OCR Гуцев В.Н.

     По степи,  приминая  низкорослый,  нерадостный  хлеб,  плыл  с  востока
горячий суховей. Небо мертвенно чернело, горели травы,  по  шляхам  поземкой
текла седая пыль, трескалась выжженная солнцем  земляная  кора,  и  трещины,
обугленные  и  глубокие,  как  на  губах  умирающего  от   жажды   человека,
кровоточили глубинными солеными запахами земли.
     Железными копытами прошелся по хлебам шагавший с Черноморья неурожай.
     В хуторе Дубровинском жили люди до  нови.  Ждали,  томились,  глядя  на
застекленную  синь  неба,  на  иглистое  солнце,  похожее  на  усатый  колос
пшеницы-гирьки в колючем ободе усиков-лучей.
     Надежда выгорела вместе с хлебом.
     В августе начали обдирать кору  с  караичей  и  дубов,  мололи  и  ели,
примешивая на лоток дубового теста пригоршню просяной муки.
     Перед покровом Степан,  падая  от  истощения,  пригнал  быков  на  свой
участок земли, запряг их в плуг,  в  муке  скаля  зубы,  кусая  синюю  кайму
зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[1].
     Четыре десятины пахал неделю. Кривые  и  страшные  выложились  борозды,
мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали  затравевшую
пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы...
     Оттого Степан шел с  поклоном  к  вероломной  земле,  что  была,  кроме
старухи, семья - восемь ртов, оставшихся  от  сына,  убитого  в  гражданскую
войну, а работников - сам с пятью  десятками  лет,  повиснувших  на  сутулой
спине. Отпахался - продал вторую пару быков. Не продал,  а  подарил  доброму
человеку за сорок пудов сорного хлеба.
     И вот тут-то  вскоре  после  покрова  объявил  председатель  хуторского
Совета:
     - Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага  -  и  на
станцию. Кто не пахал - паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.
     - Обман. Не дадут...- сопели казаки.
     - Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.
     - С нас тянут, а давать...- томился в тоске и радости Степан.
     И верил и не верил.
     Сошла осень. Засыпало хутор  снегом.  На  обезлюдевших  огородах  легли
заячьи стежки.
     - Что же, cеменов дадут?..- надоедал Степан председателю.
     Тот озлобленно махал рукой:
     - Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.
     -   И  не  будет!  Не  жди!..  Надо  было  народ  от  смерти  отвесть -
обнадежили...  Кинули, как собаке мосол. И люто тряс мослоковатыми кулаками:
- Пропади они, сссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня...
     - Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!
     - Эх!..- махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое
свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного
чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных,  высохших  голенях
болтались изорванные, с лампасами шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую
его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за  свое
непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.
     - Скотину убери. Лег, сурчина! - липла жена.
     - Варька намечет.
     - Ей на баз не в чем выйтить.
     - Нехай мои валенки обувает.
     Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину,  а  он
лежал, косо расставив длинные босые ступни,  часто  дергал  веками  закрытых
глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился  в
передний угол, высился над  столом  ребристой  громадиной,  цепко  оглядывал
усыпавших лавки внуков.  Замечал,  что  самый  младший,  трехлеток  Тимошка,
кривит душой - мучительно улыбаясь, старается  поймать  в  чашке  уплывающий
кусочек картошки,- и звонко стукал его по лбу ложкой.
     - Не вы-лав-ли-вай!..
     В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым  хлебом.  И
черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.
     Скот обесценел. За корову давали пять - восемь пудов жита  с  озадками.
На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде,  и  опять
заглох слух. Заглох, как летник в степи  глубокой  осенью.  Ожил  только  на
провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:
     - Получена бумага.- Помял пальцами горло,  кончил:  -  Могем  ехать  за
хлебом хучь завтра. Об нас,  то  же  самое,  не  забывают...-  и  осекся  от
волнения.

