болот. А что, если и в самом деле послушать сноху? Чем черт не шутит, может и удастся сохранить стадо. Не удастся, найдет фашист - перебить скот можно в любую минуту. Благо на прощанье секретарь райкома расщедрился и выдал на табор знаменитого колхоза несколько гранат да три старые английские винтовки из трофеев финской войны. На инструктаже в райкоме, правда, строго-настрого, под ответственность коммунистов, наказывали, чтобы ни одной колхозной овцы противнику не оставлять. Но того, что случилось с табором "Красного пахаря", инструктаж не предусматривал. Как и всегда в трудную минуту жизни, старый сельский большевик, попытался представить себе, как посоветовал бы ему поступить в этом случае товарищ Сталин. Как? Он приказал не оставлять неприятелю ни килограмма хлеба. Но они же и не собираются кормить оккупантов. Они даже и убоины не хотят оставлять. А партия всегда учит: дерзайте! Игнат Рубцов посмотрел на тех, с кем ему предстояло выдержать самое тяжелое испытание во всей его большой, яркой и сложной жизни. Разные это были люди. Почти все они в последние годы, когда в колхоз пришло богатство и трудодень стал полновесный, работали с огоньком, но не обходилось, конечно, без того, чтобы не пошуметь, не поссориться, не покричать. По плечу ли им перенести небывалые тяготы лесного сиденья? И тут, в момент, когда старый большевик собирался впервые в жизни сознательно нарушить партийную инструкцию, увидел он на лицах всех этих скотниц, доярок, телятниц такое единодушие, что чутье организатора и массовика подсказало ему: выдержат, любое испытание перенесут, костьми полягут, только открой перед ними надежду сохранить знаменитое стадо! Он еще раз взглянул на карту. Места подходящие; хотя немецкие танки, несомненно, засекли гурты, - стадо и люди могут бесследно исчезнуть в лесах, как горсть муравьев в стогу сена. - Давай сворачивай в лес, чего там над бумагами затылок чесать, не в правлении сидишь! - Резолюции писать некогда. - Аль охота еще немцев дождаться? - Председатель, исполняй, раз народ требует. Колхозницы торопили. И хриплым от волнения голосом отозвался народу Игнат Рубцов: - Воля ваша. Скот бить не будем! Поручив нескольким женщинам помочь бабке Прасковье похоронить останки внучат, Игнат тронул гурты и на первом же перекрестке свернул на другую дорогу, перпендикулярную той, на какой их обогнали вражеские танки. Отойдя по ней километров десять, он перегнал скот через неглубокую речку и прямо с брода по просеке повел вглубь леса. Сначала гурты двигались по заросшей травой зимней дороге, потом и вовсе по бездорожью. Все глубже и глубже уходили они в чащу заказника, отмеченного на карте сплошным размывом зеленой краски. Шли от зари до зари, но продвигались медленно, с трудом. Пять дней тянулись люди и скот по лесу, по руслу высохшей речки, по белым тугим пескам, печально стонавшим под колесами телег. Иногда прорубали путь сквозь кусты, иногда гатили хворостом мочажинки, порой чуть не на руках перетаскивали телеги, скарб и телят через лесные ручьи с неудобными, крутыми берегами. На шестой день они забрались в такую глушь, куда в мирное время заходили лишь охотники, да и то в зимнюю пору. В глубоком овраге с крутыми скатами, густо поросшими кустарником, Игнат Рубцов выбрал место для лагеря. 4 Здесь, на необычном лесном новоселье, колхозники имели возможность еще раз убедиться в хозяйственных талантах и предусмотрительности своего председателя. Собирая табор в путь, Игнат Рубцов постарался захватить с собой все, что могло понадобиться для жизни на новых местах, в трудных военных условиях, когда гвоздь и тот стыдно просить у государства. На подводах оказался не только весь инвентарь фермы, необходимый для ухода за скотом, не только косы, грабли, серпы, нужные для заготовки кормов в пути, как того требовала райкомовская инструкция, но и сепараторы, маслобойки, формы для сыров, котлы, плотничий и слесарный инструмент, ящики с гвоздями, мотки проволоки и многое другое, что необходимо было для организации жизни на новом месте. Уже в последнюю минуту Рубцов бросил в одну из телег оборудование легкой походной кузницы, какую обычно давал в дорогу бригадам, отправлявшимся на косьбу на дальние пустоши. Все это было теперь неоценимым кладом. Как только остановились, подводы и гурты были собраны в овраге, председатель сменил суконную гимнастерку и военные шаровары на брезентовый комбинезон тракториста, в котором дома ковылял обычно в страдную пору по токам да по машинным сараям. Он был хорошим хозяином и считал, что раз решено зимовать в лесу, то благоустраиваться надо прочно и обстоятельно, что бы там ни происходило на фронте. Для начала он строго организовал труд, создал бригады скотниц, доярок. Бабку Прасковью назначил главной телятницей, отрядив ей в помощь всех мало-мальски пригодных ребят и девчонок. Из старших мальчишек сколотил звено конюхов и поставил во главе его пятнадцатилетнего брата Варвары Сайкиной. Десять самых сильных и самых сметливых женщин он назначил в строительную бригаду. Старшей над всеми животноводами и конюхами определил сноху; строителей возглавил сам. Старый балтийский матрос, не имевший в доколхозные времена и клока земли и перебивавшийся в родном селе то плотничьим, то столярным, то слесарным делом, Игнат Рубцов слыл мастером на все руки. Бывало в первые дни "Красного пахаря" увидит он в поле, во дворе или на колхозной службе лентяя либо неумеху, вырвет у него инструмент да, поплевав на руки, такую покажет работу, что лентяю тоскливо станет от стыда и унижения. И будет лентяй под насмешки окружающих неловко толкаться возле своего председателя, смотреть на него жалким взглядом да робко тянуть руку к инструменту. И что бы то ни было - топор ли, пила ли, коса или ручка сепаратора, или лопата... даже баранка трактора или тонкая стеклянная пипетка в хате-лаборатории, - все это как-то очень ловко ложилось в большие руки матроса, и, что бы он ни делал, работа шла у него легко, сноровисто. За несколько дней были устроены в овраге загоны для скота, накопаны в левом крутом его берегу землянки, их покрыли накатником из тонких бревен, а поверх еловыми ветвями, землей и дерном. Каждая семья получила по такой землянке. Для удобства разместились побригадно, гнездами. Справившись с этими неотложными делами, строители начали валить лес и копать в откосе оврага теплые хлевы на зиму. У Матрены Никитичны на привычном деле женщины работали споро. Правда, в пути по лесу отбились от стада две коровы да двенадцать голов, в том числе и знаменитую рекордистку Красавку, подавили немецкие танкисты. Но в дороге и в лесу уже приняли пять телят. Соответственно новым, необычным условиям жизни их назвали: "Березка", "Сосенка", "Елочка", "Полянка". Бычок появился неожиданно не в масть стаду - черный, зеленоглазый, сердитый. Его назвали было "Фашистом", но бабка Прасковья, теперь, после гибели внуков, и вовсе не выходившая из телячьего загона, решительно стала на защиту столь тяжело оскорбленного бычка, пошла к Рубцовой и добилась, чтобы брюнет был реабилитирован. Его назвали "Дубок". Стадо даже начало постепенно отгуливаться на лесных пастбищах, где и в полдень не вились слепни, а трава, никогда не знавшая косы, была коровам по брюхо. С первых же дней жизни в лесном овраге был восстановлен точный учет трудодней, и строго по трудодням отпускала Варвара Сайкина молоко, творог и сметану со склада, разместившегося в тени огромной шатровой ели. Это возрождение в столь необычных условиях привычных колхозных порядков сплачивало людей, заряжало их уверенностью, помогало им переносить тяготы и невзгоды необычного бытия. После первых хлопот по лагерю Матрена Никитична занялась своим жильем. Она сама расширила землянку, выкопала в стенах широкие ниши, поставила туда козлы и на них из жердей и елового лапника устроила постели для себя и ребятишек. Чтобы стены, высохнув, не осыпались, она укрепила их плетнем из веток. Ящик, в котором везли отруби для телят, приспособила вместо стола, застелила его скатеркой, поставила вокруг кряжистые чурки. Когда благоустройство землянки было завершено, она стала разбирать чемодан и очень обрадовалась, обнаружив на дне его старый номер "Огонька", в котором был помещен очерк о "Красном пахаре". На первой странице журнала был портрет Сталина. Она вырезала этот портрет и прикрепила на стене землянки. Отошла ко входу, довольным взглядом окинула свое новое жилище. Все стояло на своих местах и даже выглядело уютно. У женщины сразу полегчало на душе. На следующее утро, когда семья уселась за импровизированный стол пить чай, вскипяченный в закоптелом котелке, маленькая Зоя заявила, что в лесу ей больше нравится, а старший, Володька, пожалел только, что нет радио... Матрена Никитична вспомнила свой золотистый, еще пахнущий смолой и свежим деревом дом и вздохнула. Но горевать было некогда. Большое хозяйство в необыкновенных лесных условиях непрерывно требовало рук и глаз... 5 Дела в лесном таборе шли неплохо. Только заготовка кормов на зиму вызывала постоянное беспокойство Матрены Никитичны. В свободные часы, когда стадо паслось на лесных выгонах, доярки и скотницы косили сено на болотных лужках. Ребята сушили его, метали копны. Но кос было взято с собой всего девять штук, лето шло на убыль, и при самом самоотверженном труде косарей нельзя было надеяться, чтобы удалось заготовить сколько нужно сена на зиму для такого большого стада да еще для изрядного табуна коней. Над той же заботой ломал голову и Игнат Рубцов. Иной раз, когда лагерь уже спал и тишина в овраге нарушалась только звоном сосен да писком комаров, он сползал с лежака, устроенного им из пружинистых ореховых жердочек, зажигал светец, сделанный из насаженных на палку скрученных берестичек, и при чадном неярком пламени подолгу изучал карту. Да, место для лагеря выбрано ловко. Тут не в чем упрекнуть себя. Безлюдье, дорог близко нет, овраг разве только с неба заметить можно, да и на этот случай приняты меры: землянки копали под соснами, в зарослях кустов, и кусты эти рубить было запрещено. Но есть уязвимая сторона: далеко от жилья. Ни новостей узнать, ни обменять молочные продукты на хлеб, картошку, крупы. Взятое из дому у людей кончалось, и как ни изобильно выдавались со склада молоко, творог, масло, русская душа начинала тосковать по хлебу, по котелку щей, по чугунку свежей, рассыпчатой дымящейся картошки. Но и это, в конце концов, не страшно. Люди и не то еще готовы были перенести, когда решали прятать стадо. Корма, корма! Вот главное! Страшно подумать, что зимой береженый скот начнет на глазах падать и сохраненное от стольких опасностей стадо погибнет от бескормицы. Рубцов смотрел на карту. Сплошная зелень да голубая штриховка болот. Даже и намека нет на близость человеческого жилья. Но так ли это? Не врет ли карта? Колхозному вожаку не верилось, что все эти огромные лесные массивы с поемистыми речками, с хорошими лесными выпасами в годы предвоенного расцвета социалистического хозяйства могли бы пустовать. Однажды, глянув за обрез карты, он заметил дату топографической съемки, напечатанную мелким шрифтом, и даже свистнул: 1929 год! Явно врет карта! Столько воды с тех пор утекло! И он решил немедленно обследовать близлежащие места, удобные для выпаса и покосов. По его мнению, они не могли не привлечь внимания рачительных колхозных хозяев. Он наметил себе на карте несколько таких мест. Осматривать одно из них, лежавшее километрах в семи от лагеря, он отправился на следующий день вместе со снохой на своей двуколке. Они долго ехали по лесному безлюдью, вдоль песчаного русла высохшей речушки. Когда речка повернула на запад, из-за поворота вдруг открылся перед ними вид на просторный заливной луг. Как гигантские муравьиные кучи, стояли на нем стога сена, порыжевшие от дождей. Рубцов нетерпеливо дернул вожжи. На рысях выкатил на поляну, по-молодому выскочил из двуколки и стал раскуривать обгорелую трубку. - Сорок два стога - целое "заготсено"! Живем не тужим! Матрена Никитична сунула руку в стог. Из-под верхнего слоя она вынула горсть глубинного сена, помяла, понюхала, даже куснула травинку. Сено