эту смертушку своим великим умом". "Позор!" - каркнул почему-то обиженный старик. И тогда сам гробовых дел мастер негромко, расстроенно произнес: "Прощай, страна огромная, несчастный человек". ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ У станции Караганда-сортировочная, за глухой стеной железнодорожных складов, своей участи дожидалась похоронная команда: пожилой простодушный прапорщик и молодой, из тихонь, солдат. Место встречи давным-давно затопили сумерки. Было холодно и голодно, как в плену. За шиворотом, будто вошки, копошились кусачие страхи. Чувство неизвестности сроднило чужих разновозрастных мужчин, а издали, да еще и в темноте, могло показаться, что это снюхались два бродячих пса уродской какой-то породы: роста человеческого, бесхвостые, в серых долгополых шкурах, с котомками горбов за спиной. Молодой еще служил кому-то. С готовностью застыл и дожидался по стойке "смирно". Или за неимением другого хозяина старался так пригодиться старшему в их компании, которому внимал, послушный как сынок, когда тот хлопотливо рыскал в пределах двух, трех шагов - юлил по сторонам, - временами обмирая, как будто услышал клич. "Иван Петрович, а какая она, Москва?" "В Москве все есть - вот она какая. Ты бананы видел когда-нибудь? То-то, где там, а в Москве они есть. Подумаешь, на деревьях растут... Как в ней люди живут, не понимаю, ведь все уже есть, прямо делать нечего, только оклад знай себе получай и ходи отоваривайся". "Иван Петрович, а мы долго будем в Москве?" "Сколько вытерпим, лимитов у нас по всем статьям маловато. На похоронах - это день-другой, хоронят больно быстро. Еще у родственников погостим - так повезло, что на этот счет с одним из них договорился. Хорошо, если кормить станут, это не знаю. Если деньжат и провизию протянем, недельку поживем. Воздуха в легкие наберем, прикинемся, что с обратными билетами был дефицит. Взгреют, конечно, за каждый лишний денек, будь готов!" "Иван Петрович, а я что буду делать в Москве?" "Твое дело маленькое, куда я, туда и ты. И мое дело маленькое, ничего такого делать не будем кроме команды. Но с умом оставайся своим, торопись и не спеши, а то потом скажут... Всегда найдут, что сказать, станешь крайним, и попала вся жизнь под колеса. В серединке, серединке нужно идти, она, как у Христа за пазухой. Это дураки пусть делают, что хотят, а мы будем, что скажут". Светлой туманной углубиной в небе виднелся лунный зев, голодно разинутый в сторону нескольких мелких звездочек, что болтались наживкой, казалось, подколотые на жала рыболовных крючков. Но вдруг чудилось во всей ночи что-то утробное, как если бы проглоченное. Только у строений с пустыми черными оконцами, что были покинуты к этому позднему часу, остались округлые необитаемые островки света, на каждом из которых голенькой высотной пальмой торчал фонарный столб с одним-единственным раскаленным добела орехом на самой верхушке. Проглоченные мглой окрестности поминутно оглашали животные звуки, африканские рыки да стоны, будто кругом бродили дикие голодные звери, что были рады и сами теперь кого-нибудь проглотить. Это до жути делался слышным ночной жор товарной станции - многотоннажной eе утробы, переваривающей в себе все то, что приходило поминутно в движение нечеловеческой силой механизмов по воле управляющих этой силой людей. Близко не было вокзала, вокзальной площади - лишь тюремные стены камер хранения, запертые безлюдные склады, бетонные туши тягловых электровозных депо, пропахших горючим пОтом соляры. Неприкаянную парочку высветил в темноте дальний свет фар. Дядька с пареньком позорно застыли у стены, как если бы их ограбили и раздели, а две их безголовые тени вздыбились и шарахнулись кошками в темень. Из санитарной машины, как из часов с кукушкой, вытряхнулся наружу человек - в нем узнали начальника медицинской части. Он вскрикнул заполошно: "Товарищи, время не ждет! Мы будем указывать путь! Следуйте за мной!" И упорхнул. Машина тронулась по ухабам каменистого пустыря. Служивые бродягами трусили за нею следом, пока не пришлось что было сил бежать. При въезде на бетонный пандус - не крутую, но испещренную выбоинами горку - усталая санитарная колымага замялась и бегущие за ней послушливые мужички проскочили скороходом вперед. Вся спрятанная жестяным протяжным козырьком, откуда глядели как бы исподлобья замки-глазища угрюмых одинаковых складских ангаров, платформа сортировочной станции казалась далекой и непроглядной. У начала платформы грузилась арестантская сцепка из дощатых мукомольных вагонов: в полной тиши с десяток молчаливых грузчиков выносили да вносили на своих плечах кашлявшие пылюкой мешки. Навьюченные мешками, они также молчаливо расступились, пуская в освободившийся проход постороннюю процессию, и выносливо ждали, глядя, как от строгой гробовидной машины, похожей на милицейскую, бежали двое задыхающихся служивых, а карательного коричневато-зеленого окраса человековозка ехала и ехала в нескольких метрах от них. "Дезертиров ловят..." - повздыхали мужики и взялись со спокойной совестью за работу. Прапорщик бежал впереди санитарной машины, погоняя солдатика. Процессия промахнула следующий грузившийся у платформы вагон. Паренек, а за ним и дядька, бежали так безоглядно, боясь попасть под колеса, что стоило машине затормозить у искомого склада, как они стремительно исчезли. Дядьке еще долго слышались за спиной окрики "к той... к той...", но бежал от них, думая, что гонят куда-то дальше - а это начмед напрасно орал вослед убегающей похоронной команде: "Cтой! Стой!" Бегущие скрылись в темноте, откуда к Институтову возвратилось лишь удивленное эхо его же собственных воплей. Сцепка из двух вагонов, почтового и багажного, уже cтояла у платформы. Вагоны будто дремали. Маневровый, что вытянул их на погрузку и надышал горячкой своих трудов, накропил горючего пота - ушел за очередной работой, но должен был возвратиться: отчалить с этими же вагонами от складской платформы, примкнуть их к пассажирскому составу дальнего следования, а поезд - подать на путь отправления. "В конце концов это немыслимо..." - застонал начмед, хлопая немощно ногами о гулкую платформу как в ладоши. - Бегите за ними... Верните их... Вперед, вперед!" Начмеда послушался Холмогоров - и отправился дальше по платформе. Он исчез так быстро, что Институтов пугливо вздрогнул, ощущая себя в окружении всесильной темноты. "Иди ты. Сейчас же, за ним!" - пихнул он в темноту поскорее Пал Палыча, и, когда черная eе толща поглотила последнего человека, которым мог бы еще командовать, остался совершенно один. "Я хочу видеть своего сына", - тут же услышал покинутый всеми Институтов за своей спиной. Он в ужасе обернулся. Темнота исторгла маленькую мрачную фигурку, при портфеле и в шляпе, как иногда официально заявляются к своим детям отставленные их матерями мужчины. "Что вам здесь надо? Это слежка? Провокация? Да я милицию позову!" - пискнул начмед. "Мой сын не может заговорить, но у Геннадия есть я, его отец. Я приехал в этот город за правдой. Я инжеренер-атомщик, строитель Обнинской атомной станции. У меня трудового стажа сорок пять лет. Я участвовал в ликвидации..." "Чернобыльской аварии, ха-ха! - судорожно развеселился Институтов, чтоб только скорее заткнуть маленькому человеку рот. - Ну как же, у нас ведь теперь что ни бомж, то ликвидатор чего-нибудь такого. И вы тоже пострадали во имя человечества? Гасили атомный пожар? Облучило, гляжу, основательно, у плаща и рубашонки лучевая болезнь. Ну вот что... Вы безобразно пьяны. Нет, вы больной, голубчик, психический. Прекратите шантаж и убирайтесь отсюда или отправлю в психушку!" Голос маленького человека в шляпе задрожал, однако не сдался: "Зовите работников милиции. Я требую предъявить тело моего сына!" Институтов попятился, но высокомерно усмехнулся: "Это бред. Это чистой воды шизофрения на почве радиации, спиртного и огромного вашего отцовского горя, конечно. Я был готов вам помочь как отцу. Предлагал устроить в гостиницу, снабдить бесплатным обратным билетом. Я в конце концов скорбел вместе с вами, когда вы два дня подряд ходили ко мне в кабинет и злобно мешали исполнять служебные обязанности, но такое, такое! Скажите на милость, кого и как от вас прятали? Как только случилось, так сразу же телеграфировали это скорбное известие. Здесь и сейчас я не имею права выдавать вам на руки даже свидетельство о смерти, но прибудет груз в эту вашу Москву - все получите от наших сопровождающих, не сомневайтесь. Тело от вас скрывают? Да как это скрываем, если в лучшем виде для похорон cами же отправляем! Святых у нас нет, а холодильных установок для каждого трупа тем более. Мертвое тело в медицинском смысле представляет собой скоропортящийся продукт. Ему ехать и ехать до места захоронения и надо соблюдать, знаете ли, элементарную гигиену, а цинковая составляющая гроба - это вам, знаете ли, не проходной двор. Какие еще претензии? Ах, вам же виноватых подавай... Просто так не можете, без дешевой шумихи? Хотите какой-то остросюжетный детектив... А вам чтобы главную роль..." "Я хочу узнать правду о гибели своего сына", - откликнулся глухо непрошеный отец. " Только давайте без крокодиловых слез, таковы уж мои представления об объективности. Хотите знать правду? Вы хорошо подумали? Вы этого очень хотите? Ну раз вы так нравственно страдаете, я нарушу порядок... Голубчик, ваш сын был убит самим собой... Куда еще копать? Глубже некуда, если докопаться хотели до правды. Да, да, ну что глаза таращите? Вот она, правда". Обрушилось молчание. Институтов смиренно дожидался, что приступит к утешению наконец-то раздавленного горем отца. Но тот выполз из-под руин и заныл, не вытерпливая больше боли: "Геннадий должен был жить!" "Ну, знаете ли, вы бы это ему и сказали, когда он преступно овладел оружием начальника караула, и неизвестно еще, что было в его планах, умирать или убивать. - Начмеду захотелось исколоть словечками этого бесчувственного зловредного человека. - Инженер, да еще атомщик, а рассуждаете как юродивый. Вы иначе рассуждайте, мыслите шире, как человек науки... Вам нужны факты? Пища для ума? Ваш сын скончался по собственному желанию. То, что мы не сделали из этого шумихи, доказывает ваше право на материальную помощь и сочувствие. Но для вашего сына такие похороны устраивают, дают вам также право на пенсию, а вы оскорбляете. Да, обманщики, вписали, что погиб при исполнении, не из жалости к вам, конечно, а чтобы не запятнать... ну вот. И другие факты почему-то не оформляем, все хотели по-хорошему с вами, без детективов. Виноватых найти желаете, так не совершайте ошибочку, гражданин, а то доищитесь, что ничего вам не должны и что сынок ваш является отбросом общества. От этого лучше вам, что ли, будет?" "Я инженер-атомщик..." "Знаю, знаю... А гробик cынка родного вскрывать - это очень гигиенично? Душу вон - и до победного конца потрошить, потрошить?! Да вскрывайте! Устанавливайте! Потрошите! И живи потом со своей правдочкой, пока заживо не сгниешь, мучайся... Давай разрешение от СЭС на эту гнусную антигигиеничную процедуру или освободи площадку для работ. Иди отсюда, пьяный скверный дурак! Сына не позорь, не пачкай под конец биографию, хоть куда уж там... Ну роди, что ли, пока не поздно другого, новенького. Люби его, нежь и холь, Геной назови, еще одну атомную станцию где-нибудь построишь, авось пронесет. А здесь и сейчас не пронесло - значит такой получился гороскоп. Ты не понял еще? Не понял?! Ты не в тот день родился, так чего же ты ноешь? Каких виноватых ищешь? Ты сам, сам во всем виноват, скотина ты пьяная. Виноват, что родился, что жил... Это ты, ты сам угробил своего сына в тот день, когда породил его на свет и уготовил одно свое