     До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой  же
ночевки. На лошадях  уехали  виеред,  бычиные  подводы  рассыпались  длинной
валкой. Степан ехал с соседом Афонькой - молодым, москлявым казаком.  Дорога
легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать - сорок  одолевали
только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь
ребристыми боками к виям[2].
     Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути.  С
последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись  месяца,  и  к  полдню
дотянулись до станции.
     Возле элеватора с визгом  дрались  распряженные  лошади,  ревели  быки,
плелись многоголосые крики.,
     К вечеру из  ворот  элеваторного  двора  выбежал  запыленный  весовщик,
крикнул, оглядывая возы:
     - Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?
     - Здеся,- по-служивски гаркнул председатель.
     - Ордер при вас?
     - Так точно, при нас.
     Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились  к  самым
воротам. Поперек  дороги  большой  черный  казак,  в  атаманской  фуражке  и
накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:
     - Ше, ше, чертяка... Тпру... тпру, го-о-оф... Стой!..
     - Посторонись, станишник,- попросил Степан.
     - Небось объедешь.
     - Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!
     - Сани оттяни! - крикнул Афонька.- Стал вспоперек путя, как  чирьяк  на
причинном месте... Эй, дядюля!..
     Атаманец  [3]  здоровенной  кулачиной  саданул норовистого быка, и тот,
выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.
     - Подъезжай... Подъезжа-а-ай!..- орал весовщик,  размахивая  ордером  у
дверей весовой.
     Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.
     По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы.
Степан  держал  края  мешка,  задыхался  от пахучей теплой пыли и радости, с
удивлением  глядел  на  бесстрастное  лицо весовщика, равнодушно хрустевшего
сапогами по рассыпанному зерну.
     - Свешено. Двадцать один пуд.
     Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть  пятипудовый
чувал  повыше  и  неожиданно  почувствовал  неудержимую  дрожь  в   коленях,
качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.
     - Проходи!.. Застрял!..- торопили толпившиеся у выхода казаки.
     - Отошшал, дядя.
     - У него уж порохня отсырела.
     - Держись за землю, а то упадешь!
     - Го-го-го-го!..
     - Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.
     Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз
мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.
     - Иди просись ночевать,- предложил иззябший Афонька.
     - А ты чго ж?
     - У тебя, Прокофич, борода. Ты собою - наглядней.
     Улицу прошел Степан - и ни в одном дворе не пустили.
     - Вас тут каждый день бывает.
     - Негде. Тесно.
     - Переночуете и на улице.
     Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:
     - Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..
     - Ноне без крестов живем, с жестянками.
     - Проходи, дед,- отмахивались от него.
     Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного
быка.
     - Вот, Афанасий, люди... Ночевать, видно, под забором.
     - Запалить бы их с четырех концов! Бирюки, а не  люди!..  У  них  снегу
середь зимы не выпросишь!
     На  элеваторной  площади  распрягли  быков  и под рев паровозных гудков
легли   на   санях,  набитых  мешками.  Площадь  гомонила.  Молодые  казаки,
собравшись  на  крайнем  возу,  складно  играли песни. Сиповатым, но сильным
голосом один какой-то заводил:

                   Ехали казаченьки
                   Да со службы домой.

     И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:

                   На плечах погоники,
                   На грудях кресты-ы-ы-ы!

     Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы  тугих
мешков, и перед закры тыми глазами его стлалась  вспаханная  черная  деляна,
там, у Атаманова кургана,  и  он,  Степан,  мечущий  из  горсти  полновесное
семя...



