дной части коридора в другую (это делалось из предосторожности, чтобы они не сознакомились со своими арестантами, не были ими уговорены или подкуплены; впрочем, надзиратели оплачивались выше, чем преподаватели или инженеры). И в каждый глазок надзиратель обязан был заглянуть не реже одного раза в три минуты. Наделашину, при его исключительной памяти на лица, казалось: он помнил всех до одного арестантов своего тюремного этажа с 1935 по 1947 год (когда его оттуда перевели в Марфино) -- и знаменитых вождей, как Бухарин, и простых фронтовых офицеров, как Нержин. Ему казалось: он любого из них узнал бы теперь на улице в любой одежде -- только они не возвращались на улицы никогда. Лишь здесь, в Марфино, он и встретил некоторых старых своих подзамочных -- разумеется, не давая им понять, что узнал. Он помнил их цепенеющими от насильственной бессонницы в ослепляюще-ярких боксах площадью в квадратный метр; разрезающими ниткою четыр?хсотграммовую сырую хлебную пайку; углубл?нными в старинные красивые книги, которыми изобиловала тюремная библиотека; цепочкой выходящими на оправку; закладывающими руки за спину при вызове на допрос; в повеселевших разговорах последние полчаса перед отбоем; и лежащими зимнею ночью при ярком свете с руками поверх одеял, укутанными для {212} тепла полотенцами -- режим требовал будить тех, кто спрятал руки под одеяло, и заставлять вынимать. Наделашин больше всего любил слушать споры и разговоры этих белобородых академиков, священников, старых большевиков, генералов и потешных иностранцев. Ему и по службе полагалось подслушивать, но он слушал также и для себя. Наделашину хотелось бы, но из-за обязанностей службы никогда не удавалось, без перерыву послушать чей-нибудь рассказ от начала до конца: как человек жил раньше и за что его посадили. Его поражало, что люди эти в грозные месяцы ломки своей жизни и решения своей судьбы находили мужество говорить не о своих страданиях, но о ч?м попало: об итальянских художниках, о нравах пч?л, об охоте на волков или о том, как строит дома какой-то Кар-бу-зе -- и дома-то строил он не им. А однажды пришлось услышать Наделашину разговор, который его особенно заинтересовал. Он сидел в заднем тамбуре воронка и сопровождал запертых внутри двоих арестантов. Их перевозили с Большой Лубянки на Сухановскую дачу- безысходную зловещую подмосковную тюрьму, откуда многие уходили в могилу или в сумасшедший дом. Сам Наделашин там не работал, но слышал, что и кормили там с изощр?нным мучительством: арестантам не готовили, как везде, грубую тяж?лую пищу, а приносили из соседнего дома отдыха ароматную нежную еду. Пытка состояла в порциях: заключ?нному приносили полблюдечка бульона, одну восьмую часть котлеты, две стружки жареного картофеля. Не кормили -- напоминали об утерянном. Это было много надсаднее, чем миска пустой баланды, и тоже помогало сводить с ума. Случилось, что этих двух арестантов в воронке не разделили, а везли почему-то вместе. Что они говорили вначале, Наделашин не слышал за шумом мотора. Но потом с мотором сталась неполадка, шоф?р уш?л куда-то, а офицер сидел в кабине. И негромкую арестантскую беседу Наделашин услышал через реш?тку в задней двери. Они ругали правительство и царя -- но не нынешнее, и не Сталина -- они ругали... императора Петра Первого. Чем он им помешал? -- только разделывали его на все лады. Один из них ругал его между прочим за то, что П?тр иска- {213} зил и отнял русскую народную одежду, и тем обезличил свой народ перед другими. Арестант этот перечислял подробно, какие были одежды, как они выглядели, в каких случаях надевались. Он уверял, что ещ? и теперь не поздно воскресить отдельные части этих одежд, достойно и удобно сочетав их с одеждой современной, а не копировать слепо Париж. Другой арестант пошутил -- они ещ? могли шутить! -- что для этого нужно двух человек: гениального портного, который сумел бы вс? это сочетать, и модного тенора, который носил бы эти одежды и фотографировался в них, после чего вся Россия быстро бы их переняла. Разговор этот особенно заинтересовал Наделашина потому, что портняжество оставалось его тайной страстью. После дежурств в накал?нных безумием коридорах главной политической тюрьмы его успокаивал шорох ткани, податливость складок, беззлобность работы. Он обшивал ребятишек, шил платья жене и костюмы себе. Только скрывал это. Военнослужащему -- считалось стыдно. -------- 29 У подполковника Климентьева волосы были -- то, что называется смоль: блестяще-ч?рные, как отлитые, они лежали гладко на голове, разделяясь пробором, и будто слипались в круглых усах. Брюшка у него не было, и в сорок пять лет он держался стройным молодым военным. Ещ? -- он не улыбался на службе никогда, и это усиливало черноватую мрачность его лица. Несмотря на воскресенье, он приехал даже раньше обычного. В разгар арестантской прогулки пересек прогулочный двор, с полувзгляда заметив беспорядки на н?м -- но не роняя своего чина, ни во что не вмешался, а вош?л в здание штаба спецтюрьмы, на ходу велев дежурному Наделашину вызвать заключ?нного Нержина и явиться самому. Пересекая двор, подполковник особенно уследил, как встречные арестанты старались одни -- пройти быстрей, другие -- замедлиться, отвернуться, чтобы толь- {214} ко не сойтись с ним и лишний раз не поздороваться. Климентьев холодно заметил это и не обиделся. Он знал, что здесь только отчасти -- истое пренебрежение его должностью, а больше -- стеснение перед товарищами, боязнь показаться услужливым. Почти каждый из этих заключ?нных, вызванный в его кабинет в одиночку, держался приветливо, а некоторые даже заискивающе. За реш?ткой содержались люди разные, и стоили они разно. Климентьев понял это давно. Уважая их право быть гордыми, он неколебимо стоял на сво?м праве быть строгим. Солдат в душе, он, как думал, вн?с в тюрьму не издевательскую дисциплину палачей, а разумную военную. Он отпер кабинет. В кабинете было жарко, и стоял сп?ртый неприятный дух от краски, выгоравшей на радиаторах. Подполковник открыл форточку, снял шинель, сел, закованный в китель, за стол и оглядел его свободную поверхность. На субботнем неперев?рнутом листке календаря была запись: "?лка?" Из этого полупустого кабинета, где средства производства состояли ещ? только из железного шкафа с тюремными делами, полудюжины стульев, телефона и кнопки звонка, подполковник Климентьев без всякого видимого сцепления, тяг и шестер?нок успешно управлял внешним ходом тр?х сотен арестантских жизней и службой пятидесяти надзирателей. Несмотря на то, что он приехал в воскресенье (его он должен был отгулять в будни) и на полчаса раньше, Климентьев не утратил обычного хладнокровия и уравновешенности. Младший лейтенант Наделашин предстал, робея. На щеках его выступило по круглому румяному пятну. Он очень боялся подполковника, хотя тот за его многочисленные упущения ни разу не испортил ему личного дела. Смешной, круглолицый, совсем не военный, Наделашин тщетно пытался принять положение "смирно". Он доложил, что ночное дежурство прошло в полном порядке, нарушений никаких не было, чрезвычайных же происшествий два: одно изложено в рапорте (он положил перед Климентьевым рапорт на угол стола, но рапорт тотчас же сорвался и по замысловатой кривой спланировал {215} под дальний стул. Наделашин кинулся за ним туда и снова прин?с на стол), второе же состояло в вызове заключ?нных Бобынина и Прянчикова к министру Госбезопасности. Подполковник сдвинул брови, расспросил подробнее об обстоятельствах вызова и возвращения. Новость была, разумеется, неприятная и даже тревожная. Быть начальником Спецтюрьмы ? 1 значило -- всегда быть на вулкане, и всегда на глазах у министра. Это не был какой-нибудь отдал?нный лесной лагпункт, где начальник лагеря мог иметь гарем, скоморохов и, как феодал, выносить сам приговоры. Здесь надо было быть законником, ходить по струнке инструкции и не обронить капельки личного гнева или милосердия. Но Климентьев таким и был. Он не думал, чтобы Бобынину или Прянчикову сегодня ночью нашлось на что незаконное пожаловаться в его действиях. Клеветы же по долгому опыту службы он со стороны заключ?нных не опасался. Оклеветать могли сослуживцы. Затем он пробежал рапорт Наделашина и понял, что вс? -- чушь. За то он и держал Наделашина, что тот был грамотен и толков. Но сколько же у него было недостатков! Подполковник проч?л ему выговор. Он обстоятельно напомнил, какие были упущения ещ? в прошлое дежурство Наделашина: на две минуты был задержан утренний вывод заключ?нных на работу; многие койки в камерах были заправлены небрежно, и Наделашин не проявил тв?рдости вызвать соответствующих заключ?нных с работы и перезаправить. Обо вс?м этом ему говорилось тогда же. Но Наделашину сколько ни говори -- вс? как об стенку горох. А сейчас на утренней прогулке? Молодой Доронин неподвижно стоял на самой черте прогулочной площадки, пристально рассматривал зону и пространство за зоной в сторону оранжерей -- а ведь там местность пересеч?нная, ид?т овражек, ведь это очень удобно для побега. А Доронину срок -- двадцать пять лет, за спиной у него -- подделка документов и всесоюзный розыск два года! И никто из наряда не потребовал, чтобы Доронин, не задерживаясь, проходил по кругу. Потом -- где гулял Герасимович? От всех отбившись, за большими липами в сторону мех- {216} мастерских. А какое дело у Герасимовича? У Герасимовича -- второй срок, у него "пятьдесят восемь один-А через девятнадцатую", то есть измена родине через намерение. Он не изменил, но и не доказал также, что приехал в Ленинград в первые дни войны не для того, чтобы дождаться немцев. Наделашин помнит ли, что надо постоянно изучать заключ?нных и непосредственным наблюдением и по личным делам? Наконец, какой вид у самого Наделашина? Гимнаст?рка не од?рнута (Наделашин од?рнул), зв?здочка на шапке перекосилась (Наделашин поправил), приветствие отда?т, как баба, -- мудрено ли, что в дежурство Наделашина заключ?нные не заправляют коек? Незаправленные же койки -- это опасная трещина в тюремной дисциплине. Сегодня коек не заправили, а завтра взбунтуются и на работу не пойдут. Затем подполковник переш?л к приказаниям: надзирателей, назначенных сопровождать свидание, собрать в третьей комнате для инструктажа. Заключ?нный Нержин пусть ещ? постоит в коридоре. Можно идти. Наделашин вышел распаренный. Слушая начальство, он всякий раз искренне сокрушался о справедливости всех упр?ков и указаний и зарекался их нарушать. Но служба шла, он сталкивался опять с десятками арестантских воль, все тянули в разные стороны, каждому хотелось какого-то кусочка свободы, и Наделашин не мог отказать им в этом кусочке, надеясь -- авось, да пройд?т незамеченным. Климентьев взял ручку и зачеркнул запись "?лка?" на календаре. Решение он принял вчера. Елок никогда в спецтюрьмах не бывало. Но заключ?нные -- и не раз, и очень солидные из них, упорно просили в этом году устроить ?лку. И Климентьев стал думать -- а почему бы и в самом деле не разрешить? Ясно было, что от ?лки ничего худого не случится, и пожару не будет -- по электричеству все тут профессора. Но очень важно в новогодний вечер, когда вольные служащие института уедут в Москву веселиться, дать разрядку и здесь. Ему известно было, что предпраздничные вечера -- самые тяж?лые для заключ?нных, кто-нибудь может решиться на поступок отчаянный, бессмысленный. И он звонил вчера в Тюремное Управление, которому непосредственно {217} подчинялся, и согласовывал ?лку. В инструкциях написано было, что запрещаются музыкальные инструменты, но о ?лках нигде ничего не нашли, и потому согласия не дали, но и прямого запрета не наложили. Долгая безупречная служба придавала устойчивость и уверенность действиям подполковника Климентьева. И ещ? вечером, на эскалаторе метро, по дороге домой, Климентьев решил -- ладно, пусть ?лка будет! И, входя в вагон метро, он с удовольствием думал о себе, что ведь по сути он же умный деловой человек, не канцелярская пробка, и даже добрый человек, а заключ?нные никогда этого не оценят и никогда не узнают, кто не хотел разрешить им ?лку, а кто разрешил. Но самому Климентьеву почему-то хорошо стало от принятого решения. Он не спешил втолкнуться в вагон с другими москвичами, заш?