Александр Солженицын. В круге первом (т.2) --------------------------------------------------------------- * Проект "Общий текст" (TextShare). ? http://textshare.da.ru * Об ошибках в тексте сообщайте по адресу oshibki@aport.ru * В фигурных скобках {} номера страниц --------------------------------------------------------------- А. И. Солженицын. В круге первом, т. 2. * М. Новый мир, 1990 ОГЛАВЛЕНИЕ. ГЛАВЫ 53 -- 96 53. Ковчег 54. Досужные затеи 55. Князь Игорь 56. Кончая двадцатый 57. Арестантские мелочи 58. Лицейский стол 59. Улыбка Будды 60. Но и совесть да?тся один только раз 61. Тверской дядюшка 62. Два зятя 63. Зубр 64. Первыми вступали в города 65. Поединок не по правилам 66. Хождение в народ 67. Спиридон 68. Критерий Спиридона 69. Под закрытым забралом 70. Дотти 71. Будем считать, что этого не было 72. Гражданские храмы 73. Кольцо обид 74. Рассвет понедельника 75. Четыре гвоздя 76. Любимая профессия 77. Решение принимается 78. Освобожд?нный секретарь 79. Решение объясняется 80. Сто сорок семь рублей 81. Техно-элита 82. Воспитание оптимизма 83. Премьер-стукач 84. Насч?т расстрелять 85. Князь Курбский 86. Не ловец человеков 87. У истоков науки 88. Диалектический материализм -- передовое мировоззрение 89. Переп?лочка 90. На задней лестнице 91. Да оставит надежду входящий 92. Хранить вечно 93. Второе дыхание 94. Всегда врасплох 95. Прощай, шарашка! 96. Мясо {5} -------- 53 В шесть часов вечера в воскресенье даже на шарашке начинался всеобщий отдых до утра. Никак нельзя было избежать этого досадного перерыва в арестантской работе, потому что в воскресенье вольняшки дежурили только в одну смену. Это была гнусная традиция, против которой, однако, были бессильны бороться майоры и подполковники, ибо сами они тоже не хотели работать по воскресным вечерам. Только Мамурин-Железная Маска страшился этих пустых вечеров, когда уходили вольные, когда загоняли и запирали всех зэков, которые вс?-таки тоже были в известном смысле люди, -- и ему оставалось одному ходить по опустевшим коридорам института мимо осургученных и опломбированных дверей, либо томиться в своей келье между умывальником, шкафом и кроватью. Мамурин пытался добиться, чтобы Сем?рка работала и по воскресным вечерам, -- но не мог сломить консервативности начальства спецтюрьмы, не желавшего удваивать внутризонных караулов. И так сложилось, что двадцать восемь десятков арестантов, попирая все разумные доводы и кодексы об арестантском труде, -- по воскресным вечерам нагло отдыхали. Отдых этот был такого свойства, что непривычному человеку показался бы пыткою, придуманной дьяволом. Наружная темнота и особая бдительность воскресных дней не разрешала тюремному начальству в эти часы устраивать прогулки во дворике или киносеансы в сарае. После годовой переписки со всеми высокими инстанциями было также решено, что и музыкальные инструменты типа "баян", "гитара", "балалайка" и "губная гармоника", а тем более прочих укрупн?нных типов, -- недопустимы {6} на шарашке, так как их совместные звуки могли бы помочь производить подкоп в каменном фундаменте. (Оперуполномоченные через стукачей непрерывно выясняли, нет ли у заключ?нных каких-либо самодельных дудок и пищалок, а за игру на гребешке вызывали в кабинет и составляли особый протокол.) Тем более не могло быть речи о допущении в общежитии тюрьмы радиопри?мников или самых драненьких патефонов. Правда, заключ?нным разрешалось пользоваться тюремной библиотекой. Но у спецтюрьмы не было средств для покупки книг и шкафа для книг. А просто назначили Рубина тюремным библиотекарем (он сам напросился, думая захватить хорошие книги) и выдали ему однажды сотню растр?панных разрозненных томов вроде тургеневской "Муму", "Писем" Стасова, "Истории Рима" Моммзена -- и велели их обращать среди арестантов. Арестанты давно теперь все эти книги прочли, или вовсе не хотели читать, а выпрашивали чтива у вольняшек, что и открывало оперуполномоченным богатое поле для сыска. Для отдыха арестантам предоставлялись десять комнат на двух этажах, два коридора -- верхний и нижний, узкая деревянная лестница, соединяющая этажи, и уборная под этой лестницей. Отдых состоял в том, что зэкам разрешалось безо всякого ограничения лежать в своих кроватях (и даже спать, если они могли заснуть под галд?ж), сидеть на кроватях (стульев не было), ходить по комнате и из комнаты в комнату хотя бы даже в одном нижнем белье, сколько угодно курить в коридорах, спорить о политике при стукачах и совершенно без стеснений и ограничений пользоваться уборной. (Впрочем те, кто подолгу сидели в тюрьме и ходили "на оправку" дважды в сутки по команде, -- могут оценить значение этого вида бессмертной свободы.) Полнота отдыха была в том, что время было сво?, а не каз?нное. И поэтому отдых воспринимался как настоящий. Отдых арестантов состоял в том, что снаружи запирались тяж?лые железные двери, и никто больше не открывал их, не входил, никого не вызывал и не д?ргал. В эти короткие часы внешний мир ни звуком, ни словом, ни образом не мог просочиться внутрь, не мог потревожить {7} ничью душу. В том и был отдых, что весь внешний мир -- Вселенная с е? зв?здами, планета с е? материками, столицы с их блистанием и вся держава с е? банкетами одних и производственными вахтами других -- вс? это проваливалось в небытие, превращалось в ч?рный океан, почти неразличимый сквозь обрешеченные окна при ж?лто-слепом свечении фонарей зоны. Залитый изнутри никогда не гаснущим электричеством МГБ, двухэтажный ковчег бывшей семинарской церкви, с бортами, сложенными в четыре с половиной кирпича, беззаботно и бесцельно плыл сквозь этот ч?рный океан человеческих судеб и заблуждений, оставляя от иллюминаторов мреющие струйки света. За эту ночь с воскресенья на понедельник могла расколоться Луна, могли воздвигнуться новые Альпы на Украине, океан мог проглотить Японию или начаться всемирный потоп -- запертые в ковчеге арестанты ничего не узнали бы до утренней поверки. Так же не могли их потревожить в эти часы телеграммы от родственников, докучные телефонные звонки, приступ дифтерита у реб?нка или ночной арест. Те, кто плыли в ковчеге, были невесомы сами и обладали невесомыми мыслями. Они не были голодны и не были сыты. Они не обладали счастьем и потому не испытывали тревоги его потерять. Головы их не были заняты мелкими служебными расч?