же нытье..." "Милиция!" - раздался в темноте истошный крик. Маленький человек в шляпе попятился куда-то слепо, ткнулся в стену ангара и по ней убито сполз почти до земли. "Ми-ли-ция! - вдруг нараспев тоже позвал начальник медицинской части. - А где милиция, которая тебя бережет? Ее, голубчик, нет". Маленькая фигурка вжалась в стену и провисла, как будто подвешенная на ней же кренделем. "Отец Мухина, встаньте, хватит приседать! - брезгливо произнес начмед - Как говорится, финита ля комедия. Это вы со своими собутыльниками впадайте в подобную истерику. Пьянство не украшает мужчину. Вам нужно меньше пить. Не пейте, если не умеете. А жена ваша, мать Мухина, знает вообще-то о смерти сына? Что-то не пойму... Не поехала с вами, а вы такой, по всему видать, сильно пьющий. Она, что ли, тоже пьющая? А то ищи вас там под забором... Но знайте, никто искать не cтанет. Похороним, если что, и без вас". Институтов давненько не позволял себе такого блаженства. Он все и произнес лишь для того, чтобы доставить маленькому человеку страдания в самом невыносимом виде. Даже не заставить еще и еще страдать, а уничтожить этой болью, извлекаемой из собственных же его души и мозгов, как ударами электрошока. "Больше вообще не буду им обезболивать..." - пронеслось в уме зубодера. Вагоны стояли, склад безмолвствовал, подчиненные плутали. В этой разрухе начальник медицинской части несколько раз кряду решительно стукнул в складские ворота, накричал на багажный вагон и заявил уже в аморфную толщу мрака: "Сколько я могу ждать? Так работать нельзя. Надо иметь сознательность, товарищи, вы же все-таки рабочий класс". В ответ из тамбура багажного вагона высунулась немытая голова: "А, и здесь ты завелся, гад-демократ... Ну давай, кричи громче, митингуй! Не успели вагон подать, сразу плохо тебе стало. Невтерпеж, всем недоволен, совесть отдельную заимел. А какая красота была, ого-го, одно удовольствие жить и ехать. За что красоту разрушил, гадюка? Тошно мне в твоем обществе. Иди сам вкалывай. Накось, в задницу меня поцелуй..." "Ааа!.. - закричал Институтов. - Молчать! Смирно! Нет уж, будешь работать. Вы у меня узнаете, что такое работа... Будете в камне, в камне высекать и гору, гору громоздить, мерзавцы, из собственного дерьма!" Служащего багажного вагона как ошпарило. Он хлопотливо высунулся из тамбура на платформу уже всем туловищем и резво по-бабьи заголосил: "Ну ты это зачем, хозяин, да кто тебе поперек? Тебя хоть кто пальцем? Ой, гадюка... Ой, господи... Ну ни путя никакого, ни жизни вообще не стало... Иду, иду! " Издали истошный железный визг разомкнутые затворы вагона, точно рвали на куски живое. Раскричался хозяйчиком вагоноважытый. Послышались, наплывая, голоса. Толпой нахлынули грузчики. В их гуще барахатался толстый кладовщик. Залязгали замки, дыхнуло жадностью из ангара. "Эх!", "Ух!", "Ах!" - бурлили горячо их, работяг, разговорцы, вскипая тут же на мелочных страстях. Когда багажный грузился, почтовый все еще пусто глазел на платформу своими слепенькими, в бельмах решеток окошками. Вышли на воздух по-домашнему одетые в спортивные костюмы люди - это были фельдъегеря - и, похожие однообразием на солдат, стали важно и скучно прохаживаться парочкой у своего вагона, охраняя какую-то тайну. Вдруг все пропавшие высыпали из мрака на платформу - а рабочие участливо пялились на горстку измотанных людей в армейской форме, что пробегали на их глазах не в первый раз. "Уууу..." - задохнулся Институтов, будто и сам долго где-то бегал. После вновь ощутил блаженство, когда стоял в позе надзирателя и даже никого не погонял. А четверо людишек тягали в раскорячку домину то взвешивать, то оформлять, то паковать, превращая цинковый саркофаг в обыкновенную тару. "Здравствуй, Альберт Геннадьевич!" - воскликнул простодушный прапорщик. И был рад, что обратил на себя внимание, но тут же умолк, не зная, что еще сказать. Навстречу дядьке, оживая, шагнул со стороны, казалось, невидимый до сих пор человек. "Отец Мухина, встаньте на место!" - раздался немедленно приказ. И маленький человек в шляпе отрешенно отступил назад. Подчинился. Дядька смутился и явно не ожидал, что попадет впросак. Институтов настиг его и зашипел, уже глядя глаза в глаза: " Как это все понимать, голубчик?" "Товарищ начмед, честное слово, я и сам не знаю, как это все понимать, - наспех повинился дядька. - Я так думаю, наверное, познакомился с Альбертом Геннадьевичем сегодня утром, что же в этом непонятного, так и надо понимать". "Да ты какое право имел знакомиться? Он как здесь вообще оказался? Так это ты, голубчик, подстроил?" - завелся Институтов. "Товарищ начмед, да я сам не знаю, как оказался, ну вот вам крест! Познакомились мы прямо сегодня утром, когда Альберт Геннадьевич, если виноват, то извиняюсь, стоял, а я-то как раз мимо с рядовым проходил. Ему никто сказать не мог, когда и где отправка двухсотого будет, так он прямо ко мне подошел и спросил. Наверное, так и оказался он здесь. А что он и есть отец, это я потом узнал. Если б сразу знал, да разве бы проронил хоть словечко? Что я, правилов, что ли, не знаю? Не в первый раз..." "Да замолчи ты! Молчи, понял, понял? Запомни одно, только одно: с этой минуты ты держишь язык за зубами, молчишь как рыба. До Москвы близко к нему не подходи. Если сам в поезде привяжется, на вопросы не отвечай. Молчи - вот твоя главная задача". Дядька с облегчением продохнул, из уст самого начмеда слыша, что должен делать, чтобы ничем не провиниться. "Все. Молчу, товарищ начмед. Ну прям как рыба, вы не сомневайтесь, - с усердием произнес он, убежденно тряхнул несколько раз головой, точно б давал сам себе зарок молчать и только молчать, и чуть было не смолк, да спохватился и быстренько, хлопотливо, как про запас, начал тараторить, выглядывая за плечом Институтова другого человека: "Альберт Геннадьевич, знаешь ли, моя