вой не поможет! Алексей Феофилактович стоял у двери в киоск точно шкаф, выставленный на улицу, - таким объемно-громоздким и брошенным казался он в лисьей шубе. - В переводе с греческого Феофилакт означает - Богом хранимый. Слышите?! Богом!.. А не какими-то там ментами. Алексей Феофилактович, видимо, упарился, снял меховую шапку и, повернувшись ко мне, стал подвязывать клапаны. Да, удивительным было, что Алексей Филактич оказался Алексеем Феофилактовичем, но еще более удивительным, что - Двуносым, то есть генеральным директором летнего бара. Конечно, мы особо не челомкались. Как водится, разок обнялись. Напяливая шапку, Двуносый крикнул, чтобы принесли четыре кружки пива - обязательно подогретого. На правах хозяина, чтобы не месить грязный снег, отодвинул щит и прямо через сугроб повел к столу. - Что касается меня, - сказал я, - мне достаточно одной кружки и, если есть, плитки любого дешевого шоколада. Относительно пива Двуносый не отменил заказа, а за шоколад оскорбился: - Обижаешь, поэт?! Оглянулся и уже в спину Лехе-менту: - Захвати два "сникерса"! Мы сели во главу стола (нам услужливо поставили ящики, которые, очевидно, для подобного случая приберегались под столом). Двуносый, воистину как генеральный директор, оглядел присутствующих, столовским ножом постучал по пустой трехлитровой банке, выждал, пока на "камчатке" утихомирятся (там спорили, в каком пиве больше градусов: в холодном или подогретом?), объявил: - Сегодня у нас памятный день... Леха-мент почти бегом поднес четыре кружки пива. Без пены оно парило, точно горячий бульон. - Алексей Фил... - Двуносый напрягся, присутствующие притихли. Леха-мент вместе со "сникерсами" вынул из кармана клочок бумаги и, не таясь, в открытую прочитал по слогам: - Фе-о-фи-лак-то-вич! - Пояснил: - Это... чтобы присутствующие не коверкали. За столом одобрительно загудели. Двуносый, ухмыляясь, подал одну из кружек Лехе-менту: - За находчивость! - За находчивость! - отозвалось застолье. Получилось что-то вроде импровизированного тоста. Грех было не выпить. Мы выпили. Я - одним духом - почти полкружки! Выпил и поплыл, то есть не поплыл, конечно, а опьянел. Поначалу даже не понял, почувствовал в животе некоторое жжение, стал заедать "сникерсом" (Двуносый нарезал тонкими аккуратными пластинками). Потом по всему телу приятное тепло разлилось, и такая легкость появилась в общении, взаимопонимании, оценках, словно вот только что стал выпускником какой-то самой главной академии на всем земном шаре. Запомнилось, как Двуносый представил меня застолью: - Вы все здесь сидящие пьете пиво с таранькой, а Дмитрий Слезкин (прошу обратить внимание) со "сникерсом". А почему?.. Да потому, что мы с вами простые люди, серийного производства, а посмотрите, как Митя одет? Митя - товар штучный, можно сказать, ювелирный, как яйцо Фаберже. Он - поэт!!! НАШ ПУТЬ ВСЕ УЖЕ, УЖЕ, УЖЕ, НО ЭТО, БРАТЦЫ, НЕ БЕДА. ДЛЯ ТЕХ, КТО ПЬЕТ В "СВИНЯЧЬЕЙ ЛУЖЕ", ОН РАСШИРЯЕТСЯ ВСЕГДА. Безусловно, аплодисменты, чоканье, поцелуи. На "камчатке" затянули "Славное море священный Байкал...". Мне было и совестно, и приятно. Но все же больше совестно - ну какое я яйцо, тем более драгоценное?! В общем, в расстройстве чувств под "сникерс" допил пиво, уже собрался вставать из-за стола, и тут мне пододвинули еще кружку. Слово опять взял Двуносый. - Побратимы! (Почему побратимы? Бог весть!) Знаете ли вы, дорогие побратимы, что в Байкал впадает триста тридцать шесть рек, а вытекает всего одна Ангара?.. Вот и нас триста тридцать шесть побратимов. (Откуда?! Нас присутствовало не более семнадцати-восемнадцати.) Вы слышите, какая большая цифра - мы! А Митя, как Ангара, всего один наш представитель. И он пришел к нам, чтобы поздравить нас, потому что сегодня ровно три месяца, день в день, как наш летний бар под открытым небом живет и здравствует. Ура, побратимы!.. На "ура!" никто не отозвался, наоборот, присутствующие как будто перестали слушать Двуносого (принялись стучать таранькой, обминать о край столешницы). Но Двуносый потому, наверное, и стал генеральным директором бара под открытым небом, что обладал непревзойденным чутьем. Он не закончил речь, это была только пауза, после которой, не акцентируя, совершенно обычным голосом, словно подобное случалось едва ли не каждый день, сказал: - А сейчас, побратимы, многоуважаемый наш поэт от Фаберже Дмитрий Слезкин спонсирует каждому из нас по три бутылки или кружки пива (кто как хочет). Все это, так сказать, в честь нашего процветания. Застолье вздрогнуло, воздух над двориком сотрясло дружное "ура!", начались чоканье, поцелуи, шум, гам - словом, братание трехсот тридцати шести побратимов. Во время этого братания я спросил Двуносого, как понимать его. В ответ он вначале утонул, спрятался в своей "лисе", а потом важно так выдвинулся из мехового сугроба (ну не Крез, конечно, но купец - первостатейный) и объяснил, что с момента нашей встречи он задолжал мне за рекламное стихотворение (считая только выходные - субботы и воскресения) тридцать полных рабочих дней, а тридцать, помноженное на четыре обещанных кружки пива, составляет шестьдесят литров или, что одно и то же, сто двадцать кружек. - Все нормально, - сказал Двуносый и озабоченно поделился: - Приспело отдать долг, чувствую, что скоро придется расстаться с названием "Свинячья лужа". Естественно, нам не дали побеседовать - побратимы очень бурно потребовали спонсируемые бутылки. А некто черный и волосатый (я узнал его, мы вместе ехали в автобусе) стал, точно в припадке, биться головой о стол и кричать, что за три бутылки он кому хошь пасть порвет. При этом он так свирепо взглядывал на меня и так разъяренно скрежетал зубами, что ошибиться в его намерениях было просто невозможно. - Ладно, Реня, хватит блажить, - осадил Двуносый и пообещал, что через минуту-другую директора "комков" бесплатно отоварят конкретно каждого из присутствующих. Действительно, появились бывшие друзья Двуносого по общежитию, в белых халатах и каких-то расширяющихся кверху колпаках хлебопеков. Даже телохранитель Тутатхамон был в белом колпаке. Все они, горбатясь, несли по ящику с пивом. Большинство побратимов выскочило из-за стола сразу - оставшиеся наспех допивали пиво, перешагивая через длинные скамейки. Леха-мент, сейчас же сообразивший - началось!.. - бросился ораве наперерез. Он угрожающе кричал, что пусть только кто попробует дотронуться до пива! Резвая волна побратимов лихо смела переносной заборчик, но тут же и захлебнулась. Подскочивший Леха-мент и Тутатхамон-сантехник сгоряча едва не уложили друг друга, наконец вместе с директорами "комков" заняли круговую оборону. Всякий подбегавший получал такого сильного тумака в ухо, что непременно падал или удивленно садился на снег. Единственный, кто прорвался сквозь оборонительный заслон, был синюшно-черный и нестерпимо волосатый Реня. Схватив ящик, он, точно снежный человек, перепрыгивая через сугробы, побежал за киоски. За ним кинулось человек пять побратимов. - Пусть бегут, - остановил Двуносый Тутатхамона. - На шесть человек только по норме пива и достанется. - Во-о голова-а! - простонал сантехник-телохранитель, и многие из лежащих приподняли облепленные снегом лица, чтобы посмотреть на Двуносого. Двуносый скептически усмехнулся и как ни в чем не бывало поднял кружку, предложил выпить на брудершафт. Конечно, стеклянные пол-литровые кружки - это не рюмки. Половину содержимого я вылил себе на грудь и в меховой рукав Двуносого. Он крикнул своим соратникам, чтобы нам принесли еще по кружке. Нам принесли, мы повторили мероприятие, причем на этот раз так успешно, что, осушив бокалы, не пролили ни капли. Постепенно застолье возобновилось. Говорю "постепенно" потому, что со второго бокала на брудершафт возникло чувство, будто я закончил еще одну академию. Во всяком случае, земля покачнулась и последовательность происходящего совершенно утратилась. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я читаю стихи. Низкое солнце светит в затылок. Стол раздавлен моей тенью, но лица присутствующих светятся, словно электрические лампочки. - Слушайте, побратимы, вам про любовь рассказывают! Двуносый стучит ножом по пустой трехлитровой банке. В ней, как в увеличительном стекле, растягиваясь, сминаются лица. Скрип снега - подводят патлатого Реню в черной собачьей дохе. Сзади на вывернутых руках - Леха-мент и Тутатхамон-телохранитель. - За что?! - возмущенно спрашивает Реня и требует: - Пустите! Двуносый кивает на меня: - Если только - Митя, он спонсировал. Мент и Тутатхамон отлетают в разные стороны. Реня падает на колени, воздев руки к небу: - Спонсор, мы же в одном автобусе ехали?! Я смотрю на запрокинутое безутешное лицо Рени и вижу, что один глаз у него заплыл, а в другом, темно-фиолетовом, отражаемся я и он. (Мне это не кажется странным.) Реня идет полуфертом, то есть одной рукой подбоченясь, а другую поднял, словно приготовился плясать вприсядку. Но плясать вприсядку он не может потому, что теперь на поднятой руке у него сижу я, поэт Дмитрий Слезкин. Я читаю стихи. За пазухой у меня папка "нетленок", которые намеревался продать, но теперь, когда Реня торопливо несет меня вокруг длинного стола, я, пользуясь случаем, вынимаю их и швыряю над столом в воздух. - Да здравствует Король Поэтов! - имея в виду себя, кричу я. - Да здравствует спонсор! - кричат побратимы. Подхваченные легким ветерком, белые листы, разлетаясь, кружатся, парашютируют - от их обилия рябит в глазах. Лиловый зрачок погас, сиреневое пятнышко потускнело... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . x x x И вот уже я стою возле киосков. Со стороны казино появляются богато одетые люди. У них хорошее настроение, они в выигрыше. Особенно заметен плотно сбитый мужчина в пыжиковой шапке и превосходной дубленке. Рядом с ним красавица в кожаном пальто. Воротник пальто из ламы, а на голове у красавицы бордовая пуховая чалма. Снежинки на ней огнисто вспыхивают, будто она осыпана самоцветами. От периметра летнего бара скользящей тенью отделился Леха-мент, подбежал к плотно сбитому мужчине, отрапортовав: на вверенном ему объекте... Мужчина снял перчатку, поздоровался с Лехой за руку и тут же позабыл о нем. Другие пыжиковые шапки сейчас же оттеснили Леху куда-то назад. Появился Двуносый со своими директорами "комков" и телохранителем. Остановились в отдалении, словно нашкодившие дворняжки, - заметит хозяин или нет?! - И все же заглавная здесь она, е-е он у-бла-жа-ет! - сказал я и пропел вслух потому, что сразу узнал и начальницу железнодорожных перевозок, и начальника железнодорожной милиции. Чтобы никаким образом не заприметили, что я - я, нахлобучил на голову капюшон с подшитой внутри подушкой, отвернулся, стал смотреть в другую сторону. Всем своим видом показывал, что никакого отношения к разбросанным "нетленкам" не имел и не имею. Просто стою у киосков, ем "сникерс". Мужчина в дубленке легко наклонился, поднял белый лист, пробежал глазами, подозвал Двуносого. Тот подлетел как на крыльях. Потом они разговаривали, поглядывая на меня. Запыхавшись от рвения, прибежал Тутатхамон: - Сколько просишь за стих? - Какой именно? - спросил машинально, но Тутатхамон уже побежал назад, к разговаривающим. Кстати, побежал как бы врассыпную - в свете электрических лампочек его тень действительно разбежалась во все стороны. Я крикнул Тутатхамону, что не надо ничего узнавать - любое стихотворение дарю бесплатно. Начальник не принял подарка, дал через Двуносого пятьдесят долларов. А когда стихотворение прочла начальница перевозок, Двуносый с видом медицинского светилы доверительно поведал ей, что я пишу день и ночь, что мне даже поесть некогда - талант, поэт от Фаберже! При чем тут Фаберже?! В заключение, как и подобает медицинскому светиле, полагаясь как бы исключительно на порядочность начальницы, вполне конфиденциально сообщил (так сказать, рассекретил диагноз): - Кожа и кости, скоро с голодухи пухнуть начнет. - Господи, не понимают у нас талантов, не понимают! Да ему при жизни надо ставить памятник! Она немножко всхлипнула, но не обо мне, конечно, а обо всех русских талантах. И вот тут начальник отстегнул еще пятьдесят долларов и конкретно сказал Двуносому, чтобы не дал мне помереть. А иначе... Что иначе?! Во всяком случае, Двуносый пообещал, что разобьется в лепешку, но помереть не даст... И еще эпизод. Директора "комков" несут меня через вестибюль общежития, и вдруг Алина Спиридоновна замечает, что на одной ноге у меня нет финского сапожка. Как по команде, меня роняют и все бегут на улицу, чтобы остановить такси, наверняка сапожок сзади за сиденьем. ...