ь ты совсем, на вот платок, погрейся. Дай я тебя оботру, - забеспокоилась Матрена Никитична, уже облачившаяся в длинную полотняную рубашку. - Замерзну!.. А раньше-то я мерз? - И, отскочив от спутниц, мальчик побежал по косе, заплескал по мелководью. - Прощайте... Вскоре русая голова, охваченная расходившимися искрящимися полудугами, замаячила уже посередине переката. Против лунного света она казалась черной. - Эх, война и таких вот в покое не оставляет! - вздохнула Матрена Никитична. - Один пойдет, а ведь и слова не сказал... - Мы его так и не поблагодарили, - пожалела Муся. - Благодарить тут не за что - одно дело мы, Машенька, делаем, все одно. И не за спасибо, не из корысти, не за награды. 16 От реки, долгое время служившей Советской Армии рубежом обороны, путь странниц шел через район, где враги продвигались медленно, с тяжелыми, упорными боями. Не только села, лежавшие вдоль большаков, но и те, что были в стороне от пути движения основных вражеских сил, оказались разрушенными и сожженными. Не только берега рек, ручьев, скаты оврагов, не только высотки, лесные опушки и иные удобные для обороны места, но и равнины, поля и луга были густо исклеваны снарядами, минами, изъезжены гусеницами танков. Порой Мусе казалось, что здесь пронесся, все вытаптывая и сокрушая, взбесившийся табун каких-то доисторических животных. Даже леса за рекой не пощадила война. Целые массивы оказались выломанными, вековые сосны, ели, березы валялись среди расщепленных пней и казались богатырями, поверженными в гигантской сечи. Девушка со страхом смотрела на зеленые и серые туши танков, видневшиеся то тут, то там, на скелеты сожженных машин, поднимавшиеся из черной, обгорелой травы, на бесформенный алюминиевый хлам погибших самолетов. Матрену Никитичну, которая спокойней относилась к этим памяткам войны, больше сокрушали черные пятна и пепел на месте сожженных стогов и скирд, раздувшиеся трупы коров и лошадей, валявшиеся в придорожных канавах, перестоявшиеся, сохнущие травы, истоптанные, перепутанные, приникшие к земле хлеба с уже осыпавшимся или проросшим в колосе белыми усиками корешков зерном. Земляные холмики с крестами и без крестов, с касками, насаженными на палку, или вовсе без всяких отметок, точно большие кротовые кучи, виднелись то тут, то там. И спутниц одинаково подавляло необычное безлюдье этого края. Земля здесь казалась даже не покинутой, а вымершей. Встречая на каждом шагу следы человека, плоды его долгих трудов, подруги не слышали ни одного живого звука: ни мычанья коров, ни бреха собак, ни далекого петушиного пения, которое всегда так радует сердце путника, истосковавшегося по жилью. Идти по этому безлюдному краю, где все говорило о недавней жизни, было страшнее и тягостнее, чем пробираться по самому глухому лесу. Однажды, когда они шли через побуревшее льняное поле, тяжело переливавшееся под ветром, Матрена Никитична не стерпела, качнулась, ухватистыми движениями надергала несколько горстей льна, ловко перевязала их в аккуратный снопик, любовно подкинула его на руке: - Вот ленок! Уродится же такой... Это ж все самым высоким номером пошло бы, богатство! - сказала она необыкновенно глухим голосом и, как ребенка, прижала к себе желто-бурый сноп с костяными, шелковисто шумящими коробочками. - Ой, Машка, какой урожай, какие хлеба! И все попусту, все прахом! Как бы, девушка, мы, советские люди, в эту осень зажили! А под вечер они пересекли ржаное поле. Тугие, тяжелые колосья больно стегали их по ногам, теряя зерна. Густо веяло запахом спелого хлеба. Тучные перепела то и дело неторопливо взмывали из-под самых ног. Внезапно Матрена Никитична, шедшая впереди, остановилась. Во ржи, уткнувшись лицом в землю, лежал немецкий солдат. По-видимому, он замаскировался здесь, на пригорке, среди хлебов и отсюда вел огонь по дороге, пока кто-то не приколол его ударом штыка в спину. Каска валялась в траве среди целой россыпи уже позеленевших автоматных гильз. Ветер, шелестевший во ржи, теребил рыжие волосы солдата, прямые и сухие, как перестоявшийся лен, и перемешивал сытый дух переспевших хлебов со сладковатым запахом тлена. Матрена Никитлчна, зло усмехнувшись, резко повернулась и пошла прочь. Только когда поле скрылось уже за деревьями, она задумчиво сказала спутнице: - Себя прямо не узнаю. У этого кольцо на пальце... Видела? Жена, чай, и детишки есть, и мать, может быть, его ждет. Реветь по нему будут. А мне его ни вот столечко не жалко... Ведь какую он, проклятый, нам жизнь испортил, какую жизнь!.. 17 Идти теперь Мусе было значительно легче, чем раньше, и легче не только потому, что в лесном таборе "Красного пахаря" щедро снабдили их с Матреной Никитичной продуктами, даже сахару дали в дорогу, а оттого, что Игнат Рубцов наказал им не чураться в пути своих людей и верить в их посильную помощь. После того как миновали приречный, начисто опустошенный долгими боями участок, на проселках стали попадаться беженцы, и подруги присоединились к ним. Вместе с попутчиками они заходили в селения, расположенные в стороне от дорог, и если там не было представителей комендатур, а староста не успел прослыть прислужником оккупантов, рисковали ночевать на сеновалах и даже в избах. И радовало, бодрило то, что тут, за спиной фашистской армии, советские люди не только не падали духом, но даже шли на большой риск, всячески стараясь сохранить прежние порядки. В одном селе видели путницы длинную виселицу. Неестественно вытянувшись, скосив набок голову, тихо покачивались на ней казненные. "За саботирование уборочного труда", - поясняли надписи на картоне, пришпиленном английскими булавками к одежде повешенных. Часто попадался на глаза пестрый плакат, расклеенный на стенах изб, на воротах сельских пожарных сараев: румяный немецкий офицер показывал розовой пухлой рукой на груду туго набитых чувалов живописному бородачу в лаптях, вышитой косоворотке, высокой поярковой шляпе-грешневике, какие носили крестьяне в некрасовские времена. "Что соберешь - себе возьмешь", - гласила надпись. Но на плакате этом виднелись обычно и другие надписи, сделанные от руки углем или мелом: "Врешь", "Не обманешь", "Накось, выкуси", и к этой последней надписи был даже пририсован весьма внушительный шиш. И везде тянулись вдоль дорог исхлестанные дождями, полегшие, прорастающие хлеба, косматая побуревшая путаница осыпающихся горохов, заросшие бурьяном, поваленные ветром льны, напоминавшие издали поверхность старых, запущенных прудов, да травы, высохшие на корню. Все чаще встречались вырванные из тетрадей листки, исписанные разными почерками и приклеенные к телеграфным столбам, к дощечкам немецких дорожных знаков. Они призывали не подчиняться приказам, не выходить в поле, бойкотировать фашистские ссыпные пункты. И все они оканчивались одной фразой: "Смерть гитлеровским захватчикам!", звучавшей как заключительный аккорд сурового военного гимна. Эти скромные, наспех исписанные тетрадные листки, так же как гуденье ночных бомбардировщиков, летавших на бомбежку далеких вражеских тылов, подбадривали путниц в тяжелую минуту. - Вы знаете, Матрена Никитична, когда я вижу вот эти листовки, мне хочется совершить что-нибудь особенное, героическое! Я не знаю что: взорвать их поезд, убить какого-нибудь самого большого фашистского мерзавца, сжечь их склад, - все равно, но только что-нибудь такое, чтобы узнали там, дома, - мечтала Муся. - Пусть умру, пусть, но пусть потом все говорят: "Вот так Муська Волкова, а? Слыхали? Ведь простая девчонка была, училась с нами, обожала танцульки, песни пела... и вот... кто бы мог подумать!" - Чудачка! Да разве мы с тобой малое дело делаем? - Сравнили! Разве это настоящее? Это все равно что окопы копать... Тоже нужно, конечно, а какая радость - роешься в земле и роешься, как крот. А мне хочется сделать что-нибудь особенное, такое, чтобы от того Родине большая польза была, чтобы самому Сталину доложили и он сказал: "Правильно поступила товарищ Волкова, передайте ей от имени народа спасибо..." Вы его видели? Какой он? Матрена Никитична прижала девушку к себе... Как странно было теперь, здесь, на оккупированной земле, среди неубранных полей, разбитых деревень, на дорогах, загроможденных скелетами сожженных машин и распухшими тушами животных, вспоминать незабываемые дни, проведенные в кремлевском зале. Сразу как-то вся помолодев, Рубцова начала взволнованно говорить о том, что видела и что слышала она на совещании животноводов. К этой теме они потом возвращались не однажды. Каждый раз Матрена Никитична отыскивала в памяти новые интересные подробности, и Муся не уставала ее слушать. Но женщина часто прерывала рассказ на полуслове: - Нет, ты подумай, Маша, они хотят нас покорить, а?.. Надеть на нас хомут после такой жизни... Глупцы несусветные! Разве солнце погасишь? Иногда с утра на Матрену Никитичну находило задумчивое настроение. Лицо ее становилось неподвижным, замкнутым, в глазах появлялись тоска и тревога. Муся знала, что в эти минуты спутница думает о муже, о детях, и старалась приотстать, чтобы не мешать ей. - Я со своим десять лет прожила, - неожиданно проговорила Матрена Никитична как-то в одну из таких минут. - Всяко бывало - и пошумишь и поссоришься. Я ведь дома-то, грешная, покомандовать люблю... Раз, когда он на курсы в район меня не пускал из-за того, что я Зойкой тяжелая была, так я даже уходить от него собралась, честное слово! Подумаешь, начальник какой сыскался! А вот сейчас кажется: лучше нашего и жить нельзя... Нет, верно... Где-то он, мой Яшенька?.. Сыро вот по ночам становится, а у него после финской ревматизм. Кто ему малину сварит, как суставы опухнут!.. А у тебя, девонька, так-таки никого на сердце и нет? Муся сконфузилась, горячий румянец проступил даже сквозь густой загар щек: - Ну вот еще! Конечно, нет... и не будет! Подумаешь, добро - мальчишки! В семилетке в меня не только из нашего класса, но и из параллельного "Б" все влюблялись, а я на них - тьфу, очень они мне нужны! Лицо женщины подобрело, в нем появилось выражение материнской ласки: - Так-таки тебе никто сердечко и не занозил? Муся честно припоминала всех своих былых поклонников: и долговязого Арсю - монтера городской электростанции, обещавшего ей сконструировать какой-то необыкновенный радиоприемник, и младшего лейтенанта-пограничника Федю, певуна и гитариста, вдохновенно рассказывавшего ей на свиданиях о романтике пограничной службы, и взбалмошного Борьку, студента педагогического института, математика, всегда все везде забывавшего, путавшего места свиданий... Все они, меняя голоса, неутомимо звонили ей в банк по телефону, то вместе, то все порознь ходили с ней в горсад и преподносили ей в дни открытых концертов в музыкальной школе весной букеты сирени и жасмина, а осенью - астры и георгины, уворованные в садиках у соседей... Верно, хорошие были ребята и даже немножечко нравились, но "занозить" ей сердце - боже сохрани! И поцеловать себя она никому из них ни разу не позволила. - Я, Матрена Никитична, наверное, никогда замуж и не пойду... Нет, верно, верно... Чего вы улыбаетесь?.. Зачем? Очень надо!.. Ну, а если уж когда-нибудь и встанет этот вопрос, - во-первых, это будет после войны, во-вторых, когда я стану знаменитой... ну, не совсем знаменитей, а хотя бы известной певицей, а в-третьих, он должен быть не каким-нибудь там мальчишкой, а во всех отношениях выдающейся личностью, умен, красив собой... Понимаете, Матрена Никитична? Ну тогда, может быть, еще подумаю. Может быть... - Эх, Машенька, не на лице красоту ищи! Мой Яша с лица не очень, а мне он лучше всех. Верно, верно... Знала бы ты, как я о нем стосковалась! Вот случится горе какое или устану так, что все из рук валится, глаза закрываются, ноги не идут, а начну о нем думать - откуда только силы берутся! Точно живой воды испила... Так, беседуя о своем, заветном, воскрешая в разговорах милое прошлое, вспоминая дорогие теперь мелочи довоенной жизни, шли по захваченной земле на восток женщина и девушка. А вдали над большаками все время маячили столбы пыли: там день и ночь непрерывным потоком двигались на восток вражеские машины, машинищи, тракторы и тягачи, утюгообразные броневики, большие и малые танки, самоходные орудия - вся эта бесчисленная техника, изготовленная гитлеровцами на заводах завоеванной Европы и нареченная человеческими именами и звериными кличками. В дни гигантской битвы, напряжение которой, как было очевидно, росло с каждым днем, оккупантам было не до двух бедно одетых женщин с котомками, что плелись по малоезжим дорогам то в одной, то в другой толпе лишенных крова людей, согнанных с родных мест. Только однажды остановил их на перекрестке немецкий патруль. Но солдаты, презрительно осмотрев их рубища, нащупав в мешках всего лишь немолотую рожь, погнали их прочь. Обмотанные черными платками, с вымазанными пеплом лицами и руками, путницы походили на истощенных скитаниями старух. Они научились на людях ходить сгорбившись, опираясь на палку. Понемногу они так вошли в роль, что и между собой уже говорили нараспев. И ни попутчикам, ни хозяевам ночлегов не приходило в голову, что одна из этих двух согбенных, насквозь пропыленных беженок, как бы являвших собой живое олицетворение бед оккупации, на самом деле и есть та знатная колхозница, портрет которой и по сей день украшал иные избы, а другая - молоденькая девушка, почти подросток. 