как услыхала, ну прямо за горло, стерва, взяла! Купи, говорит, в Москве цветной телевизор - и все. У вас в магазине можно будет достать? Мне бы лучше телевизор все же, а не ковер. Ковер, Бог с ним, уж лучше телевизор. Так сговорились, значит? Телевизор? Цветной? Ох, огромное спасибо... Это не я - это супруга моя. Я-то ковер хотел, хоть что-нибудь. А супруге дался, ей-Богу, этот телевизор, и денег не жалко! Говорит, по хате можно в тапочках ходить, стерпим, а вот телевизоры цветные только в Москве теперь продаются. Ох, ну ты извини, такое горе у тебя, ох, сыночка потерял, соболезную... Ох, товарищ начмед. Ох, ну все, молчу". Дядька умиротворился и весь сразу как-то обмяк, похожий на селедку, из который извлекли скелетик. "Отец Мухина, а вы, я гляжу, преуспели, - оглянулся начмед со смертной скукой в глазах. - Тоже мне Чичиков... Обещайте, что ли, "Волгу", ну или "Жигули". Действуйте со столичным размахом!" Гробовитый ящик, не самый огромный в сравнении с другими упаковками, в которых томились шкафы, диваны и прочий крупногабаритный людской скарб, втащили в контейнер багажного вагона и заставлили последней стеной. Все провожающие, и сам начмед, стояли истуканами у запертого вагона. Давно исчезли фельдъегеря. Закрылся склад. Несколько мужиков-грузчиков еще простаивали в сторонке, отлынивая от работы. Их окликали откуда-то из темноты - они не шли. Курили. Казалось, прицеливались папиросками, убивая время, и те, как ружья после выстрелов, испускали дымки, что пахли прогоркло почти пороховой вонью. Меж тем один из них насмехался над другим, привлекая внимание. "Нельзя ли потише, соблюдайте общественный порядок!" - бросил в их сторону Институтов. "Он жену любит! - отозвался со смехом один, тыча уже напоказ в другого, что покорно сносил его усмешки. - Тогда скажи мне, а зачем ты eе любишь? В чем состоит смысл этой твоей любви к жене?" "Да я же не на рынке любовь покупал, честное слово, как это зачем? Люблю, потому что хороший человек, потому что всю жизнь вместе", - тужился тот, кому устроен был допрос. "А завтра она умрет, и все. Реализм! Ну и зачем ты eе любил?" "А детишки? Мы родили, двое у нас, вырастим. Ну и пусть умрем, зато останутся они после нас". "Читаешь, что в прессе пишут? Тебе такие заголовки не попадались на глаза?.. Сын зарезал отца. Дети расчленяли своих родителей прямо в ванной. Ну и как тебе это?" "Да отстань от человека! Что заладил одно и то же, а по сопатке не хочешь, умник? Он верит, любит, а ты ему в душе ковыряешь, лишь бы все в ней расковырять и сломать, - раздался возмущенный голос. - Тебе-то зачем нужно все на свете своими словами портить? Какая такая польза, что веры в любовь лишишь?" "А на это я отвечу всем вам... Вы стройте, стройте, конечно, с верой в любовь или хоть в черта лысого, но постройте-ка что-то нормальное, качественное, что будет стоять без костылей. Нет же, кругом все рушится и рушится, потому что держалось на соплях и слюнях. Я, конечно, могу сжалиться. Мне можно рот и грубой силой заткнуть, конечно. Но если чья-то любовь к жене не выдерживает моей свободы слова, такой брачный союз обречен. Это аксиома. Драки, алкоголизм, нищета - вот и вся любовь". Вопросы, задаваемые от нежелания что-либо знать, действительно, оставляли всех блаженных в дураках, так что, посеяв среди себе подобных уныние и стыд, умный рабочий похвалялся c вальяжной ухмылкой среди одних дураков: "Женитесь, плодитесь... Сначала на жен и детей поработаете, потом на больницу - и в гроб. У жен на кружку пива свои же кровные клянчите. На детей по двадцать лет горбатитесь, а они потом в загс - и фьють, еще и на свадьбу постыдятся вас позвать, таких. Каждый день у вас одно и то же, жуете макароны, тащите грыжу и ноете на жизнь, что мало она вам дала. Лично я своей жизни праздник устрою. Я свою жизнь не стану по долгам раздавать. Все только для себя. Баб сколько хочешь, костюм, ресторан и на старость, повкалываю здесь с вами, столько же еще отложу... А если что появится на свет розовенькое - пусть еще спасибо скажет, в ножки поклонится, что я его бесплатно родил". Все затоптали сигаретки и тягостно пошли куда-то на работу. Он пошагал в ту же сторону, довольный собой. Платформа опустела. Воздух обхватила судорога ожидания, как в последний миг отправления поезда. Однако два сцепленных вагона никуда не трогались, похожие на обрубок. "Как я понимаю, пора прощаться, - произнес Институтов, но что-то поневоле тяготило его в собственных словах - Через несколько дней этот вагон прибудет на родину Геннадия, конечно, если только поезд не сойдет с рельс... Реальность больше не балует нас хорошими новостями. Все взрывается, горит, идет ко дну. Жизнь Геннадия тоже оказалась до обидного короткой. Она оборвалась трагически, в полете, но давайте не будем о грустном. Лучше еще раз вспомним Геннадия. Вспомним и проводим в последний путь минутой молчания. Геннадий, прости, что не сберегли тебя. Прощай, голубчик". Все должно было кончиться. Однако длилось и длилось ожидание конца. Институтов взволнованно отстоял поболее минутки, но, устыдившись вдруг, что позволил себе расчувствоваться, глуповато не утерпел увеселить своей же шуткой только что учиненный траур. "Железная дорога - самый надежный вид транспорта. Что-что, а рельсы со шпалами как были, так и останутся. Ну-с, теперь на вокзал. Там проверите еще разок драгоценный наш вагончик, прапорщик, на месте ли - ну и в столицу. Цветной телевизор... М-да, я бы тоже был не против совершить такую редкую в наши дни покупку. Отец Мухина, между прочим, вы тоже поедете сейчас с нами. Знаете ли, так будет спокойней, а то еще уедет поезд без вас. А случаем, прапорщик, билеты вам достались не в одном ли вагоне с отцом? Ну да ладно, узнаем... На вокзал, друзья мои, на вокзал!" Но загундосил плаксиво отец Мухина: "Сегодня исполнилось девять