авлении Макара до некоторой степени похожим на то, как если бы после доподлинного генерала, поправляя его, вдруг заговорил какой-нибудь захудалый отделенный командир, к тому же еще заика. Возмущенный до глубины души, Макар не мог стерпеть такого безобразия, он крикнул в темноту: "Отставить!.." - и с яростью захлопнул окошко, вполголоса ругаясь. На вторую ночь эта история повторилась, на третью - то же самое. Еще два раза кричал Макар в темноту: "Отставить!" - будя и пугая своим криком хозяйку. Стройная гармония ночной петушиной переклички, где голоса и время выступлений были как бы расписаны по рангам, непоправимо нарушалась. Тотчас же после полуночи Макар стал ложиться спать... Он уже не мог дольше заниматься, запоминать мудреные слова. Мысли его вертелись возле нахального петуха, и он со злостью думал, что петух этот в жизни, без сомнения, такой же пустой и вздорный, как и сам его хозяин. Про себя Макар мысленно честил ни в чем не повинную птицу и прохвостом, и паразитом, и выскочкой. Соседский петух, осмеливавшийся подавать голос после майданниковского петуха, окончательно выбил Макара из колеи: успеваемость в изучении английского языка покатилась у него стремительно вниз, настроение изо дня в день портилось... Пора было кончать с подобным беспорядком! Утром на четвертый день Макар зашел во двор к Аркашке Менку, сухо поздоровался, попросил: - А ну, покажи своего петуха. - Зачем он тебе понадобился? - Интересуюсь его наружностью. - Да на черта она тебе понадобилась, его наружность? - Давай показывай! Некогда мне с тобой тут свататься! - раздраженно сказал Макар. Пока он сворачивал папироску, Аркашка не без труда выгнал хворостиной из-под амбара пеструю толпу нарядных кур. Ну так и есть! Предположения Макара полностью подтвердились: среди дюжины крикливо оперенных, легкомысленных и кокетливых кур вьюном вертелся небольшой, защипанный, серо-мышастой масти, неказистый петушок. Макар оглядел его взглядом, полным нескрываемого презрения; обращаясь к Аркашке, посоветовал: - Зарежь ты этого недоноска! - На что же это я буду его резать? - На лапшу, - коротко ответил Макар. - С какой же стати? Он у меня один в хозяйстве и до курей охотлив. Макар иронически улыбнулся, скривив губы: - Только и делов, что до курей охотлив? Подумаешь, важность какая! Дурачье дело не хитрое. - Так от него больше ничего и не требуется. Огород на нем пахать я не собираюсь, он и однолемешного плуга не потянет... - Ну, ты без шуточек! Шутить я и сам умею, когда надо... - А чем он помешал тебе, мой петух? - уже нетерпеливее спросил Менок. - Дорогу тебе перешел или что? - Дура он у тебя, никакого порядку не знает. - Какого же это порядку? На огород к твоей хозяйке летает или что? - На огород он не летает, а так, вообще... Макару было неудобно объяснить, о каком порядке он ведет речь. С минуту он стоял молча, широко расставив ноги, бросая на петуха уничтожающие взгляды, а потом его осенило. - Знаешь что, сосед, - оживившись, сказал он Аркашке, - давай меняться петухами? - А откуда в твоем безлошадном хозяйстве может оказаться петух? - спросил заинтересованный Менок. - Найдется, и не такой защипанец, как этот! - Что ж, неси, сменяемся, ежели петушок будет подходящий. Я за своего не стою. Через полчаса, как бы мимоходом, Макар заглянул во двор Акима Бесхлебнова, у которого в хозяйстве было изрядное число кур. Разговаривая о том и о сем, Макар пытливо присматривался к бродившим по двору курам, вслушивался в петушиные голоса. Все пять бесхлебновских петухов были как на подбор рослые и внушительной расцветки, а главное, все они были в меру горласты и по виду очень степенны. Перед тем как распрощаться, Макар предложил: - Вот что, хозяин, продай-ка мне одного петушка, а? - Изволь, товарищ Нагульнов, но ведь курица во щах слаже, выбирай любую, у бабы их до черта! - Нет, мне только петуха надо. Дай мне на время мешок, чтобы упрятать его. Спустя немного Макар уже стоял во дворе Аркашки Менка, развязывая мешок. Аркашка, страстью которого, как известно, была любая мена, в предвкушении предстоящего обмена довольно потирая руки, приговаривал: - Поглядим, что у тебя за козырь, а то, может, ишо и додачи попросим. Развязывай скорее, чего ты возишься! Сию минуту я поймаю своего кочета, и мы их стравим на драку, чей кочет побьет, тому и магарыч требовать. Ей-богу, так, иначе я и меняться не буду! Твой, каков он из себя с виду? Ядреный ростом? - Гвардеец! - коротко буркнул Макар, развязывая зубами затянувшийся на мешке узел. Аркашка, на бегу поддерживая сползающие штаны, рысью бросился к курятнику. Через минуту оттуда уже неслись дикие петушиные вопли. Но когда он вернулся, прижимая к груди перепуганного до смерти, часто дышавшего петушка, Макар стоял, склонившись над развязанным мешком, и озадаченно почесывал затылок: "гвардеец" лежал в мешке, тяжело распластав крылья, и в предсмертном томлении закатывал круглые оранжевые глаза. - Это что же с ним такое? - спросил изумленный Аркашка. - Осечка! - Хворый оказался? - Говорю тебе, что осечка с ним получилась. - Какая же у петуха может быть осечка? Чудно ты говоришь! - Да не у петуха, глупый ты человек, а у меня осечка вышла. Нес его, а он вздумал в мешке кукарекать, срамить меня при народе - дело было возле правления, - ну, я самую малость ему голову на сторону повернул... Понимаешь, самую малость, а видишь, что оно получилось. Неси живей топор, а то издохнет без всякого толку. Обезглавленного петуха Макар перебросил через плетень, крикнул возившейся возле крыльца хозяйке: - Эй, мамаша! Щипи его, пока он тепленький, завтра лапши сваришь! Ни слова не говоря Аркашке, он снова направился к Бесхлебнову. Тот вначале заупрямился, говоря: "Этак ты у меня всех курочек повдовишь!" - но потом все же продал второго петуха. Обмен с Аркашкой состоялся, а через несколько минут Аркашкин петух без головы уже летел через плетень и вслед ему донельзя довольный Макар кричал хозяйке: - Бери эту заразу, мамаша! Щипи его, недисциплинированного черта, и - в котел! Он вышел на улицу с видом человека, сделавшего большое и нужное дело. С горестным сожалением, покачивая головой, провожала его глазами Аркашкина жена, без меры удивленная кровопролитной расправой над петухами, которую учинил на их дворе Макар. На ее молчаливый вопрос Аркашка приложил указательный палец ко лбу, повертел им из стороны в сторону, сказал шепотом: - Тронулся! Хороший человек, а тронулся. Бесповоротно сошел с ума, не иначе. Сколько ему, бедняге, ни сидеть по ночам! Доконали его английские языки, будь они трижды прокляты! С той поры мужественно переносивший одиночество Макар стал беспрепятственно слушать по ночам петушиное пение. Целыми днями он работал в поле на прополке хлебов наряду с женщинами и ребятишками, а вечером, поужинав пустыми щами и молоком, садился за самоучитель английского языка и, терпеливо дожидался полуночи. Вскоре к нему присоединился и дед Щукарь. Как-то вечером он тихо постучал в дверь, спросил: - Разрешите взойтить? - Входи. Ты что явился? - встретил его Макар не очень-то ласковым вопросом. - Да ить как сказать... - замялся дед Щукарь. - Может, я дюже соскучился по тебе, Макарушка. Дай, думаю, зайду на огонек, проведаю его. - Да ты что, баба, что ли, чтобы обо мне скучать? - Старый человек иной раз скучливей бабы становится. А мое дело вовсе сухое: все при жеребцах да при жеребцах. Осточертела мне эта бессловесная тварь! Ты к нему, допустим, с добрым словом, а он молчком овес жрет и хвостом махает. А что мне от этого толку? А тут ишо этот козел, будь он трижды анафема! И когда эта насекомая спит, Макарушка? Ночью только глаза закроешь - и он, чертяка, тут как тут. До скольких разов на меня, на сонного, наступал своей копытой! Выпужает до смерти, а тогда хучь в глаза коли, все равно не усну, да и шабаш! Такая проклятая, вредная насекомая, что никакого житья от него нету! Всею ночь напролет по конюшне да по сеновалу таскается. Давай его зарежем, Макарушка? - Ну, ты убирайся с этими разговорами! Я правленческими козлами не распоряжаюсь, над ними Давыдов командир, к нему и иди. - Боже упаси, я не насчет козла пришел, а просто проведать тебя. Дай мне какую-нибудь завлекательную книжечку, и я буду возле тебя смирно сидеть, как мышь в норе. И тебе будет веселее и мне. Мешать я тебе и на порошинку не буду! Макар подумал и согласился. Вручая Щукарю толковый словарь русского языка, сказал: - Ладно, сиди со мной, читай, только про себя, и губами не шлепай, не кашляй, не чихай - словом, не-звучи никак! Курить будем по моей команде. Ясная задача? - На все я согласен, а вот как же насчет чиха? А вдруг, нелегкая его возьмет, приспичит чихнуть, тогда как? При моей должности у меня в ноздрях всегда полно сенной трухи. Иной раз я и во сне чихаю. Тогда как нам быть? - Лети пулей в сенцы! - Эх, Макарушка, пуля-то из меня хреновая, заржавленная! Я пока до сенцев добегу, так десять раз чихнуть успею и пять раз высморкаться. - А ты поторапливайся, старик! - Торопилась девка замуж выйти, а жениха не оказалось. Нашелся какой-то добрый человек, помог ей в беде. Знаешь, что из девки и без венца вышло? Хо-орошая баба! Вот так и со мной может получиться: потороплюсь, да как бы на бегу греха не нажить, тогда ты сразу меня отсюдова выставишь, уж это я как в воду гляжу! Макар рассмеялся, сказал: - Ты аккуратнее поспешай, рисковать своим авторитетом нельзя. Словом, так: умолкни и не отбивай меня от дела, читай и становись культурным стариком. - Ишо один вопросик можно? Да ты не хмурься, Макарушка, он у меня последний. - Ну? Живее! Дед Щукарь смущенно заерзал на лавке, промямлил: - Видишь, оно какое дело... Оно не очень, чтобы того, но, однако, старуха моя за это дело на меня шибко обижается, говорит: "Спать не даешь!" А при чем тут я, спрашивается? - Ты ближе к делу! - Про это самое дело я и говорю. У меня от грыжи, а может, от какой другой болезни, ужасный гром в животе бывает, гремит, прямо как из грозовой тучи! Тогда как нам с тобой быть? Это ить тоже отвлечение от занятиев? - В сенцы, и чтобы никаких ни громов, ни молний! Задача ясна? Щукарь молча кивнул головой, тяжело вздохнул и раскрыл словарь. В полночь он, под руководством Макара и пользуясь его разъяснениями, впервые как следует прослушал петухов, а через три дня они уже вместе, плечом к плечу; лежали, свесившись через подоконник, и дед Щукарь восторженно шептал: - Боже мой, боже мой! Всею жизню этим петухам на хвосты наступал, возле курей возрастал с малых лет и не мог уразуметь такой красоты в ихнем распевании. Ну, теперь уж я уподобился! Макарушка, а этот майданниковскнй бес как выводит, а? Чисто генерал Брусилов, да и только! Макар хмурился, но отвечал сдержанным шепотом: - Подумаешь! Ты бы послушал, дед, наших генералов - вот это наши, настоящие голоса! А что твой Брусилов? Во-первых, бывший царский генерал - стало быть, подозрительная личность для меня, а во-вторых, интеллигент в очках. У него и голос-то, небось, был как у покойного Аркашкиного петуха, какого мы съели. В голосах тоже надо разбираться с политической точки зрения. Вот был, к примеру сказать, у нас в дивизии бас - на всю армию бас! Оказался стервой: переметнулся к врагам. Что же ты думаешь, он и теперь для меня бас? Черта лысого! Теперь он для меня фистуля продажная, а не бас! - Макарушка, но ить петухов политика не затрагивает? - робко вопросил дед Щукарь. И петухов затрагивает! Будь заместо майданниковского петуха какой-нибудь кулацкий - да я его слушать бы в жизни не стал, паразита! На черта он мне сдался бы, кулацкий прихвостень!.. Ну, хватит разговоров! Ты садись за свою книжку, а я за свою, и с разными глупыми вопросами ко мне не лезь. В противном случае выгоню без пощады! Дед Щукарь стал ревностным поклонником и ценителем петушиного пения. Это он уговорил Макара пойти посмотреть майданниковского петуха. Будто по делу, они зашли во двор Майданникова. Кондрат был в поле на вспашке майских паров. Макар поговорил с его женой, спросил, как бы между прочим, почему она не на прополке, а сам внимательно осматривал важно ходившего по двору петуха. Тот был весьма солидной и достойной внешности и роскошного рыжего оперения. Осмотром Макар остался доволен. Выходя из калитки, он толкнул локтем безмолвствовавшего Щукаря, спросил: - Каков? - Согласно