18 Однажды в сумерки Муся заметила на горизонте странный багровый отсвет, окрашивавший облака в тревожный, малиновый цвет. Матрена Никитична предположила, что это поднимается за лесом луна, предвещая на завтра ветреную погоду. Но луна вскоре взошла, а горизонт не померк. Наоборот, отсветы становились все ярче, они как бы расползались и вскоре уже охватили на востоке все небо. - Зарево? Путницы обрадовано посмотрели друг на друга. Неужели близок фронт? Но спросить было не у кого. Встречные люди, такие же, как и они, бездомные скитальцы, ничего толком не знали. Захватчики утверждали в своих листовках, что их войска успешно движутся на Москву. Партизанские афишки, написанные от руки, сообщали, что враг задержан. Что же могло означать это зарево? В следующий вечер зарево стало видно еще до того, как сгустилась тьма. Оно возникло сразу в нескольких местах, быстро разгорелось и повисло над землей, густое и зловещее. Канонады слышно не было. Ночь путницы спали плохо. То одна, то другая из них поднималась и молча смотрела на тревожный багрянец ночного неба, гадая, что бы это такое могло означать. А наутро все выяснилось. Навстречу путницам хлынул густой человеческий поток. По малоезжим проселкам, по лесным дорогам люди бежали на запад. Шли с детьми, вели под руки ветхих стариков, тащили на спине или везли на велосипедах и в детских колясках скудные пожитки. Некоторые, впрягшись по четверо, по шестеро в оглобли, тянули телеги со своим скарбом. Немногие тащили за веревку корову или овцу. От этих беглецов путницы и узнали страшную правду. Здесь, в тылу немецких армий, фашистское командование начало создавать для защиты от партизан "мертвую зону". Специальные карательные отряды принялись жечь подряд деревни, села, поселки. Всему населению района было приказано за шесть часов эвакуироваться на запад, за реку. Все живое - и люди и скот, - все, что останется здесь после указанного срока, будет уничтожено, говорилось в приказе. Исключение составляли только мобилизованные на работу, снабженные специальными пропусками военных комендатур и металлическими бирками особого образца. Посоветовавшись, подруги решили все же идти вперед. Они только прибавили шагу, стремясь проскочить через обреченный район еще до того, как он окончательно обезлюдеет. Теперь не нужно было ждать сумерек, чтобы видеть зарево. Впереди, справа и слева - везде, точно горные вершины, поднимались к небу облака серого дыма. Они походили на далекие горные хребты, но хребты эти жили, шевелились и перемещались по горизонту, меняя форму и очертания. - Эй, куда, куда вас несет?! Что, иль жить надоело? - кричали беглецы двум женщинам, упрямо шагавшим на восток, и, оглядываясь им вслед, горестно качали головой и строили догадки: - Должно быть, разумом помутились. - Что ж тут удивительного - такой ужас!.. К полудню толпы беглецов увеличились. Спасавшиеся из "мертвой зоны" уже не шли, а бежали - бежали налегке, без вещей, таща на руках притихших, как бы онемевших ребятишек. На подруг, продолжавших упорно идти навстречу этому людскому потоку, уже мало кто обращал внимание. Это были уже те, кто, не поверив в угрозы приказа, не покинул к назначенному времени насиженных гнезд. Они сбивчиво рассказывали, как в указанный час в села врывались на мотоциклетках солдаты в черных, не виданных еще в этих краях мундирах, с мертвыми костями на фуражках и куртках. Не интересуясь, остался ли кто в доме или нет, солдаты заколачивали двери, из брандспойтов ранцевых опрыскивателей, похожих на те, какие применяются при борьбе с вредителями, обрызгивали стены какой-то жидкостью, и через мгновение изба вместе со всем, что в ней было, превращалась в пылающий костер. Эти в черном! Муся вспомнила тех рослых, откормленных молодцов, что в родном ее городе, забавляясь, выстрелами из автоматов гоняли по улицам старого врача. В страхе она схватила спутницу за руку: - Матрена Никитична, я не пойду! Милая, повернем! - Что ты, что ты, девушка! Как это - повернем? Столько уже прошли... Разве можно! - Голос у Матрены Рубцовой, за которую все еще держалась Муся, звучал твердо, даже повелительно. Мелкая дрожь охватывала девушку. - Вы же не знаете этих в черном. Вы их не видели, а я видела... Это такие... такие... Девушка не нашла подходящего слова. - Фашисты, Муся, - тихо подсказала Матрена Никитична, отнимая у спутницы свою руку. - Все они одинаковые, какой национальности ни будь, какой мундир ни напяль... Идем, идем скорее, некогда нам тут... Да гляди в оба. А то отсекут нас, дороги запрудят - что станешь делать? И они шли, шли навстречу бегущим людям, стараясь не обращать внимания ни на крики, ни на слезы, ни на обессилевших стариков, сидевших у дороги. Какой-то лохматый человек в обгорелой одежде, с обожженным лицом, увидев их, двигающихся прямо туда, в ад, откуда он едва вырвался, пытался заступить, им путь. Но они торопливо разминулись с ним. Подруги шли, стиснув зубы, движимые одним стремлением - скорей пронести ценности через заслон огня, прорваться сквозь этот ужас, преграждавший им путь. В конце концов непосредственность восприятия у них притупилась, и они двигались как в страшном кошмаре, утеряв всякую реальность ощущений. И с той же непоследовательностью, какая бывает в кошмарах, у какой-то невидимой границы поток беженцев оборвался. Дорога, лежавшая впереди, совсем опустела. Путниц окружала первобытная тишина. Ни один живой звук не нарушал ее. Казалось, вся земля пустынна, мертва. Это было особенно страшно. Вдруг вдалеке зарокотал мотор. Не сговариваясь, подруги перепрыгнули через канаву и что было духу побежали прочь через картофельное поле, спотыкаясь о грядки, путаясь в ботве. Они бежали, пока хватило сил. Наконец, не выдержав, Матрена Никитична простонала: - Маша, не могу больше! - и тяжело опустилась на землю, держась за грудь и хватая воздух открытым ртом. Муся свалилась рядом. Кровь, пульсируя, скреблась у нее в висках. Но напряженный слух продолжал улавливать в тишине отдаленные голоса, рокот и пофыркиванье моторов, отзвуки отрывистых команд, чьих-то криков, редкую стрельбу. Потом Матрена Никитична поднялась и подняла Мусю. - Пойдем! - шепотом сказала она. Дальше подруги шли уже полем, боясь наткнуться на заставы карателей, выставленные, как предупреждали беженцы, на перекрестках дорог. Шли молча, поминутно останавливаясь и прислушиваясь. Но опять ни одного живого звука, даже птичьего пения, даже треска кузнечиков не раздавалось вокруг. Это была уже действительно "мертвая зона". Заночевали в небольшом березовом леске. Костра не разводили. Обе всю ночь не смыкали глаз. Они сидели, прижавшись друг к другу, и, машинально выбирая зерна из колосков, бросали их в рот. А кругом, точно танцуя какой-то медленный страшный танец, колыхались хороводом зарева больших и малых пожаров. Говорить не хотелось. Хотелось плакать, но слез не было. И оттого на душе было особенно тяжело. 19 Когда забрезжил рассвет, подруги покинули свое лесное убежище и, оглядываясь, вышли на ржаное поле, кое-где покрытое черными пятнами воронок. Низко нависшее серое небо тихо сочилось мелким обложным дождем. Глинистая почва, звучно чавкая, крепко цеплялась за подошвы. Кругом, насколько видел глаз, не было ничего живого. - Как последние люди на земле, - сказала Муся, томимая тем же жутким чувством одиночества и ожидания чего-то необычайного, которое она уже испытала в первый день оккупации в домике Митрофана Ильича. - Что? - нервно спросила Матрена Никитична, замирая на полушаге. - Страшно очень. - Ну что ты! Никого ж кругом нет, пусто... - Вот от этого-то и страшно... - Идем, девонька, идем... Здесь, среди поля, они говорили шепотом, да и ступать старались так, чтобы ветка не хрустнула под ногой. К полудню путницы увидели справа длинную колонну людей в штатском, вытянувшуюся по дороге. По обочинам шли настороженные, озирающиеся конвоиры. Позади, грузно покачиваясь на ухабах, двигался старомодный грузовик. Переждав во ржи, пока колонна не скрылась за пригорком, подруги продолжали путь. На них уже не было сухой нитки, а серенький дождь все сеял и сеял. Впереди туманно вырисовывалась зубчатая кромка леса. К нему-то и устремились путницы, мечтая скрыться, затеряться среди деревьев и по-настоящему отдохнуть там от пережитого в последние дни. Лес был уже близко. Сквозь колеблющуюся кисею дождя можно было различить курчавый березняк опушки, а за ним - восковые свечи сосновых стволов. Оставалось пересечь край поля да перелезть через изгородь. И вдруг резкий окрик, точно выстрел, раздавшийся сбоку, пригвоздил путниц к месту: - Хальт! Подруги оцепенели, боясь оглянуться. Опомнившись, Муся рванулась было прочь, но спутница удержала ее за руку: - Стой! Пуля догонит! Девушка с недоумением взглянула на нее: что же, сдаваться? Матрена Никитична, уже ссутулясь, опираясь обеими руками на палку, спокойно, будто ничего не соображая, смотрела вперед. Тут и Муся увидела двух немцев в мокрых черных пилотках и куцых, знакомых ей куртках с эмблемой смерти над левым карманом. Выйдя из кустов за изгородью, они перескочили через жерди и, не опуская автоматов, шли к подругам. Один из них, старший, как сразу определила Муся, плечистый, крутогрудый, с пестрым, как яйцо кукушки, лицом, приблизившись, презрительно осмотрел их старушечьи рубища, потрогал мешки и, брезгливо поморщась, отер пальцы о мокрую траву. Он что-то приказал второму, а сам упругим прыжком гимнаста опять легко перескочил изгородь и скрылся в своей засаде. Высокий больно ткнул Мусю в спину стволом автомата, показал на опушку леса и тонким, бабьим голосом выкрикнул: - Вег! Вег! Путницы стояли, не решаясь тронуться. Муся успела разглядеть лицо конвоира, еще молодое, но уже отечно полное, с коровьими, бесцветными ресницами и близорукими, тоже бесцветными глазами, которые казались неестественно большими из-за толстых стекол очков в золотой оправе. У него был пухлый и яркий, как ранка, рот и совсем не было видно подбородка. Нижняя губа прямо переходила в жировые складки шеи. В этом близоруком, бледном, нездорово пухлом лице не замечалось ни суровости, ни злости, но было что-то такое, что внушало Мусе леденящий страх, какой она не раз испытала в лесных скитаниях, видя рядом ядовитую змею. - Вег! Вег! - угрожающе командовал эсэсовец. Верхняя губа у него поднялась, обнажила ровный ряд тускло блестевших стальных зубов. "Нет, этот не пощадит. И не надо его пощады, не надо... Нельзя идти в лес с этой гадиной..." Муся почувствовала, как внутри у нее похолодело и словно что-то оборвалось. Потеряв контроль над собой, вся трясясь, она крикнула: - Убивай здесь! Убивай, фашист проклятый! Убивай! Бесцветные глаза удивленно поднялись на маленькую черную старушонку, что-то кричавшую молодым голосом. Солдат снял и протер запорошенные дождевой пылью очки, а потом беззлобно, как-то механически ткнул Мусю кулаком в лицо: - Вег, вег... Девушка не