f=#fn_17_3>3 в лето Победы, да стесняюсь: у нас вс? же на ночь ноги как-то вытягивали, и клопы были умеренные, а всю ночь при ярких лампах нас, от жары голых и потных, мухи кусали -- да ведь это не в счет, и хвастаться стыдно. Обливались мы по'том от каждого движения, после еды просто лило. В камере, немного больше средней жилой комнаты, помещалось сто человек, сжаты были, ступить на пол ногой тоже нельзя. А два маленьких окошка были загорожены намордниками из железных листов, это на южную сторону, они не только не давали движения воздуху, но от солнца накалялись и в камеру пышели жаром. Как пересылки все бестолковые, так и разговор о пересылках бестолковый, так и эта глава, наверно, получится: не знаешь, за что скорей хвататься, о какой рассказывать, о ч?м наперед. И чем больше сбивается людей на пересылке, тем еще бестолковее. Невыносимо человеку, невыгодно и ГУЛагу, -- а вот оседают люди по месяцам. И становится пересылка истой фабрикой: хлебные пайки несут навалом в строительных носилках, в каких кирпичи носят. И баланду парующую несут в шестиведерных деревянных бочках, прохватив проушины ломом. Напряженней и откровенней многих была Котласская пересылка. Напряженнее потому, что она открывала пути на весь европейский русский северо-восток, откровеннее потому, что это было уже глубоко в Архипелаге, и не перед кем хорониться. Это просто был участок земли, разделенный заборами на клетки, и клетки все заперты. Хотя здесь уже густо селили мужиков, когда ссылали их в 30-м (надо думать, что крыши над ними не бывало, только теперь некому рассказать), однако и в 38-м далеко не все помещались в хлипких одноэтажных бараках из горбылька, крытых... брезентом. Под осенним мокрым снегом и в заморозки люди жили здесь просто против неба на земле. Правда, им не давали коченеть неподвижно, их вс? время считали, бодрили проверками (бывало там 20 тысяч человек единовременно) или внезапными ночными обысками. -- Позже в этих клетках разбивали палатки, в иных возводили срубы -- высотой в два этажа, но чтоб разумно удешевить строительство -- междуэтажного перекрытия не клали, а сразу громоздили шестиэтажные нары с вертикальными стремянками по бортам, которыми доходяги и должны были карабкаться как матросы (устройство, более приличествующее кораблю, чем порту). -- В зиму 1944-45 года, когда все были под крышей, помещалось только семь с половиной тысяч, из них умирало в день -- пятьдесят человек, и носилки, носящие в морг, не отдыхали никогда. (Возразят, что это сносно вполне, смертность меньше процента в день, и при таком обороте человек может протянуть до пяти месяцев. Да, но ведь и главная-то косиловка -- лагерная работа, тоже ведь еще не начиналась. Эта убыль в две трети процента в день составляет чистую усушку, и не на всяком складе овощей е? допустят). Чем глубже туда, в Архипелаг, тем разительнее сменяются бетонные порты на свайные пристани. Карабас, лагерная пересылка под Карагандою, имя которой стало нарицательным, за несколько лет прошло полмиллиона человек (Юрий Карбе был там в 1942 году зарегистрирован уже в 433-й тысяче). Пересылка состояла из глинобитных низких бараков с земляным полом. Каждодневное развлечение было в том, что всех выгоняли с вещами наружу, и художники белили пол и даже рисовали на н?м коврики, а вечером зэки ложились и боками своими стирали и побелку и коврики.4 Княж-Погостский пересыльный пункт (63 градус северной широты) составлялся из шалашей, утвержд?нных на болоте! Каркас из жердей охватывался рваной брезентовой палаткой, не доходящей до земли. Внутри шалаша были двойные нары из жердей же (худо очищенных от сучьев), в проходе -- жердевой настил. Через настил днем хлюпала жидкая грязь, ночью она замерзала. В разных местах зоны переходы тоже шли по хлипким качким жердочкам, и люди, неуклюжие от слабости, там и сям сваливались в воду и мокредь. В 38-м году в Княж-Погосте кормили всегда одним и тем же: затирухой из крупяной сечки и рыбных костей. Это было удобно, потому что мисок, кружек и ложек не было у пересыльного пункта, а у самих арестантов тем более. Их подгоняли десятками к котлу и клали затируху черпаками в фуражки, в шапки, в полу одежды. А в пересыльном пункте Вогво'здино (в нескольких километрах от Усть-Выми), где сидело одновременно 5 тысяч человек (кто знал Вогвоздино до этой строчки? сколько таких безызвестных пересылок? умножьте-ка их на пять тысяч!) -- в Вогвоздино варили жидко, но мисок тоже не было, однако извернулись (чего не осилит наша смекалка!) -- баланду выдавали в БАННЫХ ТАЗАХ на десять человек сразу, предоставляя им хлебать вперегонки.5 Правда, в Вогвоздино дольше года никто не сидел. (По году -- бывало, если доходяга, и все лагеря от него отказываются.) Фантазия литераторов убога перед туземной бытностью Архипелага. Когда желают написать о тюрьме самое укоризненное, самое очернительское -- то упрекают всегда парашей. Параша! -- это стало в литературе символом тюрьмы, символом унижения, зловония. О, легкомыслы! Да разве параша -- зло для арестанта? Это милосердечнейшая затея тюремщиков. Весь-то ужас начинается с того мига, когда параши в камере НЕТ. В 37-м году в некоторых сибирских тюрьмах НЕ БЫЛО ПАРАШ, их не хватало! Их не было подготовлено заранее столько, сибирская промышленность не поспела за широтой тюремного захвата. Для новосозданных камер не оказалось парашных бачков на складах. В камерах же старых параши были, но -- древние, маленькие, и теперь пришлось их благоразумно вынести, потому что для нового пополнения они стали ничто. Так, если Минусинская тюрьма была издавна выстроена на 500 человек (Владимир Ильич не побывал в ней, он ехал вольно), а теперь в не? поместили 10 тысяч, -- то значит, и каждая параша должна была увеличиться в 20 раз! Но она не увеличилась... Наши русские перья пишут вкрупне, у нас пережито уймища, а не описано и не названо почти ничего, но для западных авторов с их рассматриванием в лупу клеточки бытия, со взбалтыванием аптечного пузырька в снопе проектора -- ведь это эпопея, это еще десять томов "Поисков утраченного времени": рассказать о смятении человеческого духа, когда в камере двадцатикратное переполнение, а параши нет, а на оправку водят в сутки раз! Конечно, тут много фактуры, им неизвестной: они не найдут выхода мочиться в брезентовый капюшон и совсем уж не поймут совета соседа мочиться в сапог! -- а между тем это -- совет многоопытной мудрости, и никак не означает порчи сапога, и не низводит сапог до ведра. Это значит: сапог надо снять, опрокинуть, теперь завернуть голенище наружу -- и вот образуется кругожелобчатая, такая желанная емкость! Но зато сколькими психологическими извивами западные авторы обогатили бы свою литературу (без всякого риска банально повторить прославленных мастеров), если бы только знали распорядок той же минусинской тюрьмы: для получения пищи выдана одна миска на четверых, а питьевой воды наливают кружку на человека в день (кру'жки есть). И вот один из четверых управился использовать общую миску для облегчения внутреннего давления, но перед обедом отказывается отдать свой запас воды на мытье этой миски. Что за конфликт! Какое столкновение четырех характеров! какие нюансы! (И я не шучу. Вот так-то и обнажается дно человека. Только русскому перу недосуг это описывать, и русскому глазу читать это некогда. Я не шучу, потому что только врачи скажут, как месяцы в такой камере на всю жизнь губят здоровье человека, хотя б его даже не расстреляли при Ежове и реабилитировали при Хрущеве.) Ну вот, а мы-то мечтали отдохнуть и размяться в порту! Несколько суток зажатые и скрюченные в купе столыпина -- как мы мечтали о пересылке! Что здесь мы потянемся, распрямимся. Что здесь мы вволю попь?м и водицы и кипяточку. Что здесь не заставят нас выкупать у конвоя свою же пайку своими вещами. Что здесь нас накормят горячим приварком. И, наконец, что в баньку сведут, мы окатимся горяченьким, перестанем чесаться. И в воронке нам бока околачивало, швыряло от борта к борту, и кричали на нас "Взяц-ца под руки!", "Взяц-ца за пятки!", а мы подбодрялись: ничего-ничего, скоро на пересылку! вот уж там-то... А здесь если что по нашим грезам и сбудется, так вс? равно чем-нибудь обгажено. Что ждет нас в бане? Этого никогда не узнаешь. Вдруг начинают стричь наголо женщин (Красная Пресня, 1950 год, ноябрь). Или нас, череду голых мужчин, пускают под стрижку одним парикмахершам. В вологодской парной дородная тетя Мотя кричит: "Становись, мужики!" и всю шеренгу обда?т из трубы паром. А иркутская пересылка спорит: природе больше соответствует чтобы вся обслуга в бане была мужская, и женщинам между ногами промазывал бы санитарным квачом -- мужик. Или на Новосибирской пересылке зимой в холодной мыльной из кранов идет одна холодная вода; арестанты решаются требовать начальство; приходит капитан, подставляет не брезгуя, руку под кран: "А я говорю, что вода -- горячая, понятно?" Уже надоело рассказывать, что бывают бани и вовсе без воды; что в прожарке сгорают вещи; что после бани заставляют бежать босиком и голому по снегу за вещами (контрразведка 2-го Белорусского фронта в Бродницах, 1945 г.) С первых же шагов по пересылке ты замечаешь, что тут тобой будут владеть не надзиратели, не погоны и мундиры, которые вс?-таки нет-нет, да держатся же какого-то писаного закона. Тут владеют вами -- придурки пересылки. Тот хмурый банщик, который придет за вашим этапом: "Ну, пошли мыться, господа фашисты!"; и тот нарядчик с фанерной дощечкой, который глазами по нашему строю рыщет и подгоняет; и тот выбритый, но с чубиком воспитатель, который газеткой скрученной себя по ноге постукивает, а сам косится на ваши мешки; и еще другие неизвестные вам пересылочные придурки, которые рентгеновскими глазищами так и простигают ваши чемоданы, -- до чего ж они друг на друга похожи! и где вы уже всех их видели на вашем коротком этапном пути? -- не таких чистеньких, не таких приумытых, но таких же скотин мордатых с безжалостным оскалом? Ба-а-а! Да это же опять блатные! Это же опять воспетые утесовские УРКИ! Это же опять Женька Жоголь, Сер?га-Зверь и Димка-Кишкеня', только они уже не за решеткой, умылись, оделись в доверенных лиц государства и С ПОНТОМ6 наблюдают за дисциплиной -- уже нашей. Если с воображением всматриваться в эти морды, то можно даже представить, что они -- русского нашего корня, когда-то были деревенские ребята, и отцы их звались Климы, Прохоры, Гурии, и у них даже устройство на нас похожее: две ноздри, два радужных ободочка в глазах, розовый язык, чтобы заглатывать пищу и выговаривать некоторые русские звуки, только складываемые в совсем новые слова. Всякий начальник пересылки догадывается до этого: за все штатные работы зарплату можно платить родственникам, сидящим дома, или делить между тюремным начальством. А из социально-близких -- только свистни, сколько угодно охотников исполнять эту работу за то одно, что они на пересылке зачалятся, не поедут в шахты, в рудники, в тайгу. Все эти нарядчики, писари, бухгалтеры, воспитатели, банщики, парикмахеры, кладовщики, повара, посудомои, прачки, портные по починке белья -- это вечно-пересыльные, они получают тюремный паек и числятся в камерах, остальной приварок и прижарок они и без начальства выловят из общего котла или из сидоров пересылаемых зэков. Все эти пересылочные придурки основательно считают, что ни в каком лагере им не будет лучше. Мы приходим к ним еще не дощупанными, и они дурят нас всласть. Они нас здесь и обыскивают вместо надзирателей, а перед обыском предлагают сдавать деньги на хранение, и серьезно пишут какой-то список -- и только мы и видели этот список вместе с денежками! "Мы деньги сдавали!" "Кому"? -- удивляется пришедший офицер. "Да вот тут был какой-то!" "Кому ж именно?" Придурки не видели... "Зачем же вы ему сдавали?" "Мы думали..." "Индюк думал! Меньше думать надо!" Вс?. -- Они предлагают нам оставить вещи в предбаннике: "Да никто у вас не возьмет! кому они нужны!" Мы оставляем, да ведь в баню же и не пронесешь. Вернулись: джемперов нет, рукавиц меховых нет. "А какой джемпер был?" "Серенький..." "Ну, значит мыться пошел!" -- Они и честно берут у нас вещи: за то, чтоб чемодан взять в каптерку на хранение; за то, чтоб нас тиснуть в камеру без блатных; за то, чтоб скорей отправить на этап; за то, чтоб дольше не отправлять. Они только не грабят нас прямо. -- "Так это же не блатные! -- разъясняют нам знатоки среди нас. -- Это -- суки, которые служить пошли. Это враги честных воров. А честные воры -- те в камерах сидят". Но до нашего кроличьего понимания это как-то туго доходит. Ухватки те же, татуировка та же. Может они и враги тех, да ведь и нам не друзья, вот что... А тем временем посадили нас во дворе под самые окна камер. На окнах намордники, не заглянешь, но отуда хрипло-доброжелательно нам советуют: "Мужички! Тут порядок такой: отбирают на шмоне вс? сыпучее -- чай, табак. У кого есть -- пуляйте сюда, нам в окно, мы потом отдадим." Что мы знаем? Мы же фрайера и кролики. Может, и правда отбирают чай и табак. Мы же читали в великой литературе о всеобщей арестантской солидарности, узник не может обманывать узника! Обращаются симпатично -- "мужички". И мы пуляем им кисеты с табаком. Чистопородные воры ловят -- и хохочут над нами: "Эх, фашисты-дурачки!" Вот какими лозунгами, хотя и не висящими на стенах, встречает нас пересылка: "Правды здесь не ищи!" "Вс?, что имеешь -- придется отдать!" Вс? прид?