ет. Да ты сам знаешь, парень, чем она тебя погоняет да ишо и гордится перед народом: "Вот, мол, я каких объезживаю!" Эх, Давыдов, Давыдов, не ту бабу ты нашел... Как-то мы, старики, сидели в воскресенье у Бесхлебнова на завалинке, а ты мимо шел, дед Бесхлебнов поглядел тебе вслед и говорит: "Надо бы нашего Давыдова на весах взважить - сколько он до Лушки тянул и сколько зараз. Считай, добрую половину веса она с него спустила, просеяла, как сквозь сито. Непорядок это, старики: ей - отсевная мука, а нам - отруби..." Веришь, парень мне от этих слов стыдно за тебя стало! Как хочешь, а стыдно. Будь ты у меня в кузне подручным, никто из хуторных и "ох" бы не сказал, но ведь ты же всему нашему хозяйству голова... А голова - великое дело, парень. Недаром в старину, когда казаков на сходах за провинку секли, была такая поговорка: "Пущай... будет красная, была бы голова ясная". А вот голова-то у нас в колхозе и не дюже ясная, трошки мазанная. Потерлась эта голова возле Лушки и деготьком вымазалась. Да найди ты какую-нибудь стоящую девку или, скажем, вдову, никто тебе и слова не сказал бы, а ты... Эх, Давыдов, Давыдов, залепило тебе глаза! И я так думаю, что не от Лушкиной любви ты с тела спал, а от совести, совесть тебя убивает, это я окончательно говорю. Давыдов смотрел на пролегшую мимо кузницы дорогу, на воробьев, купавшихся в пыли. Лицо его крыла заметная бледность, на шелушащихся скулах выступили синеватые пятна. - Ну, кончай базар! - невнятно сказал он и повернулся к Шалому. - Без тебя тошно старик! - А оно, когда с похмелья стошнит, человеку легче становится, - как бы вскользь сказал Шалый. Несколько оправившись от смущения и неловкости, Давыдов сухо заговорил: - Ты мне давай доказательства, что Островнов - участник. Без доказательств и фактов это похоже на клевету. Обидел тебя Островнов, а ты на него и капаешь, факт! Ну, какие у тебя доказательства? Говори! - Болтаешь ты, парень, глупости, - сурово ответил Шалый. - Какая у меня может быть обида на Лукича? За трудодни? Так я своего все одно не упущу, я свое получу. А доказательствов у меня нету, под кроватью у Хопровых я не лежал, когда его бабу, а мою куму убивали-казнили. Старик прислушался к шороху за стеной и неожиданно легко поднял с земли свое могучее, коренастое тело. С минуту он стоял, чутко прислушиваясь, потом ленивым движением снял через голову грязный кожаный фартук, сказал: - Вот что, парень, пойдем-ка ко мне, холодненького молочка по кружке выпьем да там, в прохладе, и закончим наш разговор. Секретно скажу тебе... - Он наклонился к Давыдову. Гулкий шепот его, вероятно, был слышен в ближайших дворах хутора: - Этот чертенок мой не иначе подслушивает... Он всякой дыре гвоздь и поговорить с человеком сроду не даст, так свои уши и наставляет. Господи боже мой, сколько разного тиранства от него принимаю - нет числа. И неслух-то он, и лентяй и баловен без конца-краю, а к кузнецкому делу способный, то есть, окончательно! За что ни ухватится, чертенок, - все сделает! К тому же сиротка. Через это и терплю все его тиранства, хочу из него человека сделать, чтобы моему умению наследник был. Шалый прошел в кузницу, бросил фартук на черный от копоти верстак, коротко сказал Давыдову: "Пошли!" - и зашагал к дому. Давыдову хотелось бы поскорее остаться одному, чтобы поразмыслить обо всем, что услышал от Шалого, но разговор, касающийся убийства Хопровых, не был закончен, и он пошел следом за развалисто, медвежковато шагавшим кузнецом. Молчать всю дорогу Давыдов почел неудобным, потому и спросил: - Какая у тебя семья, Сидорович? - Я да моя глухая старуха, вот и вся семья. - Детей не было? - Смолоду было двое, но не прижились на этом свете, померли. А третьего баба мертвенького родила и с той поры перестала носить. Молодая была, здоровая, а вот что-то заклинило ей, заколодило, и - шабаш! Что мы только не делали, как ни старались, а все без толку. Баба в те годы пешком в Киев ходила, в лавру, дитенка вымаливать, все одно не помоглось. Перед уходом я ей сказал: "Ты мне хучь хохленочка оттуда в подоле принеси". - Шалый сдержанно хмыкнул, закончил: - Обозвала она меня черным дураком, помолилась на образа и пошла. С весны до осени проходила, только все без толку. С той поры и стал я разных сиротков воспитывать и приучать к кузнечному делу. Темно люблю детишечек, а вот не привел господь на своих порадоваться; так-то бывает, парень... В опрятной горенке было полутемно, тихо и прохладно. Сквозь щели закрытых от солнца ставней сочился желтый свет. От недавно вымытых полов пахло чебрецом и слегка - полынью. Шалый сам принес из погреба запотевшую корчагу молока, поставил на стол две кружки, вздохнул: - Хозяйка моя на огород откомандировалась. И жара ее, старую холеру, не берет... Так ты спрашиваешь, какие у меня доказательства? Скажу окончательно: утром, когда Хопровых побили, пошел я поглядеть на убитых, покойная баба Хопрова мне как-никак кумой доводилась. Но в хату народ не пущают, милиционер возле двери стоит, ждет, когда следователь приедет. И я постоял возле крыльца... Только гляжу - след на крыльце знакомый мне... На крыльце-то натоптано, а один след - в сторонке к перилам. - Чем он тебе показался знакомым? - спросил живо заинтересованный Давыдов. - Подковкой на каблуке. След свежий, ночной, прямо печатный, и подковка знакомая... Таких подковок вроде бы никто в хуторе на сапогах не носит, кроме одного человека. И обознаться я никак не мог, потому что это - мои подковки. Давыдов нетерпеливо отставил кружку с недопитым молоком. - Не пойму. Говори яснее. - Тут и понимать нечего, парень. Ишо при единоличной жизни, года два назад, на провесне заходит ко мне в кузню Яков Лукич, просит ошиновать ему колеса на бричку. "Вези, говорю пока работы у меня мало". Привез он, посидел у меня в кузне с полчаса, покалякали о том, о сем. Поднялся он уходить, стоит возле горна, железным хламом интересуется, ковыряет его, а у меня там всякая рухлядь валяется, старье всякое. Нашел он две старые подковки с английских ботинков, во весь каблук - ишо с гражданской войны они завалялись - и говорит: "Сидорович, я у тебя эти подковки возьму, врежу их на сапоги, а то, видно, старый становлюсь, на пятку больше надавливаю, не успеваю каблуки на сапогах и на чириках подбивать". Говорю ему: "Бери, для доброго человека дерьма не жалко, Лукич. Они стальные, до смерти не износишь, ежели не потеряешь". Сунул он их в карман и пошел. Он про это дело, конечно, забыл, а мне - в памяти. Вот этую самую подковку на следу и приметил я... Как-то мне подозрительно это стало. Зачем, думаю, этот след тут оказался? - Ну, а дальше? - поторопил Давыдов медлительного рассказчика. - Дальше думаю: "Дай-ка я повидаюсь с Лукичом, погляжу как он следит своими обутками". Нарочно разыскал его, вроде по делу - про железо на лемехи спросить, глянул на ноги, а он в валенках! Морозцы тогда стояли. Будто между прочим, спросил у него: "Видал, Лукич, убиенных?" - "Нет, говорит, терпеть не могу мертвых глядеть, а особливо убиенных. У меня, говорит, на это сердце слабое. Но все-таки придется зараз сходить туда". И опять я спрашиваю промеж прочего разговора: "Давно ли, мол, видался с покойником?" - "Да давненько, говорит, ишо на той неделе. Вот, говорит, какие злодеи промеж нас живут! Решили жизни какого богатыря, а за что - неизвестно. Смирный он человек был, никого сроду не обидел. Чтоб у них руки, у проклятых, отсохли!" Так меня и обожгло всего! Он эти июдины слова говорит, а у меня аж колени трясутся, думаю про себя: "Ты сам, собака, был там ночью, и ежели не ты сам рубил Хопрова, то привел с собою кого-нибудь легкого на руку". Но никакого виду я ему не подал, и с тем мы разошлись. Но мысля проверить его следы застряла у меня в голове, как ухналь в подкове. Потерял он с сапог мой подарок или нет? Недели две я ждал, когда он из валенок вылезет и в сапоги обуется. Как-то оттеплело, снежок притаял, и я бросил работу в кузне, нарочно пошел в правление. Лукич - там, и в сапогах! Спустя время вышел он во двор. Я - за ним. Он свернул со стежки, пошел к амбару. Глянул я на его следы - печатаются мои подковки, не оторвались за два года! - Что же ты, проклятый старик, тогда ничего не сказал? Почему не заявил куда надо? - У Давыдова вся кровь бросилась в лицо. От досады и злости он стукнул по столу кулаком. Но Шалый смерил его не очень-то ласковым взглядом, спросил: - Ты что, парень, дурее себя ищешь? Я об этом вперед тебя подумал... Ну, заявил бы я следователю через три недели после убийства, а где тот след на крыльце? И я в дураках оказался бы. - Ты в этот же день должен был сказать! Трус ты паршивый, ты попросту побоялся Островнова, факт! - Был и такой грех, - охотно согласился Шалый. - С Островновым охлаждаться, парень, опасное дело... Лет десять назад, когда он был помоложе, не заладили они на покосе с Антипом Грачом, подрались, и Антип ему здорово навтыкал тогда. А через месяц у Антипа ночью летняя стряпка загорелась. Стряпка была построена близко к дому, а ветер в ту ночь был подходящий и дул как раз от стряпки прямо к дому, ну, занялся и дом. Сгорело все подворье ясным огнем, и сараи не удержались. Был у Антипа раньше круглый курень, а нынче живет в саманной хатенке. Так-то с Лукичом связываться. Он и давние обиды не прощает, не говоря уж про нынешние. Но не в этом дело, парень. Сразу-то сказать милиционеру о своем подозрении я не решился: тут-таки и оробел, а тут не был в окончательной надежде, что один Яков Лукич такие подковки носит. Надо было проверить - ить в гражданскую войну у нас полхутора английские ботинки носили. А через час на крыльце у Хопровых, небось, так натоптали, что и верблюжьего следа от конского нельзя было отличить. Вот она какая штука, парень, не дюже все это просто, ежели обмозговать все как следует. А нынче я тебя призвал не косилки глядеть, а поговорить по душам. - Поздно ты надумал, тугодум... - с укором сказал Давыдов. - Пока ишо не поздно, а ежели ты вскорости глаза свои не разуешь, то будет и поздно, это я тебе окончательно говорю. Давыдов помедлил, ответил, старательно подбирая слова: - Насчет меня, Сидорович, насчет моей работы ты много правильного сказал, и за это спасибо тебе. Работу свою мне надо перестроить, факт! Но черт его в новинку все сразу узнает! - Это верно, - согласился Шалый. - Ну и насчет расценок по твоей работе все пересмотрим и дело поправим. Около Островнова теперь придется походить, раз не взяли его с поличным сразу. Тут нужно время. Но только о нашем разговоре ты никому ни слова. Слышишь? - Могила! - заверил Шалый. - Может, что-нибудь еще скажешь? А то я сейчас пойду в школу, дело там есть к заведующему. - Скажу. Бросай ты Лукерью окончательно! Она тебя, парень, подведет под монастырь... - О, черт тебя возьми! - с досадой воскликнул Давыдов. - Поговорили о ней, и хватит. Я думал, ты что-нибудь дельное скажешь на прощанье, а ты опять за старое... - А ты не горячись, ты слушай старого человека пристально. Я тебе мимо не скажу, и ты знай, что она последнее время не с одним тобой узлы вяжет... И ежели ты не хочешь пулю в лоб получить, бросай ее, суку, окончательно! - От кого же это я могу пулю получить? Твердые губы Давыдова лишь слегка тронула недоверчивая улыбка, но Шалый приметил ее и рассвирепел: - Ты чего оскаляешься? Ты благодари бога, что пока ишо живой ходишь, слепой ты человек! Ума не приложу: почему он стрелял в Макара, а не в тебя? - Кто это "он"? - Тимошка Рваный, вот кто! На черта ему Макар сдался - не пойму. Я тебя для этого и позвал, чтобы упредить, а ты оскаляешься не хуже моего Ванятки. Давыдов непроизвольным движением положил руку в карман, навалился грудью на стол. - Тимошка? Откуда он? - Из бегов. Окромя откуда же? - Ты его видел? - тихо, почти шепотом спросил Давыдов. - Нынче у нас среда? - Среда. - Ну, так в субботу ночью видал я его вместе с твоей "Пушкой. Корова у нас в этот вечер не пришла из табуна, ходил ее, холеру искать. Возле полночи уже гоню ее, проклятую, домой и набрел на них возле хутора. - А ты не обознался? - Думаешь, Тимошку с тобой попутал? - насмешливо усмехнулся Шалый. - Нет, парень, у меня глаза вострые, даром что старик. Они, должно быть, подумали, что скотиняка одна шатается в потемках, а я следом шел, ну, они меня не сразу и приметили. Лушка говорит: "Тю, проклятая, это корова, Тимоша, а я подумала - человек". И вот я тут. Она первая вскочила, и сразу же встал Тимошка, Слышу - затвором клацнул, а сам молчит. Ну, я так спокойночко говорю им: "Сидите, сидите, добрые люди! Я вам не помеха, корову вон гоню, отбилась от табуна коровка..." - Ну, теперь все понятно, - скорее самому себе, чем Шалому, сказал Давыдов и тяжело поднялся со скамьи. Левой рукой он обнял кузнеца, а правой крепко сжал его локоть. - Спасибо тебе за все, дорогой Ипполит Сидорович! Вечером он сообщил Нагульнову и Разметнову о своем разговоре с Шалым, предложил немедленно сообщить в районный отдел ГПУ о появлении в хуторе Тимофея Рваного. Но Нагульнов, воспринявший эту новость с великолепнейшим спокойствием, возразил: - Никуда сообщать не надо. Они только все дело нам испортят. Тимошка не дурак, и в хуторе он жить не будет, а как только появится хоть один из этих районных гепеушников, он сразу узнает и смоется отсюда. - Как же он может узнать, ежели из ГПУ прибудут тайно, ночью? - спросил Разметнов. Нагульнов с добродушной насмешливостью взглянул на него: - Дитячий разум у тебя, Андрей. Волк всегда первым увидит охотника, а потом уже охотник - его. - А что ты предлагаешь? - задал вопрос Давыдов. - Дайте мне пять-шесть дней сроку, а я вам Тимошку представлю живого или мертвого. По ночам вы с Андреем все-таки остерегайтесь: поздно из квартир не выходите и огня не зажигайте, вот и все, что от вас требуется. А там - дело мое. Подробно рассказать о своих планах Нагульнов категорически отказался. - Ну что ж, действуй, - согласился Давыдов. - Только смотри - упустишь Тимофея, а тогда он утянет так, что мы его и вовек не сыщем. - Будь спокоен, не уйдет, - тихо улыбаясь, заверил Нагульнов и опустил темные веки, притушил блеснувшие на мгновение в глазах огоньки. 