сразу даже поняла, что, собственно, произошло. Сознание ее отказывалось верить, что кто-то мог ее ударить. Мгновение она удивленно глядела на врага и ничего не видела, кроме его очков с необыкновенно толстыми линзами. Потом до нее дошло наконец, что этот, без подбородка, ее действительно ударил. В ней поднялась волна неукротимого бешенства. Но прежде чем Муся успела броситься на конвоира, сильные руки, схватив ее сзади, сковали движения. - Не смей! - сказал ей в ухо властный голос. Муся рванулась еще раз, но Матрена Никитична не выпустила ее. - Он меня ударил... Дрянь, фашист... Пустите! Он меня... - Опомнись, не собой рискуешь, - сказала ей в ухо с отрезвляющим спокойствием спутница. - Остынь. Вспышка прошла, Муся как-то вся обмякла, почувствовала опустошающую слабость. Солдат без подбородка одобрительно кивнул Матрене Никитичне: - Гут фрау, гут, - и снова квакал, показывая автоматом в сторону леса: - Вег, вег... - Жаба! - вяло ругнулась девушка. Ей было все равно, куда идти, все равно - жить или умереть. Она не помнила, как доплелась до опушки, как очутилась в молчаливой толпе таких же оборванных, грязных женщин. Кровь продолжала сочиться из разбитого носа, густые красные капли падали на куртку. Кто-то сказал ей: - Сядь, утрись. Девушка села на землю, обтерла лицо рукой и, увидев на ладони кровь, провела ею по влажному мху. Вспышка ярости унесла все силы. Муся сидела, привалившись к дереву, смотрела перед собой пустыми глазами, равнодушная к товарищам по несчастью, к собственной своей судьбе, ко всему на свете. Между тем Матрена Никитична, всегда умевшая быстро сходиться с людьми, уже завела с женщинами беседу и исподволь выспрашивала, кто они, почему они здесь, что их ждет. Все это были случайные люди, задержанные патрулями на границе "мертвой зоны". Для чего их поймали - никто не знал, и говорили об этом разно. Одни уверяли, что их ловят, чтобы вывести за пределы запрещенной зоны; другие добавляли, что пойманных будут не уводить, а расстреливать; третьи предполагали, что всех погонят на ремонт взорванного вчера партизанами моста; четвертые утверждали, что мост немцы сами чинят, а женщин заставят расчищать минные поля, оставленные частями отступившей Советской Армии. Но большинство склонялось к тому, что их поведут строить блокгаузы и доты для защиты дорог от партизан. Местные жительницы рассказывали, что такие работы уже начаты по всему району, что на опушках лесов оккупанты воздвигают из кирпича, бетона и рельсов целые маленькие крепостцы. При этих разговорах слово "партизан" не сходило у пленниц с уст. Его произносили вполголоса, опасливо косясь на охранника. И столько вкладывалось в это слово надежд, что Матрена Никитична поняла: за немногие недели оккупации партизаны в этих краях успели уже немало досадить вражеской армии. - Этот-то наш сторож, видать, новичок. Спокойный. А здешний немец, что тут побыл, этот пуганый. Этот точно на муравейнике без штанов сидит: все вертится да озирается, - сказала, усмехаясь, пожилая дородная женщина в стареньком форменном железнодорожном кителе, не сходившемся на груди. Конвоир, тот самый немец, что ударил Мусю, действительно спокойно сидел на пеньке, положив рядом две гранаты с длинными деревянными ручками. На коленях у него лежал автомат. Изредка взглядывая близорукими глазами на женщин, он старательно строгал перочинным ножом какую-то щепочку. Постепенно выйдя из состояния тяжелой апатии, Муся с любопытством, которое не могли побороть ни страх, ни гадливость, внушаемые ей этим эсэсовцем, стала наблюдать за ним. Он выстрогал щепочку, огладил ее полукруглый кончик лезвием ножа, пополировал о сукно штанов, неторопливо убрал ножик в замшевый чехольчик, сунул в карман куртки, а щепочкой стал ковырять в ухе. Поковыряет, понюхает кончик, вытрет о штаны и опять лезет в ухо. Он весь ушел в это занятие, и вид у него был такой, какой бывает у человека, оставшегося наедине с самим собой. - Ишь, и за людей, должно быть, нас не считает, - сказала за спиной Муси Матрена Никитична. - Сам-то он человек, что ли? - ответил густой, низкий женский голос, и кто-то смачно сплюнул. Девушка оглянулась. Матрена Никитична сидела на своем мешке, окруженная группой женщин, и рядом с ней - толстая железнодорожница. - Эх, налетели бы партизаны! Они б ему ухи проковыряли! - вздохнул кто-то. - А они здесь есть? - оживилась Матрена Никитична. - Есть, да не про нашу честь. - А где они? Много их? - А кто их в лесу считал! Стало быть, много, раз фашист лютует... Села вон, как лесосеку какую, выжигает. - Вдоль большаков да шоссеек чуть что не крепости строят. Для красоты, что ль? - Вот бы кто гукнул им, партизанам: дескать, томятся бабы, как ягода в крынке, - усмехнулась железнодорожница. Эта немолодая полная женщина особенно приглянулась Матрене Никитичне и своим сердитым спокойствием, и зорким взглядом маленьких, заплывших глазок, которые точно все что-то искали, и особенно тем, что поглядывала ока на конвоира без страха и даже с усмешкой. 20 Неслышно сеял мелкий дождь. Порывистый ветер холодил промокшую одежду. Сырость прохватывала до костей. Женщины шепотом передавали слухи о партизанских делах, и во всех их рассказах звучала надежда, что партизаны нагрянут, выручат, спасут от смерти или вражеского надругательства. Матрена Никитична не разделяла этой самоуспокаивающей надежды. Не так-то все просто! Сидя на своем мешке, она не забывала о его содержимом, и деятельный мозг колхозной активистки неустанно бился над тем, как спасти или, в крайнем случае, хотя бы спрятать ценности. "Отвлечь внимание конвойного и зарыть мешок вот тут, в мягком зеленом мху? Не годится, увидит... Незаметно оставить в кустах, когда погонят в путь? Или, может быть, безопаснее уже в пути бросить куда-нибудь под приметный куст, а потом вернуться?" Все эти проекты она браковала, но тотчас же начинала обдумывать новые. - Ну, а ежели б случилось бежать, как их найти, партизан-то? - спросила она железнодорожницу. - Кабы я знала, так бы я тут и сидела с вами, как мухомор под елкой! - насмешливо фыркнула та. - А ты, милушка, встань, ладошки ко рту приложи да покричи: "Партизаны, ау, где вы?" - насмешливо прозвучал за спиной Матрены Никитичны дребезжащий тенорок. Женщина вздрогнула и оглянулась. Позади нее стоял седой кривой старикашка со сморщенным, как высохший гриб, лицом - единственный мужчина в этой большой толпе полонянок. Матрена Никитична приметила его сразу же, как только очутилась здесь. Одет он был в поношенную куртку железнодорожника, на голове - форменная выгоревшая фуражка с захватанным козырьком. "Вот, пожалуй, стоит с кем пошептаться насчет побега", - подумалось ей тогда. Но старичок сидел под кустом, глубоко засунув руки в рукава, свернувшись, как еж, и, казалось, дремал. Большая фуражка была надвинута на уши, как бабий чепец. Выглядел он таким нахохленным и беспомощным, что Рубцова, понаблюдав за ним, отказалась от своей мысли. Теперь он незаметно возник за спиной собеседниц, и его единственный глаз, узкий, по-кошачьи зеленый, смотрел на них с затаенной недоброй хитрецой. В левом углу рта у него темнело коричневое никотиновое пятнышко. От старика густо несло табаком. Запах этот, напомнивший Матрене Никитичне мужа, заядлого курильщика, как-то, вопреки всему, расположил ее к незнакомцу. Она покосилась на эсэсовца. Тот кончил ковырять в ушах и занялся своими ногтями. - Эх, знать бы, где эти партизаны, как пройти к ним! - сказала Матрена Никитична, косясь на старика, который, как ей казалось теперь, был не так-то уж прост и беспомощен. - А кто ж их ведает? - задребезжал тенорок кривого, его единственный зеленый глаз впился в Рубцову. - А тебе на что они, милушка? Что, ай мужик с ними по лесам лазит иль дело к ним есть какое? От недоброго взгляда старика женщине стало почему-то не по себе. Она не ответила. Старик опять свернулся, как еж, под можжевеловым кустом, еще глубже напялил фуражку на уши и, как послышалось Матрене Никитичне, даже стал тоненько, с присвистом, похрапывать. Но, неожиданно повернувшись, она уловила на себе изучающий взгляд его прищуренного глаза. Нет, с кривым каши не сваришь, его остерегаться надо, решила она и придвинула свой мешок к толстой железнодорожнице. Не упоминая больше о партизанах, она стала тихонько убеждать ту попробовать организовать побег. Судьба их всех и без гадалки ясна. Так что ж, и сидеть ждать? Лучше уж напасть вон на этого очкаря, а потом бежать разом врассыпную. Конечно, кое-кто и голову сложит, но остальные спасутся... - С голыми руками на автомат? - усмехнулась железнодорожница. - А у него вон еще и гранаты. Бросит - и нет никого, куча лому. Солдат чистил ногти, старательно обкусывая заусенцы. - Да лучше уж от гранаты помереть, чем как скоту на бойне! Матрена Никитична отвернулась от железнодорожницы и подвинулась к Мусе. Девушка совсем оправилась. Она искоса посматривала на охранника, занятого своим туалетом. Под левым глазом у нее наливался синяк. Матрена Никитична ласково окликнула девушку. Муся не сразу отозвалась. - Прикосновение гадины отвратительно, но не может оскорбить человека, - сказала она, отвечая на какую-то свою мысль. - Гадину, если можно, следует раздавить, сердиться на нее смешно, глупо. - Раздавить, но с умом. От гадючьего яда помереть - не велико геройство, - ответила Рубцова, радуясь, что ее спутница рассуждает уже спокойно. Железнодорожница, покосившись на Мусю, спросила у Матрены Никитичны: - Эх, подружки, пошли?.. Эта с тобои, что ли? - Со мной, не стесняйся. - Я стесняться не умею! - Толстуха развалялась на земле в самой безмятежной позе. - Я вот о чем. Просто так вот, как курам от ястреба, разлететься нельзя. Не выйдет. Тут, бабоньки, нужно что-то придумать, чтоб он шум поднять не успел, подмогу с поля не вызвал. Их ведь там, поди, немало в засадах схоронилось... Вот заманить бы этого сюда да навалиться б на него всем общим собранием, чтоб он и стрельнуть не успел... - Много он убьет с перепугу... - Много не много, а я, бабоньки, помирать не согласна. Тут тихо-смирно надо. Как в театре. Конвоир встал, отряхнул с колен настриженные ногти, не выпуская из рук автомата, сделал несколько гимнастических упражнений. Потом, чтобы согреться, походил по поляне и, вернувшись к пеньку, возле которого лежали гранаты, сел и стал довольно рассматривать ногти на пухлых белых руках. Что-то бабье было в его фигуре с узкими покатыми плечами, в его рыхлой, отечной физиономии. Муся уже давно подметила равнодушное любопытство, с которым он смотрел порой на оборванных, голодных, вымокших под дождем полонянок. Этот оскорбительный интерес к чужим страданиям больше всего бесил девушку. Ее почему-то так и подмывало показать ему язык. - Знаете что? - вдруг прошептала она, вся оживляясь, и отчаянное вдохновение засветилось в ее серых озорных глазах. Обе женщины придвинулись к ней, и все трое долго шушукались, осторожно косясь на охранника... Моросил дождь. Полновесные капли звучно падали с деревьев. Холодный ветер пробирал до костей, Пленницы сгрудились, жались друг к другу, стараясь согреться. Вдруг в центре этой молчаливой продрогшей толпы вспыхнула ссора. Никто не успел заметить, как она возникла. Две женщины в рубищах, вцепившись в какой-то мешок, тянули его каждая в свою сторону, зло, визгливо браня друг друга. Конвойный, сначала было насторожившийся и даже переложивший гранаты поближе к себе, приподнялся, вытянул шею, стараясь увидеть, что же такое происходит там, внутри круга, образовавшегося около дерущихся. Потом, не выпуская из рук оружия, забрался на пенек, приподнялся на цыпочках... Дрались две женщины. Они уже оставили мешок и вцепились друг другу в волосы. Пухлые губы часового сложились в улыбку. Кирпичный румянец разгорался на его щеках. Он был доволен этим неожиданным развлечением. Вот высокая опрокинула маленькую навзничь. Не обращая внимания на сердитые окрики, отталкивая руки, которые тянулись к ней со всех сторон, она, по-видимому, душила противницу. В драке наступал самый интересный момент. Но круг полонянок, все теснее смыкавшийся вокруг дерущихся, не позволял видеть подробности. Конвоир