голосу и обличье. Архирей, а не петух! Сравнение Макару очень не понравилось, но он промолчал. Они уже почти дошли до правления, когда Щукарь, испуганно вытаращив глаза, схватил Макара за рукав гимнастерки: - Макарушка, могут зарезать! - Кого? - Да не меня же, господи помилуй, а кочета! Зарежут, за милую душу! Ох, зарежут! - Почему же это зарежут? С какой стати? Не пойму я тебя, что ты балабонишь! - И чего тут непонятного? Он же старее навоза-перегноя, он по годам мне ровесник, а может, и старше. Я этого кочета ишо с детства помню! - Не бреши, дед! Кочета по семьдесят годов не живут, в законах природы про это ничего не написано. Ясно тебе? - Все одно он старый, у него на бороде все перо седое. Или ты не приметил? - запальчиво возразил дед Щукарь. Макар круто повернулся на каблуках. Шел он таким скорым, размашистым и широким шагом, что Щукарь, поспешая за ним, время от времени переходил на дробную рысь. Через несколько минут они снова были во дворе Майданникова. Макар вытирал оставшимся на память о Лушке женским кружевным платочком пот со лба, дед Щукарь, широко раскрыв рот, дышал, как гончая собака, полдня мотавшаяся за лисой. С лилового языка его мелкими каплями сбегала на бороденку светлая слюна. Кондратова жена подошла к ним, приветливо улыбаясь. - Аль забыли чего? - Забыл тебе сказать, Прохоровна, вот что: своего кочета ты не моги резать. Дед Щукарь изогнулся вопросительным знаком, протянул вперед руку и, поводя грязным указательным пальцем, тяжело дыша, с трудом просипел: - Боже тебя упаси!.. Макар недовольно покосился на него, продолжал: - Мы его хотим на племя для колхоза у тебя купить или обменять, потому что, судя по его обличью, он высоких породистых кровей, может, его предки даже из какой-нибудь Англии или тому подобной Голландии вывезены на предмет размножения у нас новой породы. Голландские гусаки с шишкой на носу бывают? Бывают. А может, и этот петух голландской нации, - ты же этого не знаешь? Ну и я не знаю, а стало быть, резать его ни в коем случае нельзя. - Да он на племя не гож, старый дюже, и мы хотели на троицу его зарубить, а себе добыть молодого. На этот раз уже дед Щукарь толкнул локтем Макара: мол, что я тебе говорил? - но Макар, не обращая на него внимания, продолжал убеждать хозяйку: - Старость - это не укор, у нас пойдет на племя, подкормим как следует пшеницей, размоченной в водке, и он начнет за курочками ухаживать - аж пыль столбом! Словом, ни в коем случае этого драгоценного кочета изничтожать нельзя. Задача тебе ясная? Ну и хорошо! А молодого кочетка тебе нынче же дедушка Щукарь доставит. В тот же день у жены Демки Ушакова Макар по сходной цене купил лишнего в хозяйстве петуха, отослал его Майданниковой с дедом Щукарем. Казалось бы, что последнее препятствие было преодолено, но тут по хутору прокатился веселый слух, будто Макар Нагульнов для неизвестных целей скупает всюду петухов оптом и в розницу, причем платит за них бешеные деньги. Ну как любивший веселую шутку Разметнов мог не откликнуться на такое событие? Услышав о диковинной причуде своего друга, он решил все проверить самолично и поздним вечером заявился на квартиру к Нагульнову. Макар и дед Щукарь сидели за столом, уткнувшись в толстые книги. Коптила лампа с чрезмерно выпущенным фитилем. В комнате порхали черные хлопья, пахло жженой бумагой от полуистлевшего бумажного абажура, надетого прямо на ламповое стекло, и стояла такая тишина, какая бывает только в первом классе начальной школы во время урока чистописания. Разметнов вошел без стука, покашлял, стоя у порога, но ни один из прилежно читавших не обратил на него внимания. Тогда, еле сдерживая улыбку, Разметнов громко спросил: - Здесь живет товарищ Нагульнов! Макар поднял голову, внимательно всмотрелся в лицо Разметнова. Нет, ночной гость не пьян, но губы подергиваются от неудержимого желания расхохотаться. Глаза Макара тускло блеснули и сузились. Он спокойно сказал: - Ты пойди, Андрей, к девкам на посиделки, а мне, видишь, некогда с тобою впустую время тратить. Видя, что Макар отнюдь не расположен делить с ним его веселое настроение, Разметнов, садясь на лавку и закуривая, уже серьезно спросил: - Нет, на самом деле: к чему ты их покупал? - К лапше да ко щам. А ты думал, что я из них мороженое для хуторских барышень делаю? - За мороженое я, конечно, не думал, а диву давался: к чему, думаю, ему столько петухов понадобилось, и почему именно петухи? Макар улыбнулся: - Уважаю в лапше петушиные гребни, вот и все. Ты диву давался насчет моих покупок, а вот я, Андрей, диву даюсь - почему ты на прополку не изволишь ходить? - А что мне прикажешь там делать? За бабами присматривать - так на это бригадиры есть. - Не присматривать, а полоть самому. Разметнов, отмахиваясь руками, весело рассмеялся. - Это чтобы я вместе с ними сурепку дергал? Ну уж это, брат, извиняй! Не мужчинское это дело, к тому же я ишо не кто-нибудь, а председатель сельсовета. - Не велика шишка. Прямо сказать, так себе шишка на ровном месте! Почему же я сурепку и тому подобные сорняки наравне с ними дергаю, а ты не могешь? Разметнов пожал плечами. - Не то что не могу, а просто не желаю срамиться перед казаками. - Давыдов никакой работой не гнушается, я - тоже, почему же ты фуражечку на бочок сдвинешь и по целым дням сиднем сидишь в своем Совете либо замызганную свою бумажную портфелю зажмешь под мышкой и таскаешься по хутору, как неприкаянный? Что, секретарь твой не сумеет какую-нибудь справку о семейном положении выдать? Ты, Андрей, брось эти штучки! Завтра же ступай в первую бригаду, покажи бабам, как герои гражданской войны могут работать! - Да ты что, с ума сошел или шутишь? Убей на месте, а не пойду! - Разметнов со злобой кинул в сторону окурок, вскочил со скамьи. - Не хочу быть посмешищем! Не мужчинское это дело - полоть! Может, ишо скажешь - идти мне картошку подбивать? Спокойно постукивая огрызком карандаша по столу, Макар сказал: - То и мужчинское дело, куда пошлет партия. Скажут мне, допустим: иди, Нагульнов, рубить контре головы, - с радостью пойду! Скажут: иди подбивать картошку, - без радости, но пойду. Скажут: иди в доярки, коров доить, - зубами скрипну, а все равно пойду! Буду эту пропащую коровенку тягать за дойки из стороны в сторону, но уж как умею, а доить ее, проклятую, буду! Разметнов, немного поостывший, развеселился: - Как раз с твоими лапами корову доить. Да ты ее в два счета свалишь! - Свалю - опять подыму, а доить буду до победного конца, пока последнюю каплю молока из нее не выцежу. Понятно? - И, не дожидаясь ответа, раздумчиво продолжал: - Ты об этом деле подумай, Андрюха, и не особенно гордись своим мужчинством и казачеством. Наша партийная честь не в этом заключается, я так понимаю. Вот надысь еду в район, новому секретарю показаться, по дороге встречаю тубянского секретаря ячейки Филонова, спрашивает он меня: "Куда путь держишь, не в райком?" В райком, говорю. "К-новому секретарю?" К нему, говорю. "Ну, так сворачивай на наш покос, он там". И указывает плетью влево от дороги. Гляжу: там покос идет вовсю, шесть лобогреек ходят. Вы что, спрашиваю, очертели, так рано косить? А он говорит: "У нас там не трава, а гольный бурьян и прочий чертополох, вот и порешили его скосить на силос". Спрашиваю: сами порешили? Отвечает он мне: "Нет, секретарь вчера приехал, оглядел все наши поля, на этот бурьян напхнулся, ну, и задает вопрос нам: что будем с бурьяном делать? Мы сказали, что запашем его под пары, а он засмеялся и говорит: мол, запахать - дело слабоумное, а на силос его скосить - будет умнее". Макар помолчал, испытующе глядя на Разметнова. - Видал ты его? - нетерпеливо спросил Разметнов. - А как же! Свернул в сторону, проехал километра два - стоят две брички; какой-то дедок кашу на огневище мастерит; здоровый, как бугай, мордатый парень лежит под бричкой, пятки чешет и мух веточкой отгоняет. На секретаря не похож: босой лежит, и морда - как решето. Спросил про секретаря - парень ухмыльнулся. "Он, говорит, с утра меня на лобогрейке сменил, вон он гоняет по степи, скидывает". Спешился я, привязал коня к бричке, иду к косарям. Прошла первая лобогрейка, на ней дед сидит в соломенной шляпе, в порватой, сопрелой от пота рубахе и в холщовых портках, измазанных коломазью. Ясное дело - не секретарь. На второй сидит молодой стриженный парень, без рубахи, от пота весь будто маслом облитый, блестит на солнце, как палаш. Ясное дело, думаю, не секретарь. Секретарь не будет без рубахи на косилке ездить. Глянул вдоль гона, а остальные все тоже без рубах! Вот это номер, разберись тут, какой из них секретарь! Думал, что по интеллигентному обличью угадаю, всех мимо себя пропустил, - так, будь ты проклят, и не узнал! Все до половины растелешенные, все одинаковые, как, медные пятаки, а на лбу не написано, кто из них секретарь. Вот тебе и интеллигентное обличье! Оказались все интеллигентами. Остриги ты наголо самого волосатого попа и пусти его в баню, где солдаты купаются, - найдешь ты этого попа? Так и тут. - Ты, Макарушка, леригиозных особов не касайся: грех! - несмело попросил дед Щукарь, хранивший до этого полное молчание. Макар метнул в его сторону гневный взгляд, продолжал: - Вернулся к бричкам, спрашиваю у парня: какой из косарей секретарь? А он, дура мордатая, говорит, что секретарь, дескать, без рубахи. Я ему и говорю: ты протри гляделки, тебе их мухи засидели, на косилках, кроме деда, все без рубах. Он вылез из-под брички, протер свои щелочки да как засмеется! Я глянул и тоже засмеялся: пока я к бричкам возвращался, дед тоже снял с себя рубаху и шляпу, режет впереди всех в одних портках, лысиной посверкивает, а седую бороду у него ветром аж на спину заносит. Прямо как лебедь по бурьяну плывет. Ну, вот это, думаю, да! Моду какую городскую им секретарь райкома привез - голышом по степи мотаться, и даже трухлявого деда на такую неприличию соблазнил. Подвел меня к ним мордатый, показал секретаря. Я - к нему, иду сбоку косилки, представляюсь, говорю, что ехал в райком с ним знакомиться, а он засмеялся, остановил лошадей, говорит: "Садись, правь лошадьми, будем косить и тем временем познакомимся с тобой, товарищ Нагульнов". Согнал я хлопца, какой лошадьми правил, со стульца, сел на его место, тронул лошадей. Ну, пока четыре гона проехали, познакомились... Мировой парень! Таких секретарей у нас ишо не было. "Я, говорит, покажу вам, как на Ставропольщине работают! У вас на штанах лампасы носят, а у нас чище косят", - и смеется. Это, говорю ему, ишо поглядим, кто лучше будет управляться: хвалюн - нахвалится, горюн - нагорюется. Обо всем понемногу расспросил, а потом говорит: "Езжай домой, товарищ Нагульнов, вскорости я у вас буду". - Что же он ишо говорил? - с живостью спросил Разметнов. - Больше ничего такого особенного. Да, ишо спросил про Хопрова: активист он был или нет? Какой там, говорю ему, активист, - слезы, а не активист. - А он что? - Спрашивает: за что же, дескать, его убили да ишо вместе с женой? Мало ли, говорю, за что могли кулаки убить. Не угодил им, вот и убили. - Что же он? - Пожевал губами, будто яблоко-кислицу съел, и этак - то ли сказал, то ли покашлял: "гм, гм", а сказать вразумительного ничего не сказал. - Откуда же он про Хопровых наслышанный? - А чума его знает. В районном ГПУ ему сообщили, не иначе. Разметнов молча выкурил еще одну папироску. Он о чем-то так сосредоточенно думал, что даже забыл, с какой целью приходил к Нагульнову. Прощаясь и с улыбкой глядя прямо в глаза Макару, сказал: - Все в голове стало на место! Завтра чуть свет иду в первую бригаду. Можешь не беспокоиться, Макар, спину свою на прополке я жалеть не буду. А ты мне к воскресенью пол-литры водки выставишь, так и знай! - Выставлю, и разопьем вместе, ежели будешь хорошо полоть. Только топай завтра пораньше, подавай бабам пример, как надо выходить на работу. Ну, в час добрый! - пожелал Макар и снова углубился в чтение. Около полуночи в нерушимой тишине, стоявшей над хутором, они с дедом Щукарем торжественно прослушали первых петухов, порознь восторгаясь их слаженным пением. - Как в архирейском соборе! - сюсюкая от полноты чувства, благоговейно прошептал Щукарь. - Как в конном строю! - сказал Макар, мечтательно глядя на закопченное стекло лампы. Так зародилось это удивительное и необычайное увлечение, за которое вскоре Макар едва не поплатился жизнью. 