     В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из
Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью  земля
чериела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.
     Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У  дощатого
забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль,  застревая
в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.
     Под конец ночи, когда дышло  Большой  Медведицы  воткнулось  в  плоскую
крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими  ногами  и  встал  с
саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки,  взвороченными  копнами
чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.
     Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной  темноте
выехали за город.
     Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с
Степаном, махнул назад кнутовищем.
     -  Ну  и  ржет,  проклятый  жеребец!  Он на себе по скольки тыщев пудов
тягает  и хучь бы крякнул. А тут навалил двадцать пудов и страдай пешком всю
дорогу.  У  тебя  хучь  быки,  а  у  меня ить справа какая: бычок- третяк да
корова.  Ты  ее  кнутом,  а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит
обпакостить...  Ходи, барышня городская!..- Вывернув опухшие, в желчной мути
глаза,  он  с  силой  хлестнул  кнутом  корову и упал в сани, высоко задирая
ноги.
     В полдень доехали до  Ольхового  Рога.  По  улицам  пестрел  празднично
одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали  до
церкви и стали.
     - Ну, на бугор не выберемся... Ишь дорога голая.
     - Почти что...- согласился Афонька.- Пески, снегу нет.
     - Придется поднанять, чтоб вывезли до гребня на бричке.
     - Хлебом заплотим, говори.
     На сложенных возле двора слегах  в  праздничной  дреме  человек  восемь
тавричан лузгали семечки. Степан подошел и снял косматую папаху.
     - Здорово живете, добрые люди.
     - Здравствуй соби,- ответил самый старший, с проседью в бороде.
     - А что, не найметесь вывезть нам клажу на бугор?  Пески  тута  у  вас,
снегу на мале, а мы вот на санях забились...
     - Ни,- коротко кинул тавричанин, усыпая бороду шелухой.
     - Мы заплотим. Ради Христа, вызвольте!
     - Коней нема.
     - Что ж, люди добрые, аль нам пропадать? -  взмолился  Степан,  разводя
руками.
     - Та мы не могим  знать,-  равнодушно  откликнулся  другой,  в  заячьем
треухе.
     Помолчали. Подошел Афовька, выгибаясь в поклоне.
     - Сделайте уваженье!
     - Та ни. Це треба худобу морыть.
     Молодой, рослый тавричанин в добротном  морщеном  полушубке  подошел  к
Степану и хлопнул его по плечу:
     - Вот шо, дядько: давайте з вами борка встроим. Колы вы мине придолиете
-  пидвезу  на  бугор,  а  ни  -  так ни. Ну, як? - Серые, круглые глаза его
смеялись, плавали в масленом румянце щек.
     Степан оглядел улыбавшихся тавричан и надел папаху.
     - Что ж, братцы, значит, надсмешка... Чужая беда, видно, за  сердце  не
кусает.
     - Давай опробуем! - смеялся молодой тавричанин, играя из-под  смушковой
шапки бровями.
     Степан скинул рукавицы и оглядел широкие плечи противника,  распиравшие
полушубок.
     - Берись!
     - Оце - дило!..
     Взялись на поясах. Просовывая пальцы под красный Степанов кушак, весело
и легко дыша, тавричанин попросил:
     - Пузо пидбери.
     Медленно закружились, пытая  силы.  Степан,  сузив  глаза,  выворачивал
плечо,  упираясь  противнику  в  грудь.  Тот  далеко  назад  заносил   ногу,
подтягивал на себя Степана, ломал. Обошли круга три. Степан чувствовал,  что
молодой, сытый тавричанин его сильнее, и вел борьбу  тоскливо,  уверенный  в
исходе.
     Решившись,  пригнул  колено  левой  ноги  и  рухнул  навзничь,   больно
ударившись затылком о  мерзлую  кочку.  Тавричанин,  подкинутый  Степановыми
ногами, перелетел  через  него,  грузно  жмякнулся.  Степан  хотел  вскочить
по-молодому, как когда-то, но  ноги  отказались,  а  на  него  уж  навалился
вскочивший тавричанин, вдавил ему лопатки в выщербленный лошадиными копытами
снег на дороге.
     Их обступили. Загоготали.  Захлопали  рукавицами.  Степан,  выколачивая
измазанную папаху, вздохнул:
     - Десяток годков скинуть бы, я б тебя повозил...
     -  Но,  дядько,  так  и  быть,  пидвезу вас на бугор. Ты заробил соби,-
задыхаясь, довольно смеялся тавричанин.- Поняйте ось к тому двору.
     Хлеб  свалили  на широкую бричку, и тавричанин, боровшийся со Степаном,
щелкнул на тройку сытых лошадей щегольским кнутом.
     - Пеняйте спидом.
     На бугре, верстах в четырех от слободы, хлеб перегрузили  на  сани.  По
дороге завиднелся снег, кое-где перерезанный перетяжками.