тами, интригами, продвижением, плечи их не были обременены заботами о жилище, топливе, хлебе и одежде для детишек. Любовь, составляющая искони наслаждение и страдание человечества, была бессильна передать им свой трепет или свою агонию. Тюремные сроки их были так длинны, что никто ещ? не задумывался о тех годах, когда выйдет на волю. Мужчины, выдающиеся по уму, образованию и опыту жизни, но всегда слишком преданные своим семьям, чтобы оставлять достаточно себя для друзей, -- здесь принадлежали только друзьям. Свет ярких ламп отражался от белых потолков, от выбеленных стен и тысячами лучиков пронизывал просветл?нные головы. Отсюда, из ковчега, уверенно прокладывающего путь сквозь тьму, легко озирался извилистый заблудившийся {8} поток проклятой Истории -- сразу весь, как с огромной высоты, и подробно, до камешка на дне, будто в него окунались. В эти часы воскресных вечеров материя и тело не напоминали людям о себе. Дух мужской дружбы и философии парил под парусным сводом потолка. Может быть, это и было то блаженство, которое тщетно пытались определить и указать все философы древности? -------- 54 В полукруглой комнате второго этажа под высоким сводчатым потолком алтаря было особенно просторно мыслям и весело. Все двадцать пять человек этой комнаты собрались дружно к шести часам. Одни поскорей разделись до белья, стремясь избавиться от надоевшей тюремной шкуры, и плюхнулись с размаху на свою койку (или, подобно обезьянам, вскарабкались наверх), другие так же плюхнулись, но не снимая комбинезона, кто-то уже стоял наверху и, размахивая руками, кричал оттуда приятелю через всю комнату, иные ничего не предприняли ещ?, а отаптывались и оглядывались, ощущая приятность предстоявших свободных часов -- и теряясь, как начать их поприятнее. Среди таких был Исаак Каган, черно-кудлатый низенький "директор аккумуляторной", как его называли. У него было особенно хорошее расположение духа от прихода в просторную светлую комнату из т?мной подвальной аккумуляторной с плохой вентиляцией, где он по четырнадцать часов в день копался кротом. Впрочем, он был доволен и этой своей работой в подвале, говоря, что в лагере давно бы уже загнулся (он никогда не уподоблялся хвастунам, гордящимся, что в лагере "жили лучше, чем на воле"). На воле Исаак Каган, недоучившийся инженер, кладовщик материально-технического снабжения, старался жить незаметной маленькой жизнью и пройти эпоху великих свершений -- боком. Он знал, что тихим кладовщи- {9} ком быть и спокойнее и прибыльнее. В своей замкнутости он таил почти огненную страсть к наживе и ею был занят. Ни к какой политической деятельности его не влекло. Зато, как только умел, он и в кладовой соблюдал законы субботы. Но Госбезопасность избрала почему-то Кагана запрячь в свою колесницу, и стали его тягать в закрытые комнаты и в явочные безобидные места, настаивая, чтоб он стал сексотом. Очень это было отвратно Кагану. Прямоты и смелости такой не было у него (а у кого она была?), чтобы резануть им в глаза, что это -- гадство, но с неистощимым терпением он молчал, мямлил, тянул, уклонялся, ?рзал на стуле -- и так-таки не подписал обязательства. Не то, чтобы он совсем не был способен донести. Не дрогнув, дон?с бы он на человека, причинившего ему зло или унижение. Но отвращалось сердце его доносить на людей добрых к нему или безразличных. Однако, в Госбезопасности за это упрямство на него затаили. Ото всего на свете не убереж?шься. В кладовой же у него затеяли разговор: кто-то выругал инструмент, кто-то снабжение, кто-то планирование. Исаак и рта не открыл при этом, выписывал себе накладные химическим карандашом. Но стало известно (да наверно, подстроили), друг на друга все указали, кто что говорил, и по десятому пункту получили все по десять лет. Прош?л и Каган пять очных ставок, но никто не доказал, что он хоть слово вымолвил. Была бы 58-я статья поуже -- и пришлось бы Кагана выпускать. Но следователь знал свой последний запас -- пункт 12-й той же статьи -- недоносительство. За недоносительство и припаяли Кагану те же десять астрономических лет. Из лагеря Каган попал на шарашку благодаря своему выдающемуся остроумию. В трудную минуту, когда его изгнали с поста "заместителя старшего по бараку" и стали гонять на лесоповал, он написал письмо на имя председателя совета министров товарища Сталина о том, что если ему, Исааку Кагану, правительство предоставит возможность, он бер?тся осуществить управление по радио торпедными катерами. Расч?т был верен. Ни у кого в правительстве не дрогнуло бы сердце, если бы Каган по-человечески написал, что ему очень-очень плохо и он просит его спасти. Но вы- {10} дающееся военное изобретение стоило того, чтобы автора немедленно привезти в Москву. Кагана привезли в Марфино, и разные чины с голубыми и синими петлицами приезжали к нему и торопили его воплотить дерзкую техническую идею в готовую конструкцию. Уже получая здесь белый хлеб и масло, Каган, однако, не торопился. С большим хладнокровием он отвечал, что он сам не торпедист и, естественно, нуждается в таковом. За два месяца достали торпедиста (зэка). Но тут Каган резонно возразил, что сам он -- не судовой механик и, естественно, нуждается в таковом. Ещ? за два месяца привезли и судового механика (зэка). Каган вздохнул и сказал, что не радио является его специальностью. Радио-инженеров в Марфине было много, и одного тотчас прикомандировали к Кагану. Каган собрал их всех вместе и невозмутимо, так что никто не мог бы заподозрить его в насмешке, заявил им: "Ну вот, друзья, когда теперь вас собрали вместе, вы вполне могли бы общими усилиями изобрести управляемые по радио торпедные катера. И не мне лезть советовать вам, специалистам, как это лучше сделать." И, действительно, их троих услали на военно-морскую шарашку, Каган же за выигранное время пристроился в аккумуляторной, и все к нему привыкли. Сейчас Каган задирал лежащего на кровати Рубина -- но издали, так чтобы Рубин не мог достать его пинком ноги. -- Лев Григорьич, -- говорил он своею не вполне разборчивой вязкой речью, зато и не торопясь. -- В вас заметно ослабело сознание общественного долга. Масса жаждет развлечения. Один вы можете его доставить -- а уткнулись в книгу. -- Исаак, идите на ..., -- отмахнулся Рубин. Он уже успел лечь на живот, с лагерной телогрейкой, накинутой на плечи сверх комбинезона (окно между ним и Сологдиным было раскрыто "на Маяковского", оттуда потягивало приятной снежной свежестью) и читал. -- Нет, серь?