11 Лушка по-прежнему жила у тетки. Крытая чаканом хатка - с желтыми кособокими ставнями и вросшими в землю, покосившимися от старости стенами - лепилась на самом краю обрыва у речки. Небольшой двор зарос травой и бурьяном. У Алексеевны, Лушкиной тетки, кроме коровы и маленького огородишка, ничего в хозяйстве не было. В невысоком плетне, огораживавшем двор со стороны речки, был сделан перелаз. Пожилая хозяйка, пользуясь им, ходила на речку за водой, поливала на огороде капусту, огурцы и помидоры. Возле перелаза горделиво высились пунцовые и фиолетовые шапки татарника, густо росла дикая конопля; по плетню, между кольев, извивались плети тыкв, узоря его колокольчиками желтых цветов; по утрам плетень сверкал синими брызгами распускающихся вьюнков и издали походили на причудливо сотканный ковер. Место было глухое. Его-то и облюбовал Нагульнов, на другой день рано утром проходя мимо двора Алексеевны по берегу речки. Два дня он бездействовал, ожидая, когда кончится насморк, а на третий, как только стемнело, надел ватную стеганку, крадучись вышел на улицу, спустился к речке. Всю ночь - черную, безлунную - пролежал он в конопле под плетнем, но никто не появился у перелаза. На рассвете Макар ушел домой, поспал несколько часов, днем уехал в первую бригаду, начавшую покос травы, а с приходом темноты он уже снова лежал у перелаза. В полночь тихонько скрипнула дверь хаты. Сквозь плетень Макару было видно, как на крыльце показалась темная женская фигура, закутанная в темный платок. Макар узнал Лушку. Она медленно сошла с крылечка, постояла немного, потом вышла на улицу, свернула в переулок. Макар, неслышно ступая, шел за ней в десяти шагах сзади. Ничего не подозревая, не оглядываясь, Лушка направилась к выгону. Они уже вышли за хутор, но тут проклятый насморк подвел Макара: он громко чихнул - и тотчас ничком упал не землю. Лушка стремительно повернулась. С минуту она стояла неподвижно, как вкопанная, прижимая к груди руки, прерывисто и часто дыша. Лифчик вдруг стал ей тесен, и кровь гулко застучала в висках. Преодолев растерянность, Лушка опасливо, мелкими шажками двинулась к Макару. Он лежал, упираясь локтями в землю, исподлобья наблюдая за ней. Не доходя шагов трех, Лушка остановилась, придушенно спросила: - Ктой-то? Макар уже стоя на четвереньках, молча натягивал на голову полу стеганки. Он вовсе не хотел, чтобы Лушка его узнала. - Ой, господи! - испуганным шепотом проронила она и побежала к хутору. ...Перед рассветом Макар разбудил Разметнова, угрюмо сказал, садясь на лавку: - Один раз чихнул, а все дело сорвал к чертовой матери!.. Помогай, Андрей, иначе упустим Тимошку! Через полчаса они вдвоем подъехали ко двору Алексеевны на пароконной подводе. Разметнов привязал к плетню лошадей, первым поднялся на крыльцо, постучал в кособокую дверь. - Кто? - спросила хозяйка сонным голосом. - Кого надо? - Вставай, Алексеевна, а то корову проспишь, - бодро заговорил Разметнов. - Кто такой? - Это я, председатель Совета, Разметнов. - Чего тебя нелегкая ни свет ни заря носит? - недовольно отозвалась женщина. - Дельце есть, открывай! Щелкнула дверная задвижка, и Разметнов с Нагульновым вошли в кухню. Хозяйка наскоро оделась, молча зажгла лампу. - Квартирантка твоя дома? - Разметнов указал глазами на дверь горницы. - Дома. А на что она тебе спозаранок понадобилась? Разметнов, не отвечая, постучал в дверь, громко сказал: - Эй, Лукерья! Вставай, одевайся. Пять минут тебе на сборы, по-военному! Лушка вышла босая, в накинутом на голые плечи платке. Матово-смуглые икры ее оттеняли непорочную белизну кружев на нижней юбке. - Одевайся, - приказал Разметнов. И укоризненно покачал головой. - Хоть бы верхнюю юбчонку накинула... Эка бесстыжая ты бабенка! Лушка внимательно и вопрошающе оглядела вошедших, ослепительно улыбнулась: - Так тут же свои люди, кого же мне стесняться? Даже спросонья она была по-девичьи свежа и хороша, эта проклятая Лушка! Разметнов, улыбаясь и не скрывая своего восхищения, молча любовался ею. Макар смотрел на прислонившуюся к печке хозяйку тяжелым, немигающим взглядом. - Зачем пожаловали, дорогие гости? - Кокетливым движением плеча Лушка поправила сползающий платок. - Вы не Давыдова, случаем, ищете? Она улыбнулась уже торжествующе и нагло, победно щурила лихие лучистые глаза, ожидая встретиться взглядом со своим бывшим мужем. Но Макар, повернувшись к ней лицом, посмотрел на нее тяжело и спокойно и, так же спокойно и тяжело роняя слова, ответил: - Нет, мы не Давыдова у тебя ищем, а Тимофея Рваного. - Его не тут надо искать, - развязно сказала Лушка, но как-то зябко передернула плечами. - Его в холодных краях надо искать, там, куда вы его, сокола моего, загнали... - Брось притворяться, - все так же спокойно, не теряя самообладания, сказал Макар. Очевидно, его холодное спокойствие, столь неожиданное для Лушки, и взбесило ее, и она перешла в наступление: - Это не ты, муженек, нынешней ночью на пятки мне наступал, когда я ходила за хутор? - Угадала все-таки? - Губы Макара чуть тронула еле заметная усмешка. - Нет, не угадала в потемках, и напужал ты меня, миленочек, до смерти! Потом уже, когда в хутор прибегла, догадалась, что это ты. - Чего же ты, такая храбрая стерва, испужалась? - грубо спросил Разметнов, стараясь умышленной грубостью прогнать очарование, навеянное на него вызывающей красотой Лушки. Она подбоченилась, обожгла его неистовым взглядом: - Ты меня не стерви! Ты пойди своей Маринке скажи этакое слово, может, Демид Молчун морду тебе набьет как следует. А меня обидеть просто, у меня заступников при мне нету... - У тебя их больше чем надо, - усмехнулся Разметнов. Но Лушка, уже не обращая на него ни малейшего внимания, спросила Макара: - А чего ты за мной шел? Чего тебе от меня надо? Я - вольная птица, куда хочу, туда и лечу. А ежели бы со мной дружечка мой Давыдов шел, так он не поблагодарил бы тебя за то, что ты наши следы топчешь! У Макара заиграли под побледневшими скулами крутые желваки, но он огромным усилием воли сдержался, промолчал. В кухне отчетливо послышалось, как хрустнули его сжатые в кулаки пальцы. Разметнов поспешил прекратить разговор, уже начавший принимать опасный оборот: - Поговорили, и хватит! Собирайтесь, ты, Лукерья, и ты, Алексеевна. Вы арестованы, и зараз повезем вас в район. - За что это? - осведомилась Лушка. - Там узнаешь. - А ежели я не поеду? - Свяжем, как овцу, и повезем. И побрыкаться не дадим. Ну, живо. Несколько секунд Лушка стояла в нерешительности, а затем попятилась и неуловимым движением ловко скользнула в дверь, захлопнула ее за собой, попыталась изнутри накинуть крючок на дверной пробой. Но Макар вовремя и без особого усилия рванул на себя дверь, вошел в горницу, предупредил, повысив голос: - С тобой не шутки шутят! Одевайся и не вздумай убегать. Я за тобой не погонюсь, тебя дуру, пуля догонит. Ясно? Тяжело дыша, Пушка села на смятую постель. - Выйди, я одеваться буду. - Одевайся. Совеститься нечего: я тебя всякую повидал. - Ну и черт с тобой, - беззлобно и устало сказала Лушка. Она сбросила с себя ночную рубашку и юбку, нагая и прекрасная собранной, юной красотой, непринужденно прошла к сундуку, открыла его. Макар не смотрел на нее: равнодушный и как бы застывший взгляд его был устремлен в окно... Через пять минут Лушка, одетая в скромное ситцевое платье, сказала: - Я готова, Макарушка. - И подняла на Макара присмиревшие и чуточку опечаленные глаза. В кухне одетая Алексеевна спросила: - Дом-то на кого оставлю? Корову кто будет доить? За огородом глядеть? - Об этом уже мы побеспокоимся, тетушка, и к твоему возвращению все будет в порядке, как и зараз, - успокоил ее Разметнов. Они вышли во двор, уселись в бричку. Разметнов разобрал вожжи, свирепо взмахнул кнутом и с места погнал лошадей крупной рысью. Возле сельсовета он остановился, соскочил с брички. - Ну, бабочки, слазьте! - Он первым вошел в сени, зажег спичку, открыл дверь в темный чулан. - Проходите и устраивайтесь. Лушка спросила: - А когда же в район? - Ободняет, и поедем. - Зачем же тогда сюда везли на лошадях, а не привели пешком? - не отставала Лушка. - Для фасона, - улыбнулся в темноту Разметнов. В самом деле, не мог же он объяснить этим любознательным женщинам: привезли их потому, что не хотели, чтобы кто-либо видел их по пути в сельсовет. - Сюда-то можно было бы и пеши дойти, - сказала Алексеевна и, перекрестившись, шагнула в чулан. Подавленно вздохнув, Лушка молча последовала за нею. Разметнов замкнул чулан, только тогда громко окликнул: - Лукерья, слушай сюда: кормить и поить вас будем, в углу, слева от двери, цебарка для всяких надобностев. Прошу сидеть смирно, не шуметь и не стучать в дверь, а то, истинный бог, свяжем вас и рты позатыкаем. Тут дело не шуточное. Ну, пока! Утром я к вам наведаюсь. Второй замок он навесил на входную дверь сельсовета, сказал ожидавшему у крыльца Нагульнову - и в голосе его прозвучала просительность: - Трое суток я продержу их тут, а больше не могу, Макар. Как хочешь, но ежели Давыдов узнает - будет нам с тобой лихо! - Не узнает. Отводи лошадей, а потом временным арестанткам занеси что-нибудь пожрать. Ну, спасибо, я пошел домой... ...Нет, не прежний - бравый и стройный - Макар Нагульнов шел в предрассветной синеющей темноте по пустынным переулкам Гремячего Лога... Он слегка горбился, брел, понуро опустив голову, изредка прижимая большую, широкую ладонь к левой стороне груди... Чтобы не попадаться Давыдову на глаза, Нагульнов дни проводил на покосе и только к ночи возвращался в хутор. На вторые сутки вечером, перед тем как идти в засаду, он пришел к Разметнову, спросил: - Не искал меня Давыдов? - Нет. Да я его и сам почти не видал. Два дня мост ладим через речку, а у меня только и делов, что на мосту бываю да бегаю наших арестанток проведываю. - Как они? - Вчера днем Лушка бесилась прямо страсть! Подойду к двери - так она не знает, как меня и назвать. А ругается, проклятая баба, хуже пьяного казака! И где она этой премудрости только и училась! Насилу угомонил ее. Нынче притихла. Плачет. - Пущай поплачет. Скоро ей по мертвому голосить придется. - Не окажет себя Тимошка, - усомнился Разметнов. - Придет! - Нагульнов стукнул кулаком по колену, опухшие от бессонных ночей глаза его блеснули. - Куда ему от Лушки деваться? Придет! ...