было хоть и не свежее, прошлогоднее, но хорошее, луговое, не пылило и не трусилось. Умелый хозяин, должно быть, метал эти стога. - Ничего, правильное сено. И его хватит. Только с кем за него рассчитываться, чье оно? На опушке заметил Игнат Рубцов просторный, крепко рубленный из толстых бревен сарай под крышей из драни, и уже родилась у него мысль: сарай этот разобрать, поднять да перевезти в овраг. - Все наше, советское! - ответил он снохе, хозяйственно осматривая пронзенную солнечными лучами полутьму просторного сеновала. - С советской властью и квитаться станем. Раз немец сюда пришел, мы с тобой, поскольку мы неоккупированный колхоз, всех богатств наследники. А наши придут - поквитаемся, кто кому что должен. Игнат бойко ковылял по лужку, с довольным видом сосал трубку, щупал сено, прикидывал, как лучше к нему из леса на телегах подъезжать, и все бубнил: "Дело, дело!" Это был, должно быть, сенопункт какого-то совхоза или воинской части, глубокий резерв большого хозяйства, забытый при эвакуации. Даже колеи дороги, ведущей к стогам откуда-то с юга, уже успели зарасти подорожником, муравой, тмином. Это особенно радовало Игната: значит, враг дороги сюда не найдет. "Добре, добре, граждане! А пока они обнюхаются да прознают от кого-нибудь о сене, оно уж будет тю-тю! И сарайчик тоже. И самый след дождем смоет". Хвост голубоватого едкого махорочного дыма неотвязно тянулся за Рубцовым. В голове роились всяческие интересные планы. Не любя откладывать дела в долгий ящик, он хотел уже садиться в двуколку и спешить звать людей, но его остановил взволнованный шепот Матрены Никитичны: - Папаня, кто-то там в стожке... Слышите?.. Шевелится... Встретиться с кем-нибудь здесь, у сенных запасов, не входило в планы Рубцова. Он молча подтолкнул сноху к таратайке и жестом приказал ей садиться. Но тут до них со стороны ближнего стога явственно донесся стон. Жалость к неизвестному, которому, вероятно, требовалась помощь, победила в Рубцове все хозяйственные соображения. Матрена Никитична подбежала к стогу и в глубокой яме, выдавленной в сене, увидела очень худого старика. Он лежал на спине и тяжело, прерывисто дышал, тоскливо глядя перед собой воспаленными, лихорадочными глазами. - Муся, Муся же! - нетерпеливо звал старик, принимая Матрену Никитичну за кого-то другого. - Папаня, тут человек! - крикнула женщина свекру, который, стоя возле таратайки, настороженно посматривал на сноху. - Он помирает! Игнат Рубцов поспешил к стогу. А старик дышал уже с трудом. Он то звал Мусю, то принимался заклинать ее доставить какие-то ценности. Он был в бреду и на вопросы не отвечал. Молча стояли над ним сноха и свекор, понимая, что этому человеку ничем уже не поможешь. Заметив в сене котелок, Матрена Никитична высыпала из него ягоды, сбегала на речку за водой. Тем временем Игнат расстегнул старику ворот гимнастерки, распустил ремень. Умирающему вытерли вспотевший лоб, положили мокрую тряпку ему на сердце. Больной очнулся, слегка приподнялся на локте и жадно прильнул к воде. Он глотал шумно, острый кадык его двигался под заросшей жесткими волосами кожей. Оторвавшись наконец от котелка, старик открыл глаза, увидел над собой два незнакомых лица и испуганно отпрянул. - Кто? Вы кто? - хрипло спросил он и дрожащей рукой стал судорожно шарить подле себя. - Все мы люди, все человеки, - неопределенно ответил Игнат, которому этот жест не понравился. - Вам бы лежать спокойно, а не за оружие хвататься, - добавила Матрена Никитична, следя за руками незнакомца. Старик грустно улыбнулся и сложил руки на груди. - У меня нет оружия, - сказал он так тихо, что слова эти не столько были услышаны, сколько угаданы по движению губ. - Вы не знаете, где Муся Волкова?.. Худенькая... русая девочка... на ней костюм лыжный... Матрена Никитична отрицательно покачала головой. Старик опять захрипел, заметался, точно пытаясь разодрать себе грудь. На лице его выступили крупные капли пота. Он начал задыхаться и, должно быть, последним усилием уходящего сознания успел прошептать: - Воды! Когда он снова пришел в себя и в его помутневших глазах забрезжило осмысленное выражение, он посмотрел по очереди сначала на Матрену Никитичну, которая, по-видимому, внушала ему больше доверия, потом на Игната Рубцова. Умирающий словно изучал этих незнакомых людей. Потом еле заметным кивком головы он попросил колхозницу наклониться. Та опустилась на колени, почти приникла ухом к его посиневшим, шелушащимся губам. - Муся Волкова где-то... - чуть слышно шептал старик. - Мы шли к своим... Сено, сено... Мешок, там ценности... Огромные... городского банка... Государственное имущество... Вот не донес... - Вдруг каким-то последним усилием воли он приподнялся на локте и ожившими на миг глазами опять посмотрел на сноху и свекра. - Поклянитесь... донести туда, - он повел глазами на восток, - сдать... Словом честного советского человека поклянитесь... Скажите: клянусь! Пораженная вспышкой страстной, упрямой воли в этом полумертвом, холодеющем теле, Матрена Никитична взволнованно прошептала: - Клянусь! - И вы! И вы! - настаивал умирающий, требовательно смотря на Рубцова. Видно было, что он расходует последние силы, чтобы удержаться на локте. - Что ж, коли так, дело святое: клянусь! - ответил старый балтиец и даже вытянулся по-матросски, произнося это слово. - Чьи ценности? - Государственные, - прошептал умирающий, бессильно падая на спину. Жизнь уже ушла из его глаз, но рука все еще шарила в сене. Матрена Никитична взяла эту холодеющую руку, и ей почудилось, что еле ощутимым, как вздох, движением пальцы старика пожали ее ладонь. Женщина наклонилась к губам умирающего и скорее угадала по их движению, чем услышала, что он хочет, чтобы они подождали какую-то Мусю. - Где она? Куда она ушла? Но старик уже вытянулся и лежал прямой, строгий, с успокоенным выражением на лице. Игнат медленно стащил с головы кожаную фуражку. 6 Рубцовы молча отнесли тело в сторону, в тень молодых березок, прикрыли ветвями. - Приняли волю - надо исполнять, как приказано, - сказал наконец Игнат Рубцов. Вид у него был задумчивый и торжественный. - Видать, деньги казенные нес, - шепотом, точно боясь потревожить покой лежащего на траве старика, предположила Матрена Никитична. - Пойдем наследство принимать, - тоже тихо ответил свекор. Они остановились у растрепанного стога. - О мешке каком-то говорил. И все рукой шарил. Уж не его ли искал? Только что-то не видно никакого мешка: вот ведерко, вот картохи в тряпице. Больше, похоже, ничего нет. - Надо в сене пошарить, - посоветовал Игнат Рубцов. Бывалый человек, немало видел он смертей на своем веку. Умирали у него на руках в империалистическую и в гражданскую войну боевые товарищи, принимал он последнюю волю от дружка своего, сельского активиста, сраженного в 1927 году пулей, пущенной из кулацкого обреза. Колхозники из "Красного пахаря", да и из соседних артелей, когда подходил их смертный час, часто посылали за Игнатом Рубцовым, человеком верным и справедливым, чтобы ему сказать свое завещание. Но смерть этого незнакомого старика потрясла даже и Игната. Молча разрыли Рубцовы стожок, откопали сначала рюкзак со скудным запасом еды, походной посудой да девичьими пожитками, а потом, уже на самой земле, покрытой редкой, желтой, без солнца выросшей травой да гранатово блестевшими земляными червями, нашли тяжелый, крепко завязанный мешок. Стали развязывать. Матрена Никитична, помогавшая зубами растащить неподатливый узел, первая заглянула в мешок - заглянула и отскочила, как будто увидела там клубок змей. Игнат нагнулся и только головой покачал. Подняв мешок, встряхнул на руках, прикидывая на вес, поставил на траву и с удивлением посмотрел в сторону березок, под которыми лежало тело старика. - Да на это два таких стада, как наше, пожалуй, купить можно, - выговорил он наконец, рассматривая какой-то кусок, сверкавший крупными, с добрую горошину, бриллиантами. - Ну и ну!.. Ай да старик!.. И как он только волок такую тяжесть! Матрена Никитична, присев на траву, с удивлением перебирала драгоценные вещи. Ее поражал не только самый клад, найденный ими в стогу, но еще больше - человеческая сторона, видимо, необычайной истории этого сокровища. Неизвестный старик и какая-то девушка Муся явно уносили эти ценности с занятой врагом территории. Ничего другого тут нельзя было предположить. Но как такое богатство попало в руки этого немощного человека? Откуда оно взялось? Кому он сам обещал, что сохранит и донесет эти громадные ценности? Роясь в мешке, Матрена Никитична наткнулась на какие-то бумаги, свернутые в тугую трубочку, перевязанную шнурком от ботинок. Игнат развернул сверток, прочел вслух заглавие описи, перелистал страницы, нашел дату, и только тут, вполне уразумев, что два неведомых человека хранили и несли сокровище, которое им никто не поручал, о существовании которого там, за линией фронта, быть может, никто даже и не знает, понял он все величие бескорыстного подвига этих людей. - Папаня, это ж наши, из нашего городского банка. Они столько ж, сколько и мы, прошли, - задумчиво произнесла Матрена Никитична. Игнат опять стащил с головы порыжевшую, потрескавшуюся кожаную фуражку. - Настоящая большевистская душа! - торжественно сказал он, глядя на покойного Митрофана Ильича Корецкого. - Крепкий большевик был! Так тут же после своей кончины был назван старый беспартийный человек, всю жизнь скромно и незаметно проработавший у банковских касс. 7 Уложив мешок с сокровищем в плетеный кузовок двуколки и оставив сноху у тела покойного дожидаться неизвестной, неведомо где пропадающей Муси, Игнат Рубцов уехал в лесной лагерь за колхозницами. Под вечер явились женщины с лопатами. Могилу вырыли на краю поляны, под самой высокой сосной, пышная зеленая вершина которой первой в лесу принимала лучи восходящего солнца и последней освещалась угасающим закатом. Тело обернули в старенькую простыню, на грудь покойному положили полевые цветы. Игнат Рубцов не утаил от колхозниц, кем был этот старик, что нес он с собой и какую волю выразил в свой смертный час. Обряжая перед погребением его тело, женщины поглядывали на покойника с уважением, к которому примешивалось удивление. Наступила ночь, а Муси все не было. Похороны решили отложить на завтра. Колхозницы, поужинав, устроились на ночлег в одном из стогов. Но плохо спалось им в эту ночь. Острый серпик молодого месяца, поднявшийся над лесом, наклонившись над поляной, щедро осыпал холодным серебром потемневший лес, смолкший луг, шапки стогов, и все это лоснилось под его лучами. У деревьев улеглись черные тени. Кузнечики пиликали так старательно и самозабвенно, что казалось, будто звенит сама эта летняя душистая ночь. Невдалеке, под березами, белел полотняный саван непогребенного старика. Женщинам невольно думалось об этом человеке, потом мысль перекидывалась к мужьям, что дрались с врагом где-то там, на фронте. Вспоминали о своих гнездах, оставленных без призора далеко позади, тягуче вздыхали. Может быть, для того чтобы отогнать тревожные думы, рассказывали разные истории о кладах, о крови и преступлениях, с которыми всегда связывалось в народном представлении приобретение богатства. Под рассказы эти стали уже понемногу засыпать, но кто-то завел речь о сене, и все сразу оживились. Эти стога казались всем куда более ценными, чем неожиданно найденный мешок с сокровищами. Золотом скот не прокормишь, а тут уйма сена. Теперь не страшна табору и самая лихая зима. А там, глядишь, и родная армия вернется, выручит из беды. Сохранить бы все стадо, да телят вырастить, да в отел еще новых принять. Пригнать бы в колхоз скот целым, упитанным. Ахнут оставшиеся: "Здравствуйте пожалуйста! Откуда? А уж мы тут печалились, думали, что уже и кости ваши волки давно обглодали..." Эти мечты вовсе отогнали сон. Колхозницы заспорили: перевозить ли сено отсюда в овраг или не тревожить стогов, оставить его тут до снега, до легких зимних дорог. Хозяйственные разговоры затянулись за полночь, и женщины уснули уже перед рассветом. А утром, когда заморосивший на заре дождик прохладным своим дыханием разбудил женщин, появилась Муся и от незнакомых