. Да ну вас, чего пристали. Говорю, нашел! - Увидел, нашел - насилу ушел! - сказал солдат, как в шутку, но лицо у него оставалось строгим. - Давай-ка на первый случай договоримся, Василий, с тобой вот о чем... - О чем? - спросил Васька, перестав жевать. - В общем-то мелочь, но... Давай так: с сегодняшнего дня не красть. Ладно? Васька с готовностью кивнул. Про себя он подумал: "Ишь ты! Не красть! Разве так бывает? А я не хуже других, только и всего!"Хоть Васька наклонился, спрятав глаза, солдат услыхал Васькины мысли. Впрямую изрек: - Я, дружок, не шучу. Пойми, настоящие люди этим не занимаются. - А как жить? - Тот вытянул резко остренькое лицо к солдату. - Так и жить. Не врать и не красть. Настоящие люди уважают других людей. - Сейчас война, - убежденно рассудил Васька. - А красть можно и у жуликов, они нынче во - разъелись! - Какая же разница, если все равно кража? Тут враг против нас, весь мировой фашизм навалился. А мы... Что же, мы должны как звери - только бы выгадать да уцелеть? Так разве надо? - Нет, - помотал головой Васька. - Представляешь, какими бы мы были, если бы каждый человек стоял только за себя? Васька представил, как он сейчас живет без дяди Андрея, и вышло это плохо. - Украли у меня вещи, оружие... - размышлял вслух солдат. - А мне гадов бить надо. А я тут, в тылу, как последняя сявка скрываюсь, вместо того чтобы за нас с тобой грудью стоять. Отчего так, Василий? Оттого, что мелкие хищники, тыловые сучки, не думают о нашей общей победе. Каждый суслик вырыл свою нору и туда тащит, как будто нет у нас общего врага. А он придет и по отдельности передушит. Если по отдельности... - Дядя Андрей, - влез Васька робко. - Дядя Андрей... Я хотел тогда сказать, что я ведь тоже там был. - Где ты был, Василий? - рассеянно спросил солдат. - Там! - Васька мотнул головой и закашлялся. Изо рта полетели крошки. Ваське стало жаль крошек, он зажал рот ладонью, пересилил кашель. Сжевал, посмотрел на солдата. Тот ковырял травинкой в зубах и молчал. -Вы не думайте, - тревожно произнес Васька, - я к вам и не подходил вовсе, хотя они компас... Солдат отвернулся лицом к деревьям, покрутил головой, встал. Не спеша отряхивался, собираясь уходить. Васька понял, что солдат сейчас уйдет, бросив его. Он уже сообразил все про Ваську, что Васька - мелкий хищник, гад, который не хочет бороться вместе со всеми за победу над врагом. Васька подскочил с земли, забежал спереди солдата, отчаянно захлебываясь, замельтешил торопливо, глотая слова вместе со слезами. Он говорил, что хочет вместе со всеми, а не сам по себе, как жил он до сих пор. Он, Васька, и в мыслях не держал, что он кому-то нужен. А если бы он оказался нужен, то Васька весь тут, готов бороться за победу... А потому он никогда в жизни не возьмет чужого, ему и не надо ничего, лишь бы считали настоящим человеком. Были слова такие или не совсем такие, а может, лишь сплошное бормотание сквозь Васькину истерику. Но солдат разобрался. Стоял, упершись глазами в мальчика, изучал. Как проверял все равно. - Ладно, Василий. Я твое слово запомню. Ночью Андрею приснилось, что его ищут. Все знают про него, мальчишки из-за сосен следят, пальцем указывают. А бойцы разбились цепью, прочесывают вокруг лес. Хочется крикнуть: мол, с вами я, не ушел. А голоса-то нет! Все украли: оружие, документы и голос... Пойти бы в штаб, доложить по форме: мол, боец Долгушин прибыл. Дайте снова оружие, оправдаю, товарищи, кровью. Сказали бы ему: иди добудь винтовку у врага. Мы верим, что ты, Андрей, честный человек, хоть и споткнулся. Мы куем победу над врагом, и надо доказать, что ты да Васька - со всеми вместе, а не отдельно. Как же случилось, что лежит он в сарае, скрывается как последняя шкура? А цепи сходятся тесней, и видно, как шагают Воробьев и Гандзюк, а старший сержант Потапенко сурово поджал губы. Лейтенант Сергеев хлещет по сапогам прутиком, как бы гуляет меж деревьев, и вдруг этим прутиком тычет в сторону сарая: тут проверьте! Роют уже поленья, швыряя их в сторону со стеклянным стуком. Пропал Андрей! А голоса нет, и сил нет, чтобы подняться и стоя, а не лежа встретить своих... Не по-собачьи, сжавшись в узелок. Застонал Андрей от своего позора и проснулся. Сразу сообразил, что стонал он вслух. За поленницей кто-то ворошит дрова. На улице светло. Солнце в каждой щели, сечет сумрак лучами. И воробьи наверху чвикают, ссорятся, пищат, крошки и всякий мусор сыплется Андрею на лицо. Он скривил губу, пытается сдуть с себя, со щеки эти крошки. Услышал, как встали на солнышке по ту сторону стены ребятишки, судачат о своем. Через доски их видно по контуру щелей. Андрей прислушался: говорили о своих делах. О том, что какого-то Грача вызвали к директору за разбитое окно. Директор, мол, сказал, что сам разбил, сам и вставляй. Почему все должны мерзнуть? Не вставишь, мол, и не приходи. А где он, Грач, найдет новое стекло, легче ему из детдома уйти. А Сморчок, тоже чудеса, стал пропадать неведомо где. Раньше кусочничал, под ногами вертелся, норовил в рабство за кусман продаться. А теперь... Прибежит, глазами повращает и спать. Может, спер по-крупному да подъедает потихоньку, надо последить... Тут крикнули со стороны: "Завтрак готов!" И ребята посыпались от стены, вмиг не стало никого. Андрей стал думать о Ваське, но сон вспомнил, настроение его погасло. Повернулся резко, аж воробьи перепугались, вспорхнули. Так решил: сегодня последний день у него. Найдется али не найдется оружие, надо выходить. Хватит по-звериному жить и усугублять свое положение. Дальше фронта не угонят, ближе тыла не пошлют. Принял решение и стал выбираться из лаза на волю. - 17 -  Теплым вечером возвращался Васька в детдом. Шел и оглядывался. Небо и земля, крыши домов, голые скелеты деревьев - все обрело необыкновенный сиреневый оттенок. Будто плеснули химических чернил. И запах был цветной, густой, вечерний. Странное чувство испытывал Васька. Он впервые увидел в жизни настоящую весну. Вдруг спала с глаз пелена, и узрел он мир в прозрачных сумерках, в удивительном закатном свете. Так пронзительно, так ярко все увидалось. Зима казалась теперь одним непрерывным серым днем, без запаха и цвета. Но она кончилась, с ледяным голодом, промозглыми холодами, и наступила перемена в Васькиной теперешней жизни. У дома на пустыре ловили майских жуков. Ребята приседали, чтобы лучше видеть на фоне светлого неба. Когда издали появлялись тяжелые, замедленно и неровно летящие жуки, все бросались им навстречу, швыряли галоши и шапки, размахивали ветками, пучками прошлогодней травы. Ползали по земле, отыскивая их на ощупь, старались разглядеть, поднося к глазам, какого цвета шейка. У самочек шейка была красная, у самца синяя. Самцы попадались реже. Так продолжалось до темноты. Впрочем, никакой темноты еще и не было, но сгустилось настолько, что жуков, еще летящих, гудящих над головой, никто не различал. Но и от одного их близкого дребезжащего гуда в этих серых, синих, сиреневых сумерках у Васьки приятно кружилась голова. Детдомовцы, собравшись, пересчитывали добычу, хвалясь друг перед другом и поднося спичечные коробки к уху, было слышно, как в них царапается и шуршит. Васька вертелся между всеми, слушал, смотрел и никак не завидовал чужой удаче. Была бы охота, он завтра наберет их хоть корзину с молодых березок. Спящие жуки, только потряси ствол, сами посыпятся, как желуди, наземь. Но разве интересно собирать спящих жуков. Другое дело - ловить вот так, с воем, с криком, отчаянным азартом, когда колотится сердце от захватывающей этой охоты. Но еще пуще, это впервые сегодня понял Васька, была сама причастность его ко всем, объединявшая их общность ловли и азарта. А тут еще кто-то крикнул: - Скорей! Радио известия передает! И всем скопом, с топотом и сопеньем, ринулись на крыльцо и в кабинет директора, где висел репродуктор с порванной тарелкой. В давние времена кто-то из воспитателей принес его в детдом, прицепил на гвоздь, так он и висел, сквозь вырванный черный клок была видна стена. Все могли разрушить детдомовцы: топчан сломать, на котором спали, миску сплющить, из которой ели, ножку у стола отвернуть... Но репродуктор этот, висящий, как говорят, на честном слове, который можно было сто раз унести, раздраконить, разобрать по частям, никто никогда не тронул... Да и попробовал бы тронуть! Он приносил ребятам главное: вести с фронта. А кому они были важней, как не детям, чьи отцы шли через войну к тому дню, когда вернутся и заберут их домой. И каждый понимал это. И каждый лез под самую тарелку, чтобы лучше знать, слышать, что происходит на переднем крае, А Васька, который в обычное время слушал как бы издали, потому что не ждал никого и никогда, а ждал победу, которая в его жизни могла вдруг все изменить, нынче Васька протиснулся ближе всех. С появлением в его жизни дяди Андрея фронт и новости, идущие оттуда, стали его интересовать. Не сегодня завтра дядя Андрей поедет туда, и очень нужно Ваське знать, как там сейчас, очень ли опасно будет для его дяди Андрея. Диктор сообщил от последнего Совинформбюро, что на фронтах шли бои местного значения. Голос в репродукторе дребезжал, а временами даже звенел от резонанса. Но тихо было в комнате, как не бывает никогда при большом скопище детей. И тут вновь, и опять же впервые, почувствовал Васька, что все они, и он и другие ребята, от самой малой пацанвы до великовозрастных, объединены чем-то большим, чем просто их жизнь в детдоме... А потом кончилось, распалось, и всяк оказался сам по себе. Расползлись пацаны, как выпущенные на волю жуки: каждый в свою щель. А Васька побрел в спальню. В комнате, в дальнем углу, сидел Толька Рябушкин со своим отцом - старшиной, он служил неподалеку в части. Каждый вечер старшина приходил с зеленым вещмешком, одним движением развязывал петлю и доставал котелок с кашей. Отгородив сына от назойливых ребячьих глаз, садился и молча смотрел, как Толька поглощает свою кашу. Никогда ничем не интересовался этот озабоченный и скучный человек. Перед скорой отправкой на фронт жил в нем один непроходящий страх, вызванный неминуемым расставанием с сыном. Никого из Толькиных дружков не помнил он в лицо, да, кажется, их побаивался. Может, он себе и детдом представлял как скопище одинаково больших и прожорливых ртов, которые норовили что-нибудь урвать из содержимого котелка, предназначенного сыну, лишь ему одному. Возможно, старшина сам недоедал из-за своей так проявляемой любви и некоторой доли вины за то, что он уедет на фронт, а сын останется тут голодать. И он пихал, пихал в Тольку свою кашу. Упрашивал, умолял съесть и утешался, и вздыхал свободно, когда котелок освобождался, а Толька наполнялся до краев. Вот и сейчас сын уже давился, прикрытый отцом как каменной стеной. Он канючил сквозь набитый рот: - Паа, я не хочу... Я не могу... Я потом... - Что ты! Что ты! - пробормотал старшина испуганно, суетливо. - Ты ешь сейчас. Отдохни и поешь. А потом я снова принесу. Толька Рябушкин пыхтел, откидывался навзничь, стараясь вдохнуть воздух. Даже привставал, чтобы больше умялось. Ребята занимались в спальне своими делами, готовили постели, но слышали они все, и каждый звук со стороны Тольки, каждый скребок ложкой по металлу раздражал их, вызывал голодную слюну. Старшина не выдержал длинной волынки, выскочил в туалет. Толька и его котелок, стоящий на коленях, открылись как царский трон все равно. Не спеша обвел он спальню царским оком и голосом повелителя - куда теперь пропал его писк - стал выкликать дружков. Но первыми позвал Боню и Сыча. Так покупалась желанная свобода, независимость и дружба Толькина. Каждому вываливал он ложку каши в протянутые ладоши. Счастливцы отбегали, трусили через спальню, поедая кашу на ходу, облизывая пальцы. Сыч не пошел сам, ему принесли в ложке. Васька залез с головой под одеяло, скрючился, один витой бугорок от него. - Сморчок! - крикнули ему. Прозвучало неожиданно, как труба архангела. Все было в этом призыве: жалость к Сморчку, высокомерие, снисхождение и что-то неуловимо унизительное, чего никто из других ребят