... - Молчите, Мирко, нос отрежу! - попробовала отшутиться Муся, чувствуя, что разговор принимает тягостный для нее оборот. Продолжая брить, девушка избегала смотреть в глаза молодому партизану. Руки у нее начинали дрожать, теряли обычную свою ловкость. - ...Думал - так, трясогузка, а вы вон какая! - настойчиво продолжал Мирко. - Дал, дал тогда промашку Черный, милая барышня! - Я не барышня... и не вертите головой! - сердито перебила девушка. - Это у нас в таборе так говорили: "милая барышня". Я ведь цыган, в таборе родился. Мы, может, тысячи лет по миру таскались - ни границ, ни крыши. А потом рассыпался наш табор. Зачем кочевать, когда никто не гонит!.. Я вот на паровозника выучился, помощником ездил, тоже кочевая профессия: сегодня здесь, завтра там... Много вашего брата, милая барышня, повидал, а такую, как вы, сестреночка, первую встретил. Зазнобили вы мое сердце... Мирко перешел на шепот. Горячее дыхание его обжигало щеку девушки. Дышал он тяжело, с хрипотцой, и это было особенно слышно, оттого что в землянке наступила почему-то необыкновенная, тяжелая тишина. Лишь звучно трещал под лезвием жесткий волос. - Может, думаете, о золоте говорю? Золото что? Я б и сам его так вот, как вы, понес, - продолжал Черный. - Золото это вашего мизинчика, сестреночка, не стоит... Я вас теперь даже во сне вижу. И знаете, как я вас вижу? - Ой!.. Ну вот и порезала... Болтаете под руку глупости всякие! - воскликнула Муся. Она выпрямилась, серые глаза ее сузились и потемнели. - Еще слово, и я уйду... - Чувствуя, что все раненые слушают этот разговор, девушка постаралась смягчить свой гнев шуткой: - Вот и будете лежать недобритый, с половиной бороды... И сразу веселым, добродушным гомоном наполнилась просторная землянка: - Ай да сестричка! - Не выйдет, цыган, семафор закрыт! - Таких звонарей на любом полустанке сколько хочешь. Пучок - пятачок цена... Нужен он ей... Мирко смахнул полотенцем мыльную пену, отвернулся к стене и, не дав себя добрить, так и пролежал до вечера. С тех пор Муся стала бояться Черного. Перевязывая ему раны, она старалась глядеть в сторону, избегала разговаривать с ним. Но глаза-угли молча преследовали ее. Даже отвернувшись, она все время чувствовала на себе их взгляд. 18 Иногда под вечер в госпитальную землянку заглядывал Николай. Он делал вид, что ходит проведать свою соседку Юлочку. Взяв девочку на руки, он выходил с нею наружу. Но Муся знала, к кому он приходит, и, найдя удобный повод, сама выскальзывала наверх. Втроем, держа между собой за ручки девочку, шагавшую посередине, они бродили по лесной опушке, недалеко от госпитальных землянок. Бродили чаще всего молча или изредка обмениваясь незначительными замечаниями. Но иногда, преодолев застенчивость, Николай начинал рассказывать о боевых новостях, о взрыве железнодорожного виадука или о крушении двух встречных воинских поездов, устроенном Власом Карповым, о партизанском суде над предателем в большом селе или о том, как была брошена противотанковая граната в солдатский бар, разместившийся в Доме пионеров на Узловой. Рассказывая об отличившихся партизанах, Николай оживлялся, но как только Муся пыталась перевести разговор на его собственные дела, которые ее очень интересовали, он сразу замолкал. О себе он говорить не любил, да и считал, что хвалиться ему нечем. Теперь он руководил строительством партизанского аэродрома, который, по приказу Рудакова, спешно сооружался на продолговатой сухой луговине, вклинившейся в торфяные болота. И хотя партизан знал, какое важное это дело, ему было совестно, что в страдные боевые дни, когда все его товарищи, даже иной раз ездовые и старики-связные, сражались с захватчиками, он занимается выкорчевкой пней, засыпкой ям, уничтожением кочек. Николай жил теперь в состоянии постоянной раздвоенности. Он сознавал, как важно скорее принять самолет для эвакуации ценностей и вывозки раненых по чернотропу, пока нет снега, на котором станет заметным каждый след, и всеми силами старался ускорить строительство. Договорившись через разведчиков с верными людьми окрестных селений, он посылал туда вооруженных партизан. Партизаны, постреляв вверх, с шумом, с угрозами обходили избы, а затем целые деревни, якобы под конвоем, с подводами, с лопатами, с топорами уходили на работы. Трудились колхозники с охотой, старательно и добросовестно. Видимость же насильственного угона создавалась для гестаповских осведомителей, чтобы избавить работающих от фашистской мести. Работы подвигались быстро. Не щедрый обычно на похвалы, Рудаков не раз благодарил Николая за хорошую организацию дела. Но все это не доставляло радости молодому партизану. Ведь он сам, своей волей ускорял отлет Муси. Об этом он старался не думать, но думал даже во сне. Николай понимал, что влюбился, влюбился первый раз в жизни. И это новое, необыкновенное чувство, нагрянувшее на него так внезапно, не только радовало, но и беспокоило его. Он не думал об этом своем чувстве, не копался в нем. Просто образ стройной сероглазой девушки, гибкой, неуступчивой, смелой, ничего на свете не боявшейся, кроме разве лягушек, и умевшей так легко ступать по земле, все время жил в нем. Весь день занятый своими хлопотами на строительстве посадочной площадки, усталый, охрипший от криков, он представлял себе; как вечером подойдет к госпитальной землянке, как Муся поднимется к нему, что он ей скажет, над чем пошутит, о чем сострит, как бойко и умно поведет он с ней разговор. В этих бесконечных обдумываниях будущей встречи как-то сама собой растворялась усталость, черпались силы, терпение. И, ах, какой бойкий, веселый, речистый, находчивый бывал партизан в этих своих мечтаниях! Но вот наставал желанный час, слышались легкие шаги, Муся точно выпархивала из ходка землянки, ведя за собой Юлочку. Она улыбалась закату и чистому, влажному вечернему воздуху, тишине. Она срывала косынку, встряхивала головой, и освобожденные кудри ее рассыпались свободными естественными кольцами. Она смело подходила к Николаю, протягивала ему руку: - Ну, здравствуй... Юлочка тоже тянула ему свою ручонку и с той же задорной, насмешливой интонацией говорила: - Ну, здравствуй... Он молча, с величайшей серьезностью по очереди жал им руки. Все заранее обдуманные слова, шутки, остроты - все его заготовленное красноречие разом разлеталось. И они втроем начинали молча расхаживать по дорожкам, слушая настороженную тишину засыпающего лагеря. Но и в самом молчании этом была радость. Он готов был до утра ходить вот так, лишь изредка косясь украдкой на тонкий задорный девичий профиль. И ему начинало казаться невероятным, что вот скоро, на днях она может навсегда улететь отсюда... Стояла необычная для этого времени года сушь. По вечерам в лесу бывало так тихо, что деревья казались призрачными. Быстро темнело, становилось прохладно, но Николаю и Мусе не хотелось расходиться. Они закутывали девочку, начинавшую дремать, в ватник, брали ее на руки и носили по очереди, теперь уже совсем молча и лишь изредка посматривая друг на друга. Когда становилось совсем темно и по всему простору глубокого неба пробрызгивали россыпи дрожащих, точно живых звезд, Николай вздыхал, доставал откуда-нибудь из-под куста заблаговременно спрятанный туда кулек с брусникой или крепкой, хрустящей на зубах клюквой, молча отдавал Мусе и исчезал, словно таял в густой тьме. Девушка возвращалась в землянку, где жила с Анной Михеевной, укладывала девочку в кроватку, сделанную в разрезанной пополам корзине - футляре от крупнокалиберной бомбы, а потом шла в госпитальную землянку и, разделив ягоды на ровные кучки по количеству раненых, распределяла их по справедливому солдатскому способу: "Кому? Кому?" 19 В день, когда Муся готовилась вместе с другими партизанами из новичков принимать присягу и потому была с утра радостно взволнована, при дележке ягод произошло событие, омрачившее светлое настроение девушки. Мирко Черный, обидчиво сверкнув глазами, оттолкнул руку с причитавшейся ему долей ягод. Брусника красным градом посыпалась на пол. На мгновение наступила тишина, потом двое раненых сорвались с коек, бросились к обидчику: - Ты что ж делаешь, олух царя небесного? - Тебе сестрица уважение оказывает, угощает, а ты... - Не надо мне ее уважения, пусть сама ест! Вы знаете, откуда у нее ягоды? - Черный сел на койке. Обычно бескровное, лицо его сейчас пылало неровным ярким румянцем, ноздри тонкого носа вздрагивали. - Спросите, откуда у нее ягоды? Пусть скажет. Почувствовав, что взгляды всех присутствующих обращены к ней, девушка вдруг закрыла лицо руками и выбежала из землянки. Она прислонилась щекой к стволу сосны и замерла, мучительно думая: "За что он меня? Как он смеет? А все они? Ведь я так их всех люблю..." Прохлада осенней ночи понемногу успокоила ее. Снизу, из-за брезентового полога, глухо доносились возбужденные голоса; постепенно в землянке стало стихать. Потом появился дядя Осип. Он подошел к Мусе, все еще стоявшей у дерева, откашлялся, помолчал. - Уж вы, сестричка, того, оставьте без внимания... Раненый - он как дите малое, с него полного спросу нет... - Старик опять покашлял. - В палату вас народ просит. Этот черт бешеный прощенья просить будет. - Ну что вы! Ступайте-ка на кровать - роса, вам вредно, - вяло отозвалась девушка. - Нет уж, один не пойду. Народ вас просит, сестрица, вся палата... - стоял на своем старик. Девушка сошла в землянку. Тишина не была тяжелой, как давеча, а какой-то разряженной, благостной, какая бывает в лесу после грозы. Раненые, приподнявшиеся на койках, строго смотрели на Черного. Он лежал вытянувшись. Побледневшее лицо его неясно серело на белой наволочке. Медленно, казалось с трудом, он повернулся к Мусе. - Простите, сестричка, нервы, - глухо выговорил он чужим, холодным голосом. Потом, словно преодолев в себе что-то, приподнялся на локте и уже теплее пояснил: - Раны проклятые словно песок в буксе, вот и скрипишь. Вы, сестричка, худое что про меня не думайте - я человек женатый. У меня жена Зина - красавица, все время ее в голове держу. А это... так, тормоза отказали, понес под гору. Раненые молчали, видимо одобряя форму извинения. Только Кунц с удивлением смотрел на Черного, на Мусю, на остальных. Все это, похоже, поражало немца. Девушка успокоилась и, спохватившись, заторопилась к "сигналу", где партизанам-новичкам предстояло, принимать присягу. И все же радостное чувство, с которым она ждала этого часа, было омрачено происшествием в госпитале. У "сигнала" горел большой костер. Присягавшие стояли тремя ровными шеренгами. Муся оказалась крайней на левом фланге. Напротив были выстроены все находившиеся в лагере "ветераны". Свет раздуваемого ветром пламени изредка выхватывал из мрака ночи чье-нибудь задумчивое лицо, руку, лежавшую на прикладе автомата, ствол винтовки. Рудаков подошел к костру, скомандовал "смирно" и, достав из нагрудного кармана листок бумаги, стал читать торжественные слова партизанской присяги, и все партизаны-новички в один голос повторяли за ним фразу за фразой. - "Я, гражданин великого Советского Союза, верный сын героического советского народа, клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский гад на нашей земле не будет уничтожен..." - читал Рудаков. - "... будет уничтожен"! - дружно выкрикнули конец фразы молодые голоса. "...