зно. Лев Григорьич! -- не отставал вцепчивый Каган. -- Всем очень хочется ещ? раз послушать вашу талантливую "Ворону и лисицу". -- А кто на меня куму стукнул? Не вы ли? -- огрызнулся Рубин. {11} В прошлый воскресный вечер, веселя публику. Рубин экспромтом сочинил пародию на крыловскую "Ворону и лисицу", полную лагерных терминов и невозможных для женского уха оборотов, за что его пять раз вызывали на "бис" и качали, а в понедельник вызвал майор Мышин и допрашивал о развращении нравственности; по этому поводу отобрано было несколько свидетельских показаний, а от Рубина -- подлинник басни и объяснительная записка. Сегодня после обеда Рубин уже два часа проработал в новой отведенной для него комнате, выбрал типичные для искомого преступника переходы "речевого лада" и "форманты", пропустил их через аппарат видимой речи, развесил сушить мокрые ленты и с первыми догадками и с первыми подозрениями, но без воодушевления к новой работе, наблюдал, как Смолосидов опечатал комнату сургучом. После этого в потоке зэков, как в стаде, возвращающемся в деревню, Рубин приш?л в тюрьму. Как всегда под подушкой у него, под матрасом, под кроватью и в тумбочке вперемежку с едой, лежало десятка полтора переданных ему в передачах самых интересных (для него одного, потому их и не растаскивали) книг: китайско-французский, латышско-венгерский и русско-санскритский словари (уже два года Рубин трудился над грандиозной, в духе Энгельса и Марра, работой по выводу всех слов всех языков из понятий "рука" и "ручной труд" -- он не подозревал, что в минувшую ночь Корифей Языкознания зан?с над Марром резак); потом лежали там "Саламандры" Чапека; сборник рассказов весьма прогрессивных (то есть сочувствующих коммунизму) японских писателей; "For Whom the Bell Tolls" (Хемингуэя, как переставшего быть прогрессивным, у нас переводить замялись); роман Эптона Синклера, никогда не переводившийся на русский; и мемуары полковника Лоуренса на немецком, ибо достались в числе трофеев фирмы Лоренц. В мире было необъятно много книг, самых необходимейших, самых первоочередных, и жадность все их прочесть никогда не давала Рубину возможности написать ни одной своей. Сейчас Рубин готов был глубоко за полночь, вовсе не думая о завтрашнем рабочем дне, только читать {12} и читать. Но к вечеру и остроумие Рубина, и жажда спора и витийства также бывали особенно разогнаны -- и надо было совсем немного, чтобы призвать их на служение обществу. Были люди на шарашке, кто не верил Рубину, считая его стукачом (из-за слишком марксистских взглядов, не скрываемых им), -- но не было на шарашке человека, который бы не восторгался его затейством. Воспоминание о "Вороне и лисице", уснащ?нной хорошо перенятым жаргоном блатных, было так живо, что и теперь вслед за Каганом многие в комнате стали громко требовать от Рубина какой-нибудь новой хохмы. И когда Рубин приподнялся и, мрачный, бородатый, вылез из-под укрытия верхней над ним койки, словно из пещеры, -- все бросили свои дела и приготовились слушать. Только Двоет?сов на верхней койке продолжал резать на ногах ногти так, что они далеко отлетали, да Абрамсон под одеялом, не оборачиваясь, читать. В дверях столпились любопытные из других комнат, средь них татарин Булатов в роговых очках резко кричал: -- Просим, Л?ва! Просим! Рубин вовсе не хотел потешать людей, в большинстве ненавидевших или попиравших вс? ему дорогое; и он знал, что новая хохма неизбежно значила с понедельника новые неприятности, тр?пку нервов, допросы у "Шишкина-Мышкина". Но будучи тем самым героем поговорки, кто для красного словца не пожалеет родного отца, Рубин притворно нахмурился, деловито оглянулся и сказал в наступившей тишине: -- Товарищи! Меня поражает ваша несерь?зность. О какой хохме может идти речь, когда среди нас разгуливают наглые, но вс? ещ? не выявленные преступники? Никакое общество не может процветать без справедливой судебной системы. Я считаю необходимым начать наш сегодняшний вечер с небольшого судебного процесса. В виде зарядки. -- Правильно! -- А над кем суд? -- Над кем бы то ни было! Вс? равно правильно! -- раздавались голоса. -- Забавно! Очень забавно! -- поощрял Сологдин, усаживаясь поудобнее. Сегодня, как никогда, он заслу- {13} жил себе отдых, а отдыхать надо с выдумкой. Осторожный Каган, почувствовав, что им же вызванная затея грозит переступить границы благоразумия, незаметно оттирался назад, сесть на свою койку. -- Над кем суд -- это вы узнаете в ходе судебного разбирательства, -- объявил Рубин (он сам ещ? не придумал). -- Я, пожалуй, буду прокурором, поскольку должность прокурора всегда вызывала во мне особенные эмоции. -- (Все на шарашке знали, что у Рубина были личные ненавистники-прокуроры, и он уже пять лет единоборствовал со Всесоюзной и Главной Военной прокуратурами.) -- Глеб! Ты будешь председатель суда. Сформируй себе быстро тройку -- нелицеприятную, объективную, ну, словом, вполне послушную твоей воле. Нержин, сбросив внизу ботинки, сидел у себя на верхней койке. С каждым часом проходившего воскресного дня он вс? больше отчуждался от утреннего свидания и вс? больше соединялся с привычным арестантским миром. Призыв Рубина наш?л в н?м поддержку. Он подтянулся к торцевым перильцам кровати, спустил ноги между прутьями и таким образом оказался на трибуне, возвышенной над комнатою. -- Ну, кто ко мне в заседатели? Залезай! Арестантов в комнате собралось много, всем хотелось послушать суд, но в заседатели никто не ш?л -- из осмотрительности или из боязни показаться смешным. По одну сторону от Нержина, тоже наверху, лежал и снова читал утреннюю газету вакуумщик Земеля. Нержин решительно потянул его за газету: -- Улыба! Довольно просвещаться! А то потянет на мировое господство. Подбери ноги. Будь заседателем! Снизу послышались аплодисменты: -- Просим, Земеля, просим! Земеля был талая душа и не мог долго сопротивляться. Раздаваясь в улыбке, он свесил через поручни лысеющую голову: -- Избранник народа -- высокая честь! Что вы, друзья? Я не учился, я не умею... Дружный хохот ("Все не умеем! Все учимся!") был ему ответом и избранием в заседатели. По другую сторону от Нержина лежал Руська Доро- {14} нин. Он разделся, с головой и ногами уш?л под одеяло и ещ? подушкой сверху прикрыл сво? счастливое упо?нное лицо. Ему не хотелось ни слышать, ни видеть, ни чтоб его видели. Только тело его было здесь -- мысли же и душа следовали за Кларой, которая ехала сейчас домой. Перед самым уходом она докончила плести корзиночку на ?лку и незаметно подарила е? Руське. Эту корзиночку он держал теперь под одеялом и целовал. Видя, что напрасно было бы шевелить Руську, Нержин оглядывался в поисках второго. -- Амантай! Амантай! -- звал он Булатова. -- Иди в заседатели. Очки Булатова задорно блестели. -- Я бы пош?