этих людей узнала тяжелую весть. Но лишь когда над свежей могилой уже поднялся рыжий холмик и влага, капавшая с ветвей высокой сосны, покрыла песок прихотливым тисненым узором, девушка по-настоящему поняла всю глубину утраты, поняла, кого она лишилась, почувствовала себя беспомощной, одинокой, крупные слезы беззвучно побежали наконец по ее загорелым, шелушащимся щекам. - Поплачьте, поплачьте, милая, слезой любое горе исходит, - говорила Мусе Матрена Никитична, и в ее черных с поволокой глазах тоже блеснула влага. Остальные женщины со скупой деревенской чинностью вытирали слезинки кончиками головных платков. Муся посматривала на них, стараясь понять, с кем столкнула ее судьба. Особенно поразил девушку коренастый пожилой мужчина в старой, порыжевшей, потрескавшейся кожанке. Он стоял у могилы вытянувшись, как солдат на часах, держа кожаную фуражку в согнутой левой руке. - Кто вы, товарищи? Партизаны? Да? - спросила Муся. Ее впечатление, что эти неизвестные ей люди, так участливо разделившие ее горе, чем-то отличались от тех, кого до сих пор встречала она, бредя по тылам немецкой армии, укреплялось, вырастало в уверенность. Это была не внешняя, а внутренняя, незаметная для глаза и в то же время очень ощутительная разница. Сама еще хорошенько не зная почему, Муся после долгих недель постоянной звериной настороженности чувствовала себя среди этих людей хорошо и легко, точно уже перешла линию фронта и очутилась на свободной, неоккупированной земле. - Вы партизаны? Правда? - Коровьи партизаны, - отозвалась полная, грудастая женщина с румяными, как клюква, щеками. - Подойниками воюем... - И чего ты, Варька, болтаешь, сама не знаешь! - перебила ее маленькая, сухощавая, ядовитого вида старушка. - У девоньки этакое горе, а ты зубы скалишь... Колхозницы мы, милая. С вашего же району колхозницы... А это вон Матрена Рубцова, Матрена Никитична. Слыхала о ней, наверное, чай рядом живешь, а она у нас громкая, товарищ Рубцова-то... Вот тут-то, еще раз взглянув на пригожее, умное лицо своей новой знакомой, Муся наконец вспомнила, что незадолго перед самой войной увидела она в журнале кинохроники, как эта статная красавица, в белом халате, похожем на докторский, водила по каким-то длинным помещениям, где стояли сытые пятнистые коровы, экскурсию крестьян и агрономов из соседней, только что присоединившейся к Советскому Союзу прибалтийской республики. - А как вы сюда попали? Что вы здесь делаете? - У здешнего лешего трудодни зарабатываем, - усмехнулась Варвара Сайкина. Историю лесного табора Муся узнала от Матрены Никитичны уже по пути в лагерь. Женщины шли тесной стайкой, говорили что-то совсем обычное о найденном сене, о том, чем заменить отруби в телячьих рационах, о каких-то коровьих болезнях с неведомыми Мусе названиями, и вид у них был будничный, деловой, как будто двигались они не дремучим лесом в глубоком вражеском тылу, а в летнюю страду возвращались вечером с поля. И девушка наслаждалась тем, что после стольких скитаний случай свел ее с этими людьми. Должно быть, оттого, что разрядилось наконец постоянное нервное напряжение, Муся почувствовала вдруг, как она устала. Она еле волочила ноги и мечтала поскорее добраться до места, лечь и заснуть - заснуть, ничего не остерегаясь, заснуть среди своих. Девушка плохо помнила, как они дошли. Только серые, прямые, пушистые, как лисьи хвосты, дымы, вставшие вдруг перед ней по краям затененного деревьями оврага, запали почему-то в память. Не успела она удивиться, что люди здесь не боятся жечь дымные костры, как послышался лай собак, и целая стая их, сопровождаемая мелкой ребятней, вырвалась из-за деревьев, с шумом покатилась за лошадью и таратайкой, в которой ехал хромой человек в кожанке. И, почувствовав себя совсем дома, Муся присела под деревом, чтобы завязать шнурок на ботинке. Она не заметила, как прилегла на мягком, сыроватом, отдававшем лесной прелью мху, и больше уже ничего не видела, не слышала ни в этот, ни на следующий день. 8 Проснулась Муся только на третьи сутки в полдень - проснулась бодрая, с легкой, отдохнувшей душой. Где она? Жаркие солнечные лучи, бившие в узкий ходок, освещали в глубине землянки небольшой портрет Сталина, укрепленный на стене. На столе в банке из-под консервов стояли голубые крупные лесные колокольцы, казалось еще хранившие влагу в своих узорчатых раструбах. Девушка вспомнила: "Я - у своих!" Некоторое время она лежала неподвижно, со счастливым сознанием, что наконец-то окончился ее тяжелый и опасный путь, что уже не нужно настораживаться при каждом шорохе. А снаружи вместе с мягким шепотом сосновых вершин, к которому ее ухо уже так привыкло, что воспринимало его как тишину, доносились самые обыденные, но такие дорогие ей теперь звуки колхозного полдня: ленивое мычанье сытых коров, озабоченное блеянье овец, звон подойников, ритмичный стук молотка, отбивающего косу, и гулкие удары топора, повторяемые звонким эхом. Под потолком землянки гудела большая синяя муха. Муся неподвижно лежала на застланных хвоей нарах. Сердце билось от радостного ожидания, грудь жадно вдыхала жилые запахи землянки. Девушке подумалось, что вот так должна, наверное, чувствовать себя рыба, полежавшая на песке и возвращенная волной прибоя обратно в родную стихию. Вдруг она услышала приглушенный детский шепот: - Глядит! Проснулась! - Иришка, беги скажи мамане! По ступенькам ходка быстро протопали легкие ножки. Потом совсем уж тоненький третий голосок спросил: - Тетенька, ты верно проснулась? Только тут поняла Муся, что "тетенька" - это она и есть. Ей стало весело. Она пружинисто села на своем лежаке. Ребята, как вспугнутые синицы, шарахнулись в противоположный угол землянки. Оттуда, из полутьмы, смотрели на Мусю две пары продолговатых, черных с поволокой детских глаз, очень напоминавших глаза ее новой знакомой. - Тетя, вы больше спать не станете? - спросил, осторожно выходя из угла, худенький смуглый мальчик лет семи. - А что? Тебя как зовут? - Володя. Мать велела вам, как проснетесь, садиться есть. Володя хозяйственно снял полотенце, закрывавшее что-то на столе, и перед Мусей оказались миска с желтым варенцом, котелок молока и маленький ломтик хлеба. Она жадно принялась за еду. Девочка, которую звали Зоя, тоже вышла теперь из своего угла. Она была упитанная, розовая, походила на морковку-каротельку. - Ты теперь у нас жить будешь? - осведомилась Зоя. - Тетя, а верно, ты клад нашла? Наслаждаясь едой, Муся с опаской подумала, что даже вон малыши и те уже знают о существовании ценностей. Но сейчас же отогнала зародившееся в ней опасение: ведь здесь все - свои! Зачем от них что-нибудь скрывать! По земляным ступенькам снова затопали босые ножки. Вслед за быстрой Иришкой, отличавшейся от сестры и брата своей курносой, некрасивой, густо поперченной веснушками рожицей и белизной волос, туго заплетенных в две тоненькие косички, спустилась в землянку сама Рубцова. - Разбудили они вас, бесстыдники... Ведь говорила же им! - произнесла она своим звучным грудным голосом. - Да уж и верно пора. Ох, и спали же вы! Даже не слышали, как мы вас сюда перенесли... Гляжу на вас - спит, хоть из пушек пали. Как это вы в дороге груз-то свой не проспали? Муся хотела было сказать, что за время блуждания по лесам она ни разу как следует не выспалась. Но, вспомнив все, только прижалась к Матрене Никитичне и, зарыв лицо у нее на груди, заплакала шумно, по-детски. - Ну вот те и раз! - удивилась та. - А ну, повертывайте барометр на "ясно" да управляйтесь с едой поскорей. Председатель наш, свекор мой, все вон возле землянки возится, не терпится ему о кладе вашем потолковать. Девушка быстро оделась. Хозяйственная Матрена Никитична заблаговременно достала из ее мешка одно из платьев, и оно успело проветриться и отвисеться. Но странное дело, в этом собственном своем платье, которое несколько недель назад было как раз впору, Муся чувствовала себя теперь неловко, непривычно; оно точно стало мало ей и связывало движения. Робко выбравшись из землянки, Муся зажмурилась от брызнувших ей в глаза сверкающих красок ясного полдня. Потом она увидела уже знакомого ей мужчину со шрамом на щеке. Он стоял в нескольких шагах у костра, с раскаленным железным прутом в руке, в стареньком комбинезоне, и с любопытством смотрел на нее из-под серых кустистых бровей, похожих на клочки древесного мха. Не выпуская из правой руки раскаленного прута, он левой крепко пожал руку Мусе и точно со дна бочки пророкотал: - Игнат Рубцов из "Красного пахаря"! - И добавил: - Может, слыхали? Земляки ведь вроде... Ладонь у него была жесткая, как подошва. Не дождавшись ответа, он наклонился к треугольной пирамидке, не без искусства вытесанной из крупного дубового чурбана, и, видимо, продолжая прерванное занятие, стал выжигать на ней надпись. Муся прочла: "Здесь погребен советский гражданин Корецкий М. И., геройски погибший на посту в борьбе за со..." Мужчина продолжал выжигать буквы, пока прут не остыл. Тогда он сунул его в костер, подбросил сушняка и вдруг, улыбнувшись широкой, доброй улыбкой, неведомо откуда появившейся на крупном обветренном лице, спросил: - Отоспалась, странница? Чай, о мешке своем беспокоишься? Не беспокойся, у меня мешок, ни порошинки не пропадет... Ну, пшено, брысь отсюда! - цыкнул он на внуков, потом, подождав, пока стихнет топот босых ножек, показал на дубовое бревно, от которого был отпилен кусок для обелиска: - Садитесь, товарищи женщины. И когда они сели, добавил тоном, по которому стало ясно, что он привык и умел командовать: - Мы с Матреной - члены партии. Садись и докладывай нам все по полной форме. Муся принялась рассказывать историю скитаний, а Рубцовы слушали и сочувственно кивали головой. Когда девушка честно поведала им о спорах с покойным из-за того, что стоит ли нести сокровище и не лучше ли его зарыть в укромном месте до возвращения Советской Армии, и дальше описала, как, по настоянию ее спутника, шли они, сторонясь людей, через лесные чащи, затрудняя и замедляя тем самым свой путь, Игнат Рубцов, усмехнувшись, перебил: - Вот и сразу видать, кто из вас когда родился... Что ж, по первому делу он прав. В военное время гайка и та не должна на дороге валяться. А тут такое сокровище! Да за него сейчас столько оружия купить можно! А ты - зарыть... А по второму делу дал промашку старик. Ты права: советского человека и в немецком тылу обходить нельзя. Наш человек в честном деле всегда помощник... Ну, говори, говори, перебил я тебя... А когда рассказ девушки дошел до того, как, утопая в болоте, Митрофан Ильич сначала привязал к протянутой ему жерди мешок, старый балтиец победно поглядел на собеседницу, будто речь шла о его собственном подвиге: - Вот оно как у нас! - И обратился к снохе: - Расскажи о нем своим телятницам да дояркам - пусть знают, как социалистическую-то собственность блюсти. - Рубцов задумчиво пошевелил в костре железный прут. - Да, хорош дядька был! Только вот напрасно людей чурался... Это зря. Должно, с царских времен дрожжи еще бродили. Тогда только тот и жил, кто зубы умел скалить. Один человек, красавицы мои, - дерево в поле. Чем оно выше поднялось, тем скорее его ветер повалит. А колхоз - бор. Част бор - любой шквал остановит, любая буря его облетает... Он встал, вынул из костра зардевшийся на конце прут и принялся оканчивать на грани обелиска слово "социализм". Потом, когда железо опять посинело и из-под него перестал виться острый дымок, Игнат выпрямился и вздохнул: - Ну что ж, красавица, отдохни тут у нас малость, на молочке отпейся, а там дадим тебе верного напарника - да и в путь. Старику твоему слово дано как можно скорее ценности советской власти доставить. Муся невольно прижалась к Матрене Никитичне. Как! Неужели опять в этот страшный путь, опять чувствовать себя не человеком, а травимым зверем, спать вполглаза, быть вечно настороже?.. - А может быть, война скоро кончится? - Нет, конца не видать. Далеко до него. Не настал, видно, еще наш денек, - вздохнул Игнат Рубцов. - И когда он только наступит? - с тоской проговорила Матрена Никитична. - Как подумаю, что они уже за рекой и еще чьи-то поля топчут, чьи-то дома жгут... Что же мы