ожен, ожен, ожен...." - откликнулось эхо из глубины леса. Налетел ветер. Взвихрившееся пламя осветило торжественные лица, горящие глаза. Понемногу все, что огорчало и беспокоило девушку, ушло. Суровая сила простых слов клятвы захватила все ее существо. Рудаков читал их по бумажке. Порой он даже наклонялся к костру, чтобы лучше рассмотреть текст, но девушке казалось, что слова эти рождаются сейчас в глубине ее души, и, чувствуя, как волнение распирает ей грудь, она вдохновенно выговаривала за командиром: - "Я клянусь всеми силами помогать Красной Армии уничтожать бешеных гитлеровских псов. Я клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму..." Сердце сильно билось, холодок возбуждения бежал по спине. Вся вытянувшись, девушка восторженно чеканила вместе со всеми: - "Если же по своей слабости, трусости или злой воле я нарушу эту присягу и предам интересы народа, пусть я умру позорной смертью от руки своих товарищей. Кровь за кровь и смерть за смерть!" Эти последние слова Муся выкрикнула во весь голос. Она так взволновалась, что когда расписывалась под присягой, поставила свою фамилию совсем не там, где было нужно. Командир поздравил принявших присягу, каждому пожав руку своей маленькой, очень сильной рукой. Партизаны остались у костра. Муся очень любила эти вечерние часы у огня, когда свободные от дел партизаны пели советские песни, точно возвращавшие их за линию фронта, к родным и милым. Но сегодня она не могла петь. Она ушла от людей и неторопливо направилась вдоль "улицы" землянок к партизанскому госпиталю. Сзади послышались частые шаги. - Товарищ Волкова... - робко окликнул ее мальчишеский голос. Девушка остановилась. Так официально к ней здесь еще никто не обращался. Даже ее начальница, Анна Михеевна, вряд ли помнила ее фамилию. Из тьмы вынырнул маленький партизан Толя, тот самый худой чернявый подросток, который тогда, в дремучем лесу, вел колонну ремесленников. Уже здесь, в лагере, Муся подружилась с ним и узнала, что это действительно они, эти маленькие, стойкие ребята, переходили тогда реку по тайному броду за несколько недель до них с Матреной Никитичной. Сейчас большинство ребят осели здесь, в отряде Рудакова, и старшие из них вместе с Мусей принимали сегодня присягу. Толя протягивал девушке что-то небольшое, тяжелое. Муся разглядела офицерский револьвер системы "Вальтер". - Вам! Вы теперь партизанка. Эх, елки-палки, мировая штука! Сам с фашистского майора снял. Мне за него ребята немецкий автомат, губную гармошка и зажигалку сулили - я не отдал. А для вас не жалко. Носите! - Спасибо, Елочка! Растроганная Муся хотела было пожать маленькому партизану руку, но тот уже исчез в темноте так же внезапно, как и появился. Чувствуя, что сегодня ей не уснуть, не поделившись с кем-нибудь избытком радости, девушка нерешительно свернула к госпитальной землянке - может быть, кто-нибудь из раненых еще не спит. И действительно, из-за брезентового полога глухо доносились голоса. В палате о чем-то горячо спорили; крепкие словечки, уснащавшие беседу, остановили Мусю на пороге. - ...А я не посмотрю, что тут Рудольф Иваныч, я правду прятать не привык! Я прямо скажу: вредные вы, немцы, - звучал густой, с сипотцой голос дяди Осипа. - Твоя нация, товарищ Рудольф Иваныч, она вроде медведя. Как где пчелы меда в свой улей натаскают, так он тут как тут - бац по улью лапой. Все, подлец, разрушит, растопчет, чтобы мед чужой слопать. Что, скажешь - не так? - Я ничего не скажу, я не могу представить возражений, - ответил немец, четко и старательно выговаривая русские слова. - Молчишь? Отучил вас Гитлер правду вслух говорить? Языки себе пообкусали? - послышался раздраженный голос Черного. - Ты сейчас кто, Рудольф? Партизан? Партизан. Фашистов вместе с нами бьешь? Бьешь. У одного пулемета со мной кровь пролил? Пролил. Стало быть, ты здесь равноправное слово имеешь, как мы все. Чего ж молчишь? Говори! Муся тихо стояла у порога землянки. Товарищеское, даже дружеское отношение партизан к немцу-перебежчику Купцу всегда удивляло, а поначалу даже и коробило ее. Когда-то, в годы первой пятилетки, Кунц работал на советских заводах и сносно научился русскому языку. Переходя к партизанам, он в доказательство своей искренности притащил с собой оглушенного и связанного эсэсовского офицера. В отряде он добросовестно обучал партизан владеть трофейным оружием, храбро сражался против своих соплеменников. Обо всем этом Муся знала. И все же в присутствии этого человека девушка невольно настораживалась, замыкалась. А раненые партизаны - люди, больше ее потерпевшие от оккупантов, лишенные дома, семьи, привычной, родной работы, величали Купца на русский манер "Рудольф Иваныч", делились с ним табачком, добродушно подтрунивали над ним и, что особенно удивляло девушку, ничем не выделяли его из своей среды. Потому вот теперь, застыв у полога, она с особым интересом прислушивалась к спору. - Правильно! Рудольф Иваныч, отвечай, что думаешь. - Не стесняйся, не в гитлерии находишься, тут все свои, в гестапу не поволокут. - Мне тяжело нести ответ на слова товарища дяди Осипа, - выговорил наконец немец. - Стой, я тебе помогу, - опять ворвался в разговор Черный. - Обидел твой народ дядя Осип - ведь так? Это хочешь сказать? Ну, вот прямо и говори, валяй, чего вертеться! Послышался глухой шумок. Муся поняла, что никто не спит, вся палата участвует в споре. - А ты в разговор не лезь, тебя не спрашивают. Пусть Рудольф Иваныч сам ответит... Что ты их оправдываешь? Они вон весь мир кровью умыли! - Я разве оправдываю? - возразил Черный. - Я ж вам сказал: кто к нам с войной пришел - немец ли, итальянец ли, финн ли какой, я его бить буду, пока сила в руках, рук лишусь - ногами пинать стану, ноги перебьют - зубами горло перегрызу... А Рудольф тут при чем? Мы вместе с ним по фашистам стреляли, вместе кровь пролили, вместе вот в госпитале валяемся. Пусть он немец, а я ему говорю: "Вот тебе моя рука - на, держись, Рудольф!" - Ну, Рудольф Иваныч - он немец особенный. Я о фашистской сволочи - вот о ком, - отозвался дядя Осип. - Такому немцу, как он, и я руку дам... На, Рудольф Иваныч, подержимся. Давай уж и поцелуемся, что ли... Вот так... По палате прошел добродушный смешок: - Начал за упокой, а кончил за здравие. - И правильно: немец - одно, а фашист - другое. Фашисты разных наций бывают. - Эх, моя бы воля, я этих эсэсов да гестапов всех бы живыми в муравьиные кучи позарывал! Как, Рудольф Иваныч, не возражаешь? - Я бы вам помогал, - отозвался немец. - Во, правильно, Рудольф! Я считаю, как мы Гитлера разобьем, вся Германия нам в пояс поклонится. Что ты на это скажешь? За пологом настала напряженная тишина. Мусе казалось, что она слышит, как бьется ее сердце. - Я не знаю по-русски такого слова, - медленно, волнуясь, начал немец, - такого слова, чтобы сказать вам, какие вы все... какие у вас души... Муся откинула полог, остановилась в проходе и, обведя раненых влажным взглядом, произнесла дрожащим голосом: - Родные, поздравьте: я теперь, как и вы, партизанка! 20 Между тем положение становилось все более тревожным. Многочисленные осведомители, которых отряд завел по колхозам, сообщали, что фашистское командование стягивает в окрестные деревни карательные части. Немецкий интендантский офицер, которого Кузьмич ухитрился накрыть во время купанья и, для пущего эффекта, прямо голым, в одних только сапогах, доставил в отряд, дал важные показания. Из штаба воинской группы получен приказ во что бы то ни стало до осенней распутицы ликвидировать соединение партизан, совершенно дезорганизовавших в этом районе движение на железных и шоссейных дорогах, дрожа от холода и страха, офицер добавил, что объединенный штаб карательных отрядов, созданный на Узловой, разрабатывает против партизан какую-то "акцию", сути которой интендант не знает, но на которую возлагают большие надежды. Потом приходила к Рудакову путевая обходчица 432-го километра, та самая Екатерина, которую завербовал Николай. Она сообщила, что в немецком воинском эшелоне, пущенном партизанами под откос на ее участке, уже после крушения возник огромный пожар. Обломки вагонов, казалось бы ни с того ни с сего, вдруг начали загораться красноватым пламенем. Немцы из вспомогательного поезда, прибывшего на место происшествия, вместо того чтобы гасить огонь, разбежались в стороны и только издали, качая головой, наблюдали усиливавшийся пожар. Позже Екатерина нашла там среди обломков, в железном ящике, странные шары величиной в два кулака. Мягкая оболочка из прозрачной пленки была наполнена серо-зеленой, флюоресцирующей на свету жидкостью. Эту свою находку железнодорожница положила в металлический футляр из-под немецкого противогаза и принесла в отряд. Партизанские командиры долго рассматривали непонятные трофеи. Один из шаров упал на пол и был случайно раздавлен. Вылившаяся из него жидкость сейчас же вспыхнула красноватым жарким пламенем. Ни вода, ни песок не смогли его погасить. Быстро разгоревшись, огонь перекинулся на бревенчатую обшивку землянки. Партизаны успели спасти только самое необходимое. Зловредные шары были тщательно упакованы для отправки с первой же оказией на Большую землю. Рудаков, перебравшийся после пожара в штабную землянку, всю ночь просидел над картой; обведенные синим карандашом деревни, занятые карателями, образовывала собой на карте широкую подкову. Она как бы охватывала болотистый лес, в центре которого находился партизанский лагерь. Оставался незакрытым лишь северный участок, примыкавший к торфяным болотам. Их обширные пространства считались непроходимыми. Что же такое фашисты задумали? Почему в последние дни они почти прекратили бои с передовыми партизанскими постами? Трудно поверить, что неприятеля испугали потери, которые он понес в схватках у перекопанных, заваленных деревьями лесных дорог. Пленные один за другим подтверждали, что существует приказ как можно скорее расправиться с партизанами и очистить район. Так почему же такая тяжелая тишина установилась сейчас кругом? "Эх, скорее бы был готов тот аэродром! Отправить раненых, эвакуировать ценности, отослать эти дьявольские шарики и развязать себе руки! Налегке проще решить любую боевую задачу. Так, так, так... Что же они затеяли? Блокада? Но ведь партизанские диверсанты и подрывники продолжают просачиваться лесами. Боевая работа на железных дорогах и грунтовых магистралях не прекращается... Нет, тут что-то другое... Да еще и эти шарики... И почему подкова, а не замкнутый круг? - Рудаков тер ладонью шишковатый упрямый лоб, пощипывал латунную щетину усиков. - Тут что-то другое. Но что, что? Как это угадать?" На следующий день, уже затемно, пришел Николай. Он доложил командиру, что аэродром почти готов. Утром, засветло, сделают последние зачистки, и можно будет принять связные и санитарные самолеты. Работы на аэродроме предполагалось закончить лишь через неделю, и сообщение Железнова было приятной неожиданностью. Сдержанный Рудяков обнял и крепко, по-русски, со щеки на щеку, расцеловал молодого партизана. Сразу же повеселев, он приказал адъютанту немедленно готовить рацию для большой ночной работы и заодно попросил принести флягу спирту из своего неприкосновенного запаса. Положив ее перед Николаем, командир сел писать сообщение на Большую землю. Вскоре он, однако, заметил, что герой дня к спирту не притрагивается, понуро сидит на скамье, уставившись глазами в пол, и лицо у него расстроенное. - Ты чего нос повесил? - Все в порядке, товарищ командир. Разрешите идти? - сказал партизан, точно просыпаясь. - А выпить? Ведь заслужил! - Спасибо, в другой раз. - Ну, иди. Николай повернулся и медленно направился к выходу. Рудаков взял флягу, потряс ее и, покрепче завинтив горлышко, задумчиво отложил в сторону. Он хорошо разбирался в людях, а Железнова знал с детства, и он понял, что какая-то необычная забота, может быть даже горе, угнетает молодого партизана. "Заболел, что ли?" И по старой парткомовской привычке не забывать даже мелочей, когда речь идет о человеке, Рудаков мысленно заметил себе для памяти, что надо при случае "исповедать" молодого партизана. 