снежинка. Ветер повернул с севера, и в холодном дыхании его Григорию почудился знакомый и милый сердцу запах снега. Кошевой вернулся из поездки в станицу вечером. Дуняшка увидела в окно, как он подъехал к воротам, проворно накинула на плечи платок, вышла во двор. - Гриша утром пришел, - сказала она у калитки, глядя на мужа с тревогой и ожиданием. - С радостью тебя, - сдержанно и чуть насмешливо ответил Мишка. Он вошел в кухню, твердо сжав губы. Под скулами его поигрывали желваки. На коленях у Григория примостилась Полюшка, заботливо принаряженная теткой в чистое платьице. Григорий бережно опустил ребенка на пол, пошел навстречу зятю, улыбаясь, протягивая большую смуглую руку. Он хотел обнять Михаила, но увидел в безулыбчивых глазах его холодок, неприязнь и сдержался. - Ну, здравствуй, Миша! - Здравствуй. - Давно мы с тобой не видались! Будто сто лет прошло. - Да, давненько... С прибытием тебя. - Спасибо. Породнились, значит? - Пришлось... Что это у тебя кровь на щеке? - Э, пустое, бритвой порезался, спешил. Они присели к столу и молча разглядывали друг друга, испытывая отчуждение и неловкость. Им еще предстояло вести большой разговор, но сейчас это было невозможно. У Михаила хватило выдержки, и он спокойно заговорил о хозяйстве, о происшедших в хуторе переменах. Григорий смотрел в окно на землю, покрытую первым голубым снежком, на голые ветви яблонь. Не такой ему представлялась когда-то встреча с Михаилом... Вскоре Михаил вышел. В сенях он тщательно наточил на бруске нож, сказал Дуняшке: - Хочу позвать кого-нибудь валушка зарезать. Надо же хозяина угостить как полагается. Сбегай за самогонкой. Погоди, вот что: дойди до Прохора и скажи ему, чтобы в землю зарылся, а достал самогонки. Он это лучше тебя сделает. Покличь его вечерять. Дуняшка просияла от радости, с молчаливой благодарностью взглянула на мужа... "Может, и обойдется все по-хорошему... Ну, кончили воевать, чего им зараз-то делить? Хоть бы образумил их господь!" - с надеждой думала она, направляясь к Прохору. Меньше чем через полчаса прибежал запыхавшийся Прохор. - Григорий Пантелевич!.. Милушка ты мой!.. И не чаял и не думал дождаться!.. - высоким, плачущим голосом закричал он и, споткнувшись о порог, за малым не разбил ведерный кувшин с самогоном. Обнимая Григория, он всхлипнул, вытер кулаком глаза, разгладил мокрые от слез усы. У Григория что-то задрожало в горле, но он сдержался, растроганно, грубовато хлопнул верного ординарца по спине, несвязно проговорил: - Вот и увидались... Ну и рад я тебе, Прохор, страшно рад! Что ж ты, старик, слезу пущаешь? Ослабел на уторах? Гайки слабоватые стали? Как твоя рука? Другую тебе баба не отшибла? Прохор гулко высморкался, снял полушубок. - Мы с бабой живем зараз, как голуби. Вторая рука, видишь, целая, а эта, какую белые-поляки отняли, отрастать начинает, ей-богу! Через год уж на ней пальцы окажутся, - заговорил он со свойственной ему веселостью, потрясая порожним рукавом рубахи. Война приучила их скрывать за улыбкой истинные чувства, сдабривать и хлеб и разговор ядреной солью; потому-то Григорий и продолжал расспросы в том же шутливом духе: - Как живешь, старый козел? Как прыгаешь? - По-стариковски, не спеша. - Без меня ничего ишо не добыл? - Чего это? - Ну, соловья, что прошлой зимой носил... - Пантелевич! Боже упаси! Зараз к чему же мне такая роскошь? Да и какой из меня добытчик с одной рукой? Это - твое дело, молодое, холостое... а мне уж пора свою справу бабе на помазок отдавать, сковородки подмазывать... Они долго смотрели друг на друга - старые окопные товарищи, - смеющиеся и обрадованные встречей. - Совсем пришел? - спросил Прохор. - Совсем. Вчистую. - До какого же ты чина дослужился? - Был помощником командира полка. - Чего же это тебя рано спустили? Григорий помрачнел, коротко ответил: - Не нужен стал. - Через чего это? - Не знаю. Должно быть, за прошлое. - Так ты же эту фильтру-комиссию, какая при Особом отделе офицеров цедила, проскочил, какое может быть прошлое? - Мало ли что. - А Михаил где? - На базу. Скотину убирает. Прохор придвинулся ближе, снизил голос: - Платона Рябчикова с месяц назад расстреляли. - Что ты говоришь? - Истинный бог! В сенях скрипнула дверь. - Потом потолкуем, - шепнул Прохор и - громче: - Так что же, товарищ командир, выпьем при такой великой радости? Пойти покликать Михаила? - Иди зови. Дуняшка собрала на стол. Она не знала, как угодить брату: положила ему на колени чистый рушник, придвинула тарелку с соленым арбузом, раз пять вытерла стакан... Григорий с улыбкой отметил про себя, что Дуняшка зовет его на "вы". За столом Михаил первое время упорно молчал, внимательно вслушивался в слова Григория. Пил он мало и неохотно. Зато Прохор опрокидывал по полному стакану и только багровел да чаще разглаживал кулаком белесые усы. Накормив и уложив спать детей, Дуняшка поставила на стол большую тарелку с вареной бараниной, шепнула Григорию: - Братушка, я сбегаю за Аксиньей, вы супротив ничего не будете иметь? Григорий молча кивнул головой. Ему казалось, никто не замечает, что весь вечер он находится в напряженном ожидании, но Дуняшка видела, как он настораживается при каждом стуке, прислушивается и косится на дверь. Положительно ничто не могло ускользнуть от не в меру проницательных глаз этой Дуняшки... - А Терещенко-кубанец все взводом командует? - спрашивал Прохор, не выпуская из рук стакана, словно опасаясь, что кто-нибудь отнимет его. - Убит под Львовом. - Ну, царство ему небесное. Хороший был конармеец! - Прохор торопливо крестился, потягивал из стакана, не замечая язвительной улыбки Кошевого. - А этот, у какого чудная фамилия? Какой правофланговым был, фу, будь он проклят, как его, кажись - Май-Борода? Хохол, такой тУшистый и веселый, что под Бродами польского офицера напополам разрубил, - он-то живой-здоровый? - Как жеребец! В пулеметный эскадрон его забрали. - Коня своего кому же сдал? - У меня уже другой был. - А белолобого куда дел? - Убили осколком. - В бою? - В местечке стояли. Обстрел шел. У коновязи и убили. - Ах, жалко! До чего добрый конь был! - Прохор вздыхал и снова прикладывался к стакану. В сенях звякнула щеколда. Григорий вздрогнул, Аксинья переступила порог, невнятно сказала: "Здравствуйте!" - и стала снимать платок, задыхаясь и не сводя с Григория широко раскрытых сияющих глаз. Она прошла к столу, села рядом с Дуняшкой. На бровях и ресницах ее, на бледном лице таяли крохотные снежинки. Зажмурившись, она вытерла лицо ладонью, глубоко вздохнула и только тогда, пересилив себя, взглянула на Григория глубокими, потемневшими от волнения глазами. - Односумка! Ксюша! Вместе отступали, вместе вшей кормили... Хотя мы тебя и бросили на Кубани, но что же нам было делать? - Прохор протягивал стакан, плеская на стол самогонку. - Выпей за Григория Пантелевича! Проздравь его с прибытием... Говорил я тебе, что возвернется в целости, и вот он, бери его за рупь двадцать! Сидит как обдутенький! - Он уже набрался, соседка, ты его не слухай. - Григорий, смеясь, указал глазами на Прохора. Аксинья поклонилась Григорию и Дуняшке и только слегка приподняла от стола стакан. Она боялась, что все увидят, как дрожит ее рука. - С приездом вас, Григорий Пантелевич, а тебя, Дуняша, с радостью. - А тебя с чем? С горем? - Прохор захохотал, толкнул Михаила в бок. Аксинья густо покраснела, даже маленькие мочки ушей ее стали прозрачно-розовыми, но, твердо и зло глянув на Прохора, она ответила: - И меня - с радостью... С великой! Такой прямотой Прохор был обезоружен и умилен. Он попросил: - Тяни ее, ради бога, всю до капельки. Умеешь прямо сказать - умей и пить прямо! Мне это вострый нож в сердце, кто оставляет. В гостях Аксинья побыла недолго, ровно столько, сколько, по ее мнению, позволяло приличие. За все это время она лишь несколько раз, и то мельком, взглянула на своего возлюбленного. Она принуждала себя смотреть на остальных и избегала глаз Григория, потому что не могла притворяться равнодушной и не хотела выдавать своих чувств посторонним. Только один взгляд от порога, прямой, исполненный любви и преданности, поймал Григорий, и этим, по сути, все было сказано. Он вышел проводить Аксинью. Захмелевший Прохор крикнул вслед им: - А ты недолго! Все попьем! В сенях Григорий молча поцеловал Аксинью в лоб и губы, спросил: - Ну как, Ксюша? - Ох, всего не расскажешь... Прийдешь завтра? - Прийду. Она спешила домой, шла быстро, словно там ждало ее неотложное дело, только около крыльца своего куреня замедлила шаг, осторожно поднялась по скрипучим ступенькам. Ей хотелось поскорее остаться наедине со своими мыслями, со счастьем, которое пришло так неожиданно. Она сбросила кофту и платок, не зажигая огня, прошла в горницу. Через не прикрытое ставнями окно в комнату вторгался густой, лиловый свет ночи. За камелем печи звонко трещал сверчок. По привычке Аксинья заглянула в зеркало, и хоть в темноте и не видела своего отражения, все же поправила волосы, разгладила на груди сборки муслиновой кофточки, потом прошла к окну и устало опустилась на лавку. Много раз в жижи не оправдывались, не сбывались ее надежды и чаяния, и, быть может, поэтому на смену недавней радости пришла всегдашняя тревога. Как-то сложится теперь ее жизнь? Что ждет ее в будущем? И не слишком ли поздно улыбается ей горькое бабье счастье? Опустошенная пережитым за вечер волнением, она долго сидела, прижавшись к холодному, заиндевевшему стеклу, устремив спокойный и немножко грустный взгляд в темноту, лишь слегка озаряемую снегом. Григорий присел к столу, налил себе из кувшина полный стакан, выпил залпом. - Хороша? - полюбопытствовал Прохор. - Не разберу. Давно не пил. - Как николаевская, истинный бог! - убежденно сказал Прохор и, качнувшись, обнял Михаила. - Ты в этих делах, Миша, разбираешься хуже, чем телок в помоях, а вот я знаю в напитках толк! И каких только настоек и вин мне не припадало пить! Есть такое вино, что не успеешь пробку вынуть, а из бутылки пена идет, как из бешеной собаки, видит бог - не брешу! В Польше, когда прорвали фронт и пошли с Семеном Михайловичем белых-поляков кастрычить, взяли мы с налету одну помещицкую усадьбу. Дом в ней стоит об двух с лишним этажах, на базу скотины набито рог к рогу, птицы всякой по двору ходит - плюнуть некуда, ну словом, жил этот помещик, как царь. Когда взвод наш прибег на конях в эту усадьбу, там как раз офицеры пировали с хозяином, нас не ждали. Всех их порубили, в саду и на лестнице, а одного взяли в плен. Важный офицер был, а как забрали его - и усы книзу опустил, обмяк весь со страху. Григория Пантелевича в штаб экстренно вызвали, остались мы сами хозяева, зашли в нижние комнаты, а там стол огромадный, и чего только на этом столе нету! Покрасовались, а начинать страшно, хотя и ужасные мы голодные. "Ну, как, думаем, оно все отравленное?" Пленный наш глядит чертом. Приказуем ему: "Ешь!" Жрет. Не с охотой, а жрет. "Пей!" Опять же пьет он. Из каждой блюды заставили по большому куску пробовать, из каждой бутылки - по стакану пить. Распухает проклятый на наших глазах от этих харчей, а у нас соленые слюни текут. Потом, видим, что офицер не помирает, и мы приступили. Наелись, напились пенистого вина по ноздри. Глядь, а офицера чистить с обоих концов начинает. "Ну, думаем, пропали! Сам, гад, отравленный корм ел и нас обманул". Приступаем к нему с шашками, а он - и руками и ногами. "Пане, это же я перекушал по вашей милости, не сумлевайтесь, пища здоровая!" И тут мы взялись обратно за вино! Нажмешь пробку, она стрельнет, будто из винтовки, и пена клубом идет, ажник со стороны глядеть страшно! От этого вина я в ту ночь до трех раз с коня падал! Только сяду в седло, и сызнова меня - как ветром сдует. Вот такое вино кажин день пил бы натощак по стакану, по два и жил бы лет до ста, а так разве свой срок доживешь? Разве это, к примеру, напиток? Зараза, а не напиток! От него, от падлы, раньше сроку копыта откинешь... - Прохор кивком головы указал на кувшин с самогоном и... налил себе стакан доверху. Дуняшка ушла спать к детям в горницу, спустя немного поднялся и Прохор. Покачиваясь, он накинул внапашку полушубок, сказал: - Кувшин не возьму. Душа не позволяет ходить с порожней посудой... Прийду, и зараз меня баба зачнет казнить. Она