дней, как Геннадия не стало. Товарищи, прошу вас ко мне в гостиницу отметить со мной эту дату". "Как вам не стыдно, спекулировать на памяти родного сына! - взорвался начмед. - Его смерть имела место шесть дней назад. Вот приедете в Москву, там и пьянствуйте. Может, вам еще день рождения сюда подать? Да какие вообще могут быть поминки, если его еще не похоронили? Нет, это просто белая горячка какая-то... Хватайте этого психического, тащите в машину, нечего цацкаться с этим алкашом". Однако хватать и тащить маленького человека никто не посмел. "Что такое? Вы что здесь, все с ума посходили?! Да какой он отец вообще? Для него же смерть родного сына - это повод, чтобы стакан ему налили, вот и все. Ну так в поезде, в поезде, голубчик, бельма-то зальешь, потерпи, а сейчас мало времени". "Товарищи, прошу вас отметить со мной эту дату, - послышалось вновь заунывно. - Я приглашаю всех к себе в гостиницу, здесь недалеко. До отхода поезда еще много времени. Вы не переживайте, вы все успеете". "А вам что же, голубчик, некуда спешить? Да нет, этого не может быть! Погодите, какая гостиница? Откуда?! У вас же поезд через час... Нет, погодите, предъявите-ка ваш билет... Ведь у вас имеется билет? Отвечайте мне, отец Мухина, пропили деньги на обратный билет? Подлый, ничтожный человек, ну вы же должны присутствовать на похоронах собственного сына!" Пьяненький прятал глаза и бубнил, казалось, уже себе под нос: "Товарищи... Мы с Геннадием приглашаем... Все народы мира чтят эту дату..." "Ну для чего вы лжете и лжете?!" - закричал Институтов. Но маленький человек уныло смолчал. Сопровождающий, что с усердием, как и было велено, не открывал до сих пор рта, пугливо подскочил к начмеду и заголосил: "Альберт Геннадьевич без билета? Разве без билета пускают в поезд?" " Ты-то хоть не лезь! Твое-то какое дело? Тоже мне, дядя Ваня..." Простодушный прапорщик встал так, будто уперся грудью в стену, и неожиданно со слезами в глазах взбунтовался: "А такое, товарищ начмед, что он в квартирку свою обещал определить. А вы молчи да молчи, сами вы, извиняюсь, ваньку валяете! Я на вокзалах не предполагал ночевать. Подумаешь, Москва! А сунься, обдерут как липку. У меня с рядовым суточных по тридцать копеечек на личность, а вы: молчи... И покушать не сможем по-человечески, даже если так, как собаки... Он обещал, сказал, у меня поселишься, Иван Петрович, бесплатно. Супруге своей я что скажу, что деньги на гостиницы профукал, ага? А телевизор, а ковер? Мы всю жизнь во всем отказывали, копили..." Отец Мухина подал заунывно голос: "Иван, я тебя приглашаю..." "И не проси, убил ты меня, Альберт. Я за тобой как за родным пошел, верил тебе, а теперь чужая мне твоя личность стала после такого обмана, так и знай. Товарищ начмед, только вам буду верить. Может, вы его, подлеца, в поезд засунете, а? Врет он, видел я, даже про гостиницу врет - это не номера, а вагоны какие-то на колесах. Давайте, давайте его силком. Пусть едет, пусть хоронит сына, алиментщик чертов!" "Нет уж... Все... Пусть остается, вот уж кого не жалко", - сказал Институтов. "Погодь, начальник. А я принимаю приглашение... Обожаю древние обычаи". Начмед извернулся, как будто ухватился за что-то руками в воздухе, и только потому не упал. Глаза его немощно шарили по лицам - еще верил, что этот голос за спиной почудился. "Пойдем, батя. Куда ты хотел? Не волнуйся. Помянем как у людей". Пал Палыч подошел к маленькому плачущему человеку, встал подле него, положил руку на плечо. Отец Мухина поднял голову, потом отрешенно улыбнулся сквозь слезы и произнес: "Атомщики, вперед!". В тот миг с его головы сорвалась шляпа. Маленький человек отчего-то безразлично посмотрел на упавший под ноги головной убор, а Пал Палыч расстроился: "Ну ты шляпу свою подними..." Но подбежал Институтов, мигом схватил шляпу и, не желая eе отдавать, запричитал: "Куда пойдем? Кто пойдет? Зачем пойдет?" "Шляпу отдай! Она чужая!", - рявкнул Палыч Палыч. "Не отдам! Не отдам!" - голосил начмед. "Батя, тебе нужна эта шляпа? Ну?.. Скажи?.." "Мне не нужна эта шляпа", - раздался вялый, равнодушный голос. Пал Палыч ослаб, задрожал, и что-то молниеносное ушло сквозь него. "Голубчик, ты идешь прямой дорогой на зону, что ты делаешь? - жалобно скулил начмед. - Да постойте же! Я согласен, согласен! Мы едем на вокзал, а потом куда хотите, я тоже принимаю приглашение, стойте, у нас же есть машина. Я приказываю остановиться... Куда же вы? Одумайтесь, вы же подписываете себя смертный приговор... Ты сгниешь за решеткой... А ты голову сунешь в петлю..." Последним, чью судьбу предрек начмед, уже без надежды его вернуть, был Алеша Холмогоров. Он неуклюже бежал по платформе, догоняя тех, кто медленно уходил в одну из eе длинных беспросветных сторон. Институтов опомнился, узнавая бегущего, и то ли с радостью, то ли завистливо крикнул ему вслед: "А ты не увидишь своих зубов!" Стоящие подле него две штатные единицы из похоронной команды дрогнули. "Товарищ начмед, все бегут, а нам куда?" - взмолился в смятении простодушный прапорщик, будучи готов, если что, побежать. ДОРОЖЕНЬКА Холмогоров еще на платформе, когда грузили гроб, узнал в приблудном этом человеке того гражданина, что заявлялся поутру в лазарет. Узнал не по лицу, а по шляпе, когда пьяненький привалился к стеночке, роняя голову на грудь, отчего лицо до подбородка скрадывал шляпный широкополый нимб. Алеша боялся, что пьяница подымет голову, взглянет и тоже его узнает. Раз он остановился, обернулся и удивленно произнес: "Вы кто такие? Вы товарищи Геннадия? А на всех мест не хватит..." Но опустил голову и пошагал дальше. Отец Мухина уводил бесповоротно в глубь кладбищенской по форме и по содержанию местности, что тянулась вдоль нескончаемых костлявых трактов железнодорожных путей. Останки рельсов и шпал, заросшие травой или почти сравненные с землей, то и дело