л, да там сесть негде! Я тут у двери, комендантом буду! Хоробров (он уже успел постричь Абрамсона, и ещ? двоих, и стриг теперь посередине комнаты нового клиента, а тот сидел перед ним голый до пояса, чтоб не трудиться потом счищать волосы с белья) крикнул: -- А зачем второго заседателя? Приговор-то уж, небось, в кармане? Катай с одним! -- И то правда, -- согласился Нержин. -- Зачем дармоеда держать? Но где же обвиняемый? Комендант! Введите обвиняемого! Прошу тишины! И он постучал большим мундштуком по койке. Разговоры стихали. -- Суд! Суд! -- требовали голоса. Публика сидела и стояла. -- Аще взыду на небо -- ты там еси, аще сниду во ад -- ты там еси, -- снизу из-под председателя суда меланхолически подал Потапов. -- Аще вселюся в преисподняя моря, -- и там десница твоя настигнет мя! -- (Потапов прихватил закона божьего в гимназии, и в ч?ткой инженерной голове его сохранились тексты катехизиса.) Снизу же, из-под заседателя, послышался отч?тливый стук ложечки, размешивающей сахар в стакане. -- Валентуля! -- грозно крикнул Нержин. -- Сколько раз вам говорено -- не стучать ложечкой! -- В подсудимые его! -- взвопил Булатов, и несколько услужливых рук тотчас вытянули Прянчикова из полумрака нижней койки на середину комнаты. {15} -- Довольно! -- с ожесточением вырывался Прянчиков. -- Мне надоели прокуроры! Мне надоели ваши суды! Какое право имеет один человек судить другого? Ха-ха! Смешно! Я презираю вас, парниша! -- крикнул он председателю суда. -- Я ... вас! За то время, что Нержин сколачивал суд, Рубин уже вс? придумал. Его т?мно-карие глаза светились блеском находки. Широким жестом он пощадил Прянчикова: -- Отпустите этого птенца! Валентуля с его любовью к мировой справедливости вполне может быть каз?нным адвокатом. Дайте ему стул! В каждой шутке бывает неуловимое мгновение, когда она либо становится пошлой и обидной, либо вдруг сплавляется со вдохновением. Рубин, обернувший себе через плечо одеяло под вид мантии, взлез в носках на тумбочку и обратился к председателю: -- Действительный государственный советник юстиции! Подсудимый от явки в суд уклонился, будем судить заочно. Прошу начинать! В толпе у дверей стоял и рыжеусый дворник Спиридон. Его лицо, обвислое в щеках, было изранено многими морщинами суровости, но из той же сетки странным образом была вот-вот готова выбиться и вес?лость. Исподлобья смотрел он на суд. За спиной Спиридона с долгим утонченным восковым лицом стоял профессор Челнов в шерстяной шапочке. Нержин объявил скрипуче: -- Внимание, товарищи! Заседание военного трибунала шарашки Марфино объявляю открытым. Слушается дело...? -- Ольговича Игоря Святославича... -- подсказал прокурор. Подхватывая замысел, Нержин монотонно-гнусаво как бы проч?л: -- Слушается дело Ольговича Игоря Святославича, князя Новгород-Северского и Путивльского, год рождения... приблизительно... Ч?рт возьми, секретарь, почему приблизительно?.. Внимание! Обвинительное заключение, ввиду отсутствия у суда письменного текста, зачт?т прокурор. {16} -------- 55 Рубин заговорил с такой л?гкостью и складом, будто глаза его действительно скользили по бумаге (его самого судили и пересуживали четыре раза, и судебные формулы запечатлелись в его памяти): "Обвинительное заключение по следственному делу номер пять миллионов дробь три миллиона шестьсот пятьдесят одна тысяча девятьсот семьдесят четыре по обвинению ОЛЬГОВИЧА ИГОРЯ СВЯТОСЛАВИЧА. Органами государственной безопасности привлеч?н в качестве обвиняемого по настоящему делу Ольгович И.С. Расследованием установлено, что Ольгович, являясь полководцем доблестной русской армии, в звании князя, в должности командира дружины, оказался подлым изменником Родины. Изменническая деятельность его проявилась в том, что он сам добровольно сдался в плен заклятому врагу нашего народа ныне изоблич?нному хану Кончаку, -- и кроме того сдал в плен сына своего Владимира Игоревича, а также брата и племянника, и всю дружину в полном составе со всем оружием и подотч?тным материальным имуществом. Изменническая деятельность его проявилась также в том, что он, с самого начала поддавшись на удочку провокационного солнечного затмения, подстроенного реакционным духовенством, не возглавил массовую политико-разъяснительную работу в своей дружине, отправлявшейся "шеломами испить воды из Дону", -- не говоря уже об антисанитарном состоянии реки Дон в те годы, до введения двойного хлорирования. Вместо всего этого обвиняемый ограничился, уже в виду половцев, совершенно безответственным призывом к войску: "Братья, сего есмы искали, а потягнем!" (следственное дело, том 1, лист 36). Губительное для нашей Родины значение поражения объедин?нной новгород-северской-курской-путивльской-рыльской дружины лучше всего охарактеризовано слова- {17} ми великого князя киевского Святослава: "Дал ми Бог притомити поганыя, но не воздержавши 'уности." (следственное дело, том 1, лист 88). Ошибкой наивного Святослава (вследствие его классовой слепоты) является, однако, то, что плохую организацию всего похода и дробление русских военных усилий он приписывает лишь "уности", то есть, юности обвиняемого, не понимая, что речь здесь ид?т о далеко рассчитанной измене. Самому преступнику удалось ускользнуть от следствия и суда, но свидетель Бородин Александр Порфирьевич, а также свидетель, пожелавший остаться неизвестным, в дальнейшем именуемый как Автор Слова, неопровержимыми показаниями изобличают гнусную роль князя И.С. Олъговича не только в момент проведения самой битвы, принятой в невыгодных для русского командования условиях метеорологических: "Веют ветры, уж наносят стрелы, На полки их Игоревы сыплют...", и тактических: "Ото всех сторон враги подходят, Обступают наших отовсюду", (там же, том 1, листы 123, 124, показания Автора Слова), но и ещ? более гнусное поведение его и его княжеского отпрыска в плену. Бытовые условия, в которых они оба содержались в так называемом плену, показывают, что они находились в величайшей милости у хана Кончака, что объективно являлось вознаграждением им от половецкого командования за предательскую сдачу дружины. Так например, показаниями свидетеля Бородина установлено, что в плену у князя Игоря была своя лошадь и даже не одна: "Хочешь, возьми коня любого!" (там же, том 1, лист 233). {18} Хан Кончак при этом говорил князю Игорю: "Вс? пленником себя ты тут считаешь. А разве ты жив?