ы и апельсины разыскивали этого подонка -- никаких результатов. Луковый смрад -- везде, а самого негодяя разве сыщешь? Да и некому больше разыскивать его. Семь белых волков Одному Умельцу из Прослоек поручили сварганить такое сновидение, чтобы уж не так-то легко было и отмахнуться от него. Умелец, естественно, расстарался. Достал отличное ореховое дерево, даже с остатками листьев. С крайнего Севера привез семь белых полярных волков, долго дрессировал их, пока не научил по команде рассаживаться на ветвях дерева. Затем сработал нечто вроде театральной сцены в форме окна: скрытая в бархате ветряная мельница создавала дуновение, которое приподнимало тюлевую занавеску, затем -- на платиновых пружинах -- медленно приоткрывалась оконная рама. Больше всего времени ушло на постановку света. Но Умелец добился того, чего хотел, -- свет шел и снизу и сверху, не смешиваясь, заставляя шубы волков серебриться как седина и как снег. Сон показали одному мальчугану. Тот перепугался, побежал к врачу. Старик врач владел пером, как гребец жирным блестящим веслом: он записал сон. С тех пор люди читают и нарадоваться не могут. А Умелец только щурится, попыхивает своей цигаркой да смеется в усы: мол, у нас в Прослойках еще и не такое сработать можно. Диета старика Некий старик решил наконец быть сдержаннее в еде. Исключил мясо, все жирное, перестал есть горячее и холодное. К специям и сладостям не притрагивается. И что же вы думаете? После миллиардов лет несправедливости что-то в мире стало поправляться. Исчезли войны, уменьшилось число катастроф. Люди и животные вроде как поменьше стали испытывать неприятных ощущений. А потом и вообще все стало хорошо, без гадостей. С этого и надо было начинать, господа! Чернильно-черничная бездна Погружаясь в бездну, подумали: не испугаться ли? Вроде не слишком-то ласково отзываются о бездне. А потом поняли -- пугаться никакого смысла нет. Бездна наполнена тьмой, но самой приятной -- сладкой, как черничный кисель, и полезной, как чернила. А в глубине -- столько развлечений, что описать не хватит и тысячи языков. Здесь находятся существа, которых называют "шутками Бога", созданные в состояниях игривости и остроумия. Вот хотя бы одно -- огромное, как гора, живет в темноте, но располагает крошечной зажигалкой. Им полностью владеет любопытство по отношению к своему телу: оно все чиркает зажигалкой, то один кусочек себя осветит, то другой: то грот, то выступ, то бугорок на себе. И с таким неподдельным интересом смотрит на это -- никаких сил нет удержаться от хохота! А ведь смеяться просто неприлично: оно же никак не может сложить все эти крошечные освещенные кусочки в какую-либо цельную картину. Но зато увлеченность у него -- увлеченность такая, что можно и позавидовать! Великан и пропасть На краю пропасти стоял великан. Высота была чудовищная. Если заглянуть в такую пропасть, то, как принято говорить, "кровь в жилах превращается в лед". Не следует забывать и о головокружении. Если бы в такую пропасть падал обычный человек, он летел бы, может быть, несколько лет, пока не разбился бы в пыль. Жить великану, в общем-то, надоело, и он давно подыскивал себе пропасть. Не раздумывая, он сделал шаг вперед и рухнул туда. Но слишком уж он был огромен -- не только не разбился, но даже не смог провалиться туда целиком. Застрял в этой пропасти, как в обычной канаве. Повозился, повозился, да и заснул. Напиток тяжести Один человек зашел как-то раз в мелкое заведение выпить чашечку. Люди вокруг незнакомые, вещи тоже. Кто-то предлагает: "Не желаете испробовать напиток тяжести?" Тот по глупости согласился. Выпил -- и сразу провалился сквозь пол. (А дело было в Нью-Йорке.) Пошел, что называется, сквозь все этажи. Давит паркет, балки -- все в пыль, и сразу идет вниз. Но вроде жив, да и, видит, ход довольно плавный. Вошел в землю, и сразу -- к ядру. Невредимым прошел сквозь раскаленную магму и вроде как засел в ядре. Вокруг -- беспредел, температуры немыслимые, но в самом центре ядра вроде бы ничего, спокойно. Даже словно бы откуда-то тянет свежим ветерком. Ну, что делать -- обосновался там, постепенно наросла вокруг него комнатка, появились свои вещи, занятия. Через несколько миллионов лет из уха у него выкатился серебряный шарик, а