их пускаем-то, что ж это армия-то делает?.. Подумать страшно, сколько земли, сколько людей наших под ним!.. Часто задышав, она закусила губу и отвернулась. Снова сунув в костер железный прут и задумчиво глядя на то, как перебегают искры по синей окалине нагревающегося металла, Рубцов забасил: - Был я в прошлом году на Октябрьскую в гостях у шефов наших на паровозоремонтном заводе. Видел, как там в одном цехе из стали здоровенную пружину для паровозных рессор гнули. Добела брусок раскалят и завивают. Если сталь хороша - чем больше пружину гнуть, тем прочнее она, тем больше в ней силы. И такую мощь она в конце-концов набирает, что паровозище - вон он какой, а она его держит. А уж если ей разогнуться дать - все кругом разнесет. - То пружина... Ты это, папаня, к чему? - А все к тому: чем больше я о войне думаю, тем больше мне та пружина вспоминается. Вот Наполеон нас жал, гнул, мы сжимались, сжимались, а как разжались, от Наполеона одна вонь пошла. Вот и думка у меня о пружине, чую я в отходе нашем великую хитрость и победу нашу вижу. С боями отходим. Кровью исходит враг... Сжимается, сжимается пружина, а разожмется - и нет гитлерии, и от Гитлера грязных порток не сыщешь. Вон у нас какие люди! - Игнат показал корявым пальцем на незаконченную надпись на обелиске. - Вот погодите... помяните мои слова... разогнется пружина, и полетят фашисты от нас, уж так полетят! Только вопрос - будет ли кому лететь-то? Уцелеет ли кто из них? - Скорей, скорей бы! - воскликнула Муся. Слова колхозного коммуниста как-то по-новому осветили для девушки страшные картины: горящий родной город, трупы на дорогах, уничтоженные деревни... - А может, еще союзники хоть сколько-нибудь подсобят, - сказала Матрена Никитична. - До победы воевать обещали. - Обещали! Да знаешь ли ты, кто они такие есть, господа чемберлены всякие?.. Ага, не знаешь, а я знаю, я с восемнадцатого года помню, какие они мне друзья. - Рубцов хлопнул себя по хромой ноге: - Вот они мне памятку на всю жизнь под Мурманском подарили! Нет уж, сношка, туда не гляди. Рук своих не жалей, вот на что у нас надежда - на руки на наши да на большевистскую партию. Больше никто не спасет: ни бог, ни царь и не герой. Рубцов набил трубку и закусил ее желтым, крепким зубом. Потом занялся выжиганием и молчал, пока не окончил дела. Тогда он отложил железный прут, раскидал костер и, довольно посмотрев на законченный обелиск, сказал: - Ну, заболтался я с вами. Прощай, красавица, отдыхай тут да о пути подумывай. Прихрамывая, он с молодым проворством сбежал по склону на дно оврага и скрылся в кустах. В скоре до нее донесся его рокочущий бас, по интонациям и выражениям угадывалось, что председатель кого-то распекает. - Опять идти... - с тоской сказала Муся, поглядывая на еще курившуюся дымкой гарь раскиданного костра. - И когда все это кончится? - отозвалась Матрен? Никитична, аккуратно затаптывая каждую дымящуюся уголинку. - Ведь как жили, как жили!.. А сейчас я как подумаю, что мой, может быть, уже лежит где-нибудь на земле мертвый, солнце его печет, ворон над ним кружит мух с него согнать и глаза ему закрыть некому, - этому Гитлеру горло б зубами перегрызла! Матрена Никитична почти выкрикнула последние слова. Странно было видеть эту женщину взволнованной. Что-то напоминало в ней сейчас большую плавную реку, которая, переполнившись дождями, вдруг изменила своему спокойному течению, забурлила и вышла из берегов. "И куда он ушел, фронт? Сколько за ним идти придется?" - думала Муся. - А то, слышь, иной раз видится мне: сидит он под кусточком раненый, кровь из него хлыщет, губы запеклись, зовет... А кругом люди с фашистами сражаются, не до него, а он все зовет, зовет, и над ним только злые мухи жужжат... Нет, скажи мне сейчас: "Брось все, Матрена, и ступай в сестры" - все бы бросила, детей, хозяйство, и пошла бы... Не своему, так другому какому помогла бы... И еще... - Мотря!.. Никитична!.. - позвал откуда-то сверху высокий женский голос. Женщина встрепенулась, вытерла ладонью глаза и стала обычной, точно прошел поток поднятых дождями вод, вошла река в свои берега, и по-прежнему плавно стало ее величавое течение. - Иду, иду, минуты без меня не можете... Понадоблюсь вам, Муся, - возле коров ищите. А то Володьке или Иришке накажите - они найдут. Матрена Никитична легко взбежала вверх по дорожке, пробитой меж кустами серого ольшаника, и уже оттуда, из-за гребня откоса, донеслись ее слова, обращенные, по-видимому, к Мусе: - А он верно говорит, свекор: разогнется пружина... Ох, и разогнется ж!.. 9 Пока Игнат Рубцов одному ему ведомыми путями завязывал связь с внешним миром, добывал сведения о положении на фронтах и обдумывал маршрут, жила Муся Волкова в "Коровьем овраге", как прозвали в лагере колхоза "Красный пахарь" свое новое поселение. Она быстро перезнакомилась со всеми жителями землянок, научилась узнавать знаменитых коров-рекордисток и даже, на удивление всем скотницам, была мирно встречена маститым быком Паном, мрачный характер и задиристые повадки которого были в лагере известны так, что даже собаки обходили, поджав хвост, его огромную, мускулистую, налитую до краев дикой силой тушу. Этот забияка, с виду степенный, благообразный, но всегда исподтишка высматривающий круглым, налитым кровью нервным глазом, по чьей бы это спине пройтись шершавым рогом или нельзя ли хоть кого внезапно прижать крупом к изгороди, - вдруг, на удивление всем скотницам, дружелюбно отнесся к новой обитательнице Коровьего оврага. Завидев Мусю издали, Пан приветственно ревел во всю мощь своих легких, гремел цепью, тянул через изгородь свою великолепную глупую морду и, как собака, брал у девушки прямо с ладони картофелину или пучок травы, осторожно трогая протянутую ему руку теплыми замшевыми губами. Колхозный табор, осевший в глуши векового леса, произвел на Мусю поначалу странное впечатление. Удивительно было не то, что в этих нехоженых местах, где столетиями тишина нарушалась только птичьим писком, воем ветра да звериным ревом, жили теперь люди. Поражало Мусю, как быстро обжили они глухой овраг, как ревниво сохраняли здесь, в лесных пущах, свои привычки и дорогие им формы жизни, принесенные с богатой усадьбы, с просторных, хорошо ухоженных полей "Красного пахаря". Утром, когда весь лес был еще полон розоватых сумерек - и первые солнечные лучи, пробив древесные кроны, как золотые копья пронзали туманную полумглу между деревьями, бригадиры поднимали своих людей. Суетня умывающихся слышалась со дна оврага, где в камнях тихо журчал холодный родник. А на крутом берегу, где уже поднимался серый прямоугольник перевезенного сарая, как дятлы, долбили дерево топоры строительниц. Слышался дробный мелодичный звон. Это у дубового пня, к которому были пристроены тисочки и наковальня, Игнат Рубцов, зажав клещами малиновую железную полосу, ковал какую-то нужную в хозяйстве вещь - ковал лихо, с пристуком, с перебором. Ребятишки, по двое взявшись за ручки, крутили колесо походного горна. С лужайки возле ручья, где в чугунных котлах варился общий завтрак, тянуло сытным запахом пищи. Подвывали центрифуги сепараторов, громыхали поршни маслобоек. В большой прохладной пещере под елью, где уже прочно поселились запахи молока, Варвара Сайкина, облаченная в белый халат, принимала у доярок пенистый, еще теплый удой. Особенно радовало Мусю, что в деловой, будничной суете лесного лагеря ничто не напоминало о грозной опасности, в окружении которой жили люди. То был крохотный островок советской жизни среди обширной территории, где фашисты пытались установить свои порядки. Матрена Никитична, посмеиваясь, рассказывала как-то своей новой подружке, что только теперь она по-настоящему узнала всех этих женщин, с которыми вместе прожила столько лет. Люди тут стали рачительней, сплоченней, требовательней к себе. Должно быть, именно то, что здесь они с особой тщательностью соблюдали правила и обычаи колхозной жизни, помогало им переносить тоску по дому и тяготы лесного бытия. Вскоре Муся перестала всему удивляться и сама втянулась в эту жизнь. Сначала она помогала кому придется, но скоро это ей перестало нравиться. Тем и крепок был созданный Игнатом Рубцовым лагерный уклад, что каждый здесь знал и делал свое дело. Поразмыслив, Муся пришла к председателю, который с помощью старших ребят нагонял у походной кузницы обручи на рассохшуюся колесную втулку, и заявила, что не хочет быть дармоедом и желала бы по мере сил работать на каком-нибудь определенном деле. Рубцов одобрительно глянул на девушку и, не отрываясь от дела, спросил: - А что нравится? Приглядись и приставай к любой работе, к какой сердце лежит. Дело себе Муся уже присмотрела. Ей нравились телята, маленькие, пестрые, веселые, на длинных тонких ногах и, как казалось ей, "все на одно лицо". - Что ж... - сказал Игнат, критически оглядывая только что окованную и слегка еще дымившуюся втулку. - Что ж, телята - дело ответственное. Передай бабке Прасковье, что председатель определил тебя ей под команду. Богатое, между прочим, дело - телята. Глядишь, пока что трудодней себе на приданое заработаешь. У нас в "Красном пахаре" знаешь какой был трудодень! 10 Так Муся Волкова, умевшая по-настоящему увлекаться любым интересным делом, начала под "командой" опытнейшей телятницы колхоза, бабки Прасковьи Нефедовой, свою новую карьеру. Быстро научившись различать телят не только по кличкам, но и по характеру, она вскоре умело готовила для них пойло, меняла подстилку, кормила, чистила, даже лечила их. Особенно нравился ей закуток для самых маленьких - "ясли", как называла бабка уютный угол, где еще при своих "мамашах" были размещены телята "овражного отела": Березка, Сосенка, Елочка, Полянка и Дубок - головастый игривый молодчик, впрочем едва еще державшийся на длинных, разъезжающихся в разные стороны ногах. Прасковья Нефедова славилась на весь колхоз сварливым нравом. Но девушка быстро разглядела под хмурой личиной вечно всем недовольной ворчуньи добрую, привязчивую и верную душу. Бабка начала с того, что выгнала девушку из телячьих закутов за то, что та явилась в пестром платье - "бычков пугать", а кончила тем, что собственноручно перенесла рюкзак с пожитками "горемычной странницы" в свою землянку, вырытую возле телятника, и уступила девушке нары, устроив себе постель на полу. Муся с радостью переехала на жительство к своей начальнице. Ей тягостно было стеснять Матрену Никитичну с ее тремя ребятишками. Телятница напоминала девушке ее собственную хроменькую бабушку, беззаветно любившую и баловавшую внуков. Прасковье же новая сожительница помогала переносить одиночество. К тому же у бабки была одна, известная всему колхозу, необоримая страсть - она любила поговорить, и ей нужен был слушатель. Впрочем, этот бабкин недостаток не очень угнетал девушку. Бывалая старуха рассказывала интересно, образно и никогда не повторялась. Когда же речь касалась излюбленных ее "телячьих" тем, бабка становилась прямо поэтом, и Муся не уставая слушала всяческие наставления по уходу за маленькими питомцами. По бабкиным рассказам выходило, что каждый теленок на свой манер и требует соответственного обращения. Старуха без устали тараторила: о веселых шалостях игривой Полянки; о капризах балованой Елочки, которая никогда без фокусов за еду не примется и которой для аппетита перед кормежкой надо шейку пощекотать; о прожорливости простушки Сосенки, не удавшейся почему-то породой "ни в мать, ни в отца" и норовившей бесцеремонно оттереть своих соседей от вкусного пойла; о подлом характере маленького Дубка, в сонных глазах которого, сверкавших, как два озерца, среди бархатистой шерсти, бабка склонна была видеть притворную меланхолию и ехидство необычайное. Старуха всерьез, должно быть, считала, что работа ее в телятнике - самое ответственное дело на земле. Когда в ходе лагерной жизни случалось какое-нибудь "ущемление телячьих интересов", бабка вытирала руки о фартук, потуже завязывала под подбородком платок и отважно шла сражаться с Матреной Никитичной и самим Игнатом Рубцовым, которого, впрочем, втайне побаивалась. Более горячо, чем о собственных удобствах, мечтала она о каких-то