шь как пленник, а не гость мой?" (там же, том 1, лист 281) и ниже: "Сознайся, разве пленники так живут?" (там же, том 1, лист 300). Половецкий хан вскрывает всю циничность своих отношений с князем-изменником: "За отвагу твою, да за удаль твою Ты мне, князь, полюбился." (следственное дело, том 2, лист 5). Более тщательным следствием было вскрыто, что эти циничные отношения существовали и" задолго д о сражения на реке Каяле: "Ты люб мне был всегда" (там же, лист 14, показания свидетеля Бородина), и даже: "Не врагом бы твоим, а союзником верным, А другом над?жным, а братом твоим Мне хотелось бы быть..." (там же). Вс? это объективизирует обвиняемого как активного пособника хана Кончака, как давнишнего половецкого агента и шпиона. На основании изложенного обвиняется Ольгович Игорь Святославич, 1151 года рождения, уроженец города Киева, русский, беспартийный, ранее не судимый, гражданин СССР, по специальности полководец, служивший командиром дружины в звании князя, награжд?нный орденами Варяга 1-й степени, Красного Солнышка и медалью Золотого Щита, в том, что он совершил гнусную измену Родине, соедин?нную с диверсией, шпионажем и многолетним преступным сот- {19} рудничеством с половецким ханством, то есть в преступлениях, предусмотренных статьями 58-1-б, 58-6, 58-9 и 58-11 УК РСФСР. В предъявленных обвинениях Олъгович виновным себя признал, изобличается показаниями свидетелей, поэмой и оперой. Руководствуясь стать?й 208-й УПК РСФСР настоящее дело направлено прокурору для предания обвиняемого суду". Рубин перев?л дух и торжествующе оглядел зэков. Увлеч?нный потоком фантазии, он уже не мог остановиться. Смех, перекатывавшийся по койкам и у дверей, подст?гивал его. Он уже сказал более и острее того, что хотел бы при нескольких присутствующих здесь стукачах или при людях, злобно настроенных к власти. Спиридон под ж?сткой седорыжей щ?ткой волос, растущих у него безо всякой прич?ски и догляда в сторону лба, ушей и затылка, не засмеялся ни разу. Он хмуро взирал на суд. Пятидесятилетний русский человек, он впервые слышал об этом князе старых врем?н, попавшем в плен -- но в знакомой обстановке суда и непререкаемой самоуверенности прокурора он переживал ещ? раз вс?, что произошло с ним самим и угадывал всю несправедливость доводов прокурора и всю кручинушку этого горемычного князя. -- Ввиду отсутствия обвиняемого и ненадобности допроса свидетелей, -- вс? так же мерно-гнусаво расправлялся Нержин, -- переходим к прениям сторон. Слово имеет опять же прокурор. И покосился на Земелю. "Конечно, конечно", -- подкивнул на вс? согласный заседатель. -- Товарищи судьи! -- мрачно воскликнул Рубин. -- Мне мало, что оста?тся добавить к той цепи страшных обвинений, к тому грязному клубку преступлений, который распутался перед вашими глазами. Во-первых, мне хотелось бы решительно отвести распростран?нное гнилое мнение, что раненый имеет моральное право сдаться в плен. Это в корне не наш взгляд, товарищи! А тем более князь Игорь. Вот говорят, что он был ранен на поле боя. Но кто нам может это доказать теперь, через семьсот {20} шестьдесят пять лет? Сохранилась ли справка о его ранении, подписанная дивизионным военврачом? Во всяком случае, в следственном деле такой справки не подшито, товарищи судьи!.. Амантай Булатов снял очки -- и без их задорного мужественного блеска глаза его оказались совсем печальными. Он, и Прянчиков, и Потапов, и ещ? многие из столпившихся здесь арестантов были посажены за такую же "измену родине" -- за добровольную сдачу в плен. -- Далее, -- гремел прокурор, -- мне хотелось бы особо оттенить отвратительное поведение обвиняемого в половецком стане. Князь Игорь думает вовсе не о Родине, а о жене: "Ты одна, голубка-лада, Ты одна..." Аналитически это совершенно понятно нам, ибо Ярославна у него -- жена молоденькая, вторая, на такую бабу нельзя особенно полагаться, но ведь фактически князь Игорь предста?т перед нами как шкурник! А для кого плясались половецкие пляски? -- спрашиваю я вас. Опять же для него! А его гнусный отпрыск тут же вступает в половую связь с Кончаковной, хотя браки с иностранками нашим подданным категорически запрещены соответствующими компетентными органами! И это в момент наивысшего напряжения советско-половецких отношений, когда... -- Позвольте! -- выступил от своей койки кудлатый Каган. -- Откуда прокурору известно, что на Руси уже тогда была советская власть? -- Комендант! Выведите этого подкупленного агента! -- постучал Нержин. Но Булатов не успел шевельнуться, как Рубин с л?гкостью принял нападение. -- Извольте, я отвечу! Диалектический анализ текстов убеждает нас в этом. Читайте у Автора Слова: "Веют стяги красные в Путивле". Кажется, ясно? Благородный князь Владимир Галицкий, начальник Путивльского райвоенкомата, собирает народное ополчение, Скулу и Брошку, на защиту родного горо- {21} да, -- а князь Игорь тем временем рассматривает голые ноги половчанок? Оговорюсь, что все мы весьма сочувствуем этому его занятию, но ведь Кончак же предлагает ему на выбор "любую из красавиц" -- так почему ж он, гад, е? не бер?т? Кто из присутствующих поверит, чтобы человек мог сам отказаться от бабы, а? Вот тут-то и кроется предел цинизма, до конца разоблачающий обвиняемого -- это так называемый побег из плена и его "добровольное" возвращение на Родину! Да кто же поверит, что человек, которому предлагали "коня любого и злата" -- вдруг добровольно возвращается на родину, а это вс? бросает, а? Как это может быть?.. Именно этот, именно этот вопрос задавался на следствии вернувшимся пленникам, и Спиридону задавался этот вопрос: зачем же бы ты вернулся на родину, если б тебя не завербовали?!.. -- Тут может быть одно и только одно толкование: князь Игорь был завербован половецкой разведкой и заброшен для разложения киевского государства! Товарищи судьи! Во мне, как и в вас, кипит благородное негодование. Я гуманно требую -- повесить его, сукиного сына! А поскольку смертная казнь отменена -- вжарить ему двадцать пять лет и пять по рогам! Кроме того, в частном определении суда: оперу "Князь Игорь" как совершенно аморальную, как популяризирующую среди нашей молод?