это умеет! Откудова у нее такие вредные слова берутся? Сам не знаю! Прийду выпимши, и она, к примеру, говорит так: "Кобель пьяный, безрукий, такой-сякой, разэтакий!" Тихочко и спокойночко образумляю ее, говорю: "Где же ты, чертова шалава, сучье вымя ты, видала пьяных кобелей, да ишо безруких? Таковых и на свете не бывает". Одну подлость опровергаю - она мне другую говорит, другую опровергаю - она мне третью подносит, так у нас всенощная и идет до зари... Иной раз начертеет ее слухать - уйду под сарай спать, а другой раз прийдешь выпимши, и ежели она молчит, не ругается - я уснуть не могу, истинный бог! Чего-то мне вроде не хватает, какая-то чесотка на меня нападет, - не усну, и шабаш! И вот затрону супругу, и опять она пошла меня казнить, ажник искры с меня сыпются! Она у меня от черта отрывок, а деваться некуда, пущай лютует, от этого она злей в работе будет, верно я говорю? Ну, пойду, прощайте! То ли уж мне в яслях переночевать, не тревожить ее нынче? - До дома дотянешь? - смеясь, осведомился Григорий. - Раком, а доползу! Али я не казак, Пантелевич? Даже очень обидно слухать. - Ну, тогда - с богом! Григорий проводил друга за калитку. Вошел в кухню. - Что ж, потолкуем, Михаил? - Давай. Они сидели друг против друга, разделенные столом, молчали. Потом Григорий сказал: - Что-то у нас не так... По тебе вижу, не так! Не по душе тебе мой приезд? Или я ошибаюсь? - Нет, ты угадал, не по душе. - Почему? - Лишняя забота. - Я думаю сам прокормиться. - Я не об этом. - Тогда об чем же? - Враги мы с тобой... - Были. - Да, видно, и будем. - Не понимаю. Почему? - Ненадежный ты человек. - Это ты зря. Говоришь ты это зря! - Нет, не зря. Почему тебя в такое время демобилизовали? Скажи прямо? - Не знаю. - Нет, знаешь, да не хочешь сказать! Не доверяли тебе, так? - Ежли б не верили - не дали бы эскадрон. - Это на первых порах, а раз в армии тебя не оставили, стало быть, дело ясное, браток! - А ты мне веришь? - глядя в упор, спросил Григорий. - Нет! Как волка ни корми, он в лес глядит. - Ты выпил нынче лишнего, Михаил. - Это ты брось! Я не пьяней твоего. Там тебе не верили и тут веры большой давать не будут, так и знай! Григорий промолчал. Вялым движением он взял с тарелки кусок соленого огурца, пожевал его и выплюнул. - Тебе жена рассказывала про Кирюшку Громова? - спросил Михаил. - Да. - Тоже не по душе был его приезд. Как только услыхал я, в этот же день... Григорий побледнел, глаза его округлились от бешенства. - Что ж я тебе - Кирюшка Громов?! - Не шуми. А чем ты лучше? - Ну, знаешь... - Тут и знать нечего. Все давно узнатое. А потом Митька Коршунов явится, мне тоже радоваться? Нет, уж лучше бы вы не являлись в хутор. - Для тебя лучше? - И для меня, да и народу лучше, спокойнее. - Ты меня с ними не равняй! - Я уже тебе сказал, Григорий, и обижаться тут нечего: ты не лучше их, ты непременно хуже, опасней. - Чем же? Чего ты мелешь? - Они рядовые, а ты закручивал всем восстанием. - Не я им закручивал, я был командиром дивизии. - А это мало? - Мало или много - не в том дело... Ежли б тогда на гулянке меня не собирались убить красноармейцы, я бы, может, и не участвовал в восстании. - Не был бы ты офицером, никто б тебя не трогал. - Ежли б меня не брали на службу, не был бы я офицером... Ну, это длинная песня! - И длинная и поганая песня. - Зараз ее не перепевать, опоздано. Они молча закурили. Сбивая ногтем пепел с цигарки, Кошевой сказал: - Знаю я об твоих геройствах, слыхал. Много ты наших бойцов загубил, через это и не могу легко на тебя глядеть... Этого из памяти не выкинешь. Григорий усмехнулся. - Крепкая у тебя память! Ты брата Петра убил, а я тебе что-то об этом не напоминаю... Ежли все помнить - волками надо жить. - Ну что ж, убил, не отказываюсь! Довелось бы мне тогда тебя поймать, я и тебя бы положил, как миленького! - А я, когда Ивана Алексеевича в Усть-Хопре в плен забрали, спешил, боялся, что и ты там, боялся, что убьют тебя казаки... Выходит, занапрасну я тогда спешил. - Благодетель какой нашелся! Поглядел бы я, как ты со мной разговаривал, ежли б зараз кадетская власть была, ежли б вы одолели. Ремни бы со спины, небось, вырезывал! Это ты зараз такой добрый... - Может, кто-нибудь и резал бы ремни, а я поганить об тебя рук не стал бы. - Значит, разные мы с тобой люди... Сроду я не стеснялся об врагов руки поганить и зараз не сморгну при нужде. - Михаил вылил в стаканы остатки самогона, спросил: - Будешь пить? - Давай, а то дюже трезвые мы стали для такого разговора... Они молча чокнулись, выпили. Григорий слег грудью на стол, смотрел на Михаила щурясь, покручивая ус. - Так ты чего же, Михаил, боишься? Что я опять буду против Советской власти бунтовать? - Ничего я не боюсь, а между прочим думаю: случись какая-нибудь заварушка - и ты переметнешься на другую сторону. - Я мог бы там перейти к полякам, как ты думаешь? У нас целая часть перешла к ним. - Не успел? - Нет, не схотел. Я отслужил свое. Никому больше не хочу служить. Навоевался за свой век предостаточно и уморился душой страшно. Все мне надоело, и революция и контрреволюция. Нехай бы вся эта... нехай оно все идет пропадом! Хочу пожить возле своих детишек, заняться хозяйством, вот и все. Ты поверь, Михаил, говорю это от чистого сердца! Впрочем, никакие заверения уже не могли убедить Кошевого, Григорий понял это и умолк. Он испытал мгновенную и горькую досаду на себя. Какого черта он оправдывался, пытался что-то доказать? К чему было вести этот пьяный разговор и выслушивать дурацкие проповеди Михаила? К черту! Григорий встал. - Кончим этот никчемушний разговор! Хватит! Одно хочу тебе напоследок сказать: против власти я не пойду до тех пор, пока она меня за хрип не возьмет. А возьмет - буду обороняться. Во всяком случае, за восстание голову подкладать, как Платон Рябчиков, не буду! - Это как, то есть? - Так. Пущай мне зачтут службу в Красной Армии и ранения, какие там получил, согласен отсидеть за восстание, но уж ежели расстрел за это получать - извиняйте! Дюже густо будет! Михаил презрительно усмехнулся: - Тоже моду выдумал! Ревтрибунал или Чека у тебя не будет спрашивать, чего ты хочешь и чего не хочешь, и торговаться с тобой не будут. Раз проштрафился - получай свой паек с довеском. За старые долги надобно платить сполна! - Ну, тогда поглядим. - Поглядим, ясное дело. Григорий снял пояс и рубашку, кряхтя, стал разуваться. - Делиться будем? - спросил он, с чрезмерным вниманием разглядывая отпоровшуюся подметку на сапоге. - У нас дележ короткий: подправлю свою хатенку и перейду туда. - Да, давай уж как-нибудь расходиться. Ладу у нас с тобой не будет. - Не будет, - подтвердил Михаил. - Не думал, что ты обо мне такого мнения... Ну что ж... - Я сказал прямо. Что думаю, то и сказал. В Вешенскую когда поедешь? - Как-нибудь, днями. - Не как-нибудь, а надо ехать завтра. - Я шел пешком почти сорок верст, подбился, завтра отдохну, а послезавтра пойду на регистрацию. - Приказ есть такой: регистрироваться немедленно. Ступай завтра. - День-то отдохнуть надо? Не убегу же я. - А черт тебя знает. Я за тебя отвечать не хочу. - До чего же ты сволочной стал, Михаил! - сказал Григорий, не без удивления разглядывая посуровевшее лицо бывшего друга. - Ты меня не сволочи! Я к этому не привык... - Михаил перевел дух и повысил голос: - Эти, знаешь, офицерские повадки бросать надо! Отправляйся завтра же, а ежли добром не пойдешь - погоню под конвоем. Понятно? - Теперь все понятно... - Григорий с ненавистью посмотрел в спину уходившему Михаилу, не раздеваясь лег на кровать. Что ж, все произошло так, как и должно было произойти. И почему его, Григория, должны были встречать по-иному? Почему, собственно, он думал, что кратковременная честная служба в Красной Армии покроет все его прошлые грехи? И, может быть, Михаил прав, когда говорит, что не все прощается и что надо платить за старые долги сполна? ...Григорий видел во сне широкую степь, развернутый, приготовившийся к атаке полк. Уже, откуда-то издалека неслось протяжное: "Эскадро-о-он..." - когда он вспомнил, что у седла отпущены подпруги. С силой ступил на левое стремя - седло поползло под ним... Охваченный стыдом и ужасом, он прыгнул с коня, чтобы затянуть подпруги, и в это время услышал мгновенно возникший и уже стремительно удалявшийся грохот конских копыт. Полк пошел в атаку без него... Григорий заворочался и, просыпаясь, услышал свой хриплый стон. За окном чуть брезжил рассвет. Наверное, ветер ночью открыл ставню - и сквозь запушенное изморозью стекло был виден зеленый искрящийся круг ущербленного месяца. Ощупью Григорий нашел кисет, закурил. Все еще гулко и часто сдваивало сердце. Он лег на спину, улыбнулся: "Приснится же такая чертовщина! Не довелось сразиться..." Не думал он в этот предрассветный час, что еще не раз придется ему ходить в атаку и во сне и наяву. VII Дуняшка поднялась рано - надо было доить корову. В кухне осторожно ходил, покашливал Григорий. Прикрыв детишек одеялом, Дуняшка проворно оделась, вошла в кухню. Григорий застегивал шинель. - Вы куда это спозаранок собрались, братушка? - Пройдусь по хутору, погляжу. - Позавтракали бы - тогда... - Не хочу, голова болит. - К завтраку вернетесь? Я зараз печь затоплю. - Меня нечего ждать, я не скоро прийду. Григорий вышел на улицу. К утру слегка оттаяло. Ветер дул с юга влажный и теплый. На каблуки сапог прилипал перемешанный с землею снег. Медленно шагая к центру хутора, Григорий внимательно, словно в чужой местности, разглядывал знакомые с детства дома и сараи. На площади чернели обуглившиеся развалины купеческих домов и лавок, сожженных Кошевым в прошлом году, полуразрушенная церковная ограда зияла проломами. "Кирпич на печки понадобился", - равнодушно подумал Григорий. Церковь стояла по-прежнему маленькая, вросшая в землю. Давно не крашенная крыша ее золотилась ржавчиной, стены пестрели бурыми подтеками, а там, где отвалилась штукатурка, - ярко и свежо краснел обнаженный кирпич. На улицах было безлюдно. Две или три заспанные бабы повстречались Григорию неподалеку от колодца. Они молча, как чужому, кланялись Григорию и только тогда, когда он проходил мимо, останавливались и подолгу глядели ему вслед. "Надо на могилки сходить, проведать мать и Наталью, - подумал Григорий и свернул в проулок по дороге к кладбищу, но, пройдя немного, остановился. И без того тяжело и смутно было у него на сердце. - Как-нибудь в другой раз схожу, - решил он, направляясь к Прохору. - Им-то теперь все равно - приду или не приду. Им там покойно теперь. Все кончено. Могилки присыпало снежком. А земля, наверно, холодная там, в глубине... Вот и отжили - да как скоро, как во сне. Лежат все вместе, рядом: и жена, и мать, и Петро с Дарьей... Всей семьей перешли туда и лежат рядом. Им хорошо, а отец - один в чужой стороне. Скучно ему там среди чужих..." Григорий уже не смотрел по сторонам, шел, глядя под ноги на белый, слегка увлажненный оттепелью и очень мягкий снежок, настолько мягкий, что он даже не ощущался под ногами и почти не скрипел. Потом Григорий стал думать о детях. Какие-то они стали не по летам сдержанные, молчаливые, не такие, какими были при матери. Слишком много отняла у них смерть. Они напуганы. Почему Полюшка вчера заплакала, когда увидела его? Дети не плачут при встрече, это на них непохоже. О чем она подумала? И почему в глазах ее мелькнул испуг, когда он взял ее на руки? Может быть, она все время думала, что отца нет в живых и он никогда больше не вернется, а потом, увидев его, испугалась? Во всяком случае, он, Григорий, ни в чем не виноват перед ними. Надо только сказать Аксинье, чтобы она жалела их и всячески старалась заменить им мать... Пожалуй, они привяжутся к мачехе. Она ласковая, добрая баба. Из любви к нему она будет любить и детей. Об этом тоже тяжело и горько было думать. Все это было не так-то просто. Вся жизнь оказалась вовсе не такой простой, какой она представлялась ему недавно. В глупой, ребячьей наивности он предполагал, что достаточно вернуться домой, сменить шинель на зипун, и все пойдет как по-писаному: никто ему слова не скажет, никто не упрекнет, все устроится само собой, и будет он жить да поживать мирным хлеборобом и примерным семьянином. Нет, не так это просто выглядит на самом деле. Григорий