л последний перед смыком дверей и не старался захватить место, а взялся за столбик и смотрел на сво? мужественное неясно-отсвечивающее изображение в зеркальном стекле, за которым проносилась чернота туннеля и бесконечные трубы с кабелем. Потом он перев?л взгляд на молодую женщину, сидящую подле него. Она была одета старательно, но недорого: в ч?рной шубе из искусственного каракуля и в такой же шапочке. На коленях у не? лежал туго набитый портфель. Климентьев посмотрел на не? и подумал, что у не? приятное лицо, только утомл?нное, и необычный для молодых женщин взгляд, лиш?нный интереса к окружающему. Как раз в этот момент женщина взглянула в его сторону, и они смотрели друг на друга столько, сколько без выражения задерживаются взгляды случайных попутчиков. И за это время глаза женщины насторожились, как будто тревожный неуверенный вопрос промелькнул в них. Климентьев, памятливый по своей профессии на лица, при этом узнал женщину и не успел во взгляде скрыть, что узнал, она же заметила его колебание и, видно, утвердилась в догадке. Это была жена заключ?нного Нержина, Климентьев видел е? на свиданиях в Таганке. Она нахмурилась, отвела глаза и опять взглянула на Климентьева. Он уже смотрел в туннель, но уголком глаза чувствовал, как она смотрит. И тотчас она решительно {218} встала и подвинулась к нему, так что он был вынужден опять на не? обернуться. Она встала решительно, но, встав, всю эту решительность потеряла. Потеряла всю независимость самостоятельной молодой женщины, едущей в метро, и так это выглядело, будто она со своим тяж?лым портфелем собиралась уступить место подполковнику. Над ней тяготел несчастный жребий всех ж?н политических заключ?нных, то есть ж?н врагов народа: к кому б они ни обращались, куда б ни приходили, где известно было их безудачливое замужество -- они как бы влачили за собой несмываемый позор мужей, в глазах всех они как бы делили тяжесть вины того ч?рного злодея, кому однажды неосторожно вверили свою судьбу. И женщины начинали ощущать себя действительно виновными, какими сами враги народа- их обтерпевшиеся мужья, напротив, себя не чувствовали. Приблизясь, чтобы пересилить громыхание поезда, женщина спросила: -- Товарищ подполковник! Я очень прошу вас меня простить! Ведь вы... начальник моего мужа? Я не ошибаюсь? Перед Климентьевым за много лет его службы тюремным офицером вставало и стояло множество всяких женщин, и он не видел ничего необыкновенного в их зависимом робком виде. Но здесь, в метро, хотя спросила она в очень осторожной форме, -- на глазах у всех эта просительная фигура женщины перед ним выглядела неприлично. -- Вы... зачем же встали? Сидите, сидите, -- смущ?нно говорил он, пытаясь за рукав посадить е?. -- Нет, нет, это не имеет значения! -- отклоняла женщина, сама же настойчивым, почти фанатическим взглядом смотрела на подполковника. -- Скажите, почему уже целый год нет сви... не могу его увидеть? Когда же можно будет, скажите? Их встреча была таким же совпадением, как если бы песчинкой за сорок шагов попасть в песчинку. Неделю назад из Тюремного Управления МГБ пришло между другими разрешение зэ-ка Нержину на свидание с женой в воскресенье двадцать пятого декабря тысяча девятьсот сорок девятого года в Лефортовской тюрьме. Но при этом было {219} примечание, что по адресу "до востребования", как просил заключ?нный, посылать жене извещение о свидании запрещается. Нержин тогда был вызван и спрошен об истинном адресе жены. Он пробормотал, что не знает. Климентьев, сам приученный тюремными уставами никогда не открывать заключ?нным правды, не предполагал искренности и в них. Нержин, конечно, знал, но не хотел сказать, и ясно было, почему не хотел -- по тому самому, почему Тюремное Управление не разрешало адресов "до востребования": извещение о свидании посылалось открыткой. Там писалось: "Вам разрешено свидание с вашим мужем в такой-то тюрьме". Мало того, что адрес жены регистрировался в МГБ -- министерство добивалось, чтобы меньше было охотниц получать эти открытки, чтоб о ж?нах врагов народа было известно всем их соседям, чтобы такие ж?ны были выявлены, изолированы и вокруг них было бы создано здоровое общественное мнение. Ж?ны именно этого и боялись. А у жены Нержина и фамилия была другая. Она явно скрывалась от МГБ. И Климентьев сказал тогда Нержину, что, значит, свидания не будет. И не послал извещения. А сейчас эта женщина при молчаливом внимании окружающих так унизительно встала и стояла перед ним. -- Нельзя писать до востребования, -- сказал он с той лишь громкостью, чтобы за грохотом услышала она одна. -- Надо дать адрес. -- Но я уезжаю! -- живо изменилось лицо женщины. -- Я очень скоро уезжаю, и у меня уже нет постоянного адреса, -- очевидно лгала она. Мысль Климентьева была -- выйти на первой же остановке, а если она последует за ним, то в вестибюле, где малолюдней, объяснить, что недопустимы такие разговоры на внеслужебной почве. Жена врага народа как будто даже забыла о своей неискупимой вине! Она смотрела в глаза подполковнику сухим, горячим, просящим, невменяемым взглядом. Климентьев поразился этому взгляду -- какая сила приковала е? с таким упорством и с такой безнад?жностью к человеку, которого она годами не видит и который только губит всю е? жизнь? {220} -- Мне это очень, очень нужно! -- уверяла она с расширенными глазами, ловя колебание в лице Климентьева. Климентьев вспомнил о бумаге, лежавшей в сейфе спецтюрьмы. В этой бумаге, в развитие "Постановления об укреплении тыла", наносился новый удар по родственникам, уклоняющимся от дачи адресов. Бумагу эту майор Мышин предполагал объявить заключ?нным в понедельник. Эта женщина, если не завтра и если не даст адреса, не увидит своего мужа впредь и может быть никогда. Если же сейчас сказать ей, то формально извещения не посылалось, в книге оно не регистрировалось, а она как бы сама пришла в Лефортово наугад. Поезд сбавлял ход. Все эти мысли быстро пронеслись в голове подполковника Климентьева. Он знал главного врага заключ?нных -- это были сами заключ?нные. И знал главного врага всякой женщины -- это была сама эта женщина. Люди не умеют молчать даже для собственного спасения. Уже бывало в его карьере, что проявлял он глупую мягкость, разрешал что-нибудь недозволенное, и никто бы никогда не узнал -- но те самые, кто пользовались поблажкой, сами же умудрялись и разболтать о ней. Нельзя было проявлять уступчивости и теперь! Однако, при смягч?нном грохоте поезда, уже в виду замелькавшего цветного мрамора станции, Климентьев сказал женщине: -- Свидание вам разрешено. Завтра к десяти часам утра приезжайте... -- он не сказал "в Лефортовскую тюрьму", ибо пассажиры уже подходили к дверям и были рядом, -- Лефортовский вал -- знаете? -- Знаю, знаю, -- радостно закивала женщина. И откуда-то в е? глазах, только что сухих, уже было полно слез. Оберегаясь этих слез, благодарностей и иной всякой болтовни, Климентьев вышел на перрон, чтобы пересесть в следующий поезд. Он сам удивлялся и досадовал, что так сказал. Подполковник оставил Нержина дожидаться в коридоре штаба тюрьмы, ибо вообще Нержин был арестант {221} дерзкий и всегда доискивался законов. Расч?т подполковника был верен: долго простояв в коридоре, Нержин не только обезнад?жился получить свидание, но и, привыкший ко всяким бедам, ждал чего-нибудь нового плохого. Тем более он был пораж?н, что через час едет на свидание. По кодексу высокой арестантской этики, им самим среди всех насаждаемому, надо было ничуть не выказать радости, ни даже удовлетворения, а равнодушно уточнить, к какому часу быть готовым -- и уйти. Такое поведение он считал необходимым, чтобы начальство меньше понимало душу арестанта и не знало бы меры своего воздействия. Но переход был столь резок, радость -- так велика, что Нержин не удержался, осветился и от сердца поблагодарил подполковника. Напротив, подполковник не дрогнул в лице. И тут же пош?л инструктировать надзирателей, едущих сопровождать свидание. В инструктаж входили: напоминание о важности и сугубой секретности их объекта; разъяснение о закоренелости государственных преступников, едущих сегодня на свидание; об их единственном упрямом замысле использовать нынешнее свидание для передачи доступных им государственных тайн через своих ж?н -- непосредственно в Соедин?нные Штаты Америки. (Сами надзиратели даже приблизительно не ведали, что разрабатывается в стенах лабораторий, и в них легко вселялся священный ужас, что клочок бумажки, переданный отсюда, может погубить всю страну.) Далее следовал перечень основных возможных тайников в одежде, в обуви и при?мов их обнаружения (одежда, впрочем, выдавалась за час до свидания -- особая, показная). Пут?м собеседования уточнялось, насколько прочно усвоена инструкция об обыске; наконец, прорабатывались разные примеры, какой оборот может принять разговор свидающихся, как вслушиваться в него и прерывать все темы, кроме лично-семейных. Подполковник Климентьев знал устав и любил порядок. {222} -------- 30 Нержин, едва не сбив с ног в полут?мном коридоре штаба младшину Наделашина, побежал в общежитие тюрьмы. Вс? так же болталось на его шее из-под телогрейки короткое вафельное полотенце. По удивительному свойству человека вс? мгновенно преобразилось в Нержине. Ещ? пять минут назад, когда он стоял в коридоре и ожидал вызова, вся его тридцатилетняя жизнь представлялась ему бессмысленной удручающей цепью неудач, из которых он не имел сил выбарахтаться. И главные из этих неудач были -- вскоре после женитьбы уход на войну, и потом арест, и многолетняя разлука с женой. Их любовь ясно виделась ему роковой, обреч?нной на растоптание. Но вот ему было объявлено свидание сегодня к полудню -- и в новом солнце предстала ему тридцатилетняя жизнь: жизнь, натянутая тетивой; жизнь, осмысленная в мелком и в крупном; жизнь от одной дерзкой удачи к другой, где самыми неожиданными ступеньками к цели были уход на войну, и арест, и многолетняя разлука с женой. Со стороны по видимости несчастливый, Глеб был тайно счастлив в этом несчастьи. Он испивал его, как родник, он вызнавал тут тех людей и те события, о которых на Земле больше нигде нельзя было узнать, и уж конечно не в покойной сытой замкнутости домашнего очага. С молодости больше всего боялся Глеб погрязнуть в повседневной жизни. Как говорит пословица: не море топит, а лужа. А к жене он верн?тся! Ведь связь их душ непрерывна! Свидание! Именно в день рождения! Именно после вчерашнего разговора с Антоном! Больше ему никогда здесь не дадут свидания, но сегодня оно важнее всего! Мысли вспыхивали и проносились огненными стрелами: об э'том не забыть! об э'том сказать! об э'том! ещ? об э'том! Он вбежал в полукруглую камеру, где арестанты сновали, шумели, кто возвращался с завтрака, кто только ш?л умываться, а Валентуля сидел в одном белье, сбросив {223} одеяло, и рассказывал, размахивая руками и хохоча, о сво?м разговоре с ночным начальником, оказавшимся, как потом выяснилось, министром! Надо и Валентулю послушать! -- была та изумительная минута жизни, когда изнутри разрывает поющую клетку р?бер, когда, кажется, ста лет мало, чтобы вс? переделать. Но нельзя было пропустить и завтрака: арестантская судьба далеко не всегда дарит такое событие как завтрак. К тому же рассказ Валентули подходил к бесславному концу: комната произнесла ему приговор, что он -- деш?вка и мелкота, раз не высказал Абакумову насущных арестантских нужд. Теперь он вырывался и визжал, но человек пять палачей-добровольцев стащили с него кальсоны и под общее улюлюканье, вой и хохот прогнали по комнате, нажаривая ремнями и поливая горячим чаем из ложек. На нижней койке лучевого прохода к центральному окну, под койкой Нержина и против опустевшей койки Валентули, пил свой утренний чай Андрей Андреевич Потапов. Наблюдая за общей забавой, он смеялся до слез и вытирал их под очками. Кровать Потапова была ещ? при подъ?ме застелена в форме ж?