особых стойлочках и кормушках, какие видела в прошлом году на сельскохозяйственной выставке. - Помереть мне без причастия и отпевания, без креста мне в земле лежать, если я из этого жилы Рубцова такие же кормушки не вырву! Уж он у меня, хромой леший, не отвертится, нет! Не таковская я! - Разве сейчас до кормушек? Война, фашисты кругом! Старуха спохватывалась, задумывалась, но тут же уверенно возражала: - Фашист, верно... Так, боже ж мой, навек, что ль, он пришел? Фашист, девонька, как болезнь холера: всех косит, а потом фу-у, и нет ее. И куда только господь бог смотрит? Этакой пакости позволил на земле наплодиться! В углу Прасковьиной землянки темнели доски старых, засиженных мухами икон, изъеденные жуками-древоточцами. Иконы эти бабка не захотела оставить в деревне "на поругание антихристам". Она была верующая, но бог у нее был свой, простецкий. Сидел он у нее где-то немного повыше колхозного председателя, можно было при надобности у него что-нибудь попросить для себя или для телятника, а при случае даже и поругать его малость. - Ведь я, Машенька, как война-то началась, за пятнадцать верст, грешная, в церкву побежала, да в самую горячую пору - считай, полтора трудодня верных пропало. Да на свечку, да на тарелку клала, да попу - ничего не пожалела. И уж как я у него просила: "Господи Иисусе, не допусти окаянных антихристов до нашего колхоза, не приведи теляткам моим в путь-дорогу подниматься!" И ведь что ж, не услышал. Видишь, очутились в лесу, в буераке, как звери какие... И внуков малых, младенцев чистых... - Бабка скривилась, часто задышала, захлюпала носом и подняла к иконам свои сердитые глаза. - И куда ты глядишь только, совести в тебе нет! Допустил, чтобы ироды эти младенцев своим танком проклятым... В свободное от работы время она дребезжащим голоском напевала старинные грустные деревенские песни, и Муся, схватив мелодию, без слов вторила ей. Голос новой телятницы, звонкий и чистый, как вода в ключе, что бил на дне оврага, окончательно покорил бабку Прасковью, бывшую когда-то, до замужества, первой певуньей на своем конце села. Узнав, что ее помощница даже учится "на певицу", старуха прониклась к ней такой преданной нежностью, точно Муся была самым маленьким и беспомощным из всех ее поднадзорных - телят. По вечерам, когда в овраге уже сгущались тихие сумерки и только на вершинах старых сосен, стоявших на гребне, еще пламенел закат, девушки и женщины помоложе усаживались на двух поваленных деревьях, меж которых была вытоптана и утрамбована небольшая площадка. Эти бревна, уже залоснившиеся от частого сиденья, заменяли им скамейки на лужайке перед зданием колхозного клуба, где собирались они когда-то в родных местах. Варвара Сайкина принималась играть на балалайке, и под нехитрый перезвон струн девчата надсадными голосами выкрикивали: Мой миленок что теленок, Только разница одна: Теленок лезет целоваться, Мой миленок никогда... Частушки сыпались одна озорнее другой, крепче и крепче били каблуки и босые пятки утрамбованную землю. Резкие, крикливые голоса, звуки балалайки будили лесную ночь, поднимали уснувших птиц, и они срывались с веток, свистя крыльями, уносились в теплую темень. Но вдруг в разгар веселья какая-нибудь из женщин вздыхала: - А где он сейчас, миленок-то?.. И сразу обрывался голос балалайки, стихали песни, женщины и девушки сдвигались на бревнах, стараясь теснее прижаться друг к другу, и начинались тихие, скорбные разговоры о том, что может фашист творить сейчас в "Красном пахаре", о мужьях и суженых, воюющих неизвестно где. Вот в такую-то тихую минуту бабка Прасковья, обязательная посетительница этих "гулянок", и упросила Мусю спеть. Разгорались на августовском небе россыпи звезд. Еще не поднявшаяся луна обрисовывала своим светом волнистую стену леса. Таинственно и тревожно шумели сосны. В прохладной ночи нет-нет, да трогал ветер листья ольх и орешника, и они что-то тихо бормотали спросонья. Среди лесной тишины как-то по-особому зазвучала песня о зимнем вечере, о снежных вихрях, об одиночестве поэта-изгнанника... Нет, даже в Москве перед затаенно притихшим залом, в самый счастливый день своей жизни, девушка не пела так, как поет тут, в лесу, перед этими женщинами, гордо переносившими необыкновенные тяготы жизни в лесной глухомани. Песня, казалось, заполняла весь бесконечный простор, достигала до самих колючих звезд. И когда с неподдельным волнением Муся тихо вывела: "Выпьем с горя, где же кружка, сердцу будет веселей...", она услышала - именно услышала - в ответ такую тишину, что отчетливо обозначились в ней дальнее уханье филина, затаенные вздохи и тихое всхлипывание уже почти невидных во тьме слушательниц. Потом до уха Муси донеслись сдавленные рыдания. Девушка разглядела, что плачет, опираясь на гриф балалайки, толстая, румяная и обычно такая веселая Сайкина. В эту августовскую ночь девушка особенно крепко поверила, что когда-нибудь, может и не скоро, и наверное еще не скоро, но обязательно станет она такой же певицей, как та чудесная женщина, что поцеловала ее когда-то за кулисами московского театра. 11 Однажды ранним утром, когда Матрена Никитична, уже одевшаяся, чтобы идти в коровник, наскоро кормила своих ребят, в землянку спустился Игнат Рубцов. Он басовито сказал с порога: "Здравствуйте вам", поиграл с внуками, потолковал о незначительных каких-то делах и, попыхивая зажатой в кулаке трубкой, пустился вдруг вспоминать старую историю о том, как при обмене мичуринских саженцев на пчелосемьи пытался его однажды объегорить председатель соседнего колхоза "Борец" и как ловко он, Рубцов, вывел хитреца на чистую воду. Матрена Никитична, хорошо знавшая свекра, со все возраставшей тревогой посматривала на него. Она чувствовала, что, болтая о пустяках, этот деловой, обычно скупой на слова человек, должно быть, умышленно тянет, не решаясь начать какой-то трудный разговор. На сердце у нее становилось все тревожнее. - Ай беда какая, папаня? Не томи, говори, - попросила она наконец. Председатель колхоза нахмурил лохматые брови и, старательно извлекая занозу из жесткой ладони, ответил: - Зачем беда! Дело... Ну, пшено, марш на волю, у нас с матерью разговор по партийной линии будет. Когда внуки, отстукав босыми ногами по земляным ступенькам, выбежали из землянки, Игнат, примочив ранку от занозы слюной, сказал: - Мы с тобой, Матрена, тут в Коровьем овраге двое коммунисты. Партийное собрание открыто. Давай решать, кому из нас золото нести. Матрена Никитична и сама уже не раз задумывалась о судьбе их необычайной находки, не раз появлялось у нее опасение: не пришлось бы самой отправляться в путь с кладом. Но всякий раз она отгоняла эту мысль, как назойливую и злую осеннюю муху. - Маша - крепкая девчонка, да девчонка ж! Разве ей одной такую ценность доверить можно? Не миновать одному из нас ее провожать. На мгновение Матрена Никитична представила себе ужас, который она пережила, когда фашистская колонна нагнала гурты на дороге. Схватив тряпичную Иришкину куклу, валявшуюся на детской постели, и прижав ее к себе, она прошептала: - Папаня, у меня ж дети! Я разве могу? - О хозяйстве не толкую. С табором и ты не хуже моего справишься, - загудел, как майский жук, Игнат. Он с досадой хлопнул себя по искалеченной ноге: - Вот окаянная господская памятка не позволяет! Знаешь, какой я ходок? А тут - леса, буераки... На таратайке по фашистским тылам не покатишь... Игнат волновался и не мог этого скрыть. Он то клал в карман, то снова вытаскивал свою трубку. Большие руки его при этом дрожали. Шрам на щеке побагровел и, как казалось, даже вспух. Видно было, что разговор этот старому балтийцу тяжел. Каждое слово он точно выталкивал: - Я, сношка, об этом уж сколько дней раздумываю... Формально, конечно, наше дело - сторона, своих хлопот полон рот, своего горя под завяз. Не жируем. Легче всего так-то: вот тебе, красавица, твой мешок, вот харч на дорогу - и счастливого тебе пути. Так? А по существу? Имеем мы с тобой, члены партии, право девчонку одну в такой риск пускать? Ценности-то какие... Матрена Никитична молчала. Ее напряженные пальцы охорашивали куклу, с преувеличенным старанием расправляли складочки на кукольном платье. Игнат вскочил. Ловко лавируя между столом и чурками, заменявшими табуреты, заковылял по землянке. - У меня перед глазами все этот старик... Холодеет уж, и на тебе: "Поклянитесь!" А ведь Маша говорила, беспартийный был. А мы с тобой кто? Ну, кто? Женщина опять прижала к себе куклу, как будто у нее хотели ее отнять. - Зойке-то три годочка только, - чуть слышно прошептала она. - Ведь за ней глядеть надо. Игнат сел за стол, положил перед собой руки и, крепко сцепив пальцы, долго молчал, сипя трубкой и густо чадя дымом. Лицо его напряглось, покраснело, на висках обозначились синие вены, будто поднял он с земли и старался унести непосильную тяжесть. - Тебе идти, Матрена Рубцова, - сказал он наконец, и голос его был хриплый, а дыхание прерывистое. - Другого ничего не придумаешь. Тебе! За внуками сам пригляжу, я за них и перед тобой и перед сыном в полном ответе. - Когда выходить? - спросила Матрена и, резко вскочив, повернулась к свекру спиной. 12 А тем временем в другой землянке за миской простокваши и ломтями сухого хлеба из отрубей завтракали бабка Прасковья и Муся. Найдя наконец человека, который слушал ее с охотой, без насмешек и даже без иронических огоньков в глазах, которые бабка особенно не любила, старая телятница распространялась на любимую тему: - ...И верно, верно ты говоришь! Клад этот твой что? Тлен, суета сует. На метафе в телятниках - вот где клад свой, девка, ищи! А ты что думаешь? На наших скаредных суглинках только с хорошим скотом богатство и приходит. Вон несерьезный элемент, вроде Варьки Сайкиной, на хвосте несет, будто бабка Прасковья - "телячья богородица" и прочее такое. А я ей, краснорожей, на это скажу: "Дура ты, дура набитая, твои рекордистки где выросли? Ну? У бабки Прасковьи в телятнике - вот где! Стало быть, горлопанка ты этакая, где твоей славы корень, а?" То-то и есть! Старуха победно глянула на Мусю, как будто перед ней, и верно, сидела ее постоянная супротивница Варвара Сайкина, потом изобразила на лице таинственную улыбку и, наклонившись через стол, доверительно зашептала: - А знаменитая наша Матрена, думаешь, с чего начала? А? С телки, милая, с телки Козочки, вот с чего. До телки этой кто такая Матрешка была, а? Самая последняя нищенка-побирушка, вот те Христос! Об этом она и сама на собрании говорила, когда ее в областной Совет выставляли. Так и сказала: "Нищенка, побирушка была, граждане!" Все слышали. Ненадолго в землянке наступает молчание. Постукивают об алюминиевую миску деревянные ложки. Отвечая на какие-то свои, рожденные разговором мысли, Муся начинает напевать услышанную ею от Матрены Никитичны и очень полюбившуюся ей грустную песню: Хороша я, хороша, Плохо лишь одета. Никто замуж не берет Девушку за это... Бабка откладывает ложку и присоединяет к песне свой дребезжащий, но еще приятный и задушевный голос: Пойду с горя в монастырь Богу помолюся, Пред иконою святой Слезами зальюся... - Чудная! Нашла с чего слезами заливаться! - вдруг прерывает Муся песню. - Подумаешь, горе: плохо одета. Поработала побольше - и оделась бы как следует! А то реветь, богу молиться... Вот глупости! Бабка смотрит на Мусю с ласковой усмешкой. Она не уверена, говорит ли это девушка всерьез и нет ли тут подвоха. Но та как ни в чем не бывало ест простоквашу. - Вот гляжу я на вас, на молодежь на нынешнюю... и ничего-то вы не понимаете! Ну как есть ничего!.. "Пошла да заработала"! Это сказать просто. Я вот до самого венца в одном ситцевом платьишке латанном-перелатанном отщеголяла. И в пир, и в мир, и в добрые люди - все в одном. "Заработала"! А работать где? Это сейчас вам легко: здравствуйте, куда вас определить? Хотите - на ферму, хотите - в телятник, или, может быть, ваше колхозное благородие, на агронома или ветеринара поучиться желаете?.. "Заработала"! Умница какая! Наши Ключи уж на что торговое, богатое село было, а вот, не совру, половина не половина, а уж треть верная с масленой суму на плечи надевала да под