обнаруживались под ногами. Гул скорых доносился, как потусторонний, из другой дали... Пал Палыч исколесил Караганду вдоль и поперек, но не помнил, чтобы где-то близко находились гостиницы. Вокзал сам по себе обретался на краю города, где обрывались улицы с многоэтажными городскими домами и роились ульем деревянные домишки. В голове Пал Палыча мелькнула мысль, что пьяненький и сам теперь не ведал, куда шагал. Но остановиться и хорошенько допросить того, кто вел их не ведомо куда, не нашлось духа. "Убить, что ли, кого-нибудь?.. - процедил он сквозь зубы и невзначай, как ни в чем не бывало, обронил уже громко через плечо: - Слышь, доходной, а ты, правда, демобилизованный или так, брехнул для форса?" "Правда. Завтра сяду на поезд и уеду домой..." - поспешил было Холмогоров, но споткнулся на последнем слове. Беглые, они затаили каждый свое молчание. Вдруг забрезжил огоньками семафоров безмолвный простор, куда железная дорога вытекала рекой путей перед тем, как разойтись сотней направлений во все стороны света. Отец Мухина нырнул с насыпи и очутился на путях, переступая через рельсы так, как если бы двигался не шагами, а гребками. Стоило войти в пространство бездонных стальных линий - и по одной из них безжалостно пронеслась электричка, полоснув лезвием света. Она прошла стороной, но как будто мчалась кого-то убить. В то время, когда они уже шли наперерез почти невидимым в ночи железнодорожным путям, казалось, из вышины молниями выкатились два поначалу крохотных огненных шара. Их мчащийся свет неотвратимо ширился, так что рельсы кругом вспыхнули, как бикфордовы шнуры. Всю ширь располосовали прямые молнии, каждая указывая только свой путь: они тоже мчались, уже под ногами. Чувствуя тошноту и страх, Пал Палыч схватил Алешку и затащил на узкий островок. Маленький человек как ни в чем не бывало шагал по острию стальных молний. "Стой! Убьет! Поезд! Ложись!" - раздался истошный крик. Отец Мухина остановился, даже обернулся, но мчащиеся гул и свет так поразили его, что он не двинулся с места. Когда фигурка на рельсах остолбенела, показала себя гремучая змея товарного состава и через какое-то мгновение вытянулась в последнем броске. Виделось воочию, что прямая колея, по которой несло поезд, сжала человечка в своих тисках. Вся его фигурка, стоящая метрах в ста, сделалась чернее тени. Электровоз не сбрасывал скорости. Человек не сходил с путей. Однако, когда рев, огонь и вихрь вдруг свободно пронеслись стороной, а после грохочущая стремительная стена вагонов потекла своей чередой прямо за маленькой жалкой фигуркой, стало до невероятности очевидно, что пьяненький и не думал попасть сознательно под поезд. Вихрь проносящегося состава все же ужаснул его или оглушил. Он схватился за голову, потом отнял руки и протянул их, будто шарил вокруг себя - все ближе и ближе к земле, пока не опустился на колени. На земле тоже шарил руками, маялся, ползал то взад, то вперед. Седые отросшие волосы, перламутрово-стального цвета, взвихренные проносящимся составом, казалось, окрылили головушку, делая eе похожей на большую сильную птицу. Но пролетел последний вагон - и голова упала, а волосы свесились плакуче, тоскливо, так что из-под них едва проглядывало лицо. "Пропала шляпа... Где моя шляпа?" - жаловался отец Мухина, когда его подняли с колен. Пал Палыч выговорил со злостью: "Да какая еще шляпа, сам ты шляпа!" "А шляпа моя где?!" - возмутился маленький человек. "Все. Забудь. Пошли быстрее!" - гаркнул Пал Палыч. "Отдайте шляпу, ну зачем вы это делаете, ребята?" - уговаривал отец Мухина. "Батя, да нету eе у нас, как ты не понимаешь? Там она, шляпа твоя, куда поезд унес". "Ааа, унес..." - успокоился он равнодушно. "Чемоданчик-то свой прими. Вот остался, не сдуло". "Благодарю, - произнес отец Мухина, и тяжелый портфель повесился на руке хозяина. - Ребята, по такому случаю прошу всех пройти в реакторный зал... Сегодня исполнилось девять дней как не стало моего сына Геннадия. Прошу отметить со мной. Понимаете, люди сами изъявили желание из огромного уважения ко мне". "Понимаем, понимаем... - ухмыльнулся Пал Палыч и шепнул воровато Алеше: - Кажись, приехали. Ну ты сам-то как? Иди, может, в обратную. Уматываешь завтра на волю - вот и уматывай. Тебе еще шмотки надо стребовать с этого врача, подмыться, причесаться, а мы с батяней побредем куда-нибудь, нам с батянькой далее спешить некуда". Холмогоров зашептал в ответ, думая, что тоже оказывает Пал Палычу особенное доверие: "Ничего, у меня времени еще много. Только вы машину свою бросили там, на станции... Может, вам и вернуться? А то как же они на вокзал приедут без вас?" "Пешком дотопают, скоренько. Главное, багаж сдали, отмазались, - буркнул Пал Палыч. - Как бы нам самим успеть ноги унести... Может, это, тоже рванем в Москву? Москва, она большая, места на всех хватит". "Только гостиница что-то далеко. Наверное, этот дяденька дорогу потерял? Что же это будет? Если гости собрались, подумают, что уехал или еще там чего, и все по домам разойдутся". "Ребята, не отставать, нас ждут люди!" - подал голос отец Мухина. "Не отставать! Люди, люди! - заголосил Пал Палыч, содрогаясь от хохота. - Люди, я иду к вам! Я обожаю людей!" Он забыл обо всем и обо всех, следуя куда-то по велению дерзкого визгливого хохота. Вдруг споткнулся на рельсах. Упал. Затих. Поднялся. И сделался до остервенения одинок. С глухим рыком пинал рельсы, прежде чем переступить через них. Такие, побитые ударом сапога, они исчезали из его внимания. Он отрешенно прокладывал себе путь через меридианы стальных трупиков - c узкими, как у червяков, тельцами. Вспыхнули огни поезда. Но теперь Пал Палыч сам остался стоять прямо на путях, изрыгая ругательства и проклятия. Пассажирский состав пронесся совсем уж в стороне от него. "Да пошла ты, сука, сволочь, падла гадская!" - завопил он истерзанно из последних