осторожно открыл повисшую на одной петле калитку зыковского база. Прохор в растоптанных круглых валенках, в надвинутом по самые брови треухе шел к крыльцу, беспечно помахивая порожним дойным ведром. Белые капли молока невидимо сеялись по снегу. - Здорово ночевали, товарищ командир! - Слава богу. - Опохмелиться бы надо, а то голова пустая, как вот это ведро. - Опохмелиться - дело стоящее, а почему ведро пустое? Сам, что ли, корову доил? Прохор кивком головы сдвинул треух на затылок, и только тогда Григорий увидел необычайно мрачное лицо Друга. - А то черт, что ли, мне ее будет доить? Ну, я ей, проклятой бабе, надоил. Как бы животом она не захворала от моего удоя!.. - Прохор остервенело швырнул ведро, коротко сказал: - Пойдем в хату. - А жена? - нерешительно спросил Григорий. - Черти с квасом ее съели! Ни свет ни заря сгреблась и поехала в Кружилинский за терном. Пришел от вас, и взялась она за меня! Читала-читала разные акафисты, потом как вскочит: "Поеду за терном! Нынче Максаевы снохи едут, и я поеду!" - "Езжай, думаю, хоть за грушами, скатертью тебе дорога!" Встал, затопил печь, пошел корову доить. Ну и надоил. Ты думаешь, одной рукой способно такие дела делать? - Позвал бы какую-нибудь бабу, чудак! - Чудак баран, он до покрова матку сосет, а я сроду чудаком не был. Думалось - сам управлюсь! Ну, и управился. Уж я под этой коровой лазил-лазил на ракушках, а она, треклятая, не стоит, ногами сучит. Я и треух снял, чтобы не пужать ее, - один толк. Рубаха на мне взмокла, пока подоил ее, и только руку протянул, ведро из-под нее брать, - как она даст ногой! Ведро - на один бок, - я на другой. Вот и надоил. Это не корова, а черт с рогами! Плюнул ей в морду и пошел. Я и без молока проживу. Будем похмеляться? - А есть? - Одна бутылка. Заклятая. - Ну, и хватит. - Проходи, гостем будешь. Яишню сжарить? Я это в один миг. Григорий нарезал сала, помог хозяину развести на загнетке огонь. Они молча смотрели, как шипят, подтаивают и скользят по сковородке кусочки розового сала. Потом Прохор вытащил из-за божницы запыленную бутылку. - От бабы хороню там секретные дела, - коротко пояснил он. Закусывали они в маленькой, жарко натопленной горнице, пили и вполголоса разговаривали. С кем же как не с Прохором мог поделиться Григорий своими самыми сокровенными думами? Он сидел за столом, широко расставив длинные мускулистые ноги, хриповатый басок его звучал приглушенно: - ...И в армии и всю дорогу думал, как буду возле земли жить, отдохну в семье от всей этой чертовщины. Шутка дело - восьмой год с коня не слазил! Во сне и то чуть не каждую ночь вся эта красота снится: то ты убиваешь, то тебя убивают... Только, видно, Прохор, не выйдет по-моему... Видно, другим, не мне прийдется пахать землю, ухаживать за ней... - Говорил с Михаилом вчера? - Как меду напился. - Чего же он? Григорий крестом сложил пальцы. - Вот на нашу дружбу. За службу белым попрекает, думает, что зло таю на новую власть, нож держу против нее за пазухой. Боится, что восстание буду подымать, а на черта мне это нужно - он и сам, дурак, не знает. - Он и мне это говорил. Григорий невесело усмехнулся. - Один хохол на Украине, как шли на Польшу, просил у нас оружия для обороны села. Банды их одолевали, грабили, скотину резали. Командир полка - при мне разговор был - и говорит: "Вам дай оружие, а вы сами в банду пойдете". А хохол смеется, говорит: "Вы, товарищ, только вооружите нас, а тогда мы не только бандитов, но и вас не пустим в село". Вот и я зараз вроде этого хохла думаю: кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных не пустить - лучше было бы. По мне они одной цены - что, скажем, свояк мой Митька Коршунов, что Михаил Кошевой. Он думает, что такой уж я белым приверженный, что и жить без них не могу. Хреновина! Я им приверженный, как же! Недавно, когда подступили к Крыму, довелось цокнуться в бою с корниловским офицером - полковничек такой шустрый, усики подбритые по-англицки, под ноздрями две полоски, как сопли, - так я его с таким усердием навернул, ажник сердце взыграло! Полголовы вместе с половиной фуражки осталось на бедном полковничке... и белая офицерская кокарда улетела... Вот и вся моя приверженность! Они мне тоже насолили достаточно. Кровью заработал этот проклятый офицерский чин, а промежду офицеров был как белая ворона. Они, сволочи, и за человека меня сроду не считали, руку гребовали подавать, да чтобы я им после этого... Под разэтакую мамашу! И говорить-то об этом тошно! Да чтоб я ихнюю власть опять устанавливал? Генералов Фицхелауровых приглашал? Я это дело опробовал раз, а потом год икал, хватит, ученый стал, на своем горбу все отпробовал! Макая в горячее сало хлеб, Прохор сказал: - Никакого восстания не будет. Первое дело - казаков вовсе на-мале осталось, а какие уцелели - они тоже грамотные стали. Крови братушкам пустили порядком, и они такие смирные да умные стали, что их зараз к восстанию и на аркане не притянешь. А тут ишо наголодался народ по мирной жизни. Ты поглядел бы, как это лето все работали: сенов понавалили скирды, хлеб убрали весь до зерна, ажник хрипят, а пашут и сеют, как, скажи, каждый сто годов прожить собирается! Нет, об восстании и гутарить нечего. Глупой это разговор. Хотя чума их знает, чего они, казачки, удумать могут... - А чего же они удумать могут? Ты это к чему? - Соседи-то наши удумали же... - Ну? - Вот тебе и ну. Восстание в Воронежской губернии, где-то за Богучаром, поднялось. - Брехня это! - Какая там брехня, вчера сказал знакомый милиционер. Их как будто туда направлять собираются. - В каком самое месте? - В Монастырщине, в Сухом Донце, в Пасеке, в Старой и Новой Калитвеи и ишо где-то там. Восстание, говорит, огромадное. - Чего же ты вчера об этом не сказал, гусь щипаный? - Не схотел при Михаиле говорить, да и приятности мало об таких делах толковать. Век бы не слыхать про такие штуки, - с неудовольствием ответил Прохор. Григорий помрачнел. После долгого раздумья сказал: - Это плохая новость. - Она тебя не касается. Нехай хохлы думают. Набьют им зады до болятки, тогда узнают, как восставать. А нам с тобой это вовсе ни к чему. Мне за них нисколько не больно. - Мне теперь будет трудновато. - Чем это? - Как - чем? Ежели и окружная власть обо мне такого мнения, как Кошевой, тогда мне тигулевки не миновать. По соседству восстание, а я бывший офицер да ишо повстанец... Понятно тебе? Прохор перестал жевать, задумался. Такая мысль ему не приходила в голову. Оглушенный хмелем, он думал медленно и туговато. - При чем же ты тут, Пантелевич? - недоуменно спросил он. Григорий досадливо поморщился, промолчал. Новостью он был явно встревожен. Прохор протянул было ему стакан, но он отстранил руку хозяина, решительно сказал: - Больше не пью. - А может, ишо по одной протянем? Пей, Григорий Пантелевич, пока почернеешь. От этой развеселой жизни только самогонку и глушить. - Черней уж ты один. И так голова дурная, а от нее и вовсе загубишься. Мне нынче в Вешки идти, регистрироваться. Прохор пристально посмотрел на него. Опаленное солнцем и ветрами лицо Григория горело густым, бурым румянцем, лишь у самых корней зачесанных назад волос кожа светилась матовой белизной. Он был спокоен, этот видавший виды служивый, с которым война и невзгоды сроднили Прохора. Слегка припухшие глаза его смотрели хмуро, с суровой усталостью. - Не боишься, что это самое... что посадят? - спросил Прохор. Григорий оживился: - Как раз этого-то, парень, и боюсь! Сроду не сидел и боюсь тюрьмы хуже смерти. А видно, прийдется и этого добра опробовать. - Зря ты домой шел, - с сожалением сказал Прохор. - А куда же мне было деваться? - Прислонился бы где-нибудь в городе, переждал, пока утрясется эта живуха, а тогда и шел бы. Григорий махнул рукой, засмеялся: - Это не по мне! Ждать да догонять - самое постылое дело. Куда же я от детей пошел бы? - Тоже, сказал! Жили же они без тебя? Потом забрал бы их и свою любезную. Да, забыл тебе сказать! Хозяева твои, у каких ты перед войной с Аксиньей проживал, преставились обое. - Листницкие? - Они самые. Кум мой Захар был в отступе при молодом Листницком за денщика, рассказывал: старый пан в Морозовской от тифу помер, а молодой до Катеринодара дотянул, там его супруга связалась с генералом Покровским, ну, он и не стерпел, застрелился от неудовольствия. - Ну и черт с ними, - равнодушно сказал Григорий. - Жалко добрых людей, какие пропали, а об этих горевать некому. - Он встал, надел шинель и, уже держась за дверную скобу, раздумчиво заговорил: - Хотя черт его знает, такому, как молодой Листницкий или как наш Кошевой, я всегда завидовал... Им с самого начала все было ясное, а мне и до се все неясное. У них, у обоих, свои, прямые дороги, свои концы, а я с семнадцатого года хожу по вилюжкам, как пьяный качаюсь... От белых отбился, к красным не пристал, так и плаваю, как навоз в проруби... Видишь, Прохор, мне, конечно, надо бы в Красной Армии быть до конца, может; тогда и обошлось бы для меня все по-хорошему. И я сначала - ты же знаешь это - с великой душой служил Советской власти, а потом все это поломалось... У белых, у командования ихнего, я был чужой, на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак - какая я им родня? Не верили они мне! А потом и у красных так же вышло. Я ить не слепой, увидал, как на меня комиссар и коммунисты в эскадроне поглядывали... В бою с меня глаз не сводили, караулили каждый шаг и наверняка думали: "Э-э, сволочь, беляк, офицер казачий, как бы он нас не подвел". Приметил я это дело, и сразу у меня сердце захолодало. Остатнее время я этого недоверия уже терпеть не мог больше. От жару ить и камень лопается. И лучше, что меня демобилизовали. Все к концу ближе. - Он глухо откашлялся, помолчал и, не оглядываясь на Прохора, уже другим голосом сказал: - Спасибо за угощение. Пошел я. Бывай здоров. К вечеру, ежели вернусь, зайду. Бутылку прибери, а то жена приедет - сковородник об твою спину обломает. Прохор проводил его до крыльца, в сенях шепнул: - Ох, Пантелевич, гляди, как бы тебя там не примкнули. - Погляжу, - сдержанно ответил Григорий. Не заходя домой, он спустился к Дону, отвязал у пристани чей-то баркас, пригоршнями вычерпал из него воду, потом выломал из плетня кол, пробил лед в окраинцах и поехал на ту сторону. По Дону катились на запад темно-зеленые, вспененные ветром волны. В тиховодье у берегов они обламывали хрупкий прозрачный ледок, раскачивали зеленые пряди тины-шелковицы. Над берегом стоял хрустальный звон бьющихся льдинок, мягко шуршала омываемая водой прибрежная галька, а на середине реки, там, где течение было стремительно и ровно, Григорий слышал только глухие всплески и клекот волн, толпившихся у левого борта баркаса, да низкий, басовитый, неумолчный гул ветра в обдонском лесу. До половины вытащив баркас на берег, Григорий присел, снял сапоги, тщательно перемотал портянки, чтобы легче было идти. К полудню он пришел в Вешенскую. В окружном военном комиссариате было многолюдно и шумно. Резко дребезжали телефонные звонки, хлопали двери, входили и выходили вооруженные люди, из комнат доносилась сухая дробь пишущих машинок. В коридоре десятка два красноармейцев, окружив небольшого человека, одетого в сборчатый романовский полушубок, что-то наперебой говорили и раскатисто смеялись. Из дальней комнаты, когда Григорий проходил по коридору, двое красноармейцев выкатили станковый пулемет. Колесики его мягко постукивали по выщербленному деревянному полу. Один из пулеметчиков, упитанный и рослый, шутливо покрикивал: "А ну сторонись, штрафная рота, а то задавлю!" "Видно, и на самом деле собираются выступать на восстание", - подумал Григорий. Его задержали на регистрации недолго. Поспешно отметив удостоверение, секретарь военкомата сказал: - Зайдите в политбюро [здесь: название окружных или уездных органов ЧК в 1920-1921 гг.] при Дончека. Вам, как бывшему офицеру, надлежит взяться у них на учет. - Слушаю. - Григорий откозырял, ничем не выдав охватившего его волнения. На площади он остановился в раздумье. Надо было идти в политбюро, но все существо его мучительно сопротивлялось этому. "Посадят!" - говорил ему внутренний голос, и Григорий содрогался от испуга и отвращения. Он стоял около школьного забора, незрячими