чужие окна по куски: "Подайте милостыню, Христа ради..." "Заработала"!.. Это вам теперь легко... Мусе очень нравятся эти рассказы о прошлом, и, опустив глаза, пряча улыбку, она осторожно поощряет бабку вопросами: - Больные, что ли, они были, эти нищие-то? - И больные, конечно, это точно, - отвечала бабка, насмешливо поглядывая на собеседницу. - И больные... В наших тугородных краях, почитай, полволости одним колтуном маялось. Вы, чай, и болезни такой не слыхали. Вся голова болячкой, как шапкой, покрывалась... Вспомнить, милая, жутко... Были и больные, а только по миру больше здоровые ходили. Больной-то, как он пойдет? Он лежит под образами, смерти ждет. - А чего ждать? В больницу бы шел, лечился. Старуха всплескивает сухонькими руками: - Осподи боже мой, уж на что ты, Машка, бестолкова! Ну чему, скажи на милость, вас там в школах-комсомолах учат? Это в какую же такую больницу мы тогда идти могли? Была у нас земская на весь уезд, да и до той тридцать верст немереных. Это у кого кони, те верно, в больницу. Только тот, кто коней имел, колтуном не болел. А бедняк-горюн три раза по дороге ноги протянет, прежде чем до больницы до той доберется... Больница! Это теперь доктора да фершала, избаловался народ. А тогда к бабке сходить надумаешься. Ей и то бывало пяток яиц неси, коли хочешь, чтобы она над тобой пошептала... Больницы, эх! Скажешь!.. Схватившись за ложку, бабка принялась ожесточенно хлебать простоквашу. Ест она быстро, шумно, со вкусом. Лесной лагерь уже проснулся: прозвенели подойниками доярки; как кузнечики в сене, перекликаются молотки, отбивающие косы; где-то за оврагом погромыхивают колеса телеги, мычат коровы, и на весь лагерь крикливо и звонко поносит кого-то Варвара Сайкина. - Продрала глаза, балалайка! - сердито ворчит бабка и откладывает в сторону ложку, предварительно ее облизав. Потом, покосившись в сторону потемневших икон, бросает на себя три небрежных креста и, вдруг вспомнив что-то интересное, опять придвигается к Мусе: - Вот ты не веришь, что в наших местах целые деревни иной раз по миру ходили. Спроси у Матрешки-то у Никитичны - она скажет. Глаза бабки разгораются, морщины разбегаются от них острыми лучиками, и Муся чувствует, что у старухи уж готова интересная история. - Я ж тебе говорила, что Матрешка-то наша Никитична в гору с телки пошла. Козочкой ту телушку звали. Так ли, нет ли, но я сама от баб мигаловских слышала. Будто это идет раз Матрешка с братишкой Колькой зимой из Подлесья к ним в Мигалово с пустыми торбами - никто им, сиротам, в этот день ничего не подал... Идут полем, а тут, как на грех, метель заварилась, да такая: протяни руку - не увидишь... Идут сироты, чунишки у них замерзли, аж стучат, мороз до костей пробрал. А тут напасть - дорогу потеряли, куда ни ступят - снегу по пояс. Вот беда! Из сил они выбились, сели на какую-то изгородь, сели и стали на бога роптать: дескать, господи Сусе, и куда ты только глядишь, где ж это твоя справедливость? У людей пироги с луком, пироги с кашей да пироги с капустой, а у нас и корки в суме нет и силы кончились. Что ж нам, помирать, что ли?.. А дело было на Николу-зимнего. Ты знаешь, какие у нас в ту пору стужи бывают? - И очень глупо, нашли к кому апеллировать! - усмехается Муся. Но уж очень хорошо, смачно рассказывает старуха. Девушка отложила ложку, уперла подбородок в ладонь, и в глазах у нее светится такой интерес, что сердитая бабка прощает ей ее слова. - А ты не перебивай, слушай, что дальше... Только это они на бога заругались и возроптали - хвать, откуда ни возьмись, выходит к ним из самой метели старичок, седенький-преседенький, хиленький такой, а на лице строгость. Вышел и говорит: "Что же это вы, такие-сякие, немазаные, отроки неразумные, о боге такие слова произносите?" А Матрешка наша - она и в девчонках боевая была, - прямо как в колхозном правлении, ему и вываливает: "А как же нам, товарищ дедушка, на него не серчать, раз он нас, сирот, забыл, и через такую его халатность погибать нам в чистом поле?" Пустила Матрешка такую критику, а старичок в ответ дернул веревочку, что в руке держал, а на веревочке - хвать, телочка красной масти. Ее, должно, во время разговора-то из-за метели и не видать было. "Ваша, - говорит, - правда, детушки. У бога в делах завал, неуправка вышла. Однако с критикой это вы зря. Нате вам телочку, ведите ее домой, и чтобы больше никакого шума от вас насчет господа бога не было". Сказал он это, а тут как метель сразу крутнет, я не видать старичка стало. А потом она опала, метель-то, ветер стих, небо вызвездило. Глядят сироты - кругом никого. Пропал старичок тот и следка на снегу не оставил. А тут надоумилось им: а не сам ли то Никола-угодник был к ним посланный?.. Вот с той телки Козочки и пошла наша Матрешка в гору. Колька этот, брат ее, теперь уж по-ученому где-то, говорят, леса сажает, а сама Матрена вон куда поднялась, в Кремль совещаться ездила... Вот фашиста выгоним, помяни мое слово, не иначе - ей в Верховном Совете сидеть... А все с телки. Так ли уж было - не знаю. Мигаловские старухи говорили - так. За что купила, за то и продаю. А Козочку эту я сама помню. Первеющая корова в "Красном пахаре" была. Рекордистки Красавка да Мальва ей внучками приходятся... Послышались шаги по земляным ступенькам. Вошла Матрена Никитична. Обрадовавшись ее приходу, Муся хотела было посмеяться насчет ее знакомства с Николой-угодником да расспросить у нее о Козочке, но девушку остановило какое-то необычное, строгое выражение лица Рубцовой. - Ступай-ка, тетя Прасковья, до телят, - сказала Матрена Никитична, нервно перебирая пальцами бахрому белого платка, - мне с Машей один на один поговорить надо. - И верно, заболталась я тут, - отозвалась старая телятница, и, засуетившись, она опрокинула над миской глиняный горлач, из которого жирными желтыми кусками со шлепаньем вывалилась холодная простокваша. - Садись, Никитична, кушай, веселей разговор пойдет... И что это заболталась я нынче! Ну просто диво! Матрена Никитична продолжала стоять у входа, свивая и развивая косички из бахромы шали. Казалось, она вся ушла в это пустое занятие. Но Муся почувствовала, что женщина явилась с недоброй вестью, и даже догадалась, с какой именно. Сердце ее сжалось. - Идти, да? - спросила она едва слышно. В голосе ее звучала надежда на то, что она обманулась, что не затем пришла Матрена Никитична. Но та утвердительно кивнула головой: - Да. Завтра. Девушка опустилась на скамью, тело ее вдруг стало бессильным, руки непослушными. - Вместе пойдем. Муся встрепенулась: - Как? Вы тоже? Матрена Никитична медленно кивнула головой. Она была задумчива и печальна. Но Муся не сразу это заметила. Идти вместе с этой женщиной, к которой она уже успела привязаться, показалось ей не так уж страшно. - Ой, как я рада! Значит, вместе... Вот здорово! - Вся сияя, девушка бросилась к Рубцовой, прижалась к ней. - Ведь я трусиха, я видела во сне, что иду одна с золотом, и проснулась в холодном поту... Спасибо вам, спасибо! - За что же спасибо? - вздохнула женщина, рассеянно гладя тугие, жесткие кудри девушки. Со смуглого лица Матрены Никитичны не сходило выражение озабоченности. Где-то в самой глубине ее глаз углядела Муся тоску и тревогу, и только теперь пришло ей в голову, что у будущей ее спутницы - дети, которых придется оставить тут, в лесу. Она не только рискует собой - ей придется надолго расстаться с тремя детьми. "Скверная эгоистка! - с отвращением подумала про себя Муся. - Обрадовалась, что мать уходит от детей. Только о себе, только о себе и думаешь!" - Матрена Никитична, отпустите меня одну. Я дойду, я донесу, не беспокойтесь! - прошептала девушка. Женщина вздохнула, улыбнулась, и мимолетная улыбка эта была, как те солнечные лучи, что иной раз, на миг проскользнув меж туч, коротко сверкнут в струях падающего дождя. - Разве можно одной? Это ж такие ценности... Думая о чем-то своем, Матрена Никитична стала вертеть в руках деревянную ложку. Чтобы только нарушить тяжелое молчание, Муся невесело пошутила: - Мне тут рассказывали, как вы от Николы-угодника какую-то телку Козочку получили... Несколько мгновений женщина смотрела на Мусю удивленно, должно быть не дослышав или не поняв ее слов. Потом ее бархатные брови поднялись, от глаз и от уголков рта лучиками разбежались тонкие, точно иголкой вычерченные, но очень выразительные морщинки. - Это Прасковья, что ли, наплела? Вот старая сорока, ведь знает, отлично все знает! И как я в люди вышла, и откуда в "Красном пахаре" богатство пошло - знает, а все плетет чушь несусветную... Ходили, ходили когда-то среди старух такие байки, забыть их уж давно пора... Я, Машенька, того самого "Николу-угодника", от которого телку-то получила, вместе с комсомольцами потом раскулачивала. Богатый кулачище был, одной ржи у него из ям тонн пять вычерпали. И вся сгнила уж... Сколько времени прошло, а встреться он мне - я б ему и сейчас в глаза вцепилась, этому святому... За эту телушку я у него все лето от зари до зари в своем поту, как огурец в рассоле, плавала. Расскажу как-нибудь вам всю свою жизнь. Дорога у нас длинная, поговорить время достанет. Матрена Никитична задумалась и вдруг совсем помолодела от веселой, задорной, белозубой улыбки, осветившей вдруг смуглое, загорелое лицо. - Чем про всякую чушь сказки слушать, спросили бы лучше, как Прасковья телят святой водой от поноса лечила. Спросите, спросите. Весь колхоз со смеху помирал... Началась было у нас весной эпизоотия - телячьи поносы. Ну, понятно, сразу все меры приняли. В помощь к нашему ветеринару еще один из района приехал, карантин установили, все как надо. А Прасковье этого мало. Она тайком от всех возьми да и вызови попа. Провела его в телятник, тот и начал свое колдовство. А когда поп оттуда уж выбирался, приметил его бык Пан. Знаешь, какой он у нас озорник! Приметил - и ну батюшку по двору гонять... Чашу да кропило уж потом бабка в навозе нашла, к нему носила... Этого старая вспоминать не любит. Всыпали мы ей тогда на правлении за такую медицину... Ну, полно болтать, о деле думать надо. Обняв девушку, прижав ее к себе, Матрена Никитична сказала, впервые обращаясь к ней на "ты": - Что ж, Маша, давай собирайся. "В путь-дорогу дальнюю", как в песне поется. И они долго стояли обнявшись, думая каждая о своем. 13 Сборы на этот раз были тщательные. Игнат Рубцов понимал, в какой сложный и опасный путь отправляет новых подружек, и старался предусмотреть каждую мелочь. Прежде всего он решил, что ни во внешности, ни в одежде путниц не должно быть ничего, что могло бы привлечь фашистский глаз. Он заставил сноху, которая, даже в коровник идя, одевалась всегда хорошо и аккуратно, расстаться со своим костюмом, с пуховым платком. Матрена Никитична надела юбку из бумазеи, одолженную для такого случая у одной пожилой коровницы, повязала голову черным старушечьим платком бабки Прасковьи, обулась в лапти, сплетенные ей как-то свекром и как нельзя лучше подходившие для предстоящего похода. Муся облачилась в свой заношенный из бумажной фланели спортивный костюм и башмаки. Если бы не пышные, отросшие за дорогу волосы да не тонкая девичья шея, в этом костюме она вполне могла бы сойти за мальчишку-подростка. Игнат и посоветовал было ей для пущей безопасности подстричь кудри. Но девушка пришла в такое негодование, что он только махнул рукой. По замыслу Игната Рубцова, путницы должны были выдавать себя за голодающих горожанок, отправившихся менять свои пожитки на съестное. Он уже знал, что фашистская саранча быстро уничтожает продовольственные запасы в городах и сотни, тысячи людей, подгоняемые голодом, двинулись в дальние села добывать себе пропитание. Поэтому в мешках спутниц не должно быть ничего, что могло бы разоблачить их. По смене белья, пара байковых одеял, взятых будто бы для обмена, да что-нибудь трикотажное понеказистей, что можно было бы, в случае надобности, надевать для тепла. Ценности он решил положить в мешок, а мешок этот сунуть в другой, больший по размеру, а между ними насыпать прослойку ржи. В случае если фашист пощупает мешок или заглянет в него, - ничего особенного: ржицы добыли себе бабоньки на кашу. Игнат советовал также путницам ввиду приближения осени в лес глубоко не забираться, от села к селу идти малоезжими проселками, избегать только занятых противником деревень, а свободных не чураться, на ночлег располагаться у добрых людей запросто. Решив на дорогу выспаться, Муся с вечера простилась со всеми своими новыми подругами, но уснуть не смогла и всю ночь пролежала с открытыми глазами, слушая тонкий комариный звон да вздохи и всхлипы бабки Прасковьи. Чуть свет бабка подняла девушку, всплакнула у нее на плече, осыпав мелкими крестами, по невидной еще в тумане стежке проводила до землянки Матрены Никитичны. Там не спали. Потрескивая, горела лучина. - Вовка, гляди, за старшего в доме остаешься, - донесся снизу взволнованный голос Рубцовой. - Все, что дедушка тебе велит, исполняй. Ему за вами некогда смотреть, у него на плечах вон какая махина! Ты, Вовка, сам маленьких корми. Понял? Вместе с Аришкой Зоиньку нянчите. Муся спустилась в землянку. Мать на коленях стояла перед постелью детей. Володя лежал с открытыми глазами. Должно быть, боясь разбудить сестренок, мирно посапывавших во сне, он лежал неподвижно, закусив рукав рубашки. По лицу его бежали слезы. Заметив Мусю, Матрена Никитична вскочила. Она была уже одета и стала поспешно обматывать голову темным платком, который сразу прибавил ей лишний десяток лет. - Мама, мама, не ходи! - зашептал мальчик, глотая слезы, и все его худое тельце затряслось под одеялом. - Не надо, не уходи!.. - Не плачь. Ну чего плачешь? Большой уж, восьмой год пошел! Кабы не война, в школу б пора, - торопливо говорила мать отвернувшись. Она все возилась с платком, должно быть боясь смотреть на детей. В землянку вошел Игнат Рубцов, необыкновенно хмурый, казалось невыспавшийся. Он кивнул с порога путницам и протянул холщовый латаный мешок так легко, точно набит тот был не золотом и зерном, а сеном. - Ну, Матрена, велика была до войны твоя слава, прославься еще раз! Послужи родине! Сохрани, сдай в верные руки. Отдав мешок Матрене Никитичне, он подошел к Мусе. Тяжелая, горько пропахшая табаком рука опустилась на плечо девушки: - А ты, красавица, во всем на нее надейся. Большевичка, не подведет... Ну, ступайте, что ли! Не оглядываясь, он пошел к выходу. Матрена Никитична вскинула тяжелый мешок на спину, поправила лямки, сделанные из льняного полотенца, и решительно двинулась за свекром. Пронзительный детский крик остановил ее. Она встрепенулась, ахнула, как раненая, и, оттолкнув Рубцова, бросилась назад, упала на колени перед постелью и обняла две черненькие и одну белую с косичками головки, задыхаясь зашептала: - Детушки мои, детушки! Как же вы теперь?.. Маленькие вы мои, хорошие!.. Кровиночки мои!.. Володя как повис у матери на шее, так и замер весь, точно оцепенев. У Аришки и маленькой Зои были сонные, испуганные, ничего не понимающие личики. Потрясенная этой сценой, Муся бросилась из землянки и чуть не сшибла Игната Рубцова, стоявшего у входа. Тут же были встревоженные, необычно молчаливые бабка Прасковья, Варвара Сайкина и другие жительницы лесного лагеря. Матрена Никитична поднялась наверх, прямая и решительная. Низко надвинув на глаза платок, она твердо сказала женщинам: - Присмотрите за ребятишками. Женщины, переступая с ноги на ногу, опустили глаза, точно им было стыдно, что они вот остаются тут, а их подруга отправляется в опасный путь. Игнат Рубцов резко и крепко пожал путницам руки. Матрена Никитична низко всем поклонилась: - Ну, простите меня, ежели я кого... Прощайте, граждане! Выпрямилась гордо, поправила лямку мешка и, не оглядываясь, легко пошла по тропке, вившейся между деревьями и петлями поднимавшейся из оврага. Муся двинулась за ней, И еще долго из сероватой полупрозрачной мглы звучали им вслед слова прощания, напутствия и захлебывающийся детский плач. Когда голоса стихли и дымы колхозного табора затерялись между древесными стволами, девушка вдруг всем телом, почти физически ощутила, что она уходит из родной, близкой ей среды, где легко дышалось, привычно жилось, и снова вступает в иную, враждебную, где все - и зрение, и слух, и чувства должны быть настороже. С час путницы шли молча, потом Матрена Никитична замедлила шаг, дала себя нагнать и взяла Мусю под руку. - Вот и остались мы с тобой, Машенька, одни, как две щепки в ручье, несет нас куда-то... - Она поправила за плечами мешок. - Не горюй, не может того быть, чтоб мы с тобой пропали! Еще с вечера уговаривались они, что когда дойдут до деревни, где Муся добывала лекарство для Митрофана Ильича, Матрена Никитична с ценностями подождет в леске, а девушка сходит к знакомой женщине. Они знали, что где-то невдалеке придется им переходить большую реку, на которой недавно бушевало многодневное сражение, и хотелось им у верного человека вызнать все о переправе и о положении на фронте. К рассвету они дошли до могилы Митрофана Ильича. Дубовый обелиск возвышался над невысоким холмиком, заботливо обложенным дерном. Убаюкивающе шумела сосна. Ветер, покачивая ее вершину, точно кистью водил по небу. Чернела надпись, старательно выжженная Игнатом Рубцовым. Голубенький мотылек, поводя крылышками, грелся, припав к одной из букв. Озабоченно гудел мохнатый шмель. Муся хотела только постоять над могилой, но колени как-то сами подломились, и она припала к бугорку, пахнущему землей и молодой травкой. Все эти дни, увлеченная работой в телятнике, новыми впечатлениями и заботами, девушка как-то мало думала о погибшем спутнике. Только сейчас, когда нужно было навсегда проститься с этой могилой, Муся по-настоящему почувствовала, как сильно привязалась она к старому ворчуну, навсегда сложившему свои кости под этой звенящей сосной. - Идем. Поклялись мы ему все до места доставить, исполнять надо! - сурово сказала Матрена Никитична и решительно подняла девушку на ноги. 14 Как и уговорились, Рубцова осталась в леске, а Муся крадучись добралась до знакомого ей сенного сарая и, не найдя на этот раз ивовой корзины, набрала охапку сена поухватистей и пошла в деревню тем же прогоном, что и в первый раз, когда приходила сюда за лекарством. Хотя сердце у нее тревожно колотилось, она чувствовала себя куда уверенней, чем тогда. Но ни одного немца по дороге не встретилось. Улица оказалась пустой, проводов на плетнях не было, флаги с красными крестами исчезли с коньков крыш. Даже рубчатых следов машин не было на дорогах. Их, должно быть, смыли дожди. Только необычная для жаркого полдня тишина деревни пугала и настораживала. Муся, не выпуская из рук охапки, смело повернула дверное кольцо и шагнула через порог в прохладный полумрак сеней. На звук шагов из избы вышла знакомая женщина. Разглядев Мусю, она не удивилась, ни о чем не спросила и только грустно усмехнулась, взглянув на сено. - Брось его здесь, ни к чему оно теперь - всю скотину забрал фашист проклятый. Как госпиталя сниматься стали, наехали интенданты, на весь колхоз паршивой овцы не оставили. Наш-то фельдшер-то "не гут", помнишь, что лекарство-то давал, хотел было за меня вступиться. Да где тут, чуть самого к коменданту не потащили... Ну, входи, что ли! Хозяйка распахнула дверь. В избе к запаху жилья еще примешивались острые ароматы медикаментов, но уже ничто не напоминало о том, что в ней жили чужаки. Хозяйка села у окна и, сплетя на коленях узловатые пальцы жилистых рук, молча смотрела на Мусю. Ее морщинистое, покрытое тяжелым загаром лицо за эти дни стало еще суше, строже. - Вот уж и пушек наших не слыхать которую неделю. Одни мы остались... - Она вздохнула. - Ну, а лекарство-то пригодилось? - Умер он. Опоздала я тогда. - Что ж, будь земля ему пухом! Не один он... Смерть теперь везде урожай снимает, - отозвалась хозяйка. И вдруг в ее суровых, усталых глазах затеплился на миг ласковый огонек. - А сестричка-то - та молодец, выходила-таки в лесу своих раненых. Поднялись, третьего дня за реку пошли, на выход. До армии хотят пробиваться. Ободренная этой вестью, девушка стала просить хозяйку помочь и ей пробраться за реку. - Трудно теперь, все мосты наши перед отступлением взорвали. Немцы один навели, да охраняют его, как казну какую. А где хоть малость подходящий бродок, там ихний глаз круглые сутки смотрит. Ох, и зорко следят, пугливые стали! Вдоль большаков да железных дорог леса сводят. Партизаны им все мерещатся. Видать, здорово вы их щекочете... Сидя все в той же неподвижной позе, хозяйка метнула испытующий взгляд на Мусю. Девушка густо покраснела. Опять ее принимают за кого-то другого, опять приписывают ей несуществующие заслуги... - А что про партизан говорят? - спросила она уклончиво. - Да какие у нас разговоры! Так, сорочий грай... Лихо, говорят, на дорогах работать стали, поезда под откос летят. Один вон тут, недалеко от нас, вниз по реке, из воды торчит, фрицы с него рыбу удят. С моста слетел. - И большой ущерб несут? - Да чего ты меня спрашиваешь? Ваша прибыль, вы и считайте. - А как же раненые реку переходили? Хозяйка вздохнула: - Есть один такой бродочек. Трясина там к самой реке подходит... сколько коров в ней перетонуло... Там, верно, немцы почти не показываются. Только ходить опасно - болото, знающий проводник нужен. Вспомнилось Мусе, как утопал в трясине Митрофан Ильич, как на глазах уменьшался он, будто таял, и неприятный холодок прошел по спине. - У нас важное дело, вы должны нам помочь, - сказала она, стараясь произносить эти слова с той силой убежденности, с какой умела говорить Матрена Никитична. - "Должна, должна"... Никому я, милая, ничего не должна, все долги давно выплатила! - раздраженно ответила хозяйка и, отвернувшись, стала смотреть в окно на пустую, точно мертвую, улицу, залитую солнцем. Заблудившаяся большая муха с тоскливым упрямством билась о тусклое стекло. За печкой раз-другой, точно настраиваясь, пиликнул сверчок. - Раз надо, чего ж говорить? - произнесла наконец хозяйка. - Не иначе опять моему Костьке вас вести. Сестричку-то ту с ранеными он провел. А до этого окруженцев провожал, мальчишек еще каких-то целый табун... Опытный! Хозяйка поднялась, долго смотрела в окно. Когда она обернулась, лицо у нее было печально. - И что только я, дура, делаю? Муж на фронте, невесть где, ни одного письма до самой оккупации не получила. Старший воюет, а я сына последнего, поильца-кормильца на старости лет под вражью пулю уж который раз посылаю. Муся вскочила, хотела было заговорить, но женщина осадила ее суровым взглядом: - Не агитируй - сагитирована! Она вышла из комнаты и через минуту вернулась со знакомым Мусе мальчиком, вытиравшим о рубаху руки, испачканные в земле. Он чинно поздоровался, сел. По-видимому, узнал девушку, но виду не подал и только изредка исподтишка бросал на нее любопытные взгляды. - Ты дорогу на брод знаешь? - На который, на Каменный? А то нет! Мы там весной острожками щук колем, - по-мальчишески пробасил он. - Мне капитан Мишкин, раненый, когда я их на ту сторону доставил, сказал: "Ты, брат Костька, разведчик настоящий!.." А то не знать! Между тем хозяйка завернула в узелок несколько вареных картофелин и кусок хлеба. Сунув узелок сыну, она, опустив глаза, сказала Мусе: - Вам не даю, нечего. Все наши трудодни под метлу их интенданты выкачали... Ты там осторожней, сынок, под пулю не лезь. В случае чего, схоронись и лежи. - Уж знаю... - вспыхнув, отозвался Костя и, покосившись на Мусю, резко отвернулся от матери, когда та хотела его поцеловать. - Пошли, что ли? 15 Молча дошли до околицы. Солнце, перед тем как опуститься за лес, разметало багровые лучи по долине. В прощальном свете догоравшего дня открылся вид на немецкое кладбище. Теперь оно занимало не только пригорок, но и всю равнину до самой железнодорожной насыпи, видневшейся вдали. По-прежнему строгими рядами стояли березовые кресты. Целая стая воронья осела на них, точно пеплом их осыпала, и пепел этот розовел в последних закатных лучах. Девушка невольно остановилась. Маленький колхозник по-взрослому усмехнулся: - Ай не видела? Посмотри, полюбуйся! Это еще не все, там вон, за насыпью, еще есть. Всю березовую рощу на кресты свели. - Он потянул девушку за руку: - Пойдем, пока ветер оттуда не дунул. Дух от них тяжелый. Когда кресты остались