21 Наскоро перекусив, командир отправился к шалашу, где уже попискивала по-комариному рация. Пока искали связь с Москвой, Рудаков через адъютанта передал приказание, чтобы снарядили несколько подвод для перевозки раненых на аэродром. Потом адъютант был послан за медсестрой Волковой. "Что же еще? Кажется, все!" Рудаков устало присел на пенек возле шалаша, потянулся так, что захрустели суставы, и с удовольствием закурил. В мирное время, возвращаясь бывало из депо после работы или с затянувшегося собрания, любил он зайти в палисадник перед домиком и, вдыхая неистовый ночной аромат табаков, резеды и левкоев, выкурить папиросу-другую, подытожить прожитый день, обдумать день завтрашний. Эту привычку Рудаков принес и в партизанский лес, в жизнь, полную неожиданностей и опасностей. И сейчас, хотя в прошлую ночь ему не удалось и прилечь, а рядом радист, пощелкивая ключом, искал позывные Большой земли, командир, как бывало, поддался обаянию ночи, погожей, звездной и уже прохладной. Неподалеку во тьме, переступая с ноги на ногу, сонно вздыхали кони. В дальнем конце лагеря пиликала гармошка, такая неожиданная и милая в этом настороженно притихшем лесу, и откуда-то, должно быть от кухонь, приглушенно звучали мужские голоса и рассыпчатый женский смех. Жизнь шла своим чередом. Все это напоминало мирные дни, казавшиеся теперь Рудакову далекими и милыми, как юность. Улыбаясь, он жадно вдыхал густые ароматы осеннего леса с той же радостью, с какой в молодости, еще будучи кочегаром, он иногда, разгоряченный, усталый, поднявшись на груду угля, подставлял всего себя влажным порывам ночного ветра. Рудаков не слышал, как подошла Муся. Она подчеркнуто пристукнула каблуками и, подбросив руку к виску, с видимым удовольствием отчеканила: - Товарищ командир отряда, по вашему приказанию партизанка Волкова явилась! Рудаков поднял глаза и не сразу отозвался: - Садись вот на траву, партизанка Волкова. Садись и признавайся: по Большой земле скучаешь? Муся не ответила. Стоя навытяжку, она старалась угадать, что сулит ей этот ночной вызов. - Ну, что ж молчишь? На завтра с Большой земли самолеты запрашиваю. Готовьте раненых к эвакуации. Осторожно, под охраной, перевозите в район нового аэродрома. Ежели самолеты пообещают, до рассвета перевозку нужно закончить. И чтобы у меня тихо возить, без шуму. - Есть эвакуировать раненых на аэродром! - обрадовано отозвалась Муся, снова старательно щелкнув каблуками. Значит, ничего особенного! Значит, ее оставляют и смутные опасения последних дней были ложной тревогой! - Разрешите идти? - Постой, куда торопишься? Ночи теперь длинные, успеете, - остановил ее Рудаков. Он любил приберегать добрые вести к концу беседы. - И еще вот что: складывай свои пожитки. За тобой придет особый самолет, вооруженный. Ценности повезешь. Понятно? Девушка продолжала стоять. Темнота скрывала ее лицо. Рудаков не увидел, скорее почувствовал, что его слова не обрадовали, а, пожалуй, смутили или даже опечалили медсестру. - Товарищ командир, разрешите мне остаться в отряде, - тихо попросила Муся. Вот тебе раз! Что это? Уж второй человек за ночь так странно отвечает на приятные слова! Рудаков сопоставил эти два случая, и внезапная догадка мелькнула у него. Он даже свистнул. Но прежде чем он успел уточнить ее, радист, освещаемый голубыми вспышками электрических искр, с легким треском вылетавших из-под ключа, радостно крикнул из шалаша: - Большая земля! Рудаков направился к рации. На ходу он успел сердито обронить: - Исполняйте приказ, партизанка Волкова! 22 До самого рассвета Муся эвакуировала раненых. Николай напросился в проводники, заявив Рудакову, что ночью никто не найдет дорогу к аэродрому. А уж он-то ее знает! Коня с первой подводой Николай сам вел под уздцы. Путь проходил по высохшему торфяному болоту. Вернее, никакого пути не было - двигались целиной, по азимуту. В некоторых местах фуры так бросало, что раненых приходилось вести под руки, а тех, кто не мог ходить, перетаскивать на носилках. Кони с трудом тянули даже порожние повозки. Николай брал раненого на закорки и без единой остановки ровным, размашистым шагом спортсмена переносил через непроезжий участок. Раненых сосредоточили на лесной опушке, в густом соснячке, поблизости от посадочной площадки. Их оставили на попечение Мусиных знакомцев - ремесленников из строительной бригады, которыми командовал Толя. - Мой помощник, великий специалист аэродромного строительства, легендарный партизан Елка-Палка, - представил его Мусе Николай. - А мы с Елочкой уже давно знакомы, - ласково сказала девушка. - Это когда же вы успели? - А что, мне нужно вам обязательно обо всем рассказывать? Вот не знала! - ответила Муся и засмеялась дробным, обидным смешком. - Не надо, - попросил Николай и добавил, вздохнув: - Вы же сегодня улетаете... Совсем... - Почему совсем? Вовсе не совсем. - Муся вздохнула и, взяв Николая за руку, глядя ему в глаза, пояснила: - Этих ребят я первый раз увидела далеко-далеко отсюда. Они были совсем измученные, вели раненого, тащили больного. Я подумала тогда: вот мелькнули, как во сне, и потерялись в бесконечном мире. А потом была выжженная земля, пустыня, ужас. Мне думалось, только нам с Рубцовой и удалось прорваться. Но, видите, они тоже здесь. Опять встретились!.. Я сдам ценности и вернусь. Должна вернуться. В волнении Муся стиснула обеими руками пальцы Николая. Чувствовалось, что ей хочется убедить в этом не только Николая, но и саму себя. Партизан стоял не шевелясь, глядя на девушку сияющими глазами. Понимая, что еще немножко - и она разрыдается, Муся отпустила его руку: - Не надо об этом. Не надо... Николай пересилил себя и принялся рассказывать, как маленькие партизаны во главе со своим изобретательным юным вожаком сделали налет на немецкий дорожный склад, богато разжились там строительным инвентарем, а склад сожгли; как Толя в разгар работ предложил хитрый, им самим изобретенный способ выкорчевки сосновых пней, уходивших корнями глубоко в землю; как один старый колхозник, работавший на строительстве, называл маленького партизана "министерской башкой". Муся рассеянно поддакивала, думая о своем. Как удивительно скрещиваются иной раз на войне человеческие судьбы! Сколько хороших людей встретилось ей на пути из родного города сюда, в партизанский лес: Матрена Никитична, бабка Прасковья, Рубцов, пожилая колхозница и ее сынишка Костя, Анна Михеевна, Мирко, Рудаков, Толя и, наконец, этот большой ребенок Николай, который о себе, о своих делах слова сказать не умеет, но готов часами расхваливать своих боевых товарищей. Со сколькими из них она уже рассталась! Неужели завтра в самом деле ей придется навсегда проститься и с партизанами? Навсегда? А может быть, все-таки не навсегда? Ведь встретила же она Толю уже дважды. Кстати, с кем это он спорит, на кого кричит своим по-мальчишески петушиным, но напористым баском? Муся и Николай прислушались. Спор шел из-за брезентов, самовольно взятых ребятами со склада для раненых. - Товарищ Железнов, товарищ Железнов! Вы посмотрите, что только этот ваш замечательный Елка-Палка делает! - послышался из тьмы возмущенный голос начхоза. - А чего, а чего я делаю? Что же, раненым на траве лежать? - Всем хорош, только выдержки нет, - сказал Николай Мусе и бросился на выручку своему маленькому помощнику, которому и впрямь за самоуправство угрожала неприятность. 23 Муся присела на мягкую шершавую кочку, опять задумалась. Как странно это бывает в жизни! Давно ли она встретила Николая, давно ли показался он ей смешным, неповоротливым увальнем, а вот теперь... Она смотрит, как выпрямляется молоденькая сосенка, на которую он второпях наступил, слушает издали его голос, и сердце у нее бьется тревожно, радостно. И нет сердцу никакого дела до того, что отряды карателей обложили партизанскую базу, что вот-вот опять начнутся тяжелые бои и на опустевшие сосновые топчаны в лесном госпитале снова лягут раненые и что - кто знает! - может быть, и сама она живет свой последний час. Она готова снова переносить любые лишения, жить в опасности, лишь бы не улетать отсюда, лишь бы не расставаться с этим белокурым богатырем, с которым ей ничто не тяжело и не страшно, в присутствии которого ей хочется сделать что-нибудь смелое, необыкновенное, что изумит его, понравится ему. Сегодня она не удержалась. Но, конечно, больше она не подаст и виду, что он ее интересует. Очень нужно! Эти мальчишки все страшные зазнавалы и чуть что задирают нос и воображают о себе невесть что. Да и ничего особенного она не чувствует к нему - так, простой человеческий интерес. Вот только почему-то так тоскливо от мысли, что скоро придется с ним прощаться... Ах, эти ценности! Разве мало того, что она уже сделала? Разве обязательно из-за них жертвовать еще и своим счастьем? Счастьем? Неужели счастьем? Да, да! Зачем притворяться, зачем скрывать от самой себя! Ведь она же любит Николая. Ну да, любит, любит первый и, конечно же, последний раз в жизни... Но вот скоро посадят ее в самолет. И она повезет за линию фронта этот тяжелый скучный мешок, который и без нее может быть великолепно доставлен. Ведь это подумать только: осталось быть вместе всего каких-то несколько часов! Небо на востоке уже начинало розоветь. Стало холодно. Краски погожего восхода, опять предвещавшие ясный, тихий день, сгущались и смывали звезды одну за другой. Воздух стал зеленовато-прозрачным. Все вокруг: и лесная опушка, и унылое торфяное болото, и пятнистая луговина расчищенного аэродрома - вырисовывалось хотя еще и плоско, но уже ясно, отчетливо, когда наконец кусты затрещали и появился Николай. - А я уж хотела одна идти, - холодно сказала Муся, пряча радость, вспыхнувшую при его приближении. - Я у вас здесь последний день, кажется можно было бы быть повнимательнее... - Муся, кабы не я, этот Кащей Бессмертный обязательно упек бы парнишку под арест... У Рудакова насчет самовольства знаете как... не помилует. - И правильно бы упек! Этот ваш знаменитый Елка-Палка вовсе распустился, - непримиримо отозвалась Муся и, дернув плечом, быстро пошла через болото к сизой стене леса. Николай виновато брел сзади девушки, едва поспевая за ней. Они двигались в том же порядке, как и при первом знакомстве, когда он конвоировал ее в лагерь. И, как тогда, при первой их встрече, в ушах партизана снова звучали слова старого романса. Только сейчас звучали они совсем по-иному. Теперь слышалась в них Николаю песнь молодой любви, которой не нужно ни признаний, ни красивых слов, ни многозначительных взглядов, которая захватывает, покоряет, возносит человека, сама за него говорит. - Муся, вы не знаете этого романса... на слова Алексея Толстого? - "Средь шумного бала", да? - Девушка остановилась и выжидающе посмотрела на спутника. Ее широко раскрытые глаза, мерцавшие в полусумраке раннего утра, казались большими, глубокими, как лесные озерца с родниковой водой. - Чудно, этот мотив все вертится у меня в голове с тех пор, как мы с вами встретились... Как вы догадались? - Вот так просто и догадалась... - Она вздохнула. - Спеть? Только без аккомпанемента трудно, сложная мелодия. И над унылым болотом, на дальнем краю которого дрогли в сырой прохладе друг против друга партизанские и вражеские засады, негромко зазвучала песня. Муся вкладывала в чужие, старомодные слова все, что хотела и не решалась сказать сама, что переполняло ее душу. Она была очень смешна в ватной стеганой куртке с непомерно длинными засученными рукавами, в больших шароварах и грузных сапогах, голенища которых ей тоже пришлось отвернуть. Но именно в эту минуту и в этом виде она казалась Николаю самой прекрасней из всех девушек, каких только он знал. Он стоял, боясь неосторожным движением спугнуть песню. Губы его беззвучно повторяли вслед за девушкой: "В часы одинокие ночи люблю я, усталый, прилечь: я вижу печальные очи, я слышу веселую речь..." Он шептал и думал о том, какая это проницательная штука - поэзия, и о том, что почти сто лет назад поэт сумел так хорошо и тонко угадать то, что сейчас чувствует он, партизан Николай Железнов... Муся еще пела, но острый слух партизанского разведчика уже уловил отдаленный звук приближающихся шагов. Все в нем, привыкшем к внезапным опасностям, уже настораживалось, рука сама тянулась к кобуре пистолета. - Я плохо пою? - обидчиво спросила Муся, заметив, что Николай не слушает. - Идут... Кто-то идет, - шепнул партизан, бесцеремонно толкая девушку в кусты и заставляя ее присесть. Шаги приближались. Теперь их различала и Муся. Щелкнул предохранитель парабеллума. И вдруг невдалеке над кустами показалась голова Рудакова. Худощавый, поджарый, он легко прыгал с кочки на кочку, а за ним поспешал его адъютант, тот самый франт с косыми бачками, в скрипучих сапогах, которого Муся почему-то прозвала про себя "дон Педруччио". За спиной дона Педруччио болтался автомат, на поясе висели две