может быть, ртуть -- непонятно. Сразу почувствовал -- отпустило и тянет наверх. Выскочил, как пробка из бутылки, -- вокруг провинциальный городок, приморский, улицы все травой заросли. Видит: небольшая компания идет на берег моря с алкоголем. От нечего делать присоединился к ним. Выпили, искупались. В компании была девушка. Познакомился с ней. Вскоре поженились. Желобок Издавна соглашались с тем, что небо на самом деле белое. Спорили только о том, проходит ли по небу желобок, который делит его ровно пополам. Не щель, не трещина, а именно белый, неглубокий ровный желобок, вроде бороздки или, что называется, "обратная канавка". Мнения на этот счет расходились. Наконец выискался один, что решился заявить во всеуслышание, что небо -- это таблетка старика, которой он прикрыл тоненькую стеклянную пробирку. -- Старик-то где? -- спросили его. -- То экспериментирует потихоньку, то спит, а в свободное время читает свою газету, -- ответил проныра. Пенсионер и инопланетянин К одному пенсионеру явился инопланетянин: сильный, с зелеными светящимися глазами, сам прошел сквозь стену. Пенсионер наверное испугался бы до смерти, но дело было вечером, после девяти, а в девять пенсионер всегда принимал свои лекарства: стугерон, циноризин, ноатропил и нитрозепам. Поскольку лекарства уже начали действовать, пенсионер реагировал спокойно. Инопланетянин присел к нему на кровать, завел разговор. Рассказал, что есть возможность, чтобы все на планете Земля изменить к лучшему, чтобы люди жили в довольстве, не болели, никогда не мучились и вообще не испытывали неприятных ощущений, чтобьгвсюду были чистота и порядок. -- А что я-то могу сделать? -- спросил пенсионер. -- Неужто моя помощь понадобилась? -- Да нет, в общем-то. Не беспокойтесь, -- вежливо заверил его инопланетянин. Пенсионер уснул, не в силах больше противостоять действию снотворного. Инопланетянин остался без общения, походил по комнате. Увидел жестяную коробочку с изображением здания со шпилем -- на шпиле звезда, обрамленная венком из листьев и колосков. Подпись под зданием: ВСНХ. Открыл -- внутри какие-то пуговицы, нитки, рецепты. -- Пустячная вещица, а все-таки будет какой-то сувенир на память об этих местах, -- подумал инопланетянин, положил коробочку в карман и отправился восвояси. Вечная жизнь, здоровье, молодость и красота Никак не возьму в толк, отчего на свете все не самым лучшим образом. Казалось бы, ничего не стоит сделать так, чтобы все как-то стало мягче, спокойнее, вообще более приятно. В принципе хотелось бы, чтобы вообще все было хорошо и нигде не видывали бы ничего хоть сколько-нибудь плохого. С удовольствием исключил бы из мироздания все, что кого-либо мучает, удручает, причиняет неприятности, страдания и прочее. Даже ради развлечения не стоило бы сохранять память о неприятном. Пускай все обустраиваются поуютнее и живут вечно, со сквознячком. Совершенно очевидным представляется следующее: данный период, время, в котором мы сейчас проживаем, черпает свою специфику из определенного зазора. Это зазор между технологической или технической ВОЗМОЖНОСТЬЮ (все мы живем в лучах этой технической возможности, в ситуации ДВЕРЬ ОТКРЫТА) и экономической НЕВОЗМОЖНОСТЬЮ. Иначе говоря, "технически " все готово к тому, чтобы наступило "будущее ", однако "экономически " это невозможно. Мы живем на пересечении этих двух "лучей " -- "луча " технической возможности, доступности, вскрытости, най-денности, изобретенности. И луча экономической "невозможности": дверь открыта, но имеющийся в наличии "экономический " расклад ресурсов, сил, энергий, объемов, масс и прочего ставит нас в положение вуайеристов -- мы постоянно созерцаем предел, порог, ограниченность наших возможностей. Такие вещи, как "внимание", "понимание", "восприятие", "рецепция", -- имеют как технический, так и экономический смысл. В течение 60 -- 80-х годов "внимание " было экономически более свободным, более оснащенным, в силу чего в центре внимания культуры находились достаточно сложные и требующие нюансировки вопросы, связанные с характером и функционированием знаковых систем, с сложными, по своей природе, структурами языка, речи, кодов и т. п. 90-е годы (возможно, в силу пресловутого "конца века " и общей логики декадансов) это