не замечал, да и Васька бы не расслышал в иное время. Но сегодня его слух и зрение были особенными. - Сморчок! Долизывать! Живо! Все удивились, как повезло Сморчку. И он сам удивился, Уж так всегда бывает: везет, когда не ждешь. Васька даже одеяло открыл, упустив драгоценное тепло. Но вдруг подумалось, что брошенный с лету кусок не радует его, как обрадовал бы, скажем, вчера. Но ведь и сам Васька не такой, как вчера. Он сегодня жил по-другому, а с ним был дядя Андрей, который стоил тыщу таких старшин, с тыщей их котелков с кашей. Толька нетерпеливо прикрикнул: - Ну? Сморчок? Не веришь своим ушам? Тебе, тебе! - А вдруг он не хочет? - хихикнули. Спальня с готовностью заржала. Где это видано, чтобы Сморчок отказался от куска! Мочу пил за ложку каши. Клянчил, шакалил, в рот смотрел. А тут задарма, по одной Толькиной милости, весь поджарок долизывать на дне. Да скорей гром небесный грянет, чем Сморчок не побежит за котелком. Тут еще уследить надо, чтобы железо не проскреб наскрозь! За смешками да шуточками не уловили сразу Васькин жалкий голос. Как он вскрикнул растерянно: - Не хочу. Сам удивился, как смог такое произнести. Что же тут говорить про остальных! Смех пропал, как ветром сдунуло. Кто-то пискнул по инерции, стало тихо. - Что? - спросил Толька, вытягивая шею. - Не хочу. Ко всему здесь привыкли. К издевательствам, к унижению, к голодным просьбам о помощи, к рвачеству, воровству и хищничеству. Но такого не было, да и быть не могло. Недоуменное молчание затягивалось, копилось, становилось угрожающим. А потом будто разверзлось небо и пала на Васькину голову гроза. Обвалом грохнула, канонадой, рассыпалась синими молниями. Кто ревел, кто визжал, а кто блеял. Иные закатились от истерики. Но самые скорые жлобы, шакалы, ублюдки, сявки и прочая мелочь подлетели к незабвенному котелку, просили, молили,вопили о каше: - Толик! Толик! Толик! - Мне! Мне! Мне! - Дай! Дай! Дай! И он растерялся, поднял котелок над головой, чтобы не вырвали, выбирал достойнейшего, тут и старшина вернулся. Вмиг рассыпались все по койкам. Озабоченный, погруженный в свои невеселые мысли, он заглянул в котелок, и все будто с ним заглянули, стал опускать его в мешок. Ребячьи сердца оборвались, когда он завязывал странной петлей, когда закидывал на спину и уходил. Вся неудовлетворенная страсть, ребячий недосыт, недобор, пережитое в конце унижение обратились теперь на Ваську. - У-у, Сморчок! - крикнули угрожающе. - Обожрался, что ли? - Может, карточки спер, поделись! - Может, бухарик накалымил? - Надыбил мешок картошки? - Солонину высветил? - Тушенку изобрел? - Может... хрусты? - ...Стибрил? Стащил? Украл? Слямзил? Стянул? Спер? Сваландал? Обчистил? Обобрал? Наколол? Сверзил? Скукурил? Стырил? Швырнули подушкой, ботинком. Наступили ногой на голову. Пхнули топчан, он покачнулся, но не упал. Неизвестно, чем бы все кончилось, скорей всего "темной" - избиением, узаконенным детдомовскими обычаями. Голос Бонн прозвучал вразрез с общим настроением. - А чего, - рассудил насмешливо Бонифаций. - Виноват он, что ли, если запор, к примеру, вышел. Али понос какой... У меня тоже бывает. Охотно засмеялись. Кто-то запел: - Сморчок-чок-чок! Пошел на толчок-чок-чок! Залез в говничок-чок-чок! Нашел пятачок-чок-чок! Облизал и молчок-чок-чок! Уже на "чок" подпевала вся спальня. Зло ушло в шутку, в крик. Васька понял: пронесло. Не то чтобы он сильно переживал. Но сердце заныло, сжалось. Кожа покрылась сыпью от нервного ожидания. Холод камнем засел в животе. Засосало, закрутило в утробе от черного, от беспросветного одиночества. А ведь только недавно вместе ловили они жуков! Как дружно, как счастливо в общем единении у них выходило. С тем же азартом, с той же безжалостностью обернулись теперь против одного, сообща гнали, как майского жука неопытного в первый день его вылета! "Держись, Василий, - будто голос солдата рядом. - Начать жизнь по-новому ой как не просто. Будь человеком, мальчик, держись". Проснулся Васька раньше других, специально себя на такое время завел. Выскочил в коридор и наткнулся. на воспитательницу Анну Михайловну. Не смог увернуться, поймала за плечо, стала назначать дежурным. В другое бы время Васька с радосгью, кто ж не хочет быть дежурным, пайки тасовать. Анна Михайловна достала карандашик, бумажку, спросила: - Как фамилия? - Тпрутпрункевич, - сказал Васька. - Пру... Как? - удивилась воспитательница, гляди на Ваську холодными синими глазами. Тут Боня с делами всунулся, мол, хор нужно организовать, выступление в госпитале. Анна Михайловна Васькино плечо выпустила, он и был таков. На завтрак съел порцию жиденькой каши, вылизал тарелку - Смотри, - сказал Грач за столом и начал быстро-быстро отрыгиваться. Непонятно, как ему удавалось. - А он воздуха наглотался, гад! - крикнул Толька. - Как это? - Просто... Ходит и глотает целый день. А потом из него прет наружу Называется привет от самого нутра! - А может, так сытней? - спросил Васька с надеждой. Мимо Анны Михайловны выскочил на высокое деревянное крыльцо, зажмурился Солнце било прямо в глаза, лучилось из-за сосен, полосами ложилось на землю. Васька лег на перила и животом почувствовал, что они горячие. Съехал вниз, как по воздуху проскакал до сарая, сунул мордочку в лаз. Солдата там не оказалось. Васька соображал недолго, смекнул, что дядя Андрей, как вчера, встал пораньше, нежится на солнышке за стеной. Но и там никого не было. Остановился в недоумении Не мог же в самом деле солдат дядя Андрей взять и уйти? Шагом обошел Васька вокруг детдома, глянул за кустами на пустыре, зачем-то сунулся в кухню, снова посмотрел в сарае. Радость его таяла. Потерянный стоял Васька, чувствуя, как неуютно стало вдруг жить. Появился солдат в Васькиной жизни, и смысл появился в самом Ваське, во всяких его делах. А так кому он нужен? Разве что самому себе? Но подобным образом мог жить Васька раньше, до дяди Андрея. Теперь он так жить не мог. Разве зазря он человеком себя почувствовал, чтобы назад возвращаться? Эх, дядя, дядя! Зачем же ты Ваську возродил, дал понять радость жизни не для себя, для других, из первобытности вывел? Жил бы Васька как гад, болотный, ползал да пресмыкался и считал бы, что это и есть настоящая жизнь... А теперь... Последний раз, без всякой, впрочем, надежды, оглянулся Васька, двинулся в сторону школы. Не потому, что вспомнил об уроках, ему было безразлично куда идти. - А-а! Сморчок! Вот так встреча! Две фигуры посреди тропинки. Вытаращился Васька, глядит оторопело. Никак не сообразит, отчего встали поперек пути напыжившийся Витька, а с ним долговязый хмырь. Ноги расставили, как фашисты в карауле, прищурились в упор на Ваську. Долговязый сплевывает через губу, во рту фикса блестит. Блатяга, у них фикса высший шик. Вот когда Васька сообразил, что никакая это не встреча, караулили его. Хоть бы один Витька, а то блатягу захватил на голову выше себя. Где-то Васьха его видел? Но где? Вспомнился день кражи и долговязый, ударившийся ногой об дерево... Конечно, он. - Что скажешь? - шепелявит Витька. Вдвоем он сильный. Подражает блатяге, сплевывает через губу. Его слюна повисает на воротнике. Не торопясь он вытирает его рукавом, цедит сквозь зубы: - Прро-дажна-я тварь! - Я не тварь! - вскидывается Васька, отступая назад. Он уже понимает, что удрать не удастся. Нужно так встать, чтобы не зашли со спины. Еще шаг, и он уперся в дерево. Напружинился, хочет угадать, кто первый из этих двух ударит. У блатяги руки в карманах, держится позади. Стоит свободно, не суетится, понимает, что Васька у них в руках. Витьке дает инициативу, пусть, мол, натешится, отведет душу. А я успею... Витька лезет, надрывается, хочет доказать, что он сам шишка на ровном месте. Запугал блатягой жертву, голыми руками норовит взять. Отпора не ожидает. Сообразил это Васька, молниеносно сунул головой противнику в нос. Тот лишь охнул, стал ловить воздух руками, падая, потащил Ваську за собой. Оба покатились по сухой траве. Пыхтят, руками, ногами шуруют. То один сверху, то другой. Витька пересилил. Уперся коленкой в грудь лежащего, замолотил кулаками по голове. Васька шею втянул, закрыл лицо руками. Голова как чужая, как тот старшинский котелок звенит, но уже не больно. Странным образом в короткий миг припомнилось вчерашнее и Толькин котелок с поскребышами. С целой спальней выстоял Васька, неужто с одним не выдержит... Поел бы вчерашней каши, не зафордыбачился, может, сил хватило скинуть с себя врага. Витька на домашних харчах созрел, на сырах, пусть они и казеиновые, из ворованного клея в авиации. А у Васьки всей мощи что от бурды и затирухи. Ее хоть бак съешь, никакой прибыли, кроме лишней мочи, не будет. Бил, бил Витька, запыхался, решил передых сделать. А из носа разбитого красная юшка течет, Ваське на лицо капает. Как сквозь красный туман видит он над собой противника, блатягу в стороне. Тот прислонился к дереву, одобрительно кивает: "Бей его, добивай, чтобы не жил. Без таких лучше. Да не кулаками, чего кулаки марать! Ты деревяшку возьми, деревяшкой скорей будет!"Нагнулся блатяга, шарит палку под ногами. Отчаяние Ваську взяло. Убивают ведь, и никто не может защитить, спасти его. И дяди Андрея нет рядом. Знал бы он, какой бой досталось вести Ваське, не ушел бы тогда. Неужти конец приходит? Не напрасно, видать, Васька зверенышем рос, сам себе главный друг и главный защитник. Извернулся змеей, от отчаяния будто силы утроились, дотянулся головой до Внтькиных штанов и хватил его зубами в самый живот. Вззыл тот нечеловеческим голосом, вся утроба в нем возопила. Волчий клик пронесся по лесу, сам Васька на пугался. С испугу он и свалил врага. Сел на него, в шею вцепился. Шкурой почувствовал новую опасность - блатяга крадется сзади, готовит палкой удар. Прыгнул Васька в сторону, выхватил стальной обломок, зажал за спинойв руке. Знал твердо: как подойдет тот поближе, сунет ему острием в лицо, как фашисту... Потому что он и есть для Васьки главный фашист. Блатяга углядел - блеснуло. Отпрянул, кричит: - Эй, брось! Ты чего, финкой, да! Васька отвечать не намерен. Как волчонок поджался, вот-вот прыгнет на врага от отчаяния. Бормочет сам не зная что: - Воткну! Воткну! Воткну! С тем и попер на блатягу, мало соображая, как в психическую атаку. Растерялся долговязый, отступил на несколько шагов, глядя со страхом на взбесившегося Ваську, и вдруг побежал. Витька за ним, пригнувшись, облапив свой живот. Может, Васька до кишок ему прокусил, вкус чужого мяса на зубах. Остался он один посреди леса с железкой в руках. Озирался, не сознавая своей победы. Швырнул железку и сам бросился бежать, опомнился возле школы. Ноги и руки дрожали, и весь Васька трясся от страха, который теперь до него дошел. Обессиленно лег на скамеечку, заныл, заскулил как звереныш. Жаловался самому себе на боль и еще неизвестно на что, растирая по лицу чужую и свою кровь. Приговаривал: - Били Ваську... Били Ваську больно... Ой, как больно били Ваську! Жалко! Били Ваську! По го-ло-ве! - 18 -  На серой папиросной пачке было накорябано несколько слов. "Поселок Калинина, дом пятнадцать, Шурик". Солдат шел по адресу, Ваську с собой не взял. Не хотел мучить. Пусть отдышится пацан, в школу сходит. Хоть было бы вместе не в пример занятней, веселей. Все-то Васька знает, ловок, живуч, оборотист. Перемешано в нем худое с добрым, блатное с благородным, а взрослое с детским... Дитя войны! Но кончится же она, проклятущая. Вырастет Васька, выпрямится, как согнутое под снегом деревце... Солдат выскочил на окраину улицы. Тут и поселок Калинина, пятнадцатый номер на двухэтажном оштукатуренном доме. Девочка скакала по асфальту, стриженная наголо, в косыночке. На малокровном лице одни большие грустные глаза. Остановилась, выслушав солдата, с поджатой ногой, показала рукой на дверь. Первый этаж налево. Андрей постучался, никто ему не ответил. Понимал он, конечно, что Сенька Купец, несмотря на уговор, предупредит дружка и тот успеет запрятать оружие. А может, и сам скроется куда-нибудь. Он и не рассчитывал на скорую удачу. Хотелось встретиться с неведомым