гранаты. Девушка сердито фыркнула и, оттолкнув Николая, вышла из кустов. Но Рудаков их уже и так заметил. Вокруг его глаз лучились хитрые морщинки. - Чего это вы, ребята, так поздно или так рано... не знаю уж, как точнее сказать... среди болот распеваете? - спросил он. А когда адъютант услужливо хохотнул, командир неприязненно поморщился: - А что тут смешного? Солнце еще не встали. Как им сказать - рано или поздно? Нам вот рано, мы уж выспались. Николай и Муся стояли перед командиром, не зная, куда девать взгляды. Карие глаза Рудакова лукаво щурились. Так вот отчего с такой грустью Николай докладывал, что досрочно закончил аэродром, а она так огорчилась, узнав, что ей придется лететь на Большую землю! И почему вдруг так покраснела эта сорви-голова, вынесшая сокровища из самого пекла? Даже вон пот на висках брызнул. - Волкова, ты чего? - Да вот, товарищ командир, распелась-то я. Нашла время... - Ну? - Стишки, песенки... Это сейчас-то... Такая чепуха! Веселые искорки запрыгали в карих глазах Рудакова, бледные губы его тронула едва заметная улыбка. - Чепуха? Наоборот. Без поэзии, ребята, нам жить нельзя. Без поэзии ночь - это только тьма, труд - только затрата физических усилий, хлеб - только род пищи. Да, да, вы что думаете! Поэзия... Разве это только стихи?.. - А разве нет? - спросил Николай, простодушно глядя на командира, в то время как Муся дипломатично отступила за его спину. - Вот и говори спасибо, что до экзаменов дело не дошло. А то сразу и схватил бы неуд, - сказал Рудаков, но тут же, точно спохватившись, стер с лица улыбку и почти скомандовал: -Железнов, пойдешь со мной, покажешь мне свой аэродромстрой. Твои чудо-богатыри со своим Елкой-Палкой там? Ладно, договоримся о системе сигнализации. Николай растерянно взглянул на Мусю. - А тебя, Волкова, вот он проводит до лагеря. - Рудаков кивнул на адъютанта, просиявшего при этом. - Там проверяют ценности по описи, тебе стоило бы при этом присутствовать. С верхом договорено - в двадцать часов прибудет первый самолет, санитарный. Если все пойдет хорошо, в двадцать тридцать прилетит второй, за тобой. Готовься. Не ожидая ответа, командир пружинисто перескочил с кочки на кочку и пошел не оглядываясь. Николай, чуть помедлив, тронулся за ним. Муся холодно смерила с ног до головы сияющего дона Педруччио, остановила взгляд на его косых острых бачках, презрительно прищурилась и, резко повернувшись, быстро пошла по кочкам к лагерю, сразу же оставив позади своего кавалера. Смотреть, как проверяют ценности по описи Митрофана Ильича, она не стала. В лазарете было пусто и оттого особенно мрачно. Котелок с чаем булькал на чугунной времянке. Анна Михеевна с Юлочкой завтракали. Старуха стала расспрашивать, как устроили раненых, какой за ними присмотр, как чувствует себя каждый из них. Она достала третью чашку и поставила ее перед Мусей. Пить чай после такого утра девушке показалось просто кощунственным. Она торопливо ответила на вопросы. Сославшись на неотложное дело, забрала девочку и направилась, как мысленно сказала себе, "прощаться с лагерем", во всяком случае с той его частью, где по возвращении с аэродрома мог появиться Николай. Но партизана все не было, и Муся медленно бродила меж землянок, рассеянно слушая болтовню девочки и невпопад отвечая на приветствия встречавшихся партизан. Лагерь уже пробуждался от сна. Молодые партизаны, в трусах, босиком, обмотавшись полотенцами, побежали на ручей. Старики пофыркивали у глиняных умывальников, висевших под деревьями. Иные умывались в одиночку, поливая себе на руки изо рта. Под тесовым навесом две толстые девушки с яркими, помидорными щеками варили пищу в чугунных, вмазанных в глину банных котлах. Оттуда тянуло запахом клейстера, по которому можно было угадать, что на завтрак будет опять "блондинка", как звали тут всем осточертевшую пшенную кашу. Поодаль на двух пеньках сидели друг против друга плечистые обросшие дяди, и два других партизана машинками стригли им бороды. Оружие клиентов и парикмахеров лежало тут же, на траве. Появился радист, несший переписанную от руки утреннюю сводку Совинформбюро. Следом за ним двигалась, все разрастаясь по пути, толпа партизан, среди которых было немало полуодетых и даже не успевших добриться. Радист хлебным мякишем приклеил свой листок к сосне, и люди сразу же тесно сгрудились перед нею. - Ребята, эй, передние, давай читай вслух! - шумел низкорослый парень в одном сапоге, безуспешно пытаясь что-нибудь разглядеть за стеной плотно сомкнувшихся спин. Кто-то начал читать сводку вслух. Вести, должно быть, были нерадостные, так как слушали молча и, прослушав, так же молча расходились по своим делам, стараясь не смотреть друг на друга. Когда у сосны никого не осталось, Муся подошла с Юлочкой к сводке. Ей сразу бросилась в глаза фраза: "После тяжелых боев наши части оставили..." Написана она была менее четко, чем все остальные, словно у того, кто выводил строку, задрожала рука. Фраза эта точно по сердцу резанула девушку. Муся задумчиво отошла от сосны. Но вдруг ей вспомнились полные веры и убежденности слова сельского коммуниста: "Ничего, ничего, разогнется пружина. Чем сильнее сжимается, тем крепче она ударит". Перед ней как бы возник озабоченный хлопотун Рубцов, со своими большими, татуированными, не знавшими устали руками. И сразу как-то легче стало на душе. - Подбей ему, чтобы до Берлина не стоптались! - крикнула девушка пареньку, расположившемуся сапожничать под курчавой сосенкой. Он с сокрушением рассматривал совершенно развалившийся сапог. Владелец сапога, молодой партизан в военной форме, убеждал мастера спасти сапог, сулил ему в виде премии трофейную зажигалку, такую, что не гаснет и на ветру. Оба обернулись на слова Муси. Сапожник приосанился и, выплюнув в горсть гвозди, подмигнул в сторону клиента: - Я вот, сестричка, говорю: кто ж ему велел так от немцев бегать, что сапоги сгорели? - А ты не языком, ты шилом работай! Герой нашелся! - хмурился клиент. Муся пошла дальше. Из пестрой палатки напротив слышался стрекот швейной машинки и доносилась песня, которую потихоньку вели несколько женских голосов. Там чинили партизанскую одежду, и трое молодых партизан нерешительно топтались у входа, заинтересованно заглядывая за полог и не решаясь войти в палатку. Все это было буднично, совсем не романтично. Но теперь именно эта будничная деловитость лесного лагеря, со всеми тяготами и опасностями партизанской жизни, с ее редкими радостями и маленькими грешками, делала лагерь для Муси особенно дорогим. Грустно бродила она меж землянок со своей маленькой спутницей. Вслед ей летели веселые, порой не очень скромные замечания, шуточки, но это не смущало девушку: в госпитале она научилась угадывать под внешней, часто нарочитой грубостью лесных воинов чистые, верные и даже нежные души. Каким счастьем казалась для нее теперь возможность остаться среди этих загорелых, хриплоголосых самоотверженных людей, участвовать в их борьбе, служить им по мере сил, перевязывать им раны... Но, увы, скоро, очень скоро самолет оторвет ее от этого лагеря, от этой израненной снарядами земли... - Тетечка Мусечка, тетечка Мусечка же, когда можно будет жить дома? Юлочке хочется домой. Тетечка Мусечка же! - теребила девушку ее маленькая спутница. В голосе Юлочки слышалась обида: тетя Муся не слушает ее, а смотрит куда-то далеко, не поймешь куда, и глаза у нее такие, будто она только что крошила луковицу. Самая ласковая и веселая из всех теть, каких только девочка знала, в это утро почему-то не обращала внимания на свою маленькую спутницу. 24 Николай не появлялся в лагере весь день. Когда солнечные лучи, проникавшие в дыры полога, закрывавшего вход в землянку, покраснели, начали меркнуть и по-вечернему громко зазвенели комары, он ввалился в землянку, усталый, запыхавшийся, и, увидев Мусю и Анну Михеевну, радостно брякнул вместо приветствия: - Вот здорово! Потом, разглядев, что девушка одета по-дорожному, что стеганая ее тужурка даже завязана уже на все тесемки, а рядом на пустом топчане лежит знакомый ему мешок и на нем офицерский "вальтер" в красной щегольской кобуре, тайна появления которого у Муси давно уже интересовала и даже мучила молодого партизана, он сразу помрачнел и тихо опустился на топчан. - Шапку бы следовало снять, молодой человек, - заметила Анна Михеевна. - Здесь дамы. Муся заторопилась, быстро пристегнула кобуру к ремню, крепко подпоясалась, взялась за мешок. - Вас ведь за мной прислали? - решительно заявила она Николаю и, не давая ему удивиться, торопливо добавила: - Иду, иду! До свиданья, Анна Михеевна, не скучайте. Все ваши требования на медикаменты здесь. - Она хлопнула себя по карману. - Уж я из души у них все вытрясу, не беспокойтесь, до самого главного дойду. Вы ж меня знаете... Может быть, вы возьмете мешок, товарищ Железнов? Тяжелые вещи за дам носят обычно их спутники. Так ведь, Анна Михеевна? - Совершенно правильно, Мусенька... Береги себя, девочка. Там, наверху, наверное, очень холодно. Не простудись, шею закрой, а то схватишь ангину или бронхитик, какой интерес... Старуха проводила девушку до выхода, расцеловала ее, сунула ей в карман баночку с мятными пилюлями от кашля - единственное лакомство, которое скрашивало их вечерние чаепития. Когда они совсем уже распрощались, Муся вдруг спохватилась, бросилась обратно в землянку, к кроватке, где, положив толстые ручки поверх одеяла, надув пухленькие губки, спала Юлочка. Девушка прижала к себе сонную теплую головку своей маленькой подружки и на миг замерла. Не просыпаясь, Юлочка охватила руками ее шею. Николай нетерпеливо кашлянул. Муся осторожно разомкнула руки девочки, поцеловала ее и на цыпочках вышла из землянки. Молодые люди направились к аэродрому. Часовой, бесшумно отделившись от ствола сосны, спросил пароль. Железнов ответил. Девушка еще раз оглянулась на неярко горевшие уже вдали костры лагеря и решительно взяла Николая под руку. Несколько минут они шли молча. - Ты будешь меня вспоминать? - спросила Муся, в первый раз обращаясь к нему на "ты". - Я вас никогда... никогда тебя не забуду... Я тебя, тебя... Это здорово звучит - "тебя", правда? - Ты думаешь, после войны мы обязательно должны встретиться? - А как же, непременно! - Ну, а если наш самолет сегодня собьют, когда будем перелетать фронт, вот и не встретимся. Муся никогда прежде всерьез не думала о смерти, не боялась ее, но теперь при мысли о ней опечалилась. - Я буду помнить тебя всегда, пока будет работать хоть одна клетка в мозгу... А вы... а ты, Муся? Ведь меня тоже могут убить. Я не прошу, чтобы ты меня всегда помнила, но хоть изредка вспоминай, хоть иногда. Ладно? Будешь? И откуда только взялись в этот вечер у стеснительного юноши ласковые слова! Правда, они были не очень вразумительные, зато часто и на все лады склонялось местоимение "ты". Еще раз их остановили на внешней заставе. Часовой, осветив фонариком счастливые лица, хотел было отпустить соленую шуточку, но, узнав "сестрицу", прикусил язык, спросил, сколько времени, и предложил закурить. Шли они по высохшему болоту, то и дело натыкаясь на кочки, кусты цеплялись за их одеждой, ветки иной раз больно хлестали по лицу, но оба ничего этого не замечали, как если б двигались в облаках. Расстояние от лагеря до аэродрома им показалось совсем коротким. Посреди поляны горел костер. Высокое пламя его освещало знакомые фигуры и лица маленьких партизан. Толя рассказывал что-то, размахивая руками. Неподалеку от костра, вне освещенной зоны, ходил Рудаков, невидимый во тьме, но легко угадываемый по скрипу новых ремней портупеи, которую он надел по случаю предстоящей встречи с посланцами Большой земли. Муся отправилась проведать раненых. Лежа на сене, покрытом брезентами, они прислушивались к тишине ночи, взволнованно дымили цигарками. Все были взвинчены, раздражены. Чувствовалось, что уже не раз вспыхивали между ними ссоры. Появление любимой сестры раненые встретили дружным шумом: - Забыли они нас, что ли? Лежим тут, как шпалы в кювете. - Ну что там, сестричка, слыхать? Улетим или тут помирать придется? - Ночь-то проходит, а они там