И Тимофей пришел. Позабыв про осторожность, на третьи сутки, около двух часов ночи, он появился у перелаза. Ревность его погнала в хутор? Голод ли? А может быть, и то и другое вместе, но он не выдержал и пришел... Бесшумно, как зверь, крался он по тропинке от речки. Макар не слышал ни шороха глины под его ногами, ни хруста сухой ветки бурьяна, и когда в пяти шагах внезапно возник силуэт слегка наклонившегося вперед человека, Макар вздрогнул от неожиданности. Держа в правой руке винтовку, не шевелясь, Тимофей стоял и чутко прислушивался. Макар лежал в конопле затаив дыхание. На секунду сдвоило у него сердце, а потом снова забилось ровно, но во рту стало горько и сухо. У речки скрипуче закричал коростель. В дальнем краю хутора промычала корова. Где-то в заречной луговине рассыпал гремучую дробь перепел. Макару было ловко стрелять: Тимофей стоял, удобно подставив левый бок, слегка повернувшись корпусом вправо, все еще настороженно к чему-то прислушиваясь. На согнутую в локте левую руку Макар тихонько положил ствол нагана. Рукав стеганки был влажен от росы. Секунду Макар помедлил. Нет, он Нагульнов, не какая-нибудь кулацкая сволочь, чтобы стрелять во врага исподтишка! И Макар, не меняя положения, громко сказал: - Повернись лицом к смерти, гад! Будто подброшенный трамплином, Тимофей прыгнул вперед и в сторону, вскинул винтовку, но Макар опередил его. Во влажной тишине выстрел из нагана прозвучал приглушенно и не так-то уж громко. Роняя винтовку, подгибая в коленях ноги, Тимофей медленно, как казалось Макару, падал навзничь. Макар услышал, как он глухо и тяжело стукнулся затылком о твердую, утоптанную землю тропинки. Еще минут пятнадцать Макар лежал не шевелясь. "Гуртом к одной бабе не ходят, а может, возле речки его друзья притаились, ждут?" - думал он, до предела напрягая слух. Но кругом стояла немотная тишина. Умолкший после выстрела коростель снова заскрипел, несмело и с перерывами. Стремительно приближался рассвет. Росла, ширилась багряная полоска на восточной окраине темно-синего неба. Уже приметно вырисовывались купы заречных верб. Макар встал, подошел к Тимофею. Тот лежал на спине, далеко откинув правую руку. Застывшие, но еще не потерявшие живого блеска глаза его были широко раскрыты. Они, эти мертвые глаза, словно в восхищенном и безмолвном изумлении любовались и гаснущими неясными звездами, и тающим в зените опаловым облачком, лишь слегка посеребренным снизу, и всем безбрежным небесным простором, закрытым прозрачной, легчайшей дымкой тумана. Макар носком сапога коснулся, убитого, тихо спросил: - Ну что, отгулялся, вражина? Он и мертвый был красив, этот бабий баловень и любимец. На нетронутый загаром, чистый и белый лоб упала темная прядь волос, полное лицо еще не успело утратить легкой розовинки, вздернутая верхняя губа, опушенная мягкими черными усами, немного приподнялась, обнажив влажные зубы, и легкая тень удивленной улыбки запряталась в цветущих губах, всего лишь несколько дней назад так жадно целовавших Лушку. "Однако отъелся ты, парень!" - подумал Макар. Ни недавней злобы, ни удовлетворения, ничего, кроме гнетущей усталости, не испытывал теперь Макар, спокойно разглядывая убитого. Все, что волновало его долгие дни и годы, все, что гнало когда-то к сердцу горячую кровь и заставляло его сжиматься от обиды, ревности и боли, - все это со смертью Тимофея ушло сейчас куда-то далеко и безвозвратно. Он поднял с земли винтовку, брезгливо морщась, обыскал карманы. В левом кармане пиджака нащупал рубчатое тельце гранаты-"лимонки", в правом, кроме четырех обойм винтовочных патронов, ничего не было. Никаких документов у Тимофея не оказалось. Перед тем как уйти, Макар в последний раз взглянул на убитого и только тут разглядел, что вышитая рубашка на нем была свежевыстирана, а защитные штаны на коленях аккуратно - очевидно, женской рукой - заштопаны. "Видать, кормила она и холила тебя неплохо", - с горечью подумал Макар, тяжело, очень тяжело занося ногу на порожек перелаза. Несмотря на раннюю пору, Разметнов встретил Макара возле калитки, взял из рук его винтовку, патроны и гранату, удовлетворенно сказал: - Значит, устукал? Отважный был парень, без опаски жил... Я слыхал твой выстрел, встал и оделся. Хотел уже туда бежать, но вижу - ты идешь. Отлегло от души. - Дай мне сельсоветские ключи, - попросил Макар. Разметнов, догадываясь, все же спросил: - Хочешь Лушку выпустить? - Да. - Зря! - Молчи! - глухо сказал Макар. - Я ее все-таки люблю, подлюку... Он взял ключи и, молча повернувшись, шаркая подошвами сапог, пошел к сельсовету. В темных сенях Макар не сразу нашел ключом замочную скважину. Уже распахнув дверь чулана, негромко позвал! - Лукерья! Выйди на минутку. В углу зашуршала солома. Не промолвив слова, Лушка стала на пороге, вялым движением поправила на голове белый платок. - Выйди на крыльцо. - Макар посторонился, пропуская ее вперед. На крыльце Лушка заложила руки за спину, молча прислонилась к перилам. Опоры искала, что ли? Молча ждала. Она, как и Андрей Разметнов, не спала всю ночь и слышала на рассвете негромкий выстрел. Она, наверное, уже догадывалась о том, что сообщит ей сейчас Макар. Лицо ее было бледно, а сухие глаза в темных провалах таили новое, незнакомое Макару выражение. - Я убил Тимофея, - сказал Макар, прямо глядя ей в черные, измученные глаза, невольно переводя взгляд на страдальческие морщинки, успевшие удивительно скоро, за двое суток, надежно поселиться в уголках капризного, чувственного рта. - Зараз же иди домой, собери в узелок свои огарки и ступай из хутора навсегда, иначе тебе плохо будет... Тебя будут судить. Лушка стояла молча. Макар неловко засуетился, разыскивая что-то в карманах. Потом протянул на ладони скомканный, давно не стиранный и серый от грязи кружевной платочек. - Это - твой. Остался, когда ты ушла от меня... Возьми, теперь он мне не нужен... Холодными пальцами Лушка сунула платочек в рукав измятого платья. Макар перевел дыхание, сказал: - Ежели хочешь проститься с ним - он лежит у вашего двора, за перелазом. Молча они расстались, чтобы никогда уже больше не встретиться. Макар, сходя со ступенек крыльца, небрежно кивнул ей на прощанье, а Лушка, провожая его глазами, остановила на нем долгий взгляд, низко склонила в поклоне свою гордую голову. Быть может, иным представился ей за эту последнюю в их жизни встречу всегда суровый и немножко нелюдимый человек? Кто знает... 12 Погожие, жаркие дни ускорили созревание трав по суходолам, и в степной покос наконец-то включилась последняя, третья, бригада гремяченского колхоза. Косари этой бригады выехали в степь в пятницу утром, а в субботу вечером на квартиру к Давыдову пришел Нагульнов. Он долго сидел молча, сутулый, небритый и словно бы постаревший за последние дни. На крутом подбородке его, заросшем темной щетиной, Давыдов впервые увидел изморозный проблеск седины. Минут десять и хозяин и гость в молчании курили, и за это время никто из них не проронил ни слова, никому не хотелось первому начинать разговор. Но уже перед тем как уходить, Нагульнов спросил: - Кто будто у Любишкина все на покос выехали, ты не проверял? - Кто выделен, тот и уехал. А что? - Ты бы завтра с утра к нему в бригаду смотался, поглядел, как там у него дела настроились. - Не успели выехать, и уже проверять? Не рано ли? - Завтра воскресенье. - Ну и что из этого? Сухие губы Нагульнова чуть тронула еле приметная усмешка: - У него в бригаде почти сплошь все богомольцы, приверженные к церковному опиуму, а особенно - которые в юбках. Выехать-то они выехали, а косить в праздник ни черта не будут! Гляди, ишо в Тубянской в церковь кое-кто из бабенок потянется, а дело не ждет, да и погода может подвести, и получим вместо сена собачью подстилку. - Хорошо, я съезжу с утра пораньше, проверю. Никаких отлучек, разумеется, не допущу! Спасибо, что предупредил. А почему же это только у Любишкина, как ты говоришь, почти сплошь богомольные? - Ну, этого добра и в других бригадах хватает, но в третьей их гуще. - Понятно. А ты что думаешь завтра делать? Может быть, в первую проедешь? Нагульнов нехотя ответил: - Никуда я не поеду, "побуду несколько дней дома. Что-то я весь какой-то квелый стал... Как будто меня в три била били, в пяти мялах мяли... Так уже повелось в гремяченской ячейке, что во время полевых работ каждый коммунист обязан был находиться в поле. Обычно выезжали туда еще надолго до получения указаний из райкома. И на этот раз присутствие Нагульнова в одной из бригад было просто необходимо, но Давыдов отлично понимал душевное состояние товарища, а потому и сказал: - Что ж, оставайся, Макар, дома. Оно так-то, пожалуй, и лучше будет: надо же кому-нибудь из руководителей на всякий случай в хуторе быть. Последнюю фразу Давыдов добавил только потому, что не хотел в открытую выказывать Макару свое сочувствие. И Нагульнов - будто он только за этим и приходил, - не попрощавшись, вышел. Но через минуту снова вошел в горницу, виновато усмехнулся: - Память у меня стала, как дырявый карман, даже попрощаться с тобою забыл. Вернешься от Любишкина - зайди, расскажи, как там богомольцы живут и куда глазами глядят: под ноги лошадям или на крест тубянской церкви. Ты им скажи, этим крещенным чудакам, что Христос только древним людям манную крупу с неба сыпал в голодный год, да и то раз за всю жизню, а казакам он сено на зиму заготавливать не будет, пущай на него не надеются! Одним словом, развей там на полный ход антирелигиозную пропаганду! Да ты и сам знаешь, что именно при таких случаях надо говорить. Жалко, что я с тобой не поеду, а то бы я мог тебе большую пользу в антирелигии оказать. Оно, конечно, может, и не такой уж сильный я оратор, но зато, брат, кулак у меня при случае на любую дискуссию гожий! Как разок припечатаю, так мой супротивник и возражать мне не сможет, потому что возражать хорошо стоя, а лежа - какие же у него могут быть возражения? Лежачие возражения во внимание не принимаются! Нагульнов, вдруг оживившись и блестя повеселевшими глазами, предложил: - Давай, Сема, и я с тобой поеду! А ну, не ровен час, у тебя с бабами неувязка выйдет на почве религиозного недоумения, тогда и я очень даже могу тебе пригодиться. Ты же наших баб знаешь: ежели они тебя весною в первый раз до смерти не доклевали, то в другой раз непременно доклюют. А со мной ты не пропадешь! Я знаю, как с этим чертовым семенем обходиться! Всеми силами сдерживая смех, Давыдов испуганно замахал руками: - Нет, нет! Что ты! Никакой мне твоей помощи не надо, сам обойдусь! А может быть, и страхи-то твои совершенно напрасны? Народ стал значительно сознательнее по сравнению с первыми месяцами коллективизации, факт! А ты, Макар, по-прежнему меряешь его на старый аршин, это - тоже факт! - Как хочешь, могу ехать, могу и не ехать. Подумал, что, может быть, пригожусь тебе, а ежели ты такой гордый герой - управляйся сам. - Ты не обижайся, Макар, - примиряюще заговорил Давыдов. - Но из тебя плохой борец против религиозных предрассудков, а вот напортить в этом деле ты можешь основательно, ох, основательно! - По этому вопросу я с тобой спорить не желаю, - сухо сказал Нагульнов. - Смотри только, не прошибись! Ты привык этим вчерашним собственникам в зубы заглядывать, а я агитирую их так, как мне моя партизанская совесть подсказывает. Ну, я пошел. Бывай здоров! Словно расставаясь надолго, они обменялись по-мужски крепким рукопожатием. Рука у Нагульнова была твердая и холодная, как камень, а в глазах, уже утративших недавний живой блеск, снова появилась невысказанная, затаенная боль. "Нелегко ему сейчас..." - подумал Давыдов, с усилием подавляя незваное чувство жалости. Держась за дверную скобу, Нагульнов повернулся к Давыдову, но глядел не на него, а куда-то в сторону, и в голосе его, когда он заговорил, появилась легкая хрипотца: - Моя предбывшая супруга, а твоя краля подалась куда-то из хутора. Слыхал? Пораженный Давыдов, еще ничего не знавший о том, что Лушка уже несколько дней тому назад навсегда распростилась с Гремячим Логом и родными памятными ей местами, убежденно сказал: - Не может этого быть! Куда она денется без документов? Наверняка у тетки живет, выжидает, когда улягутся разговоры о Тимофее. Да и на самом деле, неудобно ей сейчас показываться на люди. Нескладно у нее с Тимофеем вышло... Макар усмехнулся, хотел было сказать: "А со мною и с тобою складнее у нее вышло?" - но сказал другое: - Паспорт у нее на руках, и подалась она из хутора в среду, это я тебе точно говорю. Сам видел, как она