Шуриком, потолковать по-мужски. Не деревянный же он, что-то поймет. Ну а не поймет, тогда... Андрей заранее не придумывал, что тогда. Действовал, как учили в армии, по обстановке. Постоял перед запертой дверью, дощатой, крашенной в бордовый цвет. Вышел наружу, присел на врытую у стены скамеечку. Светило в лицо солнце. Пищали воробьи под крышей. Белье полоскалось под ветром на веревке. Не белье, а какая-то рвань. Девочка, тонконогий птенец, прыгала перед глазами, играла сама с собой. Швыряла со звоном баночку от ваксы, обскакивала квадратики. Обернувшись, спросила: - Вам Шурик зачем? Вы родственник, да? - Нет, не родственник, - ответил солдат, щурясь от прямого солнца. - Он уехал... Вечером уехал, взял удочки, еще что-то. Завтра ведь праздник. - Удочки? - переспросил солдат. - Какие удочки? Девочка посмотрела себе под ноги, вспомнила, наморщив лоб. - Такие, ну... длинные, завернутые в мешок. - Так, так, - заинтересовался солдат. - И куда он? Куда направился? - Может быть, на речку? - предположила девочка. - А вы его бабушку знаете? Она на заводе в вохре работает, охранницей. Она ушла на сутки, а завтра она придет. - Только завтра? - Ага. Она вам все объяснит. Она добрая такая. Меня сахаром вареным угощала. И книжки приносит читать. - Что же ты одна-то играешь? - спросил солдат. Он подумал вдруг о Ваське. - А с кем мне играть? - Ну... С подружками. - Я ведь болею, - произнесла девочка серьезно. - У меня от голода болезнь. Мы с мамой приехали из Ленинграда. Я все болею и болею и в школу не хожу. - А из школы к тебе приходят? - Кто же придет? - удивилась девочка. - Они меня не знают. А я лежала, а сегодня вышла. Только я забыла, как играть. Я чего-то все забываю. - А мама твоя где? - На работе. Она у меня ударница, только поздно приходит... - Небось плохо все одной? - Я привыкла, - ответила девочка и вздохнула. Вздох ее был как у взрослой. Казалось, что она по-женски мотнет головой и произнесет привычное: мол, сейчас война, всем тяжело. Но девочка спросила: - А вы чего один? - Как? - удивился солдат. - Вы же военный... А военные ходят помногу. - Ах, да! Я, в общем, не один. У меня друг настоящий есть. - Фронтовой друг? - Да нет... Тыловой. - Все равно хорошо, - решила девочка. - Я тоже пойду на фронт, когда вырасту. - Когда ты вырастешь, фронта не будет, - убежденно сказал солдат и встал. - А вот без друзей в любое время нельзя жить. И в войну нельзя. - Он помедлил, глядя на девочку, но говорил он будто не ей, а себе. - В войну особенно нельзя. Счастливо, подружка. Протянул ей руку, девочка подала свою, тонкую, невесомую. Ниточка, а не рука. Никогда не ощущал солдат такой странной детской руки. Сейчас только дошел до него страшный смысл слов о голодной болезни. - Приходите завтра, - предложила девочка, впервые улыбнувшись, - Завтра ведь праздник и у военных тоже? А я вам куклу покажу, Катьку, она тоже перенесла блокаду... Даже не пискнула ни разу. Придете? - Приду, - очень серьезно пообещал солдат. Уходя, оглянулся. Она по-женски, приложив руку к глазам, смотрела вслед. Андрей направился в сторону железной дороги, решившись на что-то, чего сам до конца не осознал. Около путей осмотрелся, бегом пересек их. Полем вышел к станции. Издали увидел товарняк на том месте, где был их эшелон. Показалось жизненно важным узнать сейчас, немедленно, тот ли самый эшелон или другой, будто могла измениться от этого судьба Андрея. Знал он, что ждут его комендатура, короткий суд и все, что положено в таких случаях. Если поймают, и того короче. Не в эшелон лежал его путь. Знал, но потянуло взглянуть на поезд, на свой вагон, где еще двое суток назад жил он иной, праведной жизнью. Числился примерным бойцом, дружил с остроязыким Воробьевым, стоял на довольствии, и все было понятно в его пути на фронт. "Вы же военный... А военные ходят помногу", - определила девочка, царапнув, того не зная, по самому больному. Отчего так бывает, когда случится в нашей жизни чрезвычайное, ставящее нас на самый край, начинаем мы ценить обыкновенное, чем мы жили и чего не замечали? Андрей разглядел теперь, что эшелон этот свой. Свой, если мог он еще так его называть. Пригнувшись, пересек он старое люберецкое кладбище, с гнившими деревянными крестами и старыми мраморами, поверженными в беспорядке наземь. Лег и пополз по-пластунски. Ползать во всякие времена и при всяких условиях научил его старший сержант Потапенко. Андрей прикоснулся лицом к сухой траве, почувствовал горький щемящий запах, напомнивший о чем-то неподвижно вечном. Подумалось, как просто было бы лечь здесь и заснуть навсегда. Еще обломок камня попал на глаза, со странными стихами. "Прохожий, ты спешишь, но ляжешь так, как я, сядь и посиди на камне у меня. Сорви былиночку, подумай о судьбе, я дома, ты в гостях, подумай о себе..." Последнее, хоть миновал камень, больно, как гвоздь, воткнулось в память. Подумай о себе... Господи, сколько он передумал! Острый глаз Андрея уже различал вагоны, солдат тут и там. Кто-то завтракал, сидя на насыпи, иные, раздевшись до пояса, загорали. - Как в доме отдыха", - подумалось с горечью. Тут увидел он, - пальцы дрогнули и смяли сухую веточку, - из вагона, его вагона, прыгнул рядовой Гандзюк, начал споласкивать над рельсами котелок с водой. Рядом встал старший сержант Потапенко, что-то внушал солдату. Но говорил он, кажется, лениво, медленно, скорей по привычке, и все тыкал рукой в сторону кладбища. Может, какое поручение давал. Рядовой Гандзюк ушел, а Потапенко вдруг повернулся, - Андрей сжался, сердце его холонуло, - стал смотреть как раз туда, где он лежал. Суеверно подумалось: "Видит! Он всегда и все видел, все замечал!" Но конечно же ничего видеть Потапенко не мог. Он стоял задумавшись, и мысли его были невеселые. О бойце Долгушине, посланном в штаб и пропавшем безвестно два дня назад, о срочном приказе эшелону завтра ночью направиться на юг, в район Курска. Не из-за этого ли томили несколько суток на маленькой станции, что решалась их судьба? Не мог знать Андрей, о чем думал Потапенко, но и сам Потапенко еще не в силах был заглянуть на месяц-другой вперед, в тот горячий день пятого июля, когда начнется великая из битв войны, на Курско-Белгородском направлении, и будет это главным испытанием для него самого и его солдат. Андрей глубоко вздохнул, трава под ним зашуршала. Он завидовал всем, кто был в эшелоне. Чужим солдатам, маленькому Гандзюку, Потапенко, всем на свете. Пришел бы сразу, пусть без оружия, без документов, стало бы проще все в его жизни. Пригибаясь, уходил он от поезда, и больнее и отчетливее возникало в нем чувство одиночества. Как стало не хватать ему Васьки, который бы посмотрел доверчивыми глазами и сказал какие-нибудь слова! Васька живое существо, и Андрей живое существо. Они нашли друг друга по несчастью. Беда свела их, но она может и развести навсегда. Вспомнилось, Васька сказал: "Ладно, дядя Андрей, я вас до конца войны прокормлю". Солдат спустился по дороге к Некрасовке, но в поселок не пошел, а обогнул его лесом. Пересек железную дорогу, оказался в Панках. На дороге встретил девочку с портфелем. Она оглянулась, окликнула: - Эй, подождите! Подождите меня! Андрей остановился, вспомнил, что видел, кажется, эту девочку вместе с Васькой. Одноклассница, что ли, его. - Здравствуйте, Вася искал вас, - произнесла девочка, глядя на солдата снизу вверх. У нее были голубые глаза, две косички торчали из-под пушистого беретика. - Где он? - спросил солдат. - Его выгнали из школы... Он там сидит. - Выгнали? Почему выгнали? Девочка не ответила. Молча пошла впереди, указала рукой: - Он там. - Где? - Под платформой. Это его любимое место. - Какое еще любимое, - произнес солдат с сомнением, заглядывая в узкую щель, куда можно было залезть лишь на четвереньках. Так он и сделал. Васька валялся на земле и смотрел вверх, на белые широкие щели между досок. Услышав шорох и шаги, поднял голову, но никаких чувств при виде солдата и Ксаны не проявил. Место и впрямь было тут у Васьки родное. Вроде бы около людей, но кровное, свое. Здесь можно было лежать или сидеть, глядя на шатучие вверху доски, слушая чужой разговор, объяснения, секреты. Многого наслушался тут Васька, коротая время. Все, кого он видел или слышал, начинались с ног, и по ногам Васька легко узнавал их хозяев. Хромовые скрипучие сапоги, желтенькие ботинки, звонкие туфельки с каблучками. А то стоптанные брезентовые тапочки, подошвы от протекторов, галоши, скрывающие бесподметность в башмаках... Какие веселые выслушивал он дроби, когда танцевали тут! Но танцевали редко. Соответственно хозяевам летели сюда оброненные вещички. Дорогие "бычки" от папирос и самокрутки, огрызки, бумажные фантики, монеты, даже рубли. Один раз упал кошелек, в котором почему-то оказались кусочек мыла и две булавки. В двух шагах с железным грохотом и с вихрем пыли проносились электрички, громоподобные колеса высекали кучу искр, это было красиво. Паровозы ухали и гудели, наполняя все пространство теплом и паром. Тяжело оглушали длинные составы, Ваське было видно, как гнутся, прогибаясь, стальные рельсы. Иногда он начинал тревожиться, выдержат ли, не сломаются. Но рельсы всегда выдерживали. Здесь же, под платформой, жили всякие брошенные и никому не нужные твари: кошки, собаки, крысы, птицы. У каждой твари была своя жизнь и свои заботы, как у всех в войну, и друг друга они не трогали. Так же, как никто не нарушал Васькиного спокойствия, а оно временами было ему просто необходимо. Как сейчас, например. Посудите, что бы делал Васька, не будь такого удивительного изобретения, как пригородная платформа. Где бы протекала без уединения, затаенного тихого места, личная его жизнь? Где бы мечтал он о всяких крошечных своих радостях? Где бы горевал о потерях? Где скрывался от детдомовских хищников, блатяг, хамов, милиционеров, воспитателей, учителей, пьяниц, свирепых домохозяек, бандюг и прочих, могущих его обидеть, извести, уничтожить? Где мог он съесть без торопливости добытый кусман, не беспокоясь, что кто-то налетит, отнимет, вырвет из рук, изо рта? Где прочел бы украденную в чужом окне книжку? Да в конце концов где пересидит он дождь, снег, а летом сонный зной? Только здесь, под деревянной, гулкой, качающейся платформой, был Васька словно у себя дома. Платформа была длинной, может, кто еще вроде Васьки имел тут убежище, это его не волновало. Тут хватило бы места для личной жизни всех подмосковных отщепенцев: безымянных, брошенных, выгнанных, бродячих и ничьих детей. А сколько по Рязанке, а сколько по другим дорогам таких чудо-платформ! - Ты чего? - спросил солдат, приноравливаясь рядом с Васькой и тоже с любопытством заглядывая вверх. Васька повел плечом, говорить ему не хотелось. На солдата он не смотрел. Ксана сидела тут же, на корточках, подобрав полы своего вишневого пальто, слушала их странный разговор. - А синяки... Подрался? - Да так, - сказал Васька. Солдат сказал строже: - Ладно, вставай. Нечего валяться в грязи. Пойдем... - Куда? - вяло спросил Васька. Но, кажется, ему нравилось, что так с ним заговорили. Он повернулся, и солдат отметил про себя, что драка была нелегкая. Уж не по поводу ли их совместных дел? - В школу пойдем. Это решилось само собой, Солдат в следующую минуту сам понял, что иначе он сказать не мог. Кто сейчас поможет Ваське, если не он, единственно заинтересованный в мальчике человек. Впрочем, единственный ли? Вот и Ксана подала голос: - Нужно идти, как же иначе, Вася? Тот хмуро посмотрел на девочку, на солдата. Нехотя приподнялся, отряхиваясь от прилипшей грязи, полез наружу. - Кто у вас там главный-то? - спросил солдат. - Завуч Клавдия Петровна, - дорогой говорила Ксана - Понимаете, Вася пришел и сел сзади. Я сразу увидела, что ему плохо. Он сидел, сидел и никому не мешал, пока не увидела Клавдия Петровна. Она как закричит: "Что это такое? Посмотри на себя, где ты дрался?" А Вася взял и вышел, ничего не объясняя. И под платформу полез... Школа была двухэтажная, деревянная. Они прошли прохладным коридором, поднялись на второй этаж. Ксана указала на дверь