чешутся. Говорили - вечером прилетят, а где они? Немцев дожидаются? Как раз и дождутся! Фашист, он тоже не дремлет. - "Уж полночь близится, а Германа все нет", - пропели во тьме, и Муся по голосу узнала Черного. Он не терял бодрости. - Чу! Тише! Разноголосый гомон сразу замер. Но, кроме сухого скрипа дергача да отдаленных голосов у костра, ничего не было слышно. Весело, будто для того только, чтобы нарушить тягостную тишину, Черный произнес: - А мы уж тут по вас, сестреночка, всем коллективом сохнуть начали. Куда ж это, думаем, наша Машенька делась? С меня вон штаны падают, вот как высох! Шутку поддержали. - Врет цыган, не верь ему, сестрица. Вон какой разъелся на госпитальных харчах - паровоз "Фэдэ"! - У него, черномазого, ко всему женскому полу присуха, - прохрипел из тьмы чей-то простуженный голос и сипловато, хохотнув, пропел: - "Эх, да полюбил я сорок милок..." - Но-но, насчет женского пола помолчим: я человек женатый. - Эх, жалко, Рудольф выписался, поспорить путем и то не с кем... С аэродрома донесся ликующий крик: - Летит! Летит! Черные фигуры у костра засуетились, заметались. Послышался топот ног, возгласы. Но уже и эта суматоха не могла теперь заглушить приближающийся рокот мотора. Желтоватым бензиновым пламенем, точно вырвавшимся из-под земли, вспыхнули один за другим восемь костров, обрамлявших посадочную площадку. Кто-то ворошил их палками, и целые столбы искр крутящимися смерчами взмывали в воздух. Гул мотора усиливался. Вот самолет плывет уже над головой, невидимый в черном, усыпанном звездами небе. И вдруг всем показалось, что шум начал стихать. - Уходит... - упавшим голосом сказал кто-то из раненых. - Не наш... - Вернется! Это тебе не то, что курице на насест сесть. Должен он оглядеться. - Тише вы! Никак, опять гудит... слышите? Но слух не улавливал ничего, кроме плача выпи. На опушке, среди раненых, и там, на поляне, наступила тишина. Костры, которых никто уже не ворошил, больше не взметали к небу сверкающих искр. Теперь они горели ровно и тускло. На их фоне чернели неподвижные фигуры людей. У Муси сжалось сердце: неужели всех ее питомцев, которые в надежде очутиться на Большой земле так мужественно перенесли трудную дорогу на аэродром, придется увезти обратно в лагерь? Но где-то в глубине сознания звучала радостная, эгоистическая нотка: "Ну и пусть, ну и пусть! Великолепно вылечим их и здесь, в лесу!" Зато она, Муся Волкова, сможет остаться у партизан, и не надо будет ей расставаться с Николаем. Исчезнувший было звук мотора возник вновь. С новой силой стали ворошить горящие головни, вихри искр опять взмыли в небо. Самолет кружил над головой, то приближаясь, то удаляясь. А на земле в сердцах людей надежда и отчаяние сменяли друг друга. Наконец в небе вспыхнула и рассыпалась зелеными звездочками сигнальная ракета. Рев винта перешел в свист. Как сказочный Змей Горыныч, изрыгая синеватый огонь, ринулся вниз самолет, чиркнул о землю у самого дальнего костра и, снова, уже с самодовольством победителя, затрещав мотором, стал подтягиваться к большому костру. Партизаны бросились туда, где в свете огней поблескивали крылья гигантской птицы. Муся подбежала к самолету, когда пилот, приоткрыв дверь фюзеляжа, еще только опускал ноги вниз. Партизаны нетерпеливо смотрели в полутьму открытой двери, где тускло мерцала маленькая лампочка, щупали, гладили сырые от ночной росы крылья машины, точно желая окончательно удостовериться, что это не снится им, а действительно настоящий самолет прилетел с Большой земли. Летчик спустил ноги и прыгнул, но земли не достиг. Сильные руки подхватили его, подняли, подбросили вверх. Беспомощно кувыркаясь в воздухе, этот человек, только что перелетевший фронт, вопил: - Ребята, оставьте, с ума сошли! Разобьете! Что за дурацкая мода? Ребята, у меня сердце... Наконец его поставили на землю. Он жал чьи-то шершавые сильные руки, целовал колючие, заросшие, пропахшие табаком рты, невпопад отвечал на вопросы, которые неслись из тьмы. Казалось, этому не будет конца. Но сзади раздался негромкий, властный голос: - Разойдитесь, некогда! Толпа расступилась и пропустила Рудакова. Крепко тряхнув руку летчику, он представился: - Командир отряда Рудаков! Пакет? Летчик вынул из планшета толстый пакет, засургученный пятью печатями. Тем временем толпа кинулась к штурману, унты которого уже высунулись из кабины. Но первый порыв радости уже схлынул. Штурмана не качали. Сжатый со всех сторон, он должен был отвечать на сыпавшиеся градом вопросы: как Москва? Где готовится наступление? Что такая за "катюша" будто бы появилась на фронтах? Как она бьет? Спрашивали даже о том, какая там, за линией фронта, стоит погода, как будто на свободной земле даже климат должен быть иным, чем здесь, на оккупированной территории. Штурман был многоопытный парень, не раз приводивший самолет на такие вот тайные лесные партизанские аэродромы. Недаром он помедлил выбираться из машины, предоставив партизанам израсходовать самые бурные взрывы радости на менее опытного в этих делах летчика. Штурман стоял среди галдящих людей, большой, косолапый в своем меховом реглане и собачьих унтах. В ответ на вопросы он только улыбался пошире и говорил неизменно: "Хорошо, порядок полный". Именно благодаря этой лаконичности ответов казался он партизанам, истосковавшимся по хорошим новостям, особенно симпатичным и чрезвычайно осведомленным человеком. Между тем летчик вслед за казенным пакетом передал Рудакову толстый, тщательно заклеенный да еще перевязанный ниткой конверт, надписанный почерком его жены. Командир схватил письмо и, обернувшись к костру, стал было его вскрывать, но, должно быть пересилив себя, сунул поглубже в карман и начал расспрашивать летчика о доставленных грузах. Через минуту в зеве люка показались тяжелые ящики и пухлые тюки с газетами. Руки, тянувшиеся из тьмы, принимали их осторожно и нежно, тихо опускали на землю, как будто в ящиках этих были не сталь и взрывчатка, а тонкий хрусталь или фарфор. С опушки уже вели и несли раненых. Выяснилось, что самолет за один рейс может взять только шестерых. Раненых же было семеро да один тифозный - знатный колхозник Бахарев, недавно пришедший в отряд. Девятой должна была лететь Муся. Девушка стояла понурив голову, не принимая участия в общей суете и ликовании. У ног ее рядом с рюкзаком лежал тщательно перевязанный и засургученный мешок. Возле девушки, не отрывая от нее взгляда, стоял Николай; он точно старался навсегда запечатлеть ее лицо, бледное даже при красном свете костра. Мусе казалось, что она слышит, как у нее на руке постукивают часы. До отлета оставались минуты, и эти минуты неудержимо таяли. Вдруг подошел недовольный, озабоченный Рудаков и сказал, что для приема ценностей со второй, военной, вооруженной машиной вылетел специальный человек и Мусе придется обязательно ждать его прибытия. Юноша и девушка так этому обрадовались, что командир даже рассердился. - Ветер у вас в голове! - с досадой сказал он. Муся и Николай улыбались. Так дороги были эти лишние минуты, которые им предстояло провести вместе. 25 Самолет улетел. Все бросились к тюкам с газетами. Вмиг веревки были разрезаны. Листы бумаги, отсвечивающие от костров, как лепестки гигантских огненных цветов, раскрылись на темной поляне. Газеты читали, щупали, передавали друг другу. На даты никто не обращал внимания. Из статей старались вычитать не только то, что в них было написано, но и то, что, как казалось, могло быть между строк. В каждой военной корреспонденции искали намека на готовящееся контрнаступление. Чтобы немного самой успокоиться, Муся начала было читать вслух "Правду" старикам. Но из этого ничего не вышло. Каждому захотелось заглянуть в родную газету, девушку затолкали, и читать стало невозможно. Подошел Рудаков и отвел Мусю в сторону. Конфузясь, смущенным тоном, какой у него странно было и предполагать, он попросил: - У меня к тебе, Волкова, есть большая просьба, личного, так сказать, характера... Видишь ли, у меня там... - он махнул рукой по направлению, куда ушел самолет, - там семья: женка, ребята. Вот пишет: хорошо живем, не волнуйся и прочее. Успокаивает. А я чувствую, что-то их там жмет, туго им... Понимаешь?.. Девушка удивленно смотрела на командира. Ну чего он смущается? Чудак! Разве он не заслуживает, чтобы о его семье как следует позаботились? - Женка пишет, - продолжал Рудаков, - что хранит до встречи мою новую шубу и какие-то там еще вещички, чтобы, видишь ли, сразу после победы я мог переодеться в штатское и почувствовать себя вполне дома. Как это тебе нравится?.. Я тебя очень прошу, Волкова, они живут сейчас в... - Он назвал город, где временно обосновался областной центр. - Тебе там все равно придется быть. Зайди к ним, подбодри. И убеди ее, чудачку, чтобы она все мое продала, сменяла... Бережет! Ой, и народ эти жены! Должно быть, оттого, что Рудаков всегда так тщательно прятал от окружающих свое личное, было особенно странно увидеть его в роли заботливого мужа, любящего отца. - Я пойду в обком и прямо скажу. Не беспокойтесь, уж я добьюсь, чтобы им все дали, что нужно. - Нет, нет, Волкова! Запрещаю, слышишь? Ты, наверное, не представляешь, как сейчас живет страна. Категорически запрещаю! Скажи ей - пусть все продает, ничего, кроме здоровья, не жалеет. Здоровье - самое важное. Ай, чудачка, чудачка!.. И еще прошу тебя, Волкова, когда будешь с ней говорить, никаких там страхов ей не рассказывай. Ни-ни! Она у меня немножко нервная. Скажи, что живу тут спокойно, ну как, скажем, на лесозаготовках. Немцы, мол, там, на фронте, наступают, им не до нас, а мы, мол, здесь наводим свои порядки. Дескать, вольный воздух, природа, на охоту ходим, грибы собираем... Ничего, ничего, не смущайся, она поверит! Ведь когда по-настоящему ждешь, то веришь в то, о чем мечтаешь. - Товарищ командир! Товарищ командир! - позвал голос начхоза. Точно кто выключатель повернул: погас на лице Рудакова ласковый, нежный свет. Через минуту командир уже был у костра, холодным голосом отдавал распоряжения. Мусе даже подумалось, не ослышалась ли она, Рудаков ли минуту назад смущенно разговаривал с ней о своей далекой семье. Вокруг привезенных самолетом ящиков ходили, уже помирившиеся начхоз и Толя. Мальчик читал надписи: "Автоматы", "Патроны", "Тол", "М. мины", а начхоз составлял опись. Оба шумно восхищались щедростью Большой земли. - Товарищ Железнов, эй, гляди-ка, "М. мины - магнитные! Два ящика!.. Вот затрещат теперь фрицы! - кричал Толя. Николай и Муся, держа друг друга за руки, стояли в стороне от костров. Их уже не смущало, что кругом много людей. Они не думали ни о чем, кроме того, что скоро, через полчаса - час, снова послышится рев мотора и они расстанутся надолго, может быть навсегда. "Как только услышу самолет, я его поцелую... слово даю, поцелую в губы!" - загадывала Муся. Николай думал о том же. Он убеждал себя быть мужественным, не терять попусту этих быстро пролетающих минут, но по мере того как минуты эти шли, он все более и более смущался, и его большие руки, бережно державшие тонкие и холодные Мусины пальцы, начали даже слегка дрожать. Оба они с щедростью юности, не задумываясь, отдали бы по году своей жизни за каждую лишнюю минуту, которая отдалила бы час разлуки. Даже когда горизонт на юге вдруг засверкал красными сполохами и до аэродрома докатились глухие раскаты артиллерийских залпов, они не вдруг очнулись и не сразу заметили суету, поднявшуюся у костров. - Товарищ Железнов, к командиру! - крикнул подбежавший Толя. Он тяжело дышал, голос его срывался. Только тогда дошли до сознания Муси и Николая уже охватившая всех тревога, этот отдаленный гром, зарницы выстрелов и разрывов. Каратели наступают на район центральной базы! Эта мысль сразу вернула молодых людей на землю. Через мгновение оба бежали через поле к костру. Рудаков был уже в седле. И конь и всадник казались в свете костра отлитыми из бронзы. Пожилой партизан из колхозников, исполнявший в отряде обязанности конюха и коновода, держал в поводу вторую подседланную лошадь. - Где вы там пропадаете? Видите, что делается! Можно ожидать