далеко позади, Костя остановил Мусю: - К вам, в партизаны, таких, как я, записывают? - Ну, а вы как, ждете партизан? - уклонилась она от ответа. - А то нет! Конечно, ждем. После того как партизаны поезд с моста в реку свалили, староста наш, Жорка Метелкин, - его, говорят, фашисты где-то в Великих Луках, что ли, в тюрьме откопали, - вроде сам не в себе... Днем ходит по колхозу, охальничает, грозится, а как солнце на закат, напьется, сядет на крыльцо и давай реветь: "Пропала буйная головушка..." Тетя, а у вас много оружия? Мальчик был так разочарован и огорчен, что вместо предполагаемого партизанского отряда ему придется провожать за реку двух теток, смахивающих на беженок, что сначала было вовсе отказался их вести, а когда повел, целый час обиженно молчал, односложно отвечая на вопросы: "ну да", "а то нет", "была охота". Спутницы тоже молчали, прислушиваясь к тишине. Ночь была, несмотря на луну, темная. Землю точно пуховым одеялом покрывал низкий молочно-белый и плотный туман, доходивший до колен. Луна светила сбоку, а впереди, на густо посоленном неяркими звездами небе, шел такой частый звездопад, будто там, за кромкой горизонта, был передний край и над ним непрерывно стреляли трассирующими пулями. За болотистой равниной заросли камыша стали гуще. Дорожка перешла в узкую тропу. Фигурка мальчика, по пояс погруженная в туман, точно плыла впереди, и Муся, шагавшая второй, старалась не упускать его из виду. Вода смачно жмыхала под ногами. Справа и слева, то расступаясь, то сдвигаясь в сплошную стену, шелестел высокий камыш с темными, еще не запушившимися кисточками. Заросли дышали болотной прелью и дневным, сохранившимся в них теплом. А высоко над головой путников все время, не затихая, тянулись на запад самолеты. Они шли мелкими группами. Их не было видно, но звук их моторов, то пропадая, то нарастая, господствовал в прохладной ночи и как бы растворял в себе и вопли лягушек, и шелест камыша, и чавканье шагов. - Наши... На Берлин идут, - обернувшись, проговорил наконец Костя. - Вот уж которую ночь над нами ходят... Ох, наверное, и дают они фрицам жизни! Спутницы невольно остановились. Моторы в эту минуту звенели как раз над их головой. Мусе показалось даже, что она различает темный силуэт машины. И как-то сразу полегчало на душе, будто в прохладной ночи среди болотных испарений и предостерегающего бульканья пузырьков, поднимавшихся из трясины, услышала она далекую песню друга. - Темно, туман, много ли сверху разглядишь! А они летят себе и с пути не собьются, - задумчиво произнесла девушка. - Прежде я считала, что летчики ночью дорогу находят по звездам. Мальчик покровительственно усмехнулся: он-то уже давно разузнал тайну ночного вождения самолета. - Эх, Машенька, вот они в Берлин слетают, гостинец Гитлеру свезут, а к утру уж дома, у своих. А нам с тобой сколько идти! - отозвалась Матрена Никитична, вздохнув, но сейчас же, точно спохватившись, добавила: - А что тут говорить, дойдем! Не можем мы с тобой не дойти. Права не имеем. Верно? Мальчик уловил в этих словах особый, скрытый смысл. Нет, это не беженки, как подумалось ему сначала. Зачем, скажи на милость, беженкам пробираться ночью по болотам, рискуя головой? Ясно, эти тетки выполняют какое-то особое задание. Может быть, они партизанские разведчицы? Может быть, несут какие-то важные вести? Может, у них в мешках боеприпасы или взрывчатка? И, желая показать спутницам, что он не просто колхозный парнишка, а тоже кое-что смыслит в военных делах, мальчик заявил, что он по дороге этой уж немало перевел на тот берег разного вооруженного люда. Выяснилось, что эта незаметная, вьющаяся в камышах тропа, протоптанная когда-то деревенскими рыболовами, стала тайной магистралью, по которой неведомо для оккупантов население поддерживает связь между двумя берегами реки, что только позавчера прошли по ней тридцать два раненых, которых в дни боев за переправу медицинская сестра спрятала в лесу левобережья, с помощью колхозниц вылечила и подняла на ноги. Эта история особенно заинтересовала Мусю. Ведь когда-то мать Кости приняла ее за посланную от той отважной девушки. Впрочем, сестра оказалась, по словам Кости, вовсе и не девушкой, а пожилой женщиной, которую раненые именовали "маманя". Раздобыв крестьянскую одежду, она смело заходила в занятую оккупантами деревню, и по ее просьбе женщины выменивали у немецких фельдшеров на кур и овец лекарства, собирали старые бинты и марлю, а Костя вместе с другими ребятами носил медикаменты и еду в лес. Мальчик с гордостью сообщил, что когда он перевел раненых на тот берег, капитан Мишкин с незажившей раной на ноге, которого несли на носилках, сказал ему, что, вернувшись к своим, они обязательно напишут о колхозе Ветлино самому главному военному начальству. - Напишут, а колхоза-то и нет... разогнал фашист колхоз. Председательшу нашу, тетю Глашу Филимонову, повесил и заместо нее этого рви-дери Жорку Метелкина в старосты на три деревни посадил. Тот как глаза продерет, так и орет: "Вы теперь ин-ди-ви-дуалы!.." Мальчик с трудом выговорил это незнакомое слово и, прикусив язык, покраснел. Оно казалось ему бранным, и он сомневался, можно ли вообще произносить его при женщинах. Матрена Никитична сразу точно очнулась. Она принялась выспрашивать, что творят оккупанты в колхозах. В разговоре замелькали туманные для Муси слова: неделимые фонды, семярезерв... Девушка поняла только, что колхозникам все же удалось как-то обмануть старосту, разобрать по рукам и попрятать наиболее ценное из артельного добра. Постепенно разговор перестал интересовать девушку. Чуть приотстав, она слушала шелест как бы накрахмаленных стеблей камыша, надрывные вопли лягушек, бульканье пузырьков и гуденье моторов, время от времени властно врывавшееся в первобытную тишину. Луна светила теперь сзади, бросая под ноги идущим короткие угольно-черные тени. Девушка думала, что вот этот сияющий круг видят сейчас и летчики, летящие на Берлин, и красноармейцы, бодрствующие на переднем крае, и счастливцы, что живут там, за фронтом, на неоккупированной, свободной земле. Может быть, где-нибудь на передовой смотрит сейчас на луну и отец, вылезший из землянки покурить перед сном. Может быть, видит ее и мать, вышедшая на крылечко покликать братишек, которым уже пора спать. Вспомнив о родителях, Муся вдруг ощутила такую теску по дому, что изумилась: как это у нее хватило решимости оторваться от семьи! "Милые, милые! Помните ли вы свою взбалмошную Муську?" Девушка старалась представить себе, что сейчас может происходить дома. Рисуя себе одну картину за другой, она так увлеклась, что не заметила, как вышли к изгибу неспокойной реки, с ворчливым плеском перебиравшейся через каменистый перекат. От берега к берегу, пересекая посеребренную, всю точно фосфоресцирующую взлохмаченную водную поверхность, тянулся колеблющийся лунный столб. Холодный парок задумчиво расплывался над рекой. Муся вздрогнула: б-р-р! - Что же, раздеваться надо? - зябко спросила Матрена Никитична. - А то как? Здесь глыбко. Мне в ином месте по шейку, а в ином и донышка не достать, - ответил мальчик. - Я плавать не умею, - упавшим голосом сказала женщина, прислушиваясь к торопливому клокотанью воды среди камней. Костя критически смерил глазами ее высокую фигуру: - Ничего, ты большая, так перейдешь... Тебе по шейку, глыбче не будет. Только смотри, как бы водой с камней в омут не сбросило. Там омутище - ух! Сомы кил на двадцать водятся. - А если сбросит? - Матрена Никитична тревожно смотрела на беспокойный поток, терявшийся в редком тумане. - Я девчонкой тонула раз - пастухи вытащили. С тех пор в воду заходить боюсь. Мальчик насмешливо фыркнул: - Большая, а боишься! Точно курица... Я как ребят провожал, ремесленников... на окопах они работали у старой границы, их фашист танками отрезал... Ух, Дружные ребята! Все вместе из окружения и выходили. Так вот у них многие и вовсе не плавали - и не боялись. - Перешли? - Пятерых в омут скинуло. - Утонули? - Троих вытащили... У них там один - они его Елка-Палка зовут, а он по-настоящему Толька - ох, лихой парень! Здорово плавает! Он и вытащил. - А двое? - В воронку завертело... Этот Елка-Палка нырял, нырял, посинел весь, сам воды нахлебался, а не достал... Вот парень, ни черта не боится! Одного из них, Сашку, белявенького такого, так того он на кашлах перенес... Он у них за командира, этот Елка-Палка, даром что там ребята больше его есть... - Черный, худой такой? - спросила Муся. Ей вдруг вспомнилась лесная дорога, толпа ребят в черных гимнастерках с ясными пуговицами, носилки, на которых кого-то тащат. А впереди загорелый, тонкий, смуглый паренек в одних трусах и форменной фуражке. Неужели они, эти мальчишки, все еще идут на восток?.. И почему-то Мусе стало от этого так радостно, что она как-то даже забыла, что им сейчас придется войти в эту холодную, клокочущую воду. Она в трудные минуты столько раз думала об этих ремесленниках, что добрая весть о их маленьком отряде показалась ей хорошим предзнаменованием. - Так этот чернявенький у них за вожака? - Во-во-во... Он все "елки-палки" говорит. Его за это они и прозвали... Ты его знаешь? Он тоже ваш? - спросил, оживляясь, Костя и вдруг спохватился: - Так что же, идти так идти, чего языки зря трепать! Затемно вам от берега подальше отойти надо... Там у фашиста везде глаз. Костя деликатно отошел за кусты и скоро, уже голый, выглянул оттуда, дрожа от холодной ночной сырости. Увидев, что спутницы раздеваются, он спрятал свою одежду в траве, бегом проскочил на поляну и, звучно пристукнув у берега босыми пятками, с разбегу плюхнулся в воду. Раздался шумный плеск. - Ух, холодна! - послышался снизу возглас. Раздевшись, женщины, по совету мальчика, уложили свои пожитки в мешки. Укрепив мешок за плечами, Матрена Никитична решительно спустилась под берег, попробовала ногой воду и тихо ахнула, точно вода обожгла ей пальцы. Стоя наверху, Муся залюбовалась спутницей. Высокая, несколько полная, но не потерявшая стройности, с тяжелыми косами, венцом уложенными на голове, она в задумчивой нерешительности стояла у сверкающей водной кромки. Ее сильное, строго очерченное тело белело и серебрилось в лунном свете. - Давай, давай, чего ежиться! - послышался голос маленького проводника. Матрена Никитична решительно вошла в реку. Стараясь не отставать, Муся, которой было и холодно и боязно, сбежала, мелко семеня ногами, вниз и, стиснув зубы, по лохматым скользким камням переката пошла вперед. Вода, бурлившая и с силой бившаяся об ее ноги, обжигала. Казалось, она умышленно стремилась столкнуть девушку с каменного гребня в тихие водовороты таинственно курившегося омута. Муся представила, что двое из тех отважных ребят, которых она когда-то видела на лесной дороге, может и сейчас лежат вот тут, рядом, на дне, где водятся усатые, головастые сомы. Ей стало страшно. Но впереди она видела прямую, стройную шею, покатые, как у античных статуй, плечи спутницы. Матрена Никитична, не умевшая плавать, смело двигалась к середине реки, раздвигая упрямые, кипучие струи. Вода была ей уже по грудь. Мусе, которая плавала, как рыба, при виде того, как храбро идет ее подруга, стало стыдно своих страхов. Она ускорила шаги и, всем телом напирая на воду, приблизилась к спутнице, чтобы в случае надобности помочь ей. Беспокойство за подругу сразу убило ее собственный страх. Костя, не достававший уже до дна, плыл впереди, отчаянно гребя наискось течению. Время от времени он оглядывался и, задыхаясь, кричал: - Левее, левее! На меня держись! Наконец вода пошла на убыль, и спутницы, взявшись за руки, вышли на мягкую песчаную косу. Значительно ниже их выплыл отнесенный течением проводник. Ежась, как выкупанный щенок, он прыгал на одной ноге, вытряхивая из ушей воду. Все тело его было покрыто пупырышками, зубы клацали. Потом он, отвернувшись от спутниц, стал давать им последние советы: - Как подниметесь на берег - прямо в лес. Тут тропка направо будет, это на мельницу. На мельницу не ходите: сказывают, там у фрицев пост. Вы возьмите влево через лес на Кадино, потом на Малиновку... Это все колхозы по опушке. Поняли, что ли? - Замерзнеш