И уже я в комнате, меня кладут на широкую, как полати, кровать. Двуносый дает указание, чтобы картонные ящики с продуктами задвигали под нее. - Надо же, напился до бесчувствия, а еще поэт, - осудил Тутатхамон, но его не поддержали. - Много ли ему надо?! - вступился за меня Двуносый и неожиданно восхитился: - Ты смотри, с какими большими людьми знаком Митя! Теперь его стихи расхватают, а заодно и к нам большие люди наведаются! Он потер руки, и это было последним, что осталось в памяти. Впрочем, нет - остался еще часто повторяющийся сон, но о нем после. ГЛАВА 29 Итак, десятого апреля я надеялся снять с себя ограничения по голоданию. Однако снял гораздо раньше. И это не было первоапрельской шуткой. То есть первого апреля утром кто-то под дверь в комнату подбросил письмо. Я подумал: какая-нибудь шутка, розыгрыш. Каково же было мое удивление, когда я узнал Розочкин почерк. Я тихо лег на кровать и долго-долго лежал с конвертом на груди. Всякие энергичные мысли, точно ретивые лошадки, проносились в моей голове. Наша короткая жизнь с Розочкой предстала передо мной воистину как на ладони. Не представляю, сколько я пролежал, застигнутый сладостными воспоминаниями, но, когда очнулся, подбежал к столу за ножницами и чуть не зарыдал в избытке чувств. Меня трясло, я не мог справиться с пустячным делом - надрезать конверт. Что, что она пишет?! Может, сообщает, что выехала ко мне и ее надо встретить? А может, она уже приехала, а письмо запоздало? Конечно, запоздало! Ныне ничто не работает, а если работает, то настолько отвратительно, что лучше бы не работало, не давало провокационных надежд. Я с горечью положил конверт и ножницы на подушку. Я почувствовал такой ненасытный голод, какого еще не случалось испытывать даже во время голодания. Выражение "сосет под ложечкой" - детский лепет, жалкая пародия на чувство, которое овладело мной. Кстати, ненасытный голод - основной признак или симптом, что впадаю в истерику. Единственное спасение в этом случае - еда. И непременно грубый продукт, то есть твердая пища. Я жадно оглядел комнату: рабочий стол, который часто заменял мне верстак, спинки кровати, другие предметы и вещи. Я искал какой-нибудь металлический шарик с одной-единственной целью (да-да!) - проглотить его. О Господи, любой из них, даже какой-нибудь завалящий ржавый, был для меня в тот момент пределом вожделений. Я совсем позабыл (итог внезапного перевозбуждения), что в картонных коробках под кроватью у меня полным-полно продуктов, а на подоконнике, в целлофановом пакете, две булки самого настоящего свежего хлеба. Но, как говорится, ситуацию разрешил сам Бог - я увидел пакет. Нет-нет, я не вспомнил о хлебе! Совершенно машинально положил руку на пакет и чуть не подпрыгнул от радости - хлеб! Нет нужды рассказывать, с каким аппетитом я ел его. Нет - уминал, потому что я не резал его ножом, а рвал руками, как рвал бы его любой изголодавшийся. (В своем нервном потрясении я был именно таким изголодавшимся, хотя и не был им.) Итак, за десять дней до срока, предусмотренного по схеме, я уже стал употреблять твердую пищу, причем в неограниченных количествах. Впрочем, надо признать, что, только умяв одну и приступив к уминанию другой ржаной булки, я вдруг почувствовал, что как бы проглотил свинцовый бильярдный шар. Словом, руки мои перестали трястись, а душевно я до того успокоился, что опять тихо лег с конвертом на груди. На этот раз не было никаких воспоминаний и никаких мыслей, даже случайных, лежал в какой-то первозданной пустоте. Один раз только отчетливо подумалось - чего лежишь, вскрой наконец конверт! И я - вскрыл. Роза писала на желтом от времени листе, на уголке которого был нарисован выцветший Дед Мороз и надпись - С Новым, 1970 годом! Где она его взяла? Ведь она родилась в 1972-м?! Мысли мои понеслись вскачь - пятого июня ей исполнится двадцать. Мы мечтали отметить круглую дату какими-нибудь дикарями в Крыму. Боже мой, где это все?! "Дорогой Митя!.." (В глазах у меня помутнело - до-ро-гой! Я дорогой для нее!.. Невидяще посмотрел в окно - Розочка, где ты? Как живешь, мой цветочек?! Снова поднес к глазам ветхий лист.) "Дорогой Митя! Меня восстановили в медучилище, но без стипендии. Я подрабатывала на "скорой помощи". А вчера стали говорить, что я взяла коробку ампул морфия и продала криминальным наркоманам. Мне уже делали привод в милицию и угрожали отчислить. За что? Я не брала! Говорят, что и тебя, как моего бывшего мужа, будут вылавливать. Но это они берут на понт?а - ты же не венерический. Я не дала твоего адреса, и ты, Митя, не открывайся. По возможности вышли мне денег, сколько сможешь, - до востребования. Знаю, тебе интересно, как моя цель. Не беспокойся, цель моя горит, как звезда в небе, а внизу грязь сплошная. Но один Владыка уже пообещал наставить меня на путь истинный. Как увидит меня, так сразу - свят-свят-свят!.. Лицо холеное, прозрачное - сю-сю-сю! Но ты, Митя, хотя и неряха хороший, а чище их всех. Стихи в Москве продают с рук на руки, а договариваются по телефону. Если у тебя сейчас нет денег - прошу, сходи попродавай свои "нетленки". Кроме как на тебя, Митя, мне не на кого надеяться. Ну, иди сюда, Митенька, я тебя поцелую. Встретимся - как договорились, а пока не засвечивайся, деньги присылай до востребования на Розу Федоровну Слезкину. У меня два паспорта. Сейчас я живу под твоей фамилией. Присылай - твoя Розочка". Письмо взволновало. Я несколько раз перечитал его и пришел к выводу, что положение у Розочки совершенно ужасное, она гибнет. А она - не кто-нибудь, она - Роза Федоровна Слезкина! Я даже закричал на себя от негодования: - Ты еще здесь?! Срочно - деньги! И желательно в СКВ, добавил я мысленно потому, что с этой секунды уже контролировал свои действия. Я быстро оделся и накинул крылатку. Несмотря на желание немедленно бежать продавать свои "нетленки", я почти до обеда "просидел" в ней за столом - подготавливался... Во-первых, все эти дни, что выходил из голодания, я писал. А стало быть, совсем новые стихи не были отпечатаны. Во-вторых, после "Свинячьей лужи" и очередных запоздалых рефлексий, связанных с выпивкой, я совершенно безрассудно настроился, что никогда больше не буду продавать свои произведения. А потому не произвел даже поверхностной их инвентаризации. Словом, продавать стихи и при этом не оставлять себе второго экземпляра, то есть продавать вместе с ними навечно и свое авторство, - этого бы Розочка не одобрила. И правильно, потому что всякий, пытающийся стать писателем, не может не мечтать об издании собрания своих сочинений. И это естественно, как естественно, что каждый солдат мечтает стать генералом. Борис Леонидович Пастернак, попросту говоря, надул нас, когда сказал: "Не надо заводить архива / Над рукописями трястись". Недавно я полистал четвертый том его собрания сочинений - кирпич, более девятисот страниц, в который, между прочим, включены первые, понимаете, первые литературные опыты Бориса Леонидовича. Думаю, тут не надо быть семи пядей во лбу, чтобы с уверенностью утверждать - сам Борис Леонидович завел свой архив где-то двадцати лет от роду и всю жизнь содержал его в полнейшем порядке. По себе знаю, любят поэты блеснуть остроумием, козырнуть новым словцом, строкой, четверостишием. Тянет их промчаться по небосводу этаким пылающим метеором, чтобы непременно всех и сразу ослепить своим сиянием. Так и здесь... Но будет об этом! Вместо какой-то там минуты я просидел дома почти до обеда. Я вынужденно занимался тем, что впоследствии составило начало моего архива. Тем не менее за каких-то полдня я проявил чудеса работоспособности. Единственное, что смущало, - не было нового стихотворения, посвященного Розочке. (В свое время я отпечатал его в одном экземпляре - дарственные стихи должны быть единичны.) И вот... Неужто именно его приобрел начальник милиции?! Как бы там ни было, а со стихотворения Розочке начал я свой архив. Виделось в этом что-то символическое. Наверное, поэтому, хотя я и показывал чудеса работоспособности, мне то и дело вспоминался часто повторяющийся сон из того незабываемого, но практически забытого мною дня. x x x Летний бар "Свинячья лужа", длинный стол, густо уставленный полупустыми бутылками и банками из-под пива, сквозь дым и пар как бы плавающие лица побратимов и гул пьяного разговора, в котором все говорят и никто никого не слушает. - Митя, продай свой байковый балдахон за тридцать унций золота! Это - девять тысяч зеленых! - горячо говорит волосатый Реня и еще выше поднимает меня. Я сижу на его руке, поджав ноги, их не видно из-под крылатки. "Зачем ему мой балдахон?" - терзаюсь я. Реня несет меня вокруг стола, как знамя, а точнее, как поднос с яствами. И действительно, я уже сижу в открытой серебряной посудине, обсыпанный какой-то сахарной пудрой. Побратимы, перемигиваясь, привстают, желая лично удостовериться, что из обещанных яств - это именно я. При этом у каждого из них ножи и вилки, точа которые друг о дружку, они выказывают свое нетерпение ко мне, как бы к лангету. Если я сброшу крылатку, а продав, придется сбросить, мысленно констатирую я (меня охватывает ужас), побратимы съедят любого, кто окажется на столе, как говорится, и косточек не оставят. Так вот для чего Рене мой байковый балдахон?! - прозреваю я, и отчаяние придает мне силы. - Во-первых, это не балдахон и тем более не балдахин, это, это крылатка - крылатка всадника, скачущего впереди! Реня достает из-под черного блестящего плаща (он теперь в плаще и цилиндре джентльмена) портмоне, туго набитое долларами. Портмоне из крокодиловой кожи, оно до того распухло от СКВ, что не закрывается, и Реня вынужден держать его перед моими глазами кармашками наружу. Я вскрикиваю: - Манчестер Сити! Вскрикиваю оттого, что внезапно узнал и англичанина, и его портмоне. Я даже заметил, когда он по-джентльменски широко откинул плащ, розовый платочек в кармашке его смокинга. Понимая, что разоблачен, что ничего уже не исправишь, Реня со всей силы так треснул подносом о стол, что все яства (в том числе и я в серебряной посудине) покатились в разные стороны, разбивая на своем пути всякие бутылки, банки и склянки. Да-да, последнее, что я слышал, - звон стекла. И последнее, что видел, - занесенные надо мною ножи и вилки (сейчас они вонзятся в мою плоть - я с криком просыпался). Теперь, когда пришло письмо от Розочки, часто повторяющийся сон обрадовал - среди рукописей, принесенных из редакции, попался "Сонник" Нины Григорьевны Гришиной, из которого я узнал, что удары получать от живых - это семейное cчacтьe, все хорошо. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА 30 Мое появление в "Свинячьей луже" никого не удивило, оказывается, меня ждали. Не конкретно, но, как говорится, со дня на день. Транспарант с моим стихотворением был заменен (теперь на небесно-голубом ситце сияли всего два слова - "ПИВНОЙ БАР"). Двуносый сказал мне, точно какому-нибудь фининспектору, что обслуживание населения - серьезный вопрос, а поэтому надо стремиться к простым, но неоскорбительным формам. - Человека надо уважать! Человек - вещь священная (Ноmо res sacra). То, что Двуносый стал использовать крылатые слова, да еще на латыни, меня нисколько не удивило. Обыкновенные изыски, наподобие - поэт от Фаберже!.. А вот подчеркивание, что обслуживание - вопрос серьезный, что во всем надо стремиться к простым, но неоскорбительным формам, как-то сразу озадачило: почувствовал, что это не его слова, то есть слова, может быть, и его, а самая мысль кого-то, имеющего власть над ним. Тут, наверное, мой прежний опыт работы в газете сказался, когда после очередного или внеочередного Пленума ЦК КПСС я замечал в какой-нибудь самой непритязательной статейке отблеск великих решений... Сейчас это трудно представить, но в те времена талантливость автора определялась не прямой компиляцией решений партии, нет-нет, она определялась умением так тонко подбирать и располагать факты, чтобы они сами, подобно лакмусовой бумажке, проявляли высочайшую необходимость принятых решений. В каждой газете были компиляторы настолько высокой пробы, что их признавали "золотыми перьями" и даже в некотором смысле инакомыслящими (диссидентами не называли, это слово пугало тогда даже самих "инакомыслящих"). Не считая Васи Кружкина, я двоих таковых знавал в нашем отделе комсомольской жизни. Почему Двуносый напомнил одного из них, бог весть! Я его напрямую спросил: видел ли он начальника железнодорожной милиции? Не тот ли приказал ему снять транспарант с моим стихотворением, и вообще, не он ли наставлял Двуносого стремиться к простым, но неоскорбительным формам? - Он, Митя, он! - воскликнул Двуносый и, опасливо озираясь, пригласил меня в свой так называемый кабинет для конфиденциального разговора (в центральном киоске у него была тесная выгородка из ящиков, заполненных стеклотарой). - Вот здесь, Митя, вот здесь! Прямо на кресле, на котором ты сидишь!.. Я сидел на каком-то амбарном приспособлении с разъезжающимися металлическими ножками, которые сами по себе постоянно спружинивали, отчего было чувство, что я все время куда-то еду, не то на верблюде, не то на пауке. Я даже тряхнул головой, чтобы освободиться от внезапного наваждения. А между тем Двуносый горделиво продолжал, что позавчера его самолично посетил Лимоныч (так он называл начальника железнодорожной милиции и при этом всегда уважительно добавлял: глаз - алмаз и Голова - с большой буквы). Посетил для того, чтобы иметь с ним неофициальную беседу. (И смех и грех - два дипломата, встретившиеся в чулане.) Впрочем, подобострастное отношение к Лимонычу вскоре разъяснилось. Оказывается, большое счастье улыбнулось Двуносому, что нашлись-таки умные люди, надоумили его выйти на начальника железнодорожной милиции. Потому что, если бы не Лимоныч - Двуносый резко ударил по ящику - звякнула стеклотара, - сгорели бы киосочки, и следов бы не нашли, а так благодаря ему, Лимонычу, и киоски живы, и сам Феофилактович не только жив и здоров, а получил разрешение четвертый киоск поставить. Двуносый стал увлеченно рассказывать, что прежде всего заасфальтирует пивной дворик, на углах разместит киоски, а между ними натянет тент от дождя. Ограждение тоже продумал - сейчас армия торгует всем, чем ни попадя. Он уже знает, где, у кого и за сколько ящиков взять маскировочную сетку, - лучшего дизайна для летнего пивного бара и придумать невозможно. - Лоскутики шевелятся на ветерке, танцуют легкие тени, словно листочки сада, а побратимы уже сидят. Сидят за отдельными столиками, как говорится, за кружкой пива и о жизни толкуют, и все умн?о и уютно - кайф! Двуносый от удовольствия даже глаза зажмурил, но я вернул его к Лимонычу: - А что, начальник железнодорожной милиции - горисполком, пивными точками распоряжается? - Эх, Митя, Митя, какой горисполком? Ничего нету, а что есть, ненавидят таких, как я! Говорят: спекулянты вы, жулье, мы охранять ваше добро не будем, ведь вас хотят ограбить такие же жулики, как вы, потому что все вы - проходимцы, криминальные элементы, одно слово - "новые русские". Двуносый, досадуя, махнул рукой, сел на такое же членистоногое приспособление. Мягко заколебался перед моими глазами, словно и он поехал на каком-то двугорбом пауке. - Никогда я не был "новым русским", я был и остаюсь просто русским, который выдвинулся исключительно благодаря своим способностям. Другое дело я - человек новых взглядов, передовой человек - Homo novus. Двуносый опять стал рассказывать, каких трудов ему стоило наладить беспрерывное производство, он, конечно, имел в виду торговлю пивом, но я и на этот раз вернул его к начальнику железнодорожной милиции. - Эх, Митя, Митя. Лимоныч, в натуре, глаз - алмаз и Голова - с большой буквы! Если уж я, Феофилактович, криминальный элемент, то знай - все-все криминальные элементы уважают Лимоныча как отца родного. И тут Двуносый поведал прямо-таки сагу, как после очередного налета конкурентов (разбитые витрины, бутыли и так далее) заявился он с челобитной к Лимонычу, который не только за пять минут решил все его вопросы, но и помог с телефоном. Двуносый соскочил с "паука", откуда-то из-под ящиков вытащил богато оформленный аппарат с кнопочками цифр (у нас даже в редакции такого не было), набрал номер. - Здравствуйте, это зв?онит директор пивного бара... А можно Филимона П?уплиевича? В тесном пространстве ящиков замаячила гигантская фигура Тутатхамона - сразу все вокруг как будто уменьшилось, стало теснее. - Надо правильно, по-культурному выражаться - не зв?онит, а звон?ит, и не директор, а генеральный директор, а то, понимаешь, "из грязи - в князи"! - Хорошо, хорошо, я потом сам перезв?оню, - совсем сбился с ударения Двуносый, но при этом говорил так ласково, словно на другом конце провода была не секретарь Филимона Пуплиевича, а совсем маленькая девочка, с которой, играя, он нарочно коверкал слова. Двуносый, конечно, понял, как глупо он выглядел, а потому, положив трубку, взвился от негодования. - Ну погоди, Тутатхамонище! Идешь-бредешь, а у меня человек!.. Может, у нас какая-нибудь протокольная беседа со стенографисткой?! И тут он - на тебе! Чего надобно, старче?! Хотя какой ты старче, моложе меня! - возмутился Двуносый и в сердцах пригрозил: - Достукаешься, буду начислять зарплату - все припомню! Тутатхамон растерялся, стал оправдываться, мол, сами предупредили, что нужно культурное обращение иметь, притом с правильным ударением. А чуть он показал свою культуру - ему тут же клизму: за что?! - Да погоди ты паниковать, - неожиданно повеселев, остановил Двуносый. - Видал, Митя, как мы друг друга окультуриваем?! И это только начало... - Повернулся к Тутатхамону: - Ну что, родной, что там у тебя, выкладывай, - сказал с сочувствием - повинился за свои прежние наскоки. Тутатхамон пришел выяснить, что ему делать со школой по бухгалтерскому учету, просят пять ящиков пива (у них в конце апреля - выпускной), но они еще за Новый год не расплатились. - Не давать, - сказал Двуносый, но тут же отменил свое распоряжение: - Нет-нет, дай, но скажи, что в ихнем новом наборе учащихся наш человек будет. У них там этих великовозрастных учетчиков из сел - навалом! Я, может, сам пойду в ихнюю школу. Бывают знания дороже мешка с золотом, а плеч не оттягивают. Правильно я говорю, Митя, или как ты считаешь? Я согласно кивнул, хотя, честно говоря, меня начали раздражать уже и Двуносый, и Тутатхамон. В особенности Тутатхамон - действительно, пришел, прибрел!.. А у меня разговор с Двуносым был только с виду как бы то да сё... А на самом деле разговор был самый серьезнейший, потому что расспрашивал я о начальнике милиции не из праздного любопытства, а с целью - да-да, с целью, весьма важной для меня. Потому что в тот момент меня терзала одна мысль, у кого занять денег для Розочки! Побольше и побыстрее, и желательно в СКВ - вчерашние советские рубли даже я стал называть "деревянными". Конечно, свое недовольство я не должен был выдавать ни словом, ни жестом. И я не выдал, сказалась прежняя закалка руководителя областного литературного объединения. Эх, где они, мои Толстые?! Словом, я согласно кивнул и машинально ухмыльнулся (увы, все знания мира я променял бы сейчас на мешок с золотом). Мысль о мешке, как молния, взорвала воображение, и я как ухмыльнулся, так и остался с ухмылкой на лице. В свое время Розочка говаривала: - Митенька, тебе страшно идет, когда ты ухмыляешься и как бы забываешь ухмылку на лице. В тебе появляется какая-то многозначительная отвлеченность и даже пронзительный демонизм, так и кажется, что ты нарочно нахальничаешь. Итак, я согласно кивнул и ухмыльнулся. Я и думать не думал ни о Двуносом, ни о Тутатхамоне, что они там продолжают решать. Для меня они словно испарились или провалились сквозь землю. Я вдруг увидел себя под сводами какой-то триумфальной арки, с которой свешивался глазеющий на меня сфинкс с головою и грудью Розочки. - Ответь, что такое любовь? - сказал сфинкс, и его крылатое туловище льва шевельнулось, и лицо и грудь Розочки приблизились ко мне настолько, что я невольно привстал на цыпочки и закрыл глаза. (Не буду отрицать, я хотел поцеловать Розочку и этим поцелуем ответить сфинксу, что такое любовь.) Но поцелуя не получилось. Я открыл глаза оттого, что сфинкс еще больше свесился и своим правым крылом отодвинул меня от мешка с золотом, который откуда-то взялся у моих ног. - Молодец, Митенька, молодец! Твой нетривиальный ответ спас твою Розочку, твою супругу Розарию Федоровну. Ура, ура, миру - мир! Своими мускулистыми лапами сфинкс обхватил мешок с золотом и, оглянувшись, опять приблизился лицом и грудью... Я закрыл глаза, я был больше чем уверен, что почувствую на губах Розочкин поцелуй. И она поцеловала, но не в губы, а в лоб. И наверное, все же не она - я ощутил мертвый холод камня. Когда же открыл глаза, сфинкс с такой силой ударил крыльями о воздух, что меня отбросило, словно взрывной волной. Он поднялся над триумфальной аркой (в ознаменование чьей победы она была возведена, я не понял), деловито, как крестьянин, закинул куль с золотом за спину и, уже не оглядываясь, точно норовил скрыться по холодку, так активно заработал крыльями, что в какую-то долю секунды вначале превратился в воробья, потом в шмеля и наконец растаял в голубой выси. А между тем в выгородке киоска атмосфера изрядно накалилась. - Ты посмотри, как он ухмыляется, он же тать, он же Алю обратал вот этой самой ухмылкой! - разорялся Тутатхамон, а Двуносый, перекрыв собою проход, не пускал его. - Окстись! - кричал Двуносый. И до того удивительным было слышать в его устах наряду с внезапной латынью это вышедшее из употребления старинное слово, что я невольно рассмеялся. - Смотри, он еще смеется!.. В общем, ничем не мотивированный приступ ревности. Двуносый выпроводил своего телохранителя, но доверительный тон разговора утратился. Когда я попытался его возобновить, Двуносый не поддержал. - Неужто ты и в самом деле тать? - не столько озабоченно, сколько задумчиво не то спросил, не то подивился Двуносый и впервые посмотрел на меня с такой равнодушной отвлеченностью, что мне стало не по себе. (Такой сухой блеск глаз пугает ударом ножа, причем обязательно в спину.) - Да брось ты, - сказал я Двуносому. - У меня письмо от жены. А когда сказал, что хочу у начальника железнодорожной милиции занять тысячу долларов, Двуносый вообще растерялся, прямо-таки обомлел. - Хорошо, Феофилактович, тогда ты займи. В ответ он всплеснул руками, хлопнул себя по коленям и в изнеможении упал на приспособление, которое, самортизировав, запрыгало вместе с ним, словно он попытался ускакать. - Нет, Митя, нет и еще раз нет! Откуда деньги? Они все в обороте: киоск, тент, асфальт, перегруппировка киосков... Кроме того, с меня никто не снимал наличку за охрану недвижимости! Он объяснил, что благодаря Лимонычу они заключили серьезный и очень выгодный договор с одной бандитской фирмой по охране недвижимости. Нет у него денег, нет, едва на зарплату сотрудникам хватает. И то - больше от капитала для решения ежедневных проблем приходится отстегивать. А накоплений, увы, нет, совсем нет! - Ну что ж, Розочка тоже ждать не может, у нее уже был один привод в милицию, а она, между прочим, по паспорту Роза Слезкина, - сказал я и, как о давно решенном, отрезал: - Мне просто ничего не остается, как идти к Филимону Пуплиевичу. - Ты с ума сошел! - вскричал Двуносый. Они намедни встречались с Лимонычем, кстати, и меня, Митю, по-хорошему вспоминали. "Голова" якобы даже похвалил Феофилактовича за дружбу со мной. (Умные друзья у тебя, Феофилактович, с будущим. Помогай им советами, деньгами - всем, чем можешь. Именно эта помощь создаст тебе настоящий капитал, имидж, который поможет удержаться на гребне в будущем.) Двуносый сказал, что, благодаря знакомству со мной, Лимоныч позвонил директору фирмы по частной охране, какому-то Толе Крезу, чтобы тот наполовину уменьшил плату за свои услуги. (Двуносый перешел на шепот.) - И он уменьшил... Единственное, о