глазами смотрел на унавоженную землю и уже видел себя со связанными руками, спускающегося по грязной лестнице в подвал, и - человека сзади, твердо сжимающего шершавую рукоятку нагана. Григорий сжал кулаки, посмотрел на вздувшиеся синие вены. И эти руки свяжут? Вся кровь бросилась ему в лицо. Нет, сегодня он не пойдет туда! Завтра - пожалуйста, а сегодня он сходит в хутор, проживет этот день с детьми, увидит Аксинью и утром вернется в Вешенскую. Черт с ней, с ногой, которая побаливает при ходьбе. Он только на один день сходит домой - и вернется сюда, непременно вернется. Завтра будь что будет, а сегодня - нет! - А-а, Мелехов! Сколько лет, сколько зим... Григорий повернулся. К нему подходил Яков Фомин - однополчанин Петра, бывший командир мятежного 28-го полка Донской армии. Это был уже не тот Фомин, нескладный и небрежно одетый атаманец, каким его некогда знавал Григорий. За два года он разительно изменился: на нем ловко сидела хорошо подогнанная кавалерийская шинель, холеные русые усы были лихо закручены, и во всей фигуре, в подчеркнуто бравой походке, в самодовольной улыбке сквозило сознание собственного превосходства и отличия. - Какими судьбами к нам? - спросил он, пожимая руку Григория, засматривая в глаза ему своими широко поставленными голубыми глазами. - Демобилизован. В военкомат заходил... - Давно прибыл? - Вчера. - Часто вспоминаю братана твоего Петра Пантелевича. Хороший был казак, а погиб зря... Мы же с ним темные [здесь: в смысле закадычные] друзья были. Не надо было вам, Мелехов, восставать в прошлом году. Ошибку вы понесли! Что-нибудь нужно было говорить, и Григорий сказал: - Да. Ошиблись казаки... - Ты в какой части был? - В Первой Конной. - Кем? - Командиром эскадрона. - Вот как! Я тоже зараз командую эскадроном. Тут же у нас, в Вешенской, свой караульный эскадрон. - Он глянул по сторонам и, понизив голос, предложил: - Вот что, пойдем-ка пройдемся, проводишь меня трошки, а то тут народ слоняется, не дадут нам потолковать. Они пошли по улице. Фомин, искоса посматривая на Григория, спросил: - Думаешь дома жить? - А где же мне жить? Дома. - Хозяйствовать? - Да. Фомин сожалеюще покачал головой и вздохнул: - Плохое время ты, Мелехов, выбрал, ох, плохое... Не надо бы тебе домой являться ишо год, два. - Почему? Взяв Григория под локоть, слегка наклонившись, Фомин шепнул: - Тревожно в округе. Казаки дюже недовольные продразверсткой. В Богучарском уезде восстание. Нынче выступаем на подавление. Лучше бы тебе, парень, смыться отсюда, да поживее. С Петром друзья мы были большие, поэтому и даю тебе такой совет: уходи! - Мне уходить некуда. - Ну, гляди! Я к тому это говорю, что политбюро офицеров зачинают арестовывать. За эту неделю трех подхорунжих с Дударевки привезли, одного с Решетовки, а с энтой стороны Дона их пачками везут, да и простых, нечиненых, казаков начинают щупать. Угадывай сам, Григорий Пантелевич. - За совет спасибо, но только никуда я не пойду, - упрямо сказал Григорий. - Это уж твое дело. Фомин заговорил о положении в округе, о своих взаимоотношениях с окружным начальством и с окрвоенкомом Шахаевым. Занятый своими мыслями, Григорий слушал его невнимательно. Они прошли три квартала, и Фомин приостановился. - Мне надо зайти в одно место. Пока. - Приложив руку к кубанке, он холодно попрощался с Григорием, пошел по переулку, поскрипывая новыми наплечными ремнями, прямой и до смешного важный. Григорий проводил его взглядом и повернул обратно. Поднимаясь по каменным ступенькам двухэтажного здания политбюро, он думал: "Кончать - так поскорее, нечего тянуть! Умел, Григорий, шкодить - умей и ответ держать!" VIII Часам к восьми утра Аксинья загребла жар в печи, присела на лавку, вытирая завеской раскрасневшееся, потное лицо. Она встала еще до рассвета, чтобы пораньше освободиться от стряпни, - наварила лапши с курицей, напекла блинов, вареники обильно залила каймаком, поставила зажаривать; она знала - Григорий любит зажаренные вареники, и готовила праздничный обед в надежде, что возлюбленный будет обедать у нее. Ей очень хотелось под каким-нибудь предлогом пойти к Мелеховым, побыть там хоть минутку, хоть одним глазком взглянуть на Григория. Просто немыслимо было думать, что он тут, рядом, и не видеть его. Но она все же пересилила это желание, не пошла. Не девчонка же она, в самом деле. В ее возрасте незачем поступать легкомысленно. Она тщательнее, чем всегда, вымыла руки и лицо, надела чистую рубашку и новую, с прошивкой нижнюю юбку. У открытого сундука долго стояла в раздумье - что же все-таки надеть? Неудобно было в будничный день наряжаться, но и не хотелось оставаться в простом, рабочем платье. Не зная, на чем остановить свой выбор, Аксинья хмурилась, небрежно перебирала выглаженные юбки. Наконец, она решительно взяла темно-синюю юбку и почти неприношенную голубую кофточку, отделанную черным кружевом. Это было лучшее, что она имела. В конце концов не все ли равно, что подумают о ней соседи? Пусть для них сегодня - будни, зато для нее - праздник. Она торопливо принарядилась, подошла к зеркалу. Легкая удивленная улыбка скользнула по ее губам: чьи-то молодые, с огоньком, глаза смотрели на нее пытливо и весело. Аксинья внимательно, строго рассматривала свое лицо, потом с облегчением вздохнула. Нет, не отцвела еще ее красота! Еще не один казак остановится при встрече и проводит ее ошалелыми глазами! Оправляя перед зеркалом юбку, она вслух сказала: "Ну, Григорий Пантелевич, держись!.." - и, чувствуя, что краснеет, засмеялась тихим, приглушенным смехом. Однако все это не помешало ей найти на висках несколько седых волос и выдернуть их. Григорий не должен был видеть ничего такого, что напоминало бы ему об ее возрасте. Для него она хотела быть такой же молодой, как семь лет назад. До обеда она кое-как высидела дома, но потом не выдержала и, накинув на плечи белый, козьего пуха платок, пошла к Мелеховым. Дуняшка была дома одна. Аксинья поздоровалась, спросила: - Вы не обедали? - С такими бездомовниками пообедаешь вовремя! Муж в Совете, а Гриша ушел в станицу. Детишек уже покормила, жду больших. Внешне спокойная, ни движением, ни словом не выказав постигшего ее разочарования, Аксинья сказала: - А я думала - вы все в сборе. Когда же Гриша... Григорий Пантелевич вернется? Нынче? Дуняшка окинула быстрым взглядом принаряженную соседку, нехотя сказала: - Он пошел на регистрацию. - Когда сулил вернуться? В глазах Дуняши сверкнули слезы; запинаясь, она с упреком проговорила: - Тоже, нашла время... разнарядилась... А того не знаешь - он, может, и не вернется вовсе. - Как - не вернется? - Михаил говорит, что его арестуют в станице... - Дуняшка заплакала скупыми, злыми слезами, вытирая глаза рукавом, выкрикнула: - Будь она проклята, такая жизня! И когда все это кончится? Ушел, а детишки, как, скажи, они перебесились, - ходу мне не дают: "Куда батянька ушел да когда он прийдет?" А я знаю? Проводила вон их на баз, а у самой все сердце изболелось... И что это за проклятая жизня! Нету никакого покоя, хоть криком кричи!.. - Ежли к ночи он не вернется - завтра пойду в станицу, узнаю. - Аксинья сказала это таким безразличным тоном, как будто речь шла о чем-то самом обыденном, что не стоило ни малейшего волнения. Дивясь ее спокойствию, Дуняшка вздохнула: - Теперь уж его, видно, не ждать. И на горе он шел сюда! - Ничего покамест не видно! Ты кричать-то перестань, а то дети подумают... Прощай! Григорий вернулся поздно вечером. Побыв немного дома, он пошел к Аксинье. Тревога, в которой провела она весь долгий день, несколько притупила радость встречи. Аксинья к вечеру испытывала такое ощущение, как будто работала весь день, не разгибая спины. Подавленная и уставшая от ожидания, она прилегла на кровать, задремала, но, заслышав шаги под окном, вскочила с живостью девочки. - Что же ты не сказал, что пойдешь в Вешки? - спросила она, обнимая Григория и расстегивая на нем шинель. - Не успел сказаться, спешил. - А мы с Дуняшкой откричали, каждая поврозь, думали - не вернешься. Григорий сдержанно улыбнулся. - Нет, до этого не дошло. - Помолчал и добавил: - Пока не дошло. Прихрамывая, он прошел к столу, сел. В раскрытую дверь было видно горницу, широкую деревянную кровать в углу, сундук, тускло отсвечивавший медью оковки. Все здесь осталось таким же, каким было в то время, когда он еще парнем захаживал сюда в отсутствие Степана; почти ни в чем он не видел перемен, словно время шло мимо и не заглядывало в этот дом; сохранился даже прежний запах: пахло бражным душком свежих хмелин, чисто вымытыми полами и совсем немного, чуть слышно - увядшим чабрецом. Как будто совсем недавно Григорий в последний раз на заре выходил отсюда, а на самом деле как давно все это было... Он подавил вздох и не спеша стал сворачивать папироску, но почему-то дрогнули руки, и он рассыпал на колени табак. Аксинья торопливо собирала на стол. Холодную лапшу надо было подогреть. Сбегав за щепками в сарай, Аксинья - запыхавшаяся и слегка побледневшая - стала разводить огонь на загнетке. Она дула на мечущие искрами пылающие уголья и успевала посматривать на сгорбившегося, молча курившего Григория. - Как твои дела там? Все управил? - Все по-хорошему. - С чего это Дуняшка взяла, что тебя беспременно должны заарестовать? Она и меня-то напужала до смерти. Григорий поморщился, с досадой бросил папиросу. - Михаил ей в уши надул. Это он все придумывает, беду на мою голову кличет. Аксинья подошла к столу. Григорий взял ее за руки. - А ты знаешь, - сказал он, снизу вверх глядя в ее глаза, - дела мои не дюже нарядные. Я сам думал, как шел в это политбюро, что не выйду оттуда. Как-никак я дивизией командовал в восстание, сотник по чину... Таких зараз к рукам прибирают. - Что же они тебе сказали? - Анкету дали заполнить, бумага такая, всю службу там надо описать. А из меня писарь плохой. Сроду так много не припадало писать, часа два сидел, описывал все свое прохождение. Потом ишо двое в комнату зашли, все про восстание расспрашивали. Ничего, обходительные люди. Старший спрашивает: "Чаю не хотите? Только с сахарином". Какой там, думаю, чай! Хотя бы ноги от вас в целости унесть. - Григорий помолчал и презрительно, как о постороннем, сказал: - Жидковат оказался на расплату... Сробел. Он был зол на себя за то, что там, в Вешенской, струсил и не в силах был побороть охвативший его страх. Ему было вдвойне досадно, что опасения его оказались напрасными. Теперь все пережитое выглядело смешно и постыдно. Он думал об этом всю дорогу и, быть может, потому сейчас рассказывал обо всем этом, высмеивая себя и несколько преувеличивая испытанные переживания. Аксинья внимательно выслушала его рассказ, затем мягко освободила руки и отошла к печи. Поправляя огонь, она спросила: - А как же дальше? - Через неделю опять надо идти отмечаться. - Думаешь, тебя все-таки заберут? - Как видно - да. Рано или поздно возьмут. - Что же будем делать? Как жить будем, Гриша? - Не знаю. Давай потом об этом потолкуем. Вода у тебя есть умыться? Они сели ужинать, и снова к Аксинье вернулось то полновесное счастье, которое испытывала она утром. Григорий был тут, рядом с ней; на него можно было смотреть безотрывно, не думая о том, что посторонние подстерегают ее взгляды, можно было говорить глазами все, не таясь и не смущаясь. Господи, как она соскучилась по нем, как истомилось, наскучало по этим большим неласковым рукам ее тело! Она почти не прикасалась к еде; слегка подавшись вперед, смотрела, как жадно жует Григорий, ласкала затуманившимся взглядом лицо его, смуглую, туго обтянутую стоячим воротником гимнастерки шею, широкие плечи, руки, тяжело лежавшие на столе... Она жадно вдыхала исходивший от него смешанный запах терпкого мужского пота и табака, такой знакомый и родной запах, свойственный лишь одному ему. Только по запаху она с завязанными глазами могла бы отличить своего Григория из тысячи мужчин... На щеках ее горел густой румянец, часто и гулко стучало сердце. В этот вечер она не могла быть внимательной хозяйкой, потому что, кроме Григория, не видела ничего вокруг. А он и не требовал внимания: сам отрезал хлеба, поискал глазами и нашел солонку на камельке печи, налил себе вторую тарелку лапши. - Голодный я, как собака, - словно