нападения на аэродром. Второй самолет принимать опасно. Запретите ему посадку красной ракетой... Волкова, останетесь здесь при раненых за старшую. Ваш помощник - этот, как его... ну... Елка-Палка. Мешок закопать, автоматы и гранаты из привезенных обтереть и приготовить к раздаче. Всех, кто может носить оружие, - на охрану аэродрома. Ждите приказа... Железнов, на коня, за мной! Рудаков пришпорил коня и сразу же скрылся во тьме. За ним на гнедом трофейном мерине затрусил Николай. Глухой артиллерийский гром звучал все сильнее. У костра разбивали ящики. Новенькие советские автоматы, густо смазанные, обернутые в промасленную бумагу, вызвали всеобщее восхищение. Отдельно были упакованы тяжелые диски, заботливо заряженные еще на Большой земле. Счастливый Толя, опытный в военных делах, помог начхозу и Мусе выставить на подходах к аэродрому засады. Два автомата девушка отнесла Черному и Бахареву, тоже оставшимся до следующего рейса. Схватив оружие, Мирко сразу приободрился, бережно обтер рукавом остатки смазки, попробовал затвор. Глаза партизана загорелись. - Видать, не судьба лететь нам с вами, сестричка, - сказал он. - Ну, не горюйте, может к лучшему. Эх, мы еще поиграем вот в эти игрушки! - Он любовался новеньким автоматом. Партизан живо сообразил, как заряжается новое, еще не виданное в отряде советское оружие, и приладил диск. - Вещь! Наверное, патронов на семьдесят... Пулемет!.. Муся присела возле Черного. С этим человеком было спокойней. - Что ж вы, Мирко, с первым самолетом не улетели? Были бы сейчас на Большой земле, у своих. - Мне без вас, сестричка, как машинисту без жезла, пути нет, - не то шутя, не то серьезно ответил партизан. Мусе опять стало неловко. Черные глаза Мирко сверкали совсем рядом. В свете догорающего костра были хорошо видны его осунувшееся лицо, тонкие вздрагивающие ноздри. - Сыро стало. Давайте я вас прикрою... Раны-то не болят? - А, что там раны! - Партизан, порывисто отвернувшись, стал смотреть на зарево разрывов вдали. Девушка тоже смотрела в ту сторону. Она думала о Николае. Наверное, он уже на линии обороны, в бою, и, конечно, на самом опасном месте. И ей вспомнилось только что услышанное: "Вольный воздух, природа, грибы собираем, на охоту ходим..." - Что там сейчас делается? - тоскливо прошептала она. - В атаку, должно, фашист идет, вот что. Ва-банк, все козыри на стол! - А наши, бедные, как-то они сейчас там? - "Бедные"! Скажет тоже!.. Это мы вот бедные: в такую минуту валяемся тут, как тыква на огороде... Эх, Маша, мне б ноги, я бы им сыграл на этой балалайке цыганскую! - Черный свистнул и потряс автоматом. - Ой, что это? Мирко, милый, что? Артиллерия уже умолкла, сполохи разрывов погасли, и вдруг по всему горизонту четко осветились темные зубцы леса. Багровое неяркое зарево охватило полнеба. Оно росло, ширилось и наконец поднялось, казалось, до самых звезд. Озадаченные зрелищем внезапно возникшего, непонятного пожара, партизаны, остававшиеся на аэродроме, даже не заметили, как над ними пролетел самолет. Его услышали, когда он пошел уже на второй заход и пророкотал мотором над самой головой. Мягко хлопнула ракетница. Красная звездочка плавно взмыла в небо и, тихо лопнув, неторопливой кометой стала падать вниз. Муся со смешанным чувством страха и радости слушала, как медленно затихал вдали гул мотора. Уже близок был восход солнца. Нежный блеск молодой зари постепенно гасил зарево. Порывистый южный ветер уже доносил до аэродрома горький запах лесной гари. Муся закопала свой мешок под приметной курчавой сосной, где она простояла с Николаем почти всю ночь. Посыпав хвоей это место, девушка вернулась к Черному и Бахареву. Оба были в полной боевой готовности. Лежа за молодой сосенкой, с автоматами и запасными дисками, они наблюдали за заревом, постепенно терявшим в свете занимающегося утра зловещие краски. Раненый и больной тихо переговаривались. - Он нас из леса выжигает. Факт! Осилить не сумел - огнем, как клопов, выжечь хочет, - говорил Черный. Старик Бахарев, с мокрыми волосами, с пылающим лицом, все еще находившийся в состоянии полубреда, дико смотрел на седые курчавые дымы. - Что только делает, что делает! - шептали его воспаленные, потрескавшиеся губы. И вдруг, вскинув автомат, он приладился было стрелять, но Черный вышиб у него из рук оружие: - Лежи, воин! Он укрыл товарища одеялом и улыбнулся Мусе. - Что же там происходит? - прошептала Девушка, глядя на облака дыма, уже начинавшего заволакивать молодое румяное солнце. 26 Отстав от Рудакова на первом же километре, Николай, весь мокрый от пота, на таком же мокром, взмыленном коне добрался до лагеря, когда артиллерийская канонада стихла. Чуть брезжил розовый рассвет. И хотя туман был еще густ и деревья вырисовывались в нем нечетко, точно отраженные в мутной воде, партизан сразу понял, что неприятельские пушки били не наобум, что удар их был нацелен на центральную базу. То там, то тут дорогу преграждали поваленные сосны. Под ногами коня неожиданно возникали свежие песчаные ямы с темными, еще не обдутыми краями. Меж деревьев тянуло противной гарью, как будто там жгли гребенку. Не обращая внимания на понуканья неумелого всадника, конь шел неторопливо, осторожно. Вдруг он заржал и шарахнулся в сторону: у дороги лежал труп партизана, должно быть часового. В лагере было безлюдно. Партизаны, по-видимому, все дрались на укреплениях. С той стороны глухо доносились частый треск ружейной перестрелки и упрямые пулеметные очереди. У штабной землянки, волоча по земле поводья, щипал траву непривязанный конь Рудакова. Адъютанта в тамбуре не оказалось. Спросив: "Можно?" и не дождавшись ответа, Николай шагнул внутрь землянки. Здесь все было сдвинуто со своих мест. Подле входа лежали упакованные тюки. У стала склонялись над картой Рудаков, Карпов и еще двое командиров. Рудаков называл окрестные деревни, а Карпов, глядя на карту, мрачным голосом отвечал: "Занята... занята... занята..." Командир на миг задумывался, тер пальцем щетку медных усов, снова наклонялся к карте. В уголке на соломе, укутанная в командирскую, подбитую мехом кожанку, сладко посапывая, спала Юлочка. Николай не успел доложить о своем прибытии. Вслед за ним в землянку, громко топоча по ступенькам, спустились два партизана, черные, опаленные, без шапок; одежда на них во многих местах была прожжена. - Огонь! Огонь идет! - прохрипел один, опираясь рукой о стену. - Горим! - сквозь одышку выкрикнул другой. - Жгут! Рудаков оторвался от карты. Щуплый, подтянутый, он поднял на вошедших холодные, усталые глаза и вдруг грозно крикнул: - Как стоите? Доложить по форме! Партизан вздрогнул точно от удара. Не сразу отделившись от стены, он опустил руки по швам. - Горим, кругом все горит, - выговорил он точно во сне. - Смирно! Доложить по порядку! Словно окончательно придя в себя, партизан вытянулся и глухим, срывающимся голосом, но уже связно рассказал о новой опасности, нависшей над лагерем. Передовые посты, сидя в засадах на внешнем кольце, благополучно, без особых потерь переждали в стрелковых ячейках артиллерийский обстрел. Партизаны приготовились уже отражать атаку, как вдруг заметили, что кругом, спереди, сзади - сразу во многих местах вспыхнул странный, красноватый огонь. Было похоже, что по непонятным причинам вдруг запылала сама развороченная снарядами земля. Потом дружно, с воем и треском занялся мелкий сосняк, и раздуваемый резким ветром пожар, все больше и больше разгораясь, огненным валом двинулся на лагерь. Рудаков оттолкнул говорившего и в два прыжка выскочил из землянки. В лесу еще стоял прохладный туман рассвета, но весь он, точно кровью, был пропитан темно-багровыми отсветами. Густое зловещее зарево нависало над верхушками сосен. - Ясно, - тихо и очень спокойно, как будто решив про себя трудную задачу, сказал командир. - Вот они, таинственные шарики. - С минуту он задумчиво тер пальцами жесткую щетину усов. - Карту! ...В лагерь со всех сторон стали стекаться партизаны. Испуганные новым, неизвестным оружием, примененным против них врагом, опаленные, в тлеющей одежде, они, зажимая мокрыми тряпками ожоги на лице, что-то кричали друг другу о товарищах, погибших в огне, вытаскивали из землянок свои вещевые мешки, баульчики, цинковые ящики с патронами. Среди деревьев показалась шумная толпа. Увеличиваясь на ходу, она валила к штабной землянке. Искоса поглядывая на приближающихся партизан, Рудаков с подчеркнутой неторопливостью принялся закуривать. Он долго обминал пальцами табак, продувал мундштук папиросы, пока передние, крича и размахивая винтовками, не поравнялись с ним. Командира окружили. Он сунул папиросу в рот, полез за спичками. В толпе возбужденных, гомонящих людей он походил на камень, стоящий среди бурного потока. - Горит же, кругом горит! Сзади кто-то зло выкрикнул: - Папироски раскуривает!.. Эх, мать честная! С таким сгоришь заживо... Рудаков спокойно смотрел в лица наседавших на него людей, и те невольно опускали глаза под его твердым, холодным взглядом. Все это были новички, вступившие в отряд недавно: колхозники, ушедшие из оккупированных сел; "окруженцы", долго бродившие по лесам, пленные, бежавшие из-под конвоя. Эти люди неплохо сражались в бою, но новое, неизвестное средство нападения, примененное врагом, эта страшная стена огня, которую ветер гнал на лагерь, испугала их. "Что им сказать? Как успокоить этих людей, не закаленных в партизанских боях, еще не изживших в себе страха перед немцами?" - думал Рудаков, с виду совершенно спокойно и даже с удовольствием куря папиросу. Как на грех, в толпе не было видно ни одного из железнодорожников, каждого из которых командир знал, как самого себя. - Товарищ командир, после докуришь, давай выводи народ из огня. - Ему что, он спасется... У него вон конь в запасе... Толпа шевельнулась, загудела. Николай, Карпов, адъютант плотнее стали вокруг командира, но этим они будто бензину в костер плеснули. - Чего загораживаете? От огня вон не загородишь... Чья-то рука схватила Рудакова за плечо. Командир обернулся. Точно удивившись, взглянул на эту вцепившуюся в него руку, поднял глаза на тощего небритого солдатика в рваной, без хлястика шинелишке, в пилотке без звезды, надвинутой на самые уши, и спросил не очень громко, но так, что услышали даже и те, что шумели сзади: - Ты чего кричишь? Солдатик убрал руку и, пытаясь затеряться в толпе, смущенно забормотал: - А что ж молчать? Сами не видите, что творится? Теперь уже весь лес был полон дыма. - А что особого творится? - повышая голос, спросил Рудаков. - Слепой, не видит! - Кругом фашист поджег, вот что! Пропадем, как ужак в муравейнике! - загомонили со всех сторон. - А когда изба загорается, что у вас в деревне делают? - спросил командир, надвигаясь на неопрятного солдатика. - За голову хватаются, орут? Как у вас колхозники во время пожара себя ведут? Ну? Холодная уверенность командира начинала уже действовать. Голоса звучали спокойнее, рассудительнее. - Взять оружие и строиться у сигнала! - скомандовал Рудаков. - Кто с пустыми руками вернулся, за оружием обратно в огонь пойдет! Коммунистам и комсомольцам остаться здесь. Остальные разойдись. Исполняйте приказание! Оставшихся оказалось человек пятнадцать. Коммунисты, комсомольцы и весь рабочий костяк отряда продолжали сражаться на укреплениях в горящем лесу. Тем, кто оказался налицо, Рудаков приказал: одним - помогать Карпову минировать базовый склад и землянки; другим, под руководством адъютанта, - снимать людей с укреплений и организованно выводить их из огня к центральному лагерю, третьим, во главе с Николаем, - руководить погрузкой боеприпасов и раненых на фуры и на коней. Вскоре стали приходить люди с укреплений. Все были при оружии, все в задымленной одежде, зияющей коричневыми по краям дырами, с черными, как у шахтеров, лицами. Прямо с ходу они подбегали к ручью и, припав к воде, долго, шумно пили. Большинство из них были железнодорожники, свои, но, покрытые копотью, все они казались на одно лицо, и Николай узнавал их только по голосам. Привели нескольких раненых. Один партизан принес на закорках обожженного. - Вот, уложите