на зорьке выбралась на шлях, - небольшой узелок, наверно с одежонкой, у нее в руке, - на бугре постояла малость, поглядела на хутор и сгинула с глаз, нечистая сила! У тетки ее я допытывался: "Куда, мол, Лукерья следы направила? Но тетка ничегошеньки не знает. Сказала ей Лукерья, что пойду, дескать, куда глаза глядят. Вот и все. Вот так-то у нее, у проклятой шалавы, жизненка и выплясалась... Давыдов молчал. Старое чувство стыда и неловкости перед Макаром овладело им с новой силой. Пытаясь казаться равнодушным и тоже глядя куда-то мимо Макара, он тихо сказал: - Ну и скатертью дорога! Жалеть о ней некому. - Она ни в чьей жалости сроду не нуждалась, а вот насчет разных любовей Тимошка нас с тобой, брат, обштопал. Уж это, как ты приговариваешь, факт! Ну, чего ты носом крутишь? Не нравится? Мне брат, тоже не дюже нравится такое дело, а куда же от правды денешься! Лукерью прохлопать и мне и тебе было очень даже просто. А почему? Да потому, что она такая баба, что распрочерт, а не баба! Ты думаешь, она об мировой революции душой изболелась? Как то ни черт! Ни колхозы, ни совхозы, ни сама Советская власть ей и на понюх не нужны! Ей бы только на игрища ходить, поменьше работать, побольше хвостом крутить, вот и вся ее беспартийная программа! Такую бабу возле себя держать - это надо руки смолой вымазать, ухватиться за ее юбку, глаза зажмурить и позабыть обо всем на белом свете. Но я так думаю, что ежели трошки придремать, так она, как гадюка из своей шкуры, так и она из собственной юбки выползет и телешом, в чем мать родила, увеется на игрища. Вот она какая, эта богом и боженятами клятая Лукерья! Потому она к Тимошке и прилипла. Тимошка, бывало, с гармонью по неделе в хуторе слоняется, мимо моей квартиры похаживает, а Лушку тем часом лихорадка бьет, и не чает она, бедная, когда я из дому удалюсь. А чем же нам с тобою было держать такую вертихвостку? За-ради нее и революцию и текущую советскую работу бросить? Трехрядку на складчину купить? Ясная гибель! Гибель и буржуазное перерожденчество! Нет, уж лучше пущай она на первом суку хоть трижды повесится, а за-ради нее, такой паскуды, нам с тобой, Сема, от нашей партийной идейности не отказываться! Нагульнов снова оживился, выпрямился. Скулы его зарумянели. Он прислонился к дверному косяку, свернул папироску, закурил и после двух или трех глубоких затяжек заговорил уже спокойнее и тише, иногда переходя на шепот: - Признаться тебе, Семен, я боялся, что заголосит моя предбывшая, когда увидит мертвого Тимошку... Нет! Тетка ее рассказывала, что подошла она к нему без слез, без крику, опустилась перед ним на колени и тихочко сказала: "Летел ты ко мне, мой ясный сокол, а прилетел к смерти... Прости меня за то, что не смогла тебя остеречь от погибели". А потом сняла с головы платок, вынула гребень, причесала Тимошку, чуб его поправила, поцеловала в губы и пошла. Ушла от него и ни разу не оглянулась! После недолгой паузы Макар опять заговорил громче, и в хрипловатом голосе его Давыдов неожиданно уловил плохо скрытые нотки горделивости: - Вот и все ее было прощание. Это как, здорово? А и крепка же на сердце оказалась проклятая баба! Ну, я пошел. Бывай здоров! Так вот, оказывается, зачем приходил Макар... Проводив его до калитки, Давыдов вернулся к себе в полутемную горницу, не раздеваясь, бросился на постель. Ему ни о чем не хотелось ни вспоминать, ни думать, хотелось только поскорее забыться сном. Но сон не приходил. В который раз уже он мысленно проклинал себя за опрометчивость, за неосмотрительную связь с Лушкой! Ведь даже маленькой капли любви не было в их отношениях... А вот появился Тимофей, и Лушка, не задумываясь, порвала с ним, с Давыдовым, снова прильнула к Тимофею и пошла за любимым человеком очертя голову. Что ж, видно, и на самом деле первая любовь не забывается... Покинула хутор не сказав ни слова, не простившись. А, собственно, на что он ей нужен? Она простилась с тем, кто был ей дорог и мертвый, а при чем здесь он, Давыдов? Все идет своим порядком. А вся эта не очень чистоплотная история с Лушкой - как плохое, незаконченное письмо, оборванное на полуслове. Только и всего! Давыдов ворочался на узкой койке, кряхтел, два раза вставал курить, но уснул уже на рассвете. А проснулся, когда окончательно рассвело. Короткий сон не освежил его, нет! Он поднялся, испытывая такое ощущение, как в часы тяжелого похмелья: его томила жажда, нестерпимо болела голова, во рту было сухо, временами подступала легкая тошнота. С трудом опустившись на колени, он долго искал сапоги, шарил руками под койкой, под столом, недоуменно оглядывая углы пустой горницы, и, только выпрямившись и увидев сапоги у себя на ногах, досадливо крякнул, прошептал: - Дошел матрос до ручки. Поздравляю! Дальше и ехать некуда, факт! Проклятая Лушка! Четверо суток нет ее в хуторе, а она все со мною... Возле колодца он разделся до пояса, долго плескал на горячую потную спину ледяную воду, ахал, стонал, мочил голову - и вскоре, почувствовав некоторое облегчение, пошел на колхозную конюшню. 13 Через час он был уже возле стана третьей бригады, но еще издали заметил, что в бригаде творится что-то неладное: добрая половина косилок не работала, по степи там и сям ходили стреноженные лошади, подсохшие валки сена никто не сгребал, и ни единой копешки не виднелось до самого горизонта... Возле бригадной будки на разостланном рядне шестеро казаков резались в карты, седьмой - подшивал развалившийся чирик, а восьмой - спал, уютно устроившись в холодке возле заднего колеса будки, уткнувшись лицом в скомканный и грязный брезентовый плащ. Завидев Давыдова, игроки лениво встали, за исключением одного, которые, полулежа, опираясь на локоть и, очевидно, переживая недавний проигрыш, медленно и задумчиво перетасовывал колоду карт. Бледный от бешенства, Давыдов подскакал к игрокам вплотную, крикнул срывающимся голосом: - Это - работа?! Почему не косите? Где Любишкин? - Так нынче же воскресенье, - нерешительно отозвался кто-то из игроков. - А погода будет ожидать вас?! А если дождь пойдет?! Давыдов так круто повернул коня, что тот, побочив, ступил на рядно и вдруг, испугавшись необычной опоры под ногами, взвился на дыбы, прыгнул далеко в сторону. Давыдов резко качнулся, едва не потеряв стремя, но все же удержался в седле. Он отвалился назад, до отказа натянул поводья и, когда кое-как овладел переплясывавшим на одном месте конем, крикнул еще громче: - Где Любишкин, спрашиваю?! - Вон он косит, вторая косилка слева по бугру. Да ты чего расшумелся, председатель? Гляди, как бы голос не сорвал... - язвительно ответил Устин Рыкалин, пожилой приземистый казак со сросшимися у переносья белесыми бровями и густовеснушчатым круглым лицом. - Почему лодырничаете?! Я вас всех спрашиваю! - Давыдов даже задохнулся от негодования и крика. После недолгого молчания болезненный и смирный Александр Нечаев, живший в хуторе по соседству с Давыдовым, ответил: - Лошадей некому гонять, вот оно какое дело. Бабы и которые девки в церкву ушли, ну а мы нехотяючи и празднуем... Просили их, окаящих, отставить это дело, так они ни в какую, и погладиться не дались! То есть никак не могли их удержать. И так и этак просили, но уломать не могли, верь слову, товарищ Давыдов. - Допустим, верю. Но почему вы-то, мужчины, не работаете? - уже несколько сдержаннее, но все еще излишне громко спросил Давыдов. Конь никак не хотел успокоиться, он приседал и пугливо стриг ушами, под кожей у него мелкими волнами ходила дрожь. Давыдов, сдерживая коня туго натянутыми поводьями, гладил его шелковистую, теплую шею, терпеливо ждал ответа, но на этот раз молчание что-то затянулось... - Опять же не с кем работать. Баб-то, говорю, нету, - уже неохотно проговорил Нечаев, оглядываясь на остальных, вероятно ожидая от них поддержки. - Как это не с кем? Вас здесь восемь человек бездельников. Могли бы пустить четыре косилки? Могли! А вы картами развлекаетесь. Не ждал я от вас этакого отношения к колхозному делу, не думал, факт! - А ты что думал? Ты думал, что мы не люди, а рабочая скотина? - вызывающе спросил Устин. - Что ты этим хочешь сказать? - Рабочие имеют выходные дни? - Имеют, но заводы по воскресеньям не останавливаются, и рабочие в цехах в картишки не перебрасываются, как вот вы здесь. Понятно? - По воскресеньям там, небось другие смены работают, а мы тут одни как проклятые! С понедельника до субботы - в хомуте и в воскресенье из него не вылазишь, да что это за порядки? А Советская власть так диктует? Она диктует, что не должно быть разных различнее между трудящим народом, а вы искажаете законы, норовите в свою пользу их поворотить. - Что ты мелешь? Ну что ты мелешь? - раздраженно воскликнул Давыдов. - Я хочу обеспечить сеном на зиму весь колхозный скот, да и всех ваших коровенок. Понятно? Так что это - моя польза? Моя личная выгода? Что же ты мелешь, болтун?! Устин пренебрежительно махнул рукой: - Вам лишь бы план вовремя выполнить, а там хучь травушка не расти. Дюже вам снилась наша скотинка, так я тебе и поверил! На провесне семена в Войсковой возили со станции - сколько быков по дороге легло костьми? Не счесть! А ты нам тут очки втираешь! - Быки Войскового колхоза дохли в дороге потому, что такие субчики, как ты, хлеб позарывали в землю. В колхоз вступили, а хлеб спрятали. Надо же было чем-то сеять? Вот и пришлось гнать быков за семенами в немыслимую дорогу, потому они и дохли, факт! Будто ты этого не знаешь? - Вам лишь бы план выполнить, потому ты и стараешься насчет сена, - упрямо бубнил Устин. - Да что я, сам буду есть это сено, что ли? Для общей же пользы стараюсь! И при чем тут план? - потеряв терпение, выкрикнул Давыдов. - Ты не шуми, председатель, шумом-громом ты меня не испужаешь, я в артиллерии служил. Ну, пущай, скажем, для общей пользы ты стараешься, а к чему же из людей жилы тянуть, заставлять их работать день и ночь? Вот при этом-то самом и план! Ты норовишь перед районным начальством выслужиться, районное - перед краевым, а мы за вас расплачивайся. А ты думаешь, что народ ничего не видит? Ты думаешь, народ слепой? Он видит, да куда же от вас, таких службистых, денешься? Тебя, к примеру, да и таких других, как ты, мы сместить с должности не можем? Нет! Вот вы и вытворяете, что вам на ум взбредет, а Москва - далеко, Москва не знает, какие коники вы тут выкидываете... Вопреки предположениям Нагульнова, не с женщинами пришлось Давыдову столкнуться. Но от этого задача его не становилась легче. По настороженному молчанию казаков Давыдов понял, что окриком тут не поможешь, а скорее повредишь делу. Надо было запастись выдержкой и действовать самым надежным средством - убеждением. Внимательно разглядывая злое лицо Устина, он облегченно подумал: "Хорошо, что я не взял с собою Макара! Быть бы сейчас мордобою и драке..." Чтобы как-то выиграть время и осмыслить предстоящий план схватки с Устином и, возможно, с теми, кто его вздумает поддержать, Давыдов спросил: - Когда меня выбирали председателем, ты голосовал за меня, Устин Михайлович? - Нет, воздержался! С чего бы это я стал за тебя голосовать? Тебя привезли, как кота в мешке... - Я сам приехал. - Все едино, приехал кот в мешке, так с какой же стати я бы за тебя голосовал, не знаючи, что ты за фигура! - А сейчас ты против меня? - А как же иначе? Конечно, против! - Тогда ставь на общем колхозном собрании вопрос о моем смещении. Как собрание постановит, так и будет. Только обосновывай свое предложение как следует, иначе погоришь! - Не погорю, не беспокойся, и с этим ишо успеется, это не к спеху. А пока ты, председатель, скажи нам: куда ты наши выходные дни замотал? Ответить на такой вопрос было проще простого, но Устин не дал Давыдову и рта раскрыть: - Почему в районе, в станице то есть, служащие барышни по воскресеньям морды намажут, напудрят и гуляют по улицам день-деньской, по вечерам танцы танцуют, кино ходят глядеть, а наши бабы и девки должны и по воскресеньям потом умываться? - В рабочую пору, летом... - У нас всегда рабочая пора - и зимой и летом, круглый год - рабочая пора. - Я хочу сказать... - Нечего зря язык мозолить! И сказать тебе нечего! Давыдов предупреждающе поднял руку: - Постой, Устин! Но Устин перебил его дробной скороговоркой: - Я и так стою перед тобой, как работник, а ты в седле сидишь, как барин. - Подожди же, прошу