чем просил Лимоныч, так это чтобы всячески помогал тебе как поэту с высшим гуманитарием. И это не только его просьба - с ним была одна особа... - Хватит, все это не имеет никакого значения, - сказал я. (Хотя сразу догадался, кто эта особа. Мне было приятно ее очевидное беспокойство о состоянии современной русской поэзии.) - Как это - не имеет?! - схватился за голову Двуносый. - После всех наших совместных речей заявишься к Лимонычу и скажешь: займите бедному поэту тысячу баксов?! Так, что ли? Ты соображаешь, в какое положение поставишь меня, что он подумает обо мне, соображаешь?! А этот Толя Крез - ты когда-нибудь видел харю с носом, размазанным по лицу?! - Я не скажу, что беседовал с тобой. Или скажу, что о деньгах не беседовал, потому что сам догадался, что они у него есть. Ведь это же факт, что он купил у меня стихотворение за сто долларов? - Вот, возьми твои оставшиеся... я хотел их приберечь тебе на питание, - сказал Двуносый, оправдываясь, и, вскочив со все еще продолжавшего скакать членистоногого седалища, сунул мне пятидесятидолларовую бумажку. А теперь он не хочет ни видеть ничего, ни слышать - ему ничего не надо. Никогда я не видел Двуносого таким расстроенным, а потому, как говорится, не стал перегибать палку. Осторожно, без всякого шантажа, пообещал, что не пойду к Филимону Пуплиевичу, ни за что не пойду. Но и он, Феофилактович, пусть постарается для меня - перезаймет деньги у кого-нибудь и не беспокоится, я оставлю ему залог, папку со своими лучшими стихами. Для Двуносого мои даже лучшие стихи имели, конечно, слабое утешение, но и ситуация у нас обоих была тупиковая. Он понимал, что из-за Розочки я вполне способен на безрассудство. В конце концов, взяв папку, он сказал, не то чтобы очень зло, но все-таки с достаточно сильным чувством, что лучше было бы ему не останавливать Тутатхамона, который хотел задушить меня заживо. - Нет человека - нет проблемы, - сказал он чужие известные слова с таким пониманием и выразительностью, словно хотел подчеркнуть какую-то свою претензию на их авторство. Словом, взяв папку и потребовав от меня никуда не высовываться, Двуносый отправился, как я понял, по своим злачным местам. - Тысячу "зеленых" для Розочки - охо-хо-хо! - воскликнул он и, наскакивая на стены из ящиков, поспешил к выходу. В кабинете Двуносого, узкой амбарной щели, я находился более двух часов. Сдвинув приспособления, на которых мы сидели, я безуспешно пытался вздремнуть - увы, амортизируя невпопад, они теперь создавали иллюзию двух непримиримых петухов, ожесточенно наскакивающих друг на друга. Ощущалось какое-то мистическое присутствие Эдгара По, точнее, некоторых не совсем приятных его литературных героев. Временами даже страх охватывал. Впрочем, он не шел ни в какое сравнение с тем, который нагнал на меня Тутатхамон, когда, внезапно просунув голову в проход, вдруг заорал: - Та-ать! Хватайте та-атя! Первое, что я подумал, - на меня совершается покушение по заказу Двуносого. Грешен, но так подумалось. Правда, уже в следующую секунду я отбросил эту мысль. На глазах у меня Тутатхамон, разъяренный, как раненый зверь, буквально в щепки растерзал пустой деревянный ящик. Потом, пьяно икнув, обмяк и, растянувшись на полу, блаженно захрапел. Двуносый вернулся с деньгами - шестьсот долларов! ГЛАВА 31 Мне не хочется вспоминать, как, перешагивая через Тутатхамона, Двуносый предостерег, чтобы и я не рехнулся из-за своей Розочки. Глупое сравнение: я - и Тутатхамон. Представьте себе сермяжного Отелло, привыкшего все решать с кондачка, который, заигрывая, всякий раз норовит ущипнуть Дездемону за определенное место, а потом в припадке ревности ни за что ни про что душит ее насмерть. Вот вам образчик тутатхамонизма, и при чем тут я?! Свет и тьма физически исключают друг друга. Тьма жаждет поглотить свет, но это невозможно, потому что, чем больше и плотнее тьма, тем ярче горит лучинка. А уж если света много, то при одном его приближении тьма рассеивается и бежит. Помните Венок сонетов - И свет во тьме, как прежде, не погас, И тьма его, как прежде, не объяла! Мне не хочется вспоминать, как Двуносый самодовольно пересчитал новенькие стодолларовые бумажки, как присовокупил к ним и мою купюру, а потом вызвал такси и мы поехали на вещевой рынок. Во всем этом было мало интересного - вальс трикотажа из Прибалтики в обмен на русскую калинку цветных металлов и телевизоров. Единственное, что поражало, - в сонме мелькающих лиц и товаров Двуносый чувствовал себя действительно как рыба в воде. С отдельными людьми он не только перебрасывался ничего не значащими приветствиями, но иногда останавливался и разговаривал накоротке. А некоторых (чаще всего кавказцев) сам останавливал, спрашивал о киоске какого-то Визиря. Удивительно, что при этом с Двуносым разговаривали не как с Двуносым, владельцем трех киосков, а как бы с неким неофициальным представителем всего русского народа. Да и сам Двуносый чувствовал свою неофициальную весомость и, как говорится, к месту и не к месту лепил что ни попадя. - Здоров, Ш?аржик! Ну как, яйца ишо не отморозил?! А как мани-мани, маленько есть?.. - Слава Аллаху! - Аллах Аллахом, а отморозишь - мне отвечать! - весело продолжал лепить Двуносый. Увидев, что его шутки меня озадачивают, подмигнул и доверительно пояснил: - Черножопики под видом "моя - не понимай" все слопают. Потому что здесь уже не они, а я - русский. А все остальное, как говорит Толя Крез, - шелупонь! Тем не менее возле киоска Визиря Двуносый внутренне подобрался, лицом построжел, и кстати. Визирь стоял в окружении таких же, как и он, золоторотых кавказцев, больше похожих на конокрадов, щелкал орешки. Увидев нас, что-то сказал на своем языке, неторопливо вышел из круга и, отерев руки о бедра, поздоровался с Двуносым. С некоторых пор лица кавказской национальности (и тут нет никакого тутатхамонизма) навевают на меня тоску. Почему они, эти лица, так беспардонно липнут к нашим девушкам, а своих прячут от нас, хотя мы не из тех, что липнут?! - Визирь, тебе привет от Лимоныча. Как твои дела? - Какие мои дела?! Всякий человек того, что он приобрел, заложник. Зачем маленький человек - большому? Двуносый кивнул на меня: - Приодеть надо парня, приодеть с ног до головы - исподнее бельишко тоже не помешает. (Словно Леха-мент, вытащил из бокового кармана бумажку, прочитал громко, но без всякого понятия: "Поэт, - поджидаем мы перемены судьбы над ним".) Я сразу понял, что на бумажке был написан (уж не знаю, Лимонычем или еще кем-нибудь) стих из Корана. И хотя я не исламист, мне стало неловко за невольную комедию - то, что прочитал Двуносый, нельзя читать так бессмысленно, и вовсе не потому, что это стих из священной книги. Бессмысленно вообще нельзя читать никакие стихи - получается как бы умышленное подсмеивание над извечным человеческим тяготением к мудрости. Я тихо отошел от Двуносого, тем более что дружки Визиря уставились на меня как на пугало. Словом, я почувствовал напряжение и ждал шумного разбирательства, свойственного оскорбленным кавказцам, которое, увы, ничем не отличается от русского - "Ты меня уважаешь?!". Честно говоря, в эту минуту я никого не уважал, а себя даже презирал - зачем присутствую среди этих далеких мне людей?! Поэт и торгаш - эти философские категории еще более крайние, чем я и Тутатхамон. Каково же было мое удивление, когда Визирь, услышав слова, прочитанные Двуносым, вдруг проникся к нам таким высоким чувством уважения, что даже руку прижал к сердцу. - Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Говорю: "Поджидайте, и я вместе с вами поджидаю!" Он что-то гыркнул своим не то дружкам, не то нукерам, и они враз разошлись, понятливо кивая и поспешая. Двуносый потянул меня за киоск. Уж не буду рассказывать, как наши новые знакомые стали подносить со всех сторон турецкие кожаные куртки, джинсы, рубашки, английские шарфы, кепи, галстуки и белье. Я чуть не упал в обморок, когда на трусах из стопроцентного коттона прочел на фирменной этикетке - "Манчестер Сити шортс". Это просто благо, что Двуносый заключил меня в свои шубные объятия (во время примерки он таким образом согревал меня, потому что сосульки хотя и подтаивали, а стоять полностью голым все же было холодновато). Когда пакеты с вещами были перевязаны и лица кавказской национальности, словно чувствуя свою известную вину передо мной из-за Розочки и пытаясь угодить именно мне (Двуносый зашел к Визирю в киоск и что-то там задерживался), подогнали такси (из кабины выглянул водитель, такой же золоторотый, как и все они), на меня ни с того ни с сего вдруг нашло вдохновение. Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Клянусь звездой, когда она закатывается! Не сбился с пути ваш товарищ и не заблудился. И говорит он не по пристрастию. Это - только откровение, которое ниспосылается. Я посмотрел на небо, и, как по мановению, все золоторотцы посмотрели. Я чувствовал в себе необычайную силу Аллаха повелевать. - Господь твой - Он лучше знает тех, кто сбился с Его пути, и Он лучше знает тех, кто пошел по прямому пути. Сзади меня скрипнула дверь киоска. Двуносый в сердцах матюкнулся - он едва не упал, потому что глянул не под ноги, а вслед за всеми - в небо. Вдохновения как не бывало. По инерции ляпнул, что клянусь небом: все тюремные сроки будут всем нам вовремя скошены, запахнул крылатку и, не оглядываясь, сел в машину, отодвинув пакеты. Двуносый, как истинный физиономист, тут же определил по лицам, что в его отсутствие произошло что-то особенное, и стал допытываться: - Эй, кунаки-нацмены, Митя-поэт, наверное, стихи читал?! "Кунаки-нацмены" согласно закивали, а на лицах появилось священное благоговение. И немудрено, ведь я читал им стихи из суры Звезда, которые еще в Литинституте мне очень нравились, а сейчас почему-то внезапно вспомнились. Двуносый по-своему расценил благоговение, посчитал, что это мои собственные стихи оказали такое сильное воздействие. Ну и, конечно, обрадовался, засуетился, стал показывать "кунакам-нацменам", что он мой лучший друг. Подбежал к машине, стучит в окно, а сам радостными глазами то на меня, то на них, но больше - на них, и весь светится, светится... - Ну что, Митя, яйца ишо не отморозил?! О Господи, как мне надоели его яйца! Я почувствовал ужасный голод. Возле почты, когда Двуносый отдал деньги и пересел в другую машину, я даже перекрестился от облегчения. "Розочка! - написал я в телеграмме до востребования. - Выезжаю сегодня вечером. Привезу, что ты просила. Встретимся в двенадцать на крыльце Главпочтамта. Целую тебя - до гроба твой Митя". Телеграфистка, принимавшая телеграмму, на последних словах остановилась своей ручкой: - Ну зачем уж так?! И вычеркнула "до гроба". Я не стал спорить, а когда заплатил деньги и получил квитанцию, что телеграмма принята... что она сейчас будет отправлена по назначению, во мне зазвучали серебряные струны. Нагруженный пакетами, я ощущал такую легкость, что не чувствовал ног. x x x В ранней юности я ходил на охоту с отцовским ружьем, двустволкой двенадцатого калибра. По наследству достались и его сапоги, ботфорты сорок третьего размера, которые своими высокими голенищами натирали мне в промежности. Объектом моей охоты были утки, гуси, то есть водоплавающая птица. У меня был пес Алмаз, умнейший ирландский сеттер, с ним я никогда не возвращался без трофея, потому что он приносил к моим ногам всю дичь подстреленную, в радиусе полутора километров. Многие охотники (в особенности из городских) сердились на нас с Алмазом и даже грозились подстрелить нас обоих. Поэтому мы выходили на охоту, когда уже смеркалось и на фоне светлого неба можно было бить птицу только влет. В это время уже никто не предъявлял нам претензий, потому что рухнувшую дичь во тьме кустов мог отыскать только пес, точнее, мой Алмаз. Однажды мы с ним особенно задержались. Легкий весенний ветерок дул в лицо, и Алмаз неутомимо, точно маятник, шел впереди меня справа налево и обратно. Он прочесывал своей "фирменной гребенкой" все заросли с такой тщательностью, что мне приходилось его подзывать и удерживать, чтобы отдохнул. Вначале где-то слева слышались плеск воды, рокот моторной лодки и оклики охотников, собирающихся