оправдываясь, с улыбкой сказал он. - С утра ничего не ел. И только тогда Аксинья вспомнила о своих обязанностях, торопливо вскочила: - Ох, головушка горькая! Про вареники и про блинцы-то я и забыла! Ешь курятину, пожалуйста! Ешь дюжей, мой родимый!.. Зараз все подам. Но как же долго и старательно он ел! Как будто его не кормили целую неделю. Угощать его было делом совершенно излишним. Аксинья терпеливо ждала, потом все же не выдержала: села рядом с ним, левой рукой притянула к себе его голову, правой взяла чистый расшитый рушник, сама вытерла возлюбленному замаслившиеся губы и подбородок и, зажмурив глаза так, что в темноте брызнули оранжевые искорки, не дыша, крепко прижалась губами к его губам. В сущности, человеку надо очень немного, чтобы он был счастлив. Аксинья, во всяком случае, была счастлива в этот вечер. IX Григорию тяжело было встречаться с Кошевым. Отношения их определились с первого дня, и разговаривать им было больше не о чем, да и не к чему. По всей вероятности, и Михаилу не доставляло удовольствия видеть Григория. Он нанял двух плотников, и они спешно ремонтировали его хатенку; меняли полусгнившие стропила на крыше, заново перебирали и ставили одну из покосившихся стен, делали новые притолоки, рамы и двери. После возвращения из Вешенской Григорий сходил в хуторской ревком, предъявил Кошевому свои отмеченные военкоматом воинские документы и ушел, не попрощавшись. Он переселился к Аксинье, забрал с собою детей и кое-что из своего имущества. Дуняшка, провожая его на новое жительство, всплакнула. - Братушка, не держите на меня сердца, я перед вами не виноватая, - сказала она, умоляюще глядя на брата. - За что же, Дуня? Нет-нет, что ты, - успокоил ее Григорий. - Заходи нас проведывать... Я у тебя один из родни остался, я тебя всегда жалел и зараз жалею... Ну а муж твой - это другое дело. С тобой мы дружбу не порушим. - Мы скоро перейдем из дому, не серчай. - Да нет же! - досадливо сказал Григорий. - Живите в доме хотя до весны. Вы мне не помеха, а места мне с ребятами и у Аксиньи хватит. - Женишься на ней, Гриша? - С этим успеется, - неопределенно ответил Григорий. - Бери ее, брат, она хорошая, - решительно сказала Дуняшка. - Покойница маманя говорила, что тебе только ее в жены и брать. Она ее прилюбила последнее время, часто наведывалась к ней перед смертью. - Ты меня вроде как уговариваешь, - улыбаясь, сказал Григорий. - На ком же мне, окромя нее, жениться? Не на бабке же Андронихе? Андрониха была самая древняя старуха в Татарском. Ей давно перевалило за сто. Дуняшка, вспомнив ее крохотную, согнутую до земли фигурку, рассмеялась: - Скажешь же ты, братушка! Я ить так только спросила. Ты молчишь об этом - я и спросила. - Уж кого-кого, а тебя на свадьбу позову. - Григорий шутливо хлопнул сестру по плечу и с легким сердцем пошел с родного двора. По правде сказать, ему было безразлично, где бы ни жить, лишь бы жить спокойно. Но вот этого-то спокойствия он и не находил... Несколько дней он провел в угнетающем безделье. Пробовал было кое-что смастерить в Аксиньином хозяйстве и тотчас почувствовал, что ничего не может делать. Ни к чему не лежала душа. Тягостная неопределенность мучила, мешала жить; ни на одну минуту не покидала мысль, что его могут арестовать, бросить в тюрьму - это в лучшем случае, а не то и расстрелять. Просыпаясь по ночам, Аксинья видела, что он не спит. Обычно он лежал на спине, закинув за голову руки, смотрел в сумеречную темноту, и глаза у него были холодные и злые. Аксинья знала, о чем он думает. Помочь ему она ничем не могла. Она сама страдала, видя, как ему тяжело, и догадываясь о том, что надежды ее на совместную жизнь снова становятся несбыточными. Она ни о чем его не спрашивала. Пусть он решает все сам. Только раз ночью, когда проснулась и увидела сбоку багряный огонек папиросы, она сказала: - Гриша, ты все не спишь... Может, ты ушел бы на это время из хутора? Или, может, нам вместе куда-нибудь уехать, скрыться? Он заботливо прикрыл одеялом ее ноги и нехотя ответил: - Я подумаю. Ты спи. - А потом вернулись бы, когда все тут успокоится, а? И снова он ответил неопределенно, так, как будто у него не было никакого решения: - Поглядим, как оно дальше будет. Спи, Ксюша. - И осторожно и ласково прикоснулся губами к ее голому шелковисто прохладному плечу. А на самом деле он уже принял решение: в Вешенскую он больше не пойдет. Напрасно будет ждать его тот человек из политбюро, который принимал его прошлый раз. Он тогда сидел за столом, накинув шинель на плечи, с хрустом потягивался и притворно зевал, слушая его, Григория, рассказ о восстании. Больше он ничего не услышит. Все рассказано. В тот день, когда надо будет отправляться в политбюро, Григорий уйдет из хутора, если понадобится - надолго. Куда - он еще сам не знал, но уйти решил твердо. Ни умирать, ни сидеть в тюрьме ему не хотелось. Выбор он сделал, но преждевременно говорить об этом Аксинье не хотел. Незачем было отравлять ей последние дни, они и так были не очень-то веселыми. Об этом надо будет сказать в последний день, так он решил. А сейчас пусть она спит спокойно, уткнувшись лицом ему в подмышку. Она часто за эти ночи говорила: "Хорошо мне спать под твоим крылом". Ну, и пусть спит пока. Недолго ей, бедной, осталось прижиматься к нему... По утрам Григорий нянчился с детьми, потом бесцельно бродил по хутору. На людях ему было веселее. Как-то Прохор предложил собраться у Никиты Мельникова, выпить вместе с молодыми казаками-сослуживцами. Григорий решительно отказался. Он знал из разговоров хуторян, что они недовольны продразверсткой и что во время выпивки об этом неизбежно будет идти речь. Ему не хотелось навлекать на себя подозрения, и даже при встречах со знакомыми он избегал разговоров о политике. Хватит с него этой политики, она и так выходила ему боком. Осторожность была тем более не лишней, что хлеб по продразверстке поступал плохо, и в связи с этим трех стариков взяли как заложников, под конвоем двух продотрядников отправили в Вешенскую. На следующий день возле лавки ЕПО Григорий увидел недавно вернувшегося из Красной Армии бывшего батарейца Захара Крамскова. Он был преизрядно пьян, покачивался на ходу, но, подойдя к Григорию, застегнул на все пуговицы измазанную белой глиной куртку, хрипло сказал: - Здравия желаю, Григорий Пантелевич! - Здравствуй. - Григорий пожал широченную лапу коренастого и крепкого, как вяз, батарейца. - Угадываешь? - А как же. - Помнишь, как в прошлом годе под Боковской наша батарея выручила тебя? Без нас твоей коннице пришлось бы туго. Сколько мы тогда красных положили - страсть! Один раз на удар давали, другой раз шрапнелью... Это я наводчиком у первого орудия работал! Я! - Захар гулко стукнул кулаком по своей широкой груди. Григорий покосился по сторонам - на них смотрели стоявшие неподалеку казаки, вслушивались в происходивший разговор. У Григория дрогнули углы губ, в злобном оскале обнажились белые плотные зубы. - Ты пьяный, - сказал он вполголоса, не разжимая зубов. - Иди проспись и не бреши лишнего. - Нет, я не пьяный! - громко выкрикнул подгулявший батареец. - Я, может, от горя пьяный! Пришел домой, а тут не жизня, а б...! Нету казакам больше жизни, и казаков нету! Сорок пудов хлеба наложили, это - что? Они его сеяли, что накладывают? Они знают, на чем он, хлеб, растет? Он смотрел бессмысленными, налитыми кровью глазами и вдруг, качнувшись, медвежковато облапил Григория, дохнул в лицо ему густым самогонным перегаром. - Ты почему штаны без лампасов носишь? В мужики записался? Не пустим! Лапушка моя, Григорий Пантелевич! Перевоевать надо! Скажем, как в прошлом годе: долой коммунию, да здравствует Советская власть. Григорий резко оттолкнул его от себя, прошептал: - Иди домой, пьяная сволочь! Ты сознаешь, что ты говоришь? Крамсков выставил вперед руку с широко растопыренными обкуренными пальцами, бормотнул: - Извиняй, ежели что не так. Извиняй, пожалуйста, но я тебе истинно говорю, как своему командиру... Как все одно родному отцу-командиру: надо перевоевать! Григорий молча повернулся, пошел через площадь домой. До вечера он находился под впечатлением этой нелепой встречи, вспоминал пьяные выкрики Крамскова, сочувственное молчание и улыбки казаков, думал: "Нет, надо уходить поскорее! Добра не будет..." В Вешенскую нужно было идти в субботу. Через три дня он должен был покинуть родной хутор, но вышло иначе: в четверг ночью, - Григорий уже собрался ложиться спать, - в дверь кто-то резко постучал. Аксинья вышла в сени. Григорий слышал, как она спросила: "Кто там?" Ответа он не услышал, но, движимый неясным чувством тревоги, встал с кровати и подошел к окну. В сенях звякнула щеколда. Первой вошла Дуняшка. Григорий увидел ее бледное лицо и, еще ни о чем не спрашивая, взял с лавки папаху и шинель. - Братушка... - Что? - тихо спросил он, надевая в рукава шинель. Задыхаясь, Дуняшка торопливо сказала: - Братушка, уходи зараз же! К нам приехали четверо конных из станицы. Сидят в горнице... Они говорили шепотом, но я слыхала... Стояла под дверью и все слыхала... Михаил говорит - тебя надо арестовать... Рассказывает им про тебя... Уходи! Григорий быстро шагнул к ней, обнял, крепко поцеловал в щеку. - Спасибо, сестра! Ступай, а то заметят, что ушла. Прощай. - И повернулся к Аксинье: - Хлеба! Скорей! Да не целый, краюху! Вот и кончилась его недолгая мирная жизнь... Он действовал, как в бою, - поспешно, но уверенно; прошел в горницу, осторожно поцеловал спавших детишек, обнял Аксинью. - Прощай! Скоро подам вестку, Прохор скажет. Береги детей. Дверь запри. Спросят - скажи, увел в Вешки. Ну, прощай, не горюй, Ксюша! - Целуя ее, он ощутил на губах теплую, соленую влагу слез. Ему некогда было утешать и слушать беспомощный, несвязный лепет Аксиньи. Он легонько разнял обнимавшие его руки, шагнул в сени, прислушался и рывком распахнул наружную дверь. Холодный ветер с Дона плеснулся ему в лицо. Он на секунду закрыл глаза, осваиваясь с темнотой. Аксинья слышала сначала, как похрустывает снег под ногами Григория. И каждый шаг отдавался острой болью в ее сердце. Потом звук шагов затих и хрястнул плетень. Потом стало вовсе тихо, только ветер шумел за Доном в лесу. Аксинья пыталась услышать что-нибудь сквозь шум ветра, но ничего не услышала. Ей стало холодно. Она вошла в кухню и потушила лампу. X Поздней осенью 1920 года, когда в связи с плохим поступлением хлеба по продразверстке были созданы продовольственные отряды, среди казачьего населения Дона началось глухое брожение. В верховых станицах Донской области - в Шумилинской, Казанской, Мигулинской, Мешковской, Вешенской, Еланской, Слащевской и других - появились небольшие вооруженные банды. Это было ответом кулацкой и зажиточной части казачества на создание продовольственных отрядов, на усилившиеся мероприятия Советской власти по проведению продразверстки. В большинстве своем банды - каждая численностью от пяти до двадцати штыков - состояли из местных жителей-казаков, в прошлом активных белогвардейцев. Среди них были: служившие в восемнадцатом-девятнадцатом годах в карательных отрядах, уклонившиеся от сентябрьской мобилизации младшего командного состава урядники, вахмистры и подхорунжие бывшей Донской армии, повстанцы, прославившиеся ратными подвигами и расстрелами пленных красноармейцев во время прошлогоднего восстания в Верхнедонском округе, - словом, люди, которым с Советской властью было не по пути. Они нападали на хуторах на продовольственные отряды, возвращали следовавшие на ссыппункты обозы с хлебом, убивали коммунистов и преданных Советской власти беспартийных казаков. Задача ликвидации банд была возложена на караульный батальон Верхнедонского округа, расквартированный в Вешенской и в хуторе Базках. Но все попытки уничтожить банды, рассеянные по обширной территории округа, оказались безуспешными - во-первых, потому, что местное население относилось к бандитам сочувственно, снабжало их продовольствием и сведениями о передвижении красноармейских частей, а также укрывало от преследования, и, во-вторых, потому, что командир батальона Капарин, бывший штабс-капитан царской армии и эсер, не хотел уничтожения недавно народившихся на Верхнем Дону контрреволюционных сил и всячески препятствовал этому. Лишь