жи изменнические настроения -- со сцены снять! Свидетеля по данному процессу Бородина А. П. привлечь к уголовной ответственности, выбрав меру пресечения -- арест. И ещ? привлечь к ответственности аристократов: 1) Римского, 2) Корсакова, которые если бы не дописывали этой злополучной оперы, она бы не увидела сцены. Я кончил! -- Рубин грузно соскочил с тумбочки. Речь уже тяготила его. Никто не смеялся. Прянчиков, не ожидая приглашения, поднялся со стула и в глубокой тишине сказал растерянно, тихо: -- Тан пи, господа! Тан пи! У нас пещерный век или двадцатый? Что значит -- измена? Век ядерного распада! полупроводников! электронного мозга!.. Кто имеет право судить другого человека, господа? Кто имеет право лишать его свободы? {22} -- Простите, это уже -- защита? -- вежливо выступил профессор Челнов, и все обратились в его сторону. -- Я хотел бы прежде всего в порядке прокурорского надзора добавить несколько фактов, упущенных моим достойным коллегой, и... -- Конечно, конечно, Владимир Эрастович! -- поддержал Нержин. -- Мы всегда за обвинение, мы всегда -- против защиты и готовы идти на любую ломку судебного порядка. Просим! Сдержанная улыбка изгибала губы профессора Челнова. Он говорил совсем тихо -- и потому только было его хорошо слышно, что его слушали почтительно. Выблекшие глаза его смотрели как-то мимо присутствующих, будто перед ним перелистывались летописи. Шишачок на его шерстяном колпачке ещ? заострял лицо и придавал ему настороженность. -- Я хочу указать, -- сказал профессор математики, -- что князь Игорь был бы разоблач?н ещ? до назначения полководцем при первом же заполнении нашей спецанкеты. Его мать была половчанка, дочь половецкого князя. Сам по крови наполовину половец, князь Игорь долгие годы и союзничал с половцами. "Союзником верным и другом над?жным" для Кончака он уже был до похода! В 1180 году, разбитый мономаховичами, он бежал от них в общей лодке с ханом Кончаком! Позже Святослав и Рюрик Ростиславич звали Игоря в большие общерусские походы против половцев -- но Игорь уклонился под предлогом гололедицы -- "бяшеть серен велик". Может быть потому, что уже тогда Свобода Кончаковна была просватана за Владимира Игоревича? В рассматриваемом 1185 году, наконец, -- кто помог Игорю бежать из плена? Половец же! Половец Овлур, которого Игорь затем "учинил вельможею". А Кончаковна привезла потом Игорю внука... За укрытие этих фактов я предлагал бы привлечь к ответственности ещ? и Автора Слова, затем музыкального критика Стасова, проглядевшего изменнические тенденции в опере Бородина, ну и, наконец, графа Мусина-Пушкина, ибо не мог же он быть непричастен к сожжению единственной рукописи Слова? Явно, что кто-то, кому это выгодно, заметал следы. {23} И Челнов отступил, показывая, что он кончил. Вс? та же слабая улыбка была на его губах. Молчали. -- Но кто же будет защищать подсудимого? Ведь человек нуждается в защите! -- возмутился Исаак Каган. -- Нечего его, гада, защищать! -- крикнул Двоет?сов. -- Один Бэ -- и к стенке! Сологдин хмурился. Очень смешно было, что говорил Рубин, а знания Челнова он тем более уважал, но князь Игорь был представитель как бы рыцарского, то есть самого славного периода русской истории, -- и потому не следовало его даже косвенно использовать для насмешек. У Сологдина образовался неприятный осадок. -- Нет, нет, как хотите, а я выступаю на защиту! -- сказал осмелевший Исаак, обводя хитрым взглядом аудиторию. -- Товарищи судьи! Как благородный каз?нный адвокат, я вполне присоединяюсь ко всем доводам государственного обвинителя. -- Он тянул и немного шамкал. -- Моя совесть подсказывает мне, что князя Игоря не только надо повесить, но и четвертовать. Верно, в нашем гуманном законодательстве вот уже третий год нет смертной казни, и мы вынуждены заменять е?. Однако, мне непонятно, почему прокурор так подозрительно мягкосердечен? (Тут надо проверить и прокурора!) Почему по лестнице наказаний он спускается сразу на две ступеньки -- и доходит до двадцати пяти лет каторжных работ? Ведь в нашем уголовном кодексе есть наказание, лишь немногим мягче смертной казни, наказание, гораздо более страшное, чем двадцать пять лет каторжных работ. Исаак медлил, чтоб вызвать тем большее впечатление. -- Какое же, Исаак? -- кричали ему нетерпеливо. Тем медленнее, с тем более наивным видом он ответил: -- Статья 20-я, пункт "а". Сколько сидело их здесь, с богатым тюремным опытом, никто никогда не слышал такой статьи. Докопался дотошный! -- Что ж она гласит? -- выкрикивали со всех сторон непристойные предположения. -- Вырезать ...? -- Почти, почти, -- невозмутимо подтверждал Исаак. {24} -- Именно, духовно кастрировать. Статья 20-я, пункт "а" -- объявить врагом трудящихся и изгнать из пределов СССР! Пусть там, на Западе, хоть подохнет! Я кончил. И скромно, держа голову набок, маленький, кудлатый, отош?л к своей кровати. Взрыв хохота потряс комнату. -- Как? Как? -- заревел, захлебнулся Хоробров, а клиент его подскочил от рывка машинки. -- Изгнать? И есть такой пункт? -- Проси утяжелить! Проси утяжелить наказание! -- кричали ему. Мужик Спиридон улыбался лукаво. Все разом говорили и разбредались. Рубин опять лежал на животе, стараясь вникнуть в монголо-финский словарь. Он проклинал свою дурацкую манеру выскакивать, он стыдился сыгранной им роли. Он хотел, чтоб его ирония коснулась только несправедливых судов, люди же не знали, где остановиться, и насмехались над самым дорогим -- над социализмом. -------- 56 А Абрамсон, вс? так же прижавшись плечом и щекою ко взбитой подушке, глотал и глотал "Монте-Кристо". Он лежал спиной к происходящему в комнате. Никакая комедия суда уже не могла занять его. Он только слегка обернул голову, когда говорил Челнов, потому что подробности оказались для него новы. За двадцать лет ссылок, пересылок, следственных тюрем, изоляторов, лагерей и шарашек, Абрамсон, когда-то нехрипнущий, легко будоражимый оратор, стал бесчувственен, стал чужд страданиям своим и окружающих. Разыгранный сейчас в комнате судебный процесс был посвящ?н судьбе потока сорок пятого-сорок шестого годов. Абрамсон теоретически мог признать трагичность судьбы пленников, но вс? же это был только поток, один из многих и не самых замечательных. Пленники любо- {25} пытны были тем, что повидали многие заморские страны ("живые лжесвидетели", как шутил Потапов), но вс? же поток их был сер, это были беспомощные жертвы войны, а не люди, которые бы добровольно избрали политическую борьбу пут?