учительской: "Она сейчас здесь". - Ждите. Солдат помедлил, постучался. Никогда бы не смог он так прийти, чтобы защитить себя. Учительская с детства внушала ему страх. Несколько женщин и старичок сидели вокруг письменного стола и пили чай. На солдата посмотрели с любопытством. - Мне бы Клавдию Петровну, - произнес он от дверей. - Слушаю вас, товарищ... боец. Одна из женщин поднялась, не выпуская из рук стакан Немолодая, грузноватая, она сделала навстречу солдат несколько шагов, и он увидел, что у нее отечное лицо и толстые ноги - признак больного сердца. - Здравствуйте, - сказал он, совершенно робея. - Я пришел по поводу мальчика, которого выгнали... - Садитесь, пожалуйста, - предложила завуч и сама села. - Какого мальчика? - Да Василия... Он вдруг подумал, что не знает Васькиной фамилии. - Ах, Василия, - сказала завуч, оглядывая солдата - А вы кто, родственник? Он подумал и кивнул. Оглянулся на учительниц, скользнул взглядом по стенам, где висели, как во всякой учительской, расписания уроков, диаграммы успеваемости и крупно написанная инструкция по эвакуации детей во время воздушной тревоги. На стене висел плакат; "Двойка - шаг к измене Родине!" В углу, под портретами вождей, на столике лежала винтовка. - Что же вы так поздно хватились? - спросила завуч вежливо. - Дубровский совсем забросил школу. - Кто? - спросил солдат. - Вася Дубровский... Я понимаю, что условия жизни у детдомовцев хуже, чем у остальных, но мальчик не посещает уроков, перестал заниматься. А теперь еще драки, как видите. Куда это заведет? - Трудное дело, - согласился солдат, снова посмотрел в угол на винтовку и вздохнул. - Но вы уж не гоните, куда он пойдет?.. Без школы ему еще хуже. - Вы-то как, вернулись или временно, так сказать? - Временно, - сказал Андрей. - Уеду, Василий у меня совсем один останется. - Если бы не уезжали, - произнесла заведующая. - Нам в школе военрук требуется. Она указала на винтовку, с которой солдат и так не спускал глаз. Может, заметила его внимание к оружию. - У нас женщины в основном. Мужчина качественно бы изменил коллектив. Старичок и учительницы хоть и делали вид, что пьют чай, но исподволь смотрели на солдата и прислушивались к разговору. Две из них, помоложе, отчего-то смутились, когда солдат оглянулся. - Винтовка... боевая? - спросил он. - А что мы в ней понимаем, - отвечала завуч. - Дети учатся военному делу, разбирать, собирать... И маршировать тоже. Солдат встал, подошел к столику. Потрогал ложу, приподнял, ощущая, как забилось от привычной тяжести сердце. Щелкнул затвором, пробормотав: "Стебель, гребень, рукоятка..." Ложа... Магазин... Все настоящее. Заглянул в канал ствола: грязновато. Старший сержант Потапенко всыпал бы за такое. - Настоящая винтовка, - повторил дважды Андрей и вдруг заметил в боковой части ствола дырочку, рассверленную для того, чтобы из винтовки не стреляли. Упавшим голосом произнес: - Настоящая... Учебная винтовка... - сразу потеряв к ней интерес. Завуч теперь говорила, что Дубровский, судя по всему, скрытный мальчик, никогда не упоминал он о родственнике на фронте. Это, безусловно, меняет дело. К семьям фронтовиков отношение вдвойне внимательное. - Хорошо, что вы зашли, - добавила завуч и протянула руку. Она впервые, кажется, улыбнулась. - Возвращайтесь с победой. Старичок и сидевшие за столом женщины тоже поднялись. А две молодые учительницы смутились, покраснели, когда солдат стал с ними прощаться. Так все стояли, провожая, пока он не вышел. - 19 -  Ребята ждали на лестничной площадке. - Как? - спросила по-взрослому Ксана. Она вообще чувствовала себя с солдатом на равных. Васька ничего спрашивать не стал. Солдат посмотрел на мальчика и впервые подумал, отчего такая неожиданная фамилия у него: Дубровский... Может, сидел в детприемнике изобретательный человек? Может, он Пушкина в это время читал? И потом... Долгушин... Дубровский - чем-то сходни между собой. Начинаются на одну букву. - В порядке, - сказал солдат, все рассматривая Ваську. - Тебе бы, парень, в лазарет сходить да подлечиться... - Пусть к нам зайдет, - предложила Ксана. - Мама йодом замажет. - Йодом? - закричал Васька. - Да. Именно йодом, - твердо произнесла девочка. - Зато не будет заражения. - У меня и так не будет, - отмахнулся Васька. - Я гильзу медную приложу. Я от всего умею лечиться. Если заноза в ноге, ее надо выковырить и разжевать, быстрей пройдет. Если кровь, глиной замазать... - Фу, Вася, как противно, - сказала Ксана. - Лекарства всегда противные, - рассудил он просто. - А знаешь, как навозом можно лечиться? По лестнице поднималась женщина в темном платке, похожая на тетю Маню. Когда ступила она на верхнюю площадку, ребята одновременно с ней поздоровались. Она узнала солдата, всхлипнула: - Андрюшенька! - Заплакала, прислонясь к его плечу. - Оля... Оля моя... - Тетя Маня... - Вы отомстите, убейте их. Я всю жизнь учила детей человечности... Даже кошку... Даже кошку не трогать... - Тетя Маня, - позвал солдат, она не слышала. - До чего они довели меня? Я хочу, я требую, чтобы вы их убивали, как насекомых! Никто, ни я, ни другие женщины не могут этого сделать. Мы все отдали, а вы отдали не все. У вас есть возможность и оружие. Так убейте, прошу вас! Андрей оглянулся, знаком показал ребятам, чтобы не глазели, а шли на улицу. Молча стоял, понимая, что ничем не может утешить бедную женщину. Не бывает такого утешения, когда родители переживают своих детей. Тетя Маня перестала плакать, вытерла платком лицо. - А ты ведь изменился, Андрюша, - произнесла в нос. - У тебя-то ничего не случилось? - Да нет, что вы... - Мы уж думали-гадали, в каких ты там боях... На каком фронте? - А я все не на фронте, - отвечал он, не поднимая глаз. Эти слова о фронте были как раскаленное железо. Тетя Маня смотрела на него как на защитника, бойца, который должен быть там, где до этого была Оля. А он увяз в своих поисках, в адресах, в делах, которые не имели прямого отношения к ее святым слезам. Стыдно стало, как от пощечины. - Зашел бы, Андрюша, - попросила она. - Мы-то с Мусей вдвоем кукуем. Олег Иванович за продуктом в деревню уехал. - Зайду, тетя Маня, - пообещал он, потупясь. Ее больной взгляд, в котором мерещилось ему уже недоверие, сомнение и осуждение его, был сейчас невыносимым. - Мы все вдвоем и вдвоем... Поплачемся друг дружке на тяжелую бабью долю, вроде легче станет. Но ведь еще детишки меня ждут. Надо идти, нельзя своему горю поддаваться. У всех сейчас одно горе, война проклятая. У всех, Андрюша. Она двинулась медленно по коридору, а ему подумалось, что надо что-то еще ей сказать. Но слов никаких не было. - Я приду, тетя Маня! - голос прозвучал униженно и глухо. Этого нельзя было не заметить. Она оглянулась, посмотрела на него страдающим, идущим из глубины, затемненным своим взглядом. С чувством физической боли, отвращения к себе выходил он на улицу. Не замечая ребят, сел на скамейку. Судорожно вздохнул, рассеянно взглянул вокруг. Припекало солнце. На деревцах, воткнутых перед школой, завязывалась мелкая зелень. Неожиданно подумалось, что пора, выпавшая на эти несчастные дни, была самая редкая, светлая. Невозможно этого не видеть. И он видел, но никак не ощущал. Чувства его, придавленные обстоятельствами, были как слепые. Однажды прочел он в книге о Робин Гуде стихи: Двенадцать месяцев в году, Двенадцать, так и знай! Но веселее всех в году Веселый месяц май! Не стихи даже, а народная английская баллада, он вспоминал ее каждой весной. И каждую весну звучала она по-новому. Но случилось, как раз перед войной, померзли за зиму все подмосковные сады. Стаял снег, прилетели птицы, а на деревья было невозможно смотреть. Чернели пустые, голые, как кресты на погосте. Май в таких садах, и синее, сквозь сухие ветки, небо, первая трава под кронами казались кощунством. Правда, к середине лета оттаяли редкие сучки, дали блеклую, тут же увядшую зелень. Но и все. Садом, голым по весне, была сейчас душа Андрея. .Могло ее оживить лишь тепло, исходящее от Васьки. Оно и оживляло, и поддерживало худые желтые ростки. Но удар следовал за ударом, и после каждого казалось, что невозможно подняться, обрести себя. Все, что происходило кругом, происходило и с Андреем. Ложилось, накапливалось в нем, терзая изболевшуюся совесть. Тяжкой виной добавилась сюда и Олина смерть. Ребята стояли в отдалении, Васька показывал Ксане на большую яму, объясняя, что в сорок первом году упала тут целая тонная бомба. Фрицев от Москвы зенитками отогнали, они побросали бомбы куда попало. А эта бомба не взорвалась. Но все равно в школе и в домах выскочили стекла. Яму сразу окружили заборчиком и несколько дней откапывали; все говорили, что она замедленного действия. Васька потому и запомнил, что им не разрешали ходить в школу. А потом сказали, что в бомбе оказались опилки и записка: "Чем можем, тем поможем!" Это немецкие рабочие писали... Андрей слушал Ваську, медленно приходя в себя. Спросил, привставая: - Василий, а ты про Робин Гуда слышал? Был такой меткий стрелок из лука. - Это, наверное, до войны? - сказал Васька. - Я до войны плохо помню... Солдат и Ксана одновременно улыбнулись, поглядев друг на друга. Они как бы и вправду были на равных в сравнении с маленьким Васькой. И он это видел и великодушно позволял опекать себя, зная, что это не унизительно и он всегда может удрать, если такая опека надоест. Мимо проскочили детдомовские ребята, крикнули на ходу: "Сморчок! Тебя искали! Сыч тебя искал!" "Да ладно", - сказал Васька. Но почувствовал себя неприятно. "Психует Сыч-то!" - добавили ребята и убежали, крича на ходу, что сегодня они выступают в госпитале... Ксана заторопилась домой и повторила свое приглашение. - Мама наварила суп из селедки. Пойдем! - Слышала? У нас выступление в госпитале, - отвечал Васька. Вообще-то он не любил ходить по домам, не считая тех особых случаев, когда он посещал без приглашения, но и без хозяев. Он законно считал, что детдомовец в домашней обстановке пропадет. Привыкнет, размягчится, потеряет способность выживать, тут и конец ему. Да и вообще домашние были другим миром, и соприкосновение с ним не приносило радости. Будут жалеть, подкармливать, числить про себя несчастненьким, сиротой... Все это Васька понимал и отказался. - В госпитале нельзя пропускать, там же раненые. - И ты у нас раненый, - сказала Ксана. - Да еще голодный. Никто не выступает на голодный желудок. Пойдем, пойдем! Она распоряжалась как взрослая, будто понимала, что солдат и Васька послушают ее. - Давай сходим, - предложил солдат. Васька подумал, что с солдатом его жалеть не станут, и согласился. Дорогой Ксана рассказала, что мама ее работает на дому, шьет одежду для бойцов. Когда бежали от немцев, успели захватить одну швейную машинку "Зингер"... Вот на ней мама и шьет. Солдат слушал, кивал, а Васька почему-то злился. "Мама да мама, подумаешь, мамина дочка...". Подошли к знакомому дому возле магазина. Миновали парадную дверь с высоким крыльцом, где недавно орала Сенькина мать, Акулиха, и ткнулись с обратной стороны в низенькую пристройку. - Пригибайтесь! Пригибайтесь! - попросила Ксана, с шумом распахивая дверь. Она закричала с порога: - Мама! Я с гостями! Они будут есть суп с селедкой! "Опять мама, - подумал Васька. - Надоело. Не люблю мам". Молодая красивая женщина поднялась им навстречу, всплеснула руками: - Ой, как хорошо. Проходите, пожалуйста. Поздоровалась с Васькой за руку, потом с солдатом, называя себя Верой Ивановной. Голос был у нее звонкий и мелодичный. На груди колыхалась желтая лента сантиметра. "И ничего особенного, - решил Васька. - Дядя Андрей все равно лучше". - Мама, - повелительно говорила Ксана, точно она, а не мама была здесь главная хозяйка, - я тебе рассказывала про Васю, помнишь? Его нужно подлечить, а его одежду тоже... Он сегодня выступает на концерте. - Ну, подумаешь, - пробурчал Васька. - Все сделаем, - мягко, мелодично, таково было свойство ее голоса, повторяла Вера Ивановна, осматривая бегло Ваську, обходя вокруг него. На солдата она почти не взглянула. - Пусть разденется, - попросила