5 В бригаду Давыдова провожал один Разметнов. Подвода была попутная: пахарям из кладовой колхоза отправляли харчи, семьи слали работавшим в бригаде смены белья и кое-что из одежонки. Давыдов сидел на бричке, свесив ноги в обшарпанных, порыжелых сапогах, старчески горбясь и безучастно глядя по сторонам. Под накинутым внапашку пиджаком острыми углами выступали лопатки, он давно не подстригался, и крупные завитки черных волос сползали из-под сбитой на затылок кепки на смуглую широкую шею, на засаленный воротник пиджака. Что-то неприятное и жалкое было во всем его облике. Глядя на него и морщась, как от сильной боли, Разметнов подумал: "Эк его выездила Лушка! Ну и проклятая же баба! Произвела парня - да какого! - так, что и поглядеть-то не на что! Вот она, любовь, до чего нашего брата доводит: был человеком, а стал хуже капустной кочерыжки". Уж кому-кому, а Разметнову было доподлинно известно, "до чего доводит любовь". Вспомнил он Марину Пояркову, еще кое-что из пережитого, горестно вздохнул, но улыбнулся весело и пошел наведаться в сельсовет. На полпути ему встретился Макар Нагульнов. Как и всегда, сухой, подтянутый, немного щеголяющий безукоризненной военной выправкой, он молча протянул Разметнову руку, кивком головы указал на удалявшуюся вдоль улицы подводу. - Видал, каков стал товарищ Давыдов? - Что-то он похудел, - уклончиво ответил Разметнов. - Я, когда на его положении был, тоже худел изо дня в день. А про него и говорить нечего - слабяк! Хоть кади да в гроб клади. Стоял же у меня на квартире, видал, что она за штука от ружья, на его глазах воевал с этой семейной контрой, и вот, пожалуйста, влип! Да ведь влип-то как! Поглядел я нынче на него, и, веришь, сердце кровью облилось: худой, всем виноватый какой-то, глаза - по сторонам, а штаны, ей-богу, на чем они у него, у бедного держатся! На виду пропадает парень! Эту мою предбывшую супругу надо было ишо зимой подогнать под раскулачивание и проводить вместе с ее Тимошкой Рваным в холодные края. Может, хоть там у нее жару поубавилось бы. - А я думал, что ты не знаешь... - Ха! "Не знаешь"! Все знают, а я не знаю? Глаза прижмурил? Да по мне - черт с ней, с кем бы она ни путалась, но ты, подлюка, мне Давыдова не трожь, не губи моего товарища дорогого! Вот как стоит вопрос на данный момент! - Предупредил бы его. Чего ты молчал? - Да мне же неловко было предупреждать! Чего доброго, он бы мог подумать, что я из ревности его отговариваю или ишо тому подобное. А вот почему ты, сторонний в этом деле человек, молчал? Почему ты не сделал ему строгого предупреждения? - С выговором? - улыбнулся Разметнов. - Выговор он в другом месте себе заработает, если будет ходить спустя рукава. Но нам с тобой надо, Андрей, его по-товарищески остеречь, ждать дольше нельзя. Лушка - это такой змий, что с нею он не только до мировой революции не доживет, но и вовсе может скопытиться. Или скоротечную чахотку наживет, или ишо какой-нибудь тому подобный сифилис раздобудет, того и жди! Я, когда от нее избавился, так вроде заново на свет народился: никаких венерических болезней не боюсь, великолепно английский язык изучаю, и много тут достиг своим умом, безо всяких учителей, и партийные дела веду в порядке, и от другой работы чуром не отгораживаюсь. Словом, при моем холостом положении и руки и ноги у меня свободные и голова светлая. А с нею жил - водки не пил, а каждый день как с похмелья. Бабы для нас, революционеров, - это, братец ты мой, чистый опиум для народа! Я бы эту изречению в устав вписал ядреными буквами, чтобы всякий партийный, каждый настоящий коммунист и сочувствующий эту великую изречению каждый день перед сном и утром натощак по три раза читал. Вот тогда бы ни один черт не попал в такой переплет, как сейчас наш дорогой товарищ Давыдов. Да ты сам вспомни, Андрей, сколько хороших людей пострадало в жизни от этого проклятого бабьего семени! Не счесть! Сколько из-за них растрат, сколько через них пьяниц образовалось, сколько выговоров по партийной линии хорошим ребятам за них повлепили, сколь из-за них народу по тюрьмам сидит - одна кошмарная жуткость! Разметнов задумался. Некоторое время они шли молча, предаваясь воспоминаниям о далеком и близком прошлом, о встречавшихся на их жизненном пути женщинах. Макар Нагульнов раздувал ноздри, плотно сжимал тонкие губы и шел, как в строю, расправив плечи, четко печатая шаг. Всем видом своим он являл воплощенную недоступность. Разметнов же на ходу то улыбался, то отчаянно взмахивал рукою, то крутил свой светлый курчавый ус и, как сытый кот, жмурил глаза, а иногда, очевидно при особо ярком воспоминании то о той, то о другой женщине, только крякал, словно выпивал изрядную чарку водки, и тогда между длительными паузами невразумительно восклицал: - Ну и ну! Ох и баба! Вот это да! Ишь ты, проклятущая!.. Где-то позади остался, скрылся за изволоком Гремячий Лог, и широкая - глазом не окинешь - степь поглотила Давыдова. Всей грудью вдыхая хмельные запахи травы и непросохшего чернозема, Давыдов долго смотрел на далекую гряду могильных курганов. Чем-то напомнили ему эти синеющие вдали курганы вздыбленные штормом волны Балтики, и он, не в силах побороть внезапно нахлынувшую на сердце сладкую грусть, тяжело вздохнул и отвел вдруг увлажнившиеся глаза... Потом рассеянно блуждающий взгляд его поймал в небе еле приметную точку. Черный степной орел - житель могильных курганов - царственно величавый в своем одиночестве, парил в холодном поднебесье, медленно, почти незаметно теряя на кругах высоту. Широкие, тупые на концах, неподвижно распростертые крылья легко несли его там, в подоблачной вышине, а встречный ветер жадно облизывал и прижимал к могучему костистому телу черное, тускло блистающее оперенье. Когда он, слегка кренясь на разворотах, устремлялся на восток, солнечные лучи светили ему снизу и навстречу, и тогда Давыдову казалось, что по белесому подбою орлиных крыльев мечутся белые искры, то мгновенно вспыхивая, то угасая. ...Степь без конца и края. Древние курганы в голубой дымке. Черный орел в небе. Мягкий шелест стелющейся под ветром травы... Маленьким и затерянным в этих огромных просторах почувствовал себя Давыдов, тоскливо оглядывая томящую своей бесконечностью степь. Мелкими и ничтожными показались ему в эти минуты и его любовь к Лушке, и горечь разлуки, и несбывшееся желание повидаться с ней... Чувство одиночества и оторванности от всего живого мира тяжко овладело им. Нечто похожее испытывал он давным-давно, когда приходилось по ночам стоять на корабле "впередсмотрящим". Как страшно давно это было! Как в старом, полузабытом сне... Ощутимее пригревало солнце. Сильнее дул мягкий южный ветер. Незаметно для самого себя Давыдов склонил голову и задремал, тихо раскачиваясь на ухабах и неровностях заброшенной степной дороги. Лошаденки попались ему захудалые, возница - пожилой колхозник Иван Аржанов - молчаливый и, по общему мнению в хуторе, слегка придурковатый. Он сильно прижеливал недавно порученных ему лошадей, а потому почти всю дорогу до полевого стана бригады они тащились таким нудным и тихим шагом, что на полпути Давыдов, очнувшись от дремоты, не выдержал, сурово спросил: - Ты что, дядя Иван, горшки на ярмарку везешь? Боишься побить? Почему все время шагом едешь? Аржанов, отвернувшись, долго молчал, потом ответил скрипучим голосом: - Я знаю, какой "горшок" я везу, но хоть ты и председатель колхоза, а без толку скакать меня не заставишь, шалишь, брат! - Кто же говорит - "без толку"? Но ты хоть под горку тронь их рысцой! Не клажу везешь, считай, порожняком едешь, факт! После длительного молчания Аржанов неохотно сказал: - Животная сама знает, когда ей шагом идти, когда рысью бечь. Давыдов начал не на шутку сердиться. Уже не скрывая возмущения, он воскликнул: - Вот это лихо! А ты для чего? Для чего тебе вожжи в руки даны? Для чего ты на повозке место просиживаешь? А ну-ка, давай сюда вожжи! Уже явно охотнее Аржанов ответил: - Вожжи мне в руки даны для того, чтобы править лошадьми, чтобы они шли туда, куда надо, а не туда, куда не надо. А ежели тебе не нравится, что я с тобой рядом сижу и место просиживаю, я могу слезть и идти возле брички пешком, но в твои руки вожжей не отдам, шалишь, брат! - Это почему же ты не отдашь? - спросил Давыдов, тщетно пытаясь заглянуть в лицо упорно не желавшему смотреть на него вознице. - А ты свои вожжи в мои руки отдашь? - Какие вожжи? - не понял сразу Давыдов. - А такие! У тебя же от всего колхоза вожжи в руках, тебе народ доверил всем хозяйством нашего колхоза править. Отдашь ты мне эти вожжи? Не отдашь, небось, скажешь: "Шалишь, дядя!" Вот так и я: я же не прошу твои вожжи? Не проси и ты мои! Давыдов весело фыркнул. От недавней злости его не осталось и следа. - Ну, а если, скажем, пожар в хуторе случится, ты и с бочкой воды будешь ехать такими же позорными темпами? - спросил он, уже с интересом ожидая ответа. - На пожар таких, как я, с бочками не посылают... И тут-то, глядя сбоку на Аржанова, Давыдов впервые увидел у него где-то ниже обветренной, шелушащейся скулы мелкие морщины сдержанной улыбки. - А каких же посылают, по-твоему? - Таких, как ты да Макар Нагульнов. - Это почему же? - А вы только двое в хуторе любите шибко ездить и сами вскачь живете... Давыдов рассмеялся от всей души, хлопая себя по коленям и запрокидывая голову. Еще не отдышавшись от смеха, он спросил: - Значит, если на самом деле пожар случится, только нам с Макаром и тушить его? - Нет, зачем же! Вам с Макаром только воду возить, на лошадях во весь опор скакать, чтобы мыло с них во все стороны шмотьями летело, а тушить будем мы, колхозники, - кто с ведром, кто с багром, кто с топором... А распоряжаться на пожаре будет Разметнов, больше некому... "Вот тебе и дядя с придурью!" - с искренним изумлением подумал Давыдов. После минутного молчания он спросил: - Почему же ты именно Разметнова в пожарные начальники определил? - Умный ты парень, а недогадливый, - уже откровенно посмеиваясь, ответил Аржанов. - Кто как живет, тому такая и должность на пожаре должна быть определенная, по его нраву, словом. Вот вы с Макаром вскачь живете, ни днем, ни ночью спокою вам нету, и другим этого спокою не даете, стало быть, вам, как самым проворным и мотовитым, только воду подвозить без задержки; без воды пожара не потушишь, так я говорю? Андрюшка Разметнов - этот рыском живет, внатруску, лишнего не перебежит и не переступит, пока ему кнута не покажешь... Значит, что ему остается делать при его атаманском звании? Руки в бока - и распоряжаться, шуметь, бестолочь устраивать, под ногами у людей путаться. А мы, народ то есть, живем пока потихоньку, пока шагом живем, нам и надо без лишней сутолоки и поспешки дело делать, пожар тушить... Давыдов хлопнул ладонью по спине Аржанова, повернул его к себе и близки увидел хитро смеющиеся глаза и доброе забородатевшее лицо. Сдержанно улыбаясь, Давыдов сказал: - А ты, дядя Иван, оказывается, гусь! - Ну, и ты тоже, Давыдов, гусь не из последних! - весело отозвался тот. Они по-прежнему тащились шагом, но Давыдов, уверившись в том, что все его старания ни к чему не приведут, уже не торопил Аржанова. Он то соскакивал с повозки и шел рядом, то снова садился. Разговаривая о колхозных делах и обо всем понемногу, Давыдов все больше убеждался в мнении, что возница его - человек отнюдь не ущербленного ума; обо всем он рассуждал толково и здраво, но ко всякому явлению и оценке его подходил с какой-то своей, особой и необычной меркой. Уже когда показался вдали полевой стан и возле него тончайшей прядкой закурчавился дымок бригадной кухни, Давыдов спросил: - Нет, всерьез, дядя Иван, так всю жизнь ты шагом и ездишь на лошадях? - Так и езжу. - Что же ты мне раньше не сказал про такую твою странность? Я бы с тобой не поехал, факт! - А чего ради я бы заранее себя хвалил? Вот ты и сам увидал мою езду. Один раз проедешь со мной, в другой - не захочешь. - С чего же это тебе так подеялось? - усмехнулся Давыдов. Вместо прямого ответа Аржанов уклончиво сказал: - У меня сосед в старое время был, плотник, запойный. Руки золотые, а сам запойный. Держится, держится, а потом, как только рюмку понюхает, и пошел чертить на месяц! Все с себя, милый человек, пропивал, до нитки! - Ну? - Ну, а сын