время, когда экономические ресурсы внимания урезаны, внимание находится на "полуголодном режиме ", в силу этого обстоятельства оно способно (речь идет, разумеется, об абстрагированном, "внимании культуры ") удержать в поле своего зрения только простейшие, элементарные трансгрессии. Только такие "простейшие" ходы вызывают в наше время, на бессознательном уровне, что-то вроде приступов коллективной благодарности. Производя нечто предельно простое, трансгрессивное, неоригинальное, что-то вроде младенческого кала, мы только лишь можем сделать культуре (возбужденной технологическими "возможностями "и бесконечно зажатой и фрустрированной экономическими "невозможностями ") услугу: в акте элементарной трансгрессии мы становимся самоокупаемыми. Младенческий "первосон ", напоминающий лужу белого клея, это то пятно непонимания, пятно невинности, которое мы можем подарить культуре, для залатывания очередной "дыры в бюджете ". Сказка, рассказываемая засыпающему ребенку, этот нарративный эквивалент убаюкивания, чья задача -- поставить на конвейер онейроидности ряд сцепленных между собою фантазмов, чья "штамповка"способна, с одной стороны,развязать фантазирование (иллюстрирующее нарратив по ходу его разворачивания) в сторону сна, и с другой -- внести в сон ряд контрапунктов, несущих на себе священные коды коллективной предначальности. Мы имеем, с одной стороны, народную сказку, рассказанную -- согласно партитуре -- няней, этой "убийцей Эдипа " -- и, с другой стороны, сказку, рассказанную "от фонаря " или "от пизды ", то есть сказку с выдутой, выветренной архаической подкладкой, "модернизированное" сцепление фантазмов, апеллирующее уже не к коллективному, а к индивидуальному предначальному -- к младенческим кошмарам и фантазиям, связанным с гипертрофированными категориями веса, объема, времени й прочих "экономических" весомостей. Мотив застревания во времени и не-катарсиса, мотив вечной и неразрешимой беременности, негаснущий "день сурка ", то клейкое место, называемое полумифическим словом "сингулярность ", лежит в центре этих нерожденных, несостоявшихся сказаний. Москва, 12 апреля 1995 Айболит Айболиту подогнали Тянитолкая -- вроде как для того, чтобы он побыстрее добирался к своим пациентам. А на деле как получилось? Тянитолкай двусторонний, двухголовый -- одна голова тянет в одну сторону, другая -- в противоположную. Так и перетоптывается на месте веками: тянешь его -- ни с места, толкаешь -- упирается. Айболит сидит на нем и молчит. Наконец подбегают какие-то: -- Что же вы, уважаемый? Вас заждались! А Айболит отворачивается, даже не смотрит на них. Неистовства любви В ресторане "Пекин", что в центре Москвы, жил человек, у которого правая рука страстно любила левую. Чуть что -- она к ней, обнимает, мнет, словно бы слиться хочет с ней совсем. И до таких безумств дело доходило! Как-то раз правая заприметила, что Хозяин любит почесывать левой рукой кадык. Ну тут, как говорится, от любовной ревности помутились все двадцать шесть нижних небес. Правая дождалась, когда Хозяин уснет, подобралась к горлу -- и давай душить. Чуть было не убила, безмозглая, Хозяина и себя заодно. Хорошо, что Хозяин в последний момент проснулся -- видит, жизнь на волоске висит. Стал оттаскивать правую левой рукой, но правая-то сильнее, мускулистей. Навалился на нее всем телом, она вырывается, нет сил удержать. Зовет на помощь. Прибежали друзья, люди горячие, стали топтать руку ногами. Хозяин кричит от боли, все-таки его рука. С тех пор пришлось носить на этой руке тяжелые кандалы. Правая рука висит, закованная, и шевельнуться не может. Левая иногда к ней из жалости подбирается украдкой, погладит чуть-чуть, чтобы утешить. Только любовь может довести до такого неистовства. Слухи про старика Про одного старика распустили слухи, что он вроде как приказал долго жить. А на самом деле он просто засиделся в одном ресторанчике, сошелся с тамошними -- то и дело ему подносят что-нибудь вкусненькое, развлекают, рассказывают про всякое. Такое отличное место не сразу и найдешь! Другой старик тем временем отправился в дальнюю страну. Его встречает на аэродроме прекрасная дама, а он ей: -- Знаете, я уж много лет как испражняюсь абсолютно белым калом. Ну, дама, естественно, от