тебя, как человека! - Нечего мне ждать! Жди не жди, а верного слова от тебя ни черта не дождешься! - Ты дашь мне сказать? - багровея, крикнул Давыдов. - Ты на меня не ори! Я тебе не Лушка Нагульнова! - Устин хватнул воздуха широко раздутыми ноздрями и каким-то надтреснутым голосом заговорил громко и часто: - Все равно, брехать на ветер мы тебе тут не дадим! Трепись на собраниях сколько влезет, а тут речь мы ведем. И ты, председатель, нас картами не попрекай! Мы в колхозе сами хозяева: хотим - работаем, не хотим - отдыхаем, а силком работать нас в праздники ты не заставишь, кишка у тебя тонка! - Ты кончил? - еле сдерживаясь, спросил Давыдов. - Нет, не кончил. И я тебе скажу напоследок так: не нравятся тебе наши порядки - убирайся к чертовой матери туда, откуда приехал! Никто тебя к нам в хутор не приглашал, а мы и без тебя, бог даст, как-нибудь проживет. Ты нам - не свет в окне! Это была явная провокация. Давыдов отлично понимал, куда клонит Устин, но владеть своими чувствами уже не мог. В глазах у него зарябило, и он с минуту почти незряче смотрел на сросшиеся брови Устина, на его круглое, почему-то расплывшееся лицо, отдаленно ощущая, как правая рука, крепко сжимавшая рукоятку плети, наливается кровью, тяжелеет до острой, покалывающей боли в суставах пальцев. Устин стоял против него, небрежно засунув руки в карманы штанов, широко расставив ноги... Устин как-то сразу обрел недавнюю уравновешенность и теперь, чувствуя за собой молчаливую поддержку казаков, уверенный в собственном превосходстве, спокойно и нагловато улыбался, щурил голубые, глубоко посаженные глаза. А Давыдов все больше бледнел и только молча шевелил побелевшими губами, не в силах произнести ни слова. Он упорно боролся с собой, он напрягал всю волю, чтобы обуздать в себе слепую, нерассуждающую ярость, чтобы как-нибудь не сорваться. Откуда-то, словно бы издалека, доносился голос Устина, и Давыдов отчетливо улавливал и смысл того, о чем говорил Устин, и издевательские интонации, звучавшие в его голосе... - Чего же ты, председатель, зеваешь ртом, а сам молчишь как рыба? Язык проглотил или сказать нечего? Ты же вроде говорить хотел, а сам как воды в рот набрал... То-то и оно, против правды, видно, не попрешь! Нет уж, председатель, ты лучше с нами не связывайся и не горячись по пустякам. Ты лучше по-мирному слазь-ка с коня да давай с нами в картишки перекинемся, сыграем в подкидного дурачка. Это, брат, умственное дело, это тебе не колхозом руководить... Кто-то из стоявших позади Устина казаков тихо засмеялся и оборвал смех. На короткий миг нехорошая тишина установилась возле будки. Только слышно было, как бурно дышит Давыдов, стрекочут вдали лобогрейки да умиротворяюще и беззаботно поют, заливаются в голубом поднебесье невидимые глазу жаворонки. Уж им-то во всяком случае не было никакого дела до того, что происходит между столпившимися возле будки взволнованными людьми... Давыдов медленно поднял над головою плеть, тронул коня каблуками. И тотчас же Устин стремительно шагнул вперед, левой рукой схватил коня под уздцы, а сам ступил вправо, вплотную прижался к ноге Давыдова. - Никак вдарить хочешь? Давай попробуй! - угрожающе и тихо проговорил он. На лице его вдруг резко обозначились крутые скулы, глаза блеснули веселым вызовом, нетерпеливым ожиданием. Но Давыдов с силой хлопнул плетью по голенищу своего порыжелого сапога и, глядя сверху вниз на Устина, тщетно пытаясь улыбнуться, громко сказал: - Нет, не ударю я тебя, Устин, нет! Не надейся на это, белячок! Вот если бы ты попался мне лет десять назад - тогда другое дело... Ты у меня еще тогда навеки отговорился бы, контрик! Отодвинув Устина в сторону легким движением ноги, Давыдов спешился. - Ну что ж, Устин Михайлович, взялся за поводья - теперь веди, привязывай коня. Говоришь, в картишки с вами сыграть? Пожалуйста, с удовольствием! Сдавайте, факт! Больно уж неожиданный оборот приняло дело... Казаки переглянулись, помедлили и молча стали рассаживаться возле рядна. Устин привязал коня к колесу будки, сел против Давыдова, по-калмыцки поджав ноги, изредка и быстро взглядывая на него. Нет, он вовсе не считал, что потерпел поражение в столкновении с Давыдовым, а потому и решил продолжить разговор: - Так на счет выходных ты ничего и не сказал, председатель! Под сукно положил вопрос... - У нас с тобой разговор еще впереди, - многозначительно пообещал Давыдов. - Это как надо понимать? Вроде как ты мне угрожаешь? - Нет, зачем же! Сел в карты играть, значить посторонние разговоры в сторону. Время еще будет поговорить... Но теперь уже чем спокойнее становился Давыдов, тем больше волновался Устин. Не доиграв кона, он с досадой бросил карты на рядно, обнял руками колени. - Какая там к черту игра, давайте лучше поговорим про выходные. Ты думаешь, председатель, об этих выходных одни люди беспокоятся? Как бы не так! Вчера утречком это пошел я лошадей запрягать, а гнедая кобыла вздохнула от горя и говорит мне человечьим языком: "Эх, Устин, Устин, и что это за колхозная жизня! И в будни на мне работают, день и ночь хомута не сымают, и в праздники не выпрягают. А раньше было не то-о-о! Раньше на мне, бывало, по воскресеньям не работали, а только либо по гостям ездили, либо, скажем, по свадьбам. Раньше жизня моя не в пример лучше была!" Казаки вполголоса, но дружно рассмеялись. Сочувствие их было как будто бы на стороне Устина. Но они выжидающе притихли, когда Давыдов, трогая рукою кадык, негромко сказал: - А чья она была до колхоза, эта интересная кобылка? Устин хитро сощурился и даже слегка подмигнул Давыдову: - Небось, думаешь моя? Моими словами говорила? Нет, председатель, тут ты ошибку понес! Это Титкова была кобылка, эта животная из раскулаченных. Она у него при единоличной жизни не так, как в колхозе, питалась: объедьев зимой и не нюхала, на одном овсе, считай, почти все зубы съела. Не жила, можно сказать, а роскошничала! - Значит - старая кобылка, если зубы съела? - как бы невзначай спросил Давыдов. - Старая, старая, в преклонных годах, - охотно согласился Устин, не ожидавший от противника никакого подвоха. - Тогда напрасно ты слушаешь эту разговорчивую кобылу, - убежденно сказал Давыдов. - Почему же это напрасно? - Да потому, что у кулацкой кобылы - кулацкие и разговоры. - Так она же теперь колхозница... - По виду и ты колхозник, а на деле - кулацкий подпевала. - Ну, это ты уж, председатель, загнул чересчур... - Ничего не загнул, а факт остается фактом. И потом, если кобыла старая, охота тебе была ее слушать? Она же от старости весь ум выжила! Будь она помоложе да поумнее - не так ей надо было с тобой разговаривать! - А как же? - уже настороженно спросил Устин. - Ей надо было сказать тебе так: "Эх, Устин, Устин, кулацкий ты прихвостень! Зимою ты, сукин сын, ни черта не работал, весною не работал, больным притворялся, и сейчас не хочешь по-настоящему работать. Чем же ты меня, гнедую кобылу, зимовать будешь и что сам зимою жрать будешь? Подохнем мы с тобой с голоду от таких наших трудов!" Вот как ей надо было с тобой разговаривать!. Общий хохот покрыл последние слова Давыдова. Нечаев смеялся, как девушка, словно горох сыпал, и по-девичьи тоненько взвизгивал. Басистый Герасим Зяблов даже вскочил на ноги и хохотал, потешно приседая, и, как во время пляски, хлопал себя ладонями по голенищам сапог. А престарелый Тихон Осетров, захватив сивую бороду в кулак, пронзительно кричал: - Ложись, Устин, ниц и не подымай головы! Начисто стоптал тебя Давыдов! Но, к удивлению Давыдова, смеялся и сам нимало не смущенный Устин, и смех его вовсе не был насильственным или притворным. Когда понемногу установилась тишина, Устин первый сказал: - Ну, председатель, сразил ты меня... Не думал я, что ты ловко из-под меня вывернешься. А вот насчет кулацкого прихвостня - это ты напрасно, и насчет того что весною я не хворал, а притворялся, - тоже напраслину на меня возводишь. Тут ты, председатель, извиняй, пожалуйста, но брешешь! - Докажи это. - Чем же я тебе докажу? - Фактами. - Какие же могут быть к нашему шутейному разговору факты? - неуверенно улыбаясь, спросил уже немного посерьезневший Устин. - Ты брось дурака валять! - зло сказал Давыдов. - Разговор наш далеко не шутейный, и дело, которое ты затеял, вовсе не шуточное. А факты - вот они тебе налицо: в колхозе ты почти не работаешь, пытаешься тянуть за собой несознательный элемент, ведешь опасные для тебя разговорчики, и вот сегодня, например, тебе удалось сорвать выход на работу: половина бригады не косит благодаря твоим стараниям. Какие же тут к черту шутки? Смешливо вздернутые брови Устина опустились и опять сошлись у переносья в одну прямую и жесткую линию: - Про выходные дни сказал и сразу попал в кулацкие прихвостни и в контры? Стало быть, только тебе одному можно говорить, а нам - молчать и губы рукавом вытирать? - Не только поэтому! - горячо возразил Давыдов. - Все твое поведение нечестное, факт! Что ты распинаешься о выходных днях, когда ты зимою имел этих выходных в месяц по двадцать дней! Да и не только ты один, а и все остальные, кто здесь сейчас находится. Что вы зимою делали, кроме уборки скота да очистки семян? Да ничего! На теплых печках отлеживались! Так какое же право вы имеете устраивать себе выходные в самую горячую пору, когда каждый час дорог, когда под угрозой покос? Ну, скажите по совести! Устин, не моргая, молча и пристально смотрел на Давыдова. Вместо него заговорил Тихон Осетров: - Тут, донцы, в кулак шептать нечего. Давыдов правильно говорит. Наша промашка вышла, нам ее и поправлять. Такое наше дело, что праздновать приходится не всегда, а в большинстве действительно в зимнюю пору. Да оно и раньше, при единоличестве, так же было. Раньше покрова кто из нас с хозяйством управлялся? Не успеешь хлеба убрать - и вот уже надо тебе зябь пахать. Давыдов верно говорит, и мы нынче зря баб в церкву пустили, а уж про то, что сами на стану уселись воскресничать, тут и толковать нечего... Одним словом, промашка! Сами перед собой обвиноватились, да и только. А все это ты, Устин, ты нас сбил, баламутный дьявол! Устин вспыхнул как порох. Голубые глаза его потемнели и злобно заискрились: - А у тебя, бородатая дура, свой ум при себе есть или ты его дома забыл? - То-то и оно, что, как видно, забыл... - Ну, сбегай в хутор, принеси его! Нечаев прикрыл рот узкой ладонью, чтобы не видно было улыбки, подрагивающим, тонким голоском спросил у несколько смущенного Осетрова: - А ты, Тихон Гордеич, надежно его схоронил, ум-то? - А тебе какая печаль? - Так нынче же воскресенье... - Ну, и что такого? - Сноха твоя небось прибиралась с утра, полы подметала, и ежели ты свой умишко под лавкой схоронил или под загнеткой, то она беспременно веником подхватит его и выметет на баз. А там его куры в один миг разгребут... Как бы тебе, Гордеич, без ума не пришлось век доживать, вот об чем я печалуюсь... Все, не исключая Давыдова, рассмеялись, но смех у казаков был что-то не очень весел... Однако недавнее напряжение исчезло. Как и всегда бывает в таких случаях, веселая шутка предотвратила готовую разразиться ссору. Обиженный Осетров, малость поостыв, только и сказал, обращаясь к Нечаеву: - Тебе, Александр, как я погляжу, и дома забывать нечего и при себе из ума ничего не имеешь. Ты-то умнее меня оказался? И твоя баба тоже зараз марширует, дорогу на Тубянской меряет, и ты от картишек тоже не отказывался. - Мой грех! Мой грех! - отшучивался Нечаев. Но Давыдов не был удовлетворен исходом разговора. Ему хотелось прижать Устина по-настоящему. - Так вот, давайте уж окончательно закончим про выходные, - сказал он, в упор глядя на Устина. - Много ты зимой работал, Устин Михайлович? - Сколько надо было, столько и работал. - А все же? - Не считал. - Сколько у тебя числится трудодней? - Не помню. И чего ты ко мне привязался? Возьмись да посчитай, ежели тебе делать нечего, а без дела скучно. - Мне и подсчитывать не надо. Если ты забыл, то мне - как председателю колхоза - забывать не положено. До чего же на этот раз пригодилась Давыдову объемистая записная книжка, с которой он почти никогда не расставался! От недавно пережитого волнения пальцы Давыдова все еще слегка дрожали, когда он торопливо перелистывал замусоленные страницы книжки. - Нашел твою фамилию, трудяга! А вот и твои заработки: за