получше, здорово опалился. Из горящего блиндажа отстреливался, уходить не хотел, еле выволокли, - сказал партизан, осторожно опуская свою ношу на солому. Обожженный был без сознания, стонал, метался и в бреду выкрикивал непонятные слова. Николай узнал немца-антифашиста, которого не раз видел в госпитале у Муси. Кунца бережно уложили на подводу... Лагерь все-таки покидали организованно. Когда хвост колонны миновал линию внешних застав и партизаны, охранявшие их, влились в общий поток, позади, в глубине леса, послышались взрывы. Один, другой, третий... При каждом ударе воздух гулко сотрясался. Вдруг раздался взрыв такой силы, что дрогнула земля и стремительный вихрь с шумом прошел по верхушкам сосен, сшибая мелкие ветки, сея хвою. А вскоре, неумело подскакивая на грузном адъютантском коне, колонну догнал Влас Карпов. Худое лицо его было хмуро, в запавших глазах отражалась тоска. - Ну что, нет уже лагеря? - спросил пожилой партизан, берясь за стремя. - Дело сделано, - не оглядываясь, ответил Карпов и облизнул потрескавшиеся губы. - Слыхали твою работу. - А ежели слыхал, так и нечего спрашивать! Юлочка, ко всему привыкшая за последние месяцы, спокойно проспала в теплой командирской шубе все время, пока шел артиллерийский обстрел. Николай, которому Карпов, отправляясь готовить взрыв лагеря, наказал посмотреть за дочкой, так, сонную, и поднял ее на руки. Открыв глазки, Юлочка подивилась красному свету, в котором будто танцевали знакомые сосны, пожевала губами и, доверчиво прильнув к груди партизана, опять уснула. Потом ей стало почему-то трудно дышать. Кругом стлался дым. Девочка пожаловалась: "Юлочке во рте горько". Совсем проснувшись, она заинтересовалась, куда это все спешат, и пожелала занять свою любимую позицию на плечах у Николая: так обычно совершала она все походы. Сидеть удобно, все видно, чего же еще! Юлочка то и дело оглядывалась назад, чтобы видеть колонну, темной змеей извивавшуюся в сизоватом дыму. Девочке казалось, что она летит на самолете выше туч. Она развеселилась, даже запела. А когда позади показался отец, ехавший на настоящем коне, Юлочка пришла в восторг. Девочка тотчас же решила, что она не летит, а тоже едет верхом, и стала подпрыгивать на плечах партизана, весело его понукая: - Но, но, лошадка! Беги скорей! Юлочка очень огорчилась, когда отец спешился и отдал лошадь, но стоило Карпову приблизиться к ней, как она крепко впилась в него ручонками, перебралась к нему на плечи. Со своей позиции она гордо оглядывала всех этих дядей, которые сегодня почему-то не улыбались ей, не заговаривали с нею и вообще не обращали на нее внимания. Сердятся, что ли? Ну и пусть! Очень они ей нужны! Ведь сегодня отец с нею, никуда не торопится, не говорит, что ему некогда. Крепко обхватив шею отца, девочка наклонилась к его волосатому уху: - Папаня, куда Юлочка едет? Папаня же! Это даже не было вопросом. Просто девочка затевала дорожный разговор. Но отец не ответил и только вздохнул. - Папаня, Юлочка спрашивает, где мы теперь будем жить? Где будет у Юлочки кроватка? Девочка настойчиво раскачивала голову отца - раскачивала и удивлялась: ее ладошки ощущали на его шершавых щеках что-то мокрое и теплое. Девочка подняла руку, лизнула язычком - соленая. Балансируя ногами, Юлочка ловко наклонилась, чтобы сбоку заглянуть отцу в лицо. Карпов резко повернул голову. - Папка же! - Дочка капризно надула губы. - Юлочка спрашивает же, где мы будем жить? Разве ты не слышишь? Наконец партизан ответил глухим, незнакомым девочке голосом: - Вот под этой крышей, маленькая. - Он показал на розовое небо, что бесконечно простиралось над сизой шкурой дыма, стелившегося по земле. - Высокая эта крыша, доченька! Под ней всем места хватит. И прочная. Ее никакой фашист не разрушит и не зажжет. 27 Шумная суматоха, поднятая на рассвете новичками, прекратилась сразу же, как только подтянулись к центральному лагерю кадровики отряда, отозванные Рудаковым с укреплений, где они продолжали упорно вести бой. Эти люди умели вносить в сложное, полное неожиданностей, требующее моментальной ориентировки и дерзких решений дело партизанской войны свою профессиональную аккуратность, организованность, свое непоколебимое, поистине "железнодорожное" спокойствие, и уже самое появление их ввело в берега реку, начавшую было рвать плотину. Резкий ветер, час от часу продолжавший крепчать, быстро раздувал огонь, но из охваченного огнем леса Рудаков вывел свой отряд в походном порядке. Он выбросил вперед разведку, выставил на фланги боевое охранение. Партизанская молодежь под началом Николая, вооруженная автоматическим оружием, была выдвинута во главу колонны. Она получила задачу - в случае обнаружения вражеских засад с ходу атаковать их и пробивать отряду путь на север. Осмотревшись в горящем лесу, командир сразу понял, что кольцо огня, которым вследствие стоявшей в последние недели суши и резкому ветру фашистам удалось окружить партизанский лагерь, имеет брешь. Она открывала путь в район аэродрома и дальше, в необозримые пространства торфяных болот, отмеченных на карте сплошной бледно-серой штриховкой, с редкими голубыми пятнами небольших озерков и синими жилками ручьев. Было непонятно, почему в такой большой и так тщательно готовившейся карательной операции вражеский штаб оставил эту брешь открытой. То ли неприятель, потерявший много своих людей при многочисленных попытках взять партизанский район штурмом, не решался забираться в болото, куда он не мог протащить за собой пушки, минометы и броневики; то ли начальники карательной экспедиции, торопившиеся поскорее доложить в ставку о ликвидации партизан, парализовавших движение на дорогах, опасались затяжных боев при круговой обороне и умышленно оставляли этот выход в безлесную болотную пустыню. Могло быть и так и этак. Но скорее всего за этим таится новая, неразгаданная вражеская хитрость. Но что бы они там ни задумывали, иного выхода не было. Приняв меры против неожиданных засад, Рудаков двинул отряд в эту брешь. Сразу, как только вышли на болото, Николай приказал авангарду приготовиться к бою. Партизаны вложили запалы в гранаты, висевшие на ремнях, автоматы взяли в руки, спустили предохранители. Боя не последовало, и часам к десяти, когда солнце уже стало ощутительно пригревать спину, авангард выходил в район посадочной площадки. Оттуда ему навстречу, размахивая новенькими автоматами, бежали те партизаны, что ночевали там. Впереди всех были, конечно, ремесленники, среди которых Николай тотчас же заметил своего друга Толю. На аэродроме сделали первый привал. Партизаны тихо опускались на землю, снимали кладь, но оружие держали поблизости и все время посматривали назад, на юг. Никто не разувался, не перематывал портянок и даже не развязывал тесемки ватников, хотя становилось уже тепло. Так и сидели, хмуро поглядывая в сторону покинутого лагеря. Там, затмевая солнце, качаясь, вставали до самого неба клубящиеся столбы сизого дыма. Южный ветер гнул их к земле, вслед партизанам. Казалось, пожар гнался по пятам уходящих людей. Командир сидел на пеньке и задумчиво чертил ивовым хлыстиком по земле. Он понимал, что враг, неожиданно применивший эти дьявольские "шарики", не замедлит повторить атаку, как только убедится, что отряд выскользнул из огненной западни. Правда, на карте к северу лесов не было. Сразу же за расчищенной площадкой аэродрома открывалось торфяное болото, где нет ни дорог, ни селений. Но в такую сушь болото тоже могло загореться. Когда Рудаков был еще машинистом, ему не раз приходилось наблюдать из будки локомотива торфяные пожары - бесконечное море серого, едкого, льнущего к земле дыма, - пожары без огня, когда невидимо для глаз горит сама почва, пожары долгие и страшные, потому что ничто, кроме сильного ливня, не могло их погасить. Не в том ли и заключается хитрость фашистов, оставивших выход из огненного кольца? А небо угрожающе прозрачно, барометр в командирской палатке сегодня утром предсказывал "сушь". Да, нужно выступать, выступать немедленно, двигаться как можно быстрее. Нужно скрыться в болотах, пока каратели не убедились, что в лесу не осталось ничего, кроме разрушенных землянок. А тут еще новое осложнение. Прибежал расстроенный начхоз и доложил, что ему, при всех стараниях, не удалось погрузить на подводы часть боеприпасов, присланных Большой землей. - Фуры? - Сбросили все лишнее. Сам глядел. Даже Анна Михеевна хочет идти пешком. - Вьючить верховых коней. - Товарищ Рудаков, где ж кони? Их всего пять вместе с вашим. Разве поднимут? А мины - во! - Начхоз поднял вверх толстый палец, перепачканный в ружейной смазке. - Душа рыдает - такое сокровище оставлять! - А что вы предлагаете? Начхоз только развел руками. Рудаков ожесточенно перечеркнул все, что с таким старанием нарисовал прутом на земле. Как не хватало им все это время оружия! Чинили трофейную рухлядь, добытую в бою. Подрывались на самодельных минах. А сколько смело задуманных диверсий прошло впустую из-за того, что эти самоделки в нужный момент не взрывались! Недостаток оружия и боеприпасов мешал отряду расти. И вот теперь, когда Большая земля так щедро снабдила его всем этим, оказывается - немалую часть полученного надо бросить! - Давай ко мне коммунистов и комсомольцев! - скомандовал Рудаков адъютанту. Он еще не решил, о чем будет говорить. Просто, по старой привычке, он в трудную минуту обращался к большевикам. Они собрались быстро, как будто сами уже ждали этого приглашения. Все они были при оружии, с вещевыми мешками. Рудаков показал им на еще не початые ящики, с которых начхоз и ремесленники срывали крышки. Под желтой жесткой вощанкой, точно коробки дорогих конфет, были рядами уложены хорошо упакованные магнитные мины, аккуратные кирпичики толовых шашек, коробки автоматных патронов. - Вот это на подводах не разместилось, везти не на чем. Как, товарищи, быть? - спросил Рудаков. Партизаны молчали. Каждый имел при себе, кроме оружия и патронов, еще и узелок с одеждой или скатку да мешок со сменой белья, с запасцем хлеба, с разными личными вещичками, такими дорогими и необходимыми в бесприютной, походной жизни. Карманы у многих топорщились от гранат, а минеры, народ пожилой и хозяйственный, сверх того были нагружены взрывчаткой, которую они несли в мешках наперевес. Все знали: поход предстоит тяжелый. Оставляя лагерь, старались захватить все, что возможно. И Рудаков понимал: нельзя требовать от людей нести больше того, что они уже несут. Начхоз умоляюще смотрел на партизан. В колонне утром рассказывали, что этот толстый, румяный мужчина с пышной бородой плакал, как маленький, когда Карпов прилаживал фугасы под устои его базового склада, построенного еще в до эвакуационные времена. Бородач уже спешился, навьючил ящиками своего коня и успел набить военным добром и свой собственный вещевой мешок. Это было все, что он мог сделать. - Так как же, товарищи? Как же? - растерянно бормотал начхоз, с надеждой поворачивая взгляд то к одному, то к другому. - Что ж, взрывать будем? - спросил Рудаков. Начхоз метнулся к ящикам, точно хотел прикрыть их своим телом. Тогда из ряда задумчиво переминавшихся с ноги на ногу людей вышел Кузьмич. Он положил к ногам автомат, сорвал с себя аккуратный брезентовый "сидор" и, взяв его за углы, вытряхнул на траву все его содержимое. - Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! И, должно быть для того, чтобы пресечь раздумья и колебания, он расшвырял ногами какие-то сверточки, вещички, завернутое в бумагу белье. Только толстый мешочек с махоркой он пощадил и, подняв, бережно запихал в карман. - Я девица красивая, меня и без приданого замуж возьмут, - подмигнул Кузьмич своим зеленым глазом и протянул начхозу пустой мешок: - А ну, политическая экономия, клади сюда свои конфеты! И сразу точно прорвало людей. Со смехом, с шутками, будто совершая что-то веселое, они принялись опустошать свои вещевые мешки. На земле валялись полотенца, зеркальца, котелки, запасные ботинки, скатки байковых одеял, сапожный инструмент, даже книжки, которых в отряде было так мало, что они делились порой на несколько частей, чтобы больше людей могло их читать одновременно. А вместо всего этого начхоз, задыхаясь от усердия, накладывал в опустевшие мешки магнитные мины, коробки с патронами, запасные диски, картонки с толом. Заметив, что коммунисты и комсомольцы что-то делают возле ящиков, прибывших с Большой земли, остальные партизаны подходили поближе. Понаблюдав за происходящим, поколебавшись, они вскоре поддавались общему порыву и тоже начинали освобождать свои вещевые мешки. - Не жалей, товарищи! Фашиста прогоним, вернется советская власть - все будет! - ликовал Кузьмич, поправляя на плече потяжелевший груз. - А без советской власти не надо нам ничего, и жизни самой не надо! - И подмигивал Рудакову: - Как, хозяин, не плохое я внес рационализаторское предложение? А? Кузьмин, он хоть и об одном глазу, однако видит повострее некоторых, что полным комплектом глядят. Между тем Муся и Николай уже откопали заветный мешок и присоединились к партизанам, хлопотавшим у ящиков. В ворох валявшихся на земле вещей полетели и заветное пестрое платье и лаковые туфли-лодочки. Из всего своего личного добра Муся оставила только расческу - память заботливого Митрофана Ильича. - Во! Видал-миндал, все и разобрали! - шумел Кузьмич. - Ух, фашистам-утильщикам пожива будет! Доползут сюда, подумают - в рай попали: все под ногами лежит - собирай, как ягоды. Рудаков рассеянно слушал болтовню старика и улыбался. "Да, предстоят серьезные, может быть страшные испытания. Но пусть даже загорится болото, пусть фашисты зажгут все вокруг - эти люди не дрогнут, не пропадут. Такие прорвутся, выйдут, победят!" ...