соскочил с пенька, вошел в толпу и стал рукояткой автомата прокладывать себе путь... Что произошло дальше, никто не успел рассмотреть. Послышался звук, короткий и вязкий, как треск разбитого яйца. Брякнулся на землю автомат. Конвойный мягко, будто его тело сразу стало дряблым, осел на землю. Наступила тишина. Раздался низкий женский голос: - Эй, разбегайся во все стороны! Да не на поле! В лес, в лес!.. Железнодорожница стояла над телом конвойного с увесистым камнем в руках. Она отбросила камень, осмотрелась и, мелькая тяжелыми икрами, что есть духу пустилась в чащу. Толпа разлетелась с полянки, как семена одуванчика, на которые дунул ветер. Через минуту здесь было пусто. Муся и Матрена Никитична бежали впереди других. Выпачканные землей, исцарапанные в недавней схватке, они мчались что было сил, пока не свалились на густой и влажный мох. Их обступал частый ельник. Они были одни... 21 Запасы, которые уложил в мешки путниц рачительный Игнат Рубцов, давно уже иссякли. Когда, переночевав в лесу, подруги принялись готовить завтрак, у них была только молодая картошка, накопанная накануне на брошенном поле. Они сварили ее и, поев, оставили немного про запас. При самой жесткой экономии картошки могло хватить лишь на день. И все-таки они решили идти напрямик лесом, избегая селений и дорог. Глушь лесных урочищ с завалами буреломов, с диким зверьем, топкие болота с коварными чарусами не казались им страшными после обезлюдевших, выжженных пространств, которые они прошли накануне. Маршрута у них не было, но Муся уже умела теперь по десяткам признаков правильно определять направление на восток. В это ветреное, непогожее утро они впервые почувствовали приближение осени. Еще недавно лес издали казался сплошь зеленым, а теперь среди вечной зелени елей нежно желтели курчавые вершины берез, серела, а местами уже начинала багроветь трепетная листва осин. Кусты орешника, буйно и ярко зеленевшие в лесных чащах, на пригорках и открытых местах, загорались снизу золотым пламенем. Низкие тучки, спешившие под сердитыми ударами порывистого ветра, казалось, цеплялись за вершины елей. Деревья то и дело стряхивали на путниц целые пригоршни тяжелых холодных капель. И все же как хорошо было в этом по-осеннему прохладном лесу! После удачного побега подруги чувствовали душевный подъем, улыбались, напевали. - Ну, вы мне вчера и дали жару - сейчас больно! - весело вспомнила Муся. - А ты мне все волосы спутала - и не расчешешь теперь, - отозвалась Матрена Никитична. - Ловко это ты придумала его заманить... Хитрая ты, Машка! За тобой будущему мужу глядеть да глядеть... Они посмотрели друг на друга, перемигнулись и захохотали. Эхо лесных чащ робко, как-то недоверчиво отозвалось на звонкий, веселый смех. - А я, как затеялась вся эта кутерьма, вдруг вспомнила: "А мешок!" Батюшки-матушки! Даже похолодела вся: а ну кто под шумок стянет? Гляжу краем глаза - лежит мой милый, лежит, валяется, затоптанный, никому не нужный... Обе глянули на мешок и опять рассмеялись. Небо словно ответило на их смех. В голубое окно меж торопливых редеющих туч выглянуло солнце, яркое и ласковое; на траве, на деревьях, на паутинках, протянутых меж ветвей, весело заискрились, засверкали мириады дождевых капель. - Разогнется, разогнется пружина, Машенька... Помнишь, свекор-то мой говорил? Туго свернулась - крепче ударит... Глаза Матрены Никитичны так же искрились и сияли, как и все кругом. На лице ее, омытом дождевой влагой, сквозь шелковистую смуглоту кожи проступил темный румянец. Улыбка обнажила два ряда крупных зубов. Женщина как-то сразу необычайно помолодела. Муся с восхищением смотрела на спутницу: - Красивая вы... А та, целиком захваченная своими мыслями, даже и не слышала. - ...И жить станем по-прежнему. Вот приезжай тогда, Машенька, к нам в "Красный пахарь", как сестренку приму... Ох, и хорошо ж у нас в колхозе!.. - Рубцова вздохнула, сдвинула брови и тихо добавила: - Было... - Я учиться пойду... Но я приеду, вот увидите, обязательно, только уже когда стану певицей. Ладно? Приеду, соберутся все: бабка Прасковья, Варя Сайкина, Игнат Савельич, все знакомые, а я выйду в вечернем платье, в длинном, белом... нет, не в белом - белое, говорят, толстит, а в голубом, мне больше голубое к лицу. Правда?.. Выйду и запою то же, что в Коровьем овраге, помните, пела... Хотите, спою, а? И, не дожидаясь приглашения, девушка запела вполголоса свой любимый "Зимний вечер". Но допеть ей не удалось, песня оборвалась на полуслове. Послышался хруст валежника, торопливые шаги, и из зарослей мокрого, щедро осыпанного черными воронеными ягодами можжевельника прямо наперерез путницам вышли двое мужчин. - Быстрее и не оглядывайся! - успела шепнуть Матрена Никитична, резко меняя направление и ускоряя шаг. Они двинулись, не разбирая дороги, прямо сквозь можжевеловые заросли, сквозь кусты волчьих ягод и орешника. Они шли торопясь, не смея обернуться. Позади трещали сучья и слышались шаги. Незнакомцы явно стремились их нагнать. Тогда Матрена Никитична еще раз изменила направление: авось разойдутся их, может быть, лишь случайно совпавшие пути. Но преследователи не отставали; уже были слышны не только их шаги, но и дыхание. - Бежим! - сказала Матрена Никитична, поправляя лямки тяжелого мешка. Вдруг кусты затрещали впереди, и, тут же раздвинув ветви, навстречу подругам вышел белокурый человек в немецкой форме, высокий и такой плечистый, что куртка, надетая им, может быть, с чужого плеча, вся на нем натянулась, как чулок. - Здравствуйте! - сказал он на чистейшем русском языке. Он снял пилотку, отер ею пот с крупного загорелого лица. Негустые курчавые белые волосы были тоже мокры и липли ко лбу крутыми завитками. Карманы его шаровар оттопыривались, должно быть от гранат. Под тесной курткой с распластанным орлом, нашитым над карманом, вырисовывалась рукоять револьвера, заткнутого за пояс. Путницы обменялись быстрыми взглядами и остановились. Бежать было некуда. Вслед за белокурым сквозь кусты продрался на поляну тот самый кривой старик в форменной куртке железнодорожника, которого путницы приметили еще вчера в толпе задержанных. Фуражку свою он держал в руках; она была полна крепких, отборных боровиков. На темени у него оказалась просторная сверкающая лысина, поросшая по краям курчавым пухом. За спиной висел немецкий автомат. - Замучили, окаянные бабы! Кто ж так по лесам ходит? Гонят, как курьерский на последнем перегоне. Того гляди, сердце через рот выскочит. - Он уставил на путниц свой единственный глаз, в котором, теперь уже не таясь, сверкал насмешливый, недобрый огонек, и тоненьким тенорком издевательски продребезжал: - Чего же бежите? Чай, не волков - людей встретили... Да, кажись, мы маленько уже знакомы. С добрым, как говорится, утречком! Старик подмигнул Матрене Никитичне и победно глянул на своего высокого спутника, рядом с которым он напоминал старую, ветхую хибарку, еще ютящуюся возле вновь отстроенного высокого дома. Положив картуз с грибами на землю, он принялся насыпать табаком короткую трубку-носогрейку с сетчатой крышкой, какие обычно курят люди, работающие на воздухе. Высокий, нерешительно покусывая нижнюю губу, бросал на женщин короткие изучающие взгляды. Его лицо, совсем юное, загорело так густо, что и широкие брови, и длинные бесцветные ресницы, и тонкий пушок еще не загустевших усов выделялись на нем, как высохшая трава белоус на буром мху болота. Вид у него был странный, диковатый, и путницы опять тревожно переглянулись, молча предупреждая друг друга, что хорошего им ждать нечего. - Ну, поздоровались - и попрощаемся. У каждого своя дорога. Доброго пути вам! - с подчеркнутой деревенской певучестью сказала Матрена Никитична и тихонько дернула Мусю за руку. Они пошли было прочь от незнакомцев, но те тронулись следом за ними. - Во! Везет нам с тобой, Никола! Благодать-то какая: и нам туда же, - задребезжал позади стариковский тенорок. - А то идем на всех парах, а кругом одни пенья-коренья. Скукота. А тут, пожалуйте, две дамочки попутные. Вот и отлично, вот и превосходно! Глядишь, опять песенку какую сыграют, вроде бы дивертисмент перед кином. - Полицаи, - тихо шепнула Матрена Никитична, вспомнив, как старичонка притворялся вчера спящим, как, незаметно подкравшись, подслушивал женские разговоры, как из-под прищуренного века неотвязно следил за ней его глаз. - Нас искали... Муся молчала. Было страшно подумать, что даже сюда, в этот девственный лес, где так вольно дышалось, где ничто не напоминало ни о враге, ни об оккупации, уже дотянулись фашистские руки. Матрена Никитична, все время улавливавшая в стариковском балагурстве зловещие нотки и замечавшая, что недобрый зеленый глаз нацелен на ее поклажу, обернулась к высокому парню. Этот внушал ей больше доверия, несмотря на вражескую форму, в которую был одет. - Ступайте себе, ступайте своей дорогой, а мы своей пойдем. Можно? Она подняла на молодого свои черные глаза, и столько было в них обаяния, такой призыв к человеческому благородству звучал в тоне ее просьбы, что тот не выдержал и отвернулся. Но кривой старик опять выскочил вперед и рассыпал скороговорку мелких, сухих, кругленьких, как орешки, словечек: - А, каково! К входному семафору подошли - станция не принимает. Здравствуйте пожалуйста, от ворот поворот, приходите к нам чаще, когда нас дома нет... А чем такое мы вам не по сердцу? Гляди на него - Бова-королевич. А я? Ничего, миленькая, старый станок дольше вертится... Вместе, вместе пойдем. А чтоб не скучно было, я тебе про партизан буду говорить: и где они стоят, и как к ним пробраться, и какие дороги к ним ведут... Все, что хошь, узнаешь. Я такой, я разговорчивый... Он нарочито поддернул ремень автомата, болтавшегося у него за плечом. - Не трещи! - сердито прервал его парень. - Вы кто такие? Теперь путницы уже не сомневались, что перед ними полицаи. Последнее время им не раз приходилось слышать о том, что гитлеровцы, занимая города, выпускают из тюрем уголовников, спекулянтов, грабителей и убийц, и из них вербуют для себя всяческих старшин, старост, бургомистров и полицаев. По-видимому, фашисты вчера нарочно подсунули этого кривого старика в толпу задержанных, чтобы вызнать, не связан ли кто-нибудь из них с партизанами. Ах, с каким наслаждением Муся вцепилась бы в эту насмешливую, пропахшую никотином рожу, в этот наглый, цепкий, беспощадный глаз! Парень, тот хоть и в немецких обносках, но все-таки, кажется, не такой подлый. У него крупное, открытое и, пожалуй, даже симпатичное лицо. Наверное, и пошел он к оккупантам не по своей охоте. Вон он и сейчас все отворачивается - стыдится, должно быть, чужой формы и своих позорных обязанностей. Значит, совесть еще не совсем потерял... Демонстративно повернувшись спиной к старику, но все время слыша раздражающее сипенье его трубочки, чувствуя острый табачный запах, девушка начала рассказывать парию свою, столько раз помогавшую ей историю, которую она нередко соответственно обстоятельствам изменяла. Сейчас история эта звучала так: дома нечего есть, дети опухли с голоду, и вот теперь, поручив их знакомым, они пошли по деревням менять остатки вещей на пропитание. На этот раз, имея, очевидно, дело с немецкими наемниками, Муся добавила, что отправились они в путь с разрешения самого господина коменданта. У девушки, несомненно, был артистический дар. Она расцветила свой рассказ самыми жалостливыми подробностями и так увлеклась, что на глазах у нее даже появились слезы. Молодой полицай слушал ее, каэалось, сочувственно и вроде даже сам разволновался так, что засопел носом. У Муси затеплилась надежда: может, ей удастся окончательно разжалобить этого парня и он их отпустит. Но старик продолжал следить за ней с ироническим недоверием. И когда девушка пустилась подробно описывать, как господин офицер, задержавший их вчера на дороге, по недоразумению отобрал у них пропуск, выданный комендантом, в глазу старика вспыхнуло злое торжество: - Стой, полно врать! Вы, голубушки, из какого города? - И, вы знаете, мы просто не придумаем, что нам теперь делать, - как бы не услышав вопроса, продолжала Муся, обращаясь исключительно