январь, февраль, март, апрель и май всего, сейчас скажу, всего двадцать девять трудодней. Ну, как? Лихо работал? - Не густо у тебя накапано, Рыкалин! - с сожалением и укоризной сказал один из казаков, глядя на Устина. Но тот не хотел сдаваться: - У меня еще полгода впереди, а кур по осени считают. - Кур по осени будем считать, а выработку - ежедневно, - резко сказал Давыдов. - Ты, Устин, заруби себе на носу: бездельников в колхозе мы терпеть не будем! В три шеи будем гнать всех саботажников! Дармоеды нам в колхозе не нужны. Ты подумай: куда ты идешь и куда заворачиваешь? У Осетрова - почти двести трудодней, у остальных из вашей бригады - за сто, даже у таких больных, как Нечаев, и то около сотни, а у тебя - двадцать девять! Ведь это же позор! - У меня жена хворая, женскими болезнями страдает и по неделям лежит пластом. А окромя этого - шесть штук детей, - угрюмо сказал Устин. - А ты сам? - А что - я? - Почему не работаешь на полную нагрузку? И опять скулы Устина вспыхнули вишневым румянцем, а в голубых, зло прищуренных глазах мелькнули недобрые огоньки. - Что ты на меня вылупился и только в глаза мне глядишь да на морду?! - возбужденно потрясая сжатой в кулак левой рукой, закричал он, и на его круглой короткой шее вздулись синие вены. - Что я тебе, Лушка Нагульнова или Варька Харламова, какая по тебе сохнет?! Ты на руки мои погляди, а тогда и спрашивай с меня работу! Он с силой выбросил вперед руки, и только тут Давыдов увидал, что на изуродованной правой руке Устина одиноко торчит указательный палец, а на месте остальных темнеют бурые, сморщенные пятна. Давыдов озадаченно почесал переносицу: - Вот оно, какое дело... Где же пальцы потерял? - В Крыму, на врангелевском фронте. Ты меня беляком называл, а я - розовый, как забурелый арбуз; и в белых был, и с зелеными две недели кумился, и в красных побывал. В белых служил - без охоты воевал, все больше по тылам огинался, а с белыми дрался - изволь радоваться, пальцы потерял. Поилица, какой рюмку берешь, целая. - Устин пошевелил куцыми, толстыми пальцами левой руки. - А кормилица, видишь, без хваталок... - Осколком? - Ручная граната. - Как же у тебя указательный уцелел? - На спусковом крючке он лежал, потому и уцелел. Двух врангелевцев в этот день лично я убил. Надо же было чем-нибудь расплачиваться? Боженька рассерчал на меня за это крови пролитие, вот и пришлось пожертвовать ему четыре пальца. Считаю, дешево отделался. С дурного ума он бы мог с меня и полголовы потребовать... Спокойствие Давыдова постепенно передалось и Устину. Они разговаривали уже в мирном тоне, и бесшабашный Устин понемногу остывал, и даже обычная ироническая улыбочка появилась у него на губах. - Жертвовал бы и последний, на кой он тебе, один-то? - До чего ты, председатель, простой на чужое добро! Мне он и один в хозяйстве дюже нужен. - На что же это он тебе нужен? - подавляя улыбку, спросил Давыдов. - Мало ли на что... Ночью им на свою бабу грожусь, ежели не угодит мне чем-нибудь, а днем в зубах им ковыряю, добрым людям головы морочу. При моей бедности месцо-то во щах у меня бывает раз в году, а тут я кажин день после обеда иду по улице, в зубах этим пальцем ковыряю да сплевываю, а люди, небось, думают: "Вот проклятый Устин как богато живет! Кажин день мясо жрет, и никак оно у него не переводится!" А ты говоришь, на что мне один палец сдался... Он свою службу несет! Пущай люди меня богатым считают. Как-никак, а мне это лестно! - Силен ты на язык, - невольно улыбаясь, сказал Давыдов. - А косить сегодня будешь? - После такого приятного разговора - обязательно! Давыдов повернулся к Осетрову. Он обращался к нему как к старшему по возрасту: - Женщины ваши давно в Тубянской пошли? - Да так, с час назад, не больше. - И много ли их ушло? - Штук двенадцать. Они, эти бабы, чисто овцы: куда одна направилась, туда и другие всем гуртом. Иной раз и поганая овца за собою гурт ведет... Поддались же мы Устину, затеялись в покос праздновать, лихоманка его забери! Устин добродушно рассмеялся: - Опять я виноватый? Ты, борода, на меня чужой грех не сваливай! Бабы ушли молиться, а я тут при чем? Их бабка Атаманчукова и ишо одна наша хуторская старушка сбили с пути праведного. С рассветом ишо пришли к нам на стан и - ну их агитировать! Нынче, говорят, праздник святой великомученицы Гликерии, а вы, бабочки, косить думаете, греха не боитесь... Ну, и сбили. Я было спросил у старушек: это, мол, какой Гликерии? Уж не Нагульновой ли? Так она в точности великомученица: всю жизню с кем попадя мучится... Эх, как тут старушки мои всколыхнулись и поднялись на меня штурмой! Бабка Атаманчукова даже костылем замахнулась, хотела вдарить, да, спасибо, я вовремя увернулся, а то была бы у меня шишка на лбу, как у голландского гусака. А тут наши бабенки вцепились в меня, не хуже чем орепьи в собачий хвост, насилу от них кое-как отбился... И что это я за такой разнесчастный человек? Не везет мне нынешней день! Глядите, добрые люди, за одно утро и со старухами успел поругаться, и с бабами, и с председателем, и с Гордеичем - сивой бородой. Ведь это уметь надо! - Это ты уме-е-ешь! Это уменья тебе не занимать у соседей. Ты с мальства. Устий, со всеми схватываешься, как драчливый кочет. А у драчливого кочета, попомни мое слово, гребень всегда в крови... - предостерегающе сказал Осетров. Но Устин будто и не слышал его. Глядя на Давыдова озорными, бесстрашными глазами, он продолжал: - Зато на агитаторов нам нынешний день везет: и пеши к нам идут, и верхи едут... Будь поближе железная дорога - на паровозах бы к нам скакала! Только настоящей агитации тебе, председатель, надо у наших старушек учиться... Они постарше тебя, похитрее, и опытности в них побольше. Разговаривают они потихонечку, уговаривают ласково, со всей вежливостью; вот они и добиваются своего. У них - без осечки выходит! А ты как действуешь? Не успел к стану подскакать, а уже орешь на всю степь: "Почему не работаете?!" Кто же по нынешним временам так с народом обращается? Он, народ-то, при Советской власти свою гордость из сундуков достал и не уважает, когда на него кидаются с криком. Одним словом, он никакой щекотки не любит, председатель! Да, к слову сказать, на казаков и раньше в царское время атаманы не дюже шумели - боялись стариков обидеть. Вот и вам с Нагульновым пора бы понять, что не те времена нынче, и старые завычки пора бросать... Ты думаешь, что я согласился бы нынче косить, ежели бы ты не остепенился? Черта с два! А ты себя укоротил несколько, сменил гнев на милость, в картишки с нами согласился перекинуться, поговорил толково, и вот уж я - весь тут! Голыми руками бери меня, и я на все согласный: и в карты играть, и стога метать. Горькое чувство недовольства собою, злую досаду испытывал Давыдов, внимательно слушавший Устина. А ведь, пожалуй, кое в чем он был прав, этот не в меру бойкий казачок. Прав хотя бы уже в том, что нельзя было ему, Давыдову, появившись в бригаде, начинать объяснение с ругани и крика. Потому-то у него, как намекнул Устин, и вышла на первых порах осечка. Как же получилось, что он не сдержался? И Давыдов, не кривя душой, должен был сознаться самому себе, что незаметно он усвоил грубую, нагульновскую, манеру обращения с людьми, разнуздался, как сказал бы Андрей Разметнов, - и вот результат: ему ехидно советуют брать пример с каких-то старушонок, которые действуют осторожно, вкрадчиво и без всяких осечек неизменно добиваются успеха в своих целях. Все яснее ясного! Надо бы и ему спокойно подъехать к стану, спокойно поговорить, убедить людей в неуместности праздничных настроений, а он наорал на всех, и был момент, когда за малым не пустил в дело плеть. В одно ничтожное мгновение он мог зачеркнуть всю свою работу по созданию колхоза, а потом, чего доброго, и положить партбилет на стол райкома... Вот это была бы уже по-настоящему страшная катастрофа в его жизни! Только при одной мысли о том, что могло с ним произойти, если бы он вовремя не взял себя в руки, Давыдов зябко передернул плечами, на секунду почувствовал, как по спине прополз знобящий холодок... Целиком погруженный в неприятные переживания, Давыдов упорно смотрел на разбросанные по рядну карты и, почему-то вдруг вспомнив свое увлечение игрою в "очко" в годы гражданской войны, подумал: "Перебор у меня вышел! Прикупил к шестнадцати очкам не меньше десятка, факт!" Не очень-то удобно было ему сознаваться в своей несдержанности, однако он нашел в себе мужество и хотя и не без внутреннего сопротивления, но все же сказал: - Фактически я напрасно налегал на глотку, в этом ты прав, Устин! Но ведь обидно стало, что вы не работаете, как ты думаешь? Да и ты разговаривал со мною вовсе не шепотом. А договориться нам можно было, конечно, и без ругани. Ну, хватит об этом! Ступай, запрягай в арбу самых резвых лошадей, а ты, Нечаев, другую подходящую пару - вот в эти дрожки. - Поедешь баб догонять? - не скрывая удивления, спросил Устин. - Точно. Попробую и женщин уговорить, чтобы поработали сегодня. - А подчинятся они тебе? - Там видно будет. Уговор - не приказ. - Ну что ж, помогай тебе боженька и матка бозка ченстоховска! Слушай-ка, председатель, возьми и меня с собой! А? Давыдов, не колеблясь, согласился. - Поедем. Но ты помогать мне будешь уговаривать женщин? Устин сморщил в улыбке растрескавшиеся от жары губы. - Тебе помогать будет мой заместитель, я его с собою непременно прихвачу! - Какой заместитель? - Давыдов недоумевающе взглянул на Устина. А тот молча и не спеша подошел к будке и вытащил из-под вороха зипунов новехонький длинный кнут с нарядным ременным махром на конце кнутовища. - Вот он и заместитель. Хорош? А уж до чего он у меня убедительный - страсть! Как засвистит, так сразу и уговорит и усватает. Не гляди, что я левша! Давыдов нахмурился: - Ты мне это брось! Женщин я тебе и пальцем тронуть не позволю, а на твоей спине с удовольствием попробовал бы этого заместителя! Но Устин лишь насмешливо сощурился: - Хотел дед в свое удовольствие вареников попробовать, а собака творог съела... Я как инвалид гражданской войны льготу имею, а бабы от порки только жирнее да смирнее делаются, по своей жене знаю. Кого же надо пороть? Ясное дело - баб! Да ты чего робеешь? Мне только двух-трех стегнуть следует, а остальных ажник ветром схватит, в один момент на арбе очутятся! Считая разговор оконченным, он достал валявшиеся под будкой уздечки, пошел на бугор ловить лошадей. За ним поспешили Нечаев и другие казаки, за исключением одного Осетрова. - Ты, Тихон Гордеич, почему не идешь косить? - спросил Давыдов. - Хотел тебе за Устина словцо молвить. Можно? - Давай. - Не гневайся ты на его, дурака, за-ради бога! Он чисто глупой становится, когда ему шлея под хвост попадает, - просяще заговорил Осетров. Но Давыдов прервал его: - Он вовсе не дурак, а открытый враг колхозной жизни! С такими мы боролись и будем бороться без пощады! - Да какой же он враг? - в изумлении воскликнул Осетров. - Говорю тебе, что он сам не свой становится, когда осерчает, вот и все! Я его с мальства знаю, и, сколько помню, всегда он такой нащетиненный. Его, подлеца, до революции старики наши за супротивность несчетно пороли на хуторских сходах. Пороли так, что ни сесть ему, ни лечь - а с него как с гуся вода! Неделю поносит зад на отлете и опять за старое берется, никому спуску не дает, у всех изъяны ищет, да ведь с какой усердностью ищет! Скажи, как собака - блох! С чего ему быть врагом колхоза? Богатеньким он всю жизнь поперек горла стоял, а сам живет - ты бы только глянул! Хата набок схилилась, вот-вот рухнется, в хозяйстве одна коровенка да пара шелудивых овчишек, денег сроду не было и нету. У него в одном кармане блоха на аркане, а в другом - вошь на цепи, вот и все его богатство! А тут жена хворая, детишки одолели, нужда заела... Может, через это он на всех и клацает зубами. А ты говоришь - враг. Пустобрех он, а не враг. - Он тебе не из родни? Почему ты за него вступаешься? - В том-то и дело, что родня, племянником мне доводится. - Того-то ты и стараешься? - А как же иначе, товарищ Давыдов? Шестеро ребят на его шее, и все мал мала меньше, а у него язык - как помело. Я ему до скольких разов говорил: "Прибереги язык, Устин! До плохого ты договоришься. Вгорячах ты такое ляпнешь, что сразу окажешься в Сибири, тогда начнешь локоток кусать, да поздно