она. - А насчет лечения, Ася, ты уж сама... Ты у нас в школе курсы сестер кончила. - Раздевайся, - приказала Ксана. - Тебе помочь? - Вот еще, - нахохлился Васька. - Я и сам шить умею. Только у меня иголки нет. - А у нас есть. Снимай, снимай, я за йодом к подруге сбегаю. Солдат кивнул: раздевайся, мол, если просят. Вася, сопя недовольно, снял одежду и сел на кровать, закрывшись одеялом. Вера Ивановна осматривала штаны и рубашку, поднимая их на уровень глаз и вздыхая. Спросила, как же он, Вася, собирался выступать с такими дырками? Отвечать не хотелось, но и оскорбительного вроде ничего в вопросе не было. - Меня поставят в середину хора, кроме головы, ничего не видно, - сказал он. - Так ты поешь? - воскликнула Вера Ивановна. - А наша Асенька музыкой до войны занималась. Сейчас-то она все забыла. Женщина застрочила на машинке, быстро вращая ручку. Васька перестал дрыгаться, уставился на Веру Ивановну, удивляясь, как ловко у нее получается. Он умел зашивать при помощи иголки, даже гвоздя, но такой работы он не видел. Вообще-то, если бы спереть такую машинку, он бы тоже научился. Хорошая игрушка, надо запомнить. - А вы, Андрей... Вы кем доводитесь мальчику? - Вера Ивановна спросила, откусывая нитку и взглядывая на солдата так исподлобья. - Я сразу увидела, что вы похожи. - Мы? - повторил мальчик. - Мы? Похожи? Он подскочил на постели, расплылся от радости. Счастливыми глазами посмотрел на солдата. И тот, взглянувна Ваську, подтвердил: - Ясное дело... Не чужие. Ксана притащила йод, улыбающийся Васька не успел и пикнуть, испятнала его лицо, руки, шею, даже волосы. Васька пытался заорать, но Ксана сказала: - Все! Все! Еще здесь, и все. И здесь... И здесь... Стерпел Васька, а о Вере Ивановне подумал, что вовсе она не плохая, если заметила их сходство. Вера Ивановна кончила шить, бросила одежду на кровать со словами: - Держи, крепче новой! Солдату она сказала: - Мне надо с вами потолковать. Ася, посмотри за супом... - Что ж, - согласился он. - Пойдемте во двор. Только осторожнее, не стукнитесь головой! Они встали у крылечка, Вера Ивановна в упор посмотрела на солдата. И он теперь увидел, что у нее большие темные глаза, в сумерках которых затаилась усталая грусть, а в волосах много седины. - Кажется, я догадываюсь, по Аськиным рассказам, - начала она смущенно. - Догадываюсь, что у вас неприячности. Но разговор не о вас, о мальчике. Если есть возможность, купите ему одежду. Эта кончилась.. И потом... У него вши. Понимаете, целые гнезда вшей. Я пыталась их давить, смотрю, еще, еще... В каждой складке... Я могу постирать все, но лучше бы сжечь. Вши могут быть и тифозные... Андрей расстроенно молчал. Женщина по-своему расценила его молчание, добавила, оправдываясь: - Не подумайте, что мы уж такие... привереды. Мы, правда, до войны хорошо сперва жили. Муж был кадровый военный, крупный командир. Мы ничего о нем не знаем. А я не работала, но я умела хорошо шить, это нас и кормит. Сейчас мы в долгах... Всем трудно, я понимаю. Но когда в нужде дети, ужасно. К этому привыкнуть нельзя. - А что нужно? - спросил солдат. - Да что покрепче, - отвечала Вера Ивановна. - Вот, вроде вашей шинельной... Только потоньше. Чтобы игла взяла. Андрей машинально потрогал на себе шинель. - Если это... продать? - А сами как будете? - Сам-то обойдусь, - увереннее сказал он. - Цыган шубу давно продал! А я вроде цыгана... Нет, серьезно. Вот только я торговать не умею. Вера Ивановна оценивающе оглядела шинель, но исподволь смотрела на солдата. - Сейчас идут все на рынок, - произнесла она. - Мне туда нельзя. - А может... им? Она не назвала Акулиху, но кивнула в сторону дома. - Спекулянтам? - Связываться с ними гадко, - сказала со вздохом Вера Ивановна. - Отвратительное порождение войны. Но что делать-то? Мы с вами сами ничего не можем... Знаете, слышала недавно анекдот, что решили с блатом покончигь. Похоронить его, и все. Положили в гроб, крышкой накрыли, да гвоздей не оказалось. Где взять гвоздей? Советуют: по блату можно достать. Выпустили блат, а он и был таков... Вера Ивановна предложила: - Давайте вашу шинель. Ушла и долго не возвращалась. Солдат обошел трижды вокруг дома, начал беспокоиться, когда увидел ее, бегущую вприпрыжку. Издалека показала в кулаке деньги, крикнула весело: - Ну, баба стерва! Акула зубатая! Нюхом почувствовала, что дело поживой пахнет. Уперлась, уж я слезу перед ней пустила. Мол, мужнина память, единственная... Засмеялась облегченно. Андрей смотрел на нее, на губы, нервные, подвижные, на смуглое точеное лицо, на глаза, глубокие, сумеречные, и впервые почувствовал, что хотел бы ее сильно поцеловать. Но, прежде чем он сам понял свое желание, она угадала и пригасила себя. Сделалась вежливо ровной. Солдат принял деньги, с укором произнес: - Коли взялись, помогали бы и дальше, - но укорял ее не за это, оба понимали. - Я ведь уезжаю... - На передовую? - спросила она тихо. - Да. - Когда? Сегодня? Завтра? Впрочем, что я спрашиваю. Этого никто не знает. Мы так и жили всегда в неизвестности, когда куда мужа пошлют... Аська моя на перепутье родилась. В общем... - Она помедлила, глядя на него наклонив голову и как бы снизу, такой она была еще красивее, как девочка неопытная на свидании. - Если не уедете, милости прошу, как у нас говорят. Милости прошу к нашему шалашу. Она рывком взяла деньги, спрятала, отвернувшись, в лифчик. Потом открыто, с вызовом, посмотрела ему в глаза. Вернулись в комнату, стали есть обещанный суп с селедкой. Вдобавок к нему Вера Ивановна принесла кислой бражки. Налила всем - солдату, Ксане немного, а Ваське дала целый стакан. - Это как квас... Не страшно. Васька выпил, стал веселым. Подумалось: Хоть она и мама, а ничего, приятная женщина". Развязался у Васьки язык от бражки. Стал он рассказывать, как в детдоме пайки делят. Откусят, положат на весы. Многовато. Еще откусят. Останется крошечка какая-то. Развесчик чихнет, она и улетит. Изобразил Васька в лицах, все рассмеялись. Ксана так и заливалась, солдат восхищенно качал головой: "Ну и Васька, артист!" Он совсем разошелся, спел "Халяву". Женился, помню, я на той неделе в пятницу, Она из всех девчат фартовая была, Я полюбил ее. Халяву косолапую, Но для меня она фартовая была... Возвышенно пел, проникновенно Васька, думал, что это грустная песня. Но все опять начали смеяться. Только Ксанина мама с мягкой улыбкой произнесла: - Вася, скажи, а ты сказки любишь? - Конечно, - отвечал он. - Вот мы с Аськой по вечерам сказки рассказываем... Про Ивана Царевича, про Василису... - Я про мужика знаю, - сказал Васька. - Ну, расскажи. - Про мужика? - спросил Васька. - Жил мужик и ловил рыбу. Приходит однажды на речку, смотрит - журавель попался в сети. Ногой зацепился, а выбраться не может. Пожалел мужик и освободил журавля. А журавль и говорит ему человеческим языком: "Пойдем ко мне домой, я тебе подарок хороший дам". Пришли они к журавлиной избе, и вынес ему журавль скатерть-самобранку... - Вот такую сказку я люблю, - кивнула Вера Ивановна. - Захотелось по дороге старику есть, он и говорит: "Напои-накорми, скатерочка!" Только сказал - и на скатерти все появилось: картошка, капуста, чего еще... Суп из селедки тоже появился. Даже свиная тушенка в банках. И целый бухарик хлеба!.. - Сюда бы эту скатерочку, - воскликнула Ксана. Васька продолжал: - Зашел мужик к богатею переночевать, а тот ночью и заменил скатерть. Ему мужик-то проговорился. Приходит домой и говорит старухе: мол, не надо, старуха, теперь в очередь в магазине стоять и в колхозе работать. Все у нас будет. Развернул скатерть, а она и не действует. Обманул, видно, журавль, подумал мужик и вернулся к нему. Так и так, плохую ты скатерть дал, не включается она... - Как наш утюг, - засмеялась Ксана. А солдат и Вера Ивановна улыбнулись: "Рассказывай, рассказывай, Вася". - Дал тогда журавль мужику волшебную книгу, - продолжал Васька. - Откроешь ее, а там что ни страница, то продуктовые карточки, да литеры всякие, да ордера на мануфактуру. Вырывай, а они не кончаются. Пришел мужик опять к богатею, попросился переночевать, а тот ночью снова переменил. Вернулся утром мужик домой, а в книге, глядь, обыкновенные страницы... - А что за книга-то была? - спросила вдруг Вера Ивановна. - Толстая и без картинок, - нашелся Васька. - В третий раз журавль дал мужику зеркальце волшебное. Посмотришь в него, и все тебе на свете видно. В каком магазине что выбросили, а где под прилавком держат продукты, а где по мясным талонам отоваривают... - Мама, а у нас мясные тоже не отоварены, - напомнила Ксана. - Так у нас же нет волшебного зеркала, - засмеялась Вера Ивановна. - Мда, - протянул солдат. - Мне бы тоже оно пригодилось... Как ты думаешь, Василий? - Конечно, - сказал Васька. - Но его богатей тоже украл. Тогда журавль подарил ему сапоги-скороходы. Если, к примеру, будет мужик от милиции удирать, наденет он эти сапоги - и раз... - Он что, жулик? - спросил солдат. - Зачем? На всякий случай! А то контролеры в электричке пойдут... Или бандиты пристанут, или пьяницы, - сказал Васька. - Они не рвутся, не промокают. Нет, сапоги удобные были, только их богатей спер у него. Пошел он снова к журавлю и говорит: мол, плохие у тебя подарки, без проку они мне. А журавль и спрашивает: "Не заходил ли ты ночевать к богатею?" "Заходил", - отвечает мужик. "Все тогда понятно! Вот тебе последний подарок, - и приносит сумку, - скажи: "Сорок из сумы!" И все у тебя будет в порядке", - Щедрый был журавль, - сказала Вера Ивановна, вздохнув. - Вы дальше послушайте, - попросил Васька. - Пришел он к богатею и просится переночевать. "Куда бы, говорит, сумку положить. Она у меня не простая, всякие просьбы исполняет. Надо только сказать: "Сорок из сумы!" Лег мужик, а сам не спит, ждет, что дальше будет. Хозяин-богатей подождал да и говорит; "Сорок из сумы!" Выскочили тут из сумки сорок автоматчиков, навели на богатея автоматы и говорят: "Отдавай подарки!" Он все и отдал. А мужик пришел домой и отнес в комиссионку. - Вот чудак! - Ксана всплеснула руками. - Зачем же в комиссионку-то? - А чтобы деньги были, - резонно отвечал Васька. - 20 -  Оксане в госпиталь идти не разрешили. Вера Ивановна сказала, что девочке надо готовить уроки. Поздно, нечего шляться неведомо где. Васька клялся, божился, что проводит до дому, Вера Ивановна качала головой: - Незачем ей идти в ваш госпиталь. Она видела отступление, с нее достаточно. А вы приходите. Солдат и мальчик задворками вышли к высокой железной ограде, отыскали лаз и очутились на территории огромного лесопарка, где размещались белые корпуса госпиталя. До войны здесь был санаторий НКВД. Васька все тут знал. По одной из дорожек направился в глубь парка и остановился перед громадной ямой, сплошь заваленной бинтами. Мальчик уперся глазами и эти окровавленные бинты, шепотом сказал: - Видите? Лазил в санаторий Васька часто. Его территория примыкала одной стороной к колхозному полю, здесь оно не охранялось. Детдомовцы нашли лазы, проторили тропы, пробили отверстия и, как саранча, объедали край, что шел вдоль забора. Здесь росла морковь. Но это бывало осенью, а осень - золотая пора, как пишут в книгах для чтения. Золотая, в Васькином понимании, оттого, что ходишь с тяжело набитым брюхом, будто в нем и впрямь золото. А в нем кроме моркови и клюква, и турнепс, и свекла, и горох, и капуста, и картошка... Все тогда идет в корм, поглощается в печеном или сыром виде. Как рыбьи мальки, нагуливают детдомовцы по осени вес в страхе перед долгой и голодной зимой. Теперь до осени требовалось еще дожить. Васька умел и весной выкапывать из грядок чужую посаженную картошку, но прибыль тут не велика. Выгоднее, знал, дождаться урожая. К тому же, по совету академиков, стали сажать не целые клубни, а лишь глазки, срезы с клубня. Пожрали бы сами академики свои глазки, узнали бы, как чувствительно ударило их открытие по Васькиному желудку. Но сколь торопливо ни пересекал бы Васька госпитальский парк, всегда останавливался он перед огромной ямой с бинтами. Глазами, расширенными от напряжения, втыкался он в