     Тяжелая дорога вымотала быков. За санями по мерзлой земле  захлюстанным
бабьим подолом волочился сверкающий, притертый полозьями след.
     До хутора оставалось верст тридцать. Степан вредложил Афоньке:
     - Давай ехать. Хучь ночью, а дотянем.
     - Не из чего ночевать, корму клока нет, быков лишь томить.
     К ночи доехали до Казенного леса. На небе, ясном и черном, сухо  тлела,
дымилась ядреная россыпь звезд. Морозило. Степан ехал впереди. Спустились  в
ложок. Впереди быков легла косая тень, следом вышел человек.
     - Кто едет?
     -  С  станции,  дубровинские,-  насторожился  Степан  и  оглянулся   на
подходившего Афоньку.
     - Стой!
     - По какому праву?..
     - Стой, тебе говорят!..
     Небольшой, укутанный башлыком, подошел человек.  Синел,  поблескивал  в
перчатке вороненый наган.
     - Шо везете?
     - Хлеб семенной...- У Степана дрогнуло сердце, дрогнул голос.  Кинув  в
сторону взгляд, увидел подъезжавшую сбоку бричку, запряженную четверкой. Че-
ловек в башлыке подошел к Степану вплотную, ткнул ему  под  папаху  мерзлую,
запотевшую сталь.
     - Сгружай!..
     - Что ж это?..- охнул Степан, обессиленно прислонясь к саням.
     - Сгружай!..
     От брички, скрипя сапогами, бежали двое.
     - Стреляй его!..- крикнул один издали.  Рукоять  нагана  рассекла  край
папахи и въелась Степану в висок. Он сполз на колени.
     - Сгру-жа-а-ай! - осатанело орал, наклоняясь к нему, человек в  башлыке
и тыкал стволом нагана в зубы.
     - Семенной хлеб... Братцы!.. Родненькие, братцы!.. А-а-а,- рыдал Степан
и ползал на коленях, кровяня ладони о мерзлую колость дороги.
     Афоньку первый, бежавший от брички, свалил с  ног  прикладом  винтовки,
кинул на него полость от саней.
     - Лежи, не зыркай!..
     Бричка прогремела и стала около  саней.  Двое,  кряхтя,  кидали  в  нее
мешки, третий в башлыке стоял над Степаном. Из-под нависших  реденьких  усов
скалил щербатый, обыневший рот.
     - Полость возьми,- приказал четвертый, сидевший на козлах.
     Быки легко стронули опорожненные сани, пошли по дороге. Афонька подошел
к лежавшему ничком Степану.
    - Вставай, уехали...
     По целине, обочь дороги, немо цокотали колеса уезжавшей брички.  Степан
встал, глотнул набежавшую в рот кровь. Вдали чернела бричка. Немного  погодя
с перекатом сполз в ложок треск одинокого, на острастку, выстрела.
     -  Вот  она  какая судьбина... пала...- глухо уронил Афонька и, ломая в
руках кнутовище, стенящим голосом крикнул: - Обидели!..
     Степан  поднялся с земли, взлохмаченный и страшный, медленно закружился
в  голубом  леденистом свете месяца. Афонька, сгорбившись, глядел на него, и
всплыло  перед  глазами:  прошлой  зимой застрелил на засаде волка, и тот, с
картечью,  застрявшей  в  размозженной  глазнице,  так же страшно кружился у
гуменного  плетня,  стряд  в рыхлом снегу, приседая на задние ноги, умирая в
немой, безголосой смерти...