будет!" А он мне на это: "А в Сибири люди на четвереньках ходят, что ли? Меня и там ветром не продует, я - каленый!" Вот и возьми такого дурака за рупь двадцать! А при чем тут его дети? Их воспитать трудно, а посиротить по нынешним временам можно в два счета... Давыдов закрыл глаза и надолго задумался. Уж не свое ли беспросветное, темное, горькое детство вспоминал он в эти минуты? - Не гневайся на него за дурные слова, - повторил Осетров. Давыдов провел рукою по лицу и как будто очнулся. - Вот что, Тихон Гордеич, - медленно, раздельно заговорил он. - Пока Устина я не трону. Пусть он работает в колхозе по силе возможности, тяжелой работы мы ему давать не будем, что осилит, то пусть и делает. Если у него к концу года будет нехватка в трудоднях, поможем: выделим на детей хлеба из общеколхозного фонда. Понятно? Но ты ему скажи от меня по секрету: если он еще раз вздумает мне в бригаде воду мутить, людей сбивать на разные гадости, то ему несдобровать! Пусть он одумается, пока не поздно! Шутить я с ним больше не намерен, так и скажи ему. Мне не Устина, а детишек его жалко! - Спасибо на добром слове, товарищ Давыдов! Спасибо и за то, что зла на сердце супротив Устина не держишь. - Осетров поклонился Давыдову. А тот неожиданно рассвирепел: - Что ты мне кланяешься? Я тебе не икона! И без поклонов обойдусь и сделаю, что сказал! - У нас со старых времен так ведется: ежели благодаришь, то и кланяешься, - с достоинством ответил Осетров. - Ну, ладно, старик, ты вот что скажи: как у детишек Устина с одежонкой? И сколько из них в школу ходит? - Зимою все как есть на печке сидят, на баз выйти не в чем, летом бегают, лохмотья трясут. Кое-что из раскулаченного имущества им перепало, но ведь этим их наготу не прикроешь. А из школы нынешнюю зиму Устин последнего парнишку забрал: ни одеть, ни обуть нечего. Парнишка-то большенький, двенадцати годков, ну и стыдится цыганское рванье носить... Давыдов яростно поскреб в затылке и вдруг круто повернулся к Осетрову спиной. - Ступай косить. Голос у него был глухой и звучал неприятно... Осетров внимательно посмотрел на понуро сгорбившуюся фигуру Давыдова, еще раз низко поклонился и медленно зашагал к косарям. Немного успокоившись, Давыдов долго смотрел вслед удалявшемуся Осетрову, думал: "Удивительный народ эти казачишки! Раскуси, попробуй, что за фрукт этот Устин. Оголтелый враг или же попросту болтун и забияка, у которого что на уме, то и на языке? И вот, что ни день, то они мне все новые кроссворды устраивают... Разберись в каждом из них, дьявол бы их побрал. Ну что ж, буду разбираться! Понадобится, так не то что пуд - целый мешок соли вместе с ними съем, но так или иначе, а все равно разберусь, факт! Размышления его прервал Устин. Он подскакал галопом, ведя в поводу вторую лошадь. - А на кой лад нам, председатель, в дрожки запрягать? Давай запрягем в другую арбу. Небось, не растрясутся бабы и в арбах, ежели согласятся обратно ехать! - Нет, запрягай в дрожки, - сказал Давыдов. Он уже все успел обдумать и знал, на что ему могут пригодиться дрожки в случае удачи. Минут через сорок быстрой езды они издали увидели пеструю толпу нарядно одетых женщин, медленно поднимавшихся по летней дороге на противоположном склоне балки. Устин поравнялся с Давыдовым. - Ну, председатель, держись за землю! Зараз устроят тебе бабы вторую выволочку!.. - Слепой сказал: "Посмотрим!" - бодро ответил Давыдов, погоняя лошадей вожжами. - Не робеешь? - А чего робеть? Их же только двенадцать или немного больше. - А ежели я им помогу? - спросил Устин, непонятно улыбаясь. Давыдов внимательно всматривался в его лицо и никак не мог определить, серьезно он говорит или шутит. - Как тогда обернется дело? - снова спросил Устин, но теперь он уже не улыбался. Давыдов решительно остановил своих лошадей, слез с арбы и подошел к дрожкам. Опустив руку в правый карман пиджака, он вынул пистолет - подарок Нестеренко - и положил его на колени Устину. - Возьми эту игрушку и спрячь от греха подальше. Если и ты, в случае чего, примкнешь к женщинам, боюсь, что не выдержу искушения и тебе же первому продырявлю голову. Он легко высвободил кнутовище из потной руки Устина, широко размахнулся, кинул кнут далеко в сторону от дороги. - Теперь поехали! Погоняй веселее, Устин Михайлович, да хорошенько приметь место, куда упал твой кнут. На обратном пути мы его заберем, факт! А пистолет вернешь мне, когда приедем на стан. Трогай! Нагнав женщин, Давыдов лихо объехал их стороной, поставил арбу поперек дороги. Устин остановил лошадей около арбы. - Бабочки-красавицы, здравствуйте! - с наигранной веселостью приветствовал богомолок Давыдов. - Здорово, коли не шутишь, - ответила за всех самая бойкая из женщин. Давыдов соскочил с арбы, снял кепку и склонил голову: - Прошу вас от имени правления колхоза вернуться на работу. Ваши мужчины послали меня к вам. Они уже косят. - Мы к обедне идем, а не на игрища! - запальчиво крикнула пожилая женщина с лоснящимся от пота красным лицом. Давыдов обеими руками прижал к груди скомканную кепку: - После покоса молитесь, сколько вам угодно, а сейчас не время. Посмотрите - тучки находят, а у вас на покосе ни одной копны нет. Пропадет же сено! Все погниет! А сено пропадет - и скот зимой пропадет. Да вы это лучше меня знаете! - Где ты тучи увидал? - насмешливо спросила молоденькая девушка. - Небушко - как выстиранное! - Барометр на дождь показывает, а тучи тут ни при чем, - всячески изворачивался Давыдов. - Вскоре непременно будет дождь! Поедемте, дорогие бабочки, а в то воскресенье сходите помолиться. Ну, какая вам разница? Садитесь, прокачу с ветерком! Садитесь, мои дорогие, а то дело не ждет. Давыдов уговаривал своих колхозниц, не жалея ласковых слов, и те замялись в нерешительности, стали перешептываться. Тут-то совершенно неожиданно для Давыдова на выручку ему пришел Устин: неслышно подойдя сзади к полной и высокой жене Нечаева, он мгновенно подхватил ее на руки и, не обращая никакого внимания на удары, которыми осыпала его смеющаяся женщина, на рысях донес ее до арбы, бережно усадил в задок. Женщины со смехом и визгом разбежались в разные стороны. - Лезьте сами в арбу, а то зараз кнут возьму! - дико вращая глазами, заорал во всю мочь Устин. И тут же сам расхохотался: - Садитесь, не трону, только живее, сатаны длиннохвостые! Стоя на арбе во весь рост, поправляя сбившийся с головы полушалок, жена Нечаева крикнула: - Ну садитесь, бабочки, скорее! Что, я вас ждать буду? Глядите, какая нам честь: сам председатель за нами приехал! Женщины подошли с трех сторон и, подталкивая друг дружку, пересмеиваясь и бросая на Давыдова быстрые взгляды, бесцеремонно полезли в арбу. На дороге остались две старухи. - А мы должны одни идти в Тубянской, супостат ты этакий? - Бабка Атаманчукова сверлила Давыдова ненавидящим взглядом. Но Давыдов призвал на помощь всю свою былую матросскую галантность и, раскланиваясь, звонко щелкнул каблуками: - Зачем же вам, бабушки, пешком идти? Вот дрожки специально для вас, садитесь и езжайте, молитесь на здоровье. Повезет вас Устин Михайлович. Он обождет, пока кончится обедня, а потом доставит вас на хутор. Дорога была каждая минута, и нечего было дожидаться согласия старушек! Давыдов взял их под руки, повел к дрожкам. Бабка Атаманчукова всячески упиралась, но ее сзади легонечко и почтительно подталкивал Устин. Кое-как старух усадили, и Устин, разбирая вожжи, тихо, очень тихо сказал: - Хитер же ты, Давыдов, как бес! За все время он впервые назвал своего председателя по фамилии. Давыдов отметил это про себя, вяло улыбнулся: бессонная ночь и пережитые волнения сказались на нем, и его уже неодолимо борол сон. 14 - Ну и сильный же травостой в нынешнем году! Ежели не напакостят нам дожди и управимся с покосом засухо - не иначе сгрузимся сенами! - сказал Агафон Дубцов, войдя в скромный кабинет Давыдова и устало, со стариковским покряхтываньем, садясь на лавку. Только устроившись поудобнее, он положил рядом с собою выцветшую на солнце фуражку, вытер рукавом ситцевой рубахи пот с рябоватого и черного от загара лица и с улыбкой обратился к Давыдову и сидевшим за его столом счетоводу и Якову Лукичу: - Здорово живешь, председатель, и вы здравствуйте, канцелярские крыцы! - Хлебороб Дубцов приехал! - фыркнул счетовод. - Смотрите, товарищ Давыдов, на этого дядю внимательно! Ну какой ты хлебороб, Агафон? - А кто же я, по-твоему? - Дубцов вызывающе уста-вился на счетовода. - Кто хочешь, но только не хлебороб. - А все-таки? - Даже сказать неудобно, кто ты есть такой... Дубцов нахмурился, помрачнел, и от этого черное лицо его словно бы еще более потемнело. В явном нетерпении он проговорил: - Ну, ты у меня не балуй, выкладывай поскорее, кто я есть такой, по твоему мнению. А ежели ты словом подавился, так дай я тебе по горбу маленько стукну, сразу заговоришь! - Самый ты настоящий цыган! - убежденно сказал счетовод. - То есть, как же это я - цыган? Почему - цыган? - А очень даже просто. - Просто и блоха не кусает, а с умыслом. Вот ты и объясняй свой обидный для меня умысел. Счетовод снял очки, почесал карандашом за ухом. - А ты не злись, Агафон, ты вникай в мои слова. Хлеборобы в поле работают, так? А цыгане по хуторам ездят, попрошайничают, где плохо лежит - крадут... Так и ты: чего ты в хутор приехал? Не воровать же? Стало быть, не иначе - чего-нибудь просить. Так я говорю? - Так уж и просить... - неуверенно проговорил Дубцов. - Что же, мне нельзя приехать проведать вас? Запросто нельзя приехать или, скажем, по какому-нибудь делу? Ты мне воспретишь, что ли, крыца в очках? - А на самом деле, чего ты приехал? - улыбаясь, спросил Давыдов. Но Дубцов сделал вид, что не слышит вопроса. Он внимательно осмотрел полутемную комнату, завистливо вздохнул: - Живут же люди, наколи их еж! Ставеньки у них поскрыты, в хате пол холодной водицей прилит; тишина, сумраки, прохлада: ни единой мушки нету, ни один комарик не пробрунжит... А в степи, так твою и разэтак, и солнце тебя с утра до вечера насмаливает, днем и овод тебя, как скотиняку, до крови просекает, и всякая поганая муха к тебе липнет не хуже надоедливой жены, а ночью комар никакого спокою не дает. Да ведь комар-то не обыкновенный, а гвардейского росту! Не поверите, братушки, каждый - чуть не с воробья, а как крови насосется, то даже поболее воробья становится, истинно говорю! Из себя личностью этот комар какой-то желтый, страховитый, и клюв у него не меньше вершка. Ка-а-ак секанет такой чертяка скрозь зипун - с одного клевка до живого мяса достает, ей-богу! Сколь мы так муки от всякой летучей гнуси принимаем, сколь крови проливаем, прямо скажу, не хуже, чем на гражданской войне! - А и здоров же ты брехать, Агафон! - посмеиваясь, восхитился Яков Лукич. - Ты в этом деле скоро деда Щукаря перескачешь. - Чего мне брехать? Ты тут в холодке сидишь сиднем, а поезжай в степь - и сам увидишь, - огрызнулся Дубцов, но в шельмоватых, прищуренных глазах его еще долго не гасла улыбка. Он, пожалуй, был бы не прочь еще продолжить свой притворно-грустный рассказ о нуждах и мытарствах бригады, но Давыдов прервал его: - Хватит! Ты не хитри, не плачь тут и зубы нам не заговаривай. Говори прямо: зачем приехал? Помощи просить? - Оно было бы невредно... - Чего же тебе не хватает, сирота: папы или мамы? - Здорово ты шутишь, Давыдов, но и нас не со слезьми, а со смешком зачинали. - Спрашиваю без шуток: чего не хватает? Людей? - И людей тоже. По скатам Терновой балки, - ты же самолично видал, - трава дюже добрая, но косилки на косогоры и на разные вертепы не пустишь, а косарей с ручными косами в бригаде кот наплакал. До смерти жалко, что такая трава гниет зазря! - Может быть, тебе еще пару-тройку косилок подкинуть, ну, хотя бы из первой бригады? - вкрадчиво спросил Давыдов. Дубцов печально завздыхал, а сам смотрел на Давыдова грустно, испытующе и долго. Помедлив с ответом, он вдохнул последний раз, сказал: - Не откажусь. Старая девка и от кривого жениха не отказывается... Я так разумею: работа наша в колхозе артельная, идет она на общую пользу, и принять помощь от другой бригады не считаю зазорным делом. Верно? - Разумеешь ты правильно. А косить на чужих лошадях двое суток не зазорное дело? - На каких-таких чужих? - в голосе Дубцова зазвучало такое неподдельное изумление, что Давыдов с трудом удержал