сткого прямоугольного параллелепипеда. Хлеб к чаю он маслил очень тонким слоем: он не прикупал ничего в тюремном ларьке, отсылая все зарабатываемые деньги своей "старухе". (Платили же ему по масштабам шарашки много -- сто пятьдесят рублей в месяц, в три раза меньше вольной уборщицы, так как был он незаменимым специалистом и на хорошем счету у начальства.) Нержин на ходу снял телогрейку, зашвырнул е? к себе наверх, на ещ? не стеленную постель, и, приветствуя Потапова, но не дослышивая его ответа, убежал завтракать. Потапов был тот самый инженер, который признал на следствии, подписал в протоколе, подтвердил на суде, что он лично продал немцам и притом задешево первенец сталинских пятилеток ДнепроГЭС, правда -- уже во взорванном состоянии. И за это невообразимое, не имеющее себе равных злодейство, только по милости гуманного трибунала, Потапов был наказан всего лишь десятью годами заключения и пятью годами последующего лишения прав, что на арестантском языке называлось "десять и {224} пять по рогам ". Никому, кто знал Потапова в юности, а тем более ему самому, не могло бы пригрезиться, что, когда ему стукнет сорок лет, его посадят в тюрьму за политику. Друзья Потапова справедливо называли его роботом. Жизнь Потапова была -- только работа; даже тр?хдневные праздники томили его, а отпуск он взял за всю жизнь один раз -- когда женился. В остальные годы не находилось, кем его заменить, и он охотно от отпуска отказывался. Становилось ли худо с хлебом, с овощами или с сахаром -- он мало замечал эти внешние события: он сверлил в поясе ещ? одну дырочку, затягивался потуже и продолжал бодро заниматься единственным, что было интересного в мире -- высоковольтными передачами. Он, кроме шуток, очень смутно представлял себе других, остальных людей, которые занимались не высоковольтными передачами. Тех же, кто вообще руками ничего не создавал, а только кричал на собраниях или писал в газетах, Потапов и за людей не считал. Он заведовал всеми электроизмерительными работами на Днепрострое, и на Днепрострое женился, и жизнь жены, как и свою жизнь, отдал в ненасытный кост?р пятилеток. В сорок первом году они уже строили другую станцию. У Потапова была броня от армии. Но узнав, что ДнепроГЭС, творение их молодости, взорван, он сказал жене: -- Катя! А ведь надо идти. И она ответила: -- Да, Андрюша, иди! И Потапов пош?л -- в очках минус три диоптрии, с перекрученным поясом, в складчато-сморщенной гимнаст?рке и с кобурой пустой, хотя носил один кубик в петлице -- на втором году хорошо подготовленной войны ещ? не хватало оружия для офицеров. Под Касторной, в дыму от горящей ржи и в июльском зное, он попал в плен. Из плена бежал, но, не добравшись до своих, второй раз попал. И убежал во второй раз, но в чистом поле на него опустился парашютный десант -- и так попал он в третий раз. Он прош?л каннибальские лагеря Новоград-Волынска и Ченстохова, где ели кору с деревьев, траву и умер- {225} ших товарищей. Из такого лагеря немцы вдруг взяли его и привезли в Берлин, и там человек ( "вежливый, но сволочь"), прекрасно говоривший по-русски, спросил, можно ли верить, что он тот самый днепростроевский инженер Потапов. Может ли он в доказательство начертить, ну скажем, схему включения тамошнего генератора? Схема эта когда-то была распубликована, и Потапов, не колеблясь, начертил е?. Об этом он сам же потом и рассказал, мог и не рассказывать, на следствии. Это и называлось в его деле -- выдачей тайны ДнепроГЭСа. Однако, в дело не было включено дальнейшее: неизвестный русский, удостоверив таким образом личность Потапова, предложил ему подписать добровольное изъявление готовности восстанавливать ДнепроГЭС -- и тотчас получить освобождение из лагеря, продуктовые карточки, деньги и любимую работу. Над этим заманчивым подложенным ему листом тяж?лая дума прошла по многоморщинному лицу робота. И не бия себя в грудь, и не выкрикивая гордых слов, никак не претендуя стать посмертно героем Советского Союза, -- Потапов своим южным говорком скромно ответил: -- Вы ж понимаете, я ведь присягу подписывал. А если это подпишу -- вроде противоречие, а? Так мягко, не театрально, Потапов предпоч?л смерть благополучию. -- Что ж, я уважаю ваши убеждения, -- ответил неизвестный русский и вернул Потапова в каннибальский лагерь. Вот за это самое советский трибунал Потапова уже не судил и дал только десять лет. Инженер Маркушев, наоборот, такое изъявление подписал и пош?л работать к немцам -- и ему тоже трибунал дал десять лет. Это был почерк Сталина! -- то слепородное уравнивание друзей и врагов, которое выделяло его изо всей человеческой истории! И ещ? за то не судил трибунал Потапова, что в сорок пятом году, посаженный на советский танк десантником, он в тех же своих надколотых и подвязанных оч?чках с ав- {226} томатом ворвался в Берлин. Так Потапов легко отделался, получив только десять и пять по рогам. Нержин вернулся с завтрака, сбросил ботинки и взлез наверх, раскачивая себя и Потапова. Ему предстояло выполнить ежедневное акробатическое упражнение: застелить постель без помятостей, стоя на ней ногами. Но едва он откинул подушку, как обнаружил портсигар из т?мно-красной прозрачной пластмассы, наполненный впритирочку в один слой двенадцатью папиросами "Беломорканал" и перевитый полоской простой бумаги, на которой черт?жным шрифтом было выведено: Вот как убил он десять лет, Утратя жизни лучший цвет. Ошибиться было нельзя. Один Потапов на всей шарашке совмещал в себе способности к мастерским изделиям и к цитатам из "Евгения Онегина", вынесенным ещ? из гимназии. -- Андреич! -- свесился Глеб головой вниз. Потапов уже кончил пить чай, развернул газету и читал е?, не ложась, чтоб не мять койку. -- Ну, что вам? -- буркнул он. -- Ведь это ваша работа? -- Не знаю. А вы нашли? -- он старался не улыбаться. -- Андре-еич! -- тянул Нержин. Лукаво-добрая морщинистость углубилась, умножилась на лице Потапова. Поправив очки, он отозвался: -- Когда я сидел на Лубянке с герцогом Эстергази вдво?м в камере, вынося, вы ж понимаете, парашу по ч?тным числам, а он по неч?тным, и обучал его русскому языку по "Тюремным правилам" на стене, -- я подарил ему в день рождения три пуговицы из хлеба -- у него было вс? начисто обрезано, -- и он клялся, что даже ни от кого из Габсбургов не получал подарка более своевременного. Голос Потапова по "Классификации голосов" был определ?н как "глухой с потрескиванием". Вс? так же свесясь вниз головой, Нержин приязненно {227} смотрел на грубовато высеченное лицо Потапова. В очках он казался не старше своих сорока пяти лет и имел ещ? вид даже напористый. Но когда он очки снимал -- обнажались глубокие т?мные глазные впадины, чуть ли не как у мертвеца. -- Но мне неловко, Андреич. Ведь я вам ничего подобного подарить не смогу, у меня рук таких нет... Как вы могли запомнить мой день рождения? -- Ку-ку, -- ответил Потапов. -- А какие ж ещ? знаменательные даты остались в нашей жизни? Они вздохнули. -- Чаю хотите? -- предложил Потапов. -- У меня особая заварка. -- Нет, Андреич, не до чаю, еду на свидание. -- Здорово! -- обрадовался Потапов. -- Со старушкой? -- Ага. -- Да не генерируйте вы, Валентуля, над самым ухом! -- А какое право имеет один человек издеваться над другим?.. -- Что в газете, Андреич? -- спросил Нержин. Потапов, щурясь с хохлацкой хитрецой, посмотрел вверх на свесившегося Нержина: Британской музы небылицы Тревожат сон отроковицы. Эти наг-ле-цы утверждают, что... Тому уже ш?л четв?ртый год, как Нержин и Потапов встретились в гудящей, тревожной, избыточно переполненной, даже в июльские дни полут?мной бутырской камере второго послевоенного лета. Там скрещались тогда п?стрые жизни и непохожие пути. Очередной тогдашний поток был -- из Европы. Проходили камеру новички, ещ? уберегшие крошки европейской свободы. Проходили камеру ядр?ные русские пленники, едва успевшие сменить германский плен на отечественную тюрьму. Проходили камеру битые кал?ные лагерники, пересылаемые из пещер ГУЛага на оазисы шарашек. Войдя в камеру, Нержин вполз ч?рным лазом под нары по-пластунски (так они были низки), и там, на грязном асфальтовом полу, ещ? не разглядясь в темноте, весело спросил: {228} -- Кто последний, друзья? И глухой надтреснутый голос ответил ему: -- Ку-ку! За мной будете. Потом день ото дня, по мере того, как из камеры выхватывали на этап, они передвигались под нарами "от параши к окну", и на третьей неделе перешли назад "от окна к параше", но уже на нары. И позже по деревянным нарам двигались снова к окну. Так спаялась их дружба, несмотря на различие возрастов, биографий и вкусов. Там-то, в затянувшееся многомесячное размышление после суда, Потапов признался Нержину, что отроду бы он не заинтересовался политикой, если б сама политика не стала драть и ломать ему бока. Там, под нарами Бутырской тюрьмы, робот впервые стал недоуменным, что, как известно, противопоказано роботам. Нет, он по-прежнему не раскаивался, что отказался от немецких хлебов, он не жалел тр?х лет своих, погибших в голодном смертном плену. И по-прежнему он считал исключ?нным представлять наши внутренние неурядицы на суд иностранцев. Но искра сомнения была заронена в него и затлелась. Недоуменный робот впервые спросил: а на ч?рта, собственно, строился ДнепроГЭС?.. -------- 31 Без пяти девять по комнатам спецтюрьмы шла поверка. Операция эта, занимающая в лагерях целые часы, со стоянием зэков на морозе, перегоном их с места на место и пересч?том то по одному, то по пяти, то по сотням, то по бригадам, -- здесь, на шарашке, проходила быстро и безболезненно: зэки пили чай у своих тумбочек, двое дежурных офицеров -- сменный и заступающий, входили в комнату, зэки вставали (а иные и не вставали), новый дежурный сосредоточенно пересчитывал головы, потом делались объявления и неохотно выслушивались жалобы. Заступающий сегодня дежурный по тюрьме старший лейтенант Шустерман был высокий, черноволосый и не то чтобы мрачный, но никогда не выражающий никакого {229} человеческого чувства, как и положено надзирателям лубянской выучки. Вместе с Наделашиным он тоже был прислан в Марфино с Лубянки для укрепления тюремной дисциплины здесь. Несколько зэков шарашки помнили их обоих по Лубянке: в звании старшин они оба служили одно время выводными, то есть, приняв арестанта, поставленного лицом к стене, проводили его по знаменитым ст?ртым ступенькам в междуэтажье четв?ртого и пятого этажа (там был прорублен ход из тюрьмы в следственный корпус, и этим ходом вот уж треть столетия водили всех заключ?нных центральной тюрьмы: монархистов, анархистов, октябристов, кадетов, эсеров, меньшевиков, большевиков, Савинкова, Кутепова, Местоблюстителя Петра, Шульгина, Бухарина, Рыкова, Тухачевского, профессора Плетн?ва, академика Вавилова, фельдмаршала Паулюса, генерала Краснова, всемирно-известных уч?ных и едва вылезающих из скорлупы поэтов, сперва самих преступников, потом их ж?н, потом их дочерей); подводили к женщине в мундире с Красной Звездой на груди, и у не? в толстой книге Регистрируемых Судеб каждый проходящий арестант расписывался сквозь прорезь в жестяном листе, не видя фамилий ни до, ни после своей; взводили по лестнице, где против арестантского прыжка были натянуты частые сетки как при воздушном пол?те в цирке; вели долгими-долгими коридорами лубянского министерства, где было душно от электричества и холодно от золота полковничьих погонов. Но как подследственные ни были тогда погружены в бездну первого отчаяния, они быстро замечали разницу: Шустерман (его фамилии тогда, конечно, не знали) угрюмой молнией взглядывал из-под срослых густых бровей, он как когтями впивался в локоть арестанта и с грубой силой вл?к его, в задышке, вверх по лестнице. Лунообразный Наделашин, немного похожий на скопца, ш?л всегда поодаль, не прикасаясь, и вежливо говорил, куда поворачивать. Зато теперь Шустерман, хотя моложе, носил уже три зв?здочки на погонах. Наделашин объявил: едущим на свидание явиться в штаб к десяти утра. На вопрос, будет ли сегодня кино, ответил, что не будет. Раздался л?гкий гул недовольства, но {230} отозвался из угла Хоробров: -- И совсем не возите, чем такое говно, как "Кубанские казаки". Шустерман резко обернулся, засекая говорящего, из-за этого сбился и начал считать снова. В тишине кто-то незаметно, но слышно сказал: -- Вс?, в личное дело записано. Хоробров с под?