к молодому и даря его той очаровательной улыбкой, перед которой в школе не мог устоять ни один мальчишка не только из ее класса, но и из параллельного класса "Б". - Такой ужас, просто не знаю, как вернемся домой без пропуска! - Что же вы не отвечаете? - вдруг помрачнев, спросил высокий. - Что вы спрашиваете? Ах да, откуда мы? Я так расстроена... Мы с Узловой, - храбро соврала Муся, назвав один из городов, лежавших на их пути. Мужчины многозначительно переглянулись. - А где живете? На какой улице? - осведомился старик. - Недалеко от базара, улица Володарского, двадцать три, - не задумываясь, выпалила Муся первый пришедший в голову адрес. Молодой нахмурился еще больше. Не умея скрывать своих чувств, он отвернулся от девушки и пощупал под курткой рукоять пистолета. Матрена Никитична подавала Мусе какие-то знаки из-за спины старика, но та и сама уже понимала, что сделала, должно быть, ложный шаг, и теперь изо всех сил старалась не выдавать своего смущения. - Ага, землячки, значит. Вот и хорошо, вот и расчудесно! Будем друг к другу ходить чай пить... - задребезжал старик. Муся, чувствуя, что краснеет под взглядом молодого великана, краснеет до слез, мучительно думала: "Мамочка, да что же я смущаюсь? Это же враги, их и нужно обманывать. Не красней же, не смей краснеть, дура!" - Это где же там улица Володарского? - мрачно спросил высокий. - Я в этом городе родился, вырос, а что-то такой не помню. Не знаешь ли ты, Василий Кузьмич? - Ага, ага, что я говорил! - заликовал старик, снимая автомат. - Вот и мешок тот, из-за которого они вчера дрались. - Он подскочил к Матрене Никитичне, поднял оружие и скомандовал: - А ну, кажи, что в мешке! Снимай торбу! Женщина гордо стояла перед стариком, прямая, высокая. Она презрительно смотрела на него сверху вниз, и было в ее взгляде такое бесстрашное презрение, что тот опустил оружие и растерянно оглянулся на парня. - Пойдем, Маша, ну их! - повелительно сказала Рубцова и, резко повернувшись, широким, размашистым шагом двинулась на восток. Муся бросилась за ней. - Вот-вот, эта чернобровая все и выспрашивала, где партизаны, как к ним пройти, - услышали они сзади возбужденный, дребезжащий тенорок. - Попались! - шепнула Матрена Никитична. Муся представила, как эти двое заглядывают в мешок, представила, как они обрадуются, как будут издеваться над нею и ее спутницей, не сохранившими ценности. Все в ней тоскливо кричало: "Не донесли! Сколько вытерпели, сколько пережили - и все напрасно! Теперь сокровище попадет врагам". Вдруг у девушки мелькнула мысль, от которой сердце забилось так неистово, что похолодели кончики пальцев. Вот он - подвиг, о котором мечтала! Она остановится, бросится на бандитов, будет цепляться, царапаться, бить, пока в ней теплится хоть искра жизни, а Матрена Никитична тем временем успеет скрыться в лесу или хотя бы, воспользовавшись заварушкой, спрячет ценности. - Бегите, я задержу их! - шепнула Муся спутнице. Но прежде чем та успела отозваться, высокий уже снова преградил им дорогу. В руке у него был револьвер. Он не тряс и не грозил им, но оружие лежало в широкой ладони так привычно и плотно, что было ясно: этот, в случае надобности, не моргнув глазом, нажмет спуск. - Снимайте мешок! - скомандовал парень Матрене Никитичне. Даже не взглянув на наведенное на нее дуло, Рубцова, вдруг преобразившись, стала на весь лес сыпать визгливые бабьи слова, которых в обычной обстановке боятся и не выносят даже самые спокойные и волевые мужчины: - Бандит!.. Мужики все на фронте с немцами бьются, а он, оглобля чертова, силосная башня, с такой рожей по лесам с пистолетом лазит! С баб последнюю одежу снимает... Прохвост, стрекулист паршивый! Не стыдно? Ну говори: не стыдно, бандитская твоя рожа? Бесстыжие глаза!.. - Снимайте мешок! - еще грознее повторил высокий; скулы его играли так, что казалось, будто под загорелой кожей катаются костяные шары. - Ага, ага, не дает! - кричал старик, благоразумно отступая от Матрены Никитичны на почтительное расстояние. - Что в мешке прячешь? Что? Показывай сейчас же! - Единственный глаз его светился злорадным торжеством. Матрена Никитична вдруг как-то сразу успокоилась, выпрямилась. - Что же, стреляй, фашист!.. Помни только: вернутся наши мужья - за каждую нашу косточку с вас спросят. И под землей не скроетесь - земля вас, таких, не примет. Она произнесла это спокойно и устало устремила взгляд вдаль, на небо, по которому, мягко переливаясь, спешили на восток облака с пышными светящимися краями. Муся смотрела на молодого светловолосого великана с открытым лицом, с голубыми глазами, такими по-детски чистыми, что в них отражались и небо и плывущие по небу облака, - смотрела и мучительно думала: что могло заставить такого юношу, выросшего, по-видимому, в Советской стране, пойти на службу к врагу, напялить на себя вражеские обноски, рыскать по лесам с немецким оружием, выслеживать своих сограждан, безоружных и беззащитных? Как он мог, как посмел изменить родине? Почему он на это пошел? Ведь такой славный парень... Что же это делается с людьми? Горечь этого первого в жизни девушки глубокого разочарования в людях как-то совершенно подавила страх, отогнала мысли о том, что через минуту она, вероятно, будет лежать здесь бесчувственная, неподвижная и больше никогда уже не услышит, как шумит лес, не увидит, как позолоченные облака бегут по голубому небу... Часть третья 1 Теперь придется несколько отклониться в сторону от основного повествования и рассказать о том, что же в трудный час истории нашего советского государства заставило молодого белокурого богатыря взять в руки пистолет, изготовленный в фашистской стране, и облачиться в форму вражеской армии. Николай Железнов родился в станционном поселке того самого города, название которого Муся так некстати упомянула в своем рассказе. Его дед работал машинистом в железнодорожном депо при большой узловой станции. Отец Николая был уже машинистом-наставником. По семейной традиции, братья тоже начинали свой жизненный путь в деповских мастерских, но понемногу младшее поколение Железновых стало разлетаться из родного гнезда и изменять потомственной профессии. Старший брат, Семен, отслужив действительную службу рядовым, в депо не вернулся. Он пошел в командирское училище и, успешно его окончив, укатил на Дальний Восток. Второй брат, Евгений, еще учась в ФЗУ, обнаружил на редкость пытливый ум в области техники. В свободное время, когда его товарищи отправлялись на рыбалку или по грибы, он забирался на чердак, где приладил себе возле слухового окошка маленькие тиски, и все что-то пилил, вытачивал, мастерил. Когда он стал помощником машиниста и уже готовился, как говорится, "с левого крыла паровоза" перекочевать "на правое", страсть к изобретательству в нем так окрепла, что в депо его уже считали способным рационализатором. Попасть на "правое крыло паровоза", то есть стать машинистом, ему так и не привелось. Одно из его смелых производственных предложений деповское начальство переслало в Москву. Вскоре, помощника машиниста Евгения Железнова вызвал к себе нарком. Изобретателю вручили крупную премию и заявили, что чертежи его посланы для детальной разработки в исследовательский институт, что его предложение будет использовано конструкторами при создании новых моделей паровоза. На прощанье нарком посоветовал помощнику машиниста учиться, обязательно учиться. И перед войной Евгений работал уже старшим научным сотрудником Института транспорта вдалеке от родного депо. Третий брат, Георгий, любимец отца, дольше других оставался верен потомственной профессии. Он точно родился паровозником. Отец и не заметил, как сын из кочегаров перешел на "левое крыло паровоза". Хладнокровный, спокойный, на работе он был педантичен до мелочей, но, когда нужно, умел идти на риск и быстро принимать смелые решения. Георгию дело давалось легко. Не проходив в помощниках и двух лет, он занял место "на правом крыле" машины, а еще через год прославился на все отделение как мастер вождения большегрузных поездов. Георгий женился на поселковой девушке; женой его стала старшая дочь соседа - Власа Карпова, старого деповского мастера, закадычного друга отца. Казалось, что третий сын, к радости обоих стариков, прочно, навсегда прирос к деповской ржавой, заскорузлой, пропитанной мазутом земле. Но однажды, во время перевыборов, Георгия избрали в партийное бюро. Он стал заместителем секретаря. Секретарь, как на грех, вскоре захворал, и он, неутомимый, деловой, как и все Железновы, простившись на время с паровозом, с головой ушел в партийную работу. Да и увлекся ею и так сумел наладить дело, что на следующих выборах был единодушно избран секретарем парторганизации депо, членом пленума, а потом и членом бюро горкома партии. Так незаметно перешла его жизнь на новые рельсы. Вскоре он уже считался одним из самых крепких и инициативных партийных деятелей области. Одно мешало ему - недостаток теоретической подготовки. И он упросил обком послать его в Высшую партийную школу в Москву. Вслед за ним переехала и его семья. Машинист-наставник, сидя субботним вечером в беседке своего садика с приятелями за поллитровкой и хорошей домашней закуской, любил при случае потолковать о "железновском кусте", похвалиться высокими постами, которые занимали его сыновья. Но про себя старый паровозник не простил им измены родовой профессии. Похаживая по опустевшему домику, он часто вздыхал и укоризненно качал головой, смотря на портреты сынов, и бормотал в усы: "Не дело, не дело, ребята..." Теперь все его помыслы были сосредоточены на младшем сыне - Николае, которого старый честолюбец вознамерился сделать красой и гордостью не только депо, но и всей дороги. Николай, как все последыши, был баловнем в доме. Мать в нем души не чаяла. Ей хотелось иметь дочку, но рождались все мальчики. Тоскуя по девочке, она наряжала толстого, крупного малыша в платьица, повязывала его льняные кудри голубой лентой. Все это она делала, когда муж уезжал в очередной рейс. Отец же любил забирать меньшого с собой в депо, водил его в гигантские стойла, где отдыхали после рейсов стальные чудовища. Малыш без страха, но и без особого любопытства смотрел на огромные колеса, истекавшие янтарной смазкой, на могучие поршни, на лоснящиеся бока машин, точно потевших маслянистыми каплями. И, вероятно, оттого, что родители каждый по-своему уделяли младшему сыну столько внимания, пухлый румяный мальчишка рос тихим, задумчивым, мечтательным. Коля не играл в любимую всей поселковой детворой игру в "поезда". Другие ребятишки носились, сверкая загорелыми икрами, по пыльным улицам, солидно пыхтя "Пу-пух-пух!" и оглашая окрестности требовательным криком "Ту-ту-ту!" А он в это время один сидел, подперев кулаком щеку, у открытого окна и задумчиво наблюдал, как роются в палисаднике куры, как сверкают подсвеченные солнцем пыльные листья кленов, росших под окном. Также без скуки он мог, лежа на спине в садике за домом, часами следить за тем, как, меняя очертания, расплывается в небе длинный курчавый хвост дыма, оставленный прошедшим поездом, слушать хлопотливое пересвистывание маневровых паровичков, комариный писк рожка стрелочника, деловитое погромыхивание проходящих товарняков, отдаленный перезвон буферов, неумолчный тонкий гул телеграфных проводов, который казался ему таинственным звуком пролетавших по линии телеграмм. В школе Николай брал не прилежанием, а памятью и сообразительностью. И хотя порой бывал на уроках рассеянным, все же быстро схватывал мысль учителя и приносил хорошие отметки. Желая с детства привить сыну вкус к любимому делу, отец однажды, нарушив правила, рискнул даже послать мальчика с бригадой в рейс. Николай все задания отца выполнил аккуратно, но как-то без огонька, и старый машинист, любивший, как все истинные мастера, возиться с молодежью, только вздыхал и качал головой. Когда мальчик учился уже в третьем классе, отец сделал еще одну попытку приохотить его к родовой профессии. Он отыскал тисочки и инструменты, хранившиеся еще со времени детских увлечений Евгения, и устроил в сенях верстачок. Но Николай и к этому остался равнодушен. Тисочки