домой (я еще подумал, что пора и мне подтягиваться к железнодорожной насыпи), но потом все смолкло. За какие-то минуты Алмаз принес вначале одну шилохвость, а затем и вторую. Я трепетал от радости и не заметил, что небо полностью затянулось, ветерок утих и пошел тихий теплый дождик. Пока я прятал в рюкзачке трофеи Алмаза, он опять убежал, я даже не заметил когда, в пяти шагах ничего не было видно. Я прислушался: ни окликов, ни плеска воды - ничего. Все пропиталось влагой и как будто шевелилось, набухая. Где-то далеко-далеко на реке прогремел одинокий выстрел, и тишина словно упала. Я позвал Алмаза, но голос осел, точно в войлочном мешке. Я выстрелил в воздух, но и гром выстрела словно ушел в подушку. - Алмаз, Алмаз! - запаниковал я. Радости легкой добычи как не бывало. Я не знал, в какой стороне наше село, куда идти. По всему горизонту, на все триста шестьдесят градусов, горели редкие зыбкие огни. Дождик перестал. Огни приблизились, отражаясь в воде, они тянулись ко мне огненными спицами, словно я стоял посреди океана. "Откуда столько много воды, где я?!" - подумалось отстраненно, словно мысль явилась где-то вне меня, и так же вне меня кто-то стал перебирать серебряные струны. Никогда в жизни я не слышал столь удивительной музыки! То, казалось, звенит ручей, то какие-то огненные спицы, а то, казалось, преломляясь в роднике, солнечные лучи перебирают гальку. Я пошел в одну сторону, потом в другую и, наконец, как бы на зов серебряных струн. Быть может, покажется странным, но, следуя сладостным звукам, я вышел к железнодорожной насыпи, у которой меня настиг Алмаз. Зачарованный музыкой, я не обратил внимания, что он трется о мои колени и путается под ногами. И только выйдя на полотно, я пришел в восторг, обнаружив, что он принес мне гуся, - редчайшая удача. Рюкзачок был полон, мы шли по шпалам, посредине железнодорожной колеи, и светящиеся линии казались проницающими меня струнами. Музыка звучала теперь во мне, я был счастлив. x x x Первое, что я сделал, когда пришел в общежитие, бросил пакеты на кровать и сам растянулся рядом. Неслыханная удача - у меня в кармане пятьсот долларов, а в душе - музыка серебряных струн. - Смотри, Митя, держи деньги в разных карманах, особенно баксы. Нашими тоже не фигурируй - их немного, но на поездку хватит с избытком. Я засмеялся (советы Двуносого показались лишними) и, встав, как некогда, положил деньги в утюг. Потом, взяв на вахте ключ, спустился в душевую. Музыка серебряных струн сменилась музыкой труб. Теперь в моей душе звучали бравурные марши Первомая, изредка прерываемые здравицами, рвущимися из радиоколоколов: МИРУ - МИР! МИР - МИРУ! Все-все праздники моей жизни сейчас были со мной. Я надевал нижнее белье ("Манчестер Сити шортс") - школьный духовой оркестр играл туш. С каждым предметом одежды словно бы вручался очередной аттестат зрелости. Я натягивал джинсы - опять оркестр, но теперь уже военный, с битьем в литавры и маршировкой на Красной площади. Я брал в руки электробритву - и военный духовой оркестр на ходу перестраивался. А уж когда я примерял коричневую кожаную куртку с синтепоновым поддевом и опробовал на ее карманах замки "молнии" - в духовой оркестр, марширующий на Красной площади, стали вливаться оркестры из всех моих праздников. Английский красный шарф из королевского мохера и кавказская меховая кепка из серой нутрии довершили смотр... Когда я шел в умывальную, чтобы посмотреть на себя в большое зеркало, сводный военный оркестр направлялся к трибуне Мавзолея, а когда из зеркала глянул на меня как бы зеленоглазый кавказец с совершенно умным, светящимся от счастья лицом - я нисколько не удивился, что сводный оркестр сейчас же с воодушевлением заиграл марш "Прощание славянки". Однажды я прочел, в какой-то газете или брошюре, что пословица "Смелого пуля боится, смелого штык не берет" по своей сути так же точна, как точны формулы физических законов. То есть все, о чем сказано в пословице, "имеет место быть". Автор утверждал, что в нас таится какая-то неизвестная науке психологическая энергия, которая в стрессовой ситуации создает вокруг человека мощнейшее силовое поле, искривляющее пространство, а может быть, выравнивающее. Во всяком случае, пули не могут преодолеть его и отклоняются от смелого человека. В заметке было представлено даже интервью со смелым человеком, который утверждал, что, будучи связистом, он сомкнул перебитые провода зубами и так с проводами лежал на площади Берлина где-то около получаса, а по нему со всех сторон строчили вражеские автоматчики, более того, снайперы вели прицельный огонь (дело было при взятии рейхстага). Он лежал, и все думали, что он давно убит (лежать с неизолированными проводами во рту - это, знаете, для живого человека не совсем даже правдоподобно). Его подняли вместе с проводами, кто-то уже плоскогубцами стал зубы разжимать, и вдруг он открыл глаза - живой, причем ни единой царапинки. Все, конечно, поначалу были потрясены, а потом пришли в неописуемый восторг - смелого пуля боится!.. Я тоже пришел в восторг. Не знаю, есть ли силовое поле смелого человека, но готов поклясться, что счастливого - есть! Я беру ключ от душевой - Алина Спиридоновна навстречу мне цветет и пахнет: - Митя, что с тобой, ты такой праздничный?! - Алина Спиридоновна, простите, если я чем-нибудь обидел! Видит Бог, не по злому умыслу, а токмо чисто по своей глупости, - говорю я, немного дурачась. В ответ Алина Спиридоновна расцветает еще пуще: - Ну уж вы, Митенька, скажете!.. Поэты глупыми не бывают, они бывают несчастными! Я сказал ей, что знаю одного человека, который настолько в нее влюблен, что уже стал опасным, как неукротимый Отелло, - готов задушить всякого, в ком заподозрит конкурента. - Митя, этот человек больше всего любит деньги. Он вначале Плюшкин, а потом уже Отелло. Кроме того, могу вас уверить, - Алина Спиридоновна покраснела, у нее стали пунцовыми даже руки, - что вас, Митенька, он не тронет - никогда! Оказывается, в мою защиту она взяла с Тутатхамона слово... Я был польщен и, хотя всегда относился к Алине Спиридоновне свысока, признался, что сегодня вечером еду в Москву по вызову Розочки. - По вызову, она вас вызвала?! - удивилась Алина Спиридоновна и даже как будто чего-то испугалась, но потом, когда я, счастливо смеясь, подтвердил, что еду именно по вызову, она всплакнула: - Митенька, очень рада за вас! Почти то же самое произошло и при встрече с соседкой Томой. Правда, в отличие от Алины Спиридоновны, прежде чем всплакнуть, она шлепнула по попе ?Артура, а уж потом, подхватив его на руки, побежала в свою комнату. В дверях задержалась, плачуще крикнула: - Смотри, Митяй, не упусти своего счастья! Другие общежитские знакомые при встрече со мной хотя и не так ярко реагировали на мое силовое поле счастья, но каким-то образом все же слышали музыку в моей душе. - Чего светишься, "счастливой" травки накурился?! Митя, давно тебя таким радостным не видел, готов поспорить - по лотерейке машину хапнул?! И так далее, и так далее... Но главным было, что все, с кем доводилось перекинуться хотя бы парой слов, расставались со мной, улыбаясь. Да-да, я просто уверен, что силовое поле моего счастья - это звуки серебряных струн, на которые, как на волшебный оклик, отзывались все, кто в те удивительные минуты сталкивался со мной. Замечательный день, день - песня. Если бы не маленькая чайная ложечка дегтя, я бы считал этот день лучшим в своей жизни. Кстати, в этой золотой ложечке никто, кроме меня, не был виноват. Наверное, поэтому я не сразу почувствовал горечь, а она, между прочим, появилась, как только я вышел из комнаты и направился на вокзал. Я шел по нашему как бы вздрагивающему коридору, и навстречу мне, словно по заказу, выходили все кому не лень. И все спрашивали меня: что, Митенька, уже на вокзал?! И желали успешной поездки и скорого возвращения с суженой. Не знаю почему, но вот это "с суженой" меня коробило, и я действительно чувствовал какую-то тревогу, однако преодолел себя. Пусть остаются, а я - ухожу, так успокаивал себя, но в душе уже что-то изменилось. А когда на вахте то же самое спросила Алина Спиридоновна и в ответ так же, как и все, пожелала скорейшего возвращения с суженой - я взорвался и, ничего не ответив, так саданул дверь ногой, что многие окна задребезжали. И вот тут как будто что-то захлопнулось в душе - музыка исчезла. Каким-то просверком увидел, как сводный духовой оркестр подошел к трибуне, остановился, опустил трубы и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, молча помаршировал назад. Помаршировал и помаршировал, раздраженно подумал я и отбросил самоё мысль о музыке. Шагая на автобусную остановку, я проникался, может быть, и мелкими, но необходимыми заботами - добраться до вокзала, купить билет (опять же - купе или плацкарт?). Поджидая автобус, взвешивал все "за" и "против" в пользу того или иного билета. А времечко шло, бежало, тикало... Я поглядывал на часы, радуясь, что собрался на вокзал с довольно-таки большим запасом времени, до отправления поезда (в двадцать тридцать две) оставалось почти полтора часа. Впрочем, если в течение часа проходит всего один автобус, он истощит любой запас. Как бы там ни было, но, когда из-за поворота выползла светящаяся окнами "гармошка" и народ на автобусной остановке обрадованно зашевелился, я тоже обрадовался - и вдруг оцепенел. Внезапная мысль ударила точно в сердце. Я даже слегка покачнулся от боли: деньги для Розочки... Я забыл деньги, как положил их в утюг, так и оставил там. Из оцепенения вывел ужас случившегося - до отправления поезда всего пятьдесят три минуты. В принципе уйма времени, если ехать на "гармошке" сейчас, не откладывая, но мне еще нужно было сбегать за деньгами. И я - побежал. Я бежал, обзывая себя самыми последними словами, среди которых "дурак", "тупица", "кретин" были, так сказать, верхом вежливости, асисяей. Я пролетел мимо вахты и - вверх по лестнице. Я бежал по коридору, ничуть не заботясь о жильцах, - спят они или бодрствуют, мне было все равно. Деньги лежали в утюге. Я схватил их и чуть не заплакал от непонятной горечи и обиды на всех и вся. Потом взял себя в руки и, как советовал Двуносый, положил триста долларов в куртку, а двести, вместе с советскими деньгами, - в паспорт, который спрятал в кармане джинсовой сорочки. Часть советских денег засунул в карман брюк, чтобы легче было доставать их перед билетной кассой. После сел на кровать и, глубоко вздохнув, еще раз на ощупь проверил наличие документов и денег. Потом перекрестился и, читая мысленно молитву Спасителя, вновь побежал. На этот раз, когда пробегал, двери комнат открывались вовсе не для того, чтобы пожелать счастливого пути, - увы, меня окатывали такой бранью, которая ничем не отличалась от содержимого помойных ведер. - Чтоб этот поэт наконец провалился!.. Чтоб сломал себе шею!.. Чтоб, окаянный, горел и горел в аду! (И так далее, и так далее.) На вахте встретили военной хитростью - Алина Спиридоновна закрыла входную дверь на ключ. - Что случилось? - спросила она, держа телефонную трубку, как гранату. - Ничего, - сказал я, продолжая твердить молитву. - Просто забыл деньги, а теперь опаздываю на поезд. Поддергивая пуховый платок (пыталась накинуть его повыше на плечи), она испуганно запричитала, дескать, все не как у людей, и, открыв дверь, призвала меня бежать и бежать во всю прыть, но мною неожиданно овладело равнодушие. Я уже хотел было сказать, что не побегу, однако ноги вдруг сами понесли... ГЛАВА 32 Я всегда говорил и сейчас говорю: - Люди, никогда не падайте духом, уж так устроен наш материальный мир, что Бог не дает нам ноши более той, что мы в силах нести. Иногда кажется - всё, конец, мы как бы по инерции передвигаем ноги, готовые упасть, но именно в этот самый момент вдруг начинаем чувствовать, что падать не нужно, во всяком случае сейчас. Потому что с двух сторон нас поддерживают ангелы. Да-да, ангелы! А иначе чем объяснишь, что в совершенно безвыходной ситуации все как нельзя кстати совпало, и совпало в твою пользу? Почему в череде случайностей именно твоя карта - козырный туз, а ты находишься не где попало, а в нужное время в нужном месте?.. Потом