м своей жизни. Всякий поток зэков в НКВД, как и всякое поколение людей на Земле, имеет свою историю, своих героев. И трудно одному поколению понять другое. Абрамсону казалось, что эти люди не шли ни в какое сравнение с теми -- с теми исполинами, кто, как он сам, в конце двадцатых годов добровольно избирали енисейскую ссылку вместо того, чтоб отречься от своих слов, сказанных на партсобрании, и остаться в благополучии -- такой выбор давался каждому из них. Те люди не могли снести искажения и опозорения революции и готовы были отдать себя для очищения е?. Но это "племя младое незнакомое" через тридцать лет после Октября входило в камеру и с мужицким матом запросто повторяло то самое, за что ЧОНовцы стреляли, жгли и топили в гражданскую войну. И потому Абрамсон, ни к кому лично из пленников не враждебный и ни с кем отдельно из них не спорящий, в общем не принимал этой породы. Да и вообще Абрамсон (как он сам себя уверял) давно переболел всякими арестантскими спорами, исповедями и рассказами о виденных событиях. Любопытство к тому, что говорят в другом углу камеры, если испытывал он в молодости, то потерял давно. Жить производством он тоже давно отгорел. Жить жизнью семьи он не мог, потому что был иногородний, свиданий ему никогда не давали, а подцензурные письма, приходившие на шарашку, были ещ? писавшими их невольно обеднены и высушены от соков живого бытия. Не задерживал он своего внимания и на газетах: смысл всякой газеты становился ему ясен, едва он пробегал е? заголовки. Музыкальные передачи он мог слушать в день не более часа, а передач, состоящих из слов, его нервы вовсе не выносили, как и лживых книг. И хотя внутри себя, где-то там, за семью перегородками, он сохранил не только живой, но самый болезненный интерес к мировым судьбам и к судьбе того учения, которому заклал свою жизнь, -- наружно он {26} воспитал себя в полном пренебрежении окружающим. Так вовремя не дострелянный, вовремя не домеренный, вовремя не дотравленный троцкист Абрамсон любил теперь из книг не те, которые жгли правдой, а те, которые забавляли и помогали коротать его нескончаемые тюремные сроки. ... Да, в енисейской тайге в двадцать девятом году они не читали "Монте-Кристо"... На Ангару, в дал?кое глухое село Дощаны, куда в?л через тайгу тр?хсотв?рстный санный путь, они из мест, ещ? на сотню в?рст глуше, собирались под видом встречи Нового года на конференцию ссыльных с обсуждением международного и внутреннего положения страны. Морозы стояли за пятьдесят. Железная "буржуйка" из угла никак не могла обогреть чересчур просторной сибирской избы с разрушенной русской печью (за то изба и была отдана ссыльным). Стены избы промерзали насквозь. Среди ночной тишины время от времени бр?вна сруба издавали гулкий треск -- как ружейный выстрел. Докладом о политике партии в деревне конференцию открыл Сатаневич. Он снял шапку, освободив колышащийся ч?рный чуб, но так и остался в полушубке с вечно торчащей из кармана книжечкой английских идиом ("врага надо знать"). Сатаневич вообще играл под лидера. Расстреляли его потом кажется на Воркуте во время забастовки. В том докладе Сатаневич признавал, что в обуздании консервативного класса крестьянства посредством драконовских сталинских методов -- есть рациональное зерно: без такого обуздания эта реакционная стихия хлынет на город и затопит революцию. (Сегодня можно признать, что и несмотря на обуздание, крестьянство вс? равно хлынуло на город, затопило его мещанством, затопило даже сам партийный аппарат, подорванный чистками, -- и так погубило революцию.) Но увы, чем страстнее обсуждались доклады, тем больше расстраивалось единство утлой кучки ссыльных: выявлялось мнений не два и не три, а столько, сколько людей. Под утро, уставши, официальную часть конференции свернули, не придя к резолюции. Потом ели и пили из каз?нной посуды, для убранства {27} обложенной еловыми ветками по грубым выдолбинам и рваным волокнам стола. Оттаявшие ветки пахли снегом и смолой, кололи руки. Пили самогон. Поднимая тосты, клялись, что из присутствующих никто никогда не подпишет капитулянтского отречения. Политической бури в Советском Союзе они ожидали с месяца на месяц! Потом пели славные революционные песни: "Варшавянку", "Над миром наше знамя реет", "Ч?рного барона". Ещ? спорили о ч?м попало, по мелочам. Роза, работница с харьковской табачной фабрики, сидела на перине (с Украины привезла е? в Сибирь и очень этим гордилась), курила папиросу за папиросой и презрительно встряхивала стрижеными кудрями: "Терпеть не могу интеллигенции! Она отвратительна мне во всех своих "тонкостях" и "сложностях". Человеческая психология гораздо проще, чем е? хотели изобразить дореволюционные писатели. Наша задача -- освободить человечество от духовной перегрузки!" И как-то дошли до женских украшений. Один из ссыльных -- Патрушев, бывший крымский прокурор, к которому как раз незадолго приехала невеста из России, вызывающе воскликнул: "Зачем вы обедняете будущее общество? Почему бы мне не мечтать о том времени, когда каждая девушка сможет носить жемчуга? когда каждый мужчина сможет украсить диадемой голову своей избранницы? " Какой поднялся шум! С какой яростью захлестали цитатами из Маркса и Плеханова, из Кампанеллы и Фейербаха. Будущее общество!.. О н?м говорили так легко!.. Взошло солнце Нового Девятьсот Тридцатого года, и все вышли полюбоваться. Было ядр?ное морозное утро со столбами розового дыма прямо вверх, в розовое небо. По белой просторной Ангаре к обсаженной ?лками проруби бабы гнали скот на водопой. Мужиков и лошадей не было -- их угнали на лесозаготовки. И прошло два десятилетия... Отцвела и опала злободневность тогдашних тостов. Расстреляли и тех, кто был тв?рд до конца. Расстреляли и тех, кто капитулировал. И только в одинокой голове Абрамсона, уцелевшей под {28} оранжерейным колпаком шарашек, выросло никому не видимым древом пониманье и память тех лет... Так глаза Абрамсона смотрели в книгу и не читали. И тут на край его койки присел Нержин. Нержин и Абрамсон познакомились года три назад в бутырской камере -- той же, где сидел и Потапов. Абрамсон кончал тогда свою первую тюремную десятку, поражал однокамерников ледяным арестантским авторитетом, укоренелым скепсисом в тюремных делах, сам же, скрыто, жил безумной надеждой на близкий возврат к семье. Разъехались. Абрамсона вскоре-таки по недосмотру освободили -- но ровно на столько времени, чтобы семья стронулась с места и переехала в Стерлитамак, где милиция согласилась прописать Абрамсона. И как только семья переехала, -- его посадили, учинили ему единственный допрос: действительно ли это он был в ссылке с 29-го по 34-й год, а с тех пор сидел в тюрьме. И установив, что да, он уже полностью отсидел и отбыл и даже намного пересидел вс? приговор?нное, -- Особое Совещание присудило ему за это ещ? десять лет. Руководство же шарашек по большой всесоюзной арестантской картотеке узнало о посадке своего старого работника и охотно выдернуло его вновь на шарашки. Абрамсон был привезен в Марфино и здесь, как и повсюду в арестантском мире, сразу встретил старых знакомых, в том числе Нержина и Потапова. И когда, встретясь, они стояли и курили на лестнице, Абрамсону казалось, что он не возвращался на год на волю, что он не видел своей семьи, не наградил жену за это время ещ? дочерью, что это был сон, безжалостный к арестантскому сердцу, единственная же устойчивая в мире реальность -- тюрьма. Теперь Нержин подсел, чтобы пригласить Абрамсона к именинному столу -- решено было праздновать день рождения. Абрамсон запоздало поздравил Нержина и осведомился, косясь из-под очков, -- кто будет. От сознания, что прид?