ргиванием верхней губы ответил: -- Да драть их вперегр?б, пусть пишут. На меня там уже столько написано, что в папку не помещается. С верхней койки свесив ещ? голые волосатые длинные ноги, неприч?санный и в белье, крикнул Двоет?сов с хулиганским хрипом: -- Младший лейтенант! А что с ?лкой? Будет ?лка или нет? -- Будет ?лка! -- ответил младшина, и видно было, что ему самому приятно объявить приятную новость. -- Вот здесь, в полукруглой, поставим. -- Так можно игрушки делать? -- закричал с другой верхней койки вес?лый Руська. Он сидел там, наверху, по-турецки, поставил на подушку зеркало и завязывал галстук. Через пять минут он должен был встретиться с Кларой, она уже прошла от вахты по двору, он видел в окно. -- Об этом спросим, указаний нет. -- Какие ж вам указания? -- Какая ж ?лка без игрушек?.. Ха-ха-ха! -- Друзья! Делаем игрушки! -- Спокойно, парниша! А как насч?т кипятка? -- Министр обеспечит? Комната весело гудела, обсуждая ?лку. Дежурные офицеры уже повернулись уходить, но вслед им Хоробров перекрыл гуденье резким вятским говором: -- Прич?м доложите там, чтоб ?лку нам оставили до православного Рождества! Елка -- это Рождество, а не новый год! Дежурные сделали вид, что не слышат, и вышли. Говорили почти все сразу. Хоробров ещ? не досказал дежурным и теперь молча, энергично, высказывал кому-то невидимому, двигая кожей лица. Он никогда не праздновал ни Рождества, ни Пасхи, но в тюрьме из духа противоречия стал их праздновать. По крайней мере эти дни не зна- {231} меновались ни усиленным обыском, ни усиленным режимом. А на октябрьскую и на первое мая он придумывал себе стирку или шить?. Сосед Абрамсон допил чай, ут?рся, прот?р вспотевшие очки в квадратной пластмассовой оправе и сказал Хороброву: -- Илья Терентьич! Забываешь вторую арестантскую заповедь: не залупайся. Хоробров очнулся от невидимого спора, резко оглянулся на Абрамсона, будто укушенный: -- Это -- старая заповедь, гиблого вашего поколения. Были вы смирны, всех вас и переморили. Упр?к был как раз несправедлив. Именно те, кто садились с Абрамсоном, устраивали на Воркуте забастовку и голодовку. Но конец был и у них тот же, вс? равно. А заповедь -- сама распространилась. Реальное положение вещей. -- Будешь скандалить -- ушлют, -- только пожал плечами Абрамсон. -- В каторжный лагерь какой-нибудь. -- А я, Григорий Борисыч, этого и добиваюсь! В каторжный так в каторжный, драть его вперегр?б, по крайней мере в вес?лую компанию попаду. Может, хоть там свобода слова, стукачей нет. Рубин, у которого чай ещ? был не допит, стоял со взъерошенной бородой около койки Потапова-Нержина и дружелюбиво произносил на е? второй этаж: -- Поздравляю тебя, мой юный Монтень, мой несмышл?ныш пирронид... -- Я очень тронут, Л?вчик, но зачем... Нержин стоял на коленях у себя наверху и держал в руках бювар. Бювар был арестантской частной работы, то есть самой старательной работы в мире -- ведь арестанты никуда не спешат. В бордовом коленкоре изящно были размещены кармашки, заст?жки, кнопочки и пачки отличной трофейной немецкой бумаги. Вс? это было сделано, конечно, в каз?нное время и из каз?нного материала. -- ... К тому же на шарашке практически ничего не дают писать, кроме доносов... -- И желаю тебе... -- большие толстые губы Рубина вытянулись смешной трубочкой, -- чтобы скептико-эклектические мозги твои осиял свет истины. {232} -- Ax, какой ещ? истины, старик! Разве кто-нибудь знает, что есть истина?.. -- Глеб вздохнул. Лицо его, помолодевшее в предсвиданных хлопотах, опять осунулось в пепельные морщины. И волосы разваливались на две стороны. На соседней верхней койке, над Прянчиковым, плешивый полный инженер степенных лет использовал последние секунды свободного времени для чтения газеты, взятой у Потапова. Широко развернув е? и читая немного издали, он то хмурился, то чуть шевелил губами. Когда же в коридоре раскатисто зазвенел электрический звонок, он с досадой сложил газету как попало, заломавши углы: -- Да что это вс?, лети его мать, заладили про мировое господство, да про мировое господство?.. И оглянулся, куда бы поприличнее зашвырнуть газету. Громадный Двоет?сов, на другой стороне комнаты, уже натянув свой неряшливый комбинезон и выставив громадную же задницу, пока топтал и стелил под собою верхнюю постель, откликнулся басом: -- Кто заладил, Земеля? -- Да все они там. -- А ты к мировому господству не стремишься? -- Я-то? -- удивился Земеля, как бы принимая вопрос всерь?з. -- Не-е-ет, -- широко улыбнулся он. -- На хрена мне оно? Не стремлюсь. -- И кряхтя стал слезать. -- Ну, тогда пойд?м вкалывать! -- решил Двоет?сов и всею тушею своей гулко спрыгнул на пол. Он ш?л на воскресную работу неприч?санный, неумытый и не дост?гнутый. Звонок звенел продолжительно. Звенел, что поверка окончена и раскрыты "царские врата" на лестницу института, через которые зэки густой толпой успевали быстро выйти. Большинство зэков уже выходило. Доронин выбежал первый. Сологдин, закрывавший окно на время вставания и чая, теперь вновь приоткрыл его, заклинил томом Эренбурга и поспешил в коридор залучить профессора Челнова, когда тот будет выходить из "профессорской" камеры. Рубин, как всегда, не успевший утром ничего сделать, поспешно составил вс? недоеденное и недопитое в тумбочку {233} (что-то там перевернулось) и хлопотал около своей горбатой, растерзанной, невозможной постели, тщетно пытаясь заправить е? так, чтобы его не вызывали потом перезаправлять. А Нержин прилаживал маскарадный костюм. Когда-то, в давние времена, шарашечные зэки ходили повседневно в хороших костюмах и пальто, ездили в них же и на свидания. Теперь для удобства охраны их переодели в синие комбинезоны (чтобы часовые на вышках ясно отличали зэков от вольных). На свидания же тюремное начальство заставляло переодеваться, давая чьи-то не новые костюмы и рубашки, могло статься, что и -- конфискованные из частных гардеробов по описи имущества. Одним арестантам нравилось видеть себя хорошо одетыми хотя бы короткие часы, другие охотно бы избегли этого гнусного переодевания в платья мертвецов, но в комбинезонах на свидания наотрез не брали: родственники не должны были подумать ничего плохого о тюрьме. Отказаться же увидеть родственников -- такого непреклонного сердца не было ни у кого. И поэтому -- переодевались. Полукруглая комната опустела. Остались двенадцать пар коек, наваренных двумя этажами и застланных больничным способом: с выворачиванием наружу пододеяльника, дабы он принимал на себя всю пыль и скорее пачкался. Этот способ мог быть придуман только в каз?нной и обязательно мужской голове, его не применила бы дома даже жена изобретателя. Однако, так требовала инструкция тюремного санитарного надзора. В комнате наступила хорошая, редкая здесь, тишина, которую не хотелось нарушать. Остались в комнате четверо: обряжавшийся Нержин, Хоробров, Абрамсон и лысенький конструктор. Конструктор был из тех робких зэков, которые и годами сидя в тюрьме, никак не могут набраться арестантской наглости. Он ни за что не посмел бы не пойти даже на воскресную работу, но сегодня прибаливал, специально запасся от тюремного врача освобождением на выходной день, -- и теперь на своей койке разложил множество рваных носков, нитки, самодельный картонный гриб, и, напрягши чело, соображал, с чего начинать. Григорий Борисович Абрамсон, законно оттянувший {234} уже одну десятку (не считая шести лет ссылки перед тем) и посаженный на вторую десятку, -- не то чтобы совсем не выходил по воскресеньям, но старался не выходить. Когда-то, в комсомольское время, его за уши было не оторвать от воскресников. Но эти воскресники понимались тогда как порыв, чтобы наладить хозяйство: год-два, и вс? пойд?т великолепно, и начн?тся всеобщее цветение садов. Однако шли десятилетия, пылкие воскресники стали нудьгой и барщиной, а посаженные деревья вс? не зацветали и даже большей частью были переломаны гусеницами тракторов. В долголетних тюрьмах, наблюдением и размышлением, Абрамсон приш?л к обратному выводу: что человек по природе враждебен труду и ни за что бы не работал, если б не заставляла его палка или нужда. И хотя из соображений общих, соотнося с неутерянной и единственно-возможной коммунистической целью человечества, все эти усилия и даже воскресники были несомненно нужны, -- сам Абрамсон потерял силы участвовать в них. Теперь он был из немногих тут, кто уже отсидел и пересидел эти страшные полные десять лет и знал, что это не миф, не бред трибунала, не анекдот до первой всеобщей амнистии, в которую всегда верят новички, -- а это полные десять, и двенадцать, и пятнадцать изнурительных лет человеческой жизни. Он давно научился экономить на каждом движении мышцы, на каждой минуте покоя. И он знал, что самое лучшее, как надо проводить воскресенье -- это неподвижно лежать в постели раздетому до белья. Сейчас он высвободил томик, которым Сологдин заклинил окно, окно закрыл, неторопливо снял комбинезон, л?г под одеяло, обвернулся конвертиком, прот?р очки специальным лоскутком замши, положил в рот леденец, подправил подушку и достал из-под матраса какую-то толстенькую книжицу, из предосторожности об?рнутую. Только смотреть на него со стороны -- и то было уютно. Хоробров, напротив, томился. В невес?лом бездействии лежал он одетый поверх застеленного одеяла, уставив ноги в ботинках на перильца кровати. По характеру он переживал болезненно и долго то, что легко сходило с других. Каждую субботу, по известному принципу пол- {235} ной добровольности, всех заключ?нных, даже не спросив их об этом, записывали как добровольно желающих работать в воскресенье -- и подавали заявку в тюрьму. Если бы запись была действительно добровольная, Хоробров всегда бы записывался и охотно проводил бы выходные дни за рабочим столом. Но именно потому, что запись была открыто издевательская, Хоробров должен был лежать и дуреть в запертой тюрьме. Лагерный зэк может только грезить о том, чтобы пролежать воскресенье в закрытом т?плом помещении, но у шарашечного зэка поясница ведь не болит. Решительно нечем было заняться! Все газеты, какие были, он проч?л ещ? вчера. На табуретке около его кровати лежали кучкою в раскрытом и закрытом виде книги из библиотеки спецтюрьмы. Одна была публицистическая -- сборник статей маститых писателей. Хоробров поколебался, но вс?-таки открыл статью того Толстого, который, будь посовестливей, не посмел бы этой фамилией и подписываться. Статья была от июня сорок первого года, а в ней: "немецкие солдаты, гонимые террором и безумием, напоролись на границе на стену железа и огня". Хоробров ш?потом выматерился, захлопнул и отложил. В какую б книгу он ни заглядывал, всегда ему попадало по больному месту, потому что вс? вокруг было больное место. На хорошо оборудованных подмосковных дачах эти властители умов слушали только радио и видели только свои цветники. Полуграмотный колхозник знал о жизни больше них. Остальные книги в кучке были художественные, но читать их было Хороброву так же мерзко. Одна -- боевик "Далеко от Москвы", которой зачитывались теперь на воле. Но сколько-то прочтя вчера и сейчас попытавшись, Хоробров почувствовал, что его мутит. Эта книга была -- пирог без начинки, вытекшее яйцо, чучело убитой птицы: в ней говорилось о строительстве руками зэков, о лагерях -- но нигде не названы были лагеря, и не сказано, что это -- зэки, что им дают пайку и сажают в карцер, а подменили их комсомольцами, хорошо одетыми, хорошо обутыми и очень воодушевл?нными. И тут же чувствовалось опытному читателю, что сам автор знает, видел, трогал правду, может быть даже -- был в лагере оперуполно- {236} моченным, но со стеклянными глазами брешет. Те же три слова того же ругательства, хотя в другом порядке, легли привычно, и Хоробров откинул боевик. Ещ? книга была -- "Избранное" известного Галахова. Несколько отличая имя Галахова и чего-то вс?