тся отдать! -- это повторяют тебе и надзиратели, и конвоиры, и блатари. Ты придавлен своим неподымаемым сроком, ты думаешь, как тебе отдышаться, а все вокруг думают, как тебя ограбить. Вс? складывается так, чтобы угнести политического, и без того подавленного и покинутого. "Вс? придется отдать..." -- безнадежно качает головой надзиратель на Горьковской пересылке, и Анс Бернштейн с облегчением отдает ему комсоставскую шинель -- не просто так, а за две луковицы. Что же жаловаться на блатных, если всех надзирателей на Красной Пресне ты видишь в хромовых сапогах, которых им никто не выдавал? Это вс? куро'чили в камерах блатные, а потом толкали надзирателям. Что же жаловаться на блатных, если воспитатель КВЧ7 -- блатной и пишет характеристики на политических (КемПерПункт)? В Ростовской ли пересылке искать управу на блатных, если это их извечный родной курень? Говорят, в 1942 году на Горьковской пересылке арестанты-офицеры (Гаврилов, воентехник Щебетин и др.) вс?-таки поднялись, били воров и заставили их присмиреть. Но это всегда воспринимается как легенда: в одной ли камере присмиреть? надолго ли присмиреть? а куда ж смотрели голубые фуражки, что чуждые бьют близких? Когда же рассказывают, что на Котласской пересылке в 40-м году уголовники в очереди у ларька вырывали деньги из рук политических, и те стали бить их так, что остановить не удавалось, и тогда на защиту блатных вошла в зону охрана с пулеметами -- в этом уже не усомнишься, это -- как отлитое! Неразумные родные! -- они мечутся там на воле, деньги занимают (потому что таких денег дома не было), и шлют тебе какие-то вещи, шлют продукты -- последняя лепта вдовы, но -- дар отравленный, потому что из голодного, зато свободного он делает тебя беспокойным и трусливым, он лишает тебя того начинающегося просветления, той застывающей твердости, которые одни только и нужны перед спуском в пропасть. О, мудрая притча о верблюде и игольном ушке! В небесное царство освобожденного духа не дают тебе пройти эти вещи. И у других, с кем привез тебя воронок, ты видишь те же мешки. "Куток сволочей" -- уже в воронке ворчали на нас блатные, но их было двое, а нас полсотни, и они пока не трогали. А теперь нас вторые сутки держат на пресненском вокзале, на грязном полу, с поджатыми от тесноты ногами, однако никто из нас не наблюдает жизни, а все пекутся, как чемоданы сдать на хранение. Хотя сдать на хранение считается нашим правом, но уступают нарядчики только потому, что тюрьма -- московская, и мы еще не все потеряли московский вид. Какое облегчение! -- вещи сданы (значит, мы отдадим их не на этой пересылке, дальше). Только узелки со злосчастными продуктами еще болтаются в наших руках. Нас, бобров, собралось слишком много вместе. Нас начинают растасовывать по камерам. С тем самым Валентином, с которым мы в один день расписались по ОСО, и который с умилением предлагал начать в лагере новую жизнь, -- нас вталкивают в какую-то камеру. Она еще не набита: свободен проход, и под нарами просторно. По классическому положению вторые нары занимают блатные: старшие -- у самых окон, младшие -- подальше. На нижних -- нейтральная серая масса. На нас никто не нападает. Не оглядясь, не рассчитав, неопытные, мы лезем по асфальтовому полу под нары -- нам будет там даже уютно. Нары низкие, и крупным мужчинам лезть надо по-пластунски, припадая к полу. Подлезли. Вот тут и будем тихо лежать и тихо беседовать. Но нет! В низкой полутьме, с молчным шорохом, на четвереньках как крупные крысы, на нас со всех сторон крадутся малолетки -- это совсем еще мальчишки, даже есть по двенадцати годков, но кодекс принимает и таких, они уже прошли по воровскому процессу, и здесь теперь продолжают учебу у воров. Их напустили на нас! Они молча лезут на нас со всех сторон и в дюжину рук тянут и рвут у нас и из-под нас вс? наше добро. И вс? это совершенно молча, только зло сопя! Мы -- в западне: нам не подняться, не пошевельнуться. Не прошло минуты, как они вырвали мешочек с салом, сахаром и хлебом -- и уже их нет, а мы нелепо лежим. Мы без боя отдали пропитание и теперь можем хоть и остаться лежать, но это уже совсем невозможно. Смешно елозя ногами, мы поднимаемся задами из-под нар. Трус ли я? Мне казалось, что нет. Я совался в прямую бомбежку в открытой степи. Решался ехать по прос?лку, заведомо заминированному противотанковыми минами. Я оставался вполне хладнокровен, выводя батарею из окружения и еще раз туда возвращаясь за подкалеченным "газиком". Почему же сейчас я не схвачу одну из этих человеко-крыс и не терзану е? розовой мордой о черный асфальт? Он мал? -- ну, лезь на старших. Нет... На фронте укрепляет нас какое-то дополнительное сознание (может быть совсем и ложное): нашего армейского единства? моей уместности? долга? А здесь ничего не задано, устава нет, и вс? открывать наощупь. Встав на ноги, я оборачиваюсь к их старшему, к пахану. На вторых нарах у самого окна все отнятые продукты лежат перед ним: крысы-малолетки ни крохи не положили себе в рот, у них дисциплина. Та передняя сторона головы, которая у двуногих обычно называется лицом, у этого пахана вылеплена природой с отвращением и нелюбовью, а может быть от хищной жизни стала такая -- с кривой отвислостью, низким лбом, первобытным шрамом и современными стальными коронками на передних зубах. Глазками равно того размера, чтобы видеть всегда знакомые предметы и не удивляться красотам мира, он смотрит на меня как кабан на оленя, зная, что с ног сшибить может меня всегда. Он ждет. И что же я? Прыгаю наверх, чтобы достать этой хари хоть раз кулаком и шлепнуться вниз в проход? Увы, нет. Подлец ли я? Мне до сих пор казалось, что нет. Но вот мне обидно ограбленному, униженному, опять брюхом ползти под нары. И я возмущенно говорю пахану, что, отняв продукты, он мог бы нам хоть дать место на нарах. (Ну, для горожанина, для офицера -- разве не естественная жалоба?) И что ж? Пахан согласен. Ведь я этим и отдаю сало; и признаю его высшую власть; обнаруживаю сходство воззрений с ним -- он бы тоже согнал слабейших. Он велит двум серым нейтралам уйти с нижних нар у окна, дать место нам. Они покорно уходят. Мы ложимся на лучшие места. Мы еще некоторое время переживаем свои потери (на мое галифе блатные не зарятся, это не их форма, но один из воров уже щупает шерстяные брюки на Валентине, ему нравятся). И лишь к вечеру доходит до нас укоряющий шопот соседей: как могли мы просить защиты у блатарей, а двух своих загнать вместо себя под нары? И только тут прокалывает меня сознание моей подлости, и заливает краска (и еще много лет буду краснеть, вспоминая). Серые арестанты на нижних нарах -- это же братья мои, 58-1-б, это пленники. Давно ли я клялся, что на себя принимаю их судьбу? И вот сталкиваю под нары? Правда, и они не заступились за нас против блатарей -- но почему им надо биться за наше сало, если мы сами не бь?мся? Достаточно жестоких боев еще в плену разуверили их в благородстве. Все же они мне зла не сделали, а я им сделал. Вот так ударяемся, ударяемся боками и хрюкалками, чтобы хоть с годами стать людьми... Чтобы стать людьми... ___ Но даже новичку, которого пересылка лущит и облупливает, -- она нужна, нужна! Она дает ему постепенность перехода к лагерю. В один шаг такого перехода не могло бы выдержать сердце человека. В этом мороке не могло бы так сразу разобраться его сознание. Надо постепенно. Потом пересылка дает ему видимость связи с домом. Отсюда он пишет первое законное свое письмо: иногда -- что он не расстрелян, иногда -- о направлении этапа, всегда это первые необычные слова домой от человека, перепаханного следствием. Там, дома, его еще помнят прежним, но он никогда уже не станет им -- и вдруг это молнией прорвется в какой-то корявой строчке. Корявой, потому что, хоть письма с пересылок и разрешены, и висит во дворе почтовый ящик, но ни бумаги, ни карандашей достать нельзя, тем более нечем их чинить. Впрочем, находится разглаженная махорочная об?ртка, или об?ртка от сахарной пачки, и у кого-то в камере вс? же есть карандаш -- и вот такими неразборными каракулями пишутся строки, от которых потом пролягут лад или разлад семей. Безумные женщины иногда по такому письму опрометчиво едут еще застигнуть мужа на пересылке -- хотя свиданья им никогда не дадут, и только можно успеть обременить его вещами. Одна такая женщина дала, по-моему, сюжет для памятника всем женам -- и указала даже место. Это было на Куйбышевской пересылке, в 1950 году. Пересылка располагалась в низине (из которой, однако, видны Жигулевские ворота Волги), а сразу над ней, обмыкая е? с востока, шел высокий долгий травяной холм. Он был за зоной и выше зоны, а как к нему подходить извне -- нам не было видно снизу. На н?м редко кто и появлялся, иногда козы паслись, бегали дети. И вот как-то летним и пасмурным днем на круче появилась городская женщина. Приставив руку козырьком и чуть поводя, она стала рассматривать нашу зону сверху. На разных дворах у нас гуляло в это время три многолюдных камеры -- и среди этих густых трех сотен обезличенных муравьев она хотела в пропасти увидеть своего! Надеялась ли она, что подскажет сердце? Ей, наверно, не дали свидания -- и она взобралась на эту кучу. Е? со дворов все заметили и все на не? смотрели. У нас, в котловине, не было ветра, а там наверху был изрядный. Он откидывал, трепал е? длинное платье, жакет и волосы, выявляя всю ту любовь и тревогу, которые были в ней. Я думаю, что статуя такой женщины, именно там, на холме над пересылкой, и лицом к Жигулевским воротам, как она и стояла, могла бы хоть немного что-то объяснить нашим внукам.8 Долго е? почему-то не прогоняли -- наверно, лень была охране подниматься. Потом полез туда солдат, стал кричать, руками махать -- и согнал. Еще пересылка дает арестанту -- обзор, широту зрения. Как говорится, хоть есть нечего, да жить весело. В здешнем неугомонном движении, в смене десятков и сотен лиц, в откровенности рассказов и разговоров (в лагере так не говорят, там повсюду боятся наступить на щупальце опера) -- ты просвежаешься, просквожаешься, яснеешь, и лучше начинаешь понимать, что происходит с тобой, с народом, даже с миром. Один какой-нибудь чудак в камере такое тебе откроет, чего б никогда не проч?л. Вдруг запускают в камеру диво какое-то: высокого молодого военного с римским профилем, с неостриженными вьющимися светло желтыми волосами, в английском мундире -- как будто прямо с Нормандского побережья, офицер армии вторжения. Он так гордо входит, словно ожидает, что все перед ним встанут. А оказывается, он просто не ждал, что сейчас войдет к друзьям: он сидит уже два года, но еще не побывал ни в одной камере и сюда-то, до самой пересылки, таинственно вез?н в отдельном купе столыпина -- а вот негаданно, оплошно или с умыслом, выпущен в нашу общую конюшню. Он обходит камеру, видит в немецком мундире офицера вермахта, зацепляется с ним по-немецки, и вот уже они яростно спорят, готовые, кажется, применить оружие, если бы было. После войны прошло пять лет, да и твержено нам, что на западе война велась только для вида, и нам странно смотреть на их взаимную ярость: сколько этот немец средь нас лежал, мы русаки, с ним не сталкивались, смеялись больше. Никто бы и не поверил рассказу Эрика Арвида Андерсена, если б не его пощаженная стрижкой голова -- чудо на весь ГУЛаг; да если б не чуждая эта осанка; да не свободный разговор на английском, немецком и шведском. По его словам он был сын шведского даже не миллионера, а миллиардера (ну, допустим, добавлял), по матери же -- племянник английского генерала Робертсона, командующего английской оккупационной зоной Германии. Шведский подданный, он в войну служил добровольцем в английской армии, и высаживался-таки в Нормандии, после войны стал кадровым шведским военным. Однако, социальные запросы тоже не покидали его, жажда социализма была в н?м сильнее привязанности к капиталам отца. С глубоким сочувствием следил он за советским социализмом и даже наглядно убедился в его процветании, когда приезжал в Москву в составе шведской военной делегации, и здесь им устраивали банкеты, и возили на дачи, и там совсем не был им затруднен контакт с простыми советскими гражданами -- с хорошенькими артистками, которые ни на какую работу не торопились и охотно проводили с ними время, даже с глазу на глаз. И окончательно убежденный в торжестве нашего строя, Эрик по возвращении на Запад выступил в печати, защищая и прославляя советский социализм. И вот этим он перебрал и погубил себя. Как раз в те годы, 47-48-й, изо всех щелей натягивали передовых западных молодых людей, готовых публично отречься от Запада (и еще, казалось, набрать их десятка бы два, и Запад дрогнет и развалится). По газетной статье Эрик был сочтен подходящим в этом ряду. А служа в то время в Западном Берлине, жену же оставив в Швеции, Эрик по простительной мужской слабости посещал холостую немочку в Восточном Берлине. Тут-то ночью его и повязали (да не про то ли и пословица -- "пошел к куме, да засел в тюрьме"? Давно это наверно так, и не он первый). Его привезли в Москву, где Громыко, когда-то обедавший в доме отца его в Стокгольме и знакомый с сыном, теперь на правах ответного гостеприимства, предложил молодому человеку публично проклясть и весь капитализм и своего отца, и за это было сыну обещано у нас тотчас же -- полное капиталистическое обеспечение до конца дней. Но хотя Эрик материально ничего не терял, он, к удивлению Громыки, возмутился и наговорил оскорбительных слов. Не поверив его твердости, его заперли на подмосковной даче, кормили как принца в сказке (иногда "ужасно репрессировали": переставали принимать заказы на завтрашнее меню и вместо желаемого цыпленка приносили вдруг антрекот), обставили произведениями Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина и год ждали, что он переку?тся. К удивлению, и этого не произошло. Тогда подсадили к нему бывшего генерала-лейтенанта, уже два года отбывшего в Норильске. Вероятно, расчет был, что генерал-лейтенант преклонит голову Эрика перед лагерными ужасами. Но он выполнил это задание плохо или не хотел выполнять. Месяцев за десять совместной сидки он только научил Эрика ломаному русскому языку и поддержал возникшее в н?м отвращение к голубым фуражкам. Летом 1950 года вызвали Эрика еще раз к Вышинскому, он отказался еще раз (совершенно не по правилам попирая бытие сознанием!). Тогда сам Абакумов прочел Эрику постановление: 20 лет тюремного заключения (?? за что?). Они уже сами не рады были, что связались с этим недорослем, но нельзя ж было и отпускать его на Запад. И вот тут-то повезли его в отдельном купе, тут он слушал через стенку рассказ московской девушки, а утром видел в окно гнилосоломенную рязанскую Русь. Эти два года очень утвердили его в верности Западу. Он верил в Запад слепо, он не хотел признавать его слабостей, он считал несокрушимыми западные армии, непогрешимыми его политиков. Он не верил нашему рассказу, что за время его заключения Сталин решился на Блокаду Берлина и она сошла ему вполне благополучно. Молочная шея Эрика и кремовые щеки рдели от негодования, когда мы высмеивали Черчилля и Рузвельта. Так же был уверен он, что Запад не потерпит его, Эрика, заключения; что вот сейчас по сведениям с Куйбышевской пересылки разведка узнает, что Эрик не утонул в Шпрее, а сидит в Союзе -- и его выкупят или выменяют. (Этой верой в особенность своей судьбы среди других арестантских судеб он напоминал наших благонамеренных ортодокосов). Несмотря на жаркие схватки, он звал друга моего и меня к себе в Стокгольм при случае ("нас каждый знает, -- с усталой улыбкой говорил он, -- отец мой почти содержит двор шведского короля"). А пока сыну миллиардера нечем было вытираться, и я подарил ему лишнее драненькое полотенце. Скоро взяли его на этап.9 А переброска вс? идет! -- выводят, выводят, по одному и пачками, гонят куда-то этапы. С виду такое деловое, такое планоосмысленное движение -- даже поверить нельзя, сколько в н?м чепухи. В 1949 году создаются Особые лагеря -- и вот чьим-то верховным решением массы женщин гонят из лагерей европейского Севера и Заволжья -- через свердловскую пересылку -- в Сибирь, в Тайшет, в Озерлаг. Но уже в 50-м году Кто-то нашел удобным стягивать женщин не в Озерлаге, а в Дубровлаге -- в Темниках, в Мордовии. И вот эти самые женщины, испытывая все удобства гулаговских путешествий, тянутся через эту же самую свердловскую пересылку -- на запад. В 51-м году создаются новые особлаги в Кемеровской области (Камышлаг) -- вот где, оказывается, нужен женский труд! И злополучных женщин мордуют теперь в Кемеровские лагеря через ту же заклятую свердловскую пересылку. Приходят времена высвобождения -- но не для всех же! И тех женщин, кто остался тянуть срок среди всеобщего хрущевского полегчения -- качают опять из Сибири через свердловскую пересылку -- в Мордовию: стянуть их вместе будет верней. Ну, да хозяйство у нас внутренее, островишки все свои, и расстояния для русского человека не такие уже протяжные. Бывало так и с отдельными зэками, беднягами. Шендрик, вес?лый крупный парень с незамысловатым лицом, как говорится честно трудился в одном из куйбышевских лагерей и не чуял над собой беды. Но она стряслась. Пришло в лагерь срочное распоряжение -- и не чье-нибудь, а самого министра внутренних дел! (откуда министр мог узнать о существовании Шендрика?) -- немедленно доставить этого Шендрика в Москву, в тюрьму N 18. Его схватили, потащили на Куйбышевскую пересылку, оттуда, не задерживаясь -- в Москву, да не в какую-то тюрьму N 18, а со всеми вместе на широко известную Красную Пресню. (Сам-то Шендрик ни про какую N 18 и знать не знал, ему ж не объявляли.) Но беда его не дремала: двух суток не прошло -- его дернули опять на этап и теперь повезли на Печору. Вс? скудней и угрюмей становилась природа за окном. Парень струсил: он знал, что распоряжение министра, и вот так шибко волокут на север, значит, министр имеет на Шендрика грозные материалы. Ко всем изматываниям пути еще украли у Шендрика в дороге трехдневную пайку хлеба, и на Печору он приехал пошатываясь. Печора встретила его неприютно: голодного, неустроенного, в мокрый снег погнали на работу. За два дня он еще и рубахи просушить ни разу не успел, и матраса еще не набил еловыми ветками, -- как велели сдать вс? казенное, и опять загребли и повезли еще дальше -- на Воркуту. По всему было видно, что министр решил сгноить Шендрика, ну правда, не его одного, целый этап. На Воркуте не трогали Шендрика месяц. Он ходил на общие, от переездов еще не оправился, но начинал смиряться со своей заполярной судьбой. Как вдруг его вызвали днем из шахты, запыхавшись погнали в лагерь сдавать вс? казенное и через час везли на юг. Это уж пахло как бы не личной расправой! Привезли в Москву, в тюрьму N 18. Держали в камере месяц. Потом какой-то подполковник вызвал, спросил: -- Да где ж вы пропадаете? Вы правда техник-машиностроитель? Шендерик признался. И тогда взяли его... на Райские острова! (Да, и такие есть в Архипелаге!) Это мелькание людей, эти судьбы и эти рассказы очень украшают пересылки. И старые лагерники внушают: лежи и не рыпайся! Кормят здесь гарантийкой,10 так и горба ж не натрудишь. И когда не тесно, так и поспать вволю. Растянись и лежи от баланды до баланды. Неуедно, да ул?жно. Только тот, кто отведал лагерных общих, понимает, что пересылка -- это дом отдыха, это счастье на нашем пути. А еще выгода: когда днем спишь -- срок быстрей идет. Убить бы день, а ночи не увидим. Правда, помня, что человека создал труд и только труд исправляет преступника, а иногда имея подсобные работы, а иногда подряжаясь укрепить финансы со стороны, хозяева пересыльных тюрем гоняют трудиться и эту свою леглую пересыльную рабочую силу. Вс? на той же Котласской пересылке перед войной работа эта была ничуть не легче лагерной. За зимний день шесть-семь ослабевших арестантов, запряженные лямками в тракторные (!) сани, должны были протянуть их ДВЕНАДЦАТЬ километров по Двине до устья Вычегды. Они погрязли в снегу и падали, и сани застревали. Кажется, нельзя было придумать работу изморчивей! Но это была еще не работа, а разминка. Там, в устье Вычегды, надо было нагрузить на сани ДЕСЯТЬ кубометров дров -- и в том же составе, и в той же упряжке (Репина нет, а для новых художников это уже не сюжет, грубое воспроизведение натуры) притащить сани на родную пересылку! Так что' твой и лагерь! -- еще до лагеря кончишься. (Бригадир этих работ был Колупаев, а лошадками -- инженер-электрик Дмитриев, интендантский подполковник Беляев, известный уже нам Василий Власов, да всех теперь не соберешь.) Арзамасская пересылка во время войны кормила своих арестантов свекольной ботвой, зато работу ставила на основу постоянную. При ней были швейные мастерские, сапожно-валяльный цех (в горячей воде с кислотами катать шерстяные заготовки). С Красной Пресни лета 1945 года из душно-застойных камер мы ходили на работу добровольно: за право целый день дышать воздухом; за право беспрепятственно неторопливо посидеть в тихой тесовой уборной (вот ведь какое средство поощрения упускается часто!), нагретой августовским солнцем (это были дни Потсдама и Хиросимы), с мирным жужжанием одинокой пчелы; наконец, за право получить вечером лишних сто граммов хлеба. Водили нас к пристани Москва-река, где разгужался лес. Мы должны были раскатывать бревна из одних штабелей, переносить и накатывать в другие. Мы гораздо больше тратили сил, чем получали возмещения. И вс? же с удовольствием ходили туда. Мне часто достается краснеть за воспоминания молодых лет (а там и были молодые мои годы!). Но что омрачит, то научит. Оказалось, что от офицерских погонов, всего-то два годика вздрагивавших, колыхавшихся на моих плечах, натряслось золотой ядовитой пыли мне в пустоту между ребрами. На той речной пристани -- тоже лагерьке, тоже зона с вышками обмыкала его, -- мы были пришлые, временные работяги, и ни разговору, ни слуху не было, что нас могут в этом лагерьке оставить отбывать срок. Но когда нас там построили первый раз, и нарядчик пошел вдоль строя выбрать глазами временных бригадиров -- мое ничтожное сердце рвалось из-под шерстяной гимнастерки: меня! меня! меня назначь! Меня не назначили. Да зачем я этого и хотел? Только бы наделал еще позорных ошибок. О, как трудно отставать от власти!.. Это надо понимать. ___ Было время, когда Красная Пресня стала едва ли не столицей ГУЛага -- в том смысле, что куда ни ехать, е? нельзя было обминуть, как и Москву. Как в Союзе из Ташкента в Сочи и из Чернигова в Минск всего удобней приходилось через Москву, так и арестантов отовсюду и вовсюду таскали через Пресню. Это-то время я там и застал. Пресня изнемогала от переполнения. Строили дополнительный корпус. Только сквозные телячьи эшелоны осужденных контр-разведками миновали Москву по окружной дороге, как раз рядышком с Пресней, может быть салютуя ей гудками. Но приезжая пересаживаться в Москву, мы вс?-таки имеем билет и чаем рано или поздно ехать своим направлением. На Пресне же в конце войны и после не? не только прибывшие, но и самые высокостоящие, ни даже главы ГУЛага не могли предсказать, кто куда теперь поедет. Тюремные порядки тогда еще не откристаллизовались, как в пятидесятые годы, никаких маршрутов и назначений никому не было вписано, разве только служебные пометки: "строгая охрана!", "использовать только на общих работах!" Пачки тюремных ДЕЛ, надорванных папок, кое-где перепоясанные разлохмаченным шпагатом или его бумажным эрзацем, вносились конвойными сержантами в деревянное отдельное здание канцелярии тюрьмы и швырялись на стеллажи, на столы, под столы, под стулья и просто в проходе на полу (как их первообразы лежали в камерах), развязались, рассыпались и перепутывались. Одна, вторая, третья комната загромождались этими перемешанными делами. Секретарши из тюремной канцелярии -- раскормленные ленивые вольные женщины в пестрых платьях, потели от зноя, обмахивались и флиртовали с тюремными и конвойными офицерам. Никто из них не хотел и сил не имел ковыряться в этом хаосе. А эшелоны надо было отправлять! -- несколько раз в неделю по красному эшелону. И каждый день сотню людей на автомашинах -- в близкие лагеря. Дело каждого зэка надо было отправлять с ним вместе. Кто б этой морокой занимался? кто б сортировал дела и подбирал этапы? Это доверено было нескольким нарядчикам -- уж там сукам или полуцветным,11 из пересылочных придурков. Они вольно расхаживали по коридорам тюрьмы, шли в здание канцелярии, от них зависело прихватить ли твою папку в ПЛОХОЙ этап или долго гнуть спину, искать и сунуть в ХОРОШИЙ. (Что есть целые лагеря гиблые -- в этом новички не ошибались, но что есть какие-то хорошие -- было заблуждение. "Хорошими" могут быть не лагеря, но только иные жребии в этих лагерях, а это устраивается уже на месте). Что вся будущность арестантов зависела от другого такого же арестанта, с которым может быть надо улучить поговорить (хотя бы через банщика), которому надо, может быть, сунуть лапу (хотя бы через каптера), -- было хуже, чем если бы судьбы раскручивались слепым кубиком. Эта невидимая упускаемая возможность -- за кожаную куртку поехать в Нальчик вместо Норильска, за килограмм сала в Серебрянный Бор вместо Тайшета (а может лишиться и кожаной куртки и сала зря) -- только язвила и суетила усталые души. Может быть кто-то так и успевал, может быть кто-то так и устраивался -- но блаженнее были те, у кого нечего было давать или кто оберег себя от этого смятения. Покорность судьбе, полное устранение своей воли от формирования своей жизни, признание того, что нельзя предугадать лучшего и худшего, но легко сделать шаг, за который будешь себя упрекать -- вс? это освобождает арестанта от какой-то доли оков, делает спокойней и даже возвышенней. Так арестанты лежали вповалку в камерах, а судьбы их -- неворошимыми грудами в комнатах тюремной канцелярии, нарядчики же брали папки с того угла, где легче было подступиться. И приходилось одним зэкам по два и по три месяца доходить на этой проклятой Пресне, другим же -- проскакивать е? со скоростью метеоров. От этой скученности, поспешности и беспорядков с делами происходила иногда на Пресне (как и на других пересылках) смена сроков. Пятьдесят Восьмой это не грозило, потому что сроки их, выражаясь по Горькому, были Сроки с большой буквы, задуманы были великими, а когда и к концу вроде подходили -- так не подходили вовсе. Но крупным ворам, убийцам был смысл смениться с каким-нибудь простачком-бытовичком. И сами они или их подручные подкладывались к такому и с участием расспрашивали, а он не ведая, что краткосрочник не должен на пересылке ничего о себе открывать, рассказывал простодушно, что зовут его, допустим, Василий Парф?ныч Еврашкин, года он с 1913-го, жил в Семидубье и родился там. А срок -- один год, по 109-й, халатность. Потом этот Еврашкин спал, а может и не спал, но такой в камере стоял гул, а у кормушки отпахнувшейся такая теснота, что нельзя было пробиться к ней и услышать, как за нею в коридоре быстро бормочут список фамилий на этап. Какие-то фамилии перекрикивали потом от дверей в камеру, но Еврашкина не выкрикнули, потому что едва эту фамилию назвали в коридоре, урка угодливо (они умеют, когда надо) сунул туда свою ряжку и быстро тихо ответил "Василий Парф?ныч, 1913-го года, село Семидубье, 109-я, один год" -- и побежал за вещами. Подлинный Еврашкин зевнул, лег на нары и терпеливо ждал вызова на завтра, и через неделю, и через месяц, а потом осмелился беспокоить корпусного: почему ж его не берут на этап? (А какого-то Звягу каждый день по всем камерам выкликают.) И когда еще через месяц или полгода удосужатся всех прочесать перекличкой по ДЕЛАМ, то останется одно дело Звяги, рецедивиста, двойное убийство и грабеж магазина, 10 лет, -- и один робкий арестантик, который выда?т себя за Еврашкина, на фотокарточке ничего не разберешь, а есть он Звяга и запрятать его надо в штрафной Ивдельлаг -- а иначе надо признаваться, что пересылка ошиблась. (А того Еврашкина, которого послали на этап, сейчас и не узнаешь -- куда, списков не осталось. Да он с годичным сроком попал на сельхозкомандировку, расконвоирован, имел зач?ты три дня за один или сбежал -- и уже давно дома, или верней сидит в тюрьме по новому сроку.) -- Попадались чудаки и такие, которые свои малые сроки ПРОДАВАЛИ за один-два килограмма сала. Рассчитывали, что потом вс? равно разберутся и личность их удостоверят. Отчасти и верно.12 В годы, когда арестантские дела не имели конечных назначений, пересылки превратились в невольничьи рынки. Желанные гости на пересылках стали покупатели, слово это вс? чаще слышалось в коридорах и камерах безо всякой усмешки. Как везде в промышленности неусидно стало ждать, что пришлют по разверстке из центра, а надобно засылать своих толкачей и д?ргателей, так и в ГУЛаге: туземцы на островах вымирали; хоть и не стоили ни рубля, а в сч?т шли, и надо было самим озаботиться их привозить, чтобы не падал план. Покупатели должны были быть люди сметчивые, глазастые, хорошо смотреть, что берут, и не давать насовать им в числе голов -- доходяг и инвалидов. Это были худые покупатели, кто этап отбирал себе по папкам, а купцы добросовестные требовали прогонять перед ними товар живь?м и голь?м. Так и говорилось без улыбки -- товар. "Ну, какой товар привезли?" -- спросил покупатель на бутырском вокзале, увидев и рассматривая по статьям семнадцатилетнюю Иру Калину. Человеческая природа если и меняется, то не на много быстрей, чем геологический облик Земли. И то чувство любопытства, смакования и примеривания, которое ощущали двадцать пять веков назад работорговцы на рынке рабынь, конечно владело и гулаговскими чиновниками в Усманской тюрьме в 1947-м году, когда они, десятка два мужчин в форме МВД, уселись за несколько столов, покрытых простынями (это для важности, иначе вс?-таки неудобно), а заключ?нные женщины все раздевались в соседнем боксе и обнаженными и босыми должны были проходить перед ними, поворачиваться, останавливаться, отвечать на вопросы. "Руки опусти!" -- указывали тем, кто принимал защитные положения античных статуй (офицеры ведь серь?зно выбирали наложниц для себя и своего окружения.) Так в разных проявлениях тяжелая тень завтрашней лагерной битвы заслоняет новичку-арестанту невинные духовные радости пересыльной тюрьмы. На две ночи затолкнули к нам в пресненскую камеру спецнарядника, и он л?г рядом со мной. Он ехал по спец-наряду, то есть в Центральном Управлении была выписана на него и следовала из лагеря в лагерь накладная, где значилось, что он техник-строитель и лишь как такового его следует использовать на новом месте. Спец-нарядник едет в общих столыпинских, сидит в общих камерах пересылок, но душа его не трепещет: он защищен накладной, его не погонят валить лес. Жестокое и решительное выражение было главным в лице этого лагерника, отсидевшего уже бо'льшую часть своего срока. (Я не знал еще, что такое же точно выражение есть национальный признак островитян ГУЛага. Особи с мягким уступчивым выражением быстро умирают на островах.) С усмешкой, как смотрят на двухнедельных щенят, смотрел он на наше первое барахтанье. Что ждет нас в лагере? Жалея нас, он поучал: -- С первого шага в лагере каждый будет стараться вас обмануть и обокрасть. Не верьте никому, кроме себя! Оглядывайтесь: не подбирается ли кто укусить вас. Восемь лет назад вот таким же наивным я приехал в Каргопольлаг. Нас выгрузили из эшелона, и конвой приготовился вести нас: десять километров до лагеря, рыхлый глубокий снег. Подъезжают трое саней. Какой-то здоровый дядя, которому конвой не препятствует, объявляет: "Братцы, кладите вещи, подвез?м!" Мы вспоминаем: в литературе читали, что вещи арестантов возят на подводах. Думаем: совсем не так бесчеловечно в лагере, заботятся. Сложили вещи. Сани уехали. Вс?. Больше мы их никогда не видели. Даже тары пустой. -- Но как это может быть? Что ж, там нет закона? -- Не задавайте дурацких вопросов. Закон есть. Закон -- тайга. А правды -- никогда в ГУЛаге не было и не будет. Этот каргопольский случай -- просто символ ГУЛага. Потом еще привыкайте: в лагере никто ничего не делает даром, никто ничего -- от доброй души. За вс? нужно платить. Если вам предлагают что-нибудь бескорыстно -- знайте, что это подвох, провокация. Самое же главное: избегайте общих работ! Избегайте их с первого же дня! В первый день попад?те на общие -- и пропали, уже навсегда. -- Общих работ?.. -- Общие работы -- это главные основные работы, которые ведутся в данном лагере. На них работает восемьдесят процентов заключ?нных. И все они подыхают. Все. И привозят новых взамен -- опять на общие. Там вы положите последние силы. И всегда будете голодные. И всегда мокрые. И без ботинок. И обвешены. И обмерены. И в самых плохих бараках. И лечить вас не будут. ЖИВУТ же в лагере только те, кто НЕ на общих. Старайтесь любой ценой -- не попасть на общие! С первого дня. Любой ценой! Любой ценой?.. На Красной Пресне я усвоил и принял эти -- совсем не преувеличенные -- советы жестокого спец-нарядника, упустив только спросить: а где же мера цены? Где же край е?? 1 УСВИТЛ -- Управление Северо-Восточных (т.е. колымских) ИсправТрудЛагерей. 2 Эй, "Трибунал Военных Преступлений" Бертрана Рассела! Что же вы, что ж вы материальчик не берете?! Аль вам не подходит? 3 Эту пересылку со славным революционным именем знают москвичи мало, экскурсий туда нет, да какие экскурсии, когда она РАБОТАЕТ. А близко бы посмотреть, никуда не ездить! -- от Новохорошевского шоссе по окружной железке рукой подать. 4 Карабас изо всех пересылок достойнее других был стать музеем, но, увы, уже не существует: на его месте -- завод железо-бетонных изделий. 5 Галина Серебрякова! Борис Дьяков! Алдан-Сем?нов! Вы не хлебали из банного таза вдесятером? Разумеется, и в ту минуту вы бы не спустились до "животных потребностей" Ивана Денисовича? И в толкучке над банным тазом вы бы думали только о родной партии? 6 "С понтом" -- с очень важным (но ложным) видом. 7 КВЧ -- Культурно-Воспитательная Часть, отдел лагерной администрации. 8 Ведь когда-нибудь же и в памятниках отобразится такая потайная, такая почти уже затерянная история нашего Архипелага! Мне, например, всегда рисуется еще один: где-то на Колыме, на высоте -- огромнейший Сталин, такого размера, каким он сам бы мечтал себя видеть -- с многометровыми усами, с оскалом лагерного к о м е н д а н т а, одной рукой натягивает возжи, другою размахнулся кнутом стегать по упряжке -- упряжке из сотен людей, запряженных попятеро и тянущих лямки. На краю Чукотки около Берингова пролива это тоже бы очень выглядело. (Уже это было написано, когда я прочел "Барельеф на скале". Значит, что-то в этой идейке есть!.. Рассказывают, что на жигулевской горе Могутова, над Волгой, в километре от лагеря, тоже был масляными красками на скале нарисован для пароходов огромный Сталин.) 9 С тех пор спрашивал я случайно-знакомых шведов или едущих в Швецию: как найти такую семью? слышали ли о таком пропавшем человеке? В ответ мне только улыбались: Андерсен в Швеции -- вс? равно, что Иванов в России, а миллиардера такого нет. И только сейчас, через 22 года, перечитывая эту книгу в последний раз, я вдруг просветился: да ведь настоящие имя-фамилию ему конечно ЗАПРЕТИЛИ называть! его конечно же предупредил Абакумов, что в этом случае УНИЧТОЖИТ его! И пошел он по пересылкам как шведский Иванов. И только незапрещенными побочными деталями своей биографии оставлял в памяти случайных встречных след о своей погубленной жизни. Вернее, спасти е? он еще надеялся -- по-человечески, как миллионы кроликов этой книги: пока пересидит, а там возмущенный Запад освободит его. Он не понимал крепости Востока. И не понимал, что ТАКОГО свидетеля, проявившего ТАКУЮ твердость, не виданную для рыхлого Запада -- не освободят никогда. * А ведь жив, может быть, еще и сегодня. (Примечание 1972 г.) 10 Пайка, гарантируемая ГУЛагом при отсутствии работы. 11 Полуцветной -- примыкающий к воровскому миру по духу, старающийся перенимать, но еще не вошедший в воровской з а к о н. 12 Впрочем, как пишет П. Якубович о "сухарниках", продажа сроков бывала и в прошлом веке, это -- старый тюремный трюк. -------- Глава 3. Караваны невольников Маетно ехать в столыпине, непереносимо в воронке, замучивает скоро и пересылка, -- да уж лучше бы обминуть их все, да сразу в лагерь красными вагонами. Интересы государства и интересы личности, как всегда, совпадают и тут. Государству тоже выгодно отправлять осужденных в лагерь, прямым маршрутом, не загружая городских магистралей, автотранспорта и персонала пересылок. Это давно понято в ГУЛаге и отлично освоено: караваны краснух (красных телячьих вагонов), караваны барж, а уж где ни рельс, ни воды -- там пешие караваны (эксплуатировать лошадей и верблюдов заключ?нным не дают.) Красные эшелоны всегда выгодны, когда где-то быстро работают суды или где-то пересылка переполнена -- и вот можно отправить сразу вместе большую массу арестантов. Так отправляли миллионы крестьян в 1929-31 годах. Так высылали Ленинград из Ленинграда. В тридцатых годах так заселялась Колыма: каждый день изрыгала такой эшелон до Совгавани, до порта Ванино столица нашей Родины Москва. И каждый областной город тоже слал красные эшелоны, только не ежедневно. В 1941-м так выселяли Республику Немцев Поволжья в Казахстан, и с тех пор все остальные нации -- так же. В 1945-м такими эшелонами везли русских блудных сынов и дочерей -- из Германии, из Чехословакии, из Австрии и просто с западных границ, кто сам подъезжал туда. В 1949-м так собирали Пятьдесят Восьмую в Особые лагеря. Столыпины ходят по пошлому железнодорожному расписанию, красные эшелоны -- по важному наряду, подписанному важным генералом ГУЛага. Столыпин не может идти в пустое место, в конце его назначения всегда есть вокзал, и хоть плохенький городишка, и КПЗ под крышей. Но красный эшелон может идти и в пустоту: куда придет он, там рядом с ним тотчас подымается из моря, степного или таежного, новый остров Архипелага. Не всякий красный вагон и не сразу может везти заключ?нных -- сперва он должен быть подготовлен. Но не в том смысле подготовлен, как может быть подумал читатель: что его надо подмести и очистить от угля или извести, которые перевозились там перед людьми, -- это делается не всегда. И не в том смысле подготовлен, что если зима, то надо его проконопатить и поставить печку. (Когда построен был участок железной дороги от Княж-Погоста до Ропчи, еще не включенный в общую железнодорожную сеть, по нему тотчас же начали возить заключ?нных -- в вагонах, в которых не было ни печек, ни нар. Зэки лежали зимой на промерзлом снежном полу и еще не получали при этом горячего питания, потому что поезд успевал пройти участок всегда меньше, чем за сутки. Кто может в мыслях перележать там, пережить эти 18-20 часов -- да переживет!) А подготовка вот какая: должны быть проверены на целость и крепость полы, стены и потолки вагонов; должны быть надежно обрешечены их маленькие оконца; должна быть прорезана в полу дыра для слива, и это место особо укреплено вокруг жестяной обивкой с частыми гвоздями; должны быть распределены по эшелону равномерно и с нужною частотой вагонные площадки (на них стоят посты конвоя с пулеметами), а если площадок мало, они должны быть достроены; должны быть оборудованы всходы на крыши; должны быть продуманы места расположения прожекторов и обеспечено безотказное электропитание; должны быть изготовлены длинноручные деревянные молотки; должен быть подцеплен штабной классный вагон, а если нет его -- хорошо оборудованы и утеплены теплушки для начальника караула, для оперуполномоченного и для конвоя; должны быть устроены кухни -- для конвоя и для заключ?нных. Лишь после этого можно идти вдоль вагонов и мелом косо надписывать: "спецоборудование" или там "скоропортящийся". (В "Седьмом вагоне" Е. Гинзбург этап красными вагонами описала очень ярко и во многом освобождает нас сейчас от подробностей.) Подготовка эшелона закончена -- теперь предстоит сложная боевая операция посадки арестантов в вагоны. Тут две важных обязательных цели: -- скрыть посадку от народа и -- терроризировать заключ?нных. Утаить посадку от жителей надо потому, что в эшелон сажается сразу около тысячи человек (по крайней мере двадцать пять вагонов), это не маленькая группка из столыпина, которую можно провести и при людях. Все, конечно, знают, что аресты идут каждый день и каждый час, но никто не должен ужаснуться от их вида ВМЕСТЕ. В Орле в 38-м году не скроешь, что в городе нет дома, из которого не было бы арестованных, да и крестьянские подводы с плачущими бабами запружают площадь перед орловской тюрьмой как на стрелецкой казни у Сурикова. (Ах, кто б это нам еще нарисовал когда-нибудь! И не надейся: не модно, не модно...) Но не надо показывать нашим советским людям, что набирается в сутки эшелон (в Орле в тот год набирался). И молодежь не должна этого видеть -- молодежь наше будущее. И поэтому только ночью -- еженощно, каждой ночью, и так несколько месяцев -- из тюрьмы на вокзал гонят пешую черную колонну этапа (воронки заняты на новых арестах). Правда, женщины опоминаются, женщины как-то узнают -- и вот они со всего города ночами крадутся на вокзал и подстерегают там состав на запасных путях, они бегут вдоль вагонов, спотыкаясь о шпалы и рельсы, и у каждого вагона кричат: такого-то здесь нет?.. такого-то и такого-то нет?.. И бегут к следующему, а к этому подбегают новые: такого-то нет? И вдруг отклик из запечатанного вагона: "я! я здесь!" Или: "ищите! он в другом вагоне!" Или: "женщины! слушайте! моя жена тут рядом, около вокзала, сбегайте скажите ей!" Это недостойные нашей современности сцены свидетельствуют только о неумелой организации посадки в эшелон. Ошибки учитываются, и с какой-то ночи эшелон широко охватывается кордоном рычащих и лающих овчарок. И в Москве, со старой ли Сретенской пересылки (теперь уж е? и арестанты не помнят), с Красной ли Пресни, посадка в красные эшелоны -- только ночью, это закон. Однако, не нуждаясь в излишнем блеске дневного светила, конвой использует ночные солнца -- прожекторы. Они удобны тем, что их можно собрать на нужное место -- туда, где арестанты испуганной кучкой сидят на земле в ожидании команды: "Следующая пятерка -- встать! К вагону -- бегом!" (Только -- бегом! Чтоб он не осматривался, не обдумывался, чтоб он бежал как настигаемый собаками, и только боялся бы упасть.); и на эту неровную дорожку, где они бегут; и на трап, где они карабкаются. Враждебные призрачные снопы прожекторов не только освещают: они -- важная театральная часть арестантского перепуга, вместе с резкими угрозами, ударами прикладов по отстающим; вместе с командой "садись на землю!" (а иногда, как и в том же Орле на привокзальной площади: "Стать на колени!" -- и как новые богомольцы, тысяча валится на колени); вместе с этой совсем ненужной, но для перепуга очень важной перебежкой к вагону; вместе с яростным лаем собак; вместе с наставленными стволами (винтовок или автоматов, смотря по десятилетию). Главное: должна быть смята, сокрушена воля арестанта, чтоб у них и мысли не завязалось о побеге, чтоб они еще долго не сообразили своего нового преимущества: из каменной тюрьмы они перешли в тонкодощатый вагон. Но чтобы так четко посадить ночью тысячу человек в вагоны, надо тюрьме начать выдергивать их из камер и обрабатывать к этапу с утра накануне, а конвою весь день долго и строго принимать их в тюрьме и принятых держать часами долгими уже не в камерах, а на дворе, на земле, чтобы не смешались с тюремными. Так ночная посадка для арестантов есть только облегчительное окончание целого дня измора. Кроме обычных перекличек, проверок, стрижки, прожарки и бани, основная часть подготовки к этапу это -- генеральный шмон (обыск). Обыск производится не тюрьмой, а принимающим конвоем. Конвою предстоит в согласии с инструкцией о красных этапах и собственными оперативно-боевыми соображениями провести этот обыск так, чтобы не оставить заключ?нным ничего способствующего побегу: отобрать вс? колющее-режущее; отобрать всевозможные порошки (зубной, сахарный, соль, табак, чай), чтобы не был ими ослеплен конвой; отобрать всякие веревки, шпагат, ремни поясные и другие, потому что все они могут быть использованы при побеге (а значит -- и ремешки! и вот отрезают ремешки, которыми прист?гнут протез одноногого -- и калека берет свою ногу через плечо и скачет, поддерживаемый соседями.) Остальные же вещи -- ценные, а также чемоданы, должны по инструкции быть взяты в особый вагон-камеру хранения, а в конце этапа возвращены владельцу. Но слаба, не натяжна власть московской инструкции над вологодским или куйбышевским конвоем, но телесна власть конвоя над арестантами. И тем решается третья цель посадочной операции: -- по справедливости отобрать хорошие вещи у врагов народа в пользу его сынов. "Сесть на землю!", "стать на колени!", "раздеться догола!" -- в этих уставных конвойных командах заключена коренная власть, с которой не поспоришь. Ведь голый человек теряет уверенность, он не может гордо выпрямиться и разговаривать с одетыми как с равными. Начинается обыск (Куйбышев, лето 1949 года). Голые подходят, неся в руках вещи и снятую одежду, а вокруг -- множество настороженных вооруженных солдат. Обстановка такая, будто ведут не на этап, а будут сейчас расстреливать или сжигать в газовых камерах -- настроение, когда человек перестает уже заботиться о своих вещах. Конвой вс? делает нарочито-резко, грубо, ни слова простым человеческим голосом, ведь задача -- напугать и подавить. Чемоданы вытряхиваются (вещи на землю) и сваливаются в отдельную гору. Портсигары, бумажники и другие жалкие арестантские "ценности" все отбираются и, безымянные, бросаются в тут же стоящую бочку. (И именно то, что это -- не сейф, не сундук, не ящик, а бочка -- почему-то особенно угнетает голых, и кажется бесполезным протестовать.) Голому впору только поспевать собирать с земли свои обысканные тряпки и совать их в узелок или связывать в одеяло. Валенки? Можешь сдать, кидай вот сюда, распишись в ведомости! (не тебе дают расписку, а ты расписываешься, что бросил в кучу!) И когда уходит с тюремного двора последний грузовик с арестантами уже в сумерках, арестанты видят, как конвоиры бросились расхватывать лучшие кожаные чемоданы из груды и выбирать лучшие портсигары из бочки. А потом полезли за добычей надзиратели, а за ними и пересылочная придурня'. Вот чего вам стоило за сутки добраться до телячьего вагона! Ну, теперь-то влезли с облегчением, ткнулись на занозистые доски нар. Но какое тут облегчение, какая теплушка?! Снова зажат арестант в клещах между холодом и голодом, между жаждой и страхом, между блатарями и конвоем. Если в вагоне есть блатные (а их не отделяют, конечно, и в красных эшелонах), они занимают свои традиционные лучшие места на верхних нарах у окна. Это летом. А ну, догадаемся -- где ж их места зимой? Да вокруг печурки же конечно, тесным кольцом вокруг печурки. Как вспоминает бывший вор Минаев,1 в лютый мороз на их "теплушку" на всю дорогу от Воронежа до Котласа (это несколько суток) в 1949 году выдали три ведра угля! Тут уж блатные не только заняли места вокруг печки, не только отняли у фраеров все теплые вещи, надев их на себя, не побрезговали и портянки вытрясти из их ботинок и намотали на свои воровские ноги. Подохни ты сегодня, а я завтра! Чуть хуже с едой -- весь па?к вагона принимают извне блатные и берут себе лучшее или по потребности. Лощилин вспоминает трехсуточный этап Москва-Переборы в 1937-м году. Из-за каких-нибудь трех суток не варили горячего в составе, давали сухим пайком. Воры брали себе всю карамель, а хлеб и селедку разрешали делить; значит были не голодны. Когда па?к горячий, а воры на подсосе, они же делят и баланду (трехнедельный этап Кишенев-Печора, 1945 год). При всем том не брезгуют блатные в дороге и простой грабиловкой: увидели у эстонца зубы золотые -- положили его и выбили зубы кочергой. Преимуществом красных эшелонов считают зэки горячее питание: на глухих станциях (опять-такое не видит народ) эшелоны останавливают и разносят по вагонам баланду и кашу. Но и горячее питание умеют так подать, чтобы боком выперло. Или (как в том же кишеневском эшелоне) наливают баланду в те самые ведра, которыми выдают и уголь. И помыть нечем! -- потому что и вода питьевая в эшелоне меряна, еще нехватней с ней, чем с баланадою, так и хлебаешь баланду, заскребая крупинки угля. Или принеся баланду и кашу на вагон, мисок дают с недостатком, не сорок, а двадцать пять, и тут же командуют: "Быстрей, быстрей! Нам другие вагоны кормить, не ваш один!" Как теперь есть? Как делить? Все разложить справедливо по мискам нельзя, значит надо дать на глазок да поменьше, чтоб не передать. (Первые кричат: "Да ты мешай, мешай!", последние молчат: пусть будет на дне погуще.) Первые едят, последние ждут -- скорей бы, и голодны, и баланда остывает в бачке, и снаружи уже подгоняют: "ну, кончили? скоро?" Теперь наложить вторым -- и не больше, и не меньше, и не гуще, и не жиже, чем первым. Теперь правильно угадать добавку и разлить е? хоть на двоих в одну миску. Вс? это время сорок человек не столько едят, сколько смотрят на раздел и мучаются. Не нагреют, от блатных не защитят, не напоют, не накормят -- но и спать же не дадут. Днем конвоиры хорошо видят весь поезд и минувший путь, что никто не выбросился в бок и не лег на рельсы, ночью же их терзает бдительность. Деревянными молотками с длинными ручками (общегулаговский стандарт) они ночами на каждой остановке гулко простукивают каждую доску вагона: не управились ли е? уже выпилить? А на некотрых остановках распахивается дверь вагона. Свет фонарей или даже луч прожектора: "Проверка!" Это значит: вспрыгивай на ноги и будь готов, куда покажут -- в левую или в правую сторону всем перебегать. Вскочили внутрь конвоиры с молотками (а другие с автоматами, ощерились полукругом извне) и показали: налево! Значит, левые на местах, правые быстро перебегай туда же, как блошки, друг через друга, куда попало. Кто не проворен, кто зазевался -- тех молотками по бокам, по спине -- бодрости поддают! Вот конвойные сапоги уже топчут ваше нищенское ложе, расшвыривают ваши шмотки, светят и простукивают молотками -- нет ли где пропила. Нет. Тогда конвойные становятся посредине и начинают со счетом пропускать вас слева направо: "Первый!.. Второй!.. Третий!.." Довольно было бы просто считать, просто взмахивать пальцем, но так бы страху не было, а наглядней, безошибочней, бодрей и быстрей -- отстукивать этот счет вс? тем же молотком по вашим бокам, плечам, головам, куда придется. Пересчитали, сорок. Теперь еще расшвырять, осветить и простучать левую сторону. Вс?, ушли, вагон заперт. До следующей остановки можете спать. (Нельзя сказать, чтобы беспокойство конвоя было совсем пустым -- из красных вагонов бегут, умеючи. Вот простукивают доску -- а е? уже перепиливать начали. Или вдруг утром при раздаче баланды видят: среди небритых лиц несколько бритых. И с автоматами окружают вагон: "Сдать ножи!" А это мелкое пижонство блатных и приблатненных: им "надоело" быть небритымми, и вот теперь приходиться сдать МОЙКУ -- бритву.) От других беспересадочных поездов дальнего следования красный эшелон отличается тем, что севший в него еще не знает -- вылезет ли. Когда в Соликамске разгружали эшелон из ленинградских тюрем (1942 г.) -- вся насыпь была уложена трупами, лишь немногие доехали живыми. Зимами 1944-45 и 1945-46 годов в поселок Железнодорожный (Княж-Погост), как и во все главные узлы Севера, арестантские эшелоны с освобожденных территорий -- то прибалтийский, то польский, то немецкий -- приходили, везя при себе вагон или два трупов. Но это значит, в пути аккуратно отбирались трупы из живых вагонов в мертвецкие. Так было не всегда. На станции Сухобезводная (УнжЛаг) сколько раз, дверь вагона раскрыв по прибытии, только и узнавали, кто жив тут, кто мертв: не вылез, значит и мертв. Страшно и смертно ехать зимой, потому что конвою за заботами о бдительности не под силу уже таскать уголь для двадцати пяти печек. Но и в жару ехать не так-то сладко: из четырех малых окошек два зашиты наглухо, крыша вагона перегрета; а воду носить для тысячи человек и вовсе конвою не надорваться же, если не управлялись напоить и один столыпин. Лучшие месяцы этапов поэтому считаются у арестантов -- апрель и сентябрь. Но и самого хорошего сезона не хватит, если идет эшелон ТРИ МЕСЯЦА (Ленинград-Владивосток, 1935-й). А если надолго так он и рассчитан, то продумано в н?м и политическое воспитание бойцов конвоя и духовное призрение заключ?нных душ: при таком эшелоне в отдельном вагоне едет кум -- оперуполномоченный. Он заранее готовился к этапу еще в тюрьме, и люди по вагонам рассованы не как-нибудь, а по спискам с его визой. Это он утверждает старосту каждого вагона и в каждый вагон обучил и посадил стукача. На долгих остановках он находит повод вызвать из вагона одного и другого, выспрашивает о чем там в вагоне говорят. Уж такому оперу стыдно окончить путь без готовых результатов -- и вот в пути он закручивает кому-нибудь следствие, смотришь -- к месту назначения арестанту намотан и новый срок. Нет уж, будь и он проклят с его прямизной и беспересадочностью, этот красный телячий этап! Побывавший в н?м -- не забудет. Скорей бы уж в лагерь, что ли! Скорей бы уж приехать. Человек -- это надежда и нетерпение. Как будто в лагере будет опер человечнее или стукачи не так бессовестны -- да наоборот! Как будто когда приедем -- не с теми же угрозами и собаками нас будут сошвыривать на землю: "Садись!" Как будто если в вагон забивает снег, то на земле его слой не толще. Как будто если нас сейчас выгрузят, то уж мы и доехали до самого места, а нас не повезут теперь по узкоколейке на открытых платформах. (А как на открытых платформах везти? как конвоировать? -- задача для конвоя. Вот как: велят нам скрючиться, повалом лечь и накроют общим большим брезентом, как матросов в "Потемкине" для расстрела. И за брезент еще спасибо! Оленеву с товарищами досталось на севере в октябре на открытых платформах просидеть целый день (их погрузиили уже, а паровоз не слали). Сперва пошел дождь, он перешел в мороз, и лохмотья замерзали на зэках.) Поездочек на ходу будет кидать, борта платформы станут трещать и ломиться, и кого-то от болтанки сбросит под колеса. А вот загадка: от Дудинки ехать узкоколейкой 100 километров в полярный мороз и на открытых платформах -- так где усядуться блатные? Ответ: в середине каждой платформы, чтобы скотинка грела их со всех сторон и чтобы самим под рельсы не свалиться. Верно. Еще вопрос: а что увидят зэки в конечной точке этой узкоколейки (1939)? Будут ли там здания? Нет, ни одного. Землянки? Да, но уже заполненные, не для них. Значит, сразу они будут копать себе землянки? Нет, потому что как же копать их в полярную зиму? Вместо этого они пойдут добывать металл. -- А жить? -- Что' -- жить?.. Ах, жить... Жить -- в палатках. Но не всякий же раз еще и на узкоколейке?.. Нет, конечно. Вот приезд на самое место: станция Ерцево, февраль 1938 года. Вагоны вскрыли ночью. Вдоль поезда разожжены костры и при них происходит выгрузка на снег, счет, построение, опять счет. Мороз -- минус тридцать два градуса. Этап -- донбасский, арестованы были все еще летом, поэтому в полуботинках, туфлях, сандалиях. Пытаются греться у костров -- их отгоняют: не для того костры, для света. С первой же минуты немеют пальцы. Снег набился в легкую обувь и даже не тает. Никакой пощады, команда: "Становись! разберись!.. шаг вправо.. шаг влево... без предупреждения... Марш!" Взвыли на цепях собаки от своей любимой команды, от этого волнующего мига. Пошли конвоиры в полушубках -- и обреченные в летнем платье пошли по глубокоснежной и совершенно не проторенной дороге -- куда-то в темную тайгу. Впереди -- ни огонька. Полыхает полярное сияние -- наше первое и наверно последнее... Ели трещат от мороза. Разутые люди мерят и торят снег коченеющими ступнями, голенями. Или вот приезд на Печору в январе 1945 года. ("Наши войска овладели Варшавой!.. Наши войска отрезали Восточную Пруссию!"). Пустое снежное поле. Вышвырнутых из вагонов посадили в снег и по шесть человек в ряд и долго считали, ошибались и пересчитывали. Подняли, погнали на шесть километров по снежной целине. Этап тоже с юга (Молдавия), все -- в кожаной обуви. Овчарок допустили идти близко сзади, и они толкали зэков последнего ряда лапами в спину, дышали собачьим дыханием в затылки (в ряду этом шли два священника -- старый седовласый о. Федор Флоря и поддерживавший его молодой о. Виктор Шиповальников). Каково применение овчарок? Нет, каково самообладание овчарок! -- ведь укусить как хочется! Наконец, дошли. Приемная лагерная баня: раздеваться в одном домике, перебегать через двор голыми, мыться в другом. Но теперь это уже вс? можно перенести: отмучились от главного. Теперь-то ПРИЕХАЛИ! Стемнело. И вдруг узнается: в лагере нет мест, к приему этапа лагерь не готов. И после бани этапников снова строят, считают, окружают собаками -- и опять, волоча свои вещи, вс? те же шесть километров, только уже во тьме, они месят снег к своему эшелону назад. А вагонные двери все эти часы были отодвинуты, теплушки выстыли, в них не осталось даже прежнего жалкого тепла, да к концу пути и уголь весь сожжен, и взять его сейчас негде. Так они перекоченели ночь, утром дали им пожевать сухой тарани (а кто хочет пить -- жуй снег) -- и повели опять по той же дороге. И это еще случай СЧАСТЛИВЫЙ! -- ведь лагерь-то есть, сегодня не примет -- так примет завтра. А вообще по свойству красных эшелонов приходить в пустоту, конец этапа нередко становится днем открытия нового лагеря, так что под полярным сиянием их могут и просто остановить в тайге и прибить на ели дощечку: "Первый ОЛП".2 Там они и неделю будут воблу жевать и замешивать муку со снегом. А если лагерь образовался хоть две недели назад -- это уже комфорт, уже варят горячее, и хоть нет мисок, но первое и второе вместе кладут на шесть человек в банные тазы, шестерка становится кружком (столов и стульев тоже нет), двое держат левыми руками банный таз за ручку, а правыми в очередь едят. Повторение? Нет, это Переборы, 1937 год, рассказ Лощилина. Повторяюсь не я, повторяется ГУЛаг. ... А дальше дадут новичкам бригадиров из старых лагерников, которые быстро их научат жить, поворачиваться и обманывать. И с первого же утра они пойдут на работу, потому что часы Эпохи стучат и не ждут. У нас не царский каторжный Акутай с тремя днями отдыха прибывшим.3 ___ Постепенно расцветает хозяйство Архипелага, протягиваются новые железнодорожные ветки, и уже во многие такие места везут на поездах, куда совсем недавно только водою плыли. Но живы еще туземцы, кто расскажут, как плыли по реке Ижме ну в настоящих древнерусских ладьях, по сто человек в ладье, сами же и гребли. Как по рекам Ухте, Усе, Печоре добирались к родному лагерю -- шнягами. И на Воркуту-то гнали зэков на баржах: до Адзьваво'м на крупных, а там был перевалочный пункт ВоркутЛага, и оттуда уже, скажем до Усть-Усы рукой подать -- на мелководной барже десять дней, вся баржа шевелится от вшей, и конвой разрешает по одному вылезать наверх и стряхивать паразитов в воду. Лодочные этапы тоже были не сплошные, а перебивались то перегрузками, то переволоками, то пешими перегонами. И были там пересылки свои -- жердевые, палаточные -- Усть-Уса, Помоздино, Щелья-Юр. Там свои были щелевые порядки. И свои конвойные правила и, конечно, свои особые тяготы зэкам. Но уж видно той экзотики нам не описать, так не будем и браться. Северная Двина, Обь и Енисей знают, когда стали арестантов перевозить в баржах -- в раскулачивание. Эти реки текли на Север прямо, а баржи были брюхаты, вместительны -- и только так можно было управиться сбросить всю эту серую массу из живой России на Север неживой. В корытную емкость баржи сбрасывались люди, и там навалом и шевелились, как раки в корзине. А высоко на бортах, как на скалах, стояли часовые. Иногда эту массу так и везли открытой, иногда покрывали большим брезентом -- то ли чтоб не видеть, то ли чтоб лучше охранить, не от дождей же. Сама перевозка в такой барже уже была не этапом, а смертью в рассрочку. К тому ж их почти и не кормили, а выбросив в тундру -- уже не кормили совсем. Их оставляли умирать наедине с природой. Баржевые этапы по Северной Двине (и по Вычегде) не заглохли и к 1940 году, так этапировался А. Я. Олен?в. Арестанты в трюме СТОЯЛИ вплотную -- и это не одни сутки. Мочились в стеклянные банки, передавали из рук в руки и выливали в иллюминатор, а что пристигало серьезнее -- то шло в штаны. Баржевые перевозки по Енисею утвердились, сделались постоянными на десятилетия. В Красноярске на берегу построены были в 30-х годах навесы, и под этими навесами в холодные сибирские весны дрогли по суткам и по двое арестанты, ждущие перевозки.4 Енисейские этапные баржи имеют постоянно оборудованный трюм -- трехэтажный, темный. Только через колодец про?ма, где трап, проходит рассеянный свет. Конвой живет в домике на палубе. Часовые охраняют выходы из трюма и следят за водою, не выплыл ли кто. В трюм охрана не спускается, какие бы стоны и вопли о помощи оттуда ни раздавались. И никогда не выводят арестантов наверх на прогулку. В этапах 37-го, 44-45-го (а смекнем, что и в промежутке) вниз, в трюм, не подавалось и никакой врачебной помощи. Арестанты на "этажах" лежат вповалку в две длины: один ряд головами к бортам, другой к ногам первого ряда. К парашам на этажах проход только по людям. Параши не всегда разрешают вынести вовремя (бочку с нечистотами по крутым трапам наверх -- это надо представить!), они переполняются, жижа течет по полу яруса и стекает на нижние ярусы. А люди лежат. Кормят, разнося по ярусам баланду в бочках, подсобники -- из заключ?нных же, и там, в вечной тьме (сегодня, может быть, есть электричество) при свете "Летучих мышей" раздают. Такой этап до Дудинки иногда продолжался месяц. (Сейчас, конечно, могут управиться за неделю). Из-за мелей и других водных задержек поездка, бывало, растягивалась, взятых продуктов не хватало, тогда несколько суток не кормили совсем (и уж, конечно, "за старое" никто потом не отдавал). Усвойчивый читатель теперь уже и без автора может добавить: при этом блатные занимают верхний ярус и ближе к проему -- к воздуху, к свету. Они имеют столько доступа к раздаче хлеба, сколько в том нуждаются, и если этап проходит трудно, то без стеснения отметают святой костыль (отбирают пайку у серой скотинки). Долгую дорогу воры коротают в карточной игре: карты для этого они делают сами,5 а игральные ставки собирают себе шмонами фраеров, повально обыскивая всех, лежащих в том или ином секторе баржи. Отобранные вещи какое-то время проигрываются и перепроигрываются между ворами, потом сплавляются наверх, конвою. Да, читатель вс? угадал: конвой на крючке у блатных, ворованные вещи берет себе или продает на пристанях, блатным же взамен приносят поесть. А сопротивление? Бывает, но очень редко. Вот один сохранившийся случай. В 1950-м году в подобной и подобно устроенной барже, только покрупнее -- морской, в этапе из Владивостока на Сахалин семеро безоружных ребят из Пятьдесят Восьмой оказали сопротивление блатным (сукам), которых было человек около восьмидесяти (и, как всегда, не без ножей). Эти суки обыскали весь этап еще на владивостокской пересылке "три-десять", они обыскивают очень тщательно, никак не хуже тюремщиков, все потайки знают, но ведь ни при каком шмоне никогда не находится ВС?. Зная это, они уже в трюме обманом объявили: "У кого есть деньги -- можно купить махорки". И Мишка Грачев вытащил три рубля, запрятанные в телогрейке. Сука Володька Татарин крикнул ему: "Ты что ж, падло, налогов не платишь?" И подскочил отнять. Но армейский старшина Павел (а фамилия не сохранилась) оттолкнул его. Володька Татарин сделал рогатку в глаза, Павел сбил его с ног. Подскочило сук сразу человек 20-30, -- а вокруг Грачева и Павла встали Володя Шпаков, бывший армейский капитан; Сер?жа Потапов; Володя Реунов, Володя Третюхин, тоже бывшие армейские старшины; и Вася Кравцов. И что ж? Дело обошлось только несколькими взаимными ударами. Проявилась ли исконная и подлинная трусость блатных (всегда прикрытая их наигранным напором и развязностью), или помешала им близость часового (это было под самым люком), а они ехали и берегли себя для более важной общественной задачи -- они ехали перехватить у честных воров Александровскую пересылку (ту самую, которую описал нам Чехов) и Сахалинскую стройку (не затем перехватить, разумеется, чтобы строить) -- но они отступили, ограничась угрозой: "На земле -- мусор из вас будет!" (Бой так и не состоялся, и "мусора" из ребят не сделали. на Александровской пересылке сук ждала неприятность: она уже была захвачена честными.) В пароходах, идущих на Колыму, устраивается вс? похоже, как и в баржах, только вс? покрупнее. Еще и сейчас, как ни странно, сохранились в живых кое-кто из арестантов, этапированных туда с известной миссией "Красина" весной 1938 года в нескольких старых пароходах-галошах -- "Джурма", "Кулу", "Невострой", "Днепрострой", которым "Красин" пробивал весенние льды. Тоже оборудованы были в холодных грязных трюмах три яруса, но еще на каждом ярусе -- двухэтажные нары из жердей. Не всюду было темно: кое-где коптилки и фонари. Отсеками поочередно выпускали и гулять на палубу. В каждом пароходе везли по три-четыре тысячи человек. Весь рейс занял больше недели, за это время заплесневел хлеб, взятый во Владивостоке, и этапную норму снизили с 600 граммов на 400. Кормили рыбой, а питьевой воды... Ну да, да, нечего злорадствовать, с водой были временные трудности. По сравнению с речными этапами здесь еще были штормы, морская болезнь, обессиленные изможденные люди блевали, и не в силах были из этой блевотины встать, все полы были покрыты е? тошнотворным слоем. По пути был некий политический эпизод. Суда должны были пройти пролив Лаперуза -- близ самых японских островов. И вот исчезли пулеметы с судовых вышек, конвоиры переоделись в штатское, трюмы задраили, выход на палубу запретили. А по судовым документам еще из Владивостока было предусмотрительно записано, что везут, упаси боже, не заключ?нных, а завербованных на Колыму. Множество японских суденышек и лодок юлили около кораблей, не подозревая. (А с "Джурмой" в другой раз, в 1939-м такой был случай: блатные из трюма добрались до каптерки, разграбили е?, а потом подожгли. И как раз это было около Японии. Повалил из "Джурмы" дым, японцы предложили помощь, -- но капитан отказался и даже НЕ ОТКРЫЛ ЛЮКОВ! Отойдя от японцев подале, трупы задохнувшихся от дыма потом выбрасывали за борт, а обгоревшие полуиспорченные продукты сдали в лагеря для пайка заключ?нных.)6 Перед Магаданом караван застрял во льду, не помог и "Красин" (было слишком рано для навигации, но спешили доставить рабочую силу). Второго мая выгрузили заключ?нных на лед, не дойдя берега. Приезжим открылся маловес?лый вид тогдашнего Магадана: мертвые сопки, ни деревьев, ни кустарника, ни птиц, только несколько деревянных домиков да двухэтажное здание Дальстроя. Вс? же играя в исправление, то есть делая вид, что привезли не кости для умощения золотоносной Колымы, а временно-изолированных советских граждан, которые еще вернутся к творческой жизни, -- их встретили дальнестроевским оркестром. Оркестр играл марши и вальсы, а измученные полуживые люди плелись по льду серой вереницей, волокли свои московские вещи (этот сплошь политический огромный этап почти еще не встречал блатных) и несли на своих плечах других полуживых -- ревматиков или безногих (безногим тоже был срок). Но вот я замечаю, что сейчас начну повторяться, что скучно будет писать и скучно будет читать, потому что читатель уже знает вс? наперед: теперь их повезут грузовиками на сотни километров, и еще потом будут пешком гнать десятки. И там они откроют новые лагпункты и в первую же минуту прибытия пойдут на работу, а есть будут рыбу и муку, заедая снегом. А спать в палатках. Да, так. А пока, в первые дни, их расположат тут, в Магадане, тоже в заполярных палатках, тут их будут комиссовать, то есть осматривать голыми и по состоянию зада определять их готовность к труду (и все они окажутся годными). И еще, конечно, их поведут в баню и в предбаннике велят им оставить их кожаные пальто, романовские полушубки, шерстяные джемперы, костюмы тонкого сукна, бурки, сапоги, валенки (ведь это приехали не темные мужики, а партийная верхушка -- редакторы газет, директора трестов и заводов, сотрудники обкомов, профессора политэкономии, уж они все в начале тридцатых годов знали толк в вещах). "А кто будет охранять?" -- усумнятся новички. "Да кому нужны ваши вещи?" -- оскорбится обслуга. -- "Заходите, мойтесь спокойно." И они зайдут. А выход будет в другие двери, и там они получат черные хлопчатобумажные брюки и гимнастерки, лагерные телогрейки без карманов, ботинки из свиной кожи. (О, это не мелочь! Это расставание со своей прежней жизнью -- и со званиями, и должностями, и гонором!) "А где наши вещи?!" -- взопят они. "Ваши вещи -- дома остались! -- рявкнет на них какой-то начальник. В лагере не будет ничего вашего! У нас в лагере -- коммунизм! Марш, направляющий!" Но если "коммунизм" -- что ж тут им было возразить? Ему ж они и отдали жизни... ___ А еще есть этапы -- на подводах и просто пешие. Помните, в "Воскресеньи" -- гнали в солнечный день от тюрьмы и до вокзала. В Минусинске же, в 194... после того, как целый год не выводили даже на прогулку, люди отучились ходить, дышать, смотреть на свет, -- вывели, построили и погнали ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ километров до Абакана. С десяток человек дорогой умерло. Великого романа, ни даже главы его, об этом написано не будет: на погосте живучи, всех не оплачешь. Пеший этап -- это дедушка железнодорожного, дедушка столыпина и дедушка краснух. В наше время он вс? меньше применяется, только там, где невозможен еще механический транспорт. Так из блокадного Ленинграда на каком-то ладожском участке доставляли осужденных до КРАСНУХ (женщин вели вместе с пленными немцами, а наших мужчин отделяли от женщин штыками, чтоб не отняли у них хлеба. Падающих тут же разували и кидали на грузовик -- живого ли, мертвого). Так в 30-е годы отправляли с Котласской пересылки каждый день этап в сто человек до Усть-Выми (около 300 километров), а иногда и до Чибью (более пятисот). Однажды в 1938-м году гнали так и женский этап. В этих этапах проходили в день 25 километров. Конвой шел с одной-двумя собаками, отстающих подгонял прикладами. Правда, вещи заключ?нных, котел и продукты везли сзади на подводах, и этим этап напоминал классические этапы прошлого века. Были и этапные избы -- разоренные дома раскулаченных с выбитыми окнами, сорванными дверьми. Бухгалтерия Котласской пересылки выдавала этапу продуктов на теоретически-расчетное время, если вс? в пути будет гладко, и никогда ни на день лишний (общий принцип всякой нашей бухгалтерии). При задержках же в пути -- продукты растягивали, кармливали болтушкой из ржаной муки без соли, а то и вовсе ничем. Здесь было некоторое отступление от классики. В 1940 г. этап Олен?ва после барж погнали пешком по тайге (от Княж-Погоста на Чибью) -- и вовсе не кормя. Пили болотную воду, быстро несла их дизентерия. Падали без сил -- собаки рвали одежду упавших. В Ижме ловили рыбу брюками и поедали живой. (И с какой-то поляны им объявили: тут будете строить железную дорогу Котлас-Воркута!) И в других местах нашего европейского Севера пешие этапы гонялись до тех пор, пока по тем же маршрутам, по насыпям, теми же первичными арестантами проложенными, не побежали вес?лые красные вагоны, везя вторичных арестантов. У пеших этапов есть своя техника, е? разрабатывают там, где приходится почасту и помногу. Когда та?жной тропой ведут этап от Княж-Погоста до Весляны, и вдруг какой-то заключ?нный упал и дальше идти не может -- то делать с ним? Разумно подумайте, -- что? Не останавливать же весь этап. И на каждого упавшего и отставшего не оставлять же по стрелку -- стрелков мало, заключ?нных много. Значит?.. Стрелок остается с ним ненадолго, потом нагоняет поспешно, уже один. Долгое время держались постоянные пешие этапы из Карабаса в Спаск. Всего там 35-40 километров, но прогнать надо в один день и человек тысячу зараз и среди них много ослабевших. Здесь ожидается, что будут многие падать и отставать с той предсмертною нехотью и безразличием, что хоть стреляй в них, а идти они не могут. Смерти они уже не боятся, -- но палки? но неутомимой палки, вс? снова бьющей их по ч?м попало? -- палки они побоятся и пойдут! Это проверено, это -- так. И вот колонна этапа охватывается не только обычной цепью автоматчиков, идущих от не? в пятидесяти метрах, но еще и внутренней цепью солдат невооруженных, но с палками. Отстающих бьют (как впрочем, предсказывал и товарищ Сталин), бьют и бьют -- а они иссиливаются, но идут! -- и многие из них чудом доходят! Они не знают, что это -- палочная проверка, и что тех, кто уже и под палками вс? равно лег и не идет -- тех забирают идущие сзади телеги. Опыт организации! (Могут спросить: а почему бы не сразу всех на телеги?.. А где их взять, и с лошадьми? У нас ведь трактора. Да и поч?м ныне ов?с?..) Эти этапы густо шли в 1948-50 годах. А в 20-е годы пеший этап был один из основных. Я был мальчишкой, но помню их хорошо, по улицам Ростова-на-Дону их гнали, не стесняясь. Кстати, знаменитая команда "...открывает огонь без предупреждения!", тогда звучала иначе, опять-таки из-за другой техники: ведь конвой часто бывал только с шашками. Командовали так: "шаг в сторону -- конвой стреляй, руби!" Это сильно звучит -- "стреляй, руби!" Так и представляешь, как тебе сейчас разрубят голову сзади. Да даже и в 1936 г. в феврале по Нижнему Новгороду гнали пешком этап заволжских стариков с длинными бородами в самотканных зипунах, в лаптях и онучах -- "Русь уходящая".. И вдруг наперерез -- три автомобиля с председателем ВЦИКа Калининым. Этап остановили. Калинин проехал, не заинтересовался. Закройте глаза, читатель. Вы слышите грохот колес? Это идут столыпины. Это идут краснухи. Во всякую минуту суток. Во всякий день года. А вот хлюпает вода -- это плывут арестантские баржи. А вот рычат моторы воронков. Вс? время кого-то ссаживают, втискивают, пересаживают. А этот гул? -- переполненные камеры пересылок. А этот вой? -- жалобы обокраденных, изнасилованных, избитых. Мы пересмотрели все способы доставки -- и нашли, что все они -- ХУЖЕ. Мы оглядели пересылки -- но не развидели хороших. И даже последняя человеческая надежда, что лучше будет впереди, что в лагере будет лучше -- ложная надежда. В лагере будет -- хуже. 1 Его письмо ко мне, "Литературная газета" 29.11.62 2 ОЛП -- Отдельный Лагерный Пункт. 3 П. Якубович, там же. 4 В. И. Ленин в 1897 году садился на "Святого Николая" в пассажирском порту как вольный. 5 Об этом подробно рассказывает В. Шаламов в "Очерках преступного мира". 6 С тех пор идут десятилетия, но сколько случаев на мировых морях, где кажется не зэков уже возят, а советские граждане терпят бедствие, -- однако из той же з а к р ы т о с т и, выдаваемой за национальную гордость, отказываются от помощи! Пусть нас акулы лопают, только б не вашу руку принять! ЗАКРЫТОСТЬ и есть наш рак. -------- Глава 4. С острова на остров А и просто в одиноких челноках перевозят зэков с острова на остров Архипелага. Это называется -- спецконвой. Это -- самый нестесн?нный вид перевозки, он почти не отличается от вольной езды. Переезжать так достается немногим. Мне же в моей арестантской жизни припало три раза. Спецконвой дают по назначению высоких персон. Его не надо путать со спецнарядом, который тоже подписывается кое-где повыше. Спецнарядчик чаще едет общими этапами, хотя и ему достаются дивные отрезки пути (тем более разительные). Например, едет Анс Бернштейн по спецнаряду с севера на нижнюю Волгу, на сельхозкомандировку. Везут его во всех описанных теснотах, унижениях, облаивают собаками, обставляют штыками, орут "шаг вправо, шаг влево..." -- и вдруг ссаживают на маленькой станции Занзеватка, и встречает его там одинокий спокойный надзиратель безо всякого ружья. Он зевает: "Ладно, ночевать у меня будешь, а до завтрева пока гуляй, завтра свезу тебя в лагерь." И Анс гуляет. Да вы понимаете ли, что значит -- ГУЛЯТЬ человеку, у которого срок десять лет, который уже с жизнью прощался сколько раз, у которого сегодня утром еще был столыпин, а завтра будет лагерь -- сейчас же он ходит и смотрит, как куры роются в станционном садике, как бабы, не продав поезду масла и дынь, собираются уходить. Он идет вбок три, четыре и пять шагов, и никто не кричит ему: "стой"!, он неверящими пальцами трогает листики акаций и почти плачет. А спецконвой -- весь такое диво, от начала до конца. Общих этапов тебе в этот раз не знать, рук назад не брать, догола не раздеваться, на землю задом не садиться и даже обыска никакого не будет. Конвой приступает к тебе дружески и даже называет на "вы". Вообще-то, предупреждает он, при попытке к бегству мы, как обычно, стреляем. Пистолеты наши заряжены, они в карманах. Однако, поедемте просто, держитесь легко, не давайте понять, что вы -- заключ?нный. (Я очень прошу заметить, что и здесь, как всегда, интересы отдельной личности и интересы государства полностью совпадают!) Моя лагерная жизнь перевернулась в тот день, когда я со скрюченными пальцами (от хватки инструмента они у меня перестали разгибаться) жался на разводе в плотницкой бригаде, а нарядчик отвел меня от развода и со внезапным уважением сказал: "Ты знаешь, по распоряжению министра внутренних дел..." Я обомлел. Ушел развод, а придурки в зоне меня окружили. Одни говорили: "навешивать будут новый срок", другие говорили: "на освобождение". Но все сходились в том, что не миновать мне министра Круглова. И я тоже зашатался между новым сроком и освобождением. Я забыл совсем что полгода назад в наш лагерь приехал какой-то тип и давал заполнять учетные карточки ГУЛага (после войны эту работу начали по ближайшим лагерям, но кончили вряд ли). Важнейшая графа там была "специальность". И чтоб цену себе набить, писали зэки самые золотые гулаговские специальности: "парикмахер", "портной", "кладовщик", "пекарь". А я прищурился и написал: "ядерный физик". Ядерным физиком я отроду не был, только до войны слушал что-то в университете, названия атомных частиц и параметров знал -- и решился так написать. Был год 1946-й, атомная бомба была нужна позарез. Но я сам той карточке значения не придал, забыл. Это -- глухая, совершенно недостоверная, никем не подтвержденная легенда, которую нет-нет да и услышишь в лагерях: что где-то в этом же Архипелаге есть крохотные райские острова. Никто их не видел, никто там не был, а кто был -- молчит, не высказывается. На тех островах, говорят, текут молочные реки в кисельных берегах, ниже как сметаной и яйцами там не кормят; там чистенько, говорят, всегда тепло, работа умственная и сто раз секретная. И вот на те-то райские острова (в арестантском просторечии -- шарашки) я на полсрока и попал. Им-то я и обязан, что остался жив, в лагерях бы мне весь срок ни за что не выжить. Им и обязан я, что пишу это исследование, хотя для них самих в этой книге места не предусматриваю (уж есть о них роман). Вот с тех-то островов с одного на другой, со второго на третий меня и перевозили спецконвоем: двое надзирателей да я. Если души умерших иногда пролетают среди нас, видят нас, легко читают в нас наши мелкие побуждения, а мы не видим и не угадываем их, бесплотных, то такова и поездка спецконвоем. Ты окунаешься в гущу воли, толкаешься в станционном зале. Рассеянно проглядываешь объявления, которые наверняка и ни с какой стороны не могут тебя касаться. Сидишь на старинном пассажирском "диване" и слушаешь странные и ничтожные разговоры: о том, что какой-то муж бьет жену или бросил е?; а свекровь почему-то не уживается с невесткой; а комунальные соседи жгут электричество в коридоре и не вытирают ног; а кто-то кому-то мешает по службе; а кого-то зовут в хорошее место, но не решается он на переезд -- как это с места сниматься, легко ли? Ты все это слушаешь -- и мурашки отречения вдруг бегут по твоей спине и голове: тебе так ясно проступает подлинная мера вещей во Вселенной! мера всех слабостей и страстей! -- а этим грешникам никак не дано е? увидеть. Истинно жив, подлинно жив только ты, бесплотный, а эти все лишь по ошибке считают себя живущими. И -- незаполнимая бездна между вами! Ни крикнуть им, ни заплакать над ними нельзя, ни потрясти их за плечи: ведь ты -- дух, ты -- призрак, а они -- материальные тела. Как же внушить им -- прозрением? видением? во сне? -- братья! люди! Зачем дана вам жизнь?! В глухую полночь распахиваются двери смертных камер -- и людей с великой душой волокут на расстрел. На всех железных дорогах страны сию минуту, сейчас, люди лижут после селедки горькими языками сухие губы, они грезят о счастьи распрямленных ног, об успокоении после оправки. В Оротукане только летом на метр отмерзает земля -- и лишь тогда в не? закапывают кости умерших за зиму. А у вас -- под голубым небом, под горячим солнцем есть право распорядиться своей судьбой, пойти выпить воды, потянуться, куда угодно ехать без конвоя -- какие ж невытертые ноги? причем тут свекровь? Самое главное в жизни, все загадки е? -- хотите, я высыплю вам сейчас? Не гонитесь за призрачным -- за имуществом, за званием: это наживается нервами десятилетий, а конфискуется в одну ночь. Живите с ровным превосходством над жизнью -- не пугайтесь беды, и не томитесь по счастью, вс? равно ведь: и горького не довеку, и сладкого не дополна. Довольно с вас, если вы не замерзаете, и если жажда и голод не рвут вам когтями внутренностей. Если у вас не перешиблен хребет, ходят обе ноги, сгибаются обе руки, видят оба глаза и слышат оба уха -- кому вам еще завидовать? зачем? Зависть к другим больше всего съедает нас же. Протрите глаза, омойте сердце -- и выше всего оцените тех, кто любит вас и кто к вам расположен. Не обижайте их, не браните, ни с кем из них не расставайтесь в ссоре: ведь вы же не знаете, может быть это ваш последний поступок перед арестом, и таким вы останетесь в их памяти!.. Но конвоиры поглаживают в карманах черные ручки пистолетов. И мы сидим втроем рядышком, непьющие ребята, спокойные друзья. Я тру лоб, я закрываю глаза, открываю -- опять этот сон: никем не конвоируемое скопище людей. Я твердо помню, что еще сегодня ночевал в камере и завтра буду в камере опять. А тут какие-то контролеры со щипчиками: "Ваш билет!" "Вон, у товарища." Вагоны полны (ну, по-вольному "полны" -- под скамейками никто не лежит, и на полу в проходах не сидят). Мне сказано -- держаться просто, я и держусь куда проще: увидел в соседнем купе боковое место у окна и пересел. А конвоирам в том купе места не нашлось. Они сидят в прежнем и оттуда влюбленными глазами за мной следят. В Переборах освобождается место через столик против меня, но прежде моего конвоира место успевает занять мордатый парень в полушубке, меховая шапка, с простым, но крепким деревянным чемоданом. Чемодан этот я узнал: лагерного изготовления, mаdе in Архипелаг. "Фу-у-уф" -- отдувается парень. Света мало, но вижу: он раскраснелся весь, посадка была с дракой. И достает флягу: "Пивка выпьешь, товарищ?" Я знаю, что мой