его и капли в рот не берет. - А ты без притчей, попроще. - Проще некуда, милый человек. У меня покойный родитель лихой был охотник, а ишо лише - наездник. На действительной службе в полку всегда первые призы забирал по скачке, по рубке и по джигитовке. Вернулся с действительной - на станишных скачках каждый год призы схватывал. Хоть он и родный отец, а вредный человек был, царство ему небесное! Задатный был, форсистый казачок... Бывало, каждое утро гвоздь в печке на огне нагреет и усы на этом гвозде закручивает. Любил перед народом покрасоваться, а особенно перед бабами... А верхи ездил как! Не дай и не приведи господь! Надо ему, допустим, в станицу по делу смотаться, вот он выводит своего служивского коня из конюшни, подседлает его и - с места в намет! Разгонит его по двору, пересигнет через плетень, только вихорь за ним вьется. Рысью или шагом сроду не ездил. До станицы двадцать четыре версты - наметом и оттуда так же. Любил он из лихости зайцев верхом заскакивать. Заметь, не волков, а зайцев! Выгонит где-нибудь из бурьяна этого зайчишку, отожмет от буерака, догонит и либо арапником засечет, либо конем стопчет. Сколько раз он падал на всем скаку и увечился, а забаву свою не бросал. Ну и перевел лошадей в хозяйстве. На моей памяти шесть коней изничтожил: какого насмерть загонит, какого на ноги посадит. Разорил нас с матерью вчистую! В одну зиму два коня под ним убились насмерть. Споткнется на всем скаку, вдарился об мерзлую землю - и готов! Глядим - отец пеши идет, седло несет на плече. Мать, бывало, так и заголосит по-мертвому, а отцу хоть бы что! Отлежится дня три, покряхтит, и ишо не успеют синяки у него на тебе оттухнуть, а он уже опять собирается на охоту... - Лошади разбивались насмерть, а как же он мог уцелеть? - Лошадь - животная тяжелая. Она, когда падает на скаку, через голову раза три перевернется, пока земли достанет. А отцу - что? Он стремена выпустит и летит с нее ласточкой. Ну, вдарится, полежит без памяти, сколько ему требуется, чтобы очухаться, а потом встанет и командируется домой пешком. Отважным был, черт! И кость у него была, как из железа клепанная. - Силен был парень! - с восхищением сказал Давыдов. - Силен-то силен, но нашлась и на него чужая сила... - А что? - Убили его наши хуторские казаки. - За что же это? - закуривая, спросил заинтересованный Давыдов. - Дай и мне папироску, милый человек. - Да ведь ты же не куришь, дядя Иван? - Так-то, всурьез, я не курю, а кое-когда балуюсь. А тут вспомнил эту старую историю, и что-то во рту стало сухо и солоно... За что, спрашиваешь, убили его? Заслужил, значит... - Но все-таки? - За бабу убили, за полюбовницу его. Она была замужняя. Ну, муж ее прознал про это дело. Один на один он с отцом побоялся сходиться: отец был ростом небольшой, но ужасно сильный. Тогда муж отцовой любушки подговорил двух своих родных братьев. Дело было на масленицу. Втроем они ночью подкараулили на речке отца... Господь-милостивец, как они его били? Кольями били и каким-то железом... Когда утром отца принесли домой, он был ишо без памяти и весь черный, как чугун. Всю ночь без памяти на льду пролежал. Должно быть, ему не легко было, а? На льду-то! Через неделю начал разговаривать и понимать начал, что ему говорят. Словом, пришел в себя. А с кровати два месяца не вставал, кровью харкал и разговаривал потихонечку-потихонечку. Вся середка у него была отбита. Друзья приходили его проведывать, допытывались: "Кто тебя бил, Федор? Скажи, а мы..." А он молчит и только потихоньку улыбается, поведет глазом и, когда мать выйдет, скажет шепотом: "Не помню, братцы. Многим мужьям я виноватый". Мать, бывало, до скольких разов станет перед ним на колени, просит: "Родный мой Федюшка, скажи хоть мне: кто тебя убивал? Скажи, ради Христа, чтобы я знала, за чью погибель мне молиться!" Но отец положит ей руку на голову, как дитю, гладит ее волосы и говорит: "Не знаю - кто. Темно было, не угадал. Сзади по голове вдарили, сбили с ног, не успел разглядеть, кто меня на льду пестовал..." Или так же тихонько улыбнется и скажет ей: "Охота тебе, моя касатушка, старое вспоминать? Мой грех - мой и ответ..." Призвали попа исповедовать его, и попу он ничего не сказал. Ужасный твердый был человек! - А откуда ты знаешь, что он попу не сказал? - А я под кроватью лежал, подслушивал. Мать заставила. "Лезь, говорит, Ванятка, под кровать, послушай, может, он батюшке назовет своих убивцев". Но только отец ничего про них не сказал. Разов пять на поповы вопросы он сказал: "Грешен, батюшка", - а потом спрашивает: "А что, отец Митрий, на том свете кони бывают?" Поп, как видно, испугался, часто так говорит: "Что ты, что ты, раб божий Федор! Какие там могут быть лошади! Ты о спасении души думай!" Долго он отца совестил и уговаривал, отец все молчал, а потом сказал: "Говоришь, нету там коней? Жалко! А то бы я там в табунщики определился... А ежели нету, так мне и делать на том свете нечего. Не буду умирать, вот тебе и весь сказ!" Поп наспех причастил его и ушел дюже недовольный, очень дюже злой. Я рассказал матери все, что слышал; она заплакала и говорит: "Грешником жил, грешником и помрет кормилец наш!" Весною - снег уже стаял - отец поднялся, дня два походил по хате, а на третий, гляжу, он надевает ватный сюртук и папаху, говорит мне: "Пойди, Ванятка, подседлай мне кобыленку". У нас к этому времени в хозяйстве осталась одна кобылка-трехлетка. Мать услыхала, что он сказал, и - в слезы: "Куда ты гож, Федя, сейчас верхи ездить? Ты на ногах еле держишься! Ежели сам себя не жалеешь, так хоть меня с детишками пожалей!" А он засмеялся и говорит: "Я же, мать, сроду в жизни шагом не ездил. Дай мне хоть перед смертью в седле посидеть и хоть разок по двору шажком проехать. Я только по двору круга два проеду и - в хату". Пошел я, подседлал кобылку, подвел к крыльцу. Мать вывела отца под руку. Два месяца он не брился, и в нашей темной хатенке не видно было, как он переменился обличьем... Глянул я на него при солнышке, и закипела во мне горючая слеза! Два месяца назад отец был черный как ворон, а теперь борода отросла наполовину седая и усы тоже, а волосы на песиках [висках] стали вовсе белые, как снег... Ежели бы он не улыбался какой-то замученной улыбкой, - я, может, и не заплакал бы, а тут никак не мог сдержаться... Взял он у меня повод, за гриву ухватился, а левая рука у него была перебитая, только недавно срослась. Хотел я его поддержать, но он не свелел. Ужасный гордый был человек! Слабости своей и то стыдился. Понятно, хотелось ему, как и раньше, птицей взлететь на седло, но не вышло... Поднялся он на стремени, а левая рука подвела, разжались пальцы, и вдарился он навзничь, прямо спиной об землю... Внесли мы с матерью его в хату. Ежели раньше он только кашлял кровью, то теперь уже она пошла у него из глотки цевкой. Мать до вечера от корыта не отходила, не успевала красные полотенца замывать. Призвали попа. В ночь он его пособоровал, но до чего же ужасный крепкий человек был! Только на третьи сутки после соборования перед вечером затосковал, заметался по кровати, а потом вскочил, глядит на мать мутными, но веселыми глазами и говорит: "После соборования, говорят, нельзя босыми ногами на землю становиться, но я постою хоть трошки... Я по этой земле много исходил и изъездил, и мне уходить с нее прямо-таки жалко... Мать, дай мне рученьку твою, она в этой жизни много поработала..." Мать подошла, взяла его за руку. Он прилег на спину, помолчал, а потом почти шепотом сказал: "И слез она по моей вине вытерла не мало..." - отвернулся лицом к стенке и помер, пошел на тот свет угоднику Власию конские табуны стеречь... Очевидно подавленный воспоминаниями, Аржанов надолго замолчал. Давыдов покашлял, спросил: - Слушай, дядя Иван, а почем ты знаешь, что твоего отца бил муж этой... ну, одним словом, этой его женщины... и братья мужа? Или это твои предположения? Догадки? - Какие там догадки! Отец сам мне сказал за день до смерти. Давыдов даже слегка приподнялся на бричке: - Как - сказал? - Очень даже просто сказал. Утром мать пошла корову доить, я сидел за столом, перед школой уроки доучивал, слышу - отец шепчет: "Ванятка, подойди ко мне". Я подошел. Он шепчет: "Нагнись ко мне ниже". Я нагнулся. Он говорит потихоньку: "Вот что, сынок, тебе уже тринадцатый год идет, ты после меня останешься за хозяина, запомни: били меня Аверьян Архипов и два его брата, Афанасий и Сергей-косой. Ежели бы они убили меня сразу, - я бы на них сердца не держал. Об этом я их и просил там, на речке, пока был в памяти. Но Аверьян мне сказал: "Не будет тебе легкой смерти, гад! Поживи калекой, поглотай свою кровицу вволю, всласть, а потом издыхай!" Вот за это я на Аверьяна сердце держу. Смерть у меня в головах стоит, а сердце на него все равно держу! Сейчас ты маленький, а вырастешь большой - вспомни про мои муки и убей Аверьяна! Об чем я тебе сказал, никому не говори - ни матери, никому на свете. Побожись, что не скажешь". Я побожился, глаза были сухие, и поцеловал отцов нательный крест... - Фу-ты, черт, прямо как у черкесов на Кавказе в старое время! - воскликнул Давыдов, взволнованный рассказом Аржанова. - У черкесов - сердце, а у русских заместо сердца камушки, что ли? Люди, милый человек, все одинаковые. - Что же дальше? - нетерпеливо спросил Давыдов. - Похоронили отца. Пришел я с кладбища, стал в горнице спиной к притолоке и провел над головой черточку карандашом Каждый месяц я измерял свой рост, отмечался: все скорее хотел стать большим, чтобы стукнуть Аверьяна... И вот стал я в доме хозяином, а было в ту пору мне двенадцать лет, и, кроме меня, было у матери нас ишо семеро детей, мал мала меньше. Мать после смерти отца стала часто прихварывать, и, боже мой, сколько нужды и горя пришлось нам хлебнуть! Какой бы отец непутевый ни был, но он умел погулять, умел и поработать. Для кое-каких других он был поганым человеком, а нам, детишкам и матери, - свой, родной: он нас кормил, одевал и обувал, из-за нас он с весны до осени в поле хрип гнул... Узковаты были у меня тогда плечи и жидка хребтина, а пришлось нести на себе все хозяйство и работать, как взрослому казаку. При отце нас четверо бегало в школу, а после его смерти пришлось всем школу бросить. Нюрку - сестренку десяти лет - я вместо матери приспособил стряпать и корову доить, младшие братишки помогали мне по хозяйству. Но я не забывал каждый месяц отмечаться у притолоки. Однако рос я в тот год тупо - горе и нуждишка не давали мне настоящего росту. А за Аверьяном следил, как волчонок за птицей из камыша. Каждый шаг его мне был известный; куда он пошел, куда поехал, - я все знал... Бывало, сверстники мои по воскресеньям всякие игры устраивают, а мне некогда, я в доме старший. По будням они в школу идут, а я на базу скотину убираю... Обидно мне было до горючих слез за такую мою горькую жизню! И стал я помалу сторониться своих дружков-одногодков, нелюдимым стал, молчу, как камень, на народе не хочу бывать... Тогда по хутору стали про меня говорить, что, мол, Ванька Аржанов того, малость с придурью, умом тронутый. "Проклятые! - думал я. - Вас бы в мою шкуру! Поумнели бы вы от такой жизни, как моя?" И тут я вовсе сненавидел своих хуторных; ни на кого глядеть не могу!.. Дай, милый человек, мне ишо одну папироску. Аржанов неумело взял папироску. Пальцы его заметно дрожали. Он долго прикуривал от папиросы Давыдова, закрыв глаза, смешно топыря губы и громко чмокая. - А как же Аверьян? - А что этому Аверьяну? Жил, как хотел. Простить жене любовь моего отца не мог, бил ее смертно, так и вогнал в могилу через год. Под осень женился на другой, на молоденькой девке с нашего же хутора. "Ну, - подумал я тогда, - недолго ты, Аверьян, поживешь с молодой женой..." Потихоньку от матери начал я копить деньжонки, а осенью, вместо того чтобы ехать на ближнюю ссыпку, я один поехал в Калач, продал там воз пшеницы и на базаре с рук купил одноствольное ружье и десять штук патронов к нему. На обратном пути попробовал ружье, загубил три патрона. Погано било ружьишко: пистонку разбивал боек не сразу, из трех вышло две осечки, только третий патрон вдарил. Схоронил я дома это ружье под застреху в сарае, никому про свою покупку не сказал. И вот начал я Аверьяна подстерегать... Долго у меня ничего не получалось. То люди помешают, то ишо какая причина не укажет мне стукнуть его. А своего я все-таки дождался! Главное, не хотелось мне его в хуторе убивать, вот в чем была загвоздка! На первый день покрова поехал он в станицу на ярмарку, поехал один, без жены. Узнал я, что он один поехал, и перекрестился, а то бы пришлось обоих их бить. Полтора суток я не жрал, не пил, не спал, караулил его возле дороги в яру. Жарко молился я в этом яру, просил бога, чтобы Аверьян возвращался из станицы один, а не в компании с хуторными казаками. И господь-милостивец внял моей ребячьей молитве! Под вечер на другой день гляжу - едет Аверьян один. А до этого сколько подвод я пропустил, сколько разов у меня сердце хлопало, когда казалось издали, что это Аверьяновы кони бегут по дороге... Поравнялся он со мной, и тут я выскочил из яра, сказал: "Слазь, дядя Аверьян, и молись богу!" Он побелел, как стенка, и остановил лошадей. Рослый был и здоровый казачина, а что он мог со мной поделать? У меня же в руках ружье. Крикнул он мне: "Ты что это, змееныш, удумал?" Я ему говорю: "Слазь и становись на колени! Сейчас узнаешь, что я удумал". Отважный он был, вражина! Сигнул с брички и кинулся ко мне с голыми руками... Близко я его напустил, вот как до этой бурьянины, и вдарил в упор... - А если бы осечка? Аржанов улыбнулся: - Ну, тогда бы он меня отправил к отцу подпаском, табуны на том свете стеречь. - Что же дальше? - Лошади от выстрела понесли, а я никак с места не тронусь. Ноги у меня отнялись, и весь я дрожу, как лист на ветру. Аверьян возле лежит, а я шагу к нему ступить не могу, подыму ногу и опять отпущу ее, боюсь упасть. Вот как меня трясло! Ну, кое-как опамятовался, шагнул к нему, плюнул ему в морду и начал у него карманы в штанах и в пиджаке выворачивать. Вынул кошелек. В нем было бумажками двадцать восемь рублей, один золотой в пять рублей и мелочью рубля два или три. Это уж я после сосчитал, дома. А остальные, какие у него были, он, видно, потратил на гостинцы своей молодой жене... Порожний кошелек я бросил тут же, на дороге, а сам сигнул в яр - и был таков! Давно это было, а помню все дочиста, как будто только вчера это со мной получилось. Ружье и патроны я в яру зарыл. Уже по первому снегу ночью откопал свое имущество, принес в хутор и схоронил ружье в чужой леваде, в старой дуплястой вербе. - Зачем деньги взял? - резко и зло спросил Давыдов. - А что? - Зачем брал, спрашиваю? - Они мне нужны были, - просто ответил Аржанов. - Нас в ту пору нужда ела дюжее, чем вошь. Давыдов соскочил с брички и долго шел молча. Молчал и Аржанов. Потом Давыдов спросил: - Это и все? - Нет, не все, милый человек. Наехали следственные власти, рылись, копались... Так и уехали ни с чем. Кто мог на меня подумать? А тут вскоре простудился на порубке леса Сергей-косой - Аверьянов брат, - похворал и помер: в легких у него случилось воспаление. И я дюже забеспокоился тогда, думаю: ну, как и Афанасий своей смертью помрет, и повиснет моя рука, какую отец благословил покарать врагов? И я засуетился... - Постой, - прервал его Давыдов. - Ведь тебе же отец говорил про одного Аверьяна, а ты на всех трех замахнулся? - Мало ли что отец... У отца своя воля была, а у меня - своя. Так вот, засуетился я тогда... Афанасия я убил через окно, когда он вечерял. В ту ночь я отметился у притолоки в последний раз, потом стер все отметки тряпкой. А ружье и патроны утопил в речке; все это мне стало уже не нужным... Я отцову и свою волю выполнил. Вскорости мать затеялась помирать. Ночью подозвала она меня к себе, спросила: "Ты их побил, Ванятка?" Признался: "Я, маманя". Ничего она мне не сказала, только взяла мою правую руку и положила ее себе на сердце... Аржанов потрогал вожжи, лошади пошли веселее, и он, глядя на Давыдова по-детски ясными серыми глазами, спросил: - Теперь не будешь больше допытываться, почему я на лошадях шибко не езжу? - Все понятно, - ответил Давыдов. - Тебе, дядя Иван, на быках ездить надо, водовозом, факт. - Об этом я до скольких разов просил Якова Лукича, но он не согласился. Он надо мной хочет улыбаться до последнего... - Почему? - Я ишо мальчишкой у него полтора года в работниках жил. - Вот как! - Вот так, милый человек. А ты и не знал, что у Островнова всю жизню в хозяйстве работники были? - Аржанов хитро сощурился: - Были, милый человек, были... Года четыре назад Он присмирел, когда налогами стали жать, свернулся в клубок, как гадюка перед прыжком, а не будь зараз колхозов да поменьше налоги - Яков Лукич показал бы себя, будь здоров! Самый лютый кулак он, а вы гадюку за пазухой пригрели... Давыдов после длительного молчания сказал: - Это мы исправим, разберемся с Островновым как полагается, а все-таки, дядя Иван, ты человек с чудинкой. Аржанов улыбнулся, задумчиво глядя куда-то вдаль: - Да ведь чудинка - как тебе сказать... Вот растет вишневое деревцо, на нем много разных веток. Я пришел и срезал одну ветку, чтобы сделать кнутовище, - из вишенника кнутовище надежнее, - росла она, милая, тоже с чудинкой - в сучках, в листьях, в своей красе, а обстругал я ее, эту ветку, и вот она... - Аржанов достал из-под сиденья кнут, показал Давыдову коричневое, с засохшей, покоробленной корой вишневое кнутовище. - И вот она! Поглядеть не на что! Так и человек: он без чудинки голый и жалкий, вроде этого кнутовища. Вот Нагульнов какой-то чужой язык выучивает - чудинка; дед Крамсков двадцать лет разные спичечные коробки собирает - чудинка; ты с Лушкой Нагульновой путаешься - чудинка; пьяненький какой-нибудь идет по улице, спотыкается и плетни спиной обтирает - тоже чудинка. Милый человек мой, председатель, а вот лиши ты человека любой чудинки, и будет он голый и скучный, как вот это кнутовище. Аржанов протянул Давыдову кнут, сказал, все так же задумчиво улыбаясь: - Подержи его в руках, подумай, может, тебе в голове и прояснеет... Давыдов с сердцем отвел руку Аржанова: - Иди ты к черту! Я и без этого сумею подумать и во всем разобраться! ...Потом, до самого стана, они всю дорогу молчали... 6 В бригаде полудновали. Наспех сбитый длинный стол впритирку вмещал всех плугарей и погонщиков. Ели, изредка перебрасываясь солеными мужскими шутками, деловито обмениваясь замечаниями о качестве приготовленной стряпухой каши. - И вот она всегда недосаливает! Горе, а не стряпуха! - Не слиняешь от недосола, возьми да посоли. - Да мы же с Васькой двое из одной чашки едим, он любит несоленое, а я - соленое. Как нам в одной чашке делиться? Посоветуй, ежели ты такой умный! - Завтра плетень сплетем, разгородим вашу чашку пополам, только и делов. Эх ты, мелкоумный! До такой простой штуки не мог сам додуматься! - Ну, брат, и у тебя ума, как у твоего борозденного быка, ничуть не больше. За столом долго бы еще пререкались и перешучивались, но тут издали заметили подводу, и, самый зоркий из всех, плугатарь Прянишников, приложив ладонь ребром ко лбу, тихо свистнул: - Этот едет, полоумный Ванька Аржанов, а с ним - Давыдов. На стол вразнобой, со стуком легли ложки, и взоры всех нетерпеливо устремились туда, где в балочке на минуту скрылась подвода. - Дожили! Опять едет нас на буксир брать, - со сдержанным негодованием сказал Агафон Дубцов. - Достукались! Нет уж, с меня хватит! Теперь вы своими гляделками моргайте, а я моргать уморился, я на него от стыда и глядеть не желаю! У Давыдова по-хорошему дрогнуло сердце, когда он увидел, как дружно все встали из-за стола, приветствуя его. Он шел широкими шагами, а навстречу ему уже тянулись руки и светились улыбками дочерна сожженные солнцем лица мужчин и матово-смуглые, тронутые легким загаром лица девушек и женщин. Они, эти женщины, никогда не загорали по-настоящему, на работе так закутываясь в белые головные платки, что оставались только узкие щели для глаз. Давыдов улыбался, на ходу оглядывая знакомые лица. С ним успели крепко сжиться, его приезду были искренне рады, встречали его как родного. За какой-то миг все это дошло до сознания Давыдова, острой радостью коснулось его сердца и сделало голос приподнятым и чуть охрипшим: - Ну, здравствуйте, отстающие труженики! Кормить приезжего будете? - Кто к нам надолго - кормим, а кто на часок, в гости, - того не кормим, а только провожаем с низкими поклонами. Так ведь, бригадир? - под общий смех сказал Прянишников. - Я, наверное, надолго к вам, - улыбнулся Давыдов. И Дубцов оглушающим басом заорал: - Учетчик! Пиши его на полное довольствие с нынешнего дня, а ты, стряпуха, наливай ему каши, сколько его утроба примет! Давыдов обошел вокруг стола, со всеми здороваясь за руку. Мужчины обменивались с ним привычно крепким рукопожатием, а женщины, глядя в глаза, смущались и протягивали руки лодочкой: свои, местные казаки не очень-то баловали их таким вниманием и почти никогда не снисходили до того, чтобы при встрече, как равной, протянуть женщине руку. Дубцов усадил Давыдова рядом с собой, положил ему на колено тяжелую и горячую ладонь. - Мы тебе рады, любушка ты наш Давыдов! - Вижу. Спасибо! - Только ты не сразу начинай ругаться... - Да я вовсе и не думаю ругаться. - Нет, это ты, конечно, не утерпишь, без этого ты не обойдешься, да и нам крепкое слово будет в пользу. Но пока помолчи. Пока люди жуют, нечего им аппетит портить. - Можно и подождать, - усмехнулся Давыдов. - Доброго разговора мы не минуем, но за столом начинать не будем, как-нибудь потерпим, а? - Обязательно надо вытерпеть! - под общий хохот решительно заявил Дубцов и первый взялся за ложку. Давыдов ел сосредоточенно и молча, не поднимая от миски головы. Он почти не вслушивался в сдержанные голоса полудновавших пахарей, но все время ощущал на лице чей-то неотступный взгляд. Прикончив кашу, Давыдов облегченно вздохнул: впервые за долгое время он был по-настоящему сыт. По-мальчишески облизав деревянную ложку, он поднял голову. Через стол на него в упор, неотрывно смотрели серые девичьи глаза, и столько в них было горячей, невысказанной любви, ожидания, надежды и покорности, что Давыдов на миг растерялся. Он и прежде нередко встречался в хуторе - на собрании или просто на улице - с этой большерукой, рослой и красивой семнадцатилетней девушкой, и тогда, при встречах, она улыбалась ему смущенно и ласково, и смятение отражалось на ее вдруг вспыхивающем лице, - но теперь в ее взгляде было что-то иное, повзрослевшее и серьезное... "Каким тебя ветром ко мне несет и на что ты мне нужна, милая девчонушка? И на что я тебе нужен? Сколько молодых парней всегда возле тебя вертится, а ты на меня смотришь, эх ты, слепушка! Ведь я вдвое тебя старше, израненный, некрасивый, щербатый, а ты ничего не видишь... Нет, не нужна ты мне, Варюха-горюха! Расти без меня, милая", - думал Давыдов, рассеянно глядя в полыхающее румянцем лицо девушки. Она слегка отвернулась, потупилась, встретившись глазами с Давыдовым. Ресницы ее трепетали, а крупные загрубелые пальцы, перебиравшие складки старенькой грязной кофточки, заметно вздрагивали. Так наивна и непосредственна была она в своем чувстве, так в детской простоте своей не умела и не могла его скрыть, что всего этого не заметил бы разве только слепой. Обращаясь к Давыдову, Кондрат Майданников рассмеялся: - Да не смотри ты на Варьку, а то у нее вся кровь в лицо кинулась! Пойди умойся, Варька, может, малость оттухнешь. Хотя как она пойдет? У нее же ноги теперь отнялись... Она у меня погонычем работает, так все время ходу мне не дает, заспрашивалась, когда ты, Давыдов, приедешь. "А я откуда знаю, когда он приедет, отвяжись", - говорю ей, но она этими вопросами с утра до ночи меня долбит и долбит, как дятел сухую лесину. Словно для того, чтобы опровергнуть предположение, будто у нее отнялись ноги. Варя Харламова, повернувшись боком и слегка согнув ноги в коленях, с места, одним прыжком перемахнула через лавку, на которой сидела, и пошла к будке, гневно оглядываясь на Майданникова и что-то шепча побледневшими губами. Только у самой будки она остановилась, повернувшись к столу, крикнула срывающимся голоском: - Ты, дядя Кондрат... ты, дядя... ты неправду говоришь! Общий хохот был ей ответом. - Издали оправдывается, - посмеиваясь, сказал Дубцов. - Издали оно лучше. - Ну зачем ты смутил девушку? Нехорошо! - недовольно сказал Давыдов. - Ты ее ишо не знаешь, - снисходительно ответил Майданников. - Это она при тебе такая смирная, а без тебя она любому из нас зоб