белые марлевые горы, испачканные кровью и йодом. По спине тек леденящий холод. Становилось трудно дышать. Вот и сейчас мальчик завороженно стоял перед ямой, пытаясь цепким детским умом постигнуть то, что скрыто за этими кровавыми грудами: раны, крики, стоны, боль, страдание, смерть. Замер столбиком, как суслик в степи, Васька, не в силах двинуться дальше. Хоть знает, его ждут. Глаза испуганно округлились. Около главного корпуса мельтешили детдомовцы. Увидели издалека Ваську, подняли крик: - Сморчок! Тебя искали! Тебя искали! - Кто? - спросил Васька. - Воробьи на помойке... И один знакомый кабыздох спрашивал! Захохотали, обычная покупка. Но увидели сзади солдата, приутихли. Что за солдат? Почему со Сморчком? Андрей не заметил общего внимания, сел на ступеньках, задумался. Его, как и Ваську, а может и сильнее, потому что видел первый раз, поразили бинты. Они были как сама война, ее кровавый след, жестоко напомнивший о боях, идущих недалеко. Одно дело читать сводки, слушать сообщение Совинформбюро о больших потерях. Впрочем, о потерях говорили чужих, не своих. А тут груды, горы, завалы, залежи человеческих страданий, своих собственных, не чужих. Не надо газет, лишь увидеть эти снежные вершины марли, растущие с каждым днем. А ведь они время от времени сжигались, чтобы уступить место другим горам, и несть им числа... Страшный знак войны. Здесь понятнее становились привычные по печати понятия "тяжелых", "ожесточенных", "кровопролитных", "затяжных" боев. Васька, Васька, зачем ты сюда меня привел? Чтобы напомнить о моем долге, о моей боли? Закрыл на мгновение глаза и молнией, как безмолвный взрыв, над головой полыхнула ракета, до нутра прожигая всепроникающим светом. И серые спины солдат, дружков своих, странно согнутые, большие и малые, крутые и не очень, а у Гандзюка и вовсе горбиком... У-у-у! А-а-а! А его утробный крик почти вслед, чтобы знали, что он рядом, там, бежит, заплетаясь, сбросив мешающую шинельку, чтобы догнать, догнать... Вскинулся солдат, почти бегом направился прочь, но вспомнил про Ваську. Оглянулся, и Васька, словно почувствовал, встал поперек дорожки с молящими глазами: - Дядя Андрей, не уходи! Я сейчас... - Василий, прости. Мы потом встретимся. Васька побледнел даже от мысли, что он останется без дяди Андрея. - Ну, немножечко, - пропищал еле слышно. От волнения голоса не стало. Солдат растерялся от Васькиной беспомощности. Вот ведь беда, нельзя его бросать, забьется под платформу и пропадет из глаз, не разыщешь. И ждать нет сил, изощренный слух Андреев все слышит тиканье часов, которые отсчитывают, будто на взрывном механизме некой мины, последние минуты и секунды. На рынке, как отдавал часы Купцу, время глазами сфотографировал и старался думать, что оно и осталось там. А часы на этой самой минуте третий круг дают, красную черту миновали уже, и если не последовало взрыва, то потому лишь, что рассеянный минер попался, цифру иную, возможно, поставил. - Ну, немножечко, - молил Васька потерянно. - Только песню спою. Дядя Андрей! Для раненых песню спою. Ладно? С тех, теперь уже давних пор, как встретились они с Васькой, весь путь Андрея, хотел он этого или нет, был обозначен мальчиком. Сперва впрямую, по его приятелям и дружкам, а потом, по сути, только с Васькой, и более того, к Ваське, а не к винтовке, если не было Васьки. Это сейчас Андрей подумал так, что потерять Ваську было бы для него, может, пострашней, чем потерять винтовку. Винтовка - это только его, Андреева, жизнь, его честь и долг. А Васькина жизнь - это и его, Андреев, долг, и долг всех остальных, кто отвечает за Ваську. За него и за его будущее. За всех этих ребятишек. Так и получилось, что должен был Андрей отступиться на короткий срок, чтобы спел Васька свою песню раненым солдатам. - Ладно, пой, - произнес он без улыбки. - Без песен тоже не проживешь. Появилась Лохматая, в старомодном довоенном костюме, с кокетливой косыночкой на шее. Прихлопывая в ладоши, закричала: - Дети! Дети! Идем в зал. Предупреждаю, слушаться меня. Если будут какие-то крики, стоны, не пугаться... И еще. Никаких подарков и угощений! У раненых брать неприлично. Боня, Боня, проследи, чтобы никто не отстал! Боня пересчитал всех, на солдата посмотрел изучающе. - Он с нами, Бонифаций! - предупредил Васька. - Ты скажи, что он с нами. - Ладно, - кивнул Боня. Наверное, ему, как и остальным, было странно, что Сморчок привел солдата, да еще вроде бы его опекал. Двинулись цепочкой по мраморным ступеням внутрь корпуса. Просторным белым коридором, где стояли железные койки, мимо костылявших навстречу раненых, мимо пробегающих сестер и нянечек, мимо перевязанного по макушку, без лица, человека, мимо лекарств на столике, мимо палат, где лежали и сидели люди, мимо кого-то неподвижного, положенного на тележку и прикрытого простыней... С оглядкой и перешептыванием прошли ребята в зал. Пришлось пробираться узкими проходами, загроможденными колясками, сидячими, полулежащими бойцами, костылями, выставленными культями ног. Но, завидев ребят, раненые оборачивались и пропускали, а когда первые достигли сцены, стали им хлопать. Детей здесь любили. Андрей сел сбоку, на свободный стул. Подумалось, что тут, среди буровато-серых халатов, нижних рубашек и гимнастерок, он не особенно заметен. Поди угадай, свой он или чужой, если и выздоравливающим выдают форму, используя их на подсобных работах. Разве только навострившийся старшина смог бы угадать в Андрее новобранца по некоторым внешним признакам, а пуще по глазам. Есть в переживших недавно смертельную опасность, в их взглядах нечто такое, чего не было пока у Андрея. Но кто здесь стал бы его высматривать и определять, Люди смотрели на сцену, ждали концерта. Вышел длинный мальчик, простодушно-веселый Боня, узкое выразительное лицо с тонкими нервными губами. Он поздравил советских бойцов с наступающим весенним праздником Первое мая, пожелал скорого выздоровления и новых сил для борьбы с фашистскими захватчиками. Объявил песню про артиллеристов. - Наша! - выкрикнули в зале. Горит в сердцах у нас любовь к земле родимой, Идем мы в смертный бой за честь родной страны... Пружинистая звонкость детских голосов, прямые ударные куплеты, сложенные из таких слов, как сердце, любовь, родина, бой, честь, воздействовали на зал непосредственно и сильно. Возможно, когда-нибудь, в другое время, в другом, недосягаемом пока послевоенном мире, станет эта песня воспоминанием о военных годах. И не прозвучит она так, и не заполнит могущественно своего слушателя. Что ж! Сейчас именно она была главной песней для этих людей. Потому что, если произносилось слово "родина", - было это как крик души, а если звучало "смерть", то все сидящие знали ее, видели, как говорят, в глаза, вблизи и на ощупь. Артиллеристы! Сталин дал приказ. Артиллеристы! Зовет отчизна нас! Из многих тысяч батарей, За слезы наших матерей, За нашу Родину: Огонь! Огонь! Припев ребята исполняли особенно вдохновенно. В детских голосах, пронзительно чутких, звучал истинный призыв к бою. Андрей с особенно обостренным чувством воспринял его лично по отношению к себе. А слово "огонь!" дети выкрикивали, эффект был необыкновенный. Зал аплодировал, кричал, называя какие-то желаемые и близкие песни. Однорукий солдатик рядом с Андреем хлопал единственной правой рукой по коленке. Андрей посмотрел на соседа, подумал не без гордости, что вот на сцене среди детишек поет Васька, близкий ему человек. Взглядом отыскал острую мордочку, испятнанную йодом, во втором ряду. Вспомнилось, как тот сказал: "Меня поставят в середину хора", Андрей помахал рукой, но Васька смотрел перед собой и ничего не видел. К выступлению в госпитале он относился очень серьезно. Боня читал стихи: Донер Ветер по-немецки значит буря грозовая, Если худо, Донер Ветер - немцы в страхе говорят... На Кавказе Донер Ветер, Донер Ветер - Лозовая, Донер Ветер! С Дона ветер дует, дует их назад! Русский ветер выдул снова немцев к черту из Ростова... Однорукий наклонился к Андрею, спросил, с какого он фронта. Резко пахнуло эфиром. Лицо у него было неестественно белого цвета, но в веснушках. Он стал говорить, что воевал на Кавказе, ранили под Малгобеком, а лежал в Астрахани, потом направили сюда. - А это... как? - спросил Андрей, показывая на пустой рукав. В общем-то понимал, что спрашивать о подобном не принято, да еще так, на ходу. Не мог не спросить. А раненый с готовностью, как не раз, видно, и не два, стал описывать свою короткую военную историю. Выходило, что прикрывали они отход, а потом кончились патроны, а фрицы все лезли, и тогда они пошли в рукопашную. Упал товарищ, он нагнулся и больше ничего не помнил. Русский ветер завывает, немцев к гибели несет! Боня кончил стихи. Последние слова вызвали бурную овацию. Однорукий тоже застучал ладонью по коленке. - А винтовка? - спросил Андрей. - Винтовка у тебя была? Однорукий коротко взглянул на него. - Как же без винтовки! Я же говорю, патроны только кончились. - А дальше? - А что дальше? - Дальше-то как? - Как-как... Вперед пошли. С отчаяния, что ли. Никакого приказа, понимаешь, не было. Взводный как заорет, в Гитлера, его мать, и так далее, и с наганом вперед... А мы за ним. Ура!.. Шли, орали, а потом товарищ мой упал... Вот и все. - А винтовка? - повторил Андрей. - Где винтовка? Однорукий пожал плечами, удивляясь такому навязчивому вопросу. - Не до винтовки, браток, меня едва вытащили. Эх, была бы рука цела, а винтовка бы к ней нашлась! Наклоняясь к однорукому, - тот смотрел на сцену, где дети танцевали матросский танец "Яблочко", - Андрей, будто оправдываясь, пояснил: - А я, понимаешь, не воевал... На фронт еду. Однорукий кивнул машинально. Повернулся, с любопытством уставился на Андрея. Но смотрел не так, как раньше, не было в его взгляде отношения равного с равным. Возможно, Андрею, чувствительному ко всяким мелочам, только показалось это. Но уж точно, было в глазах однорукого пытливое любопытство. Необстрелянный, не нюхавший, не зревший этого ада в глаза... Каков ты будешь там? И каков будешь после него? А произнес он: - Ну, ну! Валяй! Войны на всех хватит! Андрею стало тяжело сидеть в зале. Показалось, что душит его острый больничный запах. Не мог бы сознаться даже себе, что дело тут не в обстановке, а в случайном разговоре, который он сам же завел. Нет, даже не в нем, а в соседе одноруком, в его, как ни странно, нынешнем, коротком благополучии, благодушии, что ли, которые позволяли ему быть разговорчивым, даже добрым. Ибо ничего не сказал Андрею дурного по поводу стыдного откровения новобранца. А мог бы, имел, как говорят, право. Андрей встал, выбрался в коридор. Слышалась песня, знакомая по кинофильму: Стою я рано у окошка, Туман печалит мне глаза, Играй, играй моя гармошка, Катись, катись, моя слеза... Андрей стоял прислонясь к косяку и прикрыв ладонью глаза. Эти детские беззащитные голоса... Знали бы сами ребята, как их больно слушать! И этот разговор с одноруким лег новым бременем, новой виной на его душу. Копится счет, и нечем на него пока ответить. По коридору, шаркая, прошла невысокая женщина, встала около Андрея. - К нам? - спросила улыбаясь. Андрей посмотрел, не сразу вспомнил маленький домик, в котором побывал он в первый день своих бесконечных поисков, и Витькину маму. Поздоровался, объяснил, что пришел сюда с детдомовцами. - А как ваше ружье? - спросила женщина. В белом стираном халате, в косыночке выглядела она здесь более домашней, чем у себя дома. Андрей вспомнил, что зовут ее Нюрой. - Неизвестно, - ответил он. - А я здесь кручусь, - произнесла Нюра. - И ночую. Зимой много поступило солдатиков, да тяжелых таких, не дай бог... - Видел, - сказал Андрей. - Где видели? В зале? Там починенные, они жить будут. А те, которые у меня, на концерт не ходят, а как мясо лежат. Паленые, где что - не разберешь. Видать, сильно стреляли на передовой, что столько накалечили, а? Уходя, добавила: - И что говорить, мы жалуемся на бабью нашу долю... А мужицкая, если посмотреть, нисколько не лучше. Кромсают по-всякому, и бьют, и бьют... Кто же хлеб сажать