везение будет повторяться и повторяться - ты расправишь плечи и забудешь, что был момент, когда уже готовился упасть. Так вот, я напоминаю вам - никогда не унывайте и не отчаивайтесь! Когда вам станет поистине тяжело - Он непременно окажет помощь, потому что в основе нашего мира - Его милосердие. Я прибежал на остановку автобуса - автобуса не было. Его не было менее пяти минут, а показалось - более часа. Ехали медленно, с остановками, а при выезде на мост через Волхов и вовсе попали в пробку. "Не унывай, не отчаивайся, ты лучше других знаешь, что Господь не оставит тебя и в нужное время в нужном месте ангелы помогут, обязательно помогут", - успокаивал я себя, а внутри закипал протест: пора бы им уже и поторопиться (до отправления поезда осталось десять минут). Я приехал на вокзал в двадцать пятьдесят. Прошел мимо здания вокзала и сразу очутился на перроне. Возле подземного перехода стояло несколько человек, в целом же от пустоты платформ веяло той особенной пустынностью, что всегда чувствуется после ухода поезда. Вначале я, подобно сводному духовому оркестру, развернулся на сто восемьдесят градусов и, что называется, помаршировал назад. Но потом словно ветерок пробежал по струнам, я остановился, прислушался, что-то подтолкнуло зайти в вокзал. С трудом открыл огромную двойную дверь и сразу оказался в толпе пассажиров. Разумеется, полюбопытствовал, на какой поезд. Каково же было мое изумление, когда узнал, что все они - на московский. (С октября движение поездов перевели на зимнее расписание, и теперь московский отправлялся не в двадцать тридцать, а в двадцать один тридцать пять.) Недолго думая, поспешил к кассам. Конечно, это смешно в моем возрасте, но я ни разу не ездил в купе. Бывать - бывал, а ездить не приходилось. Поэтому, когда входил в вагон, нарочно напустил на себя форсу, словно всю жизнь только и делал, что ездил в купе. В ответ проводницы (две молодые курящие особы) как-то очень загадочно засмеялись, и одна сказала другой, но чтобы я слышал: - Какие все же поганые люди эти "новые русские"! Наденут свои кожаны - и понту, словно этот поезд его личный. Вагон был практически пустым. Оплачивая постель, попросил чаю. Проводница (в моем купе закурила новую сигарету) глубоко затянулась и, выпуская дым мне в лицо, поинтересовалась: - А может, заодно и коньячку с кем-нибудь под бок?! Выходя из купе, она посмотрела на меня как на придурка. Чтобы досадить ей, резко задвинул дверь. - Люси, что там? - каким-то ржаво-надтреснутым голосом поинтересовалась напарница. - Просит коньячку в постель, - нагло прохрипела Люси и закашлялась глубинным, из-под самого испода, кашлем. "Так тебе и надо, лживая бестия!" - подумал я о Люси, но когда напарница сказала, что надо будет проследить за кожаном, то есть за мной, чтоб не ушел с чужими вещичками, мне проводниц стало жалко, особенно Люси. Разговаривать с вором, как она разговаривала, нужна отвага. Люси, наверное, и больная, и лживая, но смелая, а смелого пуля боится, решил я в пользу Люси и, сняв финские полусапожки, забрался, согласно билету, на верхнюю полку, на постель, которую, быть может, как раз Люси загодя и приготовила. Удивителен мир! Прекрасен и противоречив!.. Мне хотелось музыки души. Стараясь не думать о Розочке, я все же настраивался на нее, но музыки не было. Нет-нет, я и не предполагал спать - полумрак купе, перестук колес, дальние огоньки деревень, исчезающие во тьме, - все это требовало от меня какого-то радостного отзыва. Во всяком случае, умом я желал музыки, но сердце молчало, молчало, словно одеревенев. Итак, я счастливейший человек! (Никаких струн, будто речь вовсе не обо мне.) Еще сегодня утром я и не помышлял, что поеду в Москву, и тем не менее я еду. Я еду в Москву, я еду к Розочке! (Ничего!) Может, и мои Небесной Силы бесплотные ангелы едут сейчас со мной?! (Я нисколько не иронизировал - это был жест отчаяния.) За свою жизнь я прочитал множество всякой литературы о "жизни после смерти" и пришел к выводу, что гениальное произведение, которое сразу же будет признано гениальным, расскажет нам, в художественном осмыслении, конечно, о реальной связи видимого (физического) и невидимого (духовного) миров. (Что эти миры связаны и мы кормимся духовным миром, никогда не являлось тайной ни для какой религии.) Все выдающиеся произведения литературы и искусства, все выдающиеся научные открытия были в буквальном смысле вымолены у Бога. Он потому отзывался и отзывается на наши мольбы, что в идеале видит, как физический и духовный миры не только сблизятся, но и первый войдет во второй, и это вхождение станет вхождением человека в рай. Меня нисколько не удивляют открытия в ядерной физике и генетике, меня удивляет даже не эликсир бессмертия, к которому якобы стремится все прогрессивное человечество. Меня удивляет и беспокоит бессмертный человек! С его приходом связь миров неизбежно нарушится, мир духовный, как более тонкий, утратится, и на земле восторжествует глина, из которой бессмертный и сотворен. Мне приснилось, что я сижу в какой-то грязной комнате, на каком-то жестком стуле у окна. Мне хорошо видно натоптанную на снегу тропку повдоль длинного арочного строения из голубого пластика. По этой тропке должна прийти Розочка, она знает, что я в этой ужасной комнате. Я стерегу тропку, я боюсь пропустить Розочку, но все же отвлекаюсь (я уверен, что прежде Розочки появится музыка души): я то и дело запускаю руку то в один внутренний карман, то в другой - проверяю наличие долларов. Доллары на месте, но тропка вся взрыхлена (ископычена) Розочкиными туфельками, точнее, каблучками. По крайней мере, я думаю, что прокараулил Розочку. Я слышу легкий и тихий стук в дверь. Я хочу оглянуться, но не успеваю, мягкие меховые варежки закрывают мне глаза. Я слышу чудесный запах французских духов. Я прижимаю ее ласковые руки к своим губам и слышу новый, теперь уже громкий и твердый стук. Поднимаю глаза и обмираю: сзади меня стоит бессмертный человек, он же - люмпен-интеллигент. Из черных ноздрей как бы клубятся дымки - пучочки рыжих волос. Кстати, меховые перчатки вовсе не перчатки, а плотно волосатые руки. Я все еще надеюсь, что обознался, осторожно взглядываю на ноги бессмертного... и прихожу в ужас (вместо ступней - голубые копыта!). Да-да, это он ископытил тропку, перебежал дорогу Розочке и закрыл дверь, чтобы не впускать ее. Волосы на голове зашевелились. В порыве отчаяния вскочил, чтобы схватиться с этим новым Кощеем, и чуть не свалился на пол. В дверь купе так громко стучали железом по железу, что спросонок показалось - ломятся, чтобы спасти меня. - Эй, новенький русский, ты здесь?! - Здесь, здесь, Розочка! - откликнулся непроизвольно и, укусив руку, окончательно проснулся. - Смотри-ка - Розочка?! Может, я - Балда Ивановна?! Люси хрипло засмеялась и тут же закашлялась - глубинно, с легочным подскребом. Я отодвинул дверь. - Вы бы в больницу сходили на флюорографию. У вас пневмония, - сказал с сочувствием. - Ага, двусторонняя, - с удовольствием подтвердила Люси и объявила, что через полчаса туалеты будут закрыты - Москва. И уже - мне: - Всего-то и делов - с американских сигарет перешла на "Яву". Я расстался с Люси и ее напарницей почти дружески, но знакомство с ними оставило тягостное впечатление. Эти девушки, сами того не сознавая, демонстрировали своим поведением перемены, происходящие в стране. Какая уж тут музыка?! Господи, мой лучший город - Москва! В ней прошли мои студенческие годы, здесь мы с Розочкой встретились, ходили в Третьяковку, Пушкинский, тусовались на поэтических сборищах у памятника Александру Сергеевичу. А поездки: в Поленово, Шахматово, Константиново (как зеницу ока берегу фарфоровую стопочку с яркими желтыми подсолнухами по внешней стороне, которую купил там, в сельском магазине, и там же опробовал с однокашниками на высоком и зеленом берегу Оки во здравие великого Русского Поэта). А поездки в Загорск, Абрамцево и просто на природу, как мы тогда говорили - на пленэр?! Хорошо помню, как впервые приехал из Барнаула: динамики играли бравурную музыку, диктор ежеминутно сообщала, что мы подъезжаем к столице нашей Родины, красивейшему городу - Москве! Перечислялись спортивные общества, стадионы, парки, учебные заведения, среди которых мой слух выделил МГУ, единственные в мире Литинститут, ВГИК и Университет имени Патриса Лумумбы. Во всем ощущалась добротность, порядок и государственная любовь к новому советскому человеку. Где это всё? Почему же, как ящерица, холодны и мерзки милые рты? Не знает никто, ведь в вазе не старятся из мертвой бумаги - живые цветы. В самом деле, где чистота, порядок и государственная любовь?! Где сам советский человек, куда делся? Во всех трудовых коллективах его воспитанию отдавалось все свободное и несвободное время, и вдруг н?а тебе, его нет, исчез! И что любопытно - даже следов не оставил. Я вот думаю, может, новый советский человек все-таки не исчез, не канул в Лету, а мгновенно трансформировался в нового русского, азербайджанца, армянина, грузина и так далее, и так далее?! Москва! Москва!.. Как и в давние времена, меня сразу же захватил людской водоворот. Однако его нельзя было сравнить с тем, прежним: чистеньким, празднично приподнятым и в то же время всегда вежливо-робким и отзывчивым. Увы, этот водоворот был другим, он нес на себе печать всех внешних и внутренних нечистот. Переполненные и перевернутые урны, мусор, битое стекло, клочья газет и оберточной бумаги, втоптанные в блевотину и жижу, грязь и зловоние, - все это напоминало втягивающую воронку болота, пукающую ядовитыми газами. Я чувствовал, что не вписываюсь в толпу. Несколько раз меня останавливали дружески подмигивающие личности. Опасливо оглядываясь, предлагали немедленно пройти в подворотню, обещая сейчас же осчастливить какими-то непонятными товарами за весьма и весьма низкую цену. Внутри вокзала были та же грязь и беспредел. Возле бюста Ленина стояла непроходимая толпа (слушала частушечников). Запомнилось: "А наш Попа Гавриил москвичам х... побрил! Попа - ж... Америка - Европа! Быдло Эльца приподняло, Эльца Быдлу приподнял - тута Быдло Эльцей стало, ну а Эльца Быдлой стал! Опа - ж... Америка - Европа!" Откровенно говоря, мне частушки не понравились. Я люблю частушки веселые, остроумные, добрые. И уж никак не грязные и злобные. Судя по тому, что "народ безмолвствовал", частушки пелись не для людей, а для ленинского бюста. Москва, Москва, как ты пала! Россия будет спасена провинцией, которую, как и прежде, ты, столица, обманываешь в своих подворотнях. Слава Богу, что "народ безмолвствует"! В очереди за пирожками то и дело возникала перебранка по причине политических пристрастий. К лотку подошли два плотно сбитых парня в таких же, как и я, кожанах. Оттеснили так называемых первоочередников, стали набирать в пакет пирожки. Очередь заволновалась, приказала лоточнице не обслуживать нахалов. Нахалы, недолго думая, сняли лоток с табуретки (для равновесия он стоял одним концом на ней) и по-хозяйски покатили его в другой конец зала. Лоточница тоже как ни в чем не бывало пошла за ними. - Милиция, где милиция?! Я - фронтовик! - закричал небритый мужчина с большим сомьим ртом. Я обратил внимание, что на людях и у меня рот непомерно увеличивался от голода. - Тише ори, а то вернутся и навшивают, - осадил фронтовика такой же небритый и большеротый. И пояснил: - Это же бандиты на своей работе. Очередь распалась и разошлась. Всюду царил беспредел. Уж на что московское метро?! Окурки и мятые коробки из-под сигарет на мраморном полу. Даже в некогда образцовой пельменной у Красных ворот, в которую зашел не столько перекусить, сколько возобновить музыку души (перед встречей с Розочкой), царили заброшенность и запустение. Помнится, всегда смешила и восхищала просьба администрации пельменной к своим посетителям, заключенная, словно некий портрет, в огромную дубовую раму под стеклом: "Пальцы и яйца в соль не макать!" Стекло было разбито, а просьба вырвана вместе с фанерой, на которой крепилась. Огромная дубовая рама, заключавшая в себе пустоту, угрожающе покачивалась, словно предупреждала, что вот-вот должна сорваться с гвоздя и упасть. Пельмени тоже были