вырвет и не задумается. Зубатая девка! Бой, а не девка! Видал, как она с места взвилась? Как дикая коза!.. Нет, не льстила мужскому самолюбию Давыдова эта простенькая девичья любовь, о которой давно уже знала вся бригада, а он услышал и узнал впервые только сейчас. Вот если бы другие глаза хоть раз посмотрели на него с такой беззаветной преданностью и любовью, - это иное дело... Стараясь замять неловкий разговор, Давыдов шутливо сказал: - Ну, спасибо стряпухе и деревянной ложке! Накормили досыта. - Благодари, председатель, за великое старание свою правую руку да широкий рот, а не стряпуху с ложкой. Может, добавку подсыпать? - осведомилась, поднимаясь из-за стола, величественная, необычайно толстая стряпуха. Давыдов с нескрываемым изумлением оглядел ее могучие формы, широкие плечи и необъятный стан. - Откуда вы ее взяли, такую? - вполголоса спросил он Дубцова. - На таганрогском металлургическом заводе по нашему особому заказу сделали, - ответил учетчик, молодой и развязный парень. - Как же я тебя раньше, не видал? - все еще удивлялся Давыдов. - Такая ты объемистая в габаритах, а видеть тебя, мамаша, не приходилось. - Нашелся мне сынок! - фыркнула стряпуха. - Какая же я тебе мамаша, ежели мне всего сорок семь? А не видел ты меня потому, что зимой я из хаты не вылезаю. При моей толщине и коротких ногах я по снегу не ходок, на ровном месте могу в снегу застрять. Зимой я дома безвылазно сижу, пряду шерсть, платки вяжу, словом, кое-как кормлюся. По грязи тоже я не ходок: как верблюд, боюсь разодраться на сколизи, а по сухому я и объявилася в стряпухах. И никакая я тебе не мамаша, товарищ председатель! Хочешь со мной в мире жить - зови меня Дарьей Куприяновной, тогда в бригаде сроду голодным не будешь! - Полностью согласен жить с тобой в мире, Дарья Куприяновна, - улыбаясь, сказал Давыдов и привстал, поклонился с самым серьезным видом. - Так-то оно и тебе и мне лучше будет. А теперь давай свою чашку, я тебе на закуску кислого молочка положу, - донельзя довольная любезностью Давыдова, проговорила стряпуха. Она щедрой рукой положила в чашку целый килограмм кислейшего откидного молока и подала с низким поклоном. - А почему ты в стряпухах состоишь, а не на производстве работаешь? - спросил Давыдов. - При твоем весе тебе только разок давнуть на чапиги - и лемех сразу на полметра в землю уйдет, факт! - Так у меня же сердце больное! У меня доктора признали ожирение сердечной деятельности. В стряпухах мне и то тяжело, чуть повожусь с посудой - и сердце где-то в самой глотке бьется. Нет, товарищ Давыдов, в плугатари я негожая. Эти танцы не под мою музыку. - Все на сердце жалуется, а трех мужей похоронила. Трех казаков пережила, теперь ищет четвертого, но что-то охотников не находится, боятся на ней жениться, заездит этакая тетенька насмерть! - сказал Дубцов. - Брехун рябой! - воскликнула не на шутку рассерженная стряпуха. - Чем же я виновата, что из трех казаков мне ни одного жилистого не попалось, а все какие-то немощные да полухворые? Им господь веку не дал, а я виноватая? - Ты же и помогла им помереть, - не сдавался Дубцов. - Чем же я помогла? - Известно - чем... - Ты говори толком! - Мне и так все ясное... - Нет, ты говори толком, чего впустую языком мелешь! - Известно, чем помогла: своею любовью, - осторожно сказал Дубцов, посмеиваясь. - Дурак ты меченый! - покрывая общий хохот, в ярости крикнула стряпуха и сгребла в охапку половину посуды со стола. Но невозмутимого Дубцова было не так-то просто выбить из седла. Он не спеша доел кислое молоко, вытер ладонью усы, сказал: - Может, конечно, я и дурак, может, и меченый, но в этих делах, девка, я до тонкостев разбираюсь. Тут стряпуха завернула по адресу Дубцова такое, что хохот за столом грохнул с небывалой силой, а багровый от смеха и смущения Давыдов еле выговорил: - Что же это такое, братишки?! Этакого я и на флоте не слыхивал!.. Но Дубцов, сохраняя полную серьезность, с нарочитой запальчивостью крикнул: - Под присягу пойду! Крест буду целовать! Но стою на своем, Дашка: от твоей любови все трое мужей на тот свет отправились! Трое мужей - ведь это подумать только... А в прошлом году Володька Грачев через чего помер? Он же к тебе ходил... Дубцов не закончил фразы и стремительно нагнулся: над головой его, подобно осколку снаряда, со свистом пронесся увесистый деревянный половник. С юношеской проворностью Дубцов перекинул ноги через лавку. Он был уже в десяти метрах от стола, но вдруг прыгнул в сторону, увернулся, а мимо него, брызгая во все стороны кислым молоком, с урчанием пролетела оловянная миска и, описав кривую, упала далеко в степи. Широко расставив ноги, Дубцов грозил кулаком, кричал: - Эй, Дарья, уймись! Кидай, чем хочешь, только не глиняными чашками! За разбитую посуду, ей-богу, буду вычитывать трудодни! Ступай, как Варька, за будку, оттуда тебе легше будет оправдываться!.. А я все равно стою на своем: угробила мужьев, а теперь на мне зло срываешь... Давыдову с трудом удалось навести порядок. Неподалеку от будки сели покурить, и Кондрат Майданников, заикаясь от смеха, сказал: - И вот каждый день за обедом либо за ужином идет такая спектакля. Агафон с неделю синяк под глазом во всю щеку носил - съездила его Дарья кулаком, а все не бросает над ней потешаться. Не уедешь ты, Агафон, с пахоты подобру-поздорову, либо глаз она тебе выбьет напрочь, либо ногу пяткой наперед вывернет, ты дошутишься... - Трактор "фордзон", а не баба! - восхищенно сказал Дубцов, украдкой поглядывая на проплывавшую мимо стряпуху. И, делая вид, что не замечает ее, уже громче заговорил: - Нет, братцы, чего же греха таить, я бы женился на Дашке, ежели был бы неженатый. Но женился бы только на неделю, а потом - в кусты. Больше недели я не выдержал бы, при всей моей силе. А помирать мне пока нет охоты. С какой радости я себя на смерть бы обрекал? Всю гражданскую отвоевал, а тут, изволь радоваться, помирай от бабы... Нет, хоть я и меченый дурак, а хитрый ужасно! Неделю бы я кое-как с Дашкой протянул, а потом ночушкой потихоньку слез бы с кровати, по-пластунски прополз до дверей, а там - на баз и наметом до самого дома... Веришь, Давыдов, истинный господь, не брешу, да и Прянишников - вот он - не даст сбрехать: затеялись мы с ним как-то за хороший кондер обнять Дашку, он зашел спереду, я - сзади, сцепились обое с ним руками, но обхватить Дарью так и не смогли, уж дюже широка! Кликнули учетчика - он парень молодой и к тому же трусоватый, побоялся близко подступить к Дашке. Так и осталась она на веки вечные по-настоящему необнятая... - Не верь ты ему, проклятому, товарищ Давыдов! - уже беззлобно посмеиваясь, сказала стряпуха. - Он, если нынче чего не сбрешет, так завтра от тоски подохнет. Что ни ступнет, то сбрехнет, такой уж он у нас уродился! После перекура Давыдов спросил: - Сколько еще осталось пахать? - До черта, - нехотя ответит Дубцов. - Поболе ста пятидесяти гектаров. На вчерашний день сто пятьдесят восемь оставалось. - Отличная работа, факт! - холодно сказал Давыдов. - Чем же вы тут занимались? Со стряпухой Куприяновной спектакли ставили? - Ну, уж это вы напрасно. - Почему же первая и третья бригады давно закончили вспашку, а вы тянете? - Давай, Давыдов, вечером соберемся все и поговорим по душам, а сейчас пойдем пахать, - предложил Дубцов. Это было разумное предложение, и Давыдов, немного поразмыслив, согласился. - Каких быков мне дадите? - Паши на моих, - посоветовал Кондрат Майданников. - Мои быки втянутые в работу и собою справные, а две пары молодых бычат у нас сейчас на курорте. - Как это на курорте? - удивился Давыдов. Улыбаясь, Дубцов пояснил: - Слабенькие, ложатся в борозде, ну, мы выпрягли их и пустили на вольный попас возле пруда. Там трава добрая, кормовитая, пущай поправляются, все одно от них никакого толку нету. Они с зимовки вышли захудалые, а тут каждый день работа, они и скисли, не тянут плуг - и все! Пробовали припрягать их по паре к старым быкам - один черт, ничего не получается. Паши на Кондратовых, он правильно советует. - А сам он что будет делать? - Я его домой на два дня отпустил. У него баба захворала, слегла, даже бельишка с Ванькой Аржановым не подослала ему и переказывала, чтобы он пришел домой. - Тогда другое дело. А то я было подумал, что ты и его на курорт куда-нибудь отправляешь. Курортные настроения у вас тут, как я вижу... Дубцов незаметно для Давыдова подмигнул остальным, и все встали, пошли запрягать быков. 7 На закате солнца Давыдов выпряг в конце гона быков и разналыгал их. Он сел около борозды на траву, вытер рукавом пиджака пот со лба, дрожащими руками стал сворачивать папироску - и только тогда почувствовал, как сильно устал. У него ныла спина, под коленями бились какие-то живчики и, словно у старика, тряслись руки. - Найдем мы с тобою на заре быков? - спросил он у Вари. Она стояла против него на пахоте. Маленькие ноги ее в растоптанных больших чириках по щиколотку тонули в рыхлой, только что взвернутой плугом земле. Сдвинув с лица серый от пыли платок, она сказала: - Найдем, они далеко не уходят ночью. Давыдов закрыл глаза и жадно курил. Он не хотел смотреть на девушку. А она, вся сияя счастливой и усталой улыбкой, тихо сказала: - Замучил ты и меня и быков. Дюже редко отдыхаешь. - Я сам замучился до чертиков, - хмуро проговорил Давыдов. - Надо чаще отдыхать. Дядя Кондрат вроде и отдыхает часто, дает быкам сапнуть, а всегда больше других напахивает. А ты уморился с непривычки... Она хотела добавить: "милый" - и, испугавшись, крепко сжала губы. - Это верно, привычки еще не приобрел, - согласился Давыдов. С трудом он поднялся с земли, с трудом переставляя натруженные ноги, пошел вдоль борозды к стану. Варя шла следом за ним, потом поравнялась и пошла рядом. Давыдов в левой руке нес разорванную, выцветшую матросскую тельняшку. Еще днем, налаживая плуг, он нагнулся, зацепился воротом за чапигу и, рывком выпрямившись, располосовал тельняшку надвое. День был достаточно жаркий, и он мог бы великолепно обойтись без нее, но ему было совершенно невозможно в присутствии девушки идти за плугом до пояса голым. В смущении запахивая полы матросской одежки, он спросил, нет ли у нее какой-нибудь булавки. Она ответила, что, к сожалению, нет. Давыдов уныло глянул в направлении стана. До него было не меньше двух километров. "А все-таки придется идти", - подумал Давыдов и, крякнув от досады, вполголоса чертыхнулся, сказал: - Вот что, Варюха-горюха, обожди меня тут, я схожу на стан. - Зачем? - Сыму это рванье и надену пиджак. - В пиджаке будет жарко. - Нет, я все-таки схожу, - упрямо сказал Давыдов. Черт возьми, не мог же он в самом деле щеголять без рубахи! Недоставало еще того, чтобы эта милая, невинная девочка увидела, что изображено у него на груди и животе. Правда, татуировка на обоих полушариях широкой давыдовской груди скромна и даже немного сентиментальна: рукою флотского художника были искусно изображены два голубя; стоило Давыдову пошевелиться, и голубые голуби на груди у него приходили в движение, а когда он поводил плечами, голуби соприкасались клювами, как бы целуясь. Только и всего. Но на животе... Этот рисунок был предметом давних нравственных страданий Давыдова. В годы гражданской войны молодой, двадцатилетний матрос Давыдов однажды смертельно напился. В кубрике миноносца ему поднесли еще стакан спирта. Он без сознания лежал на нижней койке, в одних трусах, а два пьяных дружка с соседнего тральщика - мастера татуировки - трудились над Давыдовым, изощряя в непристойности свою разнузданную пьяную фантазию. После этого Давыдов перестал ходить в баню, а на медосмотрах настойчиво требовал, чтобы его осматривали только врачи-мужчины. Уже после демобилизации, в первый год работы на заводе, Давыдов все же как-то отважился сходить в баню. Прикрывая обеими руками живот, он разыскал свободную шайку, густо намылил голову - и почти тотчас же услышал где-то рядом с собой, внизу, тихий смешок. Давыдов ополоснул лицо, увидел: некий пожилой, лысый гражданин, опираясь о лавку руками, изогнувшись, в упор, беззастенчиво рассматривал рисунок на животе Давыдова и, захлебываясь от восторга, тихо хихикал. Давыдов не спеша вылил воду и стукнул тяжелой дубовой шайкой чрезмерно любознательного гражданина по лысине. Не успев до конца рассмотреть рисунок, тот закрыл глаза, тихо