и инструменты все лето ржавели без употребления, пока отец однажды не сложил их в мешок и не забросил подальше на чердак, чтобы не напоминали они ему о его педагогической неудаче. Сын много и беспорядочно читал, ходил в театр, в кино, знал на память множество стихов, сказок, но даже и к искусству не проявлял особого влечения. Это был не по годам рослый, румяный крепыш с мягкими вьющимися льняными волосами, всегда казавшийся выросшим из своей одежды. Он совсем не походил на чернявую, поджарую, быструю в движениях, цепкую в жизни железновскую породу, и отец, глядя на него, украдкой вздыхал: нет, не удался у него меньшой! Рассеянный, равнодушный какой-то, не похожий на живую и инициативную деповскую молодежь, и учится и живет вроде на малом ходу. Но машинист-наставник, давший путевку в свою профессию уже нескольким поколениям молодых механиков, на этот раз все-таки ошибался. Выехав однажды на лето в пионерский лагерь, Николай неожиданно увлекся природой. С тех пор он стал одним из самых активных членов кружка юных натуралистов. Все перемены он проводил в биологическом кабинете, кормил толстых, ленивых рыб, чистил клетки горластым, склочным чижам и солидным, франтоватым снегирям, ловил на окне мух для лягушек, ящериц, аксолотлей, тритонов и других прожорливых обитателей школьных аквариумов и террариумов. В чистеньком, как бельевой ящик комода, домике Железновых появился галчонок со сломанным крылом а крикливым, вздорным нравом, потом толстый и тихий еж. Семейство тритонов разместилось на окне в стеклянной четырехугольной банке из-под сухих элементов. Все это были довольно мирные квартиранты. Снисходя к увлечению своего любимца, мать безропотно убирала за ними и мирилась с резкими запахами, которые они принесли с собой в ее жилье. Но к этой компании вскоре присоединился уж, и у тихой, покладистой матери начало лопаться терпение. Новый постоялец не желал довольствоваться просторной жилплощадью, отведенной для него между двойными рамами окна в комнате Николая. Он протыкал своей упрямой головой марлевую сетку и тихо ускользал. Его неожиданно обнаруживали в самых неподходящих местах: в корзинке с бельем, только что выстиранным и отглаженным, в плите, которую собирались затапливать, и даже под подушками на родительской постели. Потревоженный уж, не стесняясь, проявлял свою природную сварливость: сердито шипел, подняв голову, грозил своим острым и узким синеньким язычком. И все же старики терпели и этого постояльца. Но однажды уж нарушил все правила приличия и гостеприимства. Он незаметно вполз в комнату в то время, когда у матери заседал уличный комитет, слушавший сообщение городского архитектора о проекте самодеятельного озеленения поселка железнодорожников. Увидев столько чужих людей и ощутив столько незнакомых запахов, уж поднял голову, занял боевую позицию и, зловеще сверкая чешуей, издал воинственный шипящий клич. Уличный комитет разбежался. Докладчик в панике вскочил на комод, сея по полу чертежи и проекты. За это уж был изловлен щипцами для угля и выброшен на помойку. Но долго еще "ужиный инцидент" в железновском доме обсуждался поселковыми кумушками и был темой для зубоскальства в паровозных бригадах. Но и после этого отец не препятствовал сыновнему увлечению. Пусть сын заведет себе хоть крокодила, лишь бы зажглась в нем упрямая железновская искра, а главное, лишь бы не улетел он из родительского гнезда, как братья. Так думал отец. А у Николая уже появился свой замысел, все больше и больше его увлекавший. Но родителей он до поры до времени в этот замысел не посвящал, не желая их огорчать. Он решил стать естествоиспытателем. Николай мечтал приручать диких животных и изменять географию их размещения в лесах страны. Вслед за семью классами железнодорожной школы Николай окончил курсы помощников, и его определили на паровоз. Как и все Железновы, недолго поездив в кочегарах, он занял место помощника машиниста. Отец радовался: сын-таки пошел по его дороге! Однако приходилось отцу и недоумевать. У каждого из воспитанных им молодых паровозников был свой конек: один поражал знанием путевого рельефа, мог водить поезд чуть ли не с завязанными глазами; другой слыл как мастер ремонта, и ему, знавшему "организм" машины до последнего стального мускула, не страшны были никакие испытания пути; третий слыл аккуратистом - его паровоз всегда сверкал надраенными деталями... У Николая всего было понемногу; он считался исправным помощником, но и только. Это-то и огорчало отца. Старый Железнов знал, что сын хорошо учится в вечерней школе. Но не знал он, что, выглядывая из окна паровозной будки, сын не только следит за путевыми знаками и смотрит на проносящиеся мимо леса, а и мечтает о времени, когда по воле человека в этих, теперь уже покинутых "настоящим" зверем, чащах будут вновь водиться громадные лоси и быстрые козы, появятся куницы и соболи, будут жить и плодиться на свободе чернобурые лисы и даже, черт возьми, - кто знает! - может быть, и какие-нибудь новые полезные породы, которые удастся вывести ему, Николаю Железнову. Не знал отец и о том, что в прокуренных комнатах отдыха бригад на узловой станции, где старые машинисты с треском стучали о стол костяшками домино, а молодежь горланила песни, болтала о девушках или склонялась над техническими книгами, над чертежами паровозных частей, младший из железновской фамилии читает Дарвина и Тимирязева и упрямо мечтает со временем в годы и десятилетия добиваться таких видовых изменений у животных, которые естественным путем происходят в миллионы лет. Николай решил поступить на биологический факультет городского педагогического института. Стремясь к этой цели, он проявил поистине железновский характер. В полную меру сил работая на паровозе, сумел Николай в то же время отлично закончить вечернюю среднюю школу. Однако теперь, когда жизнь, как говорят паровозники, "вышла на главную магистраль" и можно было уже жить "на всю железку", непредвиденное обстоятельство нарушило его план. Паровоз, на котором ездил Николай, занял первое место по отделению. При перевыборах комсомольских органов молодого помощника машиниста единодушно избрали секретарем комсомольского комитета. Между тем его заявление и документы уже лежали в приемочной комиссии института. Николай пошел за советом к секретарю парткома, в недавнем прошлом знаменитому паровознику, ученику и другу отца - Степану Титычу Рудакову. Как же теперь быть? Взять обратно документы? Маленький, худощавый Рудаков только развел руками: избрали - послужи народу! Депо расширяется. В цехи приходит колхозная молодежь; ее надо воспитывать, втягивать в производственную жизнь. А кому ж ее воспитывать, как не Железновым: отцу - у паровозных стойл, сыну - в комсомольской организации. Ведь на всю дорогу знаменита железновская фамилия! Живые, карие с золотой искрой глаза секретаря парткома ласково усмехнулись: - Думаешь, я по паровозу не тоскую? Я, брат, машинист такой: мне завяжи глаза - я на слух скажу, по какому километру машина бежит... А вот избрали - служу партии, стараюсь оправдать доверие... - И, погасив в глазах веселые ласковые искры, секретарь серьезно и даже сердито сказал: - Вот поработаешь, дело наладишь - слово большевика, отпустим тебя к твоим ежам и ужам, если сам к тому времени не раздумаешь. Но чтобы работать у меня на совесть, фамилию Железновых не позорить! Николай принял комсомольские дела и работал действительно по-железновски: напористо, изобретательно, с огоньком. Новый комсомольский секретарь тщательно готовил собрания, серьезно обдумывал свои выступления, даже иногда писал их заранее, стремясь, чтобы за каждой фразой стояла ясная и нужная мысль, помогал молодым новаторам в их начинаниях, посещал заболевших товарищей. Вскоре его избрали членом бюро райкома, ввели в обком. Он вкладывал в комсомольские дела всю душу, но страсть, поселившаяся в нем еще с детства, не оставляла его и теперь. В свободную минуту между двумя цеховыми собраниями или сидя в президиуме во время какого-нибудь затянувшегося доклада, юноша по-прежнему мечтал об учебе и научной работе. Через год, ранней весной, Николай явился в кабинет Рудакова и очень твердо напомнил ему о его обещании. - Что ж... - задумчиво сказал секретарь парткома, трогая веснушчатой рукой коротко подстриженный рыжий ус. - Что ж, за настойчивость хвалю. Дело наладил. Заместителя вырастил? - Вырастил. - Знаю. Правильный парень... Жаль, конечно, да что поделаешь! Будем просить комсомольцев, чтоб отпустили своего ужатника... А где думаешь учиться? В вопросе секретаря зазвучала тайная тревога. Рудаков знал, как тяжело старый Железнов переживает опустение своего гнезда. А тут у знаменитого машиниста может уйти из дому последний сын. Узнав, что Николай намерен учиться в родном городе и жить у родителей, секретарь облегченно вздохнул. Он даже обещал ему помочь уломать старика, чтобы тот без лишних прений отпустил сына учиться, так сказать, без отрыва от родной семьи. И все, казалось, пошло отлично. Старый Железнов противиться желанию сына не стал. Чему быть - того не миновать! Николай сдал дела заместителю. Теперь-то он уже осуществит свою мечту! 2 На песчаном пляже пригородного озера, где Николай, лежа в трусах, по учебникам готовился к вступительным экзаменам, и настигла его весть о войне. С непросохшими волосами, с книжками, заткнутыми за ремень, и мохнатым полотенцем на плече, он прямо с пляжа, не заходя домой, побежал в райвоенкомат. Но по пути его перехватил посыльный секретаря парткома. Николай застал Рудакова в его маленьком кабинете, помещавшемся за стеклянной переборкой над паровозными стойлами. В комнате было так густо накурено, что сизый воздух, наполнявший ее, казалось, жил сам по себе, колыхаясь волнами. Изгрызенные окурки, валявшиеся на столах, на полу, на подоконнике, красноречиво свидетельствовали о том, что с утра здесь побывало уже много людей и люди эти волновались. За несколько часов худощавый Рудаков еще больше осунулся, крупные золотистые веснушки еще заметнее проступили на его побледневшем лице. - Загораешь? Окорока на солнышке коптишь? - сурово спросил он, встретив Николая хмурым взглядом. Рудаков заявил, что об институте надо забыть. Запретил идти в военкомат. Узел их, игравший важную роль в железнодорожном сообщении с прибалтийскими республиками, уже объявлен на особом положении. Николай должен снова взяться за комсомольские дела, быстро перевести всю работу на военные рельсы, сформировать из молодежи роту для истребительного батальона, создать в цехах комсомольские фронтовые бригады. Так вторично пришлось Николаю расстаться со своей мечтой. Но даже пожалеть об этом было некогда. По опыту он знал, что самой убедительной формой агитации является личный пример. Он пришел в цех, достал в шкафчике отца его запасную спецовку и, надев ее, присоединился к молодежной бригаде, ремонтировавшей комсомольский паровоз. В конце смены в депо стало известно, что в ответ на нападение фашистов комсомольцы хотят отремонтировать паровоз и выпустить его на линию в невиданные сроки. Производственная работа слилась теперь с комсомольской, и как-то сами собой нарушились границы внутри суток. После рабочего дня Николай уводил молодежь в поле; там юноши повторяли военные упражнения, учились стрелять, метать гранаты. Потом дружинники из комсомольской роты отправлялись рыть траншеи для бомбоубежищ, а ночью дежурили по противовоздушной и пожарной охране, выставляли секреты для борьбы с диверсантами. Комсомольцы спали по очереди, да и то урывками. С первых же дней войны Николай так вжился в ее суровый быт, занимавший без остатка все силы его души и воли, что мечта об институте ему самому теперь казалась очень далекой и странной. В эти дни и он, и его отец, и его товарищи жили сводками Совинформбюро да сведениями о том, сколько лишних пар поездов с войсками и снаряжением пропустил узел. И если среди массы дел все же иногда выпадала свободная минута, Николай думал уже не о биологии или ботанике, а о том, как научиться из винтовки сбивать "лампадку", подвешенную над путями немецким разведчиком, как натренировать руку, чтобы она