смеха не знает куда деваться. Повела его на чердак, где собирались особенные люди. Приезжий им: "Слыхали про старика-то? Помер вроде бы". Те -- в хохот. Чуть не попадали, слезами коленки поливают. Наконец один чуть успокоился, встает и отвечает: -- Да что вы, достопочтенный! Старик так пригрелся, такое местечко себе отыскал, что всех нас переживет. Купол Ляжешь, бывало, сверху на купол из толстого прозрачного стекла, лежишь себе, распластавшись, и смотришь вниз. Под куполом, далеко внизу, чего только нет -- разные страны, моря, процессии, пляжи, леса с вертолетами, всякие яства на блюдах разложены, девушки танцуют в обнимку с животными, ездят стеклянные поезда и прочее. Любуешься на все это великолепие, а сбоку доносятся голоса рабочих. Значит, снова затеялись какие-то изменения, не все еще готово. Проговорился Жил один средних лет. К нему приходят, рассаживаются, он их угощает чаем -- все как положено. Наконец один из гостей говорит: -- Отчего бы и вам не навестить нас? А тот в ответ: -- Я в гости не хожу. -- Почему? -- Все заинтересовались. А тот вдруг: -- Потому что я в этом мире не гость, а хозяин. И сам же -- хохотать. Стыдно, конечно, что проговорился, а все же потеха. Любезный язык Один язык, живя во рту у человека, все не мог толком разглядеть внешний мир. То ли человек был немногословен и не зевака, но язык все никак не удовлетворит свое любопытство. Чуть откроется его пещера -- какая-нибудь еда, пирожок там или горсть риса, а то и дымящаяся картофелина застит вид. Вдруг открывается рот, а в него кто-то строго заглядывает, да еще светит фонариком. -- Проверка! -- испугался язык. На самом-то деле это был зубной врач. Сразу вслед за светом и взглядом влезает что-то жужжащее, железное, потом и другие агрегаты: явно проводят технические работы и что-то собираются менять. И точно -- один зуб из наиболее неказистых увезли куда-то, а на его месте установили новый -- золотой, сверкающий. Когда закончилась работа, язык, надеясь на то, что появился новый собеседник, кланяется золотому: "Добро пожаловать к нам, очень вашему прибытию рады". А золотой ему с достоинством отвечает: "Спасибо, вы очень любезны". Холод и вещи Животные и люди, насекомые и птицы -- все страдают от холода. А вещи -- непонятно. Холод к ним и так и эдак, а те только скрипнут иногда, а вообще-то кажется, что им почти все равно. Человек наслаждения Существовал человек, которому все -- ну совершенно все -- доставляло дикое безудержное наслаждение. Уже самое зачатие ему пришлось по душе. И формирование в материнской утробе развлекало неимоверно. И родился он с криком наслаждения. И все ощущения -- даже те, от которых прочие морщатся, -- он любил, как родных. Что бы ни происходило -- этот извивается от удовольствия. Стоит ли говорить, что и собственная смерть ему необычайно понравилась. А уж после смерти -- столько наслаждений, что даже жизнь позабыл. Правда, воспоминания ему тоже нравились. Вечность ему показалась сладкой как варенье и отнюдь не скучной, отсутствие времени -- не менее забавным, чем время. В общем, так он и пребывает каким-то образом, не подозревая о неприятностях. Эпилог Прошло семь лет. Мария Никитишна теперь живет в большом, солнечном доме Дмитрия Иваныча. Они вот уже три года как живут вместе. Их свадьба состоялась в церкви святого Василия, светило солнце, пахло мимозами и медом. Старенький священник отец Иннокентий помахивал ароматным кадилом. Каждое утро Марья Никитишна выходит из своего дома, берет легкую плетеную корзинку, не торопясь идет по направлению к лесу. Она проходит мимо цветущей живой изгороди, за которой простирается знакомый нам сад Сухарева. Этот сад преобразился. Где сорная трава, бурьян, лопухи, разросшаяся крапива? Где все это? Сад теперь в образцовом порядке. Над грядками склоняется сухая, загорелая спина старика Емельяныча. -- Доброе утро, Емельяныч! -- кричит Марья Никитишна. Емельяныч медленно выпрямляется, кряхтит, оттирает вспотевшее лицо платком: "Пошли Бог здоровьичка, Марья Никитишна!" -- отвечает он. Да, с прошлым Емельяныча покончено. Он давно уже устроился работать у Сухаревых садовником, ухаживает за огородом, к обеду и ужину он поставляет Сухаревым свежие овощи, первосортную морковь, капусту и