улыбку. - Будто не знаешь? Кто у Любишкина две пары лошадей с попаса угнал, не знаешь? Счетовод наш, пожалуй, прав: что-то есть у тебя этакое, цыганское: и просить ты любишь, и к чужим лошадкам неравнодушен... Дубцов отвернулся и презрительно сплюнул: - Тоже мне - лошади называются! Эти клячи сами к нашей бригаде приблудились, никто их не угонял, а потом - какие же они чужие, ежели принадлежат нашему колхозу? - Почему же ты сразу не отослал этих кляч в третью бригаду, а дождался, пока их у тебя прямо из косилок выпрягли хозяева? Дубцов рассмеялся: - Хороши хозяева! В своей округе двое суток не могли лошадей сыскать! Да разве же это хозяева? Раззявы, а не хозяева! Ну да это дело прошлое, и мы с Любишкиным уже помирились, так что нечего старое вспоминать. А приехал я сюда вовсе не за помощью, а по важному делу. Без особой важности как я мог оторваться от покоса? На худой конец, мы безо всякой помощи управимся и обойдемся своими силами. А эта старая крыца, Михеич, счетовод, сразу меня в цыгана произвел. Считаю - это несправедливо! Мы при самой вострой нужде помощи просим, и то скрозь зубы, иначе нам гордость не позволяет... А что он, этот бедный Михеич, понимает в сельском хозяйстве? На костяшках от счетов он родился, на них и помрет. Ты, Давыдов, дай мне его на недельку в бригаду. Посажу я его на лобогрейку скидать, а сам лошадьми буду править. Я его научу, как работать! Надо же, чтобы у него за всю жизнь хоть разок очки потом обмылись! Полушутливый разговор грозил перейти в ссору, но Давыдов предотвратил ее торопливым вопросом: - Какое же у тебя важное дело, Агафон? - Да ведь оно как сказать... Нам оно, конечно, важное, а вот как вы на него поглядите, нам окончательно неизвестно... Одним словом, привез я три заявления, конечно, написанные они чернилом. Выпросили у нашего учетчика огрызок химического карандаша, развели сердечко в кипятке и составили на один лад вот эти самые наши заявления. Давыдов, уже приготовившийся к тому, чтобы учинить Дубцову жесточайший разнос за "иждивенческие настроения", заинтересованно спросил: - Какие заявления? Не обращая внимания на его вопрос, Дубцов продолжал: - С ними, как я понимаю, надо бы к Нагульнову податься, но его дома не оказалось, он в первой бригаде, вот и порешил я передать эти бумажки тебе. Не везти же их обратно! - О чем заявления-то? - нетерпеливо переспросил Давыдов. Даже и тени недавней игривости не осталось на посерьезневшем лице Дубцова. Он не спеша достал из грудного кармана обломок костяной расчески, зачесал вверх слипшиеся от пота волосы, приосанился и только тогда, сдерживая внутреннее волнение и тщательно подбирая слова, заговорил: - Хотим все мы, то есть трое нас охотников оказалось на такое дело, хотим в партию вступать. Вот мы и просим нашу гремяченскую ячейку принять нас в нашу большевистскую партию. Долго мы по ночам прикидывали и так и этак, и разные прения между собой устраивали, но порешили единогласно - вступать! Перед тем как устраиваться на ночевку, уйдем в степь и начинаем критику один на одного наводить, но все-таки признали один одного к партии годными, а там уж как вы промеж себя порешите, так и будет. Один из нас все упирал на то, что он в белых служил, а я ему говорю: "В белых ты служил подневольным рядовым пять месяцев, а в Красную Армию перебежал добровольно и служил командиром отделения два года, значит, последняя твоя служба побивает первую, и к партии ты пригодный". Другой говорил, будто ты, Давыдов, давно ишо приглашал его в партию, но он отказался тогда из-за приверженности к собственным быкам. А зараз он же и говорит: "Какая тут может быть приверженность, ежели кулацкие сынки за оружие берутся и хотят все на старый лад повернуть. Душевно отрекаюсь от всякой жалости к собственным бывшим быкам и прочей живности и записываюсь в партию, чтобы, как и десять лет назад, стоять за Советскую власть в одном строю с коммунистами". Я тоже такого мнения придерживаюсь, вот мы и написали заявления. По совести сказать, написано у всех не дюже разборчиво, но... - Тут Дубцов скосил глаза на Михеича, закончил: - Но ведь мы на счетоводов и писарей не учились, зато - все, что нацарапали, истинная правда. Дубцов умолк, еще раз вытер ладонью обильно выступивший на лбу пот и, слегка наклонившись влево, бережно извлек из правого кармана штанов завернутые в газету заявления. Все это было так неожиданно, что с минуту в комнате стояла тишина. Никто из присутствовавших не проронил ни слова, но зато каждый из них по-своему воспринял сказанное Дубцовым: счетовод, оторвавшись от очередной сводки, в изумлении вздернул очки на лоб и, не моргая, ошалело уставился на Дубцова подслеповатыми глазами; Яков Лукич, будучи не в силах скрыть хмурую и презрительную улыбку, отвернулся, а Давыдов, просияв радостной улыбкой, откинулся на спинку стула так, что стул заходил под ним ходуном и жалобно заскрипел. - Прими наши бумаги, товарищ Давыдов. - Дубцов развернул газету, подал Давыдову несколько листков из школьной тетради, исписанных неровными крупными буквами. - Кто писал заявления? - звонко спросил Давыдов. - Бесхлебнов Младший, я и Кондрат Майданников. Принимая заявления, Давыдов со сдержанным волнением сказал: - Это очень трогательный факт и большое событие для вас, товарищ Дубцов с товарищами Майданниковым и Бесхлебновым, и для нас, Членов гремяченской партячейки. Сегодня ваши заявления я передам Нагульнову, а сейчас поезжай в бригаду и предупреди товарищей, что в воскресенье вечером будем разбирать их заявления на открытом партсобрании. Начнем в шесть часов вечера, в школе. Никаких фактических опозданий не должно быть, являйтесь вовремя. Впрочем, ты же за этим и понаблюдаешь. С обеда запрягайте лошадей, которые получше, и в хутор. Да, вот еще что. Кроме арб, какая-нибудь ехалка есть у вас на стану? - Имеется бричка. - Ну вот на ней и милости просим в хутор. - Давыдов еще раз как-то по-детски просветленно улыбнулся. Но тут же подмигнул Дубцову: - Чтобы на собрание явились приодетые, как женихи! Такое, браток, в жизни один раз бывает. Это, брат, такое событие... Это, милый мой, как молодость: раз в жизни... Ему, очевидно, не хватало слов, и он замолчал, явно взволнованный, а потом вдруг встревоженно спросил: - А бричка-то приличная с виду? - Приличная, на четырех колесах. Но на ней навоз возить можно, а людям ездить днем нельзя, совестно, только - ночью, в потемках. Вся-то ободранная, ошарпанная, по годам, я думаю, мне ровесница, а Кондрат говорит, что ее ишо у Наполеона под Москвой наши хуторные казаки отбили... - Не годится! - решительно заявил Давыдов. - Пришлю за вами дедушку Щукаря на рессорных дрожках. Говорю же, что такое событие один раз в жизни бывает. Ему хотелось как можно торжественнее отметить вступление в партию людей, которых он любил, в которых верил, и он задумался: что бы еще предпринять такое, что могло бы украсить этот знаменательный день? - Школу надо к воскресенью обмазать и побелить, чтобы выглядела как новенькая, - наконец сказал он, рассеянно глядя на Островнова. - Подмести около нее и присыпать песком площадку и школьный двор. Слышишь, Лукич? И внутри полы и парты надраить, потолки помыть, комнаты проветрить, словом - навести полный порядок! - А ежели народу будет так много, что и в школу не влезут все, тогда как? - спросил Яков Лукич. - Клуб бы соорудить - вот это дело! - задумавшись, вместо ответа мечтательно и тихо сказал Давыдов. Но сейчас же вернулся к действительности: - Детей, подростков на собрание не допускать, тогда все поместятся. А школу все равно надо привести в этакий... ну, сказать, праздничный, что ли, вид! - А как нам быть с порученцами? Кто за нашу жизню распишется? - перед тем как уходить, задал вопрос Дубцов. Крепко пожимая ему руку, Давыдов улыбнулся: - Ты про поручителей говоришь? Найдутся! Сегодня вечером напишем вам рекомендации, факт! Ну, счастливого пути. Передавай от нас привет всем косарям и попроси, чтобы не давали траве перестаиваться и чтобы сено в валках не очень пересыхало. Можно на вторую бригаду надеяться? - На нас всегда надейся, Давыдов, - с несвойственной ему серьезностью ответил Дубцов и, поклонившись, вышел. На другой день рано утром Давыдова разбудил хозяин квартиры: - Вставай, постоялец, к тебе коннонарочный прибег с поля боя... Устин Беспалый охлюпкой прискакал из третьей бригады, малость избитый и одетый не по форме... Хозяин ухмылялся во весь рот, но Давыдов спросонья не сразу понял, о чем идет речь; приподняв голову от скомканной подушки, невнятно и равнодушно спросил: - Что надо? - Гонец, говорю, прискакал к тебе, весь побитый, не иначе - за подмогой... Наконец-то Давыдов уяснил смысл сказанного хозяином, стал торопливо одеваться. В сенях он поспешно ополоснул лицо не остывшей за ночь, противно теплой водой, вышел на крыльцо. У нижней приступки, держа в одной руке поводья, а другой замахиваясь на разгоряченную скачкой молодую кобылицу, стоял Устин Рыкалин. Выгоревшая на солнце синяя ситцевая рубаха его была разорвана в нескольких местах до самого подола и держалась на плечах только чудом; левая щека от скулы до подбородка чернела густою синевой, а глаз заплыл багровой опухолью, но правый - блестел возбужденно и зло. - Где это тебя так угораздило? - с живостью спросил Давыдов, сходя с крыльца и позабыв даже поздороваться. - Грабеж, товарищ Давыдов! Грабеж, разбой, больше ничего! - хрипло выкрикнул Устин. - Ну, не сукины ли сыны - пойти на такое дело, а?! Да стой же ты, клятая богом! - И Устин снова с яростью замахнулся на лошадь, едва не наступившую ему на ногу. - Говори толком, - попросил Давыдов. - Толковее и придумать нельзя! Соседи называются, чтоб они ясным огнем сгорели, чтоб их лихоманка растрясла, дармоедов! Как это тебе понравится? Тубянцы, соседи наши, дышло им в рот, нынешнюю ночь воровски приехали в Калинов Угол и увезли не менее тридцати копен нашего сена. На рассвете гляжу - накладывают на две запоздавшие арбы наше собственное, природное сена, а кругом уже - чистота, ни одной копны не видно! Я пал на коня, прискакиваю к ним: "Вы что делаете, такие-разэтакие?! На каком основании наше сено накладываете?!" А один из них, какой на ближней арбе был, смеется, гад: "Было ваше - стало наше. Не косите на чужой земле". - "Как так - на чужой? Повылазило тебе, не видишь, где межевой столб стоит?" А он и говорит: "Ты сам разуй глаза и погляди, столб-то позади тебя стоит. Эта земля спокон веков наша, тубянская. Спаси Христос, что не поленились, накосили нам сенца". Ага, так? Мошенство со столбами учинять? Ну, я его за ногу с арбы сдернул и дал ему разок своей культей промеж глаз, чтобы он зорче глядел и не путал чужую землю со своей... Дал я ему хорошего раза, он и с копылок долой, неустойчивый оказался на ногах. Тут остальные трое подбежали. Ишо одного я заставил землю понюхать, а там уже дальше мне их некогда было бить, потому что они меня вчетвером били. Да разве же один супротив четырех может устоять? Пока наши подоспели на драку, а они меня уже всего разукрасили, как пасхальное яйцо, и рубаху начисто изуродовали. Ну, не гады ли? Как я теперь к своей бабе покажусь? Ну, пущай били бы, а зачем же за грудки хватать и рубаху с плеч спускать? Теперь куда же мне ее девать? На огородное пугало пожертвовать, так и пугало постесняется в таком рванье стоять, а порвать ее девкам на ленты - носить не станут: не тот матерьял... Ну, разве же не попадется мне один на один в степи какой-нибудь из этих тубянцов! Такой же подсиненный к жене вернется, как и я! Обнимая Устина, Давыдов рассмеялся: - Не горюй, рубаха - дело наживное, а синяк до свадьбы заживет. - До твоей свадьбы? - ехидно вставил Устин. - До первой в хуторе. Я-то пока еще ни за кого не сватался. А ты помнишь, что тебе дядюшка твой говорил в воскресенье? "У драчливого петуха гребень всегда в крови". Давыдов улыбался, а про себя думал: "Это же просто красота, что ты, мой милый Устин, за колхозное сено в драку полез, а не за свое личное, собственное. Это же просто трогательный факт!" Но Устин обиженно отстранился: - Тебе, Давыдов, хорошо зубы показывать, а у меня все ребра трещат. Ты смешками не отделывайся, а садись-ка верхи и езжай в Тубянской сено выручать. Эти две арбы мы отбили, а сколько они ночью увезли?! За свой грабеж пущай они наше сенцо п