-таки ожидая от него, Хоробров уже читал этот том, но прервал с ощущением, что над ним так же издеваются, как когда составляли добровольный список на выходной. Даже Галахов, неплохо умевший писать о любви, давно сполз на эту принятую манеру писать как бы не для людей, а для дурачков, которые жизни не видели и по слабоумию рады любой побрякушке. Вс?, что действительно рвало сердца человеческие, отсутствовало в книгах. Если б не началась война -- писателям только оставалось перейти на акафисты. Война открыла им доступ к общепонятным чувствам. Но и тут выдували они какие-то небылые конфликты -- вроде того, что комсомолец в тылу у врага десятками пускает под откосы эшелоны с боеприпасами, но не состоит на уч?те ни в какой первичной организации и день и ночь терзается, подлинный ли он комсомолец, если не платит членских взносов. Ещ? раз переставил Хоробров то же ругательство -- и опять легло. И ещ? была книга на табуретке -- "Американские рассказы", прогрессивных писателей. Этих рассказов Хоробров не мог проверить сравнением с жизнью, но удивителен был их подбор: в каждом рассказе обязательно какая-нибудь гадость об Америке. Ядоносно собранные вместе, они составляли такую кошмарную картину, что можно было только удивляться, как американцы ещ? не разбежались или не перевешались. Нечего было читать! Хоробров придумал покурить. Он вынул папиросу и стал е? разминать. В совершенной тишине комнаты слышно было, как шелестела под его пальцами туго набитая гильза. Покурить ему хотелось тут же, не выходя, не снимая ног с перилец кровати. Курильщики-арестанты знают, что истинное удовольствие доставляет лишь папироса, выкуренная л?жа -- на своей полоске нар, на своей вагонке, -- неторопливая папироса со взором, уставленным в потолок, где проплывают картины невозвратного прошлого и {237} недостижимого будущего. Но лысый конструктор не курил и не любил дыму, а Абрамсон, хоть и сам курильщик, придерживался ошибочной теории, что в комнате должен быть чистый воздух. В тюрьме усвоив прочно, что свобода начинается с уважения прав других, Хоробров со вздохом спустил ноги на пол и направился к выходу. При этом он увидел толстенькую книгу в руках Абрамсона и сразу же определил, что такой книги в тюремной библиотеке нет, значит, она с воли, а оттуда плохую не попросят. Но Хоробров не спросил вслух, как фраер: "Что читаешь?" или "Откуда взял?" (ответ Абрамсона мог услышать конструктор или Нержин). Он подош?л к Абрамсону вплотную и сказал тихо: -- Григорий Борисыч. Дай на оголовочек зирнуть. -- Ну, зирни, -- нехотя позволил Абрамсон. Хоробров раскрыл титульный лист и проч?л, потряс?нный: "Граф Монте Кристо". Он только свистнул. -- Борисыч, -- ласково спросил он. -- За тобой никого? Я -- не успею? Абрамсон снял очки и подумал. -- Подывымось. А ты меня сегодня подстриж?шь? Зэки не любили приходящего парикмахера-стахановца. Свои доброзванные мастера стригли ножницами под все капризы и медленно, потому что срок впереди у них был большой. -- А у кого ножницы возьм?м? -- У Зяблика достану. -- Ну, так подстригу. -- Добрэ. Тут кусок вынимается до сто двадцать восьмой, скоро дам. Заметив, что Абрамсон читал на сто десятой, Хоробров уже совсем в другом, вес?лом настроении вышел курить в коридор. А Глеб вс? больше наполнялся праздничным чувством. Где-то -- наверно, в студенческом городке на Стромынке, этот последний час перед свиданием волнуется и Надя. На свидании разбегаются мысли, теряешь, что хотел сказать, надо сейчас записать на бумажке, выучить, уничтожить (бумажку с собой взять нельзя), и только пом- {238} нить: восемь пунктов, восемь -- о том, что возможен отъезд; о том, что срок не кончится на сроке -- ещ? будет ссылка; о том, что... Он сбегал в капт?рку, разгладил манишку. Манишка была изобретение Руськи Доронина и принята многими. Это был белый лоскуток (от простыни, разодранной на шестнадцать частей, но капт?р этого не знал) с пришитым к нему белым воротничком. Лоскутка этого хватало только, чтобы в распахе комбинезона покрыть нижнюю сорочку с ч?рным штампом " МГБ-Спецтюрьма ?1". И ещ? были две тес?мки, которые перебрасывались на спину и там завязывались. Манишка помогала создать видимость всеми желаемого благополучия. Незатейливая в стирке, она верно служила и в будни, и в праздники, не стыдно было перед вольными сотрудницами института. Потом на лестнице чьим-то высохшим раскрошившимся гуталином Нержин тщетно пытался придать блеск своим пот?ртым ботинкам (ботинок тюрьма к свиданию не меняла, так как они не были видны под столом). Когда он вернулся в комнату, чтобы бриться (бритвы тут разрешались, даже опасные, такова была игра инструкций), Хоробров уже запоем читал. Конструктор своей обильной штопкой захватил кроме кровати и часть пола, кроил там и перекладывал, отмечая карандашом, Абрамсон же, чуть отвалив голову на бок от книги, щурился с подушки и поучал его так: -- Штопка только тогда эффективна, когда она добросовестна. Боже вас упаси от формального отношения. Не торопитесь, кладите к стежку стежок и каждое место проходите крест накрест дважды. Потом распростран?нной ошибкой является использование гнилых петель у края рваной дыры. Не дешевитесь, не гонитесь за лишними ячейками, обрежьте дыру вокруг. Вы фамилию такую -- Беркалов, слышали? -- Что? Беркалов? Нет. -- Ну, ка-акже! Беркалов -- старый артиллерийский инженер, изобретатель этих, знаете, пушек БС-3, замечательные пушки, у них начальная скорость сумасшедшая. Так вот Беркалов так же в воскресенье, так же на шарашке сидел и штопал носки. А включено радио. "Беркалову, генерал-лейтенанту, сталинскую премию первой степени." {239} А он до ареста всего генерал-майор был. Да. Ну, что ж, носки заштопал, стал на электроплитке оладьи жарить. Вош?л надзиратель, накрыл, плитку незаконную отнял, на трое суток карцера составил рапорт начальнику тюрьмы. А начальник тюрьмы сам бежит как мальчик: "Беркалов! С вещами! В Кремль! Калинин вызывает!"... Такие вот русские судьбы... -------- 32 Известный на многих шарашках старик профессор математики Челнов, писавший в графе "национальность" не "русский", а "зэк", и кончавший к 1950 году восемнадцатый год заключения, приложил остри? своего карандаша ко многим техническим изобретениям от прямоточного котла до реактивного двигателя, а в некоторые из них вложил и душу. Впрочем, профессор Челнов утверждал, что выражение это -- "вложить душу", должно употребляться с осторожностью, что только зэк наверняка имеет бессмертную душу, а вольняшке бывает за суетою отказано в ней. В дружеской зэчьей беседе над миской остывшей баланды или над стаканом дымящегося какао Челнов не скрывал, что это рассуждение он заимствовал у Пьера Безухова. Когда французский солдат не пустил Пьера через дорогу, известно, что Пьер расхохотался: -- "Ха-ха! Не пустил меня солдат. Кого -- меня? Мою бессмертную душу не пустил!" На шарашке Марфино профессор Челнов был единственный зэк, которому разрешалось не надевать комбинезона (по этому вопросу обращались лично к Абакумову). Главное основание такой льготы лежало в том, что Челнов не был постоянный зэк шарашки Марфино, а зэк переезжий: в прошлом член-корреспондент Академии Наук и директор математического института, он состоял в особом распоряжении Берии и перебрасывался всякий раз на ту шарашку, где вставала самая неотложная математическая проблема. Решив е? в главных чертах и указав методику расч?тов, он был перебрасываем дальше. {240} Но своей свободой выбирать одежду профессор Челнов не воспользовался как обычные тщеславные люди: костюм он надел недорогой, и даже пиджак и брюки не совпадали по цвету; ноги он держал в валенках; на голову, где сохранились седые очень редкие волосы, натягивал какую-то вязаную шерстяную шапочку, то ли лыжную, то ли девичью; особенно же отличал его дважды захл?стнутый вкруг плеч и спины чудаковатый шерстяной плед, тоже отчасти похожий на т?плый женский платок. Однако, этот плед и эту шапочку Челнов умел носить так, что они делали его фигуру не смешной, а величественной. Долгий овал его лица, острый профиль, властная манера разговаривать с тюремной администрацией и ещ? тот едва голубоватый свет выцветших глаз, который да?тся только абстрактным умам, -- вс? это странно делало Челнова похожим не то на Декарта, не то на Архимеда. В Марфино Челнов был прислан для разработки математических оснований абсолютного шифратора, то есть, прибора, который своим механическим вращением мог бы обеспечить включение и переключение множества реле, так запутывающих порядок посылки прямоугольных импульсов изуродованной речи, чтобы даже сотни людей, поставив аналогичные приборы, не могли бы расшифровать разговора, идущего по проводам. В конструкторском бюро своим чередом шли поиски конструктивного решения подобного шифратора. Этим занимались все конструкторы, кроме Сологдина. Едва приехав с Инты на шарашку и оглядясь тут, Сологдин сразу же заявил всем, что память его ослаблена длительным голоданием, способности притуплены, да и от рождения ограничены, и что выполнять он в состоянии только подсобную работу. Так смело он мог сыграть потому, что на Инте был не на общих, а на хорошей инженерной должности и не боялся возврата туда. (Именно поэтому он на шарашке в служебных разговорах с начальством мог разрешить себе подыскивать заменители иностранных слов, даже таких, как "инженер" и "металл", заставляя ждать, пока придумает. Это было бы невозможно, если б он стремился выслужиться или хотя бы получить повышенную категорию питания.) Его, однако, не отослали, -- на пробу оставили. Из {241} главного русла работы, где царили напряжение, спешка, нервность, Сологдин таким образом выбился в тихое боковое русло. Там, без поч?та и без укора, он контролировался начальством слабо, располагал достаточным свободным временем и -- безнадзорно, тайно, по вечерам, -- стал по своему разумению разрабатывать конструкцию абсолютного шифратора. Он считал, что большие идеи могут родиться только озарением одинокого ума. И действительно, за последние полгода он наш?л такое решение, которое никак не давалось десяти инженерам, специально на то назначенным, но непрерывно погоняемым и д?ргаемым. (А уши его были открыты, он слышал, как ставится задача, и в ч?м их неуспех.) Два дня назад Сологдин дал свою работу на просмотр профессору Челнову -- тоже неофициально. Теперь он поднимался по лестнице рядом с профессором, почтительно поддерживая его под локоть и ожидая приговора своей работе. Но Челнов никогда не смешивал работы и отдыха. Тот недолгий путь, который они прошли по коридорам и лестницам, он ни слова не проронил об оценке, жадно ожидаемой Сологдиным, а беззаботно рассказывал об утренней прогулке со Львом Рубиным. После того, как Рубина не пустили "на дрова", он читал Челнову сво? стихотворение на библейский сюжет. В ритме стихотворения всего один-два срыва, есть свежие рифмы, например "Озирис -- озарись", и вообще стихотворение надо признать недурным. По содержанию же -- это баллада о том, как Моисей сорок лет в?л евреев через пустыню в лишениях, жажде, голоде, как народ безумно бредил и бунтовал, но не был прав, а прав был Моисей, знавший, что в конце концов они придут в землю обетованную. Рубин особенно подч?ркивал слушателю, что сорока лет ведь ещ? нет! Что же ответил Челнов? Челнов обратил внимание Рубина на географию моисеева перехода: от Нила до Иерусалима евреям никак не нужно было идти более четыр?хсот километров и, значит, даже отдыхая по субботам, свободно можно было дойти за три недели! Не следует ли предположить поэтому, что остальные сорок лет Моисей не в?л, а водил их по Аравийской пустыне, чтобы вымерли все, кто помнил сытое еги- {242} петское рабство, а уцелевшие лучше бы оценили тот скромный рай, который Моисей мог им предложить?.. У вольнона?много дежурного по институту перед дверьми кабинета Яконова профессор Челнов взял ключ от своей комнаты. Такое доверие оказывалось ещ? только Железной Маске -- и больше никому из зэков. Никакой зэк не имел права ни секунды оставаться в сво?м рабочем помещении без присмотра со стороны вольного, ибо бдительность подсказывала, что эту безнадзорную секунду заключ?нный обязательно употребит на взлом железного шкафа при помощи карандаша и фотографирование секретных документов с помощью пуговицы от штанов. Но Челнов работал в комнате, где стоял только несекретный шкаф и два голых стола. И вот решились (согласовав, разумеется, в министерстве) санкционировать выдачу ключа лично профессору Челнову. С тех пор его комната стала предметом постоянных волнений оперуполномоченного института майора Шикина. В часы, когда арестантов запирали в тюрьме двойной окованной дверью, этот высокооплачиваемый товарищ с ненормированным рабочим дн?м собственноножно приходил в комнату профессора, выстукивал стены, плясал на половицах, заглядывал в пыльную промежность за шкафом и хмуро качал головой. Впрочем, получение ключа -- это было ещ? не вс?. После четыр?х-пяти дверей третьего этажа в коридоре находился контрольный пост Совсекретного отдела. Контрольный пост был -- тумбочка и стул около не?, а на стуле уборщица, да не просто уборщица, чтобы подметать пол или кипятить чай (на то были другие) -- уборщица особого назначения: проверять пропуска у идущих в Совсекретный отдел. Пропуска, отпечатанные в главной типографии министерства, были тр?х родов: постоянные, разовые и недельные по образцам, разработанным майором Шикиным (ему же принадлежала и сама идея сделать тупик коридора Совсекретным). Работа контрольного поста не была л?гкой: люди проходили редко, но вязать носки категорически было запрещено и инструкцией, тут же вывешенной, и неоднократными изустными указаниями майора товарища Ши- {243} кина. И уборщицы (их сменялось в сутки две) в продолжение дежурства мучительно боролись со сном. Самому полковнику Яконову так же очень неудобен был этот контрольный пост, ибо его весь день отрывали подписывать пропуска. Тем не менее пост существовал. А чтобы покрыть оплату этих уборщиц, -- вместо тр?х дворников, положенных по штату, держали одного, того самого Спиридона. Хотя Челнов прекрасно знал, что сидевшая сейчас на посту женщина звалась Марья Ивановна, а она пропускала этого седого старика много раз на дню, -- теперь она, вздрогнув, спросила: -- Пропуск. И Челнов показал картонный пропуск, а Сологдин достал бумажный. Миновав пост, ещ? пару дверей, заколоченную и мелом замазанную стеклянную дверь на заднюю лестницу, где размещалось ателье крепостного живописца, затем дверь личной комнаты Железной Маски, они отперли дверь Челнова. Тут была уютная комнатушка с одним окном, открывавшим вид на арестантский прогулочный дворик и рощу столетних лип, которых судьба тоже не пощадила и вкроила в зону, охраняемую автоматным огн?м. Удлин?нные высокие овершья лип были вс? в том же щедром инее. Мутно-белое небо осеняло землю. Левее лип, за зоною, виднелся посеревший от времени, а сейчас убел?нный тоже, двухэтажный с кораблевидной кровлей старинный домик когда-то жившего подле семинарии архиерея, по которому и подходящая сюда дорога называлась Владыкинской. Дальше проглядывали крыши деревушки Марфино, потом разв?ртывалось поле, а ещ? дальше, на линии железной дороги, в мутности поднимался хорошо заметный ярко-серебряный парок паровоза, идущего из Ленинграда. Но Сологдин и не посмотрел в окно. Не следуя приглашению сесть, гибкий, чувствуя под собой тв?рдые молодые ноги, он прислонился плечом к оконному косяку и впился глазами в свой рулон, лежащий на столе Челнова. {244} Челнов попросил открыть форточку. Сел в ж?сткое кресло с прямой высокой спинкой; поправил плед на плече; открыл тезисы, написанные на листке из блокнота; взял в руки длинный отточенный карандаш, подобный копью; строго посмотрел на Сологдина -- и сразу стал невозможен тон шуточного разговора, только что бывшего между ними. Как будто большие крылья всплеснули и ударили в маленькой комнате. Челнов говорил не более двух минут, но так сжато, что между его мыслями некогда было вздохнуть. Смысл был тот, что Челнов сделал больше, чем Сологдин просил. Он пров?л теоретико-вероятностную и теоретико-числовую прикидку возможностей конструкции, предлагаемой Сологдиным. Конструкция обещала результат, не очень дал?кий от требуемого, по крайней мере до тех пор, пока не удастся перейти к чисто-электронным устройствам. Однако необходимо: -- продумать, как сделать е? нечувствительной к импульсам неполной энергии; -- уточнить значения наибольших инерционных сил в механизме, чтобы убедиться в достаточности маховых моментов. -- И потом... -- Челнов облучил Сологдина мерцанием своего взгляда, -- потом не забывайте: ваша шифровка строится по хаотическому принципу, это хорошо. Но хаос, однажды выбранный, хаос застывший -- есть уже система. Сильнее было бы усовершенствовать решение так, чтобы хаос ещ? хаотически менялся. Здесь профессор задумался, перегнул листок пополам и смолк. А Сологдин сомкнул веки, как от яркого света, и так стоял, невидящий. Ещ? при первых словах профессора он ощутил ополоснувшую его горячую волну. А сейчас плечом и боком налегал на оконный косяк, чтобы, кажется, не взмыть к потолку от ликования. Его жизнь выходила, может быть, на свою зенитную дугу. ... Он происходил из старинной дворянской семьи, уже и без того таявшей как восковая, а в полыме революции разбрызнутой без остатка -- одних расстреляли, другие эмигрировали, третьи схоронились, даже кожу се- {245} бе сменив. Юношей Сологдин долго колебался, не понимая сам, как ему отнестись к революции. Он ненавидел е? как бунт раззадоренной завистливой черни, но в е? беспощадной прямолинейности и не устающей энергии он чувствовал себе родное. С древнерусским пыланием глаз он молился в угасающих московских часовенках. В юнгштурмовке, как все носили, с пролетарски расст?гнутым воротом поступал в комсомольскую ячейку. Кто мог бы сказать ему верно: искать ли обрез на эту шайку или пробиваться в комсомольские главари? Он был искренне набожен и захваченно тщеславен. Он был жертвенен, но и сребролюбив. Где то сердце молодое, которому не хочется земных благ? Он разделял убеждение безбожника Демокрита: "Счастлив тот, кто имеет состояние и ум." Ум у него всегда был, -- не было состояния. И восемнадцати лет отроду (а был это последний год НЭПа!) Сологдин положил себе как первую несомненную задачу: приобрести миллион, именно, обязательно и точно -- миллион, во что бы то ни стало -- миллион. Дело даже не в богатстве, не в свободных средствах: нажить миллион -- это экзамен на делового человека, это докажет, что ты не пустой фантаз?р, а дальше можно ставить себе следующие деловые задачи. Он предполагал найти этот путь к миллиону через какое-нибудь ослепительное изобретение, но не отказался бы и от другого остроумного пути, пусть не инженерного, зато короче. Однако, нельзя было выискать более враждебной обстановки для задачи о миллионе, чем сталинская пятилетка. Из конструкторской доски выколачивал Сологдин только хлебную карточку да жалкую зарплату. И если бы завтра он предложил государству изумительный вездеход или выгодную реконструкцию всей промышленности, -- это не принесло б ему ни миллиона, ни славы, а пожалуй даже -- недоверие и травлю. Но дальше вс? решилось тем, что Сологдин по размеру стал больше стандартной ячейки невода, и захвачен был в одну из ловель, получил первый срок, а в лагере ещ? и второй. Уже двенадцать лет он не выходил из лагеря. Он должен был забросить и забыть задачу о миллионе. Но вот каким странным петлистым пут?м снова был выведен к {246} той же башне и дрожащими руками уже подбирал из связки ключ к е? стальной двери! Кому? Кому?? -- неужели ему этот Декарт в девичьей шапочке говорит такие лестные слова?!.. Челнов свернул листок тезисов вчетверо, потом ввосьмеро: -- Как видите, работы ещ? тут немало. Но эта конструкция будет оптимальная из пока предложенных. Она даст вам свободу, снятие судимости. А если начальство не перехватит -- так и кусок сталинской премии. Челнов улыбнулся. Улыбка у него была острая и тонкая, как вся форма лица. Улыбка его относилась к самому себе. Ему самому, сделавшему на разных шарашках в разное время много больше, чем собирался Сологдин, не угрожала ни премия, ни снятие судимости, ни свобода. Да и судимости у него не было вовсе: когда-то он выразился о Мудром Отце как о мерзкой гадине -- и вот восемнадцатый год сидел без приговора, без надежды. Сологдин открыл сверкающие голубые глаза, молодо выпрямился, сказал несколько театрально: -- Владимир Эрастович! Вы дали мне опору и уверенность! Я не нахожу слов отблагодарить вас за внимание. Я -- ваш должник! Но рассеянная улыбка уже играла на его губах. Возвращая Сологдину рулон, профессор ещ? вспомнил: -- Однако, я виноват перед вами. Вы просили, чтобы Антон Николаевич не видел этого чертежа. Но вчера случилось так, что он вош?л в комнату в мо? отсутствие, развернул по своему обычаю -- и, конечно, сразу понял, о ч?м речь. Пришлось нарушить ваше инкогнито... Улыбка сошла с губ Сологдина, он нахмурился. -- Это так существенно для вас? Но почему? Дн?м раньше, дн?м позже... Сологдин озадачен был и сам. Разве не наступало время теперь нести лист Антону? -- Как вам сказать, Владимир Эрастович... Вы не находите, что здесь есть некоторая моральная неясность?.. Ведь это -- не мост, не кран, не станок. Это заказ -- не промышленный, а тех самых, кто нас посадил. Я это де- {247} лал пока только... для проверки своих сил. Для себя. Для себя. Эту форму работы Челнов хорошо знал. Вообще это была высшая форма исследования. -- Но в данных обстоятельствах... это не слишком большая роскошь для вас? Челнов смотрел бледными спокойными глазами. -- Простите меня, -- подобрался и исправился Сологдин. -- Это я только так, вслух подумал. Не упрекайте себя ни в ч?м. Я вам благодарен и благодарен! Он почтительно подержался за слабую нежную кисть Челнова и с рулоном подмышкой уш?л. В эту комнату он только что вош?л ещ? свободным претендентом. И вот выходил из не? -- уже обремен?нным победителем. Уже больше не был он хозяин своему времени, намерениям и труду. А Челнов, не прислоняясь к спинке кресла, прикрыл глаза и долго просидел так, выпрямленный, тонколицый, в шерстяном остроконечном колпачке. -------- 33 Вс? с тем же ликованием, с несоразмерной силою распахнув дверь, Сологдин вош?л в конструкторское бюро. Но вместо ожидаемого многолюдья в этой большой комнате, вечно гудящей голосами, он увидел только одну полную женскую фигуру у окна. -- Вы одна, Лариса Николавна? -- удивился Сологдин, проходя через комнату быстрым шагом. Лариса Николаевна Емина, копировщица, дама лет тридцати, обернулась от окна, где стоял е? черт?жный стол, и через плечо улыбнулась подходящему Сологдину. -- Дмитрий Александрович? А я думала, мне целый день скучать одной. Сологдин обежал взглядом е? избыточную фигуру в ярко-зел?ном шерстяном костюме -- вязаной юбке и вязаной кофте, ч?ткой походкой прош?л, не отвечая, к своему столу, и сразу, ещ? не садясь, поставил палочку {248} на отдельно лежащем розовом листе бумаги. После этого, стоя к Еминой почти спиной, он прикрепил принесенный черт?ж к подвижной наклонной доске "кульмана". Конструкторское бюро -- просторная светлая комната третьего этажа с большими окнами на юг, была, вперемежку с обычными конторскими столами, уставлена десятком таких кульманов, закрепл?нных то почти вертикально, то наклонно, то вовсе горизонтально. Кульман Сологдина близ крайнего окна, у которого сидела Емина, был установлен отвесно и разв?рнут гак, чтобы отгораживать Сологдина от начальника бюро и от входной двери, но принимать поток дневного света на наколотые чертежи. Наконец, Сологдин сухо спросил: -- Почему ж никого нет? -- Я хотела об этом узнать у вас, -- услышал он певучий ответ. Быстрым движением отвернув к ней одну лишь голову, он сказал с насмешкой: -- У меня вы можете только узнать, где четыре бесправных зэ-ка, зэ-ка, работающих в этой комнате. Извольте. Один вызван на свидание, у Хуго Леонардовича -- латышское Рождество, я -- здесь, а Иван Иванович отпросился штопать носки. Но мне, встречно, хотелось бы знать, где шестнадцать вольных -- то есть, товарищей, значительно более ответственных, чем мы? Он оказался в профиль к Еминой, и ей хорошо была видна его снисходитетельная улыбка между небольшими аккуратными усами и аккуратной французской бородкой. -- Как? Вы разве не знаете, что наш майор вчера вечером договорился с Антон' Николаичем -- и конструкторское бюро сегодня выходное? А я, как на зло, дежурная... -- Выходное? -- нахмурился Сологдин. -- По какому же случаю? -- Как по какому? По случаю воскресенья. -- С каких это пор у нас воскресенье -- и вдруг выходной? -- Но майор сказал, что у нас сейчас нет срочной работы. Сологдин резко довернулся в сторону Еминой. {249} -- У нас нет срочной работы? -- едва ли не гневно воскликнул он. -- Ничего себе! У нас нет срочной работы! -- Нетерпеливое движение проскользнуло по розовым губам Сологдина. -- А хотите, я сделаю так, что с завтрашнего дня вы все шестнадцать будете сидеть здесь -- и день и ночь копировать? Хотите? Эти "все шестнадцать" он почти прокричал со злорадством. Несмотря на жуткую перспективу копировать день и ночь, Емина сохраняла спокойствие, шедшее к е? покойной крупной красоте. Сегодня она ещ? даже не подняла кальки, прикрывавшей чуть наклонный е? рабочий стол, так и лежал поверх кальки ключ, которым она отперла комнату. Удобно облокотясь о стол (обтягивающий вязаный рукав очень передавал полноту е? предплечья), Емина чуть заметно покачивалась и смотрела на Сологдина большими дружелюбными глазами: -- Бож-же упаси! И вы способны на такое злодейство? Глядя холодно, Сологдин спросил: -- Зачем вы употребляете слово "Боже"? Ведь вы -- жена чекиста? -- Что за важность? -- удивилась Емина. -- Мы и куличи на Пасху пек?м, так что такого? -- Ку-ли-чи?! -- А то! Сологдин сверху вниз смотрел на сидящую Емину. Зелень е? вязаного костюма была резкая, дерзкая. И юбка, и кофточка, облегая, выявляли раздобревшее тело. На груди кофточка была расст?гнута, и воротник л?гкой белой блузки выложен поверх. Сологдин поставил палочку на розовом листке и враждебно сказал: -- Но ведь ваш муж, вы говорили, -- подполковник МВД? -- Так то муж!.. А мы с мамой -- что? бабы! -- обезоруживающе улыбалась Емина. Толстые белые косы е? были обведены величественным венцом вкруг головы. Она улыбалась -- и была, действительно, похожа на деревенскую бабу, но в исполнении Эммы Цесарской. Сологдин, больше не отзываясь, сел боком за свой стол, -- так, чтобы не видеть Еминой, и щурясь, стал ог- {250} лядывать наколотый черт?ж. Он чувствовал себя осыпанным цветами триумфа, они как будто ещ? держались на его плечах, на груди, и ему не хотелось рассеивать этой настроенности. Когда-то же надо начинать настоящую большую Жизнь. Именно теперь. Дуга зенита... Хотя застряло какое-то сомнение... А вот какое. Нечувствительность к импульсам неполной энергии и достаточность маховых моментов были обеспечены, как Сологдин угадывал внутренним чуть?м, хотя нужно будет, разумеется, везде досчитать знака по два. Но последнее замечание Челнова о застывшем хаосе смущало его. Это не указывало на порок работы, но на разность его от идеала. Одновременно он смутно ощущал, что где-то есть в его работе непочувствованный и Челновым, неуловленный и им самим, недоделанный "последний вершок". Важно было сейчас в удачно сложившейся воскресной тишине определить, в ч?м он состоит, и приступить к его доделке. Только после этого можно будет открыть свою работу Антону и начать пробивать ею бетонные стены. Поэтому он сейчас предпринял усилие выключиться из мыслей о Еминой и удержаться в круге мыслей, созданных профессором Челновым. Емина уже полгода сидела рядом с ним, но никогда им не случалось говорить подолгу. Оставаться же с глазу на глаз, как сегодня, и вовсе не приходилось. Сологдин иногда подтрунивал над ней, когда по плану разрешал себе пятиминутный отдых. По служебному положению -- копировщица при н?м, она по общественному положению была дама из слоя власти. И естественным и достойным отношением между ними должна была быть враждебность. Сологдин смотрел на черт?ж, а Емина, вс? так же чуть покачиваясь на локте, -- на него. И вдруг прозвучал вопрос: -- Дмитрий Александрович! А -- вам? Кто вам штопает носки? У Сологдина поднялись брови. Он даже не понял. -- Носки? -- Он вс? так же смотрел на черт?ж. - {251} А-а. Иван Иваныч носит носки потому, что он ещ? новичок, тр?х лет не сидит. Носки -- это отрыжка так называемого... (он поперхнулся, ибо вынужден был употребить птичье слово) ...капитализма. Носков я просто не ношу. -- И поставил палочку на белом листе. -- Но тогда... что же вы носите? -- Вы переступаете границы скромности, Лариса Николавна, -- не мог не улыбнуться Сологдин. -- Я ношу гордость нашего русского убранства -- портянки! Он произн?с это слово смачно, отчасти уже находя удовольствие в разговоре. Его внезапные переходы от строгости к насмешке всегда пугали и забавляли Емину. -- Но ведь их... солдаты носят? -- Кроме солдат ещ? два разряда: заключ?нные и колхозники. -- И потом их тоже надо... стирать, латать? -- Вы ошибаетесь! Кто же нынче стирает портянки? Их просто носят год, не стирая, а потом выбрасывают, от начальства новые получают. -- Неужели? Серь?зно? -- Емина смотрела почти испуганно. Сологдин молодо беспечно расхохотался. -- Во всяком случае, такая точка зрения существует. Да и на какие шиши я бы стал покупать носки? Вот вы, прозрачно-обводчица МГБ -- сколько вы получаете в месяц? -- Полторы тысячи. -- Та-ак! -- торжествующе воскликнул Сологдин. -- Полторы тысячи! А я, зиждитель- (на Языке Предельной Ясности это значило -- инженер) -- тридцать рубляшек! Не разгонишься? На носки? Глаза Сологдина весело лучились. Это совсем не относилось к Еминой, но она рдела. Муж Ларисы Николаевны был тюлень. Семья для него давно стала мягкой подушкой, а он для жены -- принадлежностью квартиры. Придя с работы он долго, с наслаждением обедал, потом спал. Потом, прочухиваясь, читал газеты и крутил при?мник (при?мники свои прежние он то и дело продавал и покупал новейшей марки). Только футбольный матч, где по роду службы он всегда болел за "Динамо", вызывал в н?м возбуждение и даже {252} страсть. Во вс?м он был тускл, однообразен. Да и у других мужчин е? окружения досуг был рассказывать о своих заслугах, наградах, играть в карты, пить до багровости, а в пьяном образе лезть и лапать. Сологдин опять уставился в свой черт?ж. Лариса Николаевна продолжала, не отрываясь, смотреть на его лицо, ещ? и ещ? раз на его усы, на бородку, на сочные губы. Об эту бородку хотелось уколоться и потереться. -- Дмитрий Александрович! -- опять прервала она молчание. -- Я вам очень мешаю? -- Да есть немножко... -- ответил Сологдин. Последние вершки требовали ненарушимой углубл?нной мысли. Но соседка мешала. Сологдин оставил пока черт?ж, развернулся к столу, тем самым и к Еминой, и стал разбирать незначительные бумаги. Слышно было, как мелко тикали часы у не? на руке. По коридору прошла группа людей, сдержанно разговаривая. Из дверей соседней Сем?рки раздался немного шепелявый голос Мамурина: "Ну, скоро там трансформатор?" и раздраж?нный выкрик Маркушева: "Не надо было им давать, Яков Иваныч!.." Лариса Николаевна положила руки перед собой на стол, скрестила, утвердила на них подбородок и так снизу вверх растомчиво смотрела на Сологдина. А он -- читал. -- Каждый день! каждый час! -- почти шептала она, благоговейно. -- В тюрьме и так заниматься!.. Вы -- необыкновенный человек, Дмитрий Александрович! На это замечание Сологдин сразу поднял голову. -- Что ж с того, что тюрьма, Лариса Николавна? Я сел двадцати пяти лет, говорят, что выйду сорока двух. Но я в это не верю. Обязательно ещ? набавят. У меня пройд?т в лагерях лучшая часть жизни, весь расцвет моих сил. Внешним условиям подчиняться нельзя, это оскорбительно. -- У вас вс? по системе! -- На свободе или в тюрьме -- какая разница? -- мужчина должен воспитывать в себе непреклонность воли, подчин?нной разуму. Из лагерных лет я семь пров?л на баланде, моя умственная работа шла без сахара и без {253} фосфора. Да если вам рассказать... Но кому это было доступно из непереживших? Внутрилагерная следственная тюрьма, выдолбленная в горе. И кум- старший лейтенант Камышан, одиннадцать месяцев крестивший Сологдина на второй срок, на новую десятку. Бил он палкой по губам, чтоб сыпались зубы с кровью. Если приезжал в лагерь верхом (он хорошо сидел в седле) -- в этот день бил рукояткой хлыста. Шла война. Даже на воле нечего было есть. А -- в лагере? Нет, а -- в Горной закрытке? Ничего не подписал Сологдин, наученный первым следствием. Но предназначенную десятку вс? равно получил. Прямо с суда его отнесли в стационар. Он умирал. Уже ни хлеба, ни каши, ни баланды не принимало его тело, обреч?нное распасться. Был день, когда его свалили на носилки и понесли в морг -- разбивать голову большим деревянным молотком перед тем, как отвозить в могильник. А он -- пошевелился... -- Расскажите!.. -- Нет, Лариса Николавна! Это решительно невозможно описать! -- легко, радостно уверял теперь Сологдин. И оттуда! -- и оттуда! -- о, сила обновления жизни! -- через годы неволи, через годы работы! -- к чему он взлетел?! -- Расскажите! -- клянчила раскормленная женщина вс? так же снизу вверх, со скрещенных рук. Разве только вот что было ей доступно понять: в той истории замешалась и женщина. Выбор Камышана ускорился оттого, что он приревновал Сологдина к медицинской сестре, зэчке. И приревновал не зря. Ту медсестру Сологдин и сегодня вспоминал с такой внятной благодарностью тела, что отчасти даже не жалел, получив из-за не? срок. Было и сходство той медсестры и этой копировщицы: они обе -- колосились. Женщины маленькие и худенькие были для Сологдина уроды, недоразумение природы. Указательным пальцем с очень вымытой кожей, с круглым ногтем, малиновым от маникюра, Емина бес- {254} цельно и безуспешно разглаживала измятый уголок застилающей кальки. Она почти совсем опустила на скрещенные руки голову, так что обратила к Сологдину крутой венец могучих кос. -- Я очень виновата перед вами, Дмитрий Александрович... -- В ч?м же? -- Один раз я стояла у вашего стола, опустила глаза и увидела, что вы пишете письмо... Ну, как это бывает, знаете, совершенно случайно... И в другой раз... -- ... Вы опять совершенно случайно скосили глаза...? -- И увидела, что вы опять пишете письмо, и как будто то же самое... -- Ах, вы даже различили, что -- то же самое?! И ещ? в третий раз? Было? -- Было... -- Та-ак... Если, Лариса Николавна, это будет продолжаться, мне прид?тся отказаться от ваших услуг как прозрачно-обводчицы. А жаль, вы неплохо чертите. -- Но это было давно! С тех пор вы не писали. -- Однако, вы тогда же немедленно донесли майору Шикиниди? -- Почему -- Шикиниди? -- Ну, Шикину. Донесли? -- Как вы могли это подумать! -- А тут и думать нечего. Неужели майор Шикиниди не поручил вам шпионить за моими действиями, словами и даже мыслями? -- Сологдин взял карандаш и поставил палочку на белом листе. -- Ведь поручал? Говорите честно! -- Да... поручал... -- И сколько вы написали доносов? -- Дмитрий Александрович! Я, наоборот, -- самые лучшие характеристики! -- Гм... Ну, пока поверим. Но предупреждение мо? оста?тся в силе. Очевидно, здесь непреступный случай чисто-женского любопытства. Я удовлетворю его. Это было в сентябре. Не три, а пять дней подряд я писал письмо своей жене. -- Вот это я и хотела спросить: у вас есть жена? Она жд?т вас? Вы пишете ей такие длинные письма? {255} -- Жена у меня есть, -- медленно углубл?нно ответил Сологдин, -- но так, что как будто е? и нет. Даже писем я ей теперь писать не могу. Когда же писал -- нет, я писал не длинные, но я подолгу их оттачивал. Искусство письма, Лариса Николавна, это очень трудное искусство. Мы часто пишем письма слишком небрежно, а потом удивляемся, что теряем близких. Уже много лет жена не видела меня, не чувствовала на себе моей руки. Письма -- единственная связь, через которую я держу е? вот уже двенадцать лет. Емина подвинулась. Она локтями дотянулась до обреза стола Сологдина и оперлась так, обжав ладонями сво? бесстрашное лицо. -- Вы уверены, что держите? А -- зачем, Дмитрий Александрович, зачем? Двенадцать лет прошло, да пять ещ? осталось -- семнадцать! Вы отнимаете у не? молодость! Зачем? Дайте ей жить! Голос Сологдина звучал торжественно: -- Среди женщин, Лариса Николаевна, есть особый разряд. Это -- подруги викингов, это -- светлоликие Изольды с алмазными душами. Вы не могли их знать, вы жили в пресном благополучии. Она жила среди чужаков, среди врагов. -- Дайте ей жить! -- настаивала Лариса Николаевна. Нельзя было узнать в ней той важной дамы, какою она проплывала по коридорам и лестницам шарашки. Она сидела, прильнув к столу Сологдина, слышно дышала, и -- в заботе о неведомой ей жене Сологдина? -- разгоряч?