даже цветы. Цветы нужны Сухареву, чтобы дарить их Екатерине Львовне Бобровской. Он приезжает к Екатерине Львовне каждый день, он собирается посвататься к ней, но все не решается. Все это так и тянется, хотя всем знакомым известно, что Екатерина Львовна, конечно, согласилась бы на это предложение. "Это была бы прекрасная пара!" -- говорят все знакомые и друзья, представляя себе Сухарева и Екатерину Львовну. Марья Никитишна идет дальше, дорожка становится все тенистей, сыроватость проступает на земле, кое-где показываются лужи, над которыми кружатся прозрачные стайки комаров. Заросли одуванчиков, заросли больших старообразных листьев лопуха покрывают окружающее поле. Вот уж и лес показался. Марья Никитишна входит в сень высоких, поскрипывающих стволов, ее внимательный взгляд скользит по земле, отбрасывая все ненужное -- мелкую пожухшую хвою, качающиеся папоротники, пробежавшую лесную палевую мышку, камешки, случайные соринки. Все это не интересует Марью Никитишну, но ее меткий пристальный взор замечает -- там, там, у овражка! -- притаившуюся, поблескивающую, чуть маслянистую шляпку гриба. Она наклоняется, аккуратным ножичком срезает гриб, сперва расчистив кончиками пальцев его от разных свалившихся щепочек, сучочков, обветшавших листиков. Она отрезает этот гриб, бросает его в корзинку, на подстеленную газету. А вот и еще, и еще грибы! Она срезает их друг за другом -- большие, плотные, свежие, нетронутые червем. Плоды чащ, таинственные плоды. Марья Никитишна не думает о том, сколько загадочного таят они в себе. Она не думает о том, откуда они появились, такие странные, странные существа -- полуживотные, полурастения, полугномы, полукамни, полумох, полулишайник. Они на протяжении веков ставили в тупик человеческую мысль, они овевали ее туманом загадочности. Но Марья Никитишна не думает об этом, она думает о том, что она сделает Дмитрию Иванычу ароматный грибной суп, с кусочками разваренной картошечки, с перловой крупой. Он любит грибной суп. В солнечной столовой она подаст ему дымящуюся тарелку. Он повяжет хрустящую, белую салфетку. На белоснежной скатерти поставлена легкая, плетеная корзиночка с мягчайшим белым хлебом; серебряные приборы отражают яркие полуденные лучи, пробивающиеся сквозь зеленые заросли сада, пробивающиеся в высокие окна с редким переплетом. -- Какой супец сегодня! -- восклицает Дмитрий Иваныч. -- Машенька, супчик какой! Голубушка ты моя! -- Он радостно потирает руки. Вынимает подарок для своей жены, маленькую квадратную коричневую коробочку, изнутри выложенную бархатом, вынимает оттуда золотое колечко с изумрудом. -- Вот, Машенька. Это так... купил в городе. Извини, если тебе не понравится. -- Ну как же не понравится! Что ты! Какая прелесть! -- Марья Никитишна раскраснеется от удовольствия, и оба будут есть грибной суп, закусывая мягким белым хлебом. А теперь грибы, ловко срезаемые, сыплются на газету, постеленную внутри корзинки, на эту мятую, уже чуть пожелтевшую газету. Вот уже неделя прошла, как эту газету купил в киоске Дмитрий Иваныч, принес домой. Там в основном интересовала его телевизионная программа -- он любит вечером посмотреть телевизор. "Все равно, -- говорит он, -- вечером уже не поработаешь. Вечером человек уже устал, вечером человек уже не тот". И он сидит в мягком кресле, смотрит телевизор, гладит кошку, притаившуюся клубочком у него на коленях. Потихоньку он засыпает. Все же Дмитрий Иваныч уже не молод, хотя и бодр, и полон сил. Да, плоды тенистых чащ, сыроватые, плотные, тяжеловатые, падают и падают на дно корзинки, на газету. Вот уже почти и не видно этой помятой, старой газеты, и не видно на ней небольшого, заключенного в черную рамочку, некролога. Такого-то числа, солнечного месяца апреля, скончался Александр Прокофьевич Мальцев. Да, Марья Никитишна не прочла этого некролога, не заметила его, а если бы прочла она, если бы только прочла, то, может быть, слезы показались бы на ее глазах, она вспомнила бы Александра Прокофьевича, которого она знала так давно, с юности, который, бывало, приходил к ним в гости, когда они еще жили под Загорском. Летом он приходил по дорожке, в белоснежном костюме, высокий, слегка сутулящийся, с большой белой головой, светловолосый. Он улыбался белозубой