сил, видя в промчавшейся веренице вагонов осязаемо-ненавистную смертельную колесницу. Думалось, не могло быть иной цели в этом неприкаянном путешествии по рельсам, как перейти железную дорогу, но маленький человек уводил своих раскисших спутников все дальше по направлению движения поездов. Стало отчего-то глуше, темнее. Шум и огни относило в другую даль. Заблудшими существами из ночи стали выбредать отдельные вагоны и целые составы, недвижно стоящие на путях, отрубленные от своих мчащихся огненных электрических бошек, будто убитые кем-то, кто всех опередил. Нигде не было видно, слышно присутствия людей. Отец Мухина, ничего не боясь, вошел в вагонный лабиринт. Cтихший Пал Палыч малым ребенком озирался среди отстоя казавшихся исполинскими вагонов, внутри которых отсутствовала жизнь, думая, наверное, что очутился в своем личном аду. Одинаковые округлые окна мерцали темнотой, как если бы он заглядывал в колодцы. Вдруг всплывали выставленные кое-где в окнах белые планшетки с номерами вагонов - 2, 12, 6, 9, 3, 10, 8, - где такие же числа, что и на отрывных календарях, каждый раз заставляли пережить ужас, похожие от неожиданности на лица. Два состава, вдоль которых они шли по узкой утоптанной тропинке, имели на себе также таблички с названиями, очень напоминающие те, что обнаруживаются во всех населенных пунктах, где указываются названия улиц. Казалось, каждый вагон стоял, как дом на своей улице. По одну сторону тянулись голубоватые домики, на которых читалось: "Целиноград - Новокузнецк". Но то сплющенное тоской, то стертое давностью, то вдруг до реализма новехонькое, жизненное, сознательное, отчего буквицы, все равно что их раздевали, даже не давали себя прочесть. По другую стоял болотно-сумрачный состав "Туркестан": одногорбые крыши - вагоны, сцепленные, наподобие верблюдов, в караван. А за ними - испитые, все равно что вагонетки, с пропиской "Кушка - Воркута". Стоило пройти состав, как начинался другой. Отец Мухина было свернул в брешь между ними, но вагонам не было конца. Они вставали стенами там и тут, закруживая голову в своем лабиринте. И тянулись один за одним пройденные, чудилось, почти настоящие города - всех не перечесть и не упомнить. Это могло привидеться потерявшим всякую надежду людям, если б не было явью: на путях засветились мирные живые огоньки, пахнуло печным дымком. Уже в тупике, являя собой поэтому нечто обыденно-деревенское, на пути стоял состав, обросший допотопной жизнью, будто пень. Из жестяных труб оранжево-красных вагонов серьезно курился в ночное небо белесый дым, а с простых деревянных крылечек, устроенных для входа в тамбуры, тек на землю смолистый теплый свет. Напротив каждого вагона - своя горка антрацита и своя, мерцающая при свете луны, как антрацит, лужа, как бывает во дворах, на веревках, но протянутых от вагона к вагону, висело стираное белье: трусы, простыни, штаны, платья, рубахи. Чуть не каждое окно, где занавески были раздвинуты на манер кулис, гляделось кукольным театриком, где бутылки, вазочки, стаканы, как живые, играли и радость, и тоску. На бортах вагонов, во всю их ширь, читалось, намалеванное белой краской: ГОСТИНИЦА, ГОСТИНИЦА, ГОСТИНИЦА, ГОСТИНИЦА... Лаяла где-то собака. Слышался плач ребенка. Тянуло стряпней. На одном крыльце объявилась хозяевитая женщина с ведром, плеснула помои в темноту. Глянула на тех, кто шел по двору, и запела: "Oй, здравствуйте, Альберт Геннадьевич, я вас и гостей ваших, быть может, обрызгала?" "Ни в коем случае, Галочка. Атомщиков земная грязь не возьмет. Все находится у меня под контролем. Радиоактивный фон в пределах нормы", - доложил громко отец Мухина. "Ой, Альберт Геннадьевич, а где ж на вас головной убор?" "Произошла внештатная ситуация, лапонька, но об этом поговорим без свидетелей. Ты все трудишься, хлопочешь, своих обстирываешь?" "Ой, да каких там своих, беженцы это, всюду от них грязюка. Прямо как цыгане, я так вам скажу, не работают, грязнят, грубят. Режут друг дружку, жгут все у себя и разоряют, а потом к нам едут грязь разводить. Скоро у нас, может, вши от них начнутся. И хватило ж ума у власти поселить беженцев в одну гостиницу с пассажирами! Мы плати за купе, а им оно бесплатно - раз они беженцы, так и все должны страдать?" Истомленная скукой своего добротного женского тела, хозяйка не так возмущалась или жаловалась, сколько красовалась собой. Хмурила брови, всплескивала руками, поворачивала себя будто на подставке, приглашая разглядеть со всех боков. Но отец Мухина уже помрачнел и с энтузиазмом открыл ей глаза на происходящее: "В стране термоядерный распад. По моим прогнозам положение изменится через пятнадцать лет. Не все мы доживем до этого времени, но я верю в атомную энергию. Запасов урана у нас хватит. Будет свет, будет тепло, а это главное. Атомщики не подведут". "Ой, Альберт Геннадьевич, как же вы доступно обо всем излагаете, что сразу делается так логично, так логично на душе! Спасибо, успокоили, а то прямо кошки по ней скребли. Ой, а что я все о своем да о своем - вас же к месту подвига сыночка отвозили сегодня!" "С двумя генералами на черной "Волге". А это боевые товарищи Геннадия, сопровождают меня. Большего сказать не имею права. Дал подписку о неразглашении. Обстоятельства гибели моего сына будут рассекречены через сорок три года". "Ох, ответственное исполнил задание, раз так секретят. Может, орден посмертно дадут, а глядишь, и героя, Альберт Геннадьевич! Ох, да сыночка не вернешь, вот она, наша жизнь, как герой - так сразу умри, и пожить не положено хоть немножко". "Гроб поездом отправлен в Москву. А я в ближайшие дни самолетом, атомщики. Сегодня исполнилось девять дней, как Геннадия не стало. Галочка, прошу отметить со мной эту международную дату, приглашены исключительно проверенные и надежные люди. Прошу прямо в реакторный зал... " "Знаю, знаю... Приду, блинков