улегся на полу. Все так же не спеша Давыдов помылся, вылил на лысого целую шайку ледяной воды и, когда тот захлопал глазами, направился в предбанник. С той поры Давыдов окончательно простился с удовольствием попариться по-настоящему, по-русски, в баньке, предпочитая мыться дома. При одной мысли о том, что Варя могла хоть мельком увидеть его разрисованный живот, Давыдова бросило в жар, и он плотнее запахнул разъезжавшиеся полы тельняшки. - Ты выпряги быков и пусти их на попас, а я пошел, - сказал он со вздохом. Ему вовсе не улыбалась перспектива обходить пахоту либо три километра спотыкаться по пашне, и все это из-за какой-то нелепой случайности. Но Варя по-своему расценила побуждения Давыдова. "Стесняется мой любимый работать возле меня без рубахи, - решила она и, благодарная ему в душе за проявление чувства, щадящего ее девичью скромность, решительно сбросила с ног чирики. - Я быстрее сбегаю! Давыдов не успел и слова вымолвить, а она уже птицей летела к стану. На черной пахоте мелькали смуглые икры ее быстрых ног да, схваченные встречным ветром, бились на спине концы белого головного платка. Она бежала, слегка клонясь вперед, прижав к тугой груди сжатые в кулаки руки, и думала только об одном: "Сбегаю, принесу ему пиджак... Я быстро сбегаю, угожу ему, и он хоть разок за все время поглядит на меня ласково и, может, даже скажет: спасибо. Варя!" Давыдов долго провожал ее глазами, потом выпряг быков, вышел с пахоты. Неподалеку он нашел опутавшую прошлогоднюю бурьянину повитель, очистил ее от листьев, а гибкой веточкой наглухо зашнуровал полы тельняшки. Лег на спину и тотчас уснул, будто провалился во что-то черное, мягкое, пахнущее землей... Проснулся он оттого, что по лбу его что-то ползало - наверное, паучок или какой-нибудь червяк. Морщась, он провел рукою по лицу, снова начал дремать, и снова по щеке что-то заскользило, поползло по верхней губе, защекотало в носу. Давыдов чихнул и открыл глаза. Перед ним на корточках сидела Варя и вся вздрагивала от еле сдерживаемого смеха. Она водила по лицу спящего Давыдова сухой травинкой и не успела отдернуть руку, когда Давыдов открыл глаза. Он схватил ее за тонкую кисть, не она не стала освобождать руку, а только опустилась на одно колено, и смеющееся лицо ее мгновенно стало испуганно-ждущим и покорным. - Я принесла тебе пиджак, вставай, - чуть слышно прошептала она, делая слабую попытку высвободить руку. Давыдов разжал пальцы. Рука ее, большая и загорелая, упала на колено. Закрыв глаза, она слышала звонкие и частые удары своего сердца. Она все еще чего-то ждала и на что-то надеялась... Но Давыдов молчал. Грудь его дышала спокойно и ровно, на лице не дрогнул ни единый мускул. Потом он привстал, прочно уселся, поджав под себя правую ногу, ленивым движением опустил руку в карман, нащупывая кисет. Теперь их головы почти соприкасались. Давыдов шевельнул ноздрями и уловил тонкий и слегка пряный запах ее волос. Да и вся она пахла полуденным солнцем, нагретой зноем травой и тем неповторимым, свежим и очаровательным запахом юности, который никто еще не смог, не сумел передать словами... "Милая девчонушка какая!" - подумал Давыдов и вздохнул. Они поднялись на ноги почти одновременно, несколько секунд молча смотрели в глаза друг другу, потом Давыдов взял из ее рук пиджак, ласково улыбнулся одними глазами: - Спасибо, Варя! Именно так и сказал: "Варя", а не "Варюха-горюха". В конце концов сбылось то, о чем она думала, когда бежала за пиджаком. Так почему же на серых глазах навернулись слезы и, пытаясь сдержать их, мелко задрожали густые черные ресницы? О чем ты плачешь, милая девушка? А она беззвучно заплакала, с какой-то тихой детской беспомощностью, низко склонив голову. Но Давыдов ничего не видел: он тщательно сворачивал папироску, стараясь не просыпать ни одной крошки табаку. Папиросы у него кончились, табак был на исходе, и он экономил, сворачивал маленькие, аккуратные папироски, всего лишь на четыре - шесть добрых затяжек. Она постояла немного, тщетно стараясь успокоиться, но ей не удалось овладеть собой, и она, круто повернувшись на каблуках, пошла к быкам, на ходу проронив: - Пойду быков пригоню. Однако и тут Давыдов не расслышал жестокого волнения в ее дрожащем голосе. Он молча кивнул головой, закурил, сосредоточенно размышляя о том, за сколько дней бригаде удастся вспахать весь клин майских паров своими силами и не лучше ли будет, если он подбросит сюда из наиболее мощной третьей бригады несколько плугов. Ей удобно было плакать, когда Давыдов не мог видеть ее слез. И она плакала с наслаждением, и слезы катились по смуглым щекам, и она на ходу вытирала их кончиками платка... Ее первая, чистая, девичья любовь наткнулась на равнодушие Давыдова. Но, кроме этого, он был вообще подслеповат в любовных делах, и многое не доходило до его сознания, а если и доходило, то всегда со значительной задержкой, а иногда с непоправимым запозданием... Запрягая быков, он увидел на щеках Вари серые полосы - следы недавно пролитых и не замеченных им слез. В голосе его зазвучал упрек: - Э-э-э, Варюха-горюха! Да ты сегодня, как видно, не умывалась? - Почему это видно? - Лицо у тебя в каких-то полосах. Умываться надо каждый день, - сказал он назидательно. ...Солнце село, а они все еще устало шагали к стану. Сумерки ложились над степью. Терновая балка окуталась туманом. Темно-синие, почти черные тучи на западе медленно меняли окраску: вначале нижний подбой их покрылся тусклым багрянцем, затем кроваво-красное зарево пронизало их насквозь, стремительно поползло вверх и широким полудужьем охватило небо. "Не полюбит он меня..." - с тоскою думала Варя, скорбно сжимая полные губы. "Завтра будет сильный ветер, земля просохнет за день, вот тогда быкам придется круто", - с неудовольствием думал Давыдов, глядя на пылающий закат. Все время Варя порывалась что-то сказать, но какая-то сила удерживала ее. Когда до стана было уже недалеко, она набралась решимости. - Дай мне твою рубаху, - тихо попросила она. И, боясь, что он откажет, умоляюще добавила: - Дай, пожалуйста! - Зачем? - удивился Давыдов. - Я ее зашью, я так аккуратно зашью, что ты и не заметишь шва. И постираю ее. Давыдов рассмеялся: - Она на мне вся сопрела от пота. Тут латать - не за что хватать, как говорится. Нет, милая Варюха-горюха, этой тельняшке вышел срок службы, на тряпки ее Куприяновне, полы в будке мыть. - Дай я зашью, попробую, а тогда поглядишь, - настойчиво просила девушка. - Да изволь, только труды твои пропадут даром, - согласился Давыдов. С давыдовской полосатой рубахой в руках ей было неудобно являться на стан: это вызвало бы множество разговоров и вольных шуток по ее адресу... Она искоса, воровато взглянула на Давыдова и, прикрываясь плечом, сунула маленький теплый комочек за лифчик. Странное, незнакомое и волнующее чувство испытала она в тот момент, когда запыленная Давыдовская тельняшка легла ей на голую грудь: будто все горячее тепло сильного мужского тела вошло в нее и заполнило всю, до отказа... У нее мгновенно пересохли губы, на узком белом лбу росинками выступила испарина, и даже походка вдруг стала какой-то осторожной и неуверенной. А Давыдов ничего не замечал, ничего не видел. Через минуту он уже забыл о том, что сунул ей в руки свою грязную тельняшку, и, обращаясь к ней, весело воскликнул: - Смотри, Варюха, как чествуют победителей! Это ведь учетчик нам машет фуражкой. Стало быть, мы поработали с тобой на совесть, факт! После ужина невдалеке от будки мужчины разложили костер, сели вокруг него покурить. - Ну, теперь - по душам: почему плохо работали? Почему так затянули вспашку? - спросил Давыдов. - В тех бригадах быков больше, - отозвался младший Бесхлебнов. - На сколько же больше? - А ты не знаешь? В третьей - на восемь пар больше, а это, как ни кидай, а четыре плуга! В первой - на два плуга больше, тоже, выходит, они посильнее нас будут. - У нас и план больше, - вставил Прянишников. Давыдов усмехнулся: - И на много больше? - Хоть на тридцать гектаров, а больше. Их тоже носом не всковыряешь. - А план в марте вы утверждали? Чего же сейчас плакаться? Исходили из наличия земли по бригадам, так ведь было? Дубцов сдержанно сказал: - Да никто не плачется, Давыдов, не в этом дело. Быки в нашей бригаде плохими вышли из зимовки. И сенца с соломкой у нас поменьше оказалось, когда обществляли скот и корма. Ты ведь это очень даже отлично знаешь, и придираться к нам нечего. Да, затянули, быки у нас в большинстве оказались слабосильными, но корма надо было распределять как полагается, а не так, как вы с Островновым надумали: что из личных хозяйств сдали, тем и кормите худобу. Вот теперь и получилось так: кто-то кончил пахать, к покосу скот готовит, а мы все ишо с парами чухаемся. - Так давайте поможем вам, Любишкин поможет, - предложил Давыдов. - А мы не откажемся, - заявил Дубцов, поддержанный молчаливым согласием всех остальных. - Мы не гордые. - Все ясно, - раздумчиво сказал Давыдов. - Ясно одно, что и правление и все мы дали тут маху: зимой распределяли корма, так сказать, по территориальным признакам - ошибка! Неправильно расставили рабочую силу и тягло, - другая ошибка! А какой же дьявол нам виноват? Сами ошиблись - сами и исправлять будем. По выработке, я говорю про суточную выработку, у вас неплохие цифры, а в общем получается ерунда. Давайте-ка думать, сколько вам надо подкинуть плугов, чтобы выбраться из этого фактического тупика, давайте подсчитывать и брать все на карандаш, а на покосе учтем наши ошибки, по-иному расставим силы. Сколько можно еще ошибаться? Часа два сидели у костра - спорили, высчитывали, переругивались. Пожалуй, активнее всех, выступал Атаманчуков. Он говорил с жаром, выдвигал толковые предложения, но, случайно взглянув на него в то время, как Бесхлебнов язвительно прохаживался по адресу Дубцова, Давыдов увидел в глазах Атаманчукова такую леденящую ненависть, что в изумлении поднял брови. Атаманчуков быстро опустил глаза, потрогал пальцами заросший каштановой щетиной кадык, а когда через минуту снова посмотрел на Давыдова и встретился с ним взглядом - в глазах его светилась наигранная приветливость, и каждая морщинка на лице была исполнена добродушной беспечности. "Артист! - подумал Давыдов. - Но почему он глядел на меня таким чертом? Наверное, обижается, что я его весной выставлял из колхоза?" Не знал, не мог знать Давыдов о том, что тогда, весной. Половцев, прослышав об исключении Атаманчукова из колхоза, ночью вызвал его к себе и, сжав массивные челюсти, сквозь зубы сказал: "Ты что делаешь, шалава? Ты мне нужен примерным колхозником, а не таким ретивым дураком, который может завалиться на пустяках сам, а на допросах в ГПУ завалить всех остальных и все дело. Ты мне на общем колхозном собрании на колени стань, сукин сын, но добейся, чтобы собрание не утвердило решения бригады. Пока мы не начали - ни тени подозрения не должно падать на наших людей". На колени Атаманчукову не пришлось становиться: подстегнутые приказом Половцева, на собрании в защиту Атаманчукова дружно выступили и Яков Лукич и все его единомышленники, и собрание не утвердило решения бригады. Атаманчуков отделался общественным порицанием. С той поры он притих, работал исправно и даже стал для тех, кто работал с ленцой, примером сознательного отношения к труду. Но ненависть к Давыдову и к колхозному строю он не мог глубоко и надежно запрятать, временами, помимо его воли, она прорывалась у него то в неосторожно сказанном слове, то в скептической улыбке, то бешеными огоньками вспыхивала и тотчас гасла в темно-синих, как вороненая сталь, глазах. Только в полночь точно определили размеры требующейся помощи и сроки окончания вспашки. Тут же, у костра, Давыдов написал Разметнову записку, а Дубцов вызвался сейчас же, не медля, не дожидаясь рассвета, идти в хутор, чтобы к обеду пригнать из третьей бригады быков с плугами и самому вместе с Любишкиным отобрать наиболее работящих плугатарей. Возле потухшего костра в молчании покурили еще раз, пошли спать. А в это время около будки происходил другой разговор. В простеньком железном тазу Варя бережно простирывала тельняшку Давыдова, рядом стояла стряпуха, говорила низким, почти мужским голосом: - Ты чего плачешь, дуреха? - Она у него солью пахнет... - Ну и что? У всех, кто работает, нижние