улыбкой, веснушчатое его скромное лицо озарялось радостью при виде Марьи Никитишны. Марья Никитишна встречала его приветливо. Родители Марьи Никитишны, которые тогда еще были живы, приветствовали Александра Прокофьевича, сидя в плетеных креслах на веранде. Да что говорить, читатель нашего романа хорошо познакомился с Александром Прокофьевичем, и, может быть, он окажется более жалостлив, чем Марья Никитишна, и прольет несколько слез по поводу его трагической смерти. Александр Прокофьевич покончил с собой вскоре после того, как обнаружился обман Коростылева. Это было серым, теплым, влажным днем. Александр Прокофьевич возвращался с работы, он чувствовал себя совершенно одиноким, никому не нужным, потерянным и больным человеком. Он сильно постарел за несколько последних лет, стал лысеть, чувствовал себя очень плохо, и в мире уже не оставалось для него ничего радостного, ничего, что бы удерживало его в этой жизни. Поскольку Александр Прокофьевич был инженером, то он тщательно продумал свое самоубийство. На протяжении четырех дней он выходил после работы, садился на лавочке в сквере и думал. После того как он принял свое решение, какое-то тихое, туманное спокойствие окутало его сердце, мучительная и тупая боль, которая грызла его душу все последнее время, покинула его. Он спокойно смотрел на колышущуюся листву деревьев, на зацветающие кусты, на играющих детей, на воробьев и голубей. Он смотрел на все это отстраненным взглядом своих голубых глаз. Когда кто-нибудь спрашивал его "Сколько время?" или "Как пройти к автобусной остановке?", он отвечал со своей обычной вежливой и немного застенчивой улыбкой, потирал лоб -- высокий, лысеющий лоб мыслящего, интеллигентного человека -- и продолжал думать. В его голове роились и перемежались различные версии собственной смерти. Наконец, он, прочтя предварительно несколько медицинских и фармацевтических справочников, решил принять лекарство. Каким-то образом он достал это лекарство и принял его, и умер весьма немучительной и незаметной смертью. Вместо предсмертной записки он оставил бумажку, на которой было написано такое как бы стихотворение, видимо; хотя Александр Прокофьевич и раньше писал стихи, в юности, например, он довольно много стихов написал и посвящал их Марье Никитишне, например, но это было стихотворение совсем не похожее на обычные стихи Александра Прокофьевича. Вот как оно звучало: Я как-то вырос из могилы, Как елочка новогодняя. Всегда, зимой и летом, свежая, И шарики стеклянные На веточках блестели. И дети украшали меня, И зайчик пробегал, И день, и ночь сменялись. Но вот пришло время: Старик Морозов с топором, Холодный, словно туча, Приблизился по снегу, и следы Как будто длинной строчкой пробежались, Последней строчкой, Последней строчкою моих Последней строчкой мыслей И чувств моих Далеко пробежались. И холодом пахнуло на меня. Я был один в сиянье солнечного дня. Хрустели иглы, Бог смотрел в окно, Зажмурился, Ударился топор. И я обратно В ласковую тень, Обратно В теплую могилу Ухожу. Ваш Саша Вот что было написано на этом обычном листочке, выдернутом из тетрадки. Да, такая вот легкая смерть вследствие этого лекарства, это было, если так можно сказать в этом случае, если это не кощунство, так сказать, единственное удачное предприятие Александра Прокофьевича. Потому что в жизни, к сожалению, этот хороший, честный человек, человек доброго сердца и не лишенный способностей, был сопутствуем несчастьями. Все было как-то неудачно, все как-то блекло, все как-то не получалось, его почему-то никто не любил, все как-то плохо складывалось. Он, например, влюбился в Марью Никитишну, но без взаимности. Потом он женился... Но история его женитьбы известна нашему читателю. После того как его дочь Зоя утонула в Черном море, он вообще стал терять нить своей жизни. Вскрывшийся обман Коростылева только подтвердил его намерения, только укрепил его в уже нараставшем в его сознании убеждении, что ему надо покончить счеты с жизнью. Так он и поступил. А что же Коростылев? -- спросит наш читатель. -- Как сложилась его судьба? Что стало с этим противоречивым человеком, совмещавшим в себе черты гнусного и странного подлеца с прямодушием, веселостью, остроумием и излучающимся из него радужным