Через полчаса отряд снова двинулся на север. На месте его стоянки остались только доски от ящиков, густо провазелиненная упаковочная бумага да кучи партизанского добра, разбросанные меж кустов. Горький дым уже обволакивал все вокруг. Солнце тонуло в бурых густых облаках. Над болотом стояли душные сумерки. Идя пешком в авангарде колонны, покашливая, поминутно протирая слезящиеся глаза, Рудаков благословлял в душе этот дым, прикрывавший отход отряда. И одна мысль неумолчно, как часовой маятник, стучала в его мозгу: "Скорее, скорее, скорее!" 28 Муся и без того была уже достаточно нагружена: мешок с ценностями весил немало. Но, увидев, что даже старенькая Анна Михеевна, надев очки, озабоченно накладывает в свой чемоданчик коробки автоматных патронов, девушка тоже не сдержалась и, выбросив все свои последние вещи, положила поверх ценностей две компактные, но очень тяжелые коробки. И вот теперь она еле шла позади госпитальной фуры, сгибаясь под тяжестью непосильного груза. Кровь толчками билась в висках. В ушах шумело, будто к ним приставили по большой раковине. Ослабевшие ноги подкашивались, и все труднее становилось отрывать их от земли. Несколько раз Анна Михеевна предлагала ей сесть на подводу или хотя бы освободиться от своего мешка. Но Муся только отрицательно качала головой. Ведь и другие несли не меньше. Она скорее упадет на этот сухой, истоптанный мох, чем воспользуется возможностью незаметно освободиться от добровольно взятого груза. Даже сама мысль об этом приводила ее в негодование. Солнце, скрытое в дыму, продолжало все же нещадно сушить землю. Головной отряд поднимал такую густую пыль, что ничего не было видно. Южный ветер, резко дувший в спины спутникам, смешивал эту пыль с дымом. Воздух как бы густел. Дышать становилось все труднее. А передние, которых возглавлял, как говорили, сам Рудаков, все убыстряли шаг. Иногда Мусе казалось, что она теряет сознание. Это было страшнее всего. Конечно, не затопчут, поднимут и груз, наверное, понесут. Но как же тогда она, комсомолка, будет смотреть в глаза товарищам? Нет, нет, она не может ни отстать, ни упасть! Чтобы отогнать от себя предательскую слабость, заставить себя забыть про острую боль в, пояснице, в коленях, Муся начинала что-то напевать. Это средство, столько раз помогавшее ей еще в походе с Митрофаном Ильичом, теперь не действовало. Когда перед глазами начинали вдруг роиться сверкающие круги и тошнота подступала к горлу, а земля точно уходила из-под ног, девушка крепко закусывала губу, и острая боль отгоняла обморок. Перед Мусей, покачиваясь, как лодка, плыла в волнах пыли последняя госпитальная фура. На ней, вцепившись руками в деревянные борта, лежали пожилой партизан Бахарев, Мирно Черный и Кунц, которого, по требованию Черного, перенесли на их подводу. Каждый резкий толчок причинял им страдания. Немец, лежавший без памяти, скрежетал зубами и тоскливо постанывал. Должно быть, для того чтобы не слышать этих стонов и скрыть свою собетвенную боль, партизаны бесконечно тянули старинную песню со странным припевом "веселый разговор". Отец сыну не поверил, Что на свете есть любовь, - потихоньку заводил Черный. Мусе все время казалось, что глубоко запавшие глаза Черного неотрывно следят за нею. Последнее слово Мирко растягивал, и Бахарев, мучившийся в тифу, распаренный, потный, точно только что из бани, тихо и хрипловато подхватывал: Эх, что на свете есть любовь... В густом буром месиве дыма и пыли раздавались два голоса: Веселый разговор... Затем оба голоса, то сливаясь, то обгоняя друг друга, грустно пели: Взял сын саблю, взял он остру И зарезал сам себя. Эх, да развеселый разговор... Песня эта, неторопливая и вовсе не грустная, а, скорее, даже озорноватая, отлетев недалеко, сразу гасла в плотном, душном воздухе, но тотчас же возникала вновь. Девушка слушала бесконечно повторявшиеся куплеты и, стараясь не обращать внимания на взгляды Черного, думала об этих людях, умевших самоотверженно воевать и мужественно переносить страдания. Думала, и ей становилось стыдно оттого, что в голову, помимо воли, снова и снова лезла коварная мысль, что не будет большой беды, если она возьмет да и сложит свой груз на подводу. "Нет, не сложу, - отгоняла она, как назойливого комара, эту упрямую мысль. - Ни за что не сложу... Пусть это будет маленьким испытанием, настоящая ли я партизанка, заслуживаю ли я этого звания!" Ноги ее, точно магнитом, прихватывало к земле. Стоило напряжения отдирать и переставлять их. Плечи и поясница ныли. Все чаще и чаще подступала к горлу тошнота, и теперь уже целые рои радужных кругов мелькали перед глазами. Девушка вцепилась в грядку фуры и сердито приказала себе: "Иди, не падай, не падай!" И тут произошло чудо: мешок за плечами точно потерял часть своего веса. Что это? Радужные круги исчезли. Все впереди стало на место: и фура, и лошадь, и фигуры партизан, неясные в облаке пыли. Муся оглянулась. Рядом, чуть позади, стараясь приноровиться к ее маленьким шагам, шел Николай. Весь он был точно охрой покрыт. Только глаза оставались по-прежнему ясными и поражали своей удивительной голубизной да ряды ровных крупных зубов прохладно белели за приоткрытыми потрескавшимися губами. Он нес наперевес через плечо два ящика с боеприпасами. Они были небольшие, но, по-видимому, очень тяжелые: веревка так глубоко вдавилась в свернутую куртку у него на плече, что, казалось, перерезала ее надвое. Мокрая майка плотно облепляла его могучий торс, на котором играл каждый мускул. Пот ручейками сбегал с лица, оставляя извилистые следы. Николай молча снимал мешок с плеч Муси. Она отрицательно покачала головой и отвела его руку. "Милый, хороший! - подумала она. - Сам несет за троих и еще помогать хочет!" Говорить не было сил, но она не выпустила его горячую ладонь, и прикосновение рук было красноречивее слов. Где-то высоко в небе гудел самолет. Из-за дыма и пыли его нельзя было рассмотреть, но по "голосу" партизаны угадали, что над ними, где-то очень высоко, висит тот самый вражеский двухфюзеляжный разведчик, который на фронте называли "старшиной воздуха", "рамой", а в партизанских краях - "очками" или "фрицем с оглоблями". Иногда он словно застывал в воздухе и ныл над головой, как комар. Обычно этих самолетов побаивались. Они имели скверное обыкновение во время разведок развлекаться метанием мелких бомб на скопления людей. Но здесь на него никто не обращал внимания. Люди шли, шатаясь под непосильным грузом, спотыкаясь, падая. Шли, шли, шли, с удовольствием, как маленькую победу, отмечая каждый новый сделанный шаг. Идя рядом с Мусей и украдкой поддерживая снизу ее мешок, Николай раздумывал над тем, что происходило, "Фриц с оглоблями" висит над их головой. В самый разгар наступления на фронте, о котором столько трещало в последние дни берлинское радио, противник принужден бросать против них, горсти советских людей, действующих в глубоком тылу, войска, артиллерию. Значит, задача партизан выполнена, и, даже отступая, они отрывают от фронта, отвлекая на себя, хоть немножко, хоть самую малость вражеских сил. Пусть база взорвана, а партизанам приходится в этой духоте тащиться без дороги вглубь пересохших болот, навстречу новым, неизвестным бедам и испытаниям, - ничего, ничего! Они продолжают воевать! - Разве мало таких, как мы? - неожиданно для себя, сказал вслух Николай. Муся удивленно взглянула на него и поняла: "Он думает о том же, о чем я". Она легонько пожала его руку. - Муся, это мерзко, конечно, но я не могу побороть в себе не подленькую радость оттого, что ты не улетела, что ты здесь, рядом. Девушка облизнула пыльные, сухие губы и еле заметно улыбнулась. - Ты знаешь, о чем я сейчас думала? - прошептала она. - Я мечтаю, что вдруг вот тут, среди болота, возьмет да и появится перед нами нарзанная будка, какая была у нас в городе на площади перед конторой банка. Мы в перерыв все бегали туда ситро пить... И в будке сколько хочешь зеленых бутылочек, в которых со дна поднимаются прозрачные пузырьки... Ух, здорово! Ничего не сказав, Николай пожал ей руку и исчез в пыли. Муся снова взялась за борт фуры. Раненые все еще тянули без слов знакомый мотив, который теперь звучал уже грустно. Огненные разноцветные круги снова поплыли перед глазами девушки. Она пошатнулась, уцепилась за фуру обеими руками. "Только бы не упасть! Тогда уже не будет сил подняться". Выждав такт, она вздохнула поглубже и, стараясь отогнать от себя оцепеняющее забытье, тихо запела: Отец сыну не поверил, Что на свете есть любовь... Последнюю ноту она растянула, и голос долго звенел в пыльной духоте. Черный присел на фуре. Улыбнувшись Мусе, он поддержал песню, и они вместе согласно закончили: Веселый разговор... Анна Михеевна, дремавшая среди узлов, очнулась и удивленно посмотрела на раненого. - Эх, сестреночка, хоть песню вместе споем... - начал было Черный. Но Муся уже запела второй куплет. Приподнялся на локте Бахарев. Должно быть, бессознательно подчиняясь зовущей силе девичьего голоса, он хрипло подтянул. Немец перестал стонать и удивленно, даже со страхом смотрел перед собой, стараясь, должно быть, понять, действительно ли поют его немощные соседи по фуре и эта девушка, сгибающаяся под непосильной ношей, или это чудится ему в бреду. Заводя третий куплет, Муся услышала, что поддерживают ее не только с фуры. Ну да, колонна подхватила песню. Разрастаясь, ширясь, она уносилась все дальше и дальше, уходила в густую мглу. Как магнит железные опилки, стягивала песня людей туда, где звенел голос запевалы. Колонна уплотнялась. Задние подтягивались. Подле госпитальной фуры сбивалась толпа, неясно темневшая во мгле. Песня точно свежим ветром овевала усталые лица, будто ключевой водой смачивала пересохшие рты. Люди поправляли на плечах ящики, мешки, части разобранных пулеметов. И казалось, что груз полегчал, меньше болит натруженная спина и уже не такой душной сушью дышит болото. Чувствуя и на себе освежающую силу песни, радуясь, что искусство, которому она мечтала посвятить свою жизнь, могущественно даже и в таких невероятных условиях, Муся, как только отзвучали последние слова старинной песни, поспешила завести новую, ту, что по вечерам с особой охотой певали партизаны. По долинам и по взгорьям,- почти выкрикнула она, боясь, что ее не поддержат. Но уже много голосов дружно подхватили: Шла дивизия вперед, И, чувствуя, что у нее устанавливается связь со всей усталой колонной, девушка закрыла глаза и уже тише и мелодичнее вывела: