гпункта Зельдин наказывал так: зимой в забое раздевать донага, обливать холодной водой и так пусть бежит в лагерь; летом -- опять же раздевать донага, руки назад привязывать к общей жерди и выставлять прикованных под тучу комаров (охранник стоял под накомарником). Наконец, и просто били прикладами и бросали в изолятор. Возразят, что здесь ничего нового и нет никакого развития: что это примитивный возврат от крикливо-воспитательных Каналов к откровенным Соловкам. Ба! А может -- это гегельская триада: Соловки-Беломор-Колыма? Тезис-антитезис-синтез? Отрицание отрицания, но обогащенное? Например вот кареты смерти как будто не было на Соловках? Это -- по воспоминаниям Карпунича на ключе Марисном (66-й км Среднеканской трассы). Целую декаду терпел начальник невыполнение нормы. Лишь на десятый день связали в изолятор на штрафной па?к, и еще выводили на работу. Но кто и при этом не выполнял нормы -- для тех была карета -- поставленный на тракторные сани сруб 5х3х1,8 метра из сырых брусьев, скрепленных строительными скобами. Небольшая дверь, окон нет и внутри ничего, никаких нар. Вечером самых провинившихся, отупевших и уже безразличных, выводили из штрафного изолятора, набивали в карету, запирали огромным замком и отвозили трактором на 3-4 км от лагеря, в распадок. Некоторые изнутри кричали, но трактор отцеплялся и на сутки уходил. Через сутки отпирался замок, и трупы выбрасывали. Вьюги их заметут. На Мылге (подОЛПе Эльгена) при начальнике Гаврике для невыполняющих нормы женщин эти наказания были мягче: просто неотапливаемая палатка зимой (но можно выбежать и бегать вокруг), а на сенокосе при комарах -- незащищенный прутяной шалаш (воспоминания Слиозберг). Ожесточение колымского режима внешне было ознаменовано тем, что начальником УСВитлага (Управления Северо-Восточных лагерей) был назначен Гаранин, а начальником Дальстроя вместо комдива латышских стрелков Э. Берзина -- Павлов. (Кстати, совсем ненужная чехарда из-за сталинской подозрительности. Отчего не мог бы послужить новым требованиям и старый чекист Берзин со товарищи? Неужели бы дрогнул?) Тут отменили (для Пятьдесят Восьмой) последние выходные, летний рабочий день довели до 14 часов, морозы в 45 и 50 градусов признали годными для работы, и "актировать" день разрешили только с 55 градусов. (По произволу отдельных начальников выводили и при 60 градусах). На прииске Горном (опять плагиат с Соловков) отказчиков привязывали веревками к саням и так волокли в забой. Еще приняли на Колыме, что конвой не просто сторожит заключ?нных, но отвечает за выполнение ими плана, и должен не дремать, а вечно их подгонять. Еще и цынга, без начальства, валила людей. Но и этого всего казалось мало, еще недостаточно режимно, еще недостаточно уменьшалось количество заключ?нных. И начались "гаранинские расстрелы", прямые убийства. Иногда под тракторный грохот, иногда и без. Многие лагпункты известны расстрелами и массовыми могильниками: и Оротукан, и ключ Полярный, и Свистопляс, и Аннушка, и даже сельхоз Дукча, но больше других знамениты этим прииск Золотистый (начальник лагпункта Петров, оперуполномоченные Зеленков и Анисимов, начальник прииска Баркалов, начальник райотдела НКВД Буров) и Серпантинка. На Золотистом выводили днем бригады из забоя -- и тут же расстреливали кряду. (Это не взамен ночных рассгрелов, те -- сами собой.) Начальник Юглага Николай Андреевич Агланов, приезжая туда, любил выбирать на разводе какую-нибудь бригаду, в чем-нибудь виновную, приказывал отвести е? в сторонку -- и в напуганных, скученных людей сам стрелял из пистолета, сопровождая радостными криками. Трупы не хоронили, они в мае разлагались -- и тогда уцелевших доходяг звали закапывать их -- за усиленный па?к, даже и со спиртом. На Серпантинке расстреливали каждый день 30-50 человек под навесом близ изолятора. Потом трупы оттаскивали на тракторных санях за сопку. Трактористы, грузчики и закопщики трупов жили в отдельном бараке. После расстрела Гаранина расстреляли и всех их. Была там и другая техника: подводили к глубокому шурфу с завязанными глазами и стреляли в ухо или в затылок. (Никто не рассказывает о каком-либо сопротивлении). Серпантинку закрыли и сравняли с земл?й тот изолятор и вс? приметное связанное с расстрелами, и засыпали те шурфы.4 На тех же приисках, где расстрелы не велись -- зачитывались или вывешивались афишки с кружными буквами фамилий и мелкими мотивировками: "за контрреволюционную агитацию", "за оскорбление конвоя", "за невыполнение нормы". Расстрелы останавливались временами потому, что план по золоту проваливался, а по зам?рзшему Охотскому морю не могли подбросить новой порции заключ?нных (М. И. Кононенко ожидал так на Серпантинке расстрела больше полугода, и остался жив.) Кроме того проступило ожесточение в набавке новых сроков. Гаврик на Мылге оформлял это картинно: впереди на лошадях ехали с факелами (полярная ночь), а сзади на вер?вках волокли по земле за новым делом в райНКВД (30 километров). На других лагпунктах совсем буднично: УРЧи подбирали по карточкам, кому уже подходят концы нерасч?тливо-коротких сроков, вызывали сразу пачками по 80-100 человек и дописывали каждому новую десятку (Р. В. Ретц). Я почти исключаю Колыму из охвата этой книги. Колыма в Архипелаге -- отдельный материк, она достойна своих отдельных повествований. Да Колыме и "повезло": там выжил Варлам Шаламов и уже написал много; там выжила Евгения Гинзбург, О. Слиозберг, Н. Суровцева, Н. Гранкина и другие -- и все написали мемуары.5 Я только разрешу себе привести здесь несколько строк В. Шаламова о гаранинских расстрелах: "Много месяцев день и ночь на утренних и вечерних поверках читались бесчисленные расстрельные приказы. В 50-градусный мороз музыканты из бытовиков играли туш перед чтением и после чтения каждого приказа. Дымные бензиновые факелы разрывали тьму... Папиросная бумага приказа покрывалась инеем и какой-нибудь начальник, читающий приказ, стряхивал снежинки с листа рукавицей, чтобы разобрать и выкрикнуть очередную фамилию расстрелянного" . Так Архипелаг закончил 2-ю пятилетку и, стало быть, вошел в социализм. ___ Начало войны сотрясло островное начальство: ход войны был поначалу таков, что, пожалуй, мог привести и к крушению всего Архипелага, а как бы и не к ответу работодателей перед рабочими. Сколько можно судить по впечатлениям зэков из разных лагерей, такой уклон событий породил два разных поведения у хозяев. Одни, поблагоразумней или потрусоватей, умягчили свой режим, разговаривать стали почти ласково, особенно в недели военных поражений. Улучшить питание или содержание они конечно не могли. Другие, поупрямей и позлобней, наоборот, стали содержать Пятьдесят Восьмую еще круче и грознее, как бы суля им смерть прежде всякого освобождения. В большинстве лагерей заключ?нным даже не объявили о начале войны -- наше необоримое пристрастие к скрытности и лжи! -- лишь в понедельник зэки узнавали от расконвоированных и от вольных. Где и было радио (Усть-Вымь, многие места Колымы) -- упразднили его на вс? время наших военных неудач. В том же Усть-вымьлаге вдруг запретили писать письма домой (а получать можно) -- и родные решили, что их тут расстреляли. В некоторых лагерях (нутром предчувствуя направление будущей политики!) Пятьдесят Восьмую стали отделять от бытовиков в особые строго охраняемые зоны, ставили на вышках пулем?ты и даже так говорили перед строем: "Вы здесь -- заложники! -- (Ах, шипуча зарядка Гражданской войны! Как трудно эти слова забываются, как легко вспоминаются!) -- Если Сталинград падет -- всех вас перестреляем!" С этим настроением и выспрашивали туземцы о сводках: стоит Сталинград или уже свалили. -- На Колыме в такие спецзоны стягивали немцев, поляков и приметных из Пятьдесят Восьмой. Но поляков тут же (август 1941) стали вообще освобождать.6 Всюду на Архипелаге (вскрыв пакеты мобилизационных предписаний) с первых дней войны прекратили освобождение Пятьдесят Восьмой. Даже были случаи возврата с дороги уже освобожденных. В Ухте 23 июня группа освободившихся уже была за зоной, ждали поезда -- как конвой загнал назад и еще ругал: "через вас война началась!" Карпунич получил бумажку об освобождении 23 июня утром, но еще не успел уйти за вахту, как у него обманом выманили: "А покажите-ка!" Он показал -- и остался в лагере еще на 5 лет. Это считалось -- до особого распоряжения. (Уже война кончилась, а во многих лагерях запрещали даже ходить в УРЧ и спрашивать -- когда же освободят. Дело в том, что после войны на Архипелаге некоторое время людей не хватало, и многие местные управления, даже когда Москва разрешила отпускать -- издавали свои собственные "особые распоряжения", чтобы удержать рабочую силу. Именно так была задержана в Карлаге Е. М. Орлова -- и из-за того не поспела к умирающей матери.) С начала войны (по тем же, вероятно, мобпредписаниям) уменьшились нормы питания в лагерях. Вс? ухудшались с каждым годом и сами продукты: овощи заменялись кормовою репой, крупы -- викой и отрубями. (Колыма снабжалась из Америки, и там, напротив, появился белый хлеб кое-где). Но на важных производствах от ослабления арестантов падение выработки было так велико (в 5 и в 10 раз), что сочли выгодным вернуть довоенные нормы. Многие лагерные производства получили оборонные заказы -- и оборотистые директора таких заводиков иногда умудрялись подкармливать зэков добавочно, с подсобных хозяйств. Где платили зарплату, то по рыночным ценам войны это было (30 рублей) -- меньше одного килограмма картофеля в месяц. Если лагерника военного времени спросить, какова его высшая, конечная и совершенно недостижимая цель, он ответил бы: "один раз наесться вволю черняшки -- и можно умереть". Здесь хоронили в войну никак не меньше, чем на фронте, только не воспето поэтами. Л. А. Комогор в "слабосильной команде" всю зиму 1941-42 года был на этой л?гкой работе: упаковывал в гробовые обрешетки из четыр?х досок по двое голых мертвецов валетами и по 30 ящиков ежед?н. (Очевидно, лагерь был близкий, поэтому надо было упаковывать.) Прошли первые месяцы войны -- и страна приспособилась к военному ладу жизни; кто надо -- ушел на фронт, кто надо -- тянулся в тылу, кто надо -- руководил и утирался после выпивки. Так и в лагерях. Оказалось, что напрасны были страхи, что вс? -- устойчиво, что как заведена эта пружина в 37-м, так и дальше давит без отказу. Кто поначалу заискивал перед зэками -- теперь лютел, и не было ему меры и остановки. Оказалось, что формы лагерной жизни однажды определены правильно и будут такими довеку. Семь лагерных эпох будут спорить перед вами, какая из них была хуже для человека -- склоните ухо к военной. Говорят и так: кто в войну не сидел -- тот и лагеря не отведал. Вот зимою с 41-го на 42-й лагпункт Вятлага: только в бараках ИТР и мехмастерских теплится какая-то жизнь, остальные -- замерзающее кладбище (а занят Вятлаг заготовкою именно дров -- для Пермской ж-д). Вот что такое лагеря военных лет: больше работы -- меньше еды -- меньше топлива -- хуже одежда -- свирепей закон -- строже кара -- но и это еще не вс?. Внешний протест и всегда был отнят у зэков -- война отнимала еще и внутренний. Любой проходимец в погонах, скрывающийся от фронта, тряс пальцем и поучал: "А на фронте как умирают?.. А на воле как работают? А в Ленинграде сколько получали?.." И даже внутренне нечего им было возразить. Да, на фронте умирали, лежа и в снегу. Да, на воле тянулись из жил и голодали. (И вольный трудфронт, куда из деревень забирали незамужних девок, где были лесоповал, семисотка, а на приварок -- посудные ополоски, стоил любого лагеря.) Да, в ленинградскую блокаду давали еще меньше лагерного карцерного пайка. Во время войны вся раковая опухоль Архипелага оказалась (или выдавала себя) как бы важным нужным органом русского тела -- она как бы тоже работала на войну! от не? тоже зависела победа! -- и вс? это ложным оправдывающим светом падало на нитки колючей проволоки, на гражданина начальника, трясущего пальцем, -- и, умирая е? гниющей клеточкой, ты даже лишен был предсмертного удовольствия е? проклясть. Для Пятьдесят Восьмой лагеря военного времени были особенно тяжелы накручиванием вторых сроков, это висело хуже всякого топора. Оперуполномоченные, спасая самих себя от фронта, открывали в устроенных захолустьях, на лесных подкомандировках, заговоры с участием мировой буржуазии, планы вооруженных восстаний и массовых побегов. Такие тузы ГУЛага, как Я. М. Мороз, начальник Ухтпечлага, особенно поощряли в своих лагерях следственно-судебную деятельность. В Ухтпечлаге как из мешка сыпались приговоры на расстрел и на 20 лет: "за подстрекательство к побегу", "за саботаж". -- А сколько было тех, для кого не требовалось и суда, чьи судьбы руководимы зв?здными предначертаниями: не угодил Сикорский Сталину -- в одну ночь схватили на Эльгене тридцать полек, увезли и расстреляли. Были многие зэки -- это не придумано, это правда -- кто с первых дней войны подавали заявления: просили взять их на фронт. Они отведали самого густо-вонючего лагерного зачерпа -- и теперь просились отправить их на фронт защищать эту лагерную систему, и умереть за не? в штрафной роте! ("А останусь жив -- вернусь отсиживать срок")... Ортодоксы теперь уверяют, что это они просились. Были и они (и уцелевшие от расстрелов троцкисты), но не очень-то: они большей частью на каких-то тихих местах в лагере пристроились (не без содействия коммунистов-начальников), здесь можно было размышлять, рассуждать, вспоминать и ждать, а ведь в штрафной роте дольше тр?х дней головы не сносить. Этот порыв был не в идейности, нет, а в сердечности, -- вот это и был русский характер: лучше умереть в чистом поле, чем в гнилом закуте! Развернуться, на короткое время стать "как все", не угнетенным граждански. Уйти от здешней застойной обреч?нности, от наматывания вторых сроков, от немой гибели. И у кого-то еще проще, но отнюдь не позорно: там пока еще умереть, а сейчас обмундируют, накормят, напоят, повезут, можно в окошко смотреть из вагона, можно с девками перебрасываться на станциях. И еще тут было добродушное прощение: вы с нами плохо, а мы -- вот как! Однако государству не было экономического и организационного смысла делать эти лишние перемещения, кого-то из лагеря на фронт, а кого-то вместо него в лагерь. Определ?н был каждому свой круг жизни и смерти; при первом разборе попавший к козлищам, как козлище должен был и околеть. Иногда брали на фронт бытовиков с небольшими сроками, и не в штрафную, конечно, а в обычную действующую армию. Совсем не часто, но были случаи, когда брали и Пятьдесят Восьмую. Но вот Горшунова Владимира Сергеевича взяли в 43-м из лагеря на фронт, а к концу войны возвратили в лагерь же с надбавкой срока. Уж они меченые были, и оперуполномоченному в воинской части проще всего было мотать на них, чем на свеженьких. Но и не вовсе пренебрегали лагерные власти этим порывом патриотизма. На лесоповале это не очень шло, а вот: "Дадим уголь сверх плана -- это свет для Ленинграда!" "Поддержим гвардейцев минами!" -- это забирало, рассказывают очевидцы. Арсений Фармаков, человек почтенный и темперамента уравновешенного, рассказывает, что лагерь их был увлеч?н работой для фронта; он собирался это и описать. Обижались зэки, когда не разрешали им собирать деньги на танковую колонну ("Джидинец").7 А награды -- общеизвестны, их объявили вскоре после войны: дезертирам, жуликам, ворам -- амнистия, Пятьдесят Восьмую -- в Особые лагеря. И чем ближе к концу войны, тем жесточе и жесточе становился режим для Пятьдесят Восьмой. Далеко ли забираться -- в Джидинские и Колымские лагеря? Под самой Москвой, почти в е? черте, в Ховрине, был захудалый заводик Хозяйственного управления НКВД и при н?м режимный лагерь, где командовал Мамулов -- всевластный потому, что родной брат его был начальником секретариата у Берии. Этот Мамулов кого угодно забирал с Краснопресненской пересылки, а режим устанавливал в сво?м лагерьке такой, какой ему нравился. Например, свидания с родственниками (в подмосковных лагерях повсюду широко разрешенные) он давал через две сетки, как в тюрьме. И в общежитиях у него был такой же тюремный порядок: много ярких лампочек, не выключаемых на ночь, постоянное наблюдение за тем, как спят, чтобы в холодные ночи не накрывались телогрейками (таких будили), в карцере у него был чистый цементный пол и больше ничего -- тоже как в порядочной тюрьме. Но ни одно наказание, назначенное им, не приносило ему удовлетворения, если сверх того и перед этим он не выбивал крови из носа виновного. Еще были приняты в его лагере ночные набеги надзора (мужчин) в женский барак на 450 человек. Вбегали внезапно с диким гиканьем, с командой: "Вста-ать рядом с постелями!" Полуодетые женщины вскакивали, и надзиратели обыскивали их самих и их постели с мелочной тщательностью, необходимой для поиска иголки или любовной записки. За каждую находку давался карцер. Начальник отдела главного механика Шклиник в ночную смену ходил по цехам, согнувшись гориллой, и чуть замечал, кто начинает дремать, вздрогнет головой, прикроет глаза -- с размаху метал в него железной болванкой, клещами, обрезком железа. Таков был режим, завоеванный лагерниками Ховрина их работой для фронта: они всю войну выпускали мины. К этой работе заводик приспособил и наладил заключ?нный инженер (увы, его фамилии не могут вспомнить, но она не пропад?т, конечно), он создал и конструкторское бюро. Сидел он по 58-й и принадлежал к той отвратительной для Мамулова породе людей, которая не поступается своими мнениями и убеждениями. И этого негодяя приходилось терпеть! Но у нас нет незаменимых! И когда производство уже достаточно завертелось, к этому инженеру как-то дн?м при конторских (да нарочно при них! -- пусть все знают, пусть рассказывают! -- вот мы и рассказываем) ворвались Мамулов с двумя подручными, таскали за бороду, бросали на пол, били сапогами в кровь -- и отправили в Бутырки получать второй срок за политические высказывания. Этот милый лагер?к находился в пятнадцати минутах электричкою от Ленинградского вокзала. Сторона не дальняя, да печальная. (Зэки-новички, попав в подмосковные лагеря, цеплялись за них, если имели родственников в Москве, да и без этого: вс?-таки казалось, что ты не срываешься в ту дальнюю невозвратную бездну, вс?-таки здесь ты на краю цивилизации. Но это был самообман. Тут и кормили обычно хуже -- с расч?том, что большинство получает передачи, тут не давали даже белья. А главное, вечные мутящие параши о дальних этапах клубились в этих лагерях, жизнь была шаткая как на острие шила, невозможно было даже за сутки поручиться, что проживешь их на одном месте.) ___ В таких формах каменели острова Архипелага, но не надо думать, что, каменея, они переставали источать из себя метастазы. В 1939 году, перед финской войной, гулаговская alma mater Соловки, ставшие слишком близкими к западу, были переброшены северным морским пут?м в устье Енисея и там влились в создаваемый НорильЛаг, скоро достигший 75 тысяч человек. Так злокачественны были Соловки, что даже умирая, они дали еще один последний метастаз -- и какой! К предвоенным годам относится завоевание Архипелагом безлюдных пустынь Казахстана. Разрастается осьминогом гнездо карагандинских лагерей, выбрасываются плодотворные метастазы в Джезказган с его отравленной медной водой, в Моинты, в Балхаш. Рассыпаются лагеря и по северу Казахстана. Пухнут новообразования в Новосибирской области (Мариинские лагеря), в Красноярском крае (Канские, КрасЛаг), в Хакассии, в Бурят-Монголии, в Узбекистане, даже в Горной Шории. Не останавливается в росте излюбленный Архипелагом русский Север (УстьВымьЛаг, НыробЛаг, УсольЛаг) и Урал (ИвдельЛаг). В этом перечислении много пропусков. Достаточно было написать "УсольЛаг", чтобы вспомнить, что в Иркутском Усолье тоже был лагерь. Да просто не было такой области, Челябинской или Куйбышевской, которая не плодила бы своих лагерей. Новый метод образования лагерей был применен после высылки немцев Повожья: целые с?ла, как они есть, заключались в зону -- и это были сельхоз-лагучастки (Каменские с/х лагеря между Камышиным и Энгельсом). Мы просим у читателя извинения за многие недостачи этой главы: через целую эпоху Архипелага мы перебрасываем лишь хлипкий мостик -- просто потому, что не сошлось к нам материалов больше. Запросов по радио мы оглашать не могли. Здесь опять на небосклоне Архипелага выписывает замысловатую петлю багровая звезда Нафталия Френкеля. 1937-й год, разя своих, не миновал и его головы: начальник БамЛага, генерал НКВД, он снова в благодарность посажен на уже известную ему Лубянку. Но не уста?т Френкель жаждать верной службы, не уста?т и Мудрый Учитель изыскивать эту службу. Началась позорная и неудачливая война с Финляндией, Сталин видит, что он не готов, что нет путей подвоза к армии, заброшенной в карельские снега -- и он вспоминает изобретательного Френкеля и требует его к себе: надо сейчас, лютой зимой, безо всякой подготовки, не имея ни планов, ни складов, ни автомобильных дорог, построить в Карелии три железных дороги -- одну рокадную и две подводящих, и построить за три месяца, потому что стыдно такой великой державе так долго возиться с моськой Финляндией. Это -- чистый эпизод из сказки: злой король заказывает злому волшебнику нечто совершенно неисполнимое и невообразимое. И спрашивает вождь социализма: "Можно"? И радостный коммерсант и валютчик отвечает: "Да!" Но уж он ставит и свои условия: 1) выделить его целиком из ГУЛага, основать новую зэковскую империю, новый автономный архипелаг ГУЛЖДС (гулжедээс) -- Главное Управление Лагерей Железнодорожного Строительства, и во главе этого архипелага -- Френкель; 2) все ресурсы страны, которые он выберет -- к его услугам (это вам не Беломор!); 3) ГУЛЖДС на время авральной работы выпадает также и из системы социализма с его донимающим уч?том. Френкель не отчитывается ни в ч?м. Он не разбивает палаток, не основывает лагпунктов. У него нет никаких пайков, "столов", "котлов". (Это он-то, первый и предложивший столы и котлы! Только гений отменяет законы гения!) Он сваливает грудами в снег лучшую еду, полушубки и валенки, каждый зэк надевает что хочет, и ест сколько хочет. Только махорка и спирт будут в руках его помощников, и только их надо заработать! Великий Стратег согласен. И ГУЛЖДС -- создан! Архипелаг расколот? Нет, Архипелаг только усилился, умножился, он еще быстрее будет усваивать страну. С карельскими дорогами Френкель вс?-таки не успел: Сталин поспешил свернуть войну вничью. Но ГУЛЖДС крепнет и растет. Он получает новые и новые заказы (уже с обычным уч?том и порядками): рокадную дорогу вдоль персидской границы, потом дорогу вдоль Волги от Сызрани на Сталинград, потом "М?ртвую дорогу" с Салехарда на Игарку и собственно БАМ: от Тайшета на Братск и дальше. Больше того, идея Френкеля оплодотворяет и само развитие ГУЛага: призна?тся необходимым и ГУЛаг построить по отраслевым управлениям. Подобно тому, как Совнарком состоит из наркоматов, ГУЛаг для своей империи созда?т свои министерства: ГлавЛесЛаг, ГлавПромСтрой, ГУЛГМП (Главное Управление Лагерей Горно-Металлургической Промышленности). А тут война. И все эти гулаговские министерства эвакуируются в разные города. Сам ГУЛаг попадает в Уфу, ГУЛЖДС -- в Вятку. Связь между провинциальными городами уже не так надежна, как радиальная из Москвы, и на всю первую половину войны ГУЛаг как бы распадается: он уже не управляет всем Архипелагом, а каждая окружная территория Архипелага доста?тся в подчинение тому Управлению, которое сюда эвакуировано. Так Френкелю доста?тся управлять из Кирова всем русским Северо-Востоком (потому что кроме Архипелага там почти ничего и нет). Но ошибутся те, кто увидит в этой картине распад Римской Империи -- она собер?тся после войны еще более могущественная. Френкель помнит старую дружбу: он вызывает и назначает на крупный пост в ГУЛЖДС -- Бухальцева, редактора своей желтой "Копейки" в дореволюционном Мариуполе, собратья которого или расстреляны или рассеяны по земле. Френкель был выдающихся способностей не только в коммерции и организации. Охватив зрительно ряды цифр, он их суммировал в уме. Он любил хвастаться, что помнит в лицо 40 тысяч заключ?нных и о каждом из них -- фамилию, имя, отчество, статью и срок (в его лагерях был порядок докладывать о себе эти данные при подходе высоких начальников). Он всегда обходился без главного инженера. Глянув на поднес?нный ему план железнодорожной станции, он спешил заметить там ошибку, -- и тогда комкал этот план, бросал его в лицо подчин?нному и говорил: "Вы должны понять, что вы -- ос?л, а не проектировщик!" Голос у него был гнусавый, обычно спокойный. Рост -- низенький. Носил Френкель железнодорожную генеральскую папаху, синюю сверху, красную с изнанки, и всегда, в разные годы, френч военного образца -- однозначная заявка быть государственным деятелем и не быть интеллигентом. Жил он, как Троцкий, всегда в поезде, разъезжавшем по разбросанным строительным боям -- и вызванные из туземного неустройства на совещание к нему в вагон поражались венским стульям, мягкой мебели -- и тем более робели перед упр?ками и приказами своего шефа. Сам же он никогда не зашел ни в один барак, не понюхал этого смрада -- он спрашивал и требовал только работу. Он особенно любил звонить на объекты по ночам, поддерживая легенду о себе, что никогда не спит. (Впрочем, в сталинский век и многие вельможи так привыкли.) Он никогда не был женат. Больше его уже не сажали. Он стал заместителем Кагановича по капитальному железнодорожному строительству и умер в Москве в 50-е годы в звании генерал-лейтенанта, в старости, в поч?те и в покое. Мне представляется, что он ненавидел эту страну. 1 Сборник "От тюрем...", предисловие. 2 Там же, стр. 419. Один из авторов -- Апетер, новый начальник ГУЛага. 3 Не найдется в книге другого места объяснить, что это такое. Пусть же будет длинное примечание для любознательных. * Лицемерное буржуазное общество придумало, что оно должно наблюдать за состоянием мест заключения и ходом исправления арестантов. В царской России "общества попечительства о тюрьмах" -- "для улучшения физического и нравственного состояния арестантов", были благотворительные тюремные комитеты и общества тюремного патроната. В американских же тюрьмах наблюдательные комиссии из представителей общественности в 20-е и 30-е годы уже имели широкие права: даже досрочного освобождения (не ходатайства о нем, а самого освобождения, без суда). Впрочем, наши диалектические законники метко возражают: "не надо забывать, из к а к и х  к л а с с о в составляются комиссии -- они принимают решения в соответствии со своими классовыми интересами". * Другое дело -- у нас. Первой же "Временной инструкцией" от 23.7,18., создавшей первые лагеря, предусматривалось создание Р а с п р е д е л и т е л ь н ы х  К о м и с с и й при губернских Карательных Отделах. Распределяли же они -- всех осужденных по семи видам лишения свободы, учрежденных в ранней РСФСР. Работа эта (как бы заменяющая суды) была столь важна, что Наркомюст в отчете 1920 года назвал деятельность распредкомиссий "нервом карательного дела". Состав их был очень демократичный, например в 1922 году это была Тройка: начальник губернского управления НКВД, член президиума губернского суда и начальник мест лишения свободы в данной губернии. Позже к ним присоединили по человечку от ГубРКИ и Губпрофсовета. Но уже к 1929 году ими были страшно недовольны: они применяли досрочное освобождение и льготы классово-чуждым элементам. "Это была право-оппортунистическая практика руководства НКВД". За то распредкомиссии были в том же году Великого Перелома упразднены, а место их заняли н а б л ю д а т е л ь н ы е комиссии, председателями которых назначались с у д ь и, членами же -- начальник лагеря, прокурор и представитель о б щ е с т в е н н о с т и -- от работников н а д з о р с о с т а в а, от м и л и ц и и, от райисполкома и от комсомола. Как метко возражают наши юристы, не надо забывать, из каких классов... Ах, простите, это я уже выписывал... Поручено было наблюдкомам: от НКВД -- решать вопросы зач?тов и досрочек, от ВЦИК (то бишь от парламента) -- попутно с л е д и т ь  з а  п р о м ф и н п л а н о м. * Вот эти-то наблюдкомиссии и были в начале второй пятилетки разогнаны. Откровенно говоря, никто из заключ?нных от этой потери не охнул. * Кстати уж и о классах, если заговорили. Один из авторов вс? того же "Сборника" -- Шестакова, по материалам 20-х и начала 30-х годов "делает странный вывод о сходстве социального состава в буржуазных тюрьмах и у нас": к е? собственному изумлению оказалось, что и тут и там сидят... трудящиеся. Ну, конечно тут есть какое-нибудь диалектическое объяснение, но она его не нашла. Добавим от себя, что это "странное сходство" было лишь несколько нарушено 37-38-м годами, когда в лагери хлынули люди высоких государственных положений. Но очень вскоре соотношение выравнялось. Все многомиллионные потоки войны и послевоенные -- были только потоки т р у д я щ и х с я. 4 В 1954 г. на Серпантинной открыли промышленные запасы золота (раньше не знали его там). И пришлось добывать между человеческими костями: золото дороже. 5 Отчего получилось такое сгущение, а не-колымских мемуаров почти нет? Потому ли, что на Колыму действительно стянули цвет арестантского мира? Или, как ни странно, в "ближних" лагерях дружнее вымирали? 6 С Золотистого освободились 186 поляков (из двух тысяч ста, привез?нных за год до того). Они попали в армию Сикорского, на Запад -- и там, как видно, порассказали об этом Золотистом. В июне 1942 его закрыли совсем. 7 Это требует многоразрезного объяснения, как и вся советско-германская война. Ведь идут десятилетия. Мы не успеваем разобраться и самих себя понять в одном слое, как новым пеплом ложится следующий. Ни в одном десятилетии не было свободы и чистоты информации -- и от удара до удара люди не успевали разобраться ни в себе, ни в других, ни в событиях. -------- Глава 5. На чем стоит Архипелаг Был на Дальнем Востоке город с верноподданным названием ЦЕСАРЕВИЧ. Революция переименовала его в город СВОБОДНЫЙ. Амурских казаков, населявших город, рассеяли -- и город опустел. Кем-то надо было его заселить. Заселили: заключ?нными и чекистами, охраняющими их. Весь город Свободный стал лагерем (БАМлаг). Так символы рождаются жизнью сами. Лагеря не просто "темная сторона" нашей послереволюционной жизни. Их размах сделал их не стороной, не боком -- а едва ли не печенью событий. Редко в чем другом наше пятидесятилетие проявило себя так последовательно, так до конца. Как всякая точка образуется от пересечения по крайней мере двух линий, всякое событие -- по крайней мере от двух необходимостей, -- так и к системе лагерей с одной стороны вела нас экономическая потребность, но одна она могла бы привести и к трудармии, да пересеклась со счастливо сложившимся теоретическим оправданием лагерей. И они сошлись как срослись: шип -- в гнездо, выступ -- в углубину. И так родился Архипелаг. Экономическая потребность проявилась, как всегда, открыто и жадно: государству, задумавшему окрепнуть в короткий срок (тут три четверти дела в сроке, как и на Беломоре!) и не потребляя ничего извне, нужна была рабочая сила: а) предельно дешевая, а лучше -- бесплатная; б) неприхотливая, готовая к перегону с места на место в любой день, свободная от семьи, не требующая ни устроенного жилья, ни школ, ни больниц, а на какое-то время -- ни кухни, ни бани. Добыть такую рабочую силу можно было лишь глотая своих сыновей. Теоретическое же оправдание не могло бы так уверенно сложиться в спешке этих лет, не начнись оно еще в прошлом веке. Энгельс доследовал, что не с зарождения нравственной идеи начался человек, и не с мышления -- а со случайного и бессмысленного труда: обезьяна взяла в руки камень -- и оттуда вс? пошло. Маркс же, касаясь более близкого времени ("Критика Готской программы") с той же уверенностью назвал единственным средством исправления преступников (правда, уголовных; ему в голову не приходило, что его ученики сочтут преступниками политических) -- опять-таки не одиночные размышления, не нравственное самоуглубление, не раскаяние, не тоску (это вс? надстройки!) -- а производительный труд. Сам он от роду не брал в руки кирки, довеку не катал и тачки, уголька не добывал, лесу не валил, не знаем, как колол дрова, -- но вот написал это на бумаге, и она не сопротивилась. И для последователей теперь легко сложилось: что заставить заключенного ежедневно трудиться (иногда по 14 часов, как на колымских забоях) -- гуманно и ведет к его исправлению. Напротив, ограничить его заключение тюремной камерой, двориком и огородом, дать ему возможность эти годы читать книги, писать, думать и спорить -- означает обращение "как со скотом" (из той же "Критики"). Правда, в послеоктябрьское горячее время было не до этих тонкостей, и еще гуманнее казалось просто расстреливать. Тех же, кого не расстреливали, а сажали в самые ранние лагеря -- сажали туда не для исправления, а для обезвреживания, для чистой изоляции. Дело в том, что были и в то время умы, занятые карательной теорией, например Петр Стучка, и в "Руководящих Началах по уголовному праву РСФСР" 1919 года подвергнуто было новому определению само понятие наказания. Наказание, очень свежо утверждалось там, не есть ни возмездие (рабоче-крестьянское государство не мстит преступнику), ни искупление вины (никакой индивидуальной вины быть не может, только классовая причинность), а есть оборонительная мера по охране общественного строя -- мера социальной защиты. Раз "мера социальной защиты" -- тогда понятно, на войне как на войне, надо или расстреливать ("высшая мера социальной защиты") или держать в тюрьме. Но при этом как-то тускнела идея исправления, к которой в том же 1919 году призывал VIII съезд партии. И, главное, непонятно стало: от чего же исправляться, если нет вины? От классовой причинности исправиться же нельзя!? Тем временем кончилась гражданская война, учредились в 1922 году первые советские кодексы, прошел в 1923 году "съезд работников пенитенциарного труда", составились в 1924 г. новые "Основные начала уголовного законодательства" -- под новый Уголовный Кодекс 1926 года (который и полозил-то по нашей шее тридцать пять лет) -- а новонайденные понятия, что нет "вины" и нет "наказания", а есть "социальная опасность" и "социальная защита" -- сохранились. Конечно, так удобнее. Такая теория разрешает кого угодно арестовывать как заложника, как "лицо, находящееся под сомнением" (телеграмма Ленина Евгении Бош), даже целые народы ссылать по соображениям их опасности (примеры известны), -- но надо быть жонглером первого класса, чтобы при всем этом еще строить и содержать в начищенном состоянии теорию исправления. Однако, были жонглеры, и теория была, и сами лагеря были названы именно исправительными. И мы сейчас даже много можем привести цитат. Вышинский: "Вся советская уголовная политика строится на диалектическом (!) сочетании принципа подавления и принуждения с принципом убеждения и перевоспитанием.1 "Все буржуазные пенитенциарные учреждения стараются "донять" преступника причинением ему физических и моральных страданий" (ведь они же хотят его "исправить"). "В отличие же от буржуазного наказания, у нас страдания заключ?нных -- не цель, а средство. (Так и там, вроде, тоже -- не цель, а средство. -- А. С.). Цель же у нас -- действительное исправление, чтобы из лагерей выходили сознательные труженики". Усвоено? Хоть и принуждая, но мы вс?-таки исправляем (и тоже, оказывается, через страдания!) -- только неизвестно от чего. Но тут же, на соседней странице: "При помощи революционного насилия исправительно-трудовые лагеря локализуют и обезвреживают преступные элементы старого общества"2 (и вс? -- старого общества! и в 1952-м году -- вс? будет "старого общества". Вали волку на холку!). Так уж об исправлении -- ни слова? Локализуем и обезвреживаем? И в том же (1934) году: "Двуединая задача подавления плюс воспитания кого можно". КОГО МОЖНО. Выясняется: исправление-то не для всех. И уж у мелких авторов так и порхает готовой откуда-то цитаткой: "исправление исправимых", "исправление исправимых". А неисправимых? В братскую яму? На луну? (Колыма) Под шмадтиху? (Норильск). Даже исправительно-трудовой кодекс 1924 года с высоты 1934 года юристы Вышинского упрекают в "ложном представлении о всеобщем исправлении". Потому что кодекс этот ничего не пишет об истреблении. Никто не обещал, что будут исправлять Пятьдесят Восьмую. Вот и назвал я эту Часть -- истребительно-трудовые. Как чувствовали мы шкурой нашей. А если какие цитатки у юристов сошлись кривовато, так подымайте из могилы Стучку, волоките Вышинского -- и пусть разбираются. Я не виноват. Это сейчас вот, за свою книгу садясь, обратился я полистать предшественников, да и то добрые люди помогли, ведь нигде их уже не достанешь. А таская замызганные лагерные бушлаты, мы о таких книгах не догадывались даже. Что вся наша жизнь определяется не волей гражданина начальника, а каким-то легендарным кодексом труда заключ?нных -- это не для нас одних был слух т?мный, параша, но и майор, начальник ОЛПа, ни за что б не поверил. Служебным закрытым тиражом изданные, никем в руках не держанные, еще ли сохранились они в гулаговских сейфах или все сожжены как вредительские -- никто не знал. Ни цитаты из них не было вывешено в культурно-воспитательных уголках, ни цыфирки не оглашено с деревянных помостов -- сколько там часов рабочий день? сколько выходных в месяц? есть ли оплата труда? полагается ли что за увечья? -- да и свои ж бы ребята на смех бы подняли, если вопрос задашь. Кто эти гуманные письмена знал и читал, так это наши дипломаты. Они-то небось, на конференциях этой книжечкой потрясывали. Так еще бы! Я вот сейчас только цитатки добыл -- и то сл?зы текут: -- в "Руководящих Началах" 1919-го: раз наказание не есть возмездие, то не должно быть никаких элементов мучительства; -- в 1920-м году: запретить называть заключ?нных на "ты". (А, простите, неудобно выразиться, а... "в рот" -- можно?); -- исправТрудКодекс 1924-го года, статья 49 -- "режим должен быть лишен признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера (!), строго-одиночного заключения, лишения пищи, свиданий через решетку". Ну, и хватит. А более поздних указаний нет: для дипломатов и этого довольно, ГУЛагу и того не нужно. Еще в уголовном кодексе 1926 года была статья 9-я, случайно я е? знал и вызубрил: "Меры социальной защиты не могут иметь целью причинения физического страдания или унижения человеческого достоинства и не ставят себе задачи возмездия и кары." Вот где голубизна! Любя оттянуть начальство на законных основаниях, я частенько тараторил им эту статью -- и все охранители только глаза таращили от удивления и негодования. Были уже служаки по двадцать лет, к пенсии готовились -- никогда никакой Девятой статьи не слышали, да впрочем и кодекса в руках не держали. О, "умная дальновидная человеческая администрация сверху донизу"! как написал в "Life" верховный судья штата Нью-Йорк Лейбовиц, посетивший ГУЛаг. "Отбывая свой срок наказаний, заключ?нный сохраняет чувство собственного достоинства" -- вот как понял он и увидел. О, счастлив штат Нью-Йорк, имея такого проницательного осла в качестве судьи! Ах, сытые, беспечные, близорукие, безответственные иностранцы с блокнотами и шариковыми ручками! -- от тех корреспондентов, которые еще в Кеми задавали зэкам вопросы при лагерном начальстве! -- сколько вы нам навредили в тщеславной страсти блеснуть пониманием там, где не поняли вы ни хрена! Человеческого достоинства! Того, кто осужден без суда? Кого на станциях у столыпинов сажают задницей в грязь? Кто по свисту пл?тки гражданина надзирателя скреб?т пальцами землю, политую мочей, и относит -- чтобы не получить карцера? Тех образованных женщин, которые как великой чести удостаивались стирки белья и кормления собственных свиней гражданина начальника лагпункта? И по первому пьяному жесту его становились в доступные позы, чтобы завтра не околеть на общих? ...Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает пламя костра. Зона -- т?мная, у костра -- я один, могу еще принести плотничьих обрезков. Зона -- льготная, такая льготная, что я как будто на воле -- это райский остров, это "шарашка" Марфино в е? самое льготное время. Никто не наглядывает за мной, не зов?т в камеру, от костра не гонит. Я закутался в телогрейку -- вс?-таки холодновато от резкого ветра. А о н а -- который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно: -- Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду... Ветер относит е? стон ко мне, как если б она стонала над самым моим ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается. Это -- вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах, под ярким фонар?м, понуренно стоит наказанная девушка, ветер д?ргает е? серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в л?гкой косынке. Дн?м, когда они копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг, отползла к Владыкинскому шоссе и убежала -- охрана была растяпистая. А по шоссе ходит московский городской автобус, спохватились -- е? уже не поймать. Подняли тревогу, приходил злой ч?рный майор, кричал что за этот побег, если беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И бригадницы рассвирепели, и все кричали, а особенно одна, злобно вращая глазами: "Чтоб е? поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами -- шырк! шырк! -- голову остригли перед строем!" (То не она придумала, так наказывают женщин в ГУЛаге.) А эта девушка вздохнула и сказала: "Хоть за нас пусть на воле погуляет!" Надзиратель услышал -- и вот она наказана: всех увели в лагерь, а е? поставили по стойке "смирно" перед вахтой. Это было в шесть часов вечера, а сейчас -- одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь, вахт?р высунулся и крикнул: "Стой смирно, б...., хуже будет!" Теперь она не шевелится и только плачет: -- Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!.. Но даже в лагерь ей никто не скажет: СВЯТАЯ! ВОЙДИ!.. Е? потому так долго не пускают, что завтра -- воскресенье, для работы она не нужна. Беловолосая такая, простодушная необразованная девчонка. За какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила, сестр?нка! Тебя хотят на всю жизнь проучить. Огонь, огонь!.. Воевали -- в костры смотрели, какая будет Победа... Ветер выносит из костра недогоревшую огненную лузгу. Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет. Это происходит в конце 1947 года, под тридцатую Годовщину Октября, в стольном городе нашем Москве, только что отпраздновавшем восьмисотлетие своих жестокостей. В двух километрах от всесоюзной сельскохозяйственной выставки. И километра не будет до останкинского Дома Творчества Крепостных. ___ Крепостных!.. Это сравнение не случайно напрашивалось у многих, когда им выпадало время размыслить. Не отдельные черты, но весь главный смысл существования крепостного права и Архипелага один и тот же: это общественные устройства для принудительного и безжалостного использования дарового труда миллионов рабов. Шесть дней в неделю, а часто и семь, туземцы Архипелага выходили на изнурительную барщину, не приносящую им лично никакого прибытка. Им не оставляли ни пятого, ни седьмого дня работать на себя, потому что содержание выдавали "месячи'ною" -- лагерным пайком. Так же точно были они разделены на барщинных (группа "А") и дворовых (группа "Б"), обслуживающих непосредственно помещика (начальника лагпункта) и поместье (зону). Хворыми (группа "В") признавались только те, кто уже совсем не мог слезть с печи (с нар). Так же существовали и наказания для провинившихся (группа "Г"), только тут была та разница, что помещик, действуя в собственных интересах, наказывал с меньшей потерей рабочих дней -- плетьми на конюшне, карцера у него не было, начальник же лагпункта по государственной инструкции помещает виновного в ШИзо (штрафной изолятор) или БУР (барак усиленного режима). Как и помещик, начальник лагеря мог взять любого раба себе в лакеи, в повара, парикмахеры или шуты (мог собрать и крепостной театр, если ему нравилось), любую рабыню определить себе в экономки, в наложницы или в прислугу. Как и помещик, он вволю мог дурить, показывать свой нрав. (Начальник Химкинского лагеря майор Волков увидел, как заключ?нная девушка сушила на солнце распущенные после мытья долгие льняные волосы, почему-то рассердился и коротко бросил: "Остричь!" И е? тотчас остригли. 1945 г.) Менялся ли помещик или начальник лагеря, все рабы покорно ждали нового, гадали о его привычках и заранее отдавались в его власть. Не в силах предвидеть волю хозяина, крепостной мало задумывался о завтрашнем дне -- и заключ?нный тоже. Крепостной не мог жениться без воли барина -- и уж тем более заключ?нный только при снисхождении начальника мог обзавестись лагерной женой. Как крепостной не выбирал своей рабской доли, он не виновен был в сво?м рождении, так не выбирал е? и заключ?нный, он тоже попадал на Архипелаг чистым роком. Это сходство давно подметил русский язык: "Людей накормили?" "Людей послали на работу?" "Сколько у тебя людей?" "Пришли-ка мне человека!" Людей, люди -- о ком это? Так говорили о крепостных. Так говорят о заключ?нных.3 Так невозможно, однако, сказать об офицерах, о руководителях -- "сколько у тебя людей?" -- никто и не пойм?т. Но, возразят нам, вс?-таки с крепостными не так уж много и сходства. Различий больше. Согласимся: различий -- больше. Но вот удивительно: все различия -- к выгоде крепостного права! все различия -- к невыгоде Архипелага ГУЛага! Крепостные не работали дольше, чем от зари до зари. Зэки -- в темноте начинают, в темноте и кончают (да еще не всегда и кончают). У крепостных воскресенье было свято, да все двунадесятые, да храмовые, да из святок сколько-то (ряжеными же ходили!). Заключ?нный перед каждым воскресеньем трусится: дадут или не дадут? А праздников он вовсе не знает (как Волга -- выходных...): эти 1-е мая и 7-е ноября больше мучений с обысками и режимом, чем того праздника (а некоторых из года в год именно в эти дни сажают в карцер). У крепостных Рождество и Пасха были подлинными праздниками; а личного обыска то после работы, то утром, то ночью ("Встать рядом с постелями!") -- они и вообще не знали! -- Крепостные жили в постоянных избах, считали их своими, и на ночь ложась -- на печи, на полатях, на лавке -- знали: вот это место мо?, давеча тут спал и дальше буду. Заключ?нный не знает, в каком бараке будет завтра (и даже, идя с работы, не уверен, что и сегодня там будет спать). Нет у него "своих" нар, "своей" вагонки. Куда перегонят. У крепостного барщинного бывали лошадь своя, соха своя, топор, коса, веретено, коробы, посуда, одежда. Даже у дворовых, пишет Герцен,4 всегда были кой-какие тряпки, которые они оставляли по наследству своим близким -- и которые почти никогда не отбирались помещиком. Зэк же обязан зимнее сдать весной, летнее -- осенью, на инвентаризациях трясут его суму и каждую лишнюю тряпку отбирают в казну. Не разрешено ему ни ножичка малого, ни миски, а из живности -- только вши. Крепостной нет-нет, да вершу закинет, рыбки поймает. Зэк ловит рыбу только ложкой из баланды. У крепостного бывала то коровушка Бур?нышка, то коза, куры. Зэк молоком и губ никогда не мажет, а яиц куриных и глазами не видит десятилетиями, пожалуй и не узнает, увидя. Уже семь столетий зная азиатское рабство, Россия по большей части не знала голода. "На Руси никто с голоду не умирывал" -- говорит пословица. А пословицу сбр?ху не составят. Крепостные были рабы, но были сыты.5 Архипелаг же десятилетиями жил в пригн?те жестокого голода, между зэками шла грызня за сел?дочный хвост из мусорного ящика. Уж на Рождество-то и Пасху самый худой крепостной мужичишка разговлялся салом. Но самый первый работник в лагере может сало получить только из посылки. Крепостные жили семьями. Продажа или обмен крепостного отдельно от семьи были всеми признанным оглашаемым варварством, над ним негодовала публичная русская литература. Сотни, пусть тысячи (уж вряд ли) крепостных были отрываемы от своих семей. Но не миллионы. Зэк разлучен с семьей с первого дня ареста и в половине случаев -- навсегда. Если же сын арестован с отцом (как мы слышали от Витковского) или жена вместе с мужем, -- то пуще всего блюли не допустить их встречу на одном лагпункте; если случайно встретились они -- разъединить как можно быстрей. Также и всякого зэка и зэчку, сошедшихся в лагере для короткой или подлинной любви -- спешили наказать карцером, разорвать и разослать. И даже самые сантиментальные пишущие дамы -- Шагинян или Тэсс -- ни беззвучной слезки о том не пророняли в платочек. (Ну, да ведь они не знали. Или думали -- так нужно.) И самый перегон крепостных с места на место не производился в угаре торопливости: им давали уложить свой скарб, собрать свою движимость и переехать спокойно за пятнадцать или сорок в?рст. Но как шквал настигает зэка этап: двадцать, десять минут лишь на то, чтоб отдать имущество лагерю, и уже опрокинута вся жизнь его вверх дном, и он едет куда-то на край света, может быть -- навеки. -- На жизнь одного крепостного редко выпадало больше одного переезда, а чаще сидели на местах. Туземца же Архипелага, не знавшего этапов, невозможно указать. А многие переезжали по пять, по семь, по одиннадцать раз. Крепостным удавалось вырываться на оброк, они уходили далеко с глаз проклятого барина, торговали, богатели, жили под вид вольных. Но даже бесконвойные зэки живут в той же зоне и с утра тянутся на то же производство, куда гонят и колонну остальных. Дворовые были большей частью развращенные паразиты ("дворня -- хамово отродье"), жили за сч?т барщинных, но хоть сами не управляли ими. Вдвое тошнее зэку от того, что развращенные придурки еще им же управляют и помыкают. Да вообще вс? положение крепостных облегчалось тем, что помещик вынужденно их щадил: они стоили денег, своей работой приносили ему богатство. Лагерный начальник не щадит заключ?нных: он их не покупал, детям в наследство не переда?т, а умрут одни -- пришлют других. Нет, зря мы потянулись сравнивать наших зэков с помещичьими крепостными. Состояние тех следует признать гораздо более спокойным и человеческим. С кем еще приблизительно можно сравнивать положение туземцев Архипелага -- это с заводскими крепостными, уральскими, алтайскими и нерчинскими. Или -- с аракчеевскими поселенцами. (А иные возражают мне: и то жирно, в аракчеевских поселениях тоже и природа, и семья, и праздники. Только древневосточное рабство будет сравнением верным). И лишь одно, лишь одно преимущество заключ?нных над крепостными приходит на ум: заключ?нный попадает на Архипелаг, даже если малолеткой в 12-15 лет, -- а вс?-таки не со дня рождения! А вс?-таки сколько-то лет до посадки отхватывает он и воли! Что же до выгоды определ?нного судебного срока перед пожизненной крестьянской крепостью, -- то здесь много оговорок: если срок не четвертная; если статья не 58-я; если не будет "до особого распоряжения"; если не намотают второго лагерного срока; если после срока не пошлют автоматически в ссылку; если не вернут с воли тотчас же назад на Архипелаг как повторника. Оговорок такой частокол, что ведь, вспомним, иногда ж и крепостного барин на волю отпускал по причуде... Вот почему когда "император Михаил" сообщил нам на Лубянке ходящую среди московских рабочих анекдотическую расшифровку ВКП(б) -- Второе Крепостное Право (большевиков), -- это не показалось нам смешным, а -- вещим. ___ Искали новый стимул для общественного труда. Думали, что это будет сознательность и энтузиазм при полном бескорыстии. Потому так подхватывали "великий почин" субботников. Но он оказался не началом новой эры, а судорогой самоотверженности одного из последних поколений революции. Из губернских тамбовских материалов 1921-го года видно, например, что уже тогда многие члены партии пытались уклоняться от субботников -- и введена была отметка о явке на субботник в партийной уч?тной карточке. Еще на десяток лет хватило этого порыва для комсомольцев и для нас, тогдашних пионеров. Но потом и у нас пресеклось. Что же тогда? Где ж искать стимул? Деньги, сдельщина, премиальные? Но это в нос шибало недавним капитализмом, и нужен был долгий период, другое поколение, чтоб запах перестал раздражать и его можно было бы мирно принять как "социалистический принцип материальной заинтересованности". Копнули глубже в сундуке истории и вытащили то, что Маркс называл "внеэкономическим принуждением". В лагере и в колхозе эта находка выставилась неприкрытыми клыками. Потом подвернулся Френкель и, как ч?рт сыпет зелье в кипящий кот?л, подсыпал котловку. Известно было заклинание, сколько раз его повторяли: "В новом общественном строе не может быть места ни дисциплине палки, на которую опиралось крепостничество, ни дисциплине голода, на которой держится капитализм". Так вот Архипелаг сумел чудесно совместить и то, и другое. И всего-то при?мов для этого понадобилось: 1. Котловка, 2. Бригада, 3. Два начальства. (Но третье не обязательно: на Воркуте, например, всегда было одно начальство, а дела шли.) Так вот на этих тр?х китах стоит Архипелаг. А если считать их приводными ремнями, -- от них крутится. О котловке уже сказано. Это -- такое перераспределение хлеба и крупы, чтобы за средний па?к заключ?нного, который в паразитических обществах выда?тся арестанту бездействующему, наш зэк еще бы поколотился и погорбил. Чтобы свою законную пайку он добрал добавочными кусочками по сто граммов и считался бы при этом ударником. Проценты выработки сверх ста давали право и на дополнительные (у тебя же перед тем отнятые) ложки каши. Беспощадное знание человеческой природы! Ни эти кусочки хлеба, ни эти крупяные бабки не шли в сравнение с тем расходом сил, которые тратились на их зарабатывание. Но по своей извечной бедственной черте человек не умеет соразмерить вещь и цену за не?. Как солдат на чужой войне дешевым стаканом водки поднимается в атаку и в ней отда?т жизнь, так и зэк за эти нищенские подачки, скользнув с бревна, купается в паводке северной реки или в ледяной воде месит глину для саманов голыми ногами, которым уже не понадобится земля воли. Однако, не всесильна и сатанинская котловка. Не все на не? клюют. Как крепостные когда-то усвоили: "хоть хвойку глодать, да не пенья ломать", так и зэки поняли: в лагере не маленькая пайка губит, а большая. Ленивые! тупые! бесчувственные полуживотные! они не хотят этого дополнительного! они не хотят кусочка этого питательного хлеба, смешанного с картошкой, викой и водой! они уже и досрочки не хотят! они и на доску поч?та не хотят! они не хотят подняться до интересов стройки и страны, не хотят выполнять пятилеток, хотя пятилетки в интересах трудящихся! Они разбредаются по закоулкам шахт, по этажам строительства, они рады в т?мной дыре перепрятаться от дождя, только бы не работать. Не часто же можно устроить такие массовые работы, как гравийный карьер под Ярославлем: видимые простому глазу надзора, сотни заключ?нных там скучены на небольшом пространстве, и едва лишь кто переста?т двигаться -- сразу он заметен. Это -- идеальные условия: никто не смеет замедлиться, спину разогнуть, пота обтереть, пока на холме не упад?т флаг -- условный знак перекура. А как же быть в других случаях? Было думано. И придумана была -- бригада. Да и как бы нам не додуматься? У нас и народники в социализм идти хотели через общину, и марксисты через коллектив. Как и поныне наши газеты пишут? -- "Главное для человека -- это труд и обязательно труд в коллективе"! Так в лагере ничего кроме труда и нет, и только в коллективе! Значит, ИТЛ -- и есть высшая цель человечества? главное-то -- достигнуто? Как бригада служит психологическому обогащению своих членов, понуканию, слежке и повышению чувства достоинства -- мы уже имели повод объяснить (глава 3). Соответственно целям бригады подбираются достойные задачи и бригадиры (по-лагерному -- бугры). Прогоняя заключ?нных через палку и пайку, бригадир должен справиться с бригадой в отсутствии начальства, надзора и конвоя. Шаламов приводит примеры, когда за один промывочный сезон на Колыме несколько раз вымирал состав бригады, а бригадир вс? оставался тот же. В КемерЛаге такой был бригадир Переломов -- языком он не пользовался, только дрыном. Список этих фамилий занял бы много у нас страниц, но я его не готовил. Интересно, что чаще всего такие бригадиры получаются из блатных, то бишь люмпен-пролетариев. Однако, к чему не приспосабливаются люди? Было бы грубо с нашей стороны не досмотреть, как бригада становилась иногда и естественной ячейкой туземного общества -- как на воле бывает семья. Я сам такие бригады знал -- и не одну. Правда, это не были бригады общих работ -- там, где кто-то должен умереть, иначе не выжить остальным. Это были обычно бригады специальные: электриков, слесарей-токарей, плотников, маляров. Чем эти бригады были малочисленнее (по 10-12 человек), тем явнее проступало в них начало взаимозащиты и взаимоподдержки.6 Для такой бригады и для такой роли должен быть и бригадир подходящий: в меру жестокий; хорошо знающий все нравственные (безнравственные) законы ГУЛага; проницательный и справедливый в бригаде; со своей отработанной хваткой против начальства -- кто хриплым лаем, кто исподтишка; страшноватый для всех придурков, не пропускающий случая вырвать для бригады лишнюю стограммовку, ватные брюки, пару ботинок. Но и со связями среди придурков влиятельных, откуда узна?т все лагерные новости и предстоящие перемены, это вс? нужно ему для правильного руководства. Хорошо знающий работы и участки выгодные и невыгодные (и на невыгодные умеющий спихнуть соседнюю бригаду, если такая есть). С острым взглядом на тухту -- где е? легче в эту пятидневку вырвать: в нормах или в объ?мах. И неколебимо отстаивающий тухту перед прорабом, когда тот уже заносит брызжущую ручку "резать" наряды. И лапу умеющий дать нормировщику. И знающий, кто у него в бригаде стукач (и если не очень умный и вредный -- пусть и будет, а то худшего подставят). А в бригаде он всегда знает, кого взглядом подбодрить, кого отматерить, а кому дать сегодня работу полегче. И такая бригада с таким бригадиром сурово сживается и выживает сурово. Нежностей нет, но никто и не падает. Работал я у таких бригадиров -- у Синебрюхова, у Павла Боронюка. Если этот список подбирать -- и на него страниц пошло бы много. И по многим рассказам совпадает, что чаще всего такие хозяйственные разумные бригадиры -- из "кулацких" сыновей. А что же делать? Если бригаду неотклонимо навязывают, как форму существования -- то что же делать? Приспособиться как-то надо? От работы гибнем, но и не погибнуть можем только через работу. (Конечно, философия спорная. Верней бы ответить: не учи меня гибнуть как ты хочешь, дай мне погибнуть как я хочу. Да ведь вс? равно не дадут, вот что...) Неважный выбор бывает и бригадиру: не выполнит лесоповальная бригада дневного задания в 55 "кубиков" -- и в карцер ид?т бригадир. А не хочешь в карцер -- загоняй в смерть бригадников. Кто кого смога', тот того и в рога. А два начальства удобны лагерям так же, как клещам нужен и левый и правый захват, оба. Два начальства -- это молот и наковальня, и куют они из зэка то, что нужно государству, а рассыпался -- смахивают в мусор. Хотя содержание отдельного зонного начальства и сильно увеличивает расходы государства, хотя по тупости, капризности и бдительности оно часто затрудняет, усложняет рабочий процесс, а вс?-таки ставят его, и значит тут не промах. Два начальства -- это два терзателя вместо одного, да посменно, и поставлены они в положение соревнования: кто из арестанта больше выжмет и меньше ему даст. В руках одного начальства находится производство, материалы, инструмент, транспорт, и только малости нет -- рабочей силы. Эту рабочую силу каждое утро конвой приводит из лагеря и каждый вечер уводит в лагерь (или по сменам). Те десять или двенадцать часов, на которые зэки попадают в руки производственного начальства, нет надобности их воспитывать или исправлять, и даже если в течение рабочего дня они издохнут -- это не может огорчить ни то, ни другое начальство: мертвецы легче списываются, чем сожженные доски или раскраденная олифа. Производственному начальству важно принудить заключ?нных за день сделать побольше, а в наряды записать им поменьше, ибо надо же как-то покрыть губительные расходы и недостачи производства: ведь воруют и тресты, и СМУ, и прорабы, и десятники, и завхозы, и шофера, и меньше всех зэки, да и то не для себя (им уносить некуда), а для своего лагерного начальства и конвоя. А еще больше гибнет от беспечного и непредусмотрительного хозяйствования, и еще от того, что зэки ничего не берегут тоже, -- и покрыть все эти недостачи один путь: недоплатить за рабочую силу. В руках лагерного начальства -- только рабсила (язык знает, как сокращать!). Но это -- решающее. Лагерные начальники так и говорят: мы можем на них (производственников) нажимать, они нигде не найдут других рабочих. (В тайге и пустыне -- где ж их найдешь?) И потому они стараются вырвать за свою рабсилу побольше денег, которые и сдают в казну, а часть ид?т на содержание самого лагерного руководства за то, что оно зэков охраняет (от свободы), поит, кормит, одевает и морально допекает. Как всегда при нашем продуманном социальном устройстве, здесь сталкиваются лбами два плана: план производства иметь по зарплате самые низкие расходы и план МВД приносить с производства в лагерь самые большие заработки. Стороннему наблюдателю странно: зачем приводить в столкновение собственные планы? О, тут большой смысл! Столкновение-то планов и сплющивает человечка. Это -- принцип, выходящий за колючую проволоку Архипелага. А что еще важно: что два начальства эти совсем друг другу не враждебны, как можно думать по их постоянным стычкам и взаимным обманам. Там где нужно плотнее сплющить, они примыкают друг к другу очень тесно. Хотя начальник лагеря -- отец родной для своих зэков, но всегда охотно признает и подпишет акт, что в увечье виноват сам заключ?нный, а не производство; не будет очень уж настаивать, что заключ?нным нужна спецодежда или в каком-то цеху вентиляции нет (нет, так нет, что ж поделаешь, временные трудности, а ка'к в ленинградскую блокаду?...) Никогда не откажет лагерное начальство производственному посадить в карцер бригадира за грубость или рабочего, утерявшего лопату, или инженера, не так выполнившего приказ. В глухих пос?лках не оба ли эти начальства и составляют высшее общество -- та?жно-индустриальных помещиков? Не их ли жены друг ко другу ходят в гости? И если вс?-таки тухту в нарядах непрерывно дуют, если записывается копка и засыпка траншей, никогда не зиявших в земле; ремонт отопления или станка, не выходившего из строя; смена столбов цел?хоньких, которые еще десять лет перестоят, -- то делается это даже не по наущению лагерного начальства, спокойного, что деньги в лагерь так или иначе притекут, -- а самими заключ?нными (бригадирами, нормировщиками, десятниками), потому что таковы все государственные нормы: они рассчитаны не для земной реальной жизни, а для какого-то лунного идеала. Человек самоотверженный, здоровый, сытый и бодрый -- выполнить этих норм не может! Что же спрашивать с измученного, слабого, голодного и угнет?нного арестанта? Государственное нормирование описывает производство таким, каким оно не может быть на земле -- и этим напоминает социалистический реализм в беллетристике. Но если непроданные книги потом просто рубятся, -- закрывать промышленную тухту сложней. Однако не невозможно! В постоянной круговертной спешке директор и прораб проглядывали, не успевали обнаружить тухту. А десятники из вольных были неграмотны или пьяны, или добросердечны к зэкам (с расч?том, что и бригадир их выручит в тяжелую минуту). А там -- "процентовка съедена", хлеб из брюха не вытащишь. Бухгалтерские же ревизии и уч?т известны своей неповоротливостью, они открывают тухту с опозданием в месяцы или годы, когда и деньги за эту работу давно упорхнули и оста?тся только или под суд отдать кого-нибудь из вольных или замять и списать. Тр?х китов подвело под Архипелаг Руководство: котловку, бригаду и два начальства. А четв?ртого и главного кита -- тухту, подвели туземцы и сама жизнь. Нужны для тухты напористые предприимчивые бригадиры, но еще нужней, еще важней -- производственные начальники из заключ?нных. Десятников, нормировщиков, плановиков, экономистов, их было немало, потому что в тех дальних местах не настачишься вольных. Одни ээки на этих местах забывались, жесточели хуже вольных, топтали своего брата-арестанта и по трупам шли к собственной досрочке. Другие, напротив, сохраняли отч?тливое сознание своей родины -- Архипелага, и вносили разумную умеренность в управление производством, разумную долю тухты в отч?тность. Это был риск для них: не риск получить новый срок, потому что сроки и так были нахомучены добрые и статья крепка, -- но риск потерять сво? место, разгневать начальство, попасть в худой этап -- и так незаметно погибнуть. Тем славней их стойкость и ум, что они помогали выжить и своим братьям. Таков был, например, Василий Григорьевич Власов, уже знакомый нам по Кадыйскому процессу. Весь долгий срок свой (он просидел девятнадцать лет без перерыва) он сберег ту же упрямую убежденность, с которой вел себя на суде, с которой высмеял Калинина и его помило'вку. Он все эти годы, когда и от голода сох, и тянул лямку общих работ, ощущал себя не козлом отпущения, а истым политическим и даже "революционером", как говорил в задушевных беседах. И когда благодаря своей природной острой хозяйственной хватке, заменявшей ему неоконченное экономическое образование, он занимал посты производственных придурков, -- Власов не просто видел в этом оттяжку своей гибели, но и возможность всю телегу подправить так, чтоб ребятам тянуть было легче. В 40-е годы на одной из Усть-Вымьских лесных командировок (УстьВымьЛаг отличался от общей схемы тем, что имел одно начальство: сам лагерь вел лесоповал, учитывал и отвечал за план перед МинЛесом) Власов совмещал должности нормировщика и плановика. Он был там голова всему, и зимой, чтобы поддержать работяг-повальщиков, приписывал их бригадам лишние кубометры. Одна зима была особенно суровой, от силы выполняли ребята на 60%, но получали как за 125%, и на повышенных пайках перестояли зиму, и работы ни на день не остановились. Однако, вывозка "поваленного" (на бумаге) леса сильно отставала, до начальника лагеря дошли недобрые слухи. В марте он послал в лес комиссию из десятников -- и те обнаружили недостачу восьми тысяч кубометров леса! Разъяренный начальник вызвал Власова. Тот выслушал и сказал: "Дай им, начальник, всем по пять суток, они неряхи. Они поленились по лесу походить, там снег глубокий. Составь новую комиссию, я -- председатель". Со своей толковой тройкой Власов, не выходя из кабинета, составил акт и "нашел" весь недостающий лес. На время начальник успокоился, но в мае схватился опять: леса-то вывозят мало, уже сверху спрашивают. Он призвал Власова. Власов, маленький, но всегда с петушиным задором, теперь и отпираться не стал: леса нет. "Так как же ты мог составить фальшивый акт, трам-та-ра-рам?!" "А что ж лучше было бы вам самому в тюрьму садиться? Ведь восемь тысяч кубов -- это для вольного червонец, ну для чекиста -- пять." Поматюгался начальник, но теперь уже поздно Власова наказывать: им держится. "Что же делать?" "А вот пусть совсем дороги развез?т." Развезло все пути, ни зимника, ни летника, и принес Власов начальнику подписывать и отправил дальше в Управление техническую подробно-обоснованную записку. Там докладывалось, что из-за весьма успешного повала леса минувшей зимой, восемь тысяч кубометров не поспели вывезти по санному пути. По болотистому же лесу вывезти их невозможно. Дальше приводился расчет стоимости лежневой дороги, если е? строить, и доказывалось, что вывозка этих восьми тысяч будет сейчас стоить дороже их самих. А через год, пролежав лето и осень в болоте, они будут уже некондиционные, заказчик примет их только на дрова. Управление согласилось с грамотными доводами, которые не стыдно показать и всякой иной комиссии, -- и списало восемь тысяч кубов. Так стволы эти были свалены, съедены, списаны -- и снова гордо стояли, зеленея хвоей. Впрочем, недорого заплатило и государство за эти мертвые кубометры: несколько сот лишних буханок черного, слипшегося, водою налитого хлеба. Сохраненная тысяча стволов да сотня жизней в прибыль не шла -- этого добра на Архипелаге никогда не считали. Наверное, не один Власов догадывался так мухлевать, потому что с 1947-го года на всех лесоповалах ввели новый порядок: комплексные звенья и комплексные бригады. Теперь лесорубы объединялись с возчиками в одно звено, и бригаде засчитывался не поваленный лес, а -- вывезенный на катище, к берегу сплавной реки, к месту весеннего сплава. И что же? Теперь тухта лопнула? Нисколько! Даже расцвела! -- она расширилась вынужденно, и расширился круг рабочих, которые от нее кормились. Кому из читателей не скучно, давайте вникнем. 1. От катища по реке не могут сплавлять заключ?нные (кто ж их будет вдоль реки конвоировать? бдительность!). Поэтому на катище от лагерного сдатчика (от всех бригад) принимает лес представитель сплавной конторы, состоящей из вольных. Ну, вот он-то и проявят строгость? Ничего подобного. Лагерный сдатчик тухтит, сколько надо для лесоповальных бригад, и при?мщик сплавконторы на вс? согласен. 2. А вот почему. Своих-то, вольных, рабочих сплавконторе тоже надо кормить, нормы тоже непосильны. Весь этот несуществующий приписанный лес сплавконтора записывает также и себе как сплавленный. 3. При генеральной запони, где собирается сплавленный со всех повальных участков лес, располагается биржа -- то есть, выкатка из воды на берег. Этим опять занимаются заключ?нные, тот же УстьВымьЛаг (52 острова УстьВымьЛага разбросаны по территории 250х250 километров, вот какой у нас Архипелаг!) Сдатчик сплавконторы спокоен: лагерный приемщик теперь принимает от него обратно всю тухту: во 2-х, чтобы не подвести своего лагеря, который этот лес сдал на катище, а во 1-х, чтобы этой же тухтой накормить и своих заключ?нных, работающих на выкатке! (у них-то тоже нормы фантастические, им тоже горбушка нужна!). Тут уже при?мщику надо попотеть для общества: он должен не просто лес принять в объеме, но и реальный и тухтяной расписать по диаметрам бревен и длинам. Вот кто кормилец-то! (Власов и тут побывал.) 4. За биржею -- лесозавод, он обрабатывает бревна в пилопродукцию. Рабочие -- опять зэки. Бригады кормятся от объема обработанного ими круглого леса, и "лишний" тухтяной лес как нельзя кстати поднимает процент их выработки. 5. Дальше склад готовой продукции, и по государственным нормам он должен иметь 65% от принятого лесозаводом круглого леса. Так я 65% от тухты невидимо поступает на склад (и мифическая пилопродукция тоже расписывается по сортам: горбыля, деловой; толщина досок, обрезные, необрезные...) Штабеляющие. рабочие тоже подкармливаются этой тухтой. Но что же дальше? Тухта уперлась в склад. Склад охраняется ВОХРой, бесконтрольных "потерь" быть не может. Кто и как теперь ответит за тухту? Тут на помощь великому принципу тухты приходит другой великий принцип Архипелага: принцип резины, то есть всевозможных оттяжек. Так и числится тухта, так и переписывается из года в год. При инвентаризациях в этой дикой архипелажной глуши -- все ведь свои, все понимают. Каждую досочку из-за сч?та тоже руками не перебросишь. К счастью, сколько-то тухты каждый год "гибнет" от хранения, е? списывают. Ну снимут одного-другого завскладом, перебросят работать нормировщиком. Так зато сколько же народу покормилось! Стараются вот еще: грузя доски в вагоны для потребителей (а при?мщика нет, вагоны потом будут разбрасывать по разнарядкам) -- грузить и тухту, то есть приписывать избыток (при этом кормятся и погрузочные бригады, отметим!). Железная дорога ставит пломбу, ей дела нет. Через сколько-то времени где-нибудь в Армавире или в Кривом Роге вскроют вагон и оприходуют фактическое получение. Если недогруз будет умеренный, то все эти разности объ?мов соберутся в какую-то графу, и объяснять их будет уже Госплан. Если недогруз будет хамский -- получатель пошлет УстьВымьЛагу рекламацию, -- но рекламации эти движутся в миллионах других бумажек, где-то подшиваются, а со временем гаснут -- они не могут противостоять людскому напору жить. (А послать вагон леса назад никакой Армавир не решится: хватай, что дают -- на юге леса нет.) Отметим, что и государство, МинЛес, серь?зно использует в своих народно-хозяйственных сводках эти тухтяные цифры поваленного и обработанного леса. Министерству они тоже приходятся кстати.7 Но, пожалуй, самое удивительное здесь вот что: казалось бы, из-за тухты на каждом этапе передвижки леса его должно не хватать. Однако, при?мщик биржи за летний сезон успевает столько приписать тухты на выкатке, что к осени у сплавконторы образуются в запонях избытки! -- до них руки не дошли. На зиму же их так оставить нельзя, чтоб не пришлось весной звать самол?т на бомб?жку. И поэтому этот лишний, уже никому не нужный лес, поздней осенью спускают в Белое море! Чудо? диво? Но это не в одном месте так. Вот и в Унжлаге на лесоскладах всегда оставался ЛИШНИЙ лес, так и не попавший в вагоны, и уже не числился он нигде!.. И после полного закрытия очередного склада на него еще много лет потом ездили с соседних ОЛПов за бесхозными сухими дровами и жгли в печах окор?нную рудстойку, на которую столько страданий положено было при заготовке. И вс? это -- затея как прожить, а вовсе не нажиться, а вовсе не -- ограбить государство. Нельзя государству быть таким слишком лютым -- и толкать подданных на обман. Так и принято говорить у заключ?нных: без тухты и аммонала не построили б канала. Вот на вс?м том и стоит Архипелаг. 1 Вышинский -- Предисловие к книге Авербаха "От преступления к труду", стр. VI. 2 Вышинский -- Предисловие к книге Авербаха "От преступления к труду, стр. VII. 3 Говорят так еще о колхозниках и чернорабочих, но мы, пожалуй, дальше не пойд?м. 4 "Письма старому товарищу", академическое издание, т. XX, стр. 5 По всем столетиям есть такие свидетельства. В XVII-м пишет Юрий Крижанич, что крестьяне и ремесленники Московии живут обильнее западных, что самые бедные жители на Руси едят хороший хлеб, рыбу, мясо. Даже в Смутное время "давные житницы не истощены, и поля скирд стояху, гумны же пренаполиены одоней, и копен, и зародов до четыр?х-на десять лет" (Авраамий Палицын). В XVIII веке Фон-Визин, сравнивая обеспеченность русских крестьян и крестьян Лангедока, Прованса, пишет: "нахожу, беспристрастно судя, состояние наших несравненно счастливейшим". В XIX-м веке о крепостной деревне Пушкин написал: "Везде следы д о в о л ь с т в а и труда". 6 Проявилось это и в больших разнорабочих бригадах, но только в каторжных лагерях и при особых условиях. Об этом -- в Части V. 7 Так и тухта, как многие из проблем Архипелага, не помещается в н?м, а имеет значение общегосударственное. -------- Глава 6. Фашистов привезли! -- Фашистов привезли! Фашистов привезли! -- возбужденно кричали, бегая по лагерю, молодые зэки -- парни и девки, когда два наших грузовика, каждый груженный тридцатью фашистами, въехали в черту небольшого квадрата лагеря Новый Иерусалим. Мы только что пережили один из высоких часов своей жизни -- один час переезда сюда с Красной Пресни -- то, что называется ближний этап. Хотя везли нас со скорченными ногами в кузовах, но нашими были -- весь воздух, вся скорость, все краски. О, забытая яркость мира! -- трамваи -- красные, троллейбусы -- голубые, толпа -- в белом и пестром, -- да видят ли они сами, давясь при посадке, эти краски? А еще почему-то сегодня все дома и столбы украшены флагами и флажками, какой-то неожиданный праздник -- 14 августа, совпавший с праздником нашего освобождения из тюрьмы. (В этот день объявлено о капитуляции Японии, конце семидневной войны.) На Волоколамском шоссе вихри запахов скошенного сена и предвечерняя свежесть лугов обвевали наши стриженные головы. Этот луговой ветер -- кто может вбирать жаднее арестантов? Неподдельная зелень слепила глаза, привыкшие к серому, к серому. Мы с Гаммеровым и Ингалом вместе попали на этап, сидели рядом, и нам казалось -- мы едем на веселую дачу. Концом такого обворожительного пути не могло быть ничто мрачное. И вот мы спрыгиваем из кузовов, разминаем затекшие ноги и спины и оглядываемся. Зона Нового Иерусалима нравится нам, она даже премиленькая: она окружена не сплошным забором, а только переплетенной колючей проволокой, и во все стороны видна холмистая, живая, деревенская и дачная, звенигородская земля. И мы -- как будто часть этого веселого окружения, мы видим эту землю так же, как те, кто приезжает сюда отдыхать и наслаждаться, даже видим е? объемней (наши глаза привыкли к плоским стенам, плоским нарам, неглубоким камерам), даже видим сочней: поблекшая к августу зелень нас слепит, а может быть так сочно потому, что солнце при закате. -- Так вы -- фашисты? Вы все -- фашисты? -- с надеждой спрашивают нас подходящие зэки. И утвердившись, что -- да, фашисты, -- тотчас убегают, уходят. Больше ничем мы не интересны им. (Мы уже знаем, что фашисты -- это кличка для Пятьдесят Восьмой, введенная зоркими блатными и очень одобренная начальством: когда-то хорошо звали каэрами, потом это завяло, а нужно меткое клеймо.) После быстрой езды в свежем воздухе нам здесь как будто теплее и оттого еще уютнее. Мы еще оглядываемся на маленькую зону с е? двухэтажным каменным мужским корпусом, деревянным с мезонином -- женским, и совсем деревенскими сараюшками-развалюшками подсобных служб; потом на длинные черные тени от деревьев и зданий, которые уже ложатся везде по полям; на высокую трубу кирпичного завода, на уже зажигающиеся окна двух его корпусов. -- А что? Здесь неплохо... как будто... -- говорим мы между собой, стараясь убедить друг друга и себя. Один паренек с тем остро-настороженным недоброжелательным выражением, которое мы уже начинаем замечать не у него одного, задержался подле нас дольше, с интересом рассматривая фашистов. Черная затасканная кепка была косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая нашу болтовню. -- Н-не плохо! -- встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он еще раз презрительно осмотрел нас и отпечатал: -- Со-са-ловка!.. За-гнетесь! И, сплюнув нам под ноги, ушел. Невыносимо ему было еще дальше слушать таких дураков. Наши сердца упали. Первая ночь в лагере!.. Вы уже несетесь, несетесь по скользкому гладкому вниз, вниз, -- и где-то есть еще спасительный выступ, за который надо уцепиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило вс?, что было худшего в вашем воспитании: вс? недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Это худшее еще взбудоражено, еще перемучено в вас опережающими слухами о лагерях: только не попадите на общие! волчий лагерный мир! здесь загрызают живьем! здесь затаптывают споткнувшегося! только не попадите на общие! Но как не попасть? Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому? Но как это делается? Часу не прошло -- один из наших этапников уже приходит сдержанно сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И еще один: ему разрешено открыть парикмахерскую для вольных на заводе. И еще один: встретил знакомого, будет работать в плановом отделе. Твое сердце щемит: это вс? -- за твой счет! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты -- погибнешь. Погибнешь. Зона. Двести шагов от проволоки до проволоки, и то нельзя подходить к ней близко. Да, вокруг будут зеленеть и сиять звенигородские перехолмки, а здесь -- голодная столовая, каменный погреб ШИзо, худой навесик над плитой "индивидуальной варки", сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с прогнившими досками -- и никуда не денешься, вс?. Может быть в твоей жизни этот островок -- последний кусок земли, который тебе еще суждено топтать ногами. В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка -- это изобретенье Архипелага, приспособленье для спанья туземцев и нигде в мире не встречается больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах -- в голове и ногах. Когда один спящий шевелится -- трое остальных качаются. Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки -- тоже. Слово "бель?" неведомо туземцам ново-иерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привез?шь и озаботишься. И слово "подушка" не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти -- ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежонки не раскидывай: сопрут и е?. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных, комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй е? дн?м другими. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, отлощены боками. Но и на работу ты ничего не унес?шь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в капт?рку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок. Верн?шься с работы -- стань в очередь в капт?рку и возьми, что' по предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до капт?рки не добь?шься. И так -- десять лет. Держи голову бодро! Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптерку -- и тут звонят на поверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб и вс? шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойд?т все помещения, оставляя строй стоять. То он ошиб?тся в арифметике, то собьется, сколько больных, сколько сидит в ШИзо "без вывода". Тянется эта бессмысленная трата времени хорошо -- час, а то и полтора. И особенно беспомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем -- это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. "В строю" читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или письма -- но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем оскорбляешь проверку, а еще уши твои не закрыты, и матерщина, и глупые шутки и унылые разговоры -- вс? лезет туда. (Ид?т 1945-й год. Норберт Винер скоро сформулирует кибернетику, уже расщеплен атом -- а тут бледнолобые интеллектуалы стоят и ждут -- "нэ вертухайсь!" -- пока тупой краснорожий идол лениво сшепчет свой баланс!). Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но еще короче может оказаться будущая) -- однако через час ужин, кромсается время. Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у не? желания и находчивости разделить рабочих тр?х разных смен по разным комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене успокоиться, но не бер?т угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам и рычит: "Так Наполеон шел в Москву за табаком!" Разжившись табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: "Так Наполеон убегал в Париж!" Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптерку ночная смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! -- но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идет за вещами в каптерку, ужинает. Может быть только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит. Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо еще помнят перезвоны истринских колоколов. Может быть и наш лагерный сереброголосый колокол -- из монастыря и еще там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд. "Подъ?м, первая смена!" -- кричит надзиратель в каждой комнате. Голова, хмельная от недосыпу, еще не размеженные глаза -- какое тебе умывание! а одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, еще шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и другое. Наконец получил -- пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную миску с чем-то горячим ч?рным. Это -- ч?рные щи, щи из крапивы. Ч?рные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира. Ни даже соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так е? потому и совсем не кладут: если табак -- лагерное золото, то соль -- лагерное серебро, повара приберегают е?. Выворачивающее зелье -- крапивная непосоленная баланда! -- ты и голоден, а вс? никак не вольешь е? в себя. Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уж глаза привыкли к тусклым лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными буквами на обойной бумаге: "Кто не работает -- тот не ест!" И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Культурно-Воспитательной Части! Как вы были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг -- для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: "Трудящийся достоин пропитания". Но во Второзаконии сказано: "Не заграждай рта у вола молотящего." А у вас -- восклицательный знак! спасибо вам от молотящего вола! Теперь я буду знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что вы душите меня не просто из жадности -- а из светлого принципа грядущего общества! Только не вижу я в лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в лагере, чтоб неработающие -- голодали. Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие зв?зды еще видны на н?м. На юго-востоке, над заводом, куда нас поведут сейчас -- Процион и Сириус -- альфы Малого и Большого Пса. Вс? покинуло нас, даже небо заодно с тюремщиками: псы на небе, как и на земле, на сворках у конвоиров. Собаки лают в бешенстве, подпрыгивают, хотят досягнуть до нас. Славно они натренированы на человеческое мясо. Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами смещаются от невместимости всего жестокого. Как будет? как будет со мной? -- точит и точит голову, а работу дают новичкам самую бессмысленную, чтоб только занять их, пока разберутся. Бесконечный день. Носишь носилки или откатываешь тачки, и с каждой тачкой только на пять, на десять минут убавляется день, и голова для того одного и свободна, чтоб размышлять: как будет? как будет? Мы видим бессмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать между тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им -- а как же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о чем-нибудь, в ч?м почувствовать свою силу и личность. Ингал рассказывает о похоронах Тынянова, чьим учеником он себя считает -- и мы заспариваем об исторических романах: смеет ли вообще кто-нибудь их писать. Ведь исторический роман -- это роман о том, чего автор никогда не видел. Нагруженный отдаленностью и зрелостью своего века, автор может сколько угодно убеждать себя, что он хорошо осознал, но ведь вжиться ему вс? равно не дано, и значит, исторический роман есть прежде всего фантастический? Тут начинают вызывать новый этап по несколько человек в контору для назначения, и все мы бросаем тачки. Ингал сумел со вчерашнего дня с кем-то познакомиться -- и вот он, литератор, послан в заводскую бухгалтерию, хотя до смешного путается в цифрах, а на сч?тах отроду не считал. Гаммеров даже для спасения жизни не способен идти просить и зацепляться. Его назначают чернорабочим. Он приходит, ложится на траву и этот последний часок, пока ему еще не надо быть чернорабочим, рассказывает мне о затравленном поэте Павле Васильеве, о котором я слыхом не слышал. Когда эти мальчики успели столько прочесть и узнать? Я кусаю стебел?к и колеблюсь -- на что мне косить: -- на математику или на офицерство? Так гордо устраниться, как Борис, я не могу. Когда-то внушали мне и другие идеалы, но с тридцатых годов жесткая жизнь обтирала нас только в этом направлении: добиваться и пробиваться. Само получилось так, что, переступая порог кабинета директора завода, я сбросил под широким офицерским поясом морщь гимнаст?рки от живота по бокам (я и нарядился-то в этот день нарочно, ничто мне, что тачку катать). Стоячий ворот был строго заст?гнут. -- Офицер? -- сразу сметил директор. -- Так точно! -- Опыт работы с людьми?1 -- Имею. -- Чем командовали? -- Артиллерийским дивизионом -- (соврал на ходу, батареи мне показалось мало). Он смотрел на меня и с доверием и с сомнением. -- А здесь -- справитесь? Здесь трудно. -- Думаю что справлюсь! (Ведь я еще и сам не понимаю в какой лезу хомут. Главное ж -- добиваться и пробиваться!) -- Он прищурился и подумал. (Он соображал, насколько я готов переработаться во пса и крепка ли моя челюсть.) -- Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера. И еще одного бывшего офицера, Николая Акимова, назначили мастером карьера. Мы вышли с ним из конторы сродненные, радостные. Мы не могли бы тогда понять, даже скажи нам, что избрали стандартное для армейцев холопское начало срока. По неинтеллигентному непритязательному лицу Акимова видно было, что он открытый парень и хороший солдат. -- Чего это директор пугает? С двадцатью человеками да не справиться? Не минировано, не бомбят -- чего ж тут не справиться? Мы хотели возродить в себе фронтовую былую уверенность. Щенки, мы не понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная война тяжелее нашей взрывной. В армии командовать может дурак и ничтожество и даже с тем большим успехом, чем выше занимаемый им пост. Если командиру взвода нужна и сообразительность, и неутомимость, и отвага, и чтенье солдатского сердца, -- то иному маршалу достаточно брюзжать, браниться и уметь подписать свою фамилию. Вс? остальное сделают за него, и план операции ему поднес?т оперативный отдел штаба, какой-нибудь головастый офицер с неизвестной фамилией. Солдаты выполняют приказы не потому, что убеждаются в их правильности (часто совсем наоборот), а потому, что приказы передаются сверху вниз по иерархии, это есть приказы машины, и кто не выполнит, тому оттяпают голову. Но на Архипелаге для зэка, назначенного командовать другими зэками, совсем не так. Вся золотопогонная иерархия отнюдь не высится за твоей спиной и отнюдь не поддерживает твоего приказа: она предаст тебя и вышвырнет, как только ты не сумеешь осуществить этих приказов своей силой, собственным уменьем. А уменье здесь такое: или твой кулак, или безжалостное вымаривание голодом, или такое глубинное знание Архипелага, что приказ и для каждого заключенного выглядит как его единственное спасение. Зеленоватая полярная влага должна сменить в тебе теплую кровь -- лишь тогда ты сможешь командовать зэками. Как раз в эти дни из ШИзо на карьер, как на самую тяжелую работу, стали выводить штрафную бригаду -- группу блатных, перед тем едва не зарезавших начальника лагеря (они не резать его хотели, не такие дураки, а напугать, чтоб он их отправил назад на Пресню: Новый Иерусалим признали они местом гиблым, где не подкормишься). Ко мне в смену их привели под конец. Они легли на карьере в затишке, обнажили свои толстые короткие руки, ноги, жирные татуированные животы, груди, и блаженно загорали после сырого подвала ШИзо. Я подошел к ним в своем военном одеянии и четко корректно предложил им приступить к работе. Солнце настроило их благодушно, поэтому они только рассмеялись и послали меня к известной матери. Я возмутился и растерялся и отошел ни с чем. В армии я бы начал с команды "Встать!" -- но здесь ясно было, что если кто и встанет -- то только сунуть мне нож между ребрами. Пока я ломал голову, что мне делать (ведь остальной карьер смотрел и тоже мог бросить работу) -- окончилась моя смена. Только благодаря этому обстоятельству я и могу сегодня писать исследование Архипелага. Меня сменил Акимов. Блатные продолжали загорать. Он сказал им раз, второй раз крикнул командно (может быть даже: "Встать!"), третий раз пригрозил начальником -- они погнались за ним, в распадах карьера свалили и ломом отбили почки. Его увезли прямо с завода в областную тюремную больницу, на этом кончилась его командная служба, а может быть и тюремный срок и сама жизнь. (Директор, наверно, и назначил нас как чучела для битья против этих блатных.) Моя же короткая карьера на карьере продлилась несколькими днями дольше акимовской, только принесла она мне не удовлетворение, как я ждал, а постоянное душевное угнетение. В шесть утра я входил в рабочую зону подавленный больше, чем если бы шел копать глину сам, я совершенно потерянный плелся к карьеру, ненавидя и его и роль свою в нем. От завода мокрого прессования к карьеру шел вагонеточный путь. Там, где кончалась ровная площадка и рельсовый путь спускался в разработку -- стояла лебедка на помосте. Эта моторная лебедка была -- из немногих чудес механизации на всем заводе. Весь путь по карьеру до лебедки и потом от лебедки до завода толкать вагонетки с глиной должны были работяги. Только на подъеме из карьера их втаскивала лебедка. Карьер занимал дальний угол заводской зоны, он был взрытая развалами поверхность, развалы ветвились как овраги, между ними оставались нетронутые горки. Глина залегала сразу с поверхности, и пласт был не тощ. Можно было, вероятно, брать и вглубь, брать и сплошняком вширь, но никто не знал, как надо, и никто не составлял плана разработки, а всем руководил бригадир утренней смены Баринов -- молодой нагловатый москвич, бытовик, со смазливым обличьем. Баринов разрабатывал карьер просто где удобнее, вкапывался там, где, меньше поработав, можно больше было нагрузить глины. Слишком вглубь он не шел, чтоб не слишком круто выкатывать вагонетки. Баринов собственно и командовал теми восемнадцатью-двадцатью человеками, которые только и работали в мою смену на карьере. Он и был единственный настоящий хозяин смены: знал ребят, кормил их, то есть, добивался им больших паек, и каждый день сам мудро решал, сколько выкатить вагонеток, чтоб не слишком было мало и не слишком много. И Баринов нравился мне, и окажись мы с ним где-нибудь в тюрьме рядом на нарах -- мы бы с ним весело ладили. Да мы и сейчас бы ладили -- но мне нужно было придти и посмеяться вместе с ним, что вот назначил меня директор на должность промежуточной гавкалки, а я -- ничего не понимаю. Но офицерское воспитание не дозволяло мне так! И я пытался держаться с ним строго и добиваться повиновения, хотя не только я и не только он, но и вся бригада видела, что я -- такой же пришл?пка, как инструктор из района при посевной. Баринова же сердило, что над ним поставили попку, и он не раз остроумно разыгрывал меня перед бригадой. Обо вс?м, что я считал нужным делать, он тотчас же доказывал мне, что нельзя. Напротив, громко крича "мастер! мастер!" -- то и дело звал меня в разные концы карьера и просил указаний: как снимать старый и прокладывать новый рельсовый путь; как закрепить на оси соскочившее колесо; или будто бы лебедка отказала, не тянет, и что делать теперь; или куда нести точить затупившиеся лопаты. Перед его насмешками день ото дня слабея в своем командном порыве, я уже доволен бывал, если он с утра велел ребятам копать (это бывало не всегда) и не тревожил меня досадными вопросам