рубахи солью и потом пахнут, а не духами и не пахучим мылом. Чего ревешь-то? Не обидел он тебя? - Нет, что ты, тетя! - Так чего слезы точишь, дура? - Так ведь не чужую рубаху стираю, а своего, родного... - склонив над тазом голову и сдерживая сдавленные рыдания, сказала девушка. После длительного молчания стряпуха подбоченилась, с сердцем воскликнула: - Нет, уж этого с меня хватит! Варька, подыми сейчас же голову! Бедный, маленький погоныч семнадцати лет от роду! Она подняла голову, и на стряпуху глянули заплаканные, но счастливые глаза нецелованной юности. - Мне и соль на его рубахе родная... Мощная грудь Дарьи Куприяновны бурно заколыхалась от смеха: - Вот теперь и я вижу, что ты, Варька, стала настоящей девкой. - А какая же я раньше была? Ненастоящая? - Раньше! Раньше ты ветром была, а теперь девкой стала. Пока парень не побьет другого парня из-за полюбившейся ему девки - он не парень, а полштаны. Пока девка только зубы скалит да глазами играет - она ишо не девка, а ветер в юбке. А вот когда у нее глаза от любви намокнут, когда подушка по ночам не будет просыхать от слез, - тогда она становится настоящей девкой! Поняла, дурочка? Давыдов лежал в будке, закинув за голову руки, и сон не шел к нему: "Не знаю я людей в колхозе, не знаю, чем они дышат, - сокрушенно думал он. - Сначала раскулачивание, потом организация колхоза, потом хозяйственные дела, и присмотреться к людям, узнать их поближе - времени не хватило. Какой же из меня руководитель, к черту, если я людей не знаю, не успел узнать? А надо всех узнать, не так-то уж их много. И не так-то все это, оказывается, просто... Вон каким боком повернулся Аржанов. Все его считают простоватым, но он не прост, ох, не прост! Дьявол его сразу раскусит, этого бородатого лешего: он с детства залез в свою раковину и створки захлопнул, вот и проникни к нему в душу, - пустит он тебя, как бы не так! И Яков Лукич - тоже замок с секретом. Надо взять его на прицел и присмотреться к нему как следует. Ясное дело, что он кулак в прошлом, но сейчас работает добросовестно, наверное побаивается за свое прошлое... Однако гнать его из завхозов придется, пусть потрудится рядовым. И Атаманчуков непонятен, смотрит на меня, как палач на приговоренного. А в чем дело? Типичный середняк, ну, был в белых, так кто из них не был в белых! Это не ответ. Крепенько надо мне обо всем подумать, хватит руководить вслепую, не зная, на кого можно по-настоящему опереться, кому по-настоящему можно доверять. Эх, матрос, матрос! Узнали бы ребята в цеху, как ты руководишь колхозом, - драли бы они тебя до белых косточек!" Возле будки, под открытым небом, улеглись спать женщины-погонычи. Сквозь дремоту Давыдов слышал тонкий Варин голос и баритонистый - Куприяновны. - Что ты ко мне жмешься, как телушка к корове? - смеясь и задыхаясь от удушья, говорила стряпуха. - Хватит тебе обниматься. Слышишь, Варька? Отодвинься, ради Христа, от тебя жаром пышет, как от печки! Ты слышишь, что я тебе говорю? На беду я с тобой легла рядом... Горячая ты какая. Ты не захворала? Тихий смех Вари был похож на воркованье горлинки. Сонно улыбаясь, Давыдов представил их лежащими рядом, подумал, засыпая: "Какая милая девчонка, большая уже, невестится, а по уму - ребенок. Будь счастлива, милая Варюха-горюха!" Он проснулся, когда уже рассвело. В будке никого не было, снаружи не доносились мужские голоса, все пахари находились уже в борозде, один Давыдов отлеживался на просторных нарах. Он проворно приподнялся, надел портянки и сапоги - и тут увидел возле изголовья выстиранную, искусно, мелким швом зашитую тельняшку и свою чистую парусиновую рубаху. "Откуда могла тут взяться рубаха? Приехал я сюда безо всего, фактически помню. Как же здесь очутилась рубаха? Чертовщина какая-то!" - недоумевал Давыдов и, чтобы окончательно убедиться в том, что это не сон, даже потрогал рукою прохладную парусину. Только когда он, натянув тельняшку, вышел из будки, все стало для него понятным: Варя, одетая в нарядную голубую кофточку и тщательно разутюженную черную юбку, мыла возле бочки ноги, свежая, как это раннее утро, и улыбалась ему румяными губами, и так же, как и вчера, безотчетной радостью сияли ее широко поставленные серые глаза. - Выдохся за вчерашний день, председатель? Проспал? - спросила она смеющимся высоким голосом. - Ты где была ночью? - Ходила в хутор. - Когда же ты вернулась? - А вот толечко что пришла. - Рубаху ты мне принесла? Она молча кивнула головой, и в глазах ее мелькнула тревога: - Может, я что не так сделала? Может, мне не надо было заходить на твою квартиру? Но я подумала, что полосатая рубаха ненадежная... - Молодец, Варюха! Спасибо тебе за все сразу. Только по какому это случаю ты так разнарядилась? Батюшки! Да у нее и перстенек на пальце! В смущении поворачивая простенькое серебряное колечко на безымянном пальце, она пролепетала: - На мне же все грязное было, как прах. Вот я и сходила мать проведать и переменить одежу... - И вдруг, преодолев смущение, озорно блеснула глазами: - Хотела ишо туфли надеть, чтобы ты на меня хоть разок за весь день взглянул, да по пашне, с быками, в туфлях недолго проходишь. Давыдов рассмеялся: - Теперь я с тебя глаз сводить не буду, быстроногая моя ланюшка! Ну, иди, запрягай быков, а я только умоюсь и приду. В этот день Давыдову почти не пришлось работать. Не успел умыться, как пришел Кондрат Майданников. - Ты же на два дня отпросился, почему так рано вернулся? - улыбаясь, спросил Давыдов. Кондрат махнул рукой: - Скучно там. Жена поднялась. Лихорадка ее трясла. Ну, а мне что делать? Повернулся - и ходу сюда... А где же Варька? - Пошла быков запрягать. - Стало быть, я пойду пахать, а ты жди гостей. Сам Любишкин восемь плугов гонит, я обогнал их на полдороге. И Агафон, как Кутузов, едет впереди всех верхом на белой кобыле. Да, есть и ишо новость: вчера вечером, в потемках уже, в Нагульнова стреляли. - Как - стреляли?! - Обыкновенно стреляли, из винтовки. Какой-то черт вдарил. Он сидел возле открытого окна, при огне, ну, по нем и вдарили. Пуля возле виска прошла, кожу осмолила, только и всего. Но головой он немножко дергает, то ли от контузии, то ли от злости, а так - живой и здоровый. Приехали из районной милиции, ходят, нюхают, но только это дело дохлое... - Завтра придется распрощаться с вами, пойду в хутор, - решил Давыдов. - Подымает враг голову, а, Кондрат? - Что ж, это хорошо, пущай подымает. Поднятую голову рубить легче будет, - спокойно сказал Майданников и начал переобуваться. 8 После полуночи по звездному небу тесно, плечом к плечу, пошли беспросветно густые тучи, заморосил по-осеннему нудный, мелкий дождь, и вскоре стало в степи очень темно, прохладно и тихо, как в глубоком, сыром погребе. За час до рассвета подул ветер, тучи, толпясь, ускорили свое движение, отвесно падавший дождь стал косым, от испода туч до самой земли накренился на восток, а потом так же неожиданно кончился, как и начался. Перед восходом солнца к бригадной будке подъехал верховой. Он неторопливо спешился, привязал повод уздечки к росшему неподалеку кусту боярышника, все так же неторопливо разминаясь на ходу, подошел к стряпухе, возившейся возле вырытой в земле печурки, негромко поздоровался; Куприяновна не ответила на его приветствие. Она стояла на коленях и, упираясь в землю локтями и мощной грудью, склонив голову набок, изо всей силы дула на обуглившиеся щепки, тщетно стараясь развести огонь. Влажные от дождя и обильно выпавшей росы щепки не загорались, в натужно багровое лицо женщины клубами бил дым, серыми хлопьями летела зола. - Тьфу, будь ты трижды проклята такая стряпня! - задыхаясь от кашля и дыма, с сердцем воскликнула раздосадованмая стряпуха. Она откинулась назад, подняла голову и руки, чтобы поправить выбившиеся из-под платка волосы, и только тогда увидела перед собой приезжего. - Щепки на ночь надо в будку убирать, кормилица-поилица! У тебя ветру в ноздрях не хватит, чтобы мокрые дровишки разжечь. А ну-ка, дай я помогу тебе, - сказал он и легонько отстранил женщину. - Вас тут, наставников, много по степи шляется, попробуй-ка сам разожги, а я погляжу, сколь богато у тебя ветра в ноздрях, - ворчливо проговорила Куприяновна, а сама охотно отодвинулась, стала внимательно разглядывать незнакомого человека. Приезжий был невысок ростом и неказист с виду. На нем ловко сидела сильно поношенная бобриковая куртка, туго перетянутая солдатским ремнем; аккуратно заштопанные и залатанные защитного цвета штаны и старенькие сапоги, по самый верх голенищ покрытые серой коркой грязи, тоже, как видно, дослуживали сверхсрочную службу у своего владельца; и совершенно неожиданным контрастом в его убогом убранстве выглядела щегольская, отличного серебристого каракуля кубанка, мрачно надвинутая на самые брови. Но смуглое лицо приезжего было добродушно, простецкий курносый нос потешно морщился, когда незнакомец улыбался, а карие глаза смотрели на белый свет со снисходительной и умной усмешкой. Он присел на корточки, достал из внутреннего кармана куртки зажигалку и большой плоский флакон с притертой пробкой. Через минуту мелкие дровишки, щедро обрызганные бензином, горели весело и жарко. - Вот так, кормилица, надо действовать - сказал приезжий, шутливо похлопывая стряпуху по мясистому плечу. - А этот флакончик, так уж и быть, дарю тебе на вечную память. Чуть чего отсыреет растопка - плесни из него на щепки, и все будет в порядке. Получай подарок, а как только наваришь хлебова - чтобы угостила меня! Полную миску и покруче! Пряча флакон за пазуху, Куприяновна благодарила с приторной ласковостью: - Вот уж спасибо тебе, добрый человек, за подарочек! Кондером постараюсь угодить. А для чего ты с собой этот пузырек возишь? Ты не из ветинаров? Не по коровьей части знахарь? - Нет, я не коровий лекарь, - уклончиво ответил приезжий. - А где же пахари? Неужели спят еще? - Какие за быками к пруду пошли, какие уже гнутся на дальней пашне. - Давыдов тут? - В будке. Зорюет, бедненький. Вчера наморился за день, он ведь у нас в работе заклятой, да и лег поздно. - Что же он допоздна делал? - Чума его знает, тут-таки с пахоты вернулся поздно, а тут нужда его носила озимые хлеба глядеть, какие ишо при единоличной жизни посеянные. Ходил ажник в вершину лога. - Кто же хлеба разглядывает в потемках? - Незнакомец улыбнулся, морща нос и пытливо вглядываясь в круглое лоснящееся лицо стряпухи. - Туда-то он дошагал, считай, засветло, а оттуда припозднился. Чума его знает, чего он припозднился, может, соловьев слушал. А что эти соловьи вытворяют у нас тут, в Терновой балке, - уму непостижимо! Так поют, так на всякие лады распевают, что никакой сон на ум не идет! Чисто выворачивают душу, проклятые птахи! Иной раз так-то лежу, лежу, да и обольюсь вся горькими слезами... - С чего же бы это? - Как же это "с чего"? То младость свою вспомнишь, то всякие разные разности, какие смолоду приключались... Бабе, милый человек, немножко надо, чтобы слезу из нее выжать. - А Давыдов-то один ходил хлеба проведывать? - Он у нас пока без поводырей ходит, слава богу - не слепой. Да ты что есть за человек? По какому делу приехал? - вдруг насторожилась Куприяновна и строго поджала губы. - Дельце есть к товарищу Давыдову, - опять уклончиво ответил приезжий. - Но мне не к спеху, подожду, пока он проснется, пусть трудяга поспит себе на здоровье. А пока дрова разгорятся - мы с тобой посидим малость, потолкуем о том, о сем. - А картошку когда же я начищу на такую ораву, ежели буду с тобой лясы точить? - спросила Куприяновна. Но разбитной незнакомец и тут нашелся: он достал из кармана перочинный нож, попробовал лезвие его на ногте большого пальца. - Тащи сюда картошку, я помогу почистить. У такой привлекательной стряпухи согласен всю жизнь в помощниках быть, лишь бы она мне по ночам улыбалась... Хотя бы вот так, как сейчас. Еще более покрасневшая от удовольствия, Куприяновна с притворной сокрушенностью покачала головой: - Жидковатый ты собой, жалкий мой! Стать у тебя жидкая по мне... Кой-когда ночушкой я, может, и улыбнулась бы тебе, да ты все равно не разглядишь, не увидишь... Приезжий удобно устроился на дубовом чурбаке, прищурил глаза, глядя на смеющуюся стряпуху. - Я по ночам вижу, как филин. - Да не потому не увидишь, что не разглядишь, а потому, что вострые твои глазын