     На четвертой неделе поста хутор выехал сеять.
     Степан сидел у крыльца, чертил  хворостинкой  отмякшую,  вязкую  землю,
исступленно ласкал ее провалившимися в черное глазами...
     Неделю  ходил  он,  посеревший  и  немой.  Семья, голосившая первые дни
приезда,  притухла, с тоской и страхом глядела на трясущуюся голову Степана,
на  обессилевшие  его  руки, бесцельно перебиравшие складки рыжей бороды. На
страстной  неделе  в  первый  раз  ушел он ночью к Атаманову кургану. Степь,
выложенная   серебряным   лунным   набором,   курилась   туманной   марью. В
прошлогоднем  бурьяне  истомно  верещала  необгулянная  зайчиха,  с шелестом
прямилась  трава-старюка,  распираемая  ростками  молодняка.  Низко тянулись
редкие  тучи,  застили  молодой  месяц, и процеженные сквозь облачное решето
лучи  неслышно  щупали  квелые, сонные травы. Степан не дошел до своей земли
сажен двадцать и стал под Атамановым курганом.
     По ту сторону лежала вспаханная,  обманутая  им  земля.  Меж  бороздами
ютился прораставший краснобыл, заплетала поднятый чернозем буйная  повитель.
Страшно было Степану выйти из-за кургана, взглянуть на черную, распластанную
трупом пахоту. Постоял, опустив руки, шевеля  пальцами,  вздохнул  и  хрипом
оборвал вздох...
     С той поры почти каждую ночь уходил,  никем  не  замеченный,  из  дома.
Подходил к кургану и жесткой ладонью комкал на груди  рубаху.  А  вспаханная
деляна лежала за курганом мертвенно-черная, залохматевшая травами,  и  ветер
сушил на ней комья пахоты и качал ветвистый донник...