время от времени, и то под нажимом председателя окружного комитета партии, он предпринимал короткие вылазки - и снова возвращался в Вешенскую, ссылаясь на то, что он не может распылять сил и идти на неразумный риск, оставляя без должной охраны Вешенскую с ее окружными учреждениями и складами. Батальон, насчитывавший около четырехсот штыков при четырнадцати пулеметах, нес гарнизонную службу: красноармейцы караулили арестованных, возили воду, рубили деревья в лесу, а также собирали, в порядке трудовой повинности, чернильные орешки с дубовых листьев для изготовления чернил. Дровами и чернилами батальон успешно снабжал все многочисленные окружные учреждения и канцелярии, а тем временем число мелких банд по округу угрожающе росло. И только в декабре, когда началось крупное восстание на территории смежного с Верхнедонским округом Богучарского уезда Воронежской губернии, поневоле прекратились и заготовка лесоматериалов, и сбор чернильных орешков. Приказом командующего войсками Донской области батальон в составе трех рот и пулеметного взвода, совместно с караульным эскадроном, 1-м батальоном 12-го продовольственного полка и двумя небольшими заградительными отрядами, был послан на подавление этого восстания. В бою на подступах к селу Сухой Донец вешенский эскадрон под командованием Якова Фомина атаковал цепи повстанцев с фланга, смял их, обратил в бегство и вырубил при преследовании около ста семидесяти человек, потеряв всего лишь трех бойцов. В эскадроне, за редким исключением, все были казаки - уроженцы верховых станиц Дона. Они и здесь не изменили вековым казачьим традициям: после боя, несмотря на протесты двух коммунистов эскадрона, чуть ли не половина бойцов сменила старенькие шинели и теплушки на добротные дубленые полушубки, снятые с порубленных повстанцев. Через несколько дней после подавления восстания эскадрон был отозван в станицу Казанскую. Отдыхая от тягот военной жизни, Фомин развлекался в Казанской как мог. Завзятый бабник, веселый и общительный гуляка - он пропадал по целым ночам и приходил на квартиру только перед рассветом. Бойцы, с которыми Фомин держал себя запанибрата, завидев вечером на улице своего командира в ярко начищенных сапогах, понимающе перемигивались, говорили: - Ну, пошел наш жеребец по жалмеркам! Теперь его только заря выкинет. Тайком от комиссара и политрука эскадрона Фомин захаживал и на квартиры к знакомым казакам-эскадронцам, когда ему сообщали, что есть самогон и предстоит выпивка. Случалось это нередко. Но вскоре бравый командир заскучал, помрачнел и почти совсем забыл о недавних развлечениях. По вечерам он уже не начищал с прежним старанием своих высоких щегольских сапог, перестал ежедневно бриться, впрочем, на квартиры к хуторянам, служившим в его эскадроне, изредка заходил, чтобы посидеть и выпить, но в разговорах оставался немногословным. Перемена в характере Фомина совпала с сообщением, полученным командиром отряда из Вешенской: политбюро Дончека коротко информировало о том, что в Михайловке, соседнего Усть-Медведицкого округа, восстал караульный батальон во главе с командиром батальона Вакулиным. Вакулин был сослуживцем и другом Фомина. Вместе с ним они были некогда в корпусе Миронова, вместе шли из Саранска на Дон и вместе, в одну кучу, костром сложили оружие, когда мятежный мироновский корпус окружила конница Буденного. Дружеские отношения между Фоминым и Вакулиным существовали до последнего времени. Совсем недавно, в начале сентября, Вакулин приезжал в Вешенскую, и еще тогда он скрипел зубами и жаловался старому другу на "засилие комиссаров, Которые разоряют хлеборобов продразверсткой и ведут страну к гибели", В душе Фомин был согласен с высказываниями Вакулина, но держался осторожно, с хитрецой, часто заменявшей ему отсутствие природного ума. Он вообще был осторожным человеком, никогда не торопился и не говорил сразу ни да, ни нет. Но вскоре, после того как он узнал о восстании вакулинского батальона, всегдашняя осторожность ему изменила. Как-то вечером, перед выступлением эскадрона в Вешенскую, на квартире взводного Алферова собрались эскадронцы. Огромная конская цебарка была полна самогоном. За столом шел оживленный разговор. Присутствовавший на этой попойке Фомин молча вслушивался в разговоры и так же молча черпал из цебарки самогон. Но когда один из бойцов стал вспоминать, как ходили в атаку под Сухим Донцом, Фомин, задумчиво покручивая ус, прервал рассказчика. - Рубили мы, ребята, хохлов неплохо, да как бы самим вскорости не пришлось горевать... Что, как приедем в Вешенскую, а там у наших семей продотряды весь хлебец выкачали? Казанцы шибко обижаются на эти продотряды. Гребут они из закромов чисто, под метло... В комнате стало тихо. Фомин оглядел своих эскадронцев и, натянуто улыбаясь, сказал: - Это я - шутейно... Глядите, языками не надо трепать, а то из шутки черт те чего сделают. По возвращении в Вешенскую Фомин, сопровождаемый полувзводом красноармейцев, поехал домой, в хутор Рубежный. В хуторе, не заезжая к себе во двор, он спешился около ворот, кинул поводья одному из красноармейцев, пошел в дом. Он холодно кивнул жене, низко поклонился старухе матери и за руку почтительно поздоровался с ней, обнял детишек. - А где же батя? - спросил он, присев на табурет, ставя между колен шашку. - Уехал на мельницу, - ответила старуха и, глянув на сына, строго приказала: - Шапку-то сыми, нехристь! Кто же под образа садится в шапке? Ох, Яков, не сносить тебе головы... Фомин неохотно улыбнулся, снял кубанку, но раздеваться не стал. - Чего же не раздеваешься? - Я заскочил на минутку проведать вас, все некогда за службой. - Знаем мы твою службу... - сурово сказала старуха, намекая на беспутное поведение сына, на связи его с женщинами в Вешенской. Слух об этом уже давно прошел по Рубежному. Преждевременно постаревшая, бледная, забитая с виду жена Фомина испуганно взглянула на свекровь, отошла к печи. Чтобы хоть чем-нибудь угодить мужу, чтобы снискать его расположение и удостоиться хотя бы одного ласкового взгляда, - она взяла из-под загнетки тряпку, стала на колени и, согнувшись, начала счищать густую грязь, прилипшую к сапогам Фомина. - Сапоги-то какие на тебе добрые, Яша... Замазал ты их дюже... Я зараз вытру их, чисточко вытру! - почти беззвучно шептала она, не поднимая головы, ползая на коленях у ног мужа. Он давно не жил с ней и давно не испытывал к этой женщине, которую когда-то в молодости любил, ничего, кроме легкой презрительной жалости. Но она всегда любила его и втайне надеялась, что когда-нибудь он снова вернется к ней, - прощала все. Долгие годы она вела хозяйство, воспитывала детей, во всем старалась угодить своенравной свекрови. Вся тяжесть полевых работ ложилась на ее худые плечи. Непосильный труд и болезнь, начавшаяся после вторых родов, из года в год подтачивали ее здоровье. Она исхудала. Лицо ее поблекло. Преждевременная старость раскинула на щеках паутину морщин. В глазах появилось то выражение испуганной покорности, какое бывает у больных умных животных. Она сама не замечала того, как быстро она старится, как с каждым днем тает ее здоровье, и все еще на что-то надеялась, при редких встречах поглядывала на своего красавца мужа с робкой любовью и восхищением... Фомин смотрел сверху вниз на жалко согнутую спину жены с резко очерченными под кофточкой худыми лопатками, на ее большие дрожащие руки, старательно счищавшие грязь с его сапог, думал: "Хороша, нечего сказать! И с такой холерой я когда-то спал... Хотя она здорово постарела... До чего же она все-таки постарела!" - Хватит тебе! Все одно вымажу, - с досадой сказал он, высвобождая ноги из рук жены. Она с усилием распрямила спину, встала. На желтых щеках ее проступил легкий румянец. Столько любви и собачьей преданности было в ее обращенных на мужа увлажнившихся глазах, что он отвернулся, спросил у матери: - Ну как вы тут живете? - Все так же, - хмуро ответила старуха. - Продотряд был в хуторе? - Только вчера выехали в Нижне-Кривской. - У нас хлеб брали? - Взяли. Сколько они насыпали, Давыдушка? Похожий на отца четырнадцатилетний подросток, с такими же широко поставленными голубыми глазами, ответил: - Дедуня при них был, он знает. Кажись, десять чувалов. - Та-а-ак... - Фомин встал, коротко взглянул на сына, оправил портупею. Он слегка побледнел, когда спрашивал: - Говорили вы им, чей они хлеб берут? Старуха махнула рукой и не без злорадства улыбнулась: - Они об тебе не дюже понимают! Старший ихний говорит: "Все без разбору должны сдавать хлебные лишки. Нехай он хоть Фомин, хоть сам окружной председатель - все одно лишний хлеб возьмем!" С тем и начали по закромам шарить. - Я с ними, мамаша, сочтусь. Я сочтусь с ними! - глухо проговорил Фомин и, наскоро попрощавшись с родными, вышел. После поездки домой он осторожно стал разведывать, каково настроение бойцов его эскадрона, и без особого труда убедился в том, что в большинстве своем они недовольны продразверсткой. К ним приезжали из хуторов и станиц жены, дальние и близкие родственники; привозили рассказы о том, как продотрядники производят обыски, забирают весь хлеб, оставляя только на семена и на продовольствие. Все это привело к тому, что в конце января на гарнизонном собрании, происходившем в Базках, во время речи окружного военкома Шахаева эскадронцы выступили открыто. Из рядов их раздавались возгласы: - Уберите продотряды! - Пора кончать с хлебом! - Долой продовольственных комиссаров! В ответ им красноармейцы караульной роты кричали: - Контры! - Расформировать сволочей! Собрание было длительным и бурным. Один из немногочисленных коммунистов гарнизона взволнованно сказал Фомину: - Надо тебе выступить, товарищ Фомин! Смотри, какие номера откалывают твои эскадронцы! Фомин незаметно улыбнулся в усы: - Я же беспартийный человек, разве они меня послухают? Отмолчавшись, он ушел задолго до конца собрания вместе с командиром батальона Капариным. По дороге в Вешенскую они заговорили о создавшемся положении и очень быстро нашли общий язык. Через неделю Капарин на квартире у Фомина, с глазу на глаз говорил ему: - Либо мы выступим сейчас, либо не выступим никогда, так ты это и знай, Яков Ефимович! Надо пользоваться моментом. Сейчас он очень удобен. Казаки нас поддержат. Авторитет твой в округе велик. Настроение у населения - лучше и придумать нельзя. Что же ты молчишь? Решайся! - Чего ж тут решаться? - медленно, растягивая слова и глядя исподлобья, проговорил Фомин. - Тут дело решенное. Надо только такой план сработать, чтобы все вышло без заминки, чтобы комар носу не подточил. Об этом и давай говорить. Подозрительная дружба Фомина с Капариным не осталась незамеченной. Несколько коммунистов из батальона устроили за ними слежку, сообщили о своих подозрениях начальнику политбюро Дончека Артемьеву и военкому Шахаеву. - Пуганая ворона куста боится, - смеясь, сказал Артемьев. - Капарин этот - трус, да разве он на что-либо решится? За Фоминым будем смотреть, он у нас давно на примете, только едва ли и Фомин отважится на выступление. Ерунда все это, - решительно заключил он. Но смотреть было уже поздно: заговорщики успели столковаться. Восстание должно было начаться 12 марта в восемь утра. Было условлено, что в этот день Фомин выведет эскадрон на утреннюю проездку в полном вооружении, а затем внезапно атакует расположенный на окраине станицы пулеметный взвод, захватит пулеметы и после этого поможет караульной роте провести "чистку" окружных учреждений. У Капарина были сомнения, что батальон не полностью его поддержит. Как-то он высказал это предположение Фомину. Тот внимательно выслушал, сказал: - Лишь бы пулеметы захватить, а батальон твой мы после этого враз усмирим... Тщательное наблюдение, установленное за Фоминым и Капариным, ничего не дало. Встречались они редко и то лишь по служебным делам, и только в конце февраля однажды ночью патруль увидел их на улице вдвоем. Фомин вел в поводу оседланного коня, Капарин шел рядом. На оклик Капарин отозвался: "Свои". Они зашли на квартиру к Капарину. Коня Фомин привязал к перилам крыльца. В комнате огня не зажигали. В четвертом часу утра Фомин вышел, сел верхом на коня и поехал к себе. Вот все, что удалось установить. Шифрованной телеграммой на имя командующего