не дрожала и мушка не "гуляла" по небу, когда берешь на прицел медленно спускающегося вражеского парашютиста, как побороть в себе противное оцепенение, невольно связывающее человека, когда сверху с нарастающим сверлящим визгом несется к земле авиабомба. Роту истребителей из молодых железнодорожников похвалила "Комсомольская правда". Заместитель наркома вызвал Николая к прямому проводу и долго благодарил комсомольцев депо за отвагу, мужество, самоотверженную работу. Но и порадоваться было некогда. Селектор, даже опережая порой сводки Совинформбюро, приносил сообщения, что враг отхватывает от железнодорожных магистралей новые и новые станции. И по мере того как сеть дорог на западе сокращалась, росла нагрузка узла, где работал Николай. Домой он теперь почти не заглядывал. Вместе со своими комсомольцами-дружинниками Николай переселился в комнату отдыха поездных бригад, переоборудованную под штаб истребительной роты. Обедал он в буфете. С отцом встречался лишь на работе, да и то все реже и реже. Отец, в эти горячие дни опять занявший место в будке паровоза, положил почин новому патриотическому движению паровозников. Его бригада теперь не расставалась со своим паровозом. Люди, сменившись, отсыпались в пути в товарном вагоне, который специально прицеплялся к поезду. Почин этот поддержали. Он быстро распространился по фронтовым магистралям. Николай порадовался успеху отца, но даже поздравить его не мог - отец кочевал неведомо где. Однажды, после отбоя воздушной тревоги, в штаб сообщили, что в ближайшем леске приземлились диверсанты. Николай поднял дружинников. Они побежали напрямик, по железнодорожному полотну, вкладывая на ходу запалы в гранаты, заряжая свои старые винтовки. Как раз в эту минуту и догнал Николая Влас Карпов, сосед, друг отца. Он что-то взволнованно кричал. Но лесок был уже близко. Николай продолжал бежать. Карпов снова догнал его и на бегу крикнул, что бомба упала в железновский садик и что их дом горит. На минуту Николай остановился. - Мать? - быстро спросил он. - Жива!.. К нам перебралась. У нас. У Николая сразу отлегло от сердца. Он махнул рукой и побежал догонять товарищей. Когда лес прочесали и отправили в медпункт своих раненых, а пойманных диверсантов, документы и оружие убитых сдали военному начальнику, Николай почувствовал тоскливую тревогу: "Что такое? Ах да, дом горит!" Возникла в памяти пристанционная улица, поросшая пыльной муравой, приземистый домик за красным забором, весело глядящий из-за слоистой листвы кленов. Без этого домика Николай улицу представить не мог. Тоскливо заныло сердце. Он наказал заместителю подежурить за него у аппарата, пока сам он сбегает на пожарище и проведает мать. Но снова зарыдали сирены воздушной тревоги. Сердито зазвенел телефон. Голос Рудакова требовал всех, кто есть, на пятые пути - гасить пожар в эшелоне с эвакуированными. Потом приспели еще и другие срочные дела. А ночью Николай проверял посты, тушил зажигалки, латал искалеченный паровоз. Под утро он сидел на бюро парткома и в конце заседания сладко заснул, прикорнув в уголке, опираясь на винтовку, зажатую между колен. 3 Грузопоток, по мере приближения фронта, продолжал расти. Огромный узел, казалось, превратился в гигантский табор, набитый людьми, вещами, грузами. Постороннему человеку, попавшему в те дни с каким-нибудь эшелоном на Узловую, могло показаться, что все перепуталось в этой сутолоке людей, теснящихся и гомонящих в вокзале и на путях, штурмующих комендатуры, битком набивающих вагоны, гроздьями висящих на тормозных площадках и на платформах с эвакуированным добром. Вражеские самолеты, как говорили тогда здесь, "с неба не слезали". Вопили сирены и паровозные гудки, били зенитки. Даже в яркие летние дни небо над станцией было тускло и хмуро. Все это создавало впечатление путаницы, неразберихи. Но диспетчеры, изолированные у своих карт, телефонов и графиков от случайных внешних наблюдений и каждую минуту мысленно видевшие перед собой весь поток поездов, знали, что в этом, как казалось бы непосвященному, хаосе сердце железнодорожного узла бьется не менее четко, чем в мирные дни; что все службы работают с предельным напряжением и без перебоев; что точно в срок на восток отходят эшелоны с эвакуируемыми заводами, фабриками, институтами, научными лабораториями, сокровищами музеев; что с такими же интервалами идут им навстречу поезда с войсками, боевой техникой и боеприпасами. И диспетчера, отделенные от внешнего мира стенами своих кабинетов, решая сложнейшие задачи движения, удивлялись, как невозможному и необъяснимому, той поражающей силе выдержки и организованности, которая позволяла обстреливаемым с воздуха поездам нестись через сожженные станции со скоростью, нередко превышавшей все рекорды мирного времени. Теперь Николай уже не испытывал чувства скованности, когда в воздухе, как внезапно заторможенное колесо, визжала авиабомба. Бросив взгляд на небо, он безошибочно определял, куда она упадет, и продолжал свое дело. Люди Узловой закалились. И хотя по-прежнему звуки сирен заставляли сердце невольно сжиматься, на путях, не смолкая, деловито попискивали маневровые "щуки"; на сортировочных горках переформировывались составы; стараясь перекричать далекий и близкий лай зениток, дежурный по станции крупно объяснялся с начальниками эшелонов; в депо вертелись станки; электросварщики, бросая в полутьму пригоршни синих молний, как ни в чем не бывало продолжали ставить латки на простреленные бока паровозов... И если между всеми этими многообразными и опасными делами у дружинников оказывалась свободная минута для отдыха, они отдавали ее блиндированию поезда. Это был подарок, который деповская молодежь готовила Советской Армии. Блиндированный поезд решено было назвать "Комсомолец". "Комсомолец" этот обещал стать не бог весть каким чудом военной техники. Однако и старенькая "щука" с двумя металлическими платформами, обшитыми толстыми железными листами, могла пригодиться в большом военном хозяйстве. Во всяком случае, генерал, принимавший подарок, очень крепко жал руки молодых патриотов. Торжественно проводив новорожденный бронепоезд на фронт и пребывая по этому случаю в самом хорошем расположении духа, Николай разыскивал по мастерским Рудакова, чтобы во всех подробностях доложить ему о похвале генерала. И вдруг у паровозных стойл он встретился с родителями, которых не видел с неделю. Отец и сосед Влас Карпов, стоя у верстака, ели из общей миски. Возле них на большой ржавой чугунине сидела мать, которая, по-видимому, и принесла им завтрак. Увидев сына, она ахнула, протянула к нему руки, и крупные слезы побежали по бороздкам ее морщин. Радость сменилась у Николая тягостным чувством вины перед родителями. Ему показалось, что он не видел их много лет. Старики очень изменились. Отец стоял похудевший, сутулый, с устало опущенными плечами. Его густые волосы, черные, как антрацит, засеребрились на висках. А мать, всегда жизнерадостная, деятельная, против обыкновения по-деревенски повязанная темным платком, вдруг превратилась в тихую старушку. Как-то уж совсем по-старчески лежали у нее на коленях руки, оплетенные сеткой вздутых синих вен. Лицо покрылось глубокими морщинами; глаза, всегда ласковые и веселые, как-то погасли, голубой их цвет точно полинял. Возле нее на промасленных торцах пола играла синевато сверкающими стружками младшая дочь Карпова, Юлочка. - Что с тобой, Николушка? Болен, что ли? - тихо спросила мать, встревожено глядя на сына. Сняв с чугунка салфетку, она заботливо подвинула его: - Покушай, мальчик, небось голодный. Николай с удивлением смотрел на родителей. И вдруг почувствовал, что и сам он очень устал и будто постарел. - Мы теперь у свата, у Карповны живем. Заходи, Николушка. Ишь, белье-то совсем черное стало. Сменить-то теперь нечем - приходи, хоть постираю, - по-старушечьи зачастила мать, когда он принялся есть из котелка томленную с яйцами картошку. - Зайди хоть глянь, ведь разбомбило нас, совсем разбомбило, одни ямы остались. Заходи, а то ведь совсем я одна. Отец-то тоже неделями не показывается, все в поездках. Кочует, как цыган какой, вовсе дом забыл... - Постой, мать, - нарочито сердито прервал ее старый Железнов и стал было рассказывать сыну о своем последнем опасном рейсе. Но Николай вдруг вспомнил, зачем он шел. Он вскочил, поцеловал мать, кивнул отцу и соседу и убежал искать Рудакова, даже не поинтересовавшись, почему Юлочка, балованный ребенок Карповых, подаренный им судьбой уже под старость, на которого обычно и ветру не давали дунуть, играет стружками в депо, на пропитанном мазутом полу. Только позже узнал он от секретаря парткома, что жена Карпова убита фашистским ассом, обстрелявшим из пулемета очередь женщин перед продовольственным магазином. Рудаков рассеянно выслушал торжественный рапорт Николая о проводах бронепоезда на фронт. Он только что получил сообщение, что немецкой бронетанковой армии удалось совершить прорыв и захватить смежный железнодорожный узел. Вскоре пришли известия о взятии еще нескольких полустанков. Из области был получен приказ о срочной эвакуации последних, еще не уехавших на восток предприятий и городских учреждений, о свертывании узлового хозяйства. Все это нужно было выполнить, не сокращая движения на основных магистралях. Наступили самые трудные дни, когда жизнь безошибочно определяла, чего же действительно стоит тот или другой человек. Израненные осколками паровозы ремонтировались уже на дворе. Путь до фронта измерялся теперь часами. Рудаков созвал партийный актив. Он огласил список коммунистов, кому следовало ехать с оборудованием депо в тыл. Потом в горком были вызваны те, кто оставался на узле до критического часа. Отправив на восток последние поезда, они должны были уходить в лес. Старики Железновы уезжали, Николай оставался. Его назначили ответственным за безопасность путей в час всеобщей эвакуации. Вместе с ним перед уходом в лес должны были держать испытание его дружинники. 4 Фашистское командование, очевидно рассчитывавшее захватить этот важный узел внезапно, до сих пор ограничивалось обстрелом и бомбежкой эшелонов, горловин и пристанционных поселков. Теперь же, узнав, очевидно, от разведки о демонтаже и эвакуации, оно решило нанести мощный бомбовый удар по Узловой. Вражеские бомбардировщики устремились теперь на Узловую, как стая слепней на усталого коня. Ни контратаки истребителей, ни зенитный огонь не могли уже их отогнать. Отдельным звеньям удавалось прорываться к станции. А тут, как на грех, скопились в непосредственном соседстве эшелон с боеприпасами, санитарный поезд, направлявшийся с ранеными в тыл, и только что прибывший состав с горючим и маслами. Осколки бомбы угодили в цистерну с маслом. Цистерна превратилась в костер. Масло, расплесканное взрывом, горело, зловеще треща и пенясь, на путях, на боках пузатых цистерн с авиационным бензином. Дружинники, дежурившие неподалеку от места взрыва, были сбиты воздушной волной с ног. Но в следующее мгновение Николай, сообразивший, чем угрожает занимавшийся на путях пожар, уже бежал к горящей цистерне с маслом. Ребята видели, как он нырнул под колеса соседней платформы и низом, по шпалам, пополз к клокочущему огню. Они поняли: он хочет отцепить пылающую цистерну, изолировать состав с бензином. Комсорг агитировал примером. Все юноши и девушки, сколько их тут было, бросились за ним. Когда тяжелая сцепка наконец упала, дружинники, прикрываясь от жара тлеющими пиджаками и куртками, обжигая руки о накалившееся железо, принялись толкать пораженную цистерну. Страшный костер стал медленно удаляться от состава. Потом дружными усилиями отогнали в сторону загоревшуюся цистерну с бензином. Взрыв, разнесший ее в куски, произошел уже в пустынном тупике, не причинив существенного вреда. А сзади уже гремели странные, дробные взрывы, не похожие ни на стрельбу зениток, ни на разрывы бомб: на соседнем пути, постепенно разгораясь, пылал вагон со снарядами. Разрывы звучали все чаще. Раскаленные гильзы, щепа вагонной обшивки, клочья кровельного железа разлетались далеко вокруг. И наконец, подброшенная силой взрыва, взвилась в воздух вагонная