обаянием, которое покорялс почти всех? Да что Коростылев, он живет по-прежнему. Он развелся со своей четвертой женой, теперь он свободен от ее опеки, от ее бесконечных капризов и притязаний, он купил светлый бежевый костюм, летний. На лето он уезжает в Крым или в Палангу. Он любит посещать рестораны, он загорелый, высокий, тучный, красивый и уже немолодой человек. Недавно он приобрел первые очки в тонкой, золотой оправе -- потому что дает себя знать возрастная дальнозоркость. О смерти Александра Прокофьевича он еще ничего не знает. Как мы уже сказали, это произошло только неделю с небольшим тому назад. Коростылев сейчас находится в отпуске, в Крыму. Коростылев сейчас лежит на пляже, загорает, слушает поскрипывание песка, мурлыканье моря, свист воздуха, какие-то сонные, замирающие разговоры, какое-то листание, шелест, подпрыгивание резинового мячика. Он смежил веки, за веками у него горячий, розовый, расплывающийся туманчик. Он лежит на деревянном лежаке и думает: "Ничего нет. Как хорошо. Нету ничего и -- в то же время есть все. И все присутствует в этом мире всегда, никуда не исчезает, никогда не исчезает, и я, и ты, и мы с тобой, никуда не исчезнем. Ты, они, я, он, она -- вместе целая страна... -- начинает напевать он про себя советскую песню, машинально погружаясь в медитативный покой своей души, -- ...вместе целая страна, вместе целая земля, вместе целая коробочка с дешевенькими драгоценностями, как у Ольги Ефимовны Горемыкиной..." Ольгу Ефимовну Горемыкину наш читатель еще не знает. И не узнает, потому что ничего особенного в ней нет. Это такая молодая барышня, дочь писателя Горемыкина, за которой теперь ухаживает Коростылев. Его мысли недолго задерживаются на Ольге Ефимовне, они уплывают, как летние облака в знойном небе, они куда-то текут... Он думает: "Бессмертный этнос баюкает нас в себе, как новопроявленное бытие непроявленного Абсолюта". В этой фразе, если не считать слова "баюкает", его сознание уже совершенно не участвует. Все остальные слова он, сам того не зная, телепатическим способом заимствовал из мысленного потока лежащего на соседнем лежаке человека. Мысли промелькивают, промелькивают в сознании Коростылева, исчезают, он их не останавливает. Не замечает даже собственных мыслей. А вечером он идет в ресторан, с двумя барышнями, с каким-то малознакомым пожилым летчиком. Они сидят, смотрят на море, по которому пролегла лунная дорожка, пьют винцо -- посредственное, молдавское, едят какую-то еду. Коростылев чешет шею под воротничком летней рубашки. Он теперь думает о своей работе, поскольку он и здесь работает -- он очень работящий, пишет статью для журнала. Но он умеет и работать и отдыхать, он умеет отключаться от работы и включаться в нее. Как это ни странно, никто бы этого не сказал, но Коростылев внутренне очень дисциплинированный человек. Хотя выглядит он этаким бонвиваном, каким-то пожилым донжуаном, каким-то пустомелей, прожигателем жизни, таким сонным, толстым, ветшающим гурманом, таким каким-то колобком он выглядит -- большим, элегантным... Да. Но вот о смерти Мальцева Александра Прокофьевича он еще ничего не знает. И как-то он воспримет это известие, когда вернется в Москву? Может быть, угрызения совести прогрызут его душу медленно и постепенно, прогрызут длинные темные извилины в его спокойной доселе душе, как в сочном полновесном яблоке, прогрызут темные коридорчики и сгрызут это яблоко. Даже жалко. И, может быть, под влиянием этих угрызений совести взойдут и распустятся ростки психопатии. И тогда он окончит свои дни в больнице, отрешенный и вялый, с рассеянной улыбкой на устах, которая чем-то, может быть, и напоминала бы его прежнюю, неотразимо обаятельную и откровенную усмешку, если бы не была так далека от всего земного. Впрочем, и сейчас в этой улыбке уже есть что-то странное, что-то несуетное и летаргическое, не соответствующее всему облику Коростылева, иначе почему к нему так настороженно, прищурившись, присматривается пожилой летчик. Кстати, это Глебов. Да, да, это он. Теперь служит в гражданской авиации. Войну он вспоминает все реже и реже, и последнее время ему порой кажется каким-то сном или увиденным кинофильмом вся его молодость, и партизанский отряд Яснова, и грохот пущенного под откос