войсками Донобласти окружной военком Шахаев сообщил свои подозрения относительно Фомина и Капарина. Через несколько дней был получен ответ командующего, санкционировавший снятие Фомина и Капарина с должностей и их арест. На совещании бюро окружного комитета партии было решено: известить Фомина приказом окрвоенкомата, что он отзывается в Новочеркасск в распоряжение командующего войсками, предложить ему передать командование эскадроном своему помощнику Овчинникову; в тот же день эскадрон выслать в Казанскую под предлогом появления там банды и после этого ночью произвести арест заговорщиков. Вывести эскадрон из станицы было решено из опасения, как бы эскадрон не восстал, узнав об аресте Фомина. Командиру второй роты караульного батальона коммунисту Ткаченко было предложено предупредить коммунистов батальона и взводных командиров о возможности восстания и привести в боевую готовность находившиеся в станице роту и пулеметный взвод. Утром на следующий день Фомин получил приказ. - Ну, что ж, принимай эскадрон, Овчинников. Поеду в Новочеркасск, - сказал он спокойно. - Отчетность будешь глядеть? Никем не предупрежденный, ничего не подозревая, беспартийный командир взвода Овчинников углубился в бумаги. Фомин, улучив минуту, написал Капарину записку: "Выступаем нынче. Меня снимают. Готовься". В сенях он передал записку своему ординарцу, шепнул: - Положи записку за щеку. Шагом, - понял? - шагом езжай к Капарину. Ежели кто будет тебя в дороге останавливать - записку проглоти. Отдашь ему и зараз же вертайся сюда. Получив приказ о выступлении в станицу Казанскую, Овчинников на церковной площади выстроил эскадрон к походу, Фомин подъехал верхом к Овчинникову: - Разреши проститься с эскадроном. - Пожалуйста, только покороче, не задерживайте нас. Став перед эскадроном, сдерживая переплясывающего коня, Фомин обратился к бойцам: - Вы меня, товарищи, знаете. Знаете, за что я всегда боролся. Я всегда был вместе с вами. Но зараз я не могу мириться, когда грабят казачество, грабят вообще хлеборобов. Вот за это меня и сняли. А что сделают со мной - это я знаю. Поэтому и хочу с вами проститься... Шум и выкрики в эскадроне на секунду прервали речь Фомина. Он привстал на стременах, резко повысил голос: - Ежели хотите избавиться от грабежа - гоните отсюдова продотряды, бейте продкомиссаров Мурзовых и комиссаров Шахаевых! Они приехали к нам на Дон... Шум покрыл последние слова Фомина. Выждав момент, он зычно подал команду: - Справа по три, направо шагом - арш! Эскадрон послушно выполнил команду. Овчинников, ошарашенный всем случившимся, подскакал к Фомину. - Вы куда, товарищ Фомин? Не поворачивая головы, тот насмешливо ответил: - А вот вокруг церкви объедем... И только тогда до сознания Овчинникова дошло все происшедшее за эти немногие минуты. Он отделился от колонны; политрук, помощник комиссара и всего лишь один красноармеец последовали за ним. Фомин заметил их отсутствие, когда они отъехали шагов на двести. Повернув лошадь, он крикнул: - Овчинников, стой!.. Четверо всадников с легкой рыси перешли на галоп. Из-под копыт их лошадей во все стороны полетели комья талого снега. Фомин скомандовал: - Ружья к бою! Поймать Овчинникова!.. Первый взвод! Вдогон!.. Беспорядочно зазвучали выстрелы. Человек шестнадцать из первого взвода устремились в погоню. Тем временем Фомин разбил оставшихся эскадронцев на две группы: одну во главе с командиром третьего взвода послал обезоружить пулеметный взвод, другую сам повел к расположению караульной роты, помещавшейся на северной окраине станицы, в бывших конюшнях станичных жеребцов. Первая группа, стреляя в воздух и помахивая клинками, поскакала по главной улице. Изрубив попавшихся на пути четырех коммунистов, мятежники на краю станицы спешно построились и молча, без крика, пошли в атаку на выбежавших из дома красноармейцев пулеметного взвода. Дом, в котором помещался пулеметный взвод, стоял на отшибе. Расстояние от него до крайних дворов станицы не превышало ста саженей. Встреченные пулеметным огнем в упор, мятежники круто повернули обратно. Трое из них, не доскакав до ближайшего переулка, были пулями сбиты с лошадей. Пулеметчиков захватить врасплох не удалось. Вторичной попытки мятежники не предприняли. Командир третьего взвода Чумаков отвел свою группу за прикрытие; не слезая с коня, осторожно выглянул из-за угла каменного сарая, сказал: - Ну, выкатили еще два "максима". - Потом вытер папахой потный лоб и повернулся к бойцам: - Поехали назад, ребята!.. Нехай сам Фомин берет пулеметчиков. Сколько у нас на снегу осталось, трое? Ну, вот, нехай он сам попробует. Как только на восточной окраине станицы началась стрельба, командир роты Ткаченко выскочил из квартиры, на ходу одеваясь, побежал к казарме. Человек тридцать красноармейцев уже стояли возле казармы, выстроившись в шеренгу. Командира роты встретили недоуменными вопросами: - Кто стреляет? - В чем дело? Не отвечая, он молча пристраивал к шеренге выбегавших из казармы красноармейцев. Несколько коммунистов - работников окружных учреждений - почти одновременно с ним прибежали к казарме и стали в строй. По станице трещали разрозненные винтовочные выстрелы. Где-то на западной окраине гулко ухнула ручная граната. Завидев с полсотни всадников, скакавших с обнаженными шашками по направлению к казарме, Ткаченко не спеша вынул из кобуры наган. Он не успел подать команду: в шеренге разом смолкли разговоры, и красноармейцы взяли винтовки наизготовку. - Да это свои бегут! Глядите, вон наш комбат товарищ Капарин! - крикнул один из краснорамейцев. Всадники, вырвавшись из улицы, дружно, как по команде, пригнулись к шеям лошадей и устремились к казарме. - Не пускай! - резко крикнул Ткаченко. Покрывая его голос, грохнул залп. В ста шагах от сомкнутой шеренги красноармейцев четыре всадника свалились с лошадей, остальные в беспорядке, рассыпавшись, повернули обратно. Вслед им часто лопались, трещали выстрелы. Один из всадников, как видно легко раненный, сорвался с седла, но повод из руки не выпустил. Саженей десять волочился он за шедшей карьером лошадью, а потом вскочил на ноги, ухватился за стремя, за заднюю луку седла и через какой-то незаметный миг очутился уже на лошади. Яростно дернув повод, он на всем скаку круто повернул, скрылся в ближайшем переулке. Эскадронцы первого взвода после безрезультатной погони за Овчинниковым вернулись в станицу. Поиски комиссара Шахаева не привели ни к чему. Ни в опустевшем военкомате, ни на квартире его не оказалось. Услышав стрельбу, он бросился к Дону, перебежал по льду в лес, оттуда - в хутор Базки и на другой день очутился уже за пятьдесят верст от Вешенской, в станице Усть-Хоперской. Большинство руководящих работников успели вовремя спрятаться. Искать их было небезопасно, так как красноармейцы пулеметного взвода с ручными пулеметами подошли к центру станицы и держали под обстрелом все прилегающие к главной площади улицы. Эскадронцы прекратили поиски, спустились к Дону и наметом прискакали к церковной площади, откуда начали погоню за Овчинниковым. Вскоре там собрались все фоминцы. Они снова стали в строй. Фомин приказал выставить сторожевое охранение, остальным бойцам расположиться по квартирам, но лошадей не расседлывать. Фомин и Капарин, а также командиры взводов уединились в одном из окраинных домишек. - Все проиграно! - в отчаянии воскликнул Капарин, обессиленно рухнув на скамью. - Да, станицу не взяли, стало быть, нам тут не удержаться, - тихо сказал Фомин. - Надо, Яков Ефимович, махнуть по округу. Чего нам теперича робеть? Все одно раньше смерти не помрем. Подымем казаков, а тогда и станица будет наша, - предложил Чумаков. Фомин молча посмотрел на него, повернулся к Капарину: - Раскис, ваше благородие? Утри сопли! Раз взялся за гуж, не говори, что не дюж. Вместе начинали, давай вместе и вытягивать... Как по-твоему - уходить из станицы или ишо разок попробовать? Чумаков резко сказал: - Нехай пробуют другие! Я на пулеметы в лоб не пойду. Пустое это занятие. - Я у тебя не спрашиваю, цыц! - Фомин глянул на Чумакова, и тот опустил глаза. После недолгого молчания Капарин сказал: - Да, конечно, теперь уже бессмысленно начинать второй раз. У них превосходство в вооружении. У них четырнадцать пулеметов, а у нас ни одного. И людей у них больше... Надо уходить и организовывать казаков на восстание. Пока им подбросят подкрепления - весь округ будет охвачен восстанием. Только на это и надежда. Только на это! После долгого молчания Фомин сказал: - Что ж, на том прийдется и решить. Взводные! Зараз же проверьте снаряжение, подсчитайте, сколько у каждого на руках патронов. Строгий приказ: ни одного патрона зря не расходовать. Первого же, кто ослушается, зарублю самолично. Так и передайте бойцам. - Он помолчал и злобно стукнул по столу огромным кулаком. - Эх, п...пулеметы! А все ты, Чумаков! Хотя бы штучки четыре отбить! Зараз они, конечно, выставят нас из станицы... Ну, расходитесь! Ночуем, ежели не выбьют нас, в станице, а на рассвете выступим, пройдемся по округу... Ночь прошла спокойно. На одном краю Вешенской находились восставшие эскадронцы, на другом - караульная рота и влившиеся в нее коммунисты и комсомольцы. Всего лишь два квартала разделяли противника, но ни одна сторона не отважилась на ночное наступление. Утром мятежный эскадрон без боя покинул станицу и ушел в юго-восточном направлении. XI Первые три недели после ухода из дому Григорий жил в хуторе Верхне-Кривском Еланской станицы у знакомого казака-полчанина. Потом ушел в хутор Горбатовский, там у дальнего родственника Аксиньи прожил месяц с лишним. Целыми днями он лежал в горнице, во двор выходил только по ночам. Все это было похоже на тюрьму. Григорий изнывал от тоски, от гнетущего безделья. Его неудержимо тянуло домой - к детям, к Аксинье. Часто во время бессонных ночей он надевал шинель, с твердым решением идти в Татарский - и всякий раз, пораздумав, раздевался, со стоном падал на кровать вниз лицом. Под конец так жить стало невмоготу. Хозяин, доводившийся Аксинье двоюродным дядей, сочувствовал Григорию, но и он не мог держать у себя такого постояльца бесконечно. Однажды Григорий, после ужина пробравшись в свою комнату, услышал разговор. Тонким от ненависти голосом хозяйка спрашивала: - Когда же это кончится? - Что? Об чем ты гутаришь? - баском отвечал ей хозяин. - Когда ты этого дурноеда сбудешь с рук? - Молчи! - Не буду молчать! У самих хлеба осталось - кот наплакал, а ты его, черта горбатого, содержишь, кормишь каждый день. До каких пор это будет, я у тебя спрашиваю? А ежели Совет дознается? С нас головы посымают, детей осиротят! - Молчи, Авдотья! - Не буду молчать! У нас дети! У нас хлеба осталось не более двадцати пудов, а ты прикормил в доме этого дармоеда! Кто он тебе доводится? Родной брат? Сват? Кум? Он тебе и близко не родня! Он тебе - двоюродный кисель на троюродной воде, а ты его содержишь, кормишь, поишь. У-у, черт лысый! Молчи, не гавкай, а то завтра сама пойду в Совет и заявлю, какой цветок у тебя в доме кохается! На другой день хозяин вошел к Григорию в комнату, глядя на половицы, сказал: - Григорий Пантелевич! Как хочешь суди, а больше тебе жить у меня нельзя... Я тебя уважаю и родителя твоего покойного знал и уважал, но зараз мне тяжело содерживать тебя нахлебником... Да и опасаюсь, как бы власть не дозналась про тебя. Иди куда хочешь. У меня семья. Голову из-за тебя мне закладывать неохота. Прости, ради Христа, но ты нас избавь... - Хорошо, - коротко сказал Григорий. - Спасибо за хлеб-соль, за приют. Спасибо за все. Я сам вижу, что в тягость тебе, но куда же мне деваться? Все ходы у меня закрыты. - Куда знаешь. - Ладно. Нынче уйду. Спасибо тебе, Артамон Васильевич, за все. - Не стоит, не благодари. - Я твою доброту не забуду. Может, и я тебе чем-нибудь когда-нибудь сгожусь. Растроганный хозяин хлопнул Григория по плечу: - Об чем там толковать! По мне ты хотя бы ишо два месяца жил, да баба не велит, ругается кажин день, проклятая! Я казак, и ты казак, Григорий Пантелевич: мы с тобой обое против Советской власти, и я тебе пособлю: ступай нынче на хутор Ягодный, там мой сват живет, он тебя примет. Скажи ему моим словом: Артамон велит принять тебя, как родного сына, кормить и содерживать, пока силов хватит. А там мы с ним сочтемся. Но ты только уходи от меня нынче же. Мне больше тебя держать нельзя, тут-таки баба одолевает, а тут опасаюсь, как бы Совет не прознал... Пожил, Григорий Пантелевич, и хватит. Мне своя голова тоже дорогая... Поздней ночью Григорий вышел из хутора и не успел дойти до стоявшего на бугре ветряка, как трое конных, выросших словно из-под земли, остановили его: - Стой, сукин сын! Ты кто такой? У Григория дрогнуло сердце. Он молча остановился. Бежать было безрассудно. Около дороги - ни ярка, ни кустика: пустая, голая степь. Он не успел бы сделать и двух шагов. - Коммунист? Иди назад, в гроб твою мать! А ну, живо! Второй, наезжая на Григория конем, приказал: - Руки! Руки из карманов! Вынай, а то голову срублю! Григорий молча вынул руки из карманов шинели и, еще не совсем ясно осознавая, что с ним произошло и что это за люди, остановившие его, спросил: - Куда идти? - В хутор. Вертай назад. До хутора его сопровождал один всадник, двое остальных на выгоне отделились, поскакали к шляху. Григорий шел молча. Выйдя на дорогу, он замедлил шаг, спросил: - Слухай, дядя, вы кто такие есть? - Иди-иди! Не разговаривай! Руки заложи назад, слышишь? Григорий молча повиновался. Немного спустя снова спросил: - Нет, все-таки, кто вы такие? - Православные. - Я и сам не старовер. - Ну, и радуйся. - Ты куда меня ведешь? - К командиру. Иди ты, гад, а то я тебя... Конвойный легонько ткнул Григория острием шашки. Тонко отточенное, холодное, стальное жало коснулось голой шеи Григория, как раз между воротником шинели и папахой, и в нем, как искра, на миг вспыхнуло чувство испуга, сменившееся бессильным гневом. Подняв воротник, вполоборота глянув на конвойного, он сказал сквозь зубы: - Не дури! Слышишь? А то как бы я у тебя эту штуку не отобрал... - Иди, подлюка, не разговаривай! Я тебе отберу! Руки назад! Григорий шага два ступил молча, потом сказал: - Я и так молчу, не ругайся. Подумаешь, дерьмо какое... - Не оглядывайся! - Я и так не оглядываюсь. - Молчи, иди шибче! - Может, рысью побечь? - спросил Григорий, смахивая с ресниц налипающие снежинки. Конвойный молча тронул коня. Лошадиная влажная от пота и ночной сырости грудь толкнула Григория в спину, возле ног его конское копыто с чавканьем продавило талый снег. - Потише! - воскликнул Григорий, упираясь ладонью в конскую гриву. Конвойный поднял на уровень головы шашку, негромко сказал: - Ты иди, сучий выб..., и не разговаривай, а то я тебя не доведу до места. У меня на это рука легкая. Цыц, и ни слова больше! До самого хутора они молчали. Около крайнего двора конный придержал лошадь, сказал: - Иди вот в эти ворота. Григорий вошел в настежь распахнутые ворота. В глубине двора виднелся просторный, крытый железом дом. Под навесом сарая фыркали и звучно жевали лошади. Возле крыльца стояло человек шесть вооруженных людей. Конвойный вложил в ножны шашку, сказал, спешиваясь: - Иди в дом, по порожкам прямо, первая дверь налево. Иди, не оглядывайся, сколько разов тебе говорить, в рот тебя, в печенку, в селезенку! Григорий медленно поднимался по ступенькам крыльца. Стоявший у перил человек в буденовке и длинной кавалерийской шинели спросил: - Поймали, что ли? - Поймали, - неохотно ответил знакомый Григорию сиплый голос его конвоира. - Возле ветряка взяли. - Секретарь ячейки или кто он такой? - А хрен его знает. Какая-то сволочуга, а кто он такой - зараз узнаем. "Либо это банда, либо вешенские чекисты мудрят, притворяются. Попался! Попался, как дурак", - думал Григорий, нарочно мешкая в сенях, пытаясь собраться с мыслями. Первый, кого он увидел, открыв дверь, был Фомин. Он сидел за столом в окружении многих одетых в военное незнакомых Григорию людей. На кровати навалом лежали шинели и полушубки, карабины стояли возле лавки, рядком; здесь же на лавке в беспорядочную кучу были свалены шашки, патронташи, подсумки и седельные саквы. От людей, от шинелей и снаряжения исходил густой запах конского пота. Григорий снял папаху, негромко сказал: - Здравствуйте! - Мелехов! Вот уж воистину степь широкая, а дорога узкая! Пришлось-таки опять увидеться! Откудова ты взялся? Раздевайся, садись, - Фомин встал из-за стола, подошел к Григорию, протягивая руку. - Ты чего тут околачиваешься? - По делу пришел. - По какому делу? Далековато ты забрался... - Фомин пытливо рассматривал Григория. - Говори по правде - спасался тут, что ли? - Это - вся и правда, - нехотя улыбаясь, ответил Григорий. - Где же тебя мои ребята сцапали? - Возле хутора. - Куда шел? - Куда глаза глядят... Фомин еще раз внимательно посмотрел Григорию в глаза и улыбнулся: - Ты, я вижу, думаешь, что мы тебя словили и в Вешки повезем? Нет, брат, нам туда дорога заказанная... Не робей! Мы перестали Советской власти служить. Не ужились с ней... - Развод взяли, - пробасил немолодой казак, куривший возле печи. Кто-то из сидевших за столом громко засмеялся. - Ты ничего про меня не слыхал? - спросил Фомин. - Нет. - Ну, садись за стол, погутарим. Щей и мяса нашему гостю! Григорий не верил ни одному слову Фомина. Бледный и сдержанный, он разделся, присел к столу. Ему хотелось курить, но он вспомнил, что у него уже вторые сутки нет табака. - Покурить нечего? - обратился он к Фомину. Тот услужливо протянул кожаный портсигар. От внимания его не ускользнуло, что пальцы Григория, бравшие папиросу, мелко вздрагивали, и Фомин снова улыбнулся в рыжеватые волнистые усы: - Против Советской власти мы восстали. Мы - за народ и против продразверстки и комиссаров. Они нам долго головы дурили, а теперь мы им будем дурить. Понятно тебе, Мелехов? Григорий промолчал. Он закурил, несколько раз подряд торопливо затянулся. У него слегка закружилась голова и к горлу подступила тошнота. Он плохо питался последний месяц и только сейчас почувствовал, как ослабел за это время. Потушив папиросу, он жадно принялся за еду. Фомин коротко рассказал о восстании, о первых днях блуждания по округу, высокопарно именуя свои скитания "рейдом". Григорий молча слушал и, почти не прожевывая, глотал хлеб и жирную, плохо сваренную баранину. - Однако отощал ты в гостях, - добродушно посмеиваясь, сказал Фомин. Икая от пресыщения, Григорий буркнул: - Жил-то не у тещи. - Оно и видно. Ешь дюжей, наедайся, сколько влезет. Мы хозяева не скупые. - Спасибо. Вот покурить бы зараз... - Григорий взял предложенную ему папиросу, подошел к стоявшему на лавке чугуну и, отодвинув деревянный кружок, зачерпнул воды. Она была студеная и слегка солоноватая на вкус. Опьяневший от еды, Григорий с жадностью выпил две большие кружки воды, после этого с наслаждением закурил. - Казаки нас не дюже привечают, - продолжал рассказывать Фомин, подсаживаясь к Григорию. - Нашарахали их в прошлом году во время восстания... Однако добровольцы есть. Человек сорок вступило. Но нам не это требуется. Нам надо весь округ поднять, да чтобы и соседние округа, Хоперский и Усть-Медведицкий, подсобили. Вот тогда мы потолкуем по душам с Советской властью! За столом шел громкий разговор. Григорий слушал Фомина, украдкой посматривая на его сподвижников. Ни одного знакомого лица! Он все еще не верил Фомину, думал, что тот лукавит, и из осторожности молчал. Но и молчать все время - тоже было нельзя. - Ежели ты это, товарищ Фомин, всурьез говоришь - чего же вы хотите? Новую войну подымать? - спросил он, силясь отогнать навалившуюся на него сонливость. - Я уже тебе об этом сказал. - Власть сменять? - Да. - А какую же ставить? - Свою, казачью! - Атаманов? - Ну, об атаманах трошки погодим гутарить. Какую власть народ выберет, такую и поставим. Но это - дело не скорое, да я и не секу насчет политики. Я - военный человек, мое дело - уничтожить комиссаров и коммунистов, а насчет власти - это тебе Капарин, мой начальник штаба, расскажет. Он у меня голова насчет этого. Башковитый человек, грамотный. - Фомин наклонился к Григорию, шепнул: - Бывший штабс-капитан царской армии. Умница парень! Он зараз спит в горнице, что-то прихворнул, должно, с непривычки: переходы делаем большие. В сенях послышались шум, топот ног, стон, сдержанная возня и приглушенный крик: "Дай ему в душу!" За столом разом смолкли разговоры. Фомин настороженно глянул на дверь. Кто-то рывком распахнул ее. Низом хлынул в комнату белый всклубившийся пар. Высокий человек без шапки, в стеганой защитной теплушке и седых валенках, от звучного удара в спину клонясь вперед, сделал несколько стремительных спотыкающихся шагов и сильно ударился плечом о выступ печи. Из сеней кто-то весело крикнул, перед тем как захлопнуть дверь: - Возьмите ишо одного! Фомин встал, поправил на гимнастерке пояс. - Ты кто такой? - властно спросил он. Человек в теплушке, задыхаясь, провел рукой по волосам, попробовал шевельнуть лопатками и сморщился от боли. Его ударили в позвоночник чем-то тяжелым, видимо - прикладом. - Чего же молчишь? Язык отнялся? Кто такой, спрашиваю. - Красноармеец. - Какой части? - Двенадцатого продовольственного полка. - А-а, это - находка! - улыбаясь, проговорил один из сидевших за столом. Фомин продолжал допрос: - Что ты тут делал? - Заградительный отряд... нас послали... - Понятно. Сколько вас было тут в хуторе? - Четырнадцать человек. - Где остальные? Красноармеец помолчал и с усилием разжал губы. В горле его что-то заклокотало, из левого угла рта потекла на подбородок тоненькая струйка крови. Он вытер губы рукой, посмотрел на ладонь и вытер ее о штаны. - Эта сволочь... ваша... - глотая кровь, заговорил он булькающим голосом, - легкие мне отбил... - Не робь! Вылечим! - насмешливо сказал приземистый казак, вставая из-за стола, подмигивая остальным. - Где остальные? - вторично спросил Фомин. - Уехали в Еланскую с обозом. - Ты откуда? Каких краев рожак? Красноармеец взглянул на Фомина лихорадочно блестящими голубыми глазами, выплюнул под ноги сгусток крови и ответил уже чистым звучным баском: - Псковской губернии. - Псковский, московский... слыхали про таких... - насмешливо сказал Фомин. - Далеко ты, парень, забрался за чужим хлебом... Ну, кончен разговор? Что же нам с тобой делать, а? - Надо меня отпустить. - Простой ты, парень... А может, и на самом деле отпустим его, ребята? Вы - как? - Фомин повернулся к сидевшим за столом, посмеиваясь в усы. Григорий, внимательно наблюдавший за всем происходившим, увидел сдержанные понимающие улыбки на бурых обветренных лицах. - Нехай у нас послужит месяца два, а тогда пустим его домой, к бабе, - сказ-ал один из фоминцев. - Может, и взаправди послужишь у нас? - спросил Фомин, тщетно силясь скрыть улыбку. - Коня тебе дадим, седло, заместо валенок - новые сапоги с дутыми голенищами... Плохо вас снабжают ваши командиры. Разве это обувка? На базу ростепель, а ты в валенках. Поступай к нам, а? - Он - мужик, он верхом сроду не ездил, - юродствуя, притворно тонким голосом прошепелявил один из казаков. Красноармеец молчал. Он прислонился спиной к печи, оглядывая всех посветлевшими ясными глазами. Время от времени он морщился от боли и слегка приоткрывал рот, когда ему было трудно дышать. - Остаешься у нас или как? - переспросил Фомин. - А вы кто такие есть? - Мы? - Фомин высоко поднял брови, разгладил ладонью усы. - Мы - борцы за трудовой народ. Мы против гнета комиссаров и коммунистов, вот кто мы такие. И тогда на лице красноармейца Григорий вдруг увидел улыбку. - Оказывается, вот вы кто... А я-то думал: что это за люди? - Пленный улыбался, показывая окрашенные кровью зубы, и говорил так, словно был приятно удивлен услышанной новостью, но в голосе его звучало что-то такое, что заставило всех насторожиться. - По-вашему, значит, борцы за народ? Та-а-ак. А по-нашему, просто бандиты. Да чтобы я вам служил? Ну и шутники же вы, право! - Ты тоже веселый парень, погляжу я на тебя... - Фомин сощурился, коротко спросил! - Коммунист? - Нет, что вы! Беспартийный. - Не похоже. - Честное слово, беспартийный! Фомин откашлялся и повернулся к столу. - Чумаков! В расход его. - Меня убивать не стоит. Не за что, - тихо сказал красноармеец. Ему ответили молчанием. Чумаков - коренастый красивый казак в английской кожаной безрукавке - неохотно встал из-за стола, пригладил и без того гладко зачесанные назад русые волосы. - Надоела мне эта должность, - бодро сказал он, вытащив из