крыша. - Растаскивать эшелон! - кричал Николай, стараясь перекрыть голосом треск и гром. Чумазые, закоптелые дружинники, уже получившие урок бесстрашия, в прожженной, тлеющей одежде, снова бросились за ним. Пробегая мимо санитарного поезда, ребята видели в окнах испуганные лица раненых, мечущиеся фигуры в белых халатах, слышали чей-то крик и протяжный, нечеловеческий вопль. Вот и горящий эшелон: гудящее, судорожно вихрящееся пламя, разлетающиеся в щепки доски, раскаленный воздух, бьющий упруго, как струя из брандспойта. Если не пригнуться, он валит с ног. В дыму и копоти Николай видел смутные фигуры товарищей, расцепляющих, растаскивающих вагоны. Кто-то из них упал на рельсы и больше не поднялся. Кто-то, вскрикнув, присел, зажимая рану. Николаю врезалось в память, как после одного особенно оглушительного взрыва из будки паровоза, уже зацепившего санитарный состав, выбросило две темные человеческие фигуры. Они упали на шпалы и остались лежать на полотне, точно это были куклы из тряпок. А затем он увидел, как к осиротевшей машине, перепрыгивая через шпалы, босые, без пиджаков, в одних нижних рубашках, бежали его отец и сосед Карпов. Они скрылись в будке, и через мгновение израненный состав, перекликнувшись буферами, тронулся и стал медленно уходить. Санитарный поезд исчез в дыму. Продолжая растаскивать состав с боеприпасами, Николай почему-то удивился лишь тому, что отец и сосед прибежали к паровозу неодетые, точно только что соскочили с постели. Наконец состав со снарядами растащили. Пахнуло свежим ветром, и сразу почувствовалась боль ожогов на лице и руках. Возле Николая стоял Рудаков, как и все черный от копоти. Фуражку свою он потерял, волосы его были опалены, левый ус исчез, и над губой виднелся кровавый ожог. Согнутая рука была засунута по локоть за пазуху гимнастерки. Секретарь говорил таким же, как и он, опаленным, усталым дружинникам простые, будничные слова о том, что вот сейчас коммунисты, комсомольцы и беспартийные большевики - старый Железнов и Карпов - совершили невозможное: спасли раненых, бензин, снаряды. Он сказал, что такой народ победить нельзя, и хотел было, по привычке, подчеркнуть значительность этого вывода взмахом правой руки, но только охнул и побледнел: лежавшая за пазухой рука не повиновалась. - Спасибо, ребята! Не подведем славное железнодорожное племя! - сказал он. Этими словами в бытность машинистом он любил заключать разговор со своей бригадой после трудного рейса. Только глубокой ночью удалось Николаю прикорнуть на газетных подшивках в комнате комсомольского комитета. Его товарищи, успевшие уже в медпункте смазать и перебинтовать ожоги, умыться и закусить, крутили патефон, часто ставя одну и ту же пластинку. "Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты..." - пел тенор сквозь сипловатое шипенье заигранной пластинки. - "Средь шумного бала"... - грустно усмехнулся Николай. Было странно и в то же время приятно слушать нежную мелодию любви под грохот отдаленной пушечной пальбы, под храп усталых товарищей и крики рабочих, грузивших внизу на платформу тяжелые ящики с разобранным оборудованием. Николай проснулся от какого-то странного звона. Ему казалось, что он едва успел закрыть глаза. Слова романса еще звучали в ушах... Нет, прошло, должно быть, порядочно времени. Дружинники уже спали, и патефон служил одному из них изголовьем... Что же случилось? За недели войны Николай привык от сна сразу же переходить к бодрствованию. Вскочив, он осмотрелся. С одежды на пол посыпались почему-то мелкие осколки стекла. Телефон?.. Телефон молчал. В углу уютно пиликал сверчок, внизу по-прежнему кричали: "Взяли, взяли! Еще раз!" Вдруг над головой что-то тревожно прошелестело, и через мгновение невдалеке раздался взрыв. С купола депо плеснуло разбитым стеклом. Стало ясно: враг под городом и бьет из пушек по узлу. Николай схватил винтовку, лежавшую возле него, растолкал своего заместителя и приказал ему будить дружинников. - Слышишь? - Он кивнул в ту сторону, откуда били орудия. - Выводи ребят! Проверь оружие! Сам он побежал искать секретаря парткома. Огромный зал депо, тускло освещенный затемненными лампами, был тягостно пуст, как обжитая квартира, когда из нее вынесут мебель. Там, где с детства глаз привык видеть живые ряды работающих станков, темнели бетонные фундаменты, торчали замурованные в пол болты. Рабочие выносили большой ящик. Старый Железнов, одетый почему-то по-зимнему - в праздничной шубе на хорьковом меху и в барашковой шапке, - командовал ими. Еще несколько снарядов разорвалось невдалеке. С купола снова и снова посыпались осколки стекла. Старый Железнов уже издали заметил сына. Когда рабочие вынесли ящик из помещения, он обнял Николая, устало повис на его плече: - Слышишь, слышишь?.. Из дому нас выгоняет, уезжаем... Ты, сынок, куда не надо не суйся. Жизнь-то одна человеку дается... А мать - она совсем у меня подалась: все плачет, все убивается... Николай чувствовал лицом прикосновение небритой мокрой щеки отца, и ему было очень жаль этого сурового, молчаливого человека, раньше даже и не умевшего на что-нибудь пожаловаться. - Буду беречься, батя! - сказал он, с трудом преодолевая волнение. - Берегись, сынок, да так берегись, чтобы Железновым за тебя не стыдно было! Нас, Железновых, вся дорога знает, - шептал старик. Заслышав шаги рабочих, он легонько оттолкнул сына: - Ну, ступай, ступай, некогда мне, не до вас тут... Эй, шевелись там, уснули, вареные! За смертью вас посылать... Николай отер со щеки отцовские слезы и побежал в партком. Рудакова не было. Не нашел он секретаря ни у грузившегося у депо последнего эшелона, ни на станции, где за отвалившейся стеной вокзала, точно среди театральных декораций, открытых для зрителя, была видна девушка-телефонистка. Не было его и на путях, на которых то тут, то там рвались снаряды. После пережитых бомбежек это казалось совсем не страшным. Почти все встречные отвечали, что видели Рудакова недавно, но где он сейчас, никто указать не мог. Наконец, миновав развалины вокзала, Николай увидел секретаря. Вместе с деповским стрелочником Василием Кузьмичом Кулаковым - маленьким кривым стариком, известным в депо своей неодолимой страстью высказываться на собраниях по всякому поводу и страдавшим, как говорили, "бестолковой активностью", - Рудаков делал что-то непонятное у поворотного круга. Потом оба они побежали в депо, а на том месте, где они только что стояли, с грохотом взлетел в небо столб огня и дыма. Такой же столб тотчас взметнулся и на путях у главных стрелок. В воздух полетели обломки шпал и скрученные штопором рельсы. Глухим взрывом отозвалась водокачка; внезапно осев, она точно растаяла в бурых клубах дыма и пыли. Тугой, тяжелый рокот донесся со стороны западной горловины. Николай понял: все кончено! Понял и, прыгая через рельсы, побежал в депо вслед за секретарем парткома. Но тронувшийся состав с оборудованием перерезал ему дорогу. На ящиках, громоздившихся на платформах, сидели знакомые поселковые люди: мужчины с суровыми, окаменевшими лицами; женщины, прижимавшие к себе испуганных детей. Словно прощаясь с родными местами, тоскливо, длинно свистел паровоз. Остающиеся толпились на изуродованных и развороченных путях. Никто не махал руками, никто не кричал прощальных слов. Среди остающихся Николай, к удивлению своему, увидел соседа Карпова с дочкой Юлочкой, сидевшей у него на закорках. Только она одна весело кричала что-то вслед эшелону, набиравшему скорость, и приветливо махала ручкой... Точно во сне, расплываясь в серой дымке, прошла мимо Николая платформа, где среди других сидели на ящике отец и мать. Мать, вся согнувшаяся, тупо смотрела перед собой невидящими глазами. Отец, без шапки, но в шубе, прижимал мать к себе, точно хотел своим телом прикрыть ее от опасности. По небритому лицу его текли крупные слезы. Он все смотрел в толпу - должно быть, искал в ней сына, - а Николай видел это, но боялся подать голос, чтобы самому не разрыдаться. Впрочем, этого никто бы и не заметил. У отъезжающих и остающихся были одинаково каменные лица, одинаково полные горя глаза. В ту минуту, когда, убыстряя ход, уже постукивали на стыках последние вагоны, из черных дверей депо выскочил стрелочник Кулаков. По-заячьи прыгая со шпалы на шпалу, он догнал уходящую тормозную площадку и бросил на нее что-то черное. - Захватывайте уж и метлу! Не Гитлеру же оставлять! - крикнул он дребезжащим тенорком. Нервное напряжение провожающих как-то ослабло, даже тень улыбки мелькнула на лицах. - Ишь, рачитель народного добра!.. - А в чем дело? Все погрузили... что ж им, иродам, метлу оставлять? Метла, она тоже в данный конкретный момент не должна доставаться проклятым фашистам. - И Кулаков, подмигнув своим единственным глазом, лихо сбил на ухо форменную фуражку. Смешок прошел по рядам. И уже не так тоскливо смотрели глаза, когда за виадуком переезда скрылась тормозная площадка последнего вагона. 5 - Товарищ командир партизанского отряда, рота комсомольцев-дружинников... - начал было рапортовать Николай, вытягиваясь перед Рудаковым. - Танки под городом... - устало прервал его секретарь парткома, показав рукой в ту сторону, откуда слышались звуки ближнего боя. - Комсомольцев твоих сам уведу. Беги на станцию к телефонам. Там Зоя Хлебникова. Что бы ни случилось, вместе с ней проводите состав до разъезда. Понятно? Передашь по аппарату об эвакуации, примешь последний приказ и взорвете коммутатор. Нас ищите в Малой роще, у однодневного дома отдыха. Понял? Ничего не ответив, Николай во весь дух пустился назад к вокзалу. Взбегая на изрытую осколками платформу, он чуть не упал от удара сильной воздушной волны. Земля заходила под ногами. Он оглянулся и вскрикнул, застыв на месте: там, где с раннего детства глаз привык видеть черный купол депо, поблескивавший причудливой мозаикой из новых и закопченных стекол, высоко поднималось бурое всклокоченное облако. Депо не стало. Среди развалин вокзала, точно в театральных декорациях, все еще сидела маленькая остролицая девушка-телефонистка. Она была бледна, и все кругом: осыпь разбитой штукатурки, сохранившаяся часть стены с расписанием поездов, полированная панель аппарата - было забрызгано кровью. Девушка сидела в странной позе, прижимаясь лбом к обломку стены, точно бодая ее. - Еще не подошел к Крюкову, - чуть слышно прошептала она серыми губами, без удивления смотря на Николая. - Маме не говорите... Сломай... аппарат... Только тут заметил Николай, что джемпер телефонистки темнеет от влажных пятен. - Не могу больше... Возьми трубку... Маму, маму не вол... Мамочка! Ма... Девушка поникла. Николай подхватил ее. Удивительно легкое тело безжизненно обвисло на руках юноши, и он понял, что маленькая, тихая телефонистка, которую никогда не слышно было на собраниях и не видно было на танцах, которую комсомольцы считали девушкой пассивной и недалекой, уже отстояла свою вахту. Николай бережно положил ее тело в сторонке на пол и осторожно, распутав волосы, снял с ее головы наушники. Слушая живое потрескиванье, доносившееся, как казалось, оттуда, где еще не было фронта, он следил за тем, что происходит здесь, на просторе изувеченных путей. Шум боя передвинулся вправо, к заводскому району. Постепенно переставали рваться снаряды. Было видно, как, упрямо отстреливаясь, красноармейцы организованно отходят за переезд под прикрытие насыпи. Там они, должно быть, засели, так как вскоре над гребнем насыпи полетели легкие, как семена одуванчика, дымки. Потом вдали показалось нечто похожее на опрокинутый набок газетный киоск. Еще и еще. "Танки!" - догадался Николай. Красные искры слетали с их таких безобидных издали хоботков. На броне сидели солдаты. Они прижимались к броне, прячась за башни, и очень напоминали Николаю маленьких паразитов, которые всегда путешествуют, прячась в панцирях навозных жуков. Танки двигались к вокзалу, рыча моторами, скрежеща гусеницами о рельсы. Небольшие снаряды начали часто рваться на путях, и казалось, что это крупный дождь бьет по лужам. Черные дымы поднимались в безветрии. В отдалении уже горело несколько подбитых машин. После всего пережитого Николаю