своих принесу. Ах, Альберт Геннадьевич, Альберт Геннадьевич!" - пропела хозяйка. "Ребята, я готов", - сумрачно обратился отец Мухина к молодым людям в форме, будто находился под их охраной. Но когда отошли, как ни в чем ни бывало сообщил с каким-то похотливым восхищением: "Какая женщина - арабский скакун! Жена полковника космических войск. Муж служит на Байконуре, личный друг Юрия Гагарина. Она ему бесстрашно изменяла в поисках настоящей любви. Он выгнал eе из дома с двумя детьми. Едет к матери в Ульяновск. Временно ожидает билетов. Четвертый размер груди. У спекулянтов муку достает. Жарит термоядерные блины с яичком и капусточкой. Мировая закуска". Пьяненький оживился - даже протрезвел, возможно, c мыслью о выпивке. Усталость, как таковая, всю дорогу не брала его своим градусом. "Прошу пройти прямо в реакторный зал", - в который уж раз проговорил он с вызывающей щедростью, приглашая подняться на крыльцо одного из желто-красных вагонов. Массивная железная дверь с иллюминатором, что открывала ход в тамбур, была заперта. Но едва отец Мухина по-хозяйски постучал в нее кулаком, как по ту сторону возникло простое ясное лицо встречающего. "Альбертыч, докладываю тебе, все люди в сборе, и стол давно накрыт! Переживали, что с тобой. Было мнение, что ты больше не придешь. А я знал - вернется, сдержит слово..." - восхищался добротный расторопный мужик. В своей ночлежке на колесах он, должно быть, по-прежнему исполнял работу проводника, но отчего-то и оделся к ночи по всей форме: фуражка с путейской кокардой - костюм, рубашка, галстук. "Что за люди? Проверенные? Надежные?" - тревожно переспросил маленький человек. "Люди проверены и надежны. Стол накрыли, собрались, ждут. Альбертыч, не сомневайся", - заверил человек в темно-синем костюме ведомства путей сообщений. "А ты осознаешь, какая сегодня дата? Реактор должен работать на полную мощность. Сегодня инженер-атомщик Альберт Мухин отдает последние почести своему сыну". Проводник ответил верой и правдой: "Осознаю. Проводим к Богу в рай, сделаем все как положено. Альбертыч, не сомневайся". "Ладно, это ты осознаешь, - промямлил, скучнея, отец Мухина. - Эти двое со мной. Так надо". "Да пойдем же, чего на холоде стоять! Ну, давай, портфельчик приму... Ребята, гостюшки, будем как родные. Вы - это я, не сомневайтесь. Альбертыч! А где шляпа твоя? Что еще стряслось?" "Старик, eе больше нет. Все. Забудем о ней. Старик, жизнь говно, и все в этой жизни говно. Все! Кроме атомной энергии, дружбы... и смерти". Вагон оказался плацкартным, каких тысячи и тысячи в этот же час находилось в пути, объезжая все края, области, республики, города огромной страны. Будто бы протекший электрическим светом потолок. Теснота в проходе. Туман съестных душков, когда жареное, вареное, домашнее, покупное, пайковое пахнет все вместе и потихоньку разлагается в жилом тепле. Стыдливые перегородки-стеночки. Полки слева, полки справа - все свободные, без людей, но слышались все явственней их голоса. Отец Мухина шел на звук голосов так важно, что принуждал толпиться за собой. "Это удивительный и неповторимый человек, - подпихивал уже со спины неугомонный проводник плацкартного. - Мы-то что! Мы живем и спим, а такой человек живет и глаз не смыкает за нас за всех. Другой пристроился в торговле или еще где, для себя одного, а такой человек профессию выбирает, которая для всех тепло дает и свет. Душой болеет, формулирует, заявляет, творит... А сколько терпит? Где беда какая в стране происходит - там и он, закрывает собою! Все свое отдал, даже сына. Эх, не сберегаем мы такого человека, потому что себя бережем". Люди обнаружились на другой половине вагона. В отсеке, где все собрались, должно быть, квартировал отец Мухина, свою отдельную полку в нем и называя "номером". Его встретили в скорбном молчании, казалось, тоже собранном в складчину. Вокруг накрытого стола, с похоронной даже на вид трапезой, умещалось с дюжину гостей. Стол был самодельным. Кто-то хитрый на выдумку перекинул дощатый мосток между откидными столиками, что крепились по разные стороны каждый у своего окна. Самодельную столешницу покрывали белые простыни. Так был устроен натуральный алтарь для поминок, во всю длину которого мог бы уместиться гроб того, кого всем миром провожали. Гости тесно сидели вдоль него на пассажирских местах: были заняты нижние полки, а в проходах еще сидели на перекинутых также в виде мостков досках. На верхних полках - и на боковой верхней, то есть как бы и поперек стола - приходилась лежать еще трем гостям, чьи головы беззвучно висели плафонами над застольем. Одну нижнюю полку не иначе как с приходом хозяина немедленно освободили и дали место инженеру-атомщику. Он изображал, что тело его охраняют молодые люди в форме, и мрачновато-возвышенно молчал. Все это оказало на собравшихся сильное действие. Гости застыли на своих местах, глядя с той же мрачноватой возвышенностью на отца Мухина, тогда как сам виновник торжества углубился в осмотр стола. Отец Мухина осмотрел подношения с равнодушием и гордостью сытого человека. Его строгий взгляд искал спиртное и соблазнился лишь тем, что было разлито по бутылкам. На шпиле одной из них, по виду - водочной, взгляд его совершенно застыл и так же остекленел. "Водочка?!" - восхитился он поневоле, завороженный. "Не сомневайся, Альбертыч, она самая, раздобыл по талону, специально для тебя. Еще консервы и подсолнечное масло из гуманитарной помощи. Все свое отдал", - был рад обмолвиться на людях проводник, однако зардевшийся мигом от стеснения. "Тогда попрошу предоставить мне сто пятьдесят грамм, - произнес отец Мухина незамедлительно. - Наливают всем! Объявляю готовность номер один... Попрошу всех и каждого вслушаться". Он сделался не то мерзок, не то жалок в эту минуту оживленности, хотя собравшиеся внимали ему и готовы были только скорбеть.