другими, больше похожими на украинские галушки и, как галушки, полностью из теста, то есть без начинки. На раздатке громко ругался небритый мужчина, очевидно, "фронтовик" - грязный и большеротый. Выяснял, почему пельмени без мяса. Оказывается, фарш закончился еще вчера, а мясо подвезут только завтра. Странное дело - галушки мне понравились, особенно бульон, но музыки в душе не было. Я приехал в какую-то совсем другую Москву - мы не узнавали друг друга. ГЛАВА 33 По гусарской традиции ровно без пятнадцати двенадцать уже стоял на крыльце московского Главпочтамта. Я пришел много раньше и уже успел отовариться в магазине "Чай". Купил две пачки печенья, одну маленькую сахара и банку растворимого кофе. Все это положили мне в красивейший пакет с изображением летящего под всеми парусами английского чайного клипера "Катти Сарк", в руках с которым сразу почувствовал себя уверенней, и только после отправился на Главпочтамт. Времени (до двенадцати) было уйма. Успел дважды пройти по кругу огромного зала с бесчисленными окошечками и даже помог одной бабке заполнить извещение. (Ей посылали деньги до востребования, чтобы ее сын, алкоголик, ничего не знал о них, потому что все, что адресовалось бабке, он с угрозами отнимал и тут же беспощадно пропивал.) На минуту представил себя на месте опустившегося забулдыги, рядом со своей милой мамой, и чуть не вскрикнул от горькой обиды - тогда уж лучше вниз головой с виадука, да так, чтобы сразу под поезд! Прогуливаясь по залу, я не спускал глаз с молоденьких девушек, появляющихся в зале или задумчиво стоящих у окошек (каждая из них могла быть Розочкой). Конечно, требовались сноровка и артистичность, чтобы, не привлекая к себе внимания, подходить к ним, а потом удаляться как ни в чем не бывало. Словом, за ухищрениями время прошло так быстро, что мне пришлось выбежать из зала, чтобы не нарушить особой гусарской традиции. Итак, без пятнадцати двенадцать я стоял на крыльце и с удивлением наблюдал, как со всех сторон ко мне спешили люди. Впрочем, они спешили не ко мне: рядом на ступеньке расположился меновщик, который, держа деньги, как колоду карт, зазывно объявлял: доллары, доллары! А рассчитываясь, повторял, точно попка, что у него - как в Центробанке. За несколько минут соседства с ним голова до того вспухла от его "долларов" и "Центробанка", что я вынужден был перейти на другую сторону достаточно обширного (слава Богу!) крыльца. Да, конечно, мое место здесь было менее выгодным (людской поток из метро проходил возле меновщика), зато здесь никто не мог заглушить моей внутренней музыки, которую я еще не слышал, но уже предчувствовал. Благодаря пакету, а точнее, клиперу "Катти Сарк" я был достаточно заметен, но ведь всякое случается?! Помня об ужасном сне, я ни на секунду не отвлекался. И пусть простят меня молодые красивые девушки, но тогда каждую из них, ступившую на крыльцо Главпочтамта, я буквально ощупывал своим бдительным взглядом. Розочка появилась неожиданно, где-то минут за пять до назначенного времени. И совсем не с той стороны, с которой ждал, не со стороны метро. Она появилась со стороны телеграфа (может, paзгoвapивала по междугородному?). Во всяком случае, я стоял к ней почти спиной, когда вдруг услышал музыку - энергичный и в то же время раздумчивый перебор струн, очень похожий на тот, каким сопровождал свое последнее выступление в МГУ Владимир Семенович Высоцкий (переберет струны и задумается - что же еще исполнить?). Так и здесь, кто-то неторопливо перебрал струны и призадумался. Да-да, призадумался, а я, как сводный духовой оркестр, круто повернулся на сто восемьдесят градусов и каким-то внезапным внутренним взором, нет-нет, не увидел, а скорее почувствовал, как музыканты придвинули мундштуки к губам и заиграли туш. Это длилось секунду, а может, долю секунды, но я уже точно знал, что девушка, идущая со стороны телеграфа, - Розочка. На ней была такая же, как моя, крылатка и из такого же, как у меня, байкового одеяла. Я даже разглядел на груди три застиранных полосы непонятного цвета (примечательная деталь для всех общежитских одеял). Музыку - отрезало. Я почувствовал, как подкатил комок к горлу и глаза отяжелели. Моя Розочка - в гайдаровской крылатке?! А как же английское белье?! А как же мать Розария Российская?! Господи, только не это, пусть у нее все будет лучше, чем у меня! Впрочем, для матери Терезы одежды внешние не имели никакого значения... Опять музыка. Розочка увидела меня, нервно передернула плечами, наклонила голову и закрыла рукой левый глаз и всю щеку, впечатление - что она чего-то застеснялась. А музыка струн все длилась и длилась!.. "Розочка, даю слово, что ты будешь ходить в кожаном пальто с воротником из ламы!" - мысленно вскричал я и бросился ей навстречу. Розочка меня не узнала - я ошибся, решив, что она меня увидела. Когда я спешил навстречу, она исподлобья посматривала одним правым глазом то на меня, то на мой пакет. Она даже посторонилась, чтобы не столкнуться со мной. - Розочка! - окликнул я ее и остановился. Она тоже остановилась, в удивлении всплеснула руками - я увидел темно-синий с вишневым подтеком фингал под левым глазом. Он казался каким-то дополнительным уродливым оком. Музыка стала затихать, то есть я остановился, а сводный духовой оркестр продолжал маршировать в прежнем направлении, унося за собой музыку. - Митя, это ты?! - Розочка шагнула ко мне. - Неужели это ты?! Я обнял ее (конечно, крепко, конечно, истосковавшись!). - Лицо!.. - взмолилась она и стала хлопать меня по спине. - Сумасшедший, отпусти! Давай хоть уйдем с тротуара... Голос ее угас, мы чуть не задохнулись - я поцеловал ее так, как она учила, втянув губы в губы. - Сумасшедший, - опять вскрикнула Розочка, но не обидно, а, узнав свою школу, даже несколько самодовольно. Я осмелел окончательно (почувствовал себя большим, сильным) и потребовал, чтобы она немедленно сказала мне, кто, где и когда поставил ей фингал. - А-а, это еще во время моего первого привода, - ответила Розочка и попросила меня не огорчаться, потому что с фингалом ей повезло, милиционеры испугались за свои шкуры и не подвергли ее задержанию, как некоторых. - Господи, какому задержанию?! - ужаснулся я, но Розочка уже рассердилась, потянула меня за рукав к метро. Впрочем, мы минули метро, прошли по какому-то переулку и оказались на улице Огородная слобода. Стараясь смягчить Розочку, ее рассерженное молчание, я сказал, что о подобной Москве ничего не знал и не ведал, какая все-таки большая Москва, не город, а целое государство! Розочка промолчала. Тогда я напрямую заявил, что поднять руку на человека, красивую женщину, наконец, - это по меньшей мере просто постыдно!.. Разумеется, я старался реабилитироваться в eе глазах. Она остановилась, стала шарить под крылаткой. Кстати, крылатка была много лучше моей, края подвернуты и прострочены самой настоящей машинкой, ее вполне можно было бы принять за фабричную, если бы не овальный штамп на плече с надписью черной несмывающейся тушью: "Бабушкинский район, больница ? ..." Номера не было, вместо него - беловатое пятно, оставшееся от вытравливания. Розочка вынула просторную серую кепку-восьмиклинку с маленьким, едва заметным козырьком. Натянула ее набок, на фингал, теперь только правый темно-синий глаз весело светился из-под козырька. - Ну как одежка, похожа я на свою цель?! Имей в виду, что мать Тереза начинала даже не с медсестры, а с самой простой нянечки. Видит Бог, при всей своей фантазии я не мог представить мать Терезу в кепке. В накидке - пожалуйста, а вот чтобы в кепке и накидке - ни в коем случае. - Ты знаешь, Розочка, - сказал я виновато, - ты все же больше похожа на английскую принцессу Диану. Почему так сказал, и сам не знаю. Я действительно видел фотографии в каком-то журнале мод: "Под принцессу Ди". Топ-модель рекламировала головные уборы, в том числе и очень просторную кепку. И что хорошо запомнилось - она была не в крылатке или какой-нибудь накидке, она была в пляжном костюме, стилизованном под матроску. - Принцесса из Манчестер Сити?! - воскликнула Розочка. Я закрыл глаза. Манчестер Сити всегда вызывал во мне сложные чувства, а после многозначительного восклицания я готов был ко всему. Но Розочка тем и замечательна, что непредсказуема! Вместо пощечины, которую я ждал, она одарила меня восторженными поцелуями. - Какой все-таки ты, Митя, лапидарствующий сибарит! (Новые слова в лексиконе!) Ни один мускул не дрогнул на моем лице, хотя "лапидарствующий сибарит" для меня был так же неприемлем, как мать Тереза в кепке, а принцесса Ди - в крылатке из казенного одеяла. Тем не менее ни один мускул... - Митя, я же тебе сказала комплимент. Ты знаешь значение?! Я мотнул головой - нет, не знаю. Розочка засмеялась - кто не знает, тот отдыхает! И рассказала, что у них на квартире иногда собираются клёвые парни из театральных студий, и вот один из этих клевых (такой хитренький красавчик) недавно, выказывая ей свое полнейшее восхищение, сказал, что она лапидарствующая сибаритка, то есть превосходящая всех своими неисчислимыми достоинствами. Я сразу же возненавидел хитренького красавчика, а когда Розочка стала рассказывать, какой он талантливый, находчивый и невозмутимый, я возненавидел его просто лютой ненавистью. В слове "красавчик" мне стало слышаться "крысавчик". Мы шли под арками больших каменных домов, затем через одноэтажные, почти барачные дворики. Потом опять - под арками и опять - через дворики. Наш разговор был труднопередаваемым, а временами я вовсе не понимал, о чем речь. То Розочка спрашивала, действительно ли моя куртка кожаная, то живо интересовалась качеством джинсов, а мою меховую кепку примерила - и так и осталась в ней. - Знаешь, Митя, - сказала она под одной из арок. - Я говорю тебе это только потому, что ты - Митя. Мы с тобой могли бы, если бы ты захотел, очень выгодно продать твои куртку и джинсы через этого лапидарствующего сибарита. - Крысавчика?! - уколол я и поинтересовался: - А мне придется остаться в нижнем белье?! Розочка успокоила - она знает девчонок, которые из больничных одеял шьют не только моднячие, как у нее, накидки, но и самые настоящие куртки и брюки по фасону шаровар "Рибок". Я отклонил предложение. Розочка рассердилась, молча взяла у меня пакет, положила в него свою серую кепку и пошла впереди. Я поплелся сзади - ну что она, в самом деле, придумывает?! Я прилично одет, и то она привередничает, а когда оденусь в "самиздатский Рибок" - вовсе отвернется. (Кроме того, я подозревал, что куртку и джинсы она присмотрела для хитренького крысавчика.) Мы зашли в глухой одноэтажный дворик. Розочка вдруг круто повернулась: - Слушай, Митяйка, может, у тебя сроду и денег нет - ты что написал в телеграмме? Может, ты решил наколоть свою Розочку? Не выйдет! Никогда я не чувствовал себя столь раздавленным. И кем?! По сути, родным человеком. Я - Митяйка?! Никогда прежде она не называла меня так!.. Дома и дворик покачнулись, мне стало дурно. Наверное, Розочка заметила... Подскочила, обняла меня, чтобы не упал. - Спасибо, - сказал я и отстранился, дескать, все нормально, кризис миновал. - У меня есть деньги, много денег! Я - не Митяйка! Я - капитан Пэрэрро, торговец черным деревом!.. Розочка поняла, что перегрузила корабль, мой "Катти Сарк", засуетилась: - Хорошо, Митяйка... ты - не Митяйка! У тебя есть деньги, много денег, я тебе верю, верю... Я даже не прошу тебя, Митенька, их показывать - не надо... Мы уже пришли... Потом, Митенька, потом... Вот наша крыша. Крыша действительно была замечательная, почти готическая, покрытая рубероидом, местами оторванным от реек, которые высоко вверху смыкались, напоминая некий скелет чума. Она давно бы рухнула, если бы не прилепливалась к торцу трехэтажного дома из красного кирпича, к которому с течением времени припаялась намертво и стала как бы и его частью. Под такой грандиозной крышей самого одноэтажного строения словно и не было. Но оно было: навесная дверь с амбарным замком, маленькое деревенское окно с крестовидной рамой и железной решеткой внутри и, наконец, уборная - тоже прилепленная к торцу трехэтажки и сооруженная как бы наспех из всякого попавшегося под руку стройматериала (от