после войны будет? Нюра махнула рукой, пошла, Андрей сказал ей вслед; - До свидания. Она обернулась, ответила: - Нет уж, не надо скорого свидания. И никакого не надо! К нам лучше не попадайте! - 21 -  Детдомовцы высыпали во двор. Тут и раненые поджидали, робко тянули в сторону, чтобы выспросить о родне, искали земляков. Совали печенье, хлеб, сахар, ребята с оглядкой брали. К вечеру белые корпуса госпиталя будто поголубели. В густых еловых зарослях накапливались сумерки. Сильней запахло молодой зеленью. Солдат разыскал Ваську, взял за плечо: - Мне, понимаешь, нужно кой-куда сходить... Ненадолго. - Я пойду с тобой, - сказал сразу мальчик, - Но у меня дела, Василий. - Все равно, - упрямо повторил он. - Я провожу. Ладно? Боня подошел к ним, поглядывая на солдата, спросил: - Сморчок! На ужин идешь? - Нет, - сказал Васька. - У нас тут дела. - Тебе оставить? - Спасибо, Бонифаций, - поблагодарил Васька. - Ты пайку забери себе, а баланду отдай Грачу, его за стекло наказали... Боня раздумывал. Сразу видно, что он добрый малый, не обрадовался лишней пайке. - Ладно. Ты, Сморчок, не зарывайся, - предупредил. - Исключат, смотри! - Я не боюсь, - отвечал Васька и посмотрел на солдата. С солдатом он действительно не боялся. - Кстати, - сказал Боня, - тебя Сыч спрашивал! - Я знаю, - отвечал Васька. И опять почувствовал, как защемило у него внутри. - А это кто? - спросил Боня про солдата. - Дядя Андрей, - неопределенно сказал Васька. - С фронта ко мне приехал. - Родственник? Слово "родственник" было в детдоме как пароль в какую-то другую жизнь. Не сразу, но хоть когда-нибудь. - А ты как думал? - соврал Васька. Тут уж не соврать он никак не мог. Боня вздохнул, посмотрел на солдата. - Повезло тебе. А у меня никого нет. - И у меня тоже не было! - простодушно воскликнул Васька. - А он, значит, взял и приехал! - Я сразу заметил, что вы похожи, - сказал Боня. - Правда? - Прямо копия. - Вообще-то родственники всегда похожи, - философски заметил Васька. И тоже посмотрел издалека на солдата. А вдруг и в самом деле они похожи. Вот ведь фантастика! Второй раз говорят! Лохматая закричала ребятам, и строй двинулся к центральным воротам по широкой асфальтированной дороге, А Васька и солдат направились коротким путем к своему лазу. Васька шел и орал песню: Горит в зубах у нас большая папироса, Идем мы в школу единицу получать, Пылают дневники, залитые чернилом, И просим мы учителя поставить пять! Ученики, директор дал приказ, Поймать завхоза и выбить правый глаз! За наши двойки и колы, За все тетрадки, что сожгли, По канцелярии - чернилками - пали! Настроение у Васьки было наилучшее. Концерт удался, а дядя Андрей взял его с собой. Но главное - детдомовцы увидели его с солдатом. Пусть знают, Васька не какой-нибудь доходяга, заморыш или безродный, которого можно прижать к ногтю. Васька полноценный человек, потому что он не один. Оттого-то лишний раз Васька продемонстрировала перед всеми и перед Боней свой уход с солдатом, свое небрежение пайком. Так может поступать занятый и| уважающий себя человек. Будет теперь разговоров в спальне! А выгнать Ваську не могут, куда его выгонишь... Ему, как нищему, терять нечего, одна деревня сгорит, он в другую уйдет. Детдомов в Подмосковье напихано видимо-невидимо. Государство подрост оберегает, как лесник саженцы в погорелом лесу. Беспризорный знак - лучший пропуск в роно, знавал Васька и это учреждение. Засуетятся, приветят, на место сопроводят. Да не только по служебной обязанности, а по естественному состраданию к детям. Что греха таить, бездомные знали свое преимущество и умели пользоваться им. Васька тоже пользовался. Шли солдат и Васька по тропе, навстречу попадались перевязанные солдатики. Кто гулял, кто первые желтенькие цветы нюхал. Один раненый медицинскую сестренку в кустах обнимал. А еще один лег под деревом и тянул через соломинку березовый сок. Поднял задумчивые голубые глаза на Ваську с солдатом и продолжил свое бесхитростное занятие. А небось месяц-другой назад притирался к земле не так, под навесным огнем. Землю носом пахал, молил несуществующего бога пронести смерть мимо. Пронесло, да не совсем. Теперь-то он барин, лежит, наслаждается. Тянет прохладный, пахнущий древесным нутром сладковатый сок, и ничего ему больше не надо в жизни. Блаженное состояние - пить сок в тишине госпитальского парка, после оглушительных боев... Оглянулся Андрей, позавидовал, что ли. И Васька оглянулся, углядел под лежащим разостланную шинельку. - А кленовый сок слаще, - сказал он. - Шинель-то, дядя Андрей, где забыл? Солдат спокойно отвечал, что шинель свою продал. - Как продал? - изумился Васька, остановившись на тропинке. - Продал, Василий. Деньги нужны. - Вот еще, - протянул тот. - Деньги и так можно достать. А шинель - форма, как без нее жить. - Что шинель... Вон руки-ноги люди теряли, а живут. Потому что душа в них живая осталась. - Души нет, - сказал Васька. - Это поповские выдумки. - А что же есть? - Внутренности! - И все? - Ну, кишки еще. А знаешь, дядя Андрей, как нужно кричать, когда тебя лупят? - Как? Васька преобразился, будто втрое уменьшился, застонал, заныл, заблеял тоненько: - Дяденька, не бейте, я семимесячный... Не бейте, я малокровный... Выпрямился Васька, стал на себя похож. Гордо посмотрел на солдата. А у того язык онемел, прошибло всего. Глотнул слюну, спросил странным голосом: - Кто же это... Кто тебя такому научил? Васька засмеялся глуповато. - Когда бьют, сам придумаешь. - Тебя били? Часто? - Не считал, - отмахнулся Васька. Засвистел на весь лес. Разговор становился ему неинтересен. - Послушай, Василий, - позвал солдат. - А про какие такие деньги ты говорил? И как их можно достать? Они стояли перед лазом и смотрели друг на друга. - По-всякому, - пробормотал Васька и сунул голову в дырку. Ему не хотелось объясняться подробнее. - А все-таки? Ну, говори, говори. - Чего говорить, - пронудил Васька. - Ну, я у спекулянтки сопру... Справедливо или нет? - Конечно, нет, - сказал солдат. - Сегодня спекулянт, а завтра честный человек попадется. - Барыг всегда видно, - упрямо твердил Васька. - Я в глаза посмотрю, в радужку... По радужке кого хошь узнаю. Они знаете где червонцы хранят? Никогда не угадаете! В валенках! - Почему в валенках? - засмеялся солдат, удивляясь Васькиной фантазии. - Что ты придумываешь? - Знаю, раз говорю, - обиделся тот. - Во-первых, в валенках жулики не ищут. А во-вторых, случись пожар в доме. Все сгорит, а валенок в валенок засунутые не сгорят... Дядя Андрей, а ты видел фильм "Два бойца"? - Видел. - Помнишь, они там на трамвае по городу едут? И один, который артист Андреев, говорит другому: "Кому война, а кому мать родна!" Это он про кого говорит? Про снабженцев, да? - Про сволочь, - сказал солдат. - А мы в детдоме говорим так: "Смерть немецким оккупантам и люберецким спекулянтам!" Они остановились, пришли. Солдат показал на одноэтажный домик около шоссе, темный, не освещенный изнутри. - Смотри, Василий. Мой дом. Васька посмотрел. Недоверчиво хмыкнул: - Твой, а не живешь. В сарае валяешься... - Другие живут. - Кто другие? - Не знаю, Василий. Васька опять посмотрел. Сперва на дом, потом на солдата. Проверял как будто. - Самый, самый твой настоящий? - Настоящий... Я тут с мамой жил. А сейчас... Даже боюсь зайти. - Вот еще! - воскликнул Васька поражение. - Чего бояться? У меня вон койка своя, пусть попробуют занять! Любого прогоню! - Ишь какой боевой, - усмехнулся солдат. - Был бы у меня свой дом! - сказал Васька задумчиво. - Ну и что? - Так... поставил бы себе топчан, тумбочку, тарелку бы собственную имел. И никому бы не разрешил ее облизывать. - Кто же станет облизывать в твоем доме-то? - Найдутся... шакалы, детдомовские. Они везде пролезут. - Васька прикинул. - Я бы, пожалуй, еще замок повесил. А сам через окно ходил. - Вот те раз! - захохотал солдат. - Какой же это дом? Это не дом, а черт знает что! Берлога! - Какой хочу, - нахмурился Васька. - Ладно, ладно, - согласился солдат. - А теперь я вон туда, видишь домик? А ты в обратную сторону. Завтра встретимся. Иди, иди... Проследил, пока Васька скроется, поднялся на крыльцо. Постучался, а сам раздумывал над Васькиными фантазиями о своем доме. Дверь открыла Муся. Не удивилась, произнесла: "Пришел?" Обыденно, чуть по-бабьи. Андрей разглядел, что она в халатике, в валенках на босу ногу. Поверх халата - ватник. Но и такой показалась она по-домашнему уютной. Он будто чувствовал тепло, исходящее от нее, женское, одурманивающее. Притаил дыхание, испугавшись чего-то. Много всякого разного прошло с их встречи. Были моменты, когда он вовсе не вспоминал эту женщину, она жила в нем, как забытый сон. Сейчас увидел и опьянел, одурел от ее близости. От одной возможности быть рядом с нею. В комнате стоял полумрак. Горела коптилка. Тетя Маня поднялась навстречу, в темном, на плечах плед. - Андрюша пришел! А мы ждали... И Муся ждала. Та, не глядя, кивнула, стала собирать на столе карты. - Гадаешь? - спросил Андрей. - Сейчас все гадают... Муся исподтишка посмотрела на гостя, не смогла скрыть жалобного восклицания: - Ой, что с вами? С тобой? Так изменился... Андрей повернулся к ней, молча глядел. Что он мог ответить? - Изменился, потому что время прошло. Тетя Маня пришла на выручку, подхватив слова о времени. Мол, недавно сидели здесь, разговаривали об Оленьке, а теперь... Вынула платок, засморкалась. Суетливыми и будто постаревшими руками достала бумажку, никак не могла развернуть. Андрей у нее взял, развернул, прочел. В углу был номер воинской части, а в центре обращение, вовсе не казенное, а какое бывает в письмах близким: "Дорогая Мария Алексеевна!"Далее сообщалось, что фронтовой товарищ Оля, член артистической бригады, пала смертью храбрых и похоронена в станице Яблоневской, Ставропольского края... - Это где? - спросил Андрей. - Не знаю сама, - отвечала тетя Маня. - Хочу, Андрюшенька, съездить. - Кто же вас пустит? Там недалеко бои! Муся вмешалась в разговор: - И я говорю: подождите, Мария Алексеевна. Оле вы уже ничем не поможете. Пусть пройдет время. Голос у нее дрогнул, она махнула рукой и ушла на кухню. - Ребенок еще была, - тихо говорила тетя Маня. - Девочка еще, а они убили. Лучше бы меня, я пожила, не хочу больше. Неужто озверели, что всех поубивают? - Они фашисты, - жестко произнес Андрей, наклоняясь, вглядываясь в желтый огонек коптилки. - Несколько дней назад я ехал на фронт и знал, что буду воевать, но не знал - как. А сейчас, поверите... - Он поднял повлажневшие глаза, в них отсвечивало желтое пламя. - Вот тут накопилось. Нагляделся на беженцев, на раненых, на женщин... И на детишек. Вот детишки, страдающие от войны, это пострашнее всего. Андрей будто что-то пытался разглядеть в мерцающем огоньке. - У меня есть святое право карать за это. Бить их... - Андрюша, а где ваши вещи? - спросила тетя Маня. - Где ваше оружие... Шинель? Ведь вы тогда были при снаряжении, правда? - Правда. - Как сейчас помню, ваша винтовка стояла в том углу. А я обходила ее стороной, боялась, что она упадет и выстрелит. - Будет у меня все, - ответил он. - Завтра Первое мая, я начинаю жить по-новому... Тетя Маня, вы помните стихи из Робина Гуда? Там, в самом начале? - Как же, как же, - произнесла она. - "Двенадцать месяцев в году, двенадцать, так и знай..." - "...