нное лицо е? стало почти деревенское. Сологдин сощурился. Знал он это всеобщее свойство женщин: острое чуть? на мужской взл?т, на успех, на победу. Внимание победителя вдруг нужно каждой. Ничего не могла знать Емина о разговоре с Челновым, о конце работы -- но чувствовала вс?. И летела, и толкалась в натянутую между ними железную сетку режима. Сологдин покосился в глубину е? разошедшейся блузки и поставил палочку на розовом листе. -- Дмитрий Александрович! И вот это. Я уже много недель мучаюсь -- что за палочки вы ставите? А потом через несколько дней зач?ркиваете? Что это значит? -- Я боюсь, вы опять проявляете доглядательские на- {256} клонности. -- Он взял в руки белый лист. -- Но извольте: палочки я ставлю всякий раз, когда употребляю без крайней необходимости иноземное слово в русской речи. Сч?т этих палочек есть мера моего несовершенства. Вот за слово "капитализм", которое я не наш?лся сразу заменить "толстосумством", и за слово "шпионить", которое я сгоряча поленился заменить словом "доглядать", -- я и поставил себе две палочки. -- А на розовом? -- добивалась она. -- А вы заметили, что и на розовом? -- И даже чаще, чем на белом. Это тоже -- мера вашего несовершенства? -- Тоже, -- отрывисто сказал Сологдин. -- На розовом я ставлю себе пеневые, по-вашему будет -- штрафные, палочки и потом наказываю себя по их числу. Отрабатываю. На дровах. -- Штрафные -- за что? -- тихо спросила она. Так и должно было быть! Раз он вышел на зенитную дугу -- в тот же миг с извинением даже женщину посылает ему капризная судьба. Или вс? отнять, или вс? дать, у судьбы так. -- А зачем вам? -- ещ? строго спрашивал он. -- За что?.. -- тихо, тупо повторяла Лариса. Здесь было отмщение им всем, их клану МВД. Отмщение и обладание, истязание и обладание -- они в ч?м-то сходятся. -- А вы замечали, когда я их ставлю? -- Замечала, -- как выдох ответила Лариса. Дверной ключ с алюминиевой бирочкой, с выбитым номером комнаты лежал на е? застилающей кальке. И -- большой зел?ный шерстяной т?плый ком дышал перед Сологдиным. Ждал распоряжения. Сологдин сощурился и скомандовал: -- Пойди запри дверь! Быстро! Лариса отпрянула от стола, резко встала -- и с грохотом упал е? стул. Что он наделал, зарвавшийся раб! Она ид?т жаловаться? Она сгребла ключ и с перевалкою пошла запирать. Торопливой рукой Сологдин поставил на розовом ли- {257} сте пять палочек кряду. Больше не успел. -------- 34 Никому не хотелось работать в воскресенье -- и вольным тоже. Они притянулись на работу вяло, без обычной будней давки в автобусах, и строили, как бы им тут только пересидеть до шести вечера. Но воскресный день выдался тревожней буднего. Около десяти часов утра к главным воротам подошли три очень длинных и очень обтекаемых легковых автомобиля. Стража на вахте взяла под козыр?к. Миновав ворота, а затем сощурившегося на них рыжего дворника Спиридона с метлой, автомобили по обесснежевшим гравийным дорожкам подкатили к парадному подъезду института. Изо всех тр?х стали выходить большие чины, блеща золотом погонов, -- и не медля, и не ожидая встречи, сразу подниматься на третий этаж, в кабинет Яконова. Их не успели как следует рассмотреть. По одним лабораториям прон?сся слух, что приехал сам министр Абакумов и с ним восемь генералов. В других лабораториях продолжали сидеть спокойно, не ведая о нависшей грозе. Правда была наполовину: приехал только замминистра Селивановский и с ним четыре генерала. Но случилось небывалое -- инженер-полковника Яконова вс? ещ? не было на работе. Пока испуганный дежурный по объекту (проворно задвинувший ящик стола, в котором, маскируясь, читал детектив) звонил на квартиру к Яконову, а потом докладывал замминистру, что полковник Яконов лежит дома в сердечном припадке, но уже одевается и едет, -- заместитель Яконова, майор Ройтман, худенький, с перехватом в талии, оправляя неловко сидящую на н?м портупею и цепляясь за ковровые дорожки (он был очень близорук), поспел из Акустической лаборатории и представился начальству. Он спешил не только потому, что так требовал устав, но и для того, чтоб успеть отстоять интересы возглавляемой им внутри- {258} институтской оппозиции: Яконов всегда оттеснял его от разговоров с высоким начальством. Уже зная подробности ночного вызова Прянчикова, Ройтман спешил исправить положение и убедить высокую комиссию, что состояние вокодера не так безнад?жно, как, скажем, клиппера. Несмотря на свои тридцать лет, Ройтман был уже лауреатом сталинской премии -- и без страха ввергал свою лабораторию в самый смерч государственных невзгод. Его стали слушать до десятка прехавших, из которых Двое кое-что понимали в технической сути дела, остальные же только приосанились. Однако, вызванный Осколуповым ж?лтый, заикающийся от бешенства Мамурин успел прибыть вскоре за Ройтманом и вступился за клиппер, уже почти готовый к выпуску в свет. Невдолге прибыл и Яконов -- с подведенными впалыми глазами, с лицом, побелевшим до голубизны, -- и опустился на стул у стены. Разговор раздробился, запутался, и вскоре никому уже не было понятно, как вытаскивать загубленное предприятие. И надо же было так несчастно случиться, что сердце института и совесть института -- оперуполномоченный товарищ Шикин и парторг товарищ Степанов в это воскресенье разрешили себе вполне естественную слабость -- не приехать на службу и не возглавить коллектива, руководимого ими в будни. (Поступок тем более простительный, что, как известно, при правильно поставленной разъяснительной и организационно-массовой работе -- присутствие в процессе труда самих руководителей вовсе не обязательно.) Тревога и сознание внезапной ответственности охватили дежурного по институту. С риском для себя он оставил телефоны и побежал по лабораториям, ш?потом сообщая их начальникам о приезде чрезвычайных гостей, дабы они могли удвоить бдение. Он так был взволнован и так спешил вернуться к своим телефонам, что не придал значения запертой двери конструкторского бюро и не успел сбегать в Вакуумную лабораторию, где дежурила Клара Макарыгина и из вольных больше не было сегодня никого. Начальники лабораторий в свою очередь ничего не объявили вслух, -- ибо нельзя же было вслух просить принять рабочий вид из-за приезда начальства, но обошли {259} все столы и стыдливым ш?потом предупреждали каждого в отдельности. Так весь институт сидел и ждал начальства. Начальство же, посовещавшись, частью осталось в кабинете Яконова, частью пошло в Сем?рку, и лишь сам Селивановский и майор Ройтман спустились в Акустическую: чтоб избавиться ещ? от этой новой заботы, Яконов порекомендовал Акустическую как удобную базу для выполнения поручения Рюмина. -- Каким же образом вы думаете обнаружить этого человека? -- спросил по дороге Селивановский Ройтмана. Ройтман ничего не мог думать, так как сам узнал о поручении пять минут назад: подумал за него прошлой ночью Осколупов, когда взялся за такую работу, не думая. Но уже и за пять минут Ройтман кое-что успел сообразить. -- Видите ли, -- говорил он, называя замминистра по имени-отчеству и безо всякой угодливости, -- у нас ведь есть прибор видимой речи -- ВИР, печатающий так называемые звуковиды, и есть человек, читающий эти звуковиды, некто Рубин. -- Заключ?нный? -- Да. Доцент-филолог. Последнее время он у меня занят тем, что ищет в звуковидах индивидуальные особенности речи. И я надеюсь, что, развернув этот телефонный разговор в звуковиды, и сличая со звуковидами подозреваемых... -- Гм... Прид?тся этого филолога ещ? согласовывать с Абакумовым, -- покачал головой Селивановский. -- В смысле секретности? -- Да. В Акустической тем временем, хотя все уже знали о приезде начальства, но решительно не могли в себе преодолеть мучительной инерции бездействия, поэтому темнили, лениво копались в ящиках с радиолампами, проглядывали схемы в журналах, зевали в окно. Вольнона?мные девушки сбились в кучку и ш?потом сплетничали, помощник Ройтмана их разгонял. Симочки, на е? счастье, на работе не было -- она отгуливала переработанный день и тем была избавлена от терзаний видеть Нержина разодетым и сияющим перед свиданием с женщиной, {260} имевшей на него больше прав, чем Симочка. Нержин чувствовал себя именинником, в Акустическую заходил уже третий раз, без дела, просто от нервности ожидания слишком запоздавшего воронка. Сел он не на стул к себе, а на подоконник, с наслаждением затягивался дымом папиросы и слушал Рубина. Рубин же, не найдя в профессоре Челнове достойного слушателя баллады о Моисее, теперь с тихим жаром читал е? Глебу. Рубин не был поэтом, но иногда набрасывал стихи задушевные, умные. Недавно Глеб очень хвалил его за широту взглядов в стихотворном этюде об Ал?ше Карамазове -- одновременно в шинели юнкера отстаивающем Перекоп и в шинели красноармейца берущем Перекоп. Сейчас Рубину очень хотелось, чтобы Глеб оценил балладу о Моисее и вывел бы для себя тоже, что ждать и верить сорок лет -- разумно, нужно, необходимо. Рубин не существовал без друзей, он задыхался без них. Одиночество было до такой степени ему невыносимо, что он даже не давал мыслям дозревать в одной своей голове, а, найдя в себе хотя бы полмысли, -- уже спешил делиться ею. Всю жизнь он был друзьями богат, но в тюрьме складывалось как-то так, что друзья его не были его единомышленниками, а единомышленники -- друзьями. Итак, никто ещ? в Акустической не занимался работой, и только неизменно жизнерадостный и деятельный Прянчиков, уже одолевший в себе воспоминание о ночной Москве и о шальной поездке, обдумывал новое улучшение схемы, напевая: Бендзи-бендзи-бендзи-ба- ар, Бендзи -- бендзи -- бендзи -- ба -- ар... И тогда-то вошли Селивановский с Ройтманом. Ройтман продолжал: -- На этих звуковидах речь разв?ртывается сразу в тр?х измерениях: по частоте -- попер?к ленты, по времени -- вдоль ленты, по амплитуде -- густотою рисунка. При этом каждый звук вырисовывается таким неповторимым, оригинальным, что его легко узнать, и даже по ленте прочесть вс? сказанное. Вот... -- он в?л Селивановского вглубь лаборатории, {261} -- ... прибор ВИР, его сконструировали в нашей лаборатории (Ройтман и сам уже забывал, что прибор тяпнули из американского журнала), а вот... -- он осторожно развернул замминистра к окну, -- ... кандидат филологических наук Рубин, единственный в Советском Союзе человек, читающий видимую речь. (Рубин встал и молча поклонился.) Но ещ? когда в дверях было произнесено Ройтманом слово "звуковид", Рубин и Нержин встрепенулись: их работа, над которой все до сих пор большей частью смеялись, выплывала на божий свет. За те сорок пять секунд, в которые Ройтман дов?л Селивановского до Рубина, Рубин и Нержин с остротой и быстротой, свойственной только зэкам, уже поняли, что сейчас будет смотр -- как Рубин читает звуковиды, и что произнести фразу перед микрофоном может только один из "эталонных" дикторов -- а такой присутствовал в комнате лишь Нержин. И так же они отдали себе отч?т, что хотя Рубин действительно читает звуковиды, но на экзамене можно и сплошать, а сплошать нельзя -- это значило бы кувырнуться с шарашки в лагерную преисподнюю. И обо вс?м этом они не сказали ни слова, а только понимающе глянули друг на друга. И Рубин шепнул: -- Если -- ты, и фраза твоя, скажи: "Звуковиды разрешают глухим говорить по телефону." А Нержин шепнул: -- Если фраза его -- угадывай по звукам. Глажу волосы -- верно, поправляю галстук -- неверно. И тут-то Рубин встал и молча поклонился. Ройтман продолжал тем извиняющимся прерывистым голосом, который, если б услышать его даже отвернувшись, можно было бы приписать только интеллигентному человеку: -- Вот нам сейчас Лев Григорьич и покажет сво? умение. Кто-нибудь из дикторов... ну, скажем, Глеб Викентьич... прочт?т в акустической будке в микрофон какую-нибудь фразу, ВИР е? запишет, а Лев Григорьич попробует разгадать. Стоя в одном шаге от замминистра, Нержин уставился в него нахальным лагерным взглядом: {262} -- Фразу -- вы придумаете? -- спросил он строго. -- Нет, нет, -- отводя глаза, вежливо ответил Селиванов