обломанного листа шифера и куска фанеры до побитого кухонного подноса и местами облупленной шахматной доски). Мы с Розочкой прошли к двери по натоптанной на снегу тропинке (в тени многоэтажек снег во дворике только-только подтаивал), висячий на петле замок оказался фикцией (Розочка сняла его без ключа). По-настоящему пугающей выглядела черная дощечка, прибитая над дверью. С надписью "Высокое напряжение" и рисунком черепа с костями. В сенях действительно валялись какие-то оголенные провода, а дверь в помещение была обита жестью, на которой красной краской был изображен зигзаг молнии и выведено "Смертельно!". Словом, в сенях все выглядело настолько правдоподобно, что я постарался не наступать на провода. Между тем Розочка вставила в английский замок ключик, и дверь, недовольно прорычав, отворилась. Она была толстой, массивной, обитой изнутри дерматиновым утеплителем. Из жилого помещения дохнуло лекарствами и больничным теплом. - Вот мы и дома! Входи, - сказала Розочка и, притянув вновь зарычавшую дверь, щелкнула выключателем. Неоновая лампа под потолком, знакомо позванивая, задребезжала и, мигнув, наконец вспыхнула, да так ярко, что я зажмурился. Возле окна, рядом с темно-синей отопительной батареей, стоял стул. Розочка на него сбросила крылатку - пригласила вместе с нею осмотреть "наши апартаменты" - так она сказала. Апартаменты состояли из прихожей, довольно-таки просторной (мебель я уже указал - стул возле окна), и двух отдельных комнат. Розочкиной, когда заходишь с улицы - налево, за окном. И ее соседки (тоже подрабатывающей на "скорой") - направо, за настенным зеркалом и умывальной раковиной с двумя чугунными кранами для холодной и горячей воды. Вначале мы вошли к соседке (так захотелось Розочке). Комната была большой, очень большой, квадратов двадцать! Стены абсолютно голые и желтые (так желтеет водная эмульсия). Окно крестьянское, то есть такое же, как в прихожей, только стекла полностью забеленные, как в общественном туалете, и железная решетка не из рифленых арматурин, а катанки (лампочка на длинном шнуре светила достаточно ярко, я рассмотрел). Рядом с окном стояла белая, явно больничная тумбочка с приоткрытой дверкой. На ней лежали какие-то медикаменты - пахло карболкой и этиловым спиртом. На некотором удалении от нее кровать, полутораспальная, с панцирной сеткой, на которой (у большой спинки) лежал скрученный, как на вагонной полке, матрас без матрасовки, а на нем - подушка без наволочки. (Кстати, я обратил внимание, что в скрученном матрасе никаких простыней не было.) Еще из утвари: вешалка, прибитая к двери, открывающейся внутрь комнаты, и помойное ведро с веником. - Негусто, - сказал я самодовольно (все-таки мое жилье было богаче). Но Розочка тут же парировала, что всякие мебеля - мещанство! Лично ей не нужны ни столы, ни шифоньеры, ни даже электроплитка, которая недавно перегорела, потому что после учебы и двенадцатичасового дежурства проще поесть в какой-нибудь забегаловке, а лишний час лучше поваляться в постели. Она прижалась ко мне, и тут началось что-то невообразимое. Дело в том, что, сбросив накидку, Розочка осталась в медицинском халате. Я полагал, что она надела его на какую-нибудь одежду. Может, на джинсы и кофточку, ну, не джинсы, так трусики, - ничего подобного. На ней были, кроме халата, туфли на полушпильках и сползшие на колени чулки. Вот и всё... - Что, Митенька?! Она повернула мою меховую кепку козырьком назад и до того потешной стала с этим фингалом - точь-в-точь сорванец-хулиган! А сама плутовски-плутовски так посмотрела на меня снизу вверх, перехватила взгляд и опустила глаза. Но не долу, а в разрез расстегнутого на груди халата, да так красноречиво, словно указывала - вот где твое настоящее богатство, вот где твои настоящие мебеля! Сказать, что я согласился с нею, - стало быть, ничего не сказать. Потому что ее указание глазами открыло мне такие глубины истинной красоты, что в мгновение ока я взлетел в небеса и, грянув оземь, обернулся добрым молодцем Иваном-царевичем. А уж если ты почувствовал себя добрым молодцем, да еще и Иваном-царевичем, то никак не забоишься взять свою царевну на руки. И я взял ее и понес в горенку-то светлую, на покрывала-то атласные, на перины-то мягкие, на перины-то пуховые. Проклятая дверь! Я уже говорил, что она открывалась внутрь комнаты. Одолел я ее. С превеликим трудом, но все ж таки... Одолеть-то одолел, но и силушку-то порастратил свою молодецкую. Розочка хохочет - весело ей, а у меня от напряга огонь в глазах. Шаг ступлю и проваливаюсь - не держит меня мать-земля. А тут еще и раковина умывальная, зацепился за нее, ну и на пол сел. Но Розочки не выпустил, чтобы, не дай бог, не ушиблась она, а уж о своих ушибах я и думать не смел. Розочка вскочила, смеясь, набросила крючок на входную дверь и давай меня поднимать - кепку уронила, туфли свалились, халат раскрылся, но она и не подумала отступать. Хохоча, потащила меня за руку, и тогда я опять взмыл, взмыл в небеса хищной птицей, кречетом, кречетом весьма сильным. И оттуда, с небес, набросился я на свою голубку, а она и сама стряхнула с себя одежды и еще краше стала. - Розочка! - вскричал я в восторге. - Вот твои деньги! Я вынул из внутреннего кармана кожанки триста долларов и вложил ей в руку. - О-о! - воскликнула она. Потом несколько раз пересчитала три сотенные и так быстро и ловко спрятала их, что я не заметил куда. Впрочем, я и не старался заметить. Наоборот, я пытался попасть рукой в карман своей джинсовой сорочки, чтобы извлечь оттуда и другие оставшиеся деньги. Двуносовская предусмотрительность, которой я следовал, показалась мне в тот момент преступной. Но я ничего не мог поделать, рука скользила мимо - клапан кармана мешал мне. Розочка по-своему истолковала мои действия. Стала помогать стаскивать кожанку и другие всякие одежды. Это было так здорово, так великолепно, что в порыве великой откровенности я спросил ее: - Розочка, если я стану богатым человеком, ну, не миллионером, а благосостоятельным - ты вернешься, ты захочешь быть вместе со мной? - А я что делаю, - залилась веселым смехом Розочка, - я уже вернулась, я уже хочу быть с тобой!.. Мы обнялись, как Иван-царевич со царевной, и унеслись в тридевятое царство в тридесятое государство. А все, что там было с нами, - я называю сладостным безумием. Где-то к утру страшный стук в дверь достал нас аж в тридевятом царстве. Розочка приподнялась, мы поцеловались, а потом она сказала, что ей надо одеться и открыть дверь - соседка вернулась. В полумраке комнаты Розочка не смогла отыскать халат, я посоветовал ей надеть мои джинсы и кожанку. Она надела и побежала в своих полушпильках (характерный стук гвоздиков). Потом послышались голоса женские и мужские и общий веселый смех. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Розочка открыла дверь. В полосе света она - новая амазонка! Она молчаливо подходит ко мне, медленно наклоняется, словно выполняет какой-то важный ритуал. Во всяком случае, когда я пытаюсь взять ее за руки, она отстраняется. Я не хочу перечить, она опять наклоняется и очень задумчиво целует меня в лоб. Мне смешно, я привлекаю ее, и мы целуемся в губы. - Сумасшедший, - нежно констатирует она и просит, чтобы я отдыхал - ей нужно поговорить с соседкой. - В любом случае, Митенька, знай, ты для меня лучше всех! Я приподнимаю голову, новая амазонка в полосе света. Дверь закрылась, я роняю голову и засыпаю. Засыпаю легко и радостно, точно святой. ГЛАВА 34 Я открыл глаза. Отставшая от потолка краска свисала как бы складками материи, она создавала эффект купола парашюта. Я лежал и, улыбаясь, парил - жизнь прекрасна! Минуту назад я пришел к выводу, что человек может быть не просто счастливым, а бесконечно счастливым. Да-да, бесконечно... Возьмем меня - выспавшийся, довольный, я не просто валяюсь в постели, а тщусь услышать музыку серебряных струн. Кажется, все получил, все есть, ну что тебе еще надо?! А вот надо... Я оглядываю Розочкину комнату, здесь все как у соседки: кровать, тумбочка, окно... Нет-нет, оконные стекла забелены не полностью, верхний свет как раз и освещает "купол парашюта". И еще - у Розочки нет ведра с веником. Зато у нее есть простыни! Как хорошо, как замечательно! Не зря говорится, что счастье оглупляет. Я жду Розочку - откуда-то знаю, что она пошла приготовить кофе, которое подаст мне вместе с печеньем в постель. Что ни говорите, а жизнь семейная сладостна даже вот таким ожиданием. Зачем прислушиваться к музыке, она приблизится к моему изголовью вместе с Розочкой! Прорычала входная дверь, голоса - мужской, настаивающий, и женский, виновато умоляющий. Голоса другие, не те, что разбудили перед утром. И Розочки среди них нет?! Да, нет - отметил с уверенностью. А где же она может быть? Наверное, побежала в забегаловку за кипятком. Естественно, ведь электроплитка перегорела. И опять блаженство - открою банку с кофе, а она будет наливать кипяток из термоса и размешивать. Мне так отчетливо все привиделось, что я даже услышал запах кофе. Между тем голоса стали глуше. Очевидно, соседка пригласила гостя в комнату. Однако тогда женский голос был совсем другим, более проникающим, что ли! Я еще находился под впечатлением голосов, когда соседская дверь резко хлопнула и сердито спешащие мужские шаги исчезли, то есть утонули в не менее сердитом pыкaнье входной двери. Воцарилась какая-то плотная тишина. Соседки не было слышно. Я уже стал подумывать, что каким-то образом пропустил ее и она ушла с сердитым мужчиной. Но нет, внезапно дверь в нашу комнату отворилась (я почему-то лежал головой к двери). - А-а, вот они где!.. В груди похолодело. Такого радостно-свирепого клика я никогда не слышал. Резко сел, готовый ко всему, но соседка уже выбежала: - Ну Розка, ну миссионерка любви!.. Все никак неймется - опять слямзила простыни! Рычание входной двери поглотило и эту разъяренную брань. Я остался один. Тревожное чувство охватило меня. Какое-то время еще лежал, ждал Розочку, но все-таки решил одеться. Рукой пошарил рядом с кроватью - трусы (не хотелось думать, но невольно подумалось: из Манчестер Сити), кальсоны (голубоватые, финские, с белой мелкой полоской повдоль) и сорочка (джинсовая, с большими нагрудными карманами). Когда надевал ее - выпал паспорт, но я не хватился и, только основательно занявшись поиском брюк, а потом и куртки, нашел его под кроватью. Нашел, и сразу как током ударило - деньги! Деньги, и советские, и двести долларов, оказались на месте, в паспорте, в целлофановом карманчике. Не знаю почему, но это вселило в меня дополнительную уверенность, что Розочка скоро вернется. В самом деле, ведь не может она уйти в моей кепке, куртке и, наконец, в моих штанах?! Я заправил сорочку в кальсоны, надел землистого цвета постиранные носки, обул полусапожки и только после вышел в прихожую. На стуле возле окна лежала Розочкина крылатка, то есть накидка. Я поднял ее, все еще надеясь, что под нею найду хотя бы брюки - ничего... серая просторная кепка упала мне на ноги. Не знаю почему, но именно она подвигнула меня на решительные действия. Я притянул входную дверь и, закрыв на крючок, не стесняясь, вошел в комнату соседки. Здесь все было так же, как и вчера, - голая, практически пустая комната. Говорить, что в поисках своей верхней одежды я перевернул в ней все кверху дном, - глупо. Здесь нечего было переворачивать. Но я осмотрел все углы, все изгибы с такой тщательностью, что, выходя из комнаты, был уверен - в этой квартире моих брюк и куртки нету. Более того, нету и моего пакета с содержимым. Да Бог с ним, с пакетом!.. Я накинул Розочкину крылатку и поспешил во двор. День был великолепным! Солнце стояло в проеме двух темно-серых, почти темно-синих многоэтажек, и весь дворик утопал в дыхании синевы. Нет-нет, я не оговорился, именно в дыхании, так казалось потому, что, соприкасаясь с тенью, лучи как бы вскипали на слюдянисто-синей корочке снега, и он, мерцая, истекал синевой, которая равномерно и медленно колебалась. Эманация синевы была настолько сильной, что дворик стоял в ней, как в воде. Я нисколько не удивился, что затрапезный туалет внутри был достаточно чистым и удобным. Я вообще уже привык, что там, гд