Но веселее всех в году веселый месяц май!.." - А дальше? - спросила тетя Маня. - Есть же слова дальше. Вы их знаете? - Нет. Тетя Маня прочитала: "Из лесу вышел Робин Гуд, деревнею идет и видит: старая вдова рыдает у ворот. Что слышно нового, вдова, - сказал ей Робин Гуд. - Трех сыновей моих на казнь сегодня поведут..." Пришла Муся с шипящей сковородкой, ловко поставила посреди стола на черепицу. - Угощайтесь, - произнесла довольно. - Если гость не привереда, я могу оказать, как это называется. - По-моему, вкусно, - сказал Андрей. Муся засмеялась. - Тошнотики - слышал? Старая картошка да очистки проворачиваются, да еще что-нибудь, что есть не станешь. И не так уж плохо, да? Есть частушка даже: Тошнотики, тошнотики, военные блины..." Муся обратилась к тете Мане; - Вам тоже нужно есть. Андрей, ну скажи ей, война еще не кончилась. Мы должны беречь силы для победы. - Поешьте, - попросил он и тронул плечо. Тетя Маня наклонилась, прижалась щекой к его руке, неслышно заплакала. Встала, пошла в свою комнату. На пороге оглянулась, произнесла в нос: - Простите... Вы ужинайте, а я отдохну. - 22 -  Андрей и Муся молча доскребали сковородку. Заведомо знали они, что останутся вдвоем и будут говорить. Но о чем? В то странное утро их неожиданного сближения вовсе ничего сказано не было. И прекрасно, что не было лишних слов. Но это могло быть однажды и не годилось для продолжения, о котором тогда они не загадывали. Сейчас оказались необходимыми какие-то слова, объяснения, причем с обеих сторон. Оба это понимали и не были готовы начать такой разговор. Муся унесла сковородку, поставила чай. Андрей машинально тасовал карты. Так сидели они друг против друга, чего-то ожидая. Муся протянула руку и погладила, провела по его щеке. Он молча взял ее руку в свои и стал целовать ладонь и каждый отдельно палец, а потом все косточки и ямки, по которым его когда-то учили считать длинные и недлинные месяцы. - Милый, что случилось? - спросила она неслышно. Он понял вопрос по движению губ. - Ничего не случилось. - Но я же знаю, чувствую, милый. - Все у меня нормально, - сказал он. - Где твои вещи? Почему задержался? - Я уезжаю завтра. Муся поверх коптилки смотрела в его лицо, чужое, повзрослевшее за несколько дней. Все обострилось в нем, облеклось в жесткие законченные черты. Исчез простодушный мальчик, открытый, не умевший прятать своих чувств. На его месте сидел мужчина, прикрытый, как броней, бедою непостижимой и всем, что она в нем натворила. Тут же поняла она и другое. Своей жалостью, словами и руками, растопив в нем лед отчужденности, вызвав ответные чувства, сделала она невозможной совсем встречную откровенность. Скорей откроется он случайному человеку. Андрей, прижав ладони к вискам, глядел через коптилку на нее, на бледное лицо в голубых бликах, в ореоле светлых разбросанных волос. Он тоже думал о том, что не в силах открыться этой женщине. Невозможно переваливать беды, хватит у нее своих собственных, скрытых и явных, которые он знал. Он способен был сейчас в одиночку тащить бремя своих невзгод, не травмируя больше никого из ближних, ни тетю Маню, ни Ваську, ни эту в мгновение ставшую родной женщину. Почти весело он произнес: - О чем ты спрашиваешь, если перед тобою карты. Они ведь все знают? Муся со вздохом сказала: - Не смейся. Все женщины в тылу гадают. - И верят? - Да, представь себе. Когда трудно, человеку нужно во что-то верить. - Ладно, поверю, гадай. Только учти, у меня все хорошо. - Раз хорошо, то и выйдет хорошо, - произнесла она, тасуя и разбрасывая карты. - Ты у нас крестовый король? - Может, король, а может, валет... Без топорика своего. Подперев кулачком щеку, рассматривала Муся пеструю мозаику на столе. Провела ладонью по картинкам, не поднимая глаз. А когда взглянула на Андрея, были в ее взгляде такая боль, такое отчаяние, что он, державший на языке очередную шутку, растерялся и сник. Во взгляде, но не в голосе ее. Голос прозвучал ровно. - Карты говорят, дружочек, что пережил ты большой удар и не скоро оправишься. Виновник твоих злоключений темный король, вы должны с ним встретиться... - Скорей бы, - вырвалось у Андрея. - Что? - спросила Муся. - Вот, у вас скорое свидание при большой дороге. Есть у тебя и близкий друг, он имеет отношение к твоим бедам. Но он верный друг, ты его не бросай... Видишь, он выходит все время рядом с тобой. Нет, нет, не женщина. Это молодой бубновый король. Женщины тут есть, но не они сейчас главное в твоей жизни... - Черт! - произнес Андрей, отчего-то пугаясь и вставая. Он с силой сдвинул карты, и несколько из них полетело на пол. - Ты что? Это? Серьезно? - Ох, Андрей, - протянула Муся. И опять он увидел взгляд, наполненный дикой тоской, не имеющей выхода, как бывает у раненых животных. Она стала собирать оброненные карты и, разгибаясь, оказалась перед ним. - Так почему же не главное, - произнес он. - Именно главное, я ведь тебя люблю. Сильно обнял ее, так что хрустнуло, промычал едва понятно, зарываясь в ее мягкие волосы: - Не думай, у меня никого не будет... Если ты захочешь ждать... Потому что... Люблю! Люблю! Она тихо, будто не дыша вовсе, прильнула к нему. Молча затаилась, как бы прислушиваясь к его нутру. Он руками провел, перебирая ее волосы, ее хрупкое плечо под теплым ватником, узкую податливую спину... Вмиг подхватил ее, подкосив рукой под колено, и так, держа на весу, стал целовать бездумно и бестолково, попадая губами в подбородок, в шею, в живот, ощущая через распахнувшийся халат женскую угарную духоту, от которой он еще больше распалялся и терял над собой власть. С одной ноги ее соскочил валенок, обнажив белую коленку. Он стал целовать эту коленку. Пронес через комнату Мусю, положил на кровать. Медленно, бережно, как спящего ребенка. Но она тотчас же приподнялась и села. Стала торопливо поправлять волосы, запахнула халат. Будто опомнилась от обморока, от гипноза. - Нельзя, милый... Сейчас нельзя! - Можно! Можно! - бормотал он, наклоняясь, желая силой склонить и ее. Он не вдумывался в смысл ее и своих слов, почитая их необязательным сопровождением главного. Главное же была любовь. Она поцеловала его в губы, коротко и легко. Со вздохом сказала: - Да как же, в доме покойник... Несчастье в доме. А мы как безумные... Нет, нет! Медленно приходил он в себя. Понимал, как не понимать, что так оно и есть, несчастье, смерть и скорбящая за стеной женщина. Но было еще и другое: последний день встречи перед фронтом. Он должен был, он хотел любить и хотел, чтобы его любили. Насколько сильным было его желание, настолько оказалось большим горе перед невозможностью это желание осуществить. Все, все она чувствовала. - Ах, господи, - прошептала в отчаянии, торопливо целуя его замершее, неподвижное лицо. - Не серчай, милый! Ну кто виноват, что так вышло... Мы ведь люди живые, а не скоты какие-то... Мы не можем делать плохо, правда же? Пожалуйста, не серчай! - Да ничего я, - произнес он отрывисто, не сумев скрыть в голосе разочарования. Сел на постель рядом с ней, уставившись окаменевшим взглядом прямо перед собой, в темную стену, за которой за тонкой перегородкой одиноко страдала тетя Маня, вслушиваясь в свое горе. Но не могла она не слышать всего, что происходило в комнате, их шепота и поцелуев. Вот какие странности этого мира: война, похоронки, несчастье, а люди продолжают есть, любить, целоваться... Ничто кругом не изменилось от того, что самые молодые, самые лучшие и прекрасные безвременно уходят из жизни. Никто не рвет на себе волосы, не стенает, не исходит на улице от горя. Все отдано женщинам и матерям, в одинокой ночи. - Пойду, - сказал Андрей. Муся ничего не говорила, но и не удерживала его. - Пойду, - повторил он и теперь встал. Она продолжала молча и как бы бездумно сидеть. Слышала ли она его? Он обернулся, чтобы сказать прощальные слова. Вдруг почувствовал, что ужасно было бы ему оставаться, но еще ужасней уйти, оставив эту женщину на пустой постели, в пустой комнате. Так, стоя на расстоянии, вглядываясь в ее фигуру, опавшую, горестно оцепенелую, сказал он то, что не думал, не помышлял говорить: - Давай поженимся! Я вернусь, честное слово. Я выживу, выстою для тебя, для нас с тобой... У нас будут дети. Я всегда, всегда стану тебя любить... Произнесено было неловко, грубовато. Но так отчаянно, так неумолимо, что она одним движением, как по воздуху, стала рядом с ним, прикрыв губами его слова. Странно засмеялась, склоняясь к его груди, пока он не понял, что не смеется она, плачет. О чем она плакала? О себе, наверное, о бабьей доле, о судьбе, которая могла стать иной, будь она хоть чуточку хуже, легкомысленней, что ли. Воистину люди говорят, что судьба - это характер. Не желая врать или притворяться в такой откровенный час, единственный в ее жизни, заговорила она, смахивая ладонями бегущие слезы. Заговорила о том, что она бы тоже любила его, самого лучшего, ненаглядного ей человека, лучшего из всех, кого она знала. - Но ведь я женщина, русская баба, - доносился до него торопливый грудной голос. - А ты, Андрюшенька, родной мой, не понял, что русская баба не бросает мужа калеченого да несчастного посреди ужасной страшной войны... Мы жалеть умеем, Андрюшенька, а наша жалость, она и есть наша любовь. Знаю, знаю, ты думал, переспала, вот уже и моя. Но я и была твоя и вспоминать буду тыщу раз посреди ночи, до самого края жизни не забуду ничего. И не так, как мужик вспоминает, а изводиться по твоим ласкам буду, подушку омывать слезами - так вспоминать... Но его не брошу. Он меня, Андрюшенька, тоже жалеет по-своему, как родитель старший все равно. Он обо мне печется, любит меня. А баба, ох, что баба... Она за ласковую душу отдаст все, и терпеть калеченого будет, и любить будет. Да, тем сильней, может, ты не понял, Андрюшенька, чем больше он несчастный... Андрей будто застыл, похолодел весь от неожиданного горя. Она знала, что может в нем сейчас твориться. Льнула к нему, целовала, плакала и убивала своими словами. - Я у тебя только первая женщина. Это вовсе не то, что первая жена. У тебя, милый, родной мой, все будет. Жена твоя, Андрюшенька, счастливица будущая, может, только в школу ходит... Не отчаивайся... Я буду тебя помнить, всегда, всегда. - 23 -  Андрей шагнул на улицу, наткнулся на Ваську, сидящего на ступеньке. - Ты? Василий? - спросил пораженно. - Что тут делаешь? - Ни-ни...чего, - ответил тот, съежившись, обхватив плечи руками. - С тех пор? - С каких... Ну, ты же сказал, что ненадолго. Я решил подождать. - Вот шальная голова. А если бы надолго? На всю ночь? Васька подул на руки. - Сколько б терпения хватило. - А постучаться ты не мог? - Да ну, - отмахнулся Васька, - А кто здесь живет? Андрей посмотрел на мальчика, на дом с темными окнами. - Как тебе объяснить. Одна, в общем, хорошая женщина. - Любишь ее? - спросил Васька. - Что? - Что, что... Не хочешь, не говори. Сам не маленький, догадаюсь. - Ох, Василий, - только выдохнул солдат. - Не только ты, а я маленький в сравнении с ней. - Ага. Значит, не любит, - заключил Васька. - Да ну их! Все они одинаковые! - Смотри, а у тебя, брат, опыт. - А чего я, слепой, что ли! Они в лесу около детдома на траве с солдатами лежат... Да и в песне не зря поют: "Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь..." - И так бывает. По-разному бывает, Василий. - Конечно, по-разному, - сказал Васька. - Ведь говорят же: до лейтенанта жена получает только удовольствие... До полковника - удовольствие и продовольствие. А после полковника только продовольствие... - Пойдем, Василий, побыстрей. Вправду похолодало, - предложил солдат. - А женщин ругать нельзя. На них, сам видишь, весь тыл держится. - Вижу. Только жениться бы я все равно не стал. Противно это. - Что тебе противно-то? - Да все. Целоваться противно. Я, конечно, сам не целовался, но видел. Лично мне не понравилось. А ты целовался, дядя Андрей? - В общем... Да. - Тогда скажи, когда взрослые целуются, им не стыдно в глаза друг дружке смотреть? Андрей усмехнулся, прибавил шагу. Васька рысцой поспевал за ним. - Когда люди любят друг друга, ничего стыдного не может быть. Понял? - А как узнать? - спросил Васька. - Мы в детдоме много об этом спорим, ребята говорят, что любви не бывает. А вот учительница рассказала историю... Знаешь, жил дворянин один, а в него влюбилась девушка. Она ему даже письмо написала в стихах... Ну, такое письмо, ахнешь! А он ей, значит, говорит... Ты молода еще, поживи с мое, тогда поймешь, почем фунт изюма... И стал ухаживать за ее сестрой. А сестра эта была прости господи, такая, ну... С одним, значит, с другим, да еще жениху голову морочила. А жених был приятель этого дворянина. Он возьми да вызови дворянина на дуэль. Это раньше так было - из-за баб вызывали на дуэль. А дворянин его и кокнул. И уехал на фронт добровольцем... А потом приезжает с фронта, а девушка его уже