секретного поезда, и разговоры с эсэсовцем Кранахом. Ночью он еще порою вздрагивает, ему кажется, что по лицу остро хлестнула мокрая ветка, что надо на скаку выхватить пистолет, и жилистая рука тянется к бедру в поисках кобуры, но нащупывает только мягкую ткань кальсон, смятое одеяло, толстую ногу спящей жены. Если бы он мог догадаться, что и Ко-ростылев в былые времена знал Яснова и Ельниченко, да еще как знал... Но Глебов и не подозревает об этом. Мария Никитишна тем временем возвращается домой с полной корзинкой. -- Алеша, иди чистить грибы! -- зовет она. Откуда-то, из длинных и прохладных коридоров дома, выбегает маленький мальчик в коротких штанишках. Это Алеша Яснов, -- нашему читателю нетрудно будет понять, что после гибели Дины и Якова в авиационной катастрофе Анна Никитишна и Дмитрий Иваныч усыновили мальчонку, и он вырос у них. Дмитрий Иваныч часто рассказывает Алеше про деда, про суровые времена своей молодости. Над обеденным столом в их доме висит пожелтевшая от времени фотография -- стволы сосен, присевшие на корточки бойцы, и в середине, наполовину освещенный солнцем, с дымящимся "бычком" в искривленном уголке плотно сжатого рта, с пристальным взглядом прозрачных глаз -- Ефрем Яснов. А на ладони у него, застывшей на уровне груди, -- маленькая, белая мышка. Да, это та самая фотография, сделанная Бобровским. Любительский снимок, немного мутный, как будто посыпанный пеплом лет, как будто расплывшийся от пота и слез, заключенный в облупленную темно-коричневую рамочку. Вечер. В больших окнах дома потемнело небо над садом. Высыпали робкие звезды. Дмитрий Иваныч и Марья Никитишна, усталые за день, сидят в мягких вольтеровских креслах, положив расслабленные руки на подлокотники, и смотрят телевизор. Они смотрят американский фильм, где мчатся зеркальные автомобили, звучат выстрелы, разбиваются стекла. Дмитрий Иваныч спокойно помаргивает за стеклами очков. Его уже клонит в сон. Мягкая дремота медленно охватывает его, все дальше и дальше ожесточенные и умоляющие голоса, все безразличнее и игрушечнее падающие тела убитых. Как игрушки, они падают, падают... Как осенние листья. Но вот фильм кончился. Марья Никитишна встает со своего места, ей надо уложить спать ребенка. Опять он засиделся с книжкой. Дмитрий Иваныч остается посмотреть выпуск новостей. Показывают заседание боннского бундестага. Крупным планом виднеется лицо федерального канцлера, его губы, произносящие что-то. Затем камера скользит по лицам слушающих. Внезапно Дмитрий Иваныч вздрагивает -- прямо на него смотрит с экрана мучительно и беспредельно знакомый образ: мешочки под глазами, очки, поседевшие виски, тонкий аристократический нос... -- Маша! -- Дмитрий Иваныч соскальзывает с кресла на пол, подползает вплотную к телевизору. -- Маша! Кранах! Маша, иди сюда! Кранаха показывают! Испуганная Марья Никитишна вбегает в комнату с ребенком на руках. Дмитрий Иваныч оборачивает к ним свое побелевшее лицо, указывает пальцем на экран: "Леха... -- шепчет он, -- Леха... это он... он убил твоего деда!" Мальчик с любопытством вглядывается в телевизор. "Гриб?" -- переспрашивает он. "Что?! -- голос Дмитрия Иваныча срывается. -- Какой, ебтя, гриб?!" Однако, обернувшись, он видит, что знакомое лицо на экране исчезло и его палец упирается в изображение гриба. -- Фу ты, испугал прямо... -- смеется Марья Никитишна. -- Иди спать, Алеша. И не забудь помолиться на ночь. А то страшные сны приснятся. -- Мне и так снятся, -- говорит Алеша. Успокоившийся Дмитрий Иваныч треплет его по светлым волосам: "Снов, Леха, бояться не надо. Они, брат, как и жизнь, кончаются... пробуждением. Понял? Вот так. А теперь беги". Он снимает со стены гитару, задумчиво трогает струны, не в силах справиться с хлынувшим потоком воспоминаний, вызванных увиденным внезапно лицом. Он думает обо всех умерших и о тех, кому предстоит умереть, он видит их, облеченных как бы в одно огромное снежно-белое тело -- оно лежит, с улыбкой на устах, с закрытыми глазами, и, обращаясь к этому телу, а может быть, к погибшему командиру Яснову или к убившему себя Мальцеву, или к внимательному Кранаху, или к самому себе, или к маленькому Алеше, он шепчет: "... Можешь спать спокойно И видеть сны И зеленеть Среди весны..." 1987