     Перед троицей начался степной покос. Степан сложился косить с Афонькой.
Выехали в степь, и в первую же ночь ушли с попаса Степановы быки.
     Искали  сутки. Вдоль и поперек прошли станичный отвод, оглядели все яры
и  балки.  Не  осталось на погляд и следа бычиного. Степан к вечеру вернулся
домой, накинул зипун и стал у двери, не поворачивая головы.
     - Пойду в хохлачьи слободы. Ежели увели,- туда.
     - Сухариков... Сухариков бы на дорожку...- засуетилась старуха.
     - Пойду,- поморщился Степан и вышел, широко размахивая костылем, ссекая
метелки полыни.
     За хутором повстречался с Афонькой.
     - К хохлам, Прокофич?
     - Туда.
     - Ну, давай бог.
     - Спаси Христос.
     - Косилку в степе бросил, вернешься - тады пригоним! - крикнул  Афонька
вслед.
     Степан,  не  оборачиваясь,  махнул  рукой.  К  полдню  дошел  до хутора
Нижне-Яблоновского,  завернул  к  полчанину[4].  Погоревали вместе, похлебал
молока и тронулся дальше. По дороге люди встречались часто.
     Степан останавливался, спрашивал:
     - А что, не встревались вам быки? У одного  рог  сбитый,  обое  красной
масти.
     - Не было.
     - Не бачили.
     - Таких не примечали.
     И Степан дальше разматывал серое ряднище дороги,  постукивал  костылем,
потел, облизывая обветренные губы шершавым языком.
     Уже перед вечером на развилке двух дорог догнал арбу с  сеном.  Наверху
сидел без шапки желтоголовый, лет  трех  мальчуган.  Лошадь  вел  мужчина  в
холстинных, измазанных косилочной мазью штанах и в рабочей соломенной шляпе.
Степан поравнялся с ним.
     - Здорово живете.
     Рука с кнутом нехотя поднялась до широких полей соломенной шляпы.
     - Не припало вам видеть быков...- начал Степан и осекся. Кровь загудела
в  висках,  выбелив  щеки,  схлынула  к  сердцу:  из-под  соломенной шляпы -
знакомое  до  жути  лицо.  То  лицо,  что  белым полымем светилось в темноте
бессонных  ночей,  неотступно маячило перед глазами... Из-под тенистых полей
шляпы,  не  угадывая,  равнодушно  глядели  на  него  усталые глаза, редкие,
запаленные  усы  висели  над  полуоткрытыми губами, в желтом ряду обкуренных
зубов чернела щербатина.
     - Аааа... довелось свидеться!..
     Под шляпой резко побелел  сначала  загорелый  лоб,  бледность  медленно
сползла на щеки, дошла до подбородка и рябью покрыла губы.
     - Угадал?
     - Шо вам... Шо вам надо?.. Зроду и не бачил!
     - Нет?.. А зимой хлеб?.. Кто?..
     - Нет... Не было... Обознались, мабуть...
     Степан  легко  выдернул  торчавшие  в  возу  вилы-тройчатки  и  коротко
перехватил  держак.  Тавричанин  неожиданно  сел у ног остановившейся потной
лошади, в пыль положил ладони и глянул на Степана снизу вверх.
     - Жинка померла у мене... Хлопчик вон  остался...-  ужасающе  беспечным
голосом сказал он, указывая на воз прыгающим пальцем.
     - За что обидел? - весь дрожа, хрипел Степан.
     Тавричанин тупо оглядел холстинные свои штаны и качнулся.
     - Дидо, возьмить коняку...  Нужда  была...  А?  Возьмить  коняку  мово.
Христа  ради!  Промеж  нас  будеть...  Помиримось...-  часто  заговорил  он,
косноязыча и разгребая руками дорожную пыль.
     - Обидел!.. Мертвая земля  лежит!..  А?..  Голод  приняли!..  Пухли  от
травы!.. А?-выкрикивал Степан, подступая все ближе.
     - Похоронил жинку... в бабьей хворости была...  Вот  хлопчик...  Третий
год с пасхи... Прости, дидо!.. Сойдемся миром... Отдам хлеб...-  в  смертной
тоске мотал тавричанин головою и уже несвязное болтал мертвенно деревеневший
язык, застывая в судороге животного ужаса...
     - Молись богу!..-выдохнул Степан и перекрестился.
     - Постой! Погоди... Богом прошу!.. А хлопец?
     - Возьму к себе... Не об нем душой болей!..
     - Сено не свозил... Ох! Хозяйство сгибнеть... Та как же...
     Степан  занес  вилы,  на  коротенький  миг  задержал  их над головой и,
чувствуя  нарастающий  гул в ушах, со стоном воткнул их в мягкое, забившееся
на зубьях дрожью...
     На пожелтевшее, строгое, прижатое к земле лицо кинул клок  сена,  потом
взлез на воз и взял на руки зарывшегося в сено мальчонка.
     Пошел от воза петлястыми, пьяными  шагами,  направляясь  к  тлевшим  на
сугорье огням слободы. Прижимая к груди выгибавшегося в судороге  мальчонка,
шептал, сжимая клацающие зубы:
     - Молчи, сынок! Цыц!.. Ну... молчи, а то бирюк возьмет. Молчи!..
     А тот, закатывая глаза,  рвался  из  рук,  визжал  в  залитую  голубыми
сумерками, нерушимо спокойную степь:
     - Тато... Та-то!.. Т-а-ато!..

[1] Чапиги-   поручни у плуга.
[2] Вие - дышло в бычачьей запряжке.
[3] Атаманец- казак, служивший в Лейб-гвардии Атаманском полку.
[4] Полчанин-   сослуживец по полку.

                                                               1925 или 1926

Популярность: 42, Last-modified: Wed, 04 Oct 2000 20:35:09 GMT