тся натягивать комбинезон, разрушая так чудесно, последовательно, в одном белье проведенное воскресенье, что нужно покидать забавную книгу и идти на какие-то именины, Абрамсон не испытывал ни малейшего удовольствия. Главное, он не надеялся, что приятно {29} провед?т там время, а почти был уверен, что вспыхнет политический спор, и будет он, как всегда бесплоден, необогащающ, но в него нельзя будет не ввязаться, а ввязываться тоже нельзя, потому что свои глубоко-хранимые, столько раз оскорбл?нные мысли так же невозможно открыть "молодым" арестантам, как показать им свою жену обнаж?нной. Нержин перечислил, кто будет. Рубин один был на шарашке по-настоящему близок Абрамсону, хотя ещ? предстояло отчитать его за сегодняшний не достойный истинного коммуниста фарс. Напротив, Сологдина и Прянчикова Абрамсон не любил. Но как ни странно, Рубин и Сологдин считались друзьями -- из-за того ли, что вместе лежали на бутырских нарах. Администрация тюрьмы тоже не очень их различала и под ноябрьские праздники вместе гребла на "праздничную изоляцию" в Лефортово. Делать было нечего, Абрамсон согласился. Ему было объявлено, что пиршество начн?тся между кроватями Потапова и Прянчикова через полчаса, как только Андреич кончит приготовление крема. Между разговором Нержин обнаружил, что читает Абрамсон, и сказал: -- Мне в тюрьме тоже пришлось как-то перечесть "Монте-Кристо", не до конца. Я обратил внимание, что хотя Дюма старается создать ощущение жути, он рисует в замке Иф совершенно патриархальную тюрьму. Не говоря уже о нарушении таких милых подробностей, как ежедневный вынос параши из камеры, о ч?м Дюма по вольняшечьему недомыслию умалчивает, -- разберите, почему Дантес смог убежать? Потому что у них годами не бывало в камерах шмонов, тогда как их полагается производить каждонедельно, и вот результат: подкоп не был обнаружен. Затем у них не меняли приставленных вертухаев -- их же следует, как мы знаем из опыта Лубянки, менять каждые два часа, дабы один надзиратель искал упущений у другого. А в замке Иф по суткам в камеру не входят и не заглядывают. Даже глазков у них в камерах не было -- так Иф был не тюрьма, а просто морской курорт! В камере считалось возможным оставить металлическую кастрюлю -- и Дантес долбал ею пол. Наконец, {30} умершего доверчиво зашивали в мешок, не прожегши его тело в морге кал?ным железом и не проколов на вахте штыком. Дюма следовало бы сгущать не мрачность, а элементарную методичность. Нержин никогда не читал книг просто для развлечения. Он искал в книгах союзников или врагов, по каждой книге выносил ч?тко-разработанный приговор и любил навязывать его другим. Абрамсон знал за ним эту тяж?лую привычку. Он выслушал его, не поднимая головы с подушки, покойно глядя через квадратные очки. -- Так я приду, -- ответил он и, улегшись поудобнее, продолжил чтение. -------- 57 Нержин пош?л помогать Потапову готовить крем. За голодные годы немецкого плена и советских тюрем Потапов установил, что жевательный процесс является в нашей жизни не только не презренным, не постыдным, но одним из самых усладительных, в которых нам и открывается сущность бытия. ... Люблю я час Определять обе-дом, ча-ем И у-жи-ном... -- цитировал этот недюжинный в России высоковольтник, отдавший всю жизнь трансформаторам в тысячи ква, ква и ква. А так как Потапов был из тех инженеров, у которых руки не отстают от головы, то он быстро стал изрядным поваром: в Kriegsgefangenenlage он выпекал оранжевый торт из одной картофельной шелухи, а на шарашках сосредоточился и усовершился по сладостям. Сейчас он хлопотал над двумя составленными тумбочками в полут?мном проходе между своей кроватью и кроватью Прянчикова -- приятный полумрак создавался от того, что верхние матрасы загораживали свет ламп. Из-за полукруглости комнаты (кровати стояли по радиусам) {31} проход был в начале узок, а к окну расширялся. Огромный, в четыре с половиной кирпича толщиной, подоконник тоже весь использовался Потаповым: там были расставлены консервные банки, пластмассовые коробочки и миски. Потапов священнодействовал, сбивая из сгущ?нного молока, сгущ?нного какао и двух яиц (часть даров прин?с и всучил Рубин, постоянно получавший из дому передачи и всегда делившийся ими) -- нечто, чему не было названия на человеческом языке. Он забурчал на загулявшего Нержина и велел ему изобрести недостающие рюмки (одна была -- колпачок от термоса, две -- лабораторные химические стаканчики, а две Потапов склеил из промасленной бумаги). Ещ? на два бокала Нержин предложил повернуть бритвенные стаканчики и взялся честно отмыть их горячей водой. В полукруглой комнате установился безмятежный воскресный отдых. Одни присели поболтать на кровати к своим лежащим товарищам, другие читали и по соседству перебрасывались замечаниями, иные лежали бездейственно, положив руки под затылок и установив немигающий взгляд в белый потолок. Вс? смешивалось в одну общую разноголосицу. Вакуумщик Земеля нежился: на верхней койке он лежал разобранный до кальсон (наверху было жарковато), гладил мохнатую грудь и, улыбаясь своей неизменной беззлобной улыбкой, повествовал мордвину Мишке через два воздушных прол?та: -- Если хочешь знать -- вс? началось с полкопейки. -- Почему с пол копейки? -- Раньше, году в двадцать шестом, в двадцать восьмом, -- ты маленький был, -- над каждой кассой висела табличка: "Требуйте сдачу полкопейки!" И монета такая была -- полкопейки. Кассирши е? без слова отдавали. Вообще на дворе был НЭП, вс? равно, что мирное время. -- Войны не было? -- Да не войны, вот чушка! Это до советской власти было, значит, -- мирное время. Да... В учреждениях при НЭПе шесть часов работали, не как сейчас. И ничего, справлялись. А задержат тебя на пятнадцать минут -- уже сверхурочные выписывают. И вот, что, ты думаешь, сперва исчезло? Полкопейки! С не? и началось. По- {32} том -- медь исчезла. Потом, в тридцатом году, -- серебро, не стало мелких совсем. Не дают сдачу, хоть тресни. С тех пор никак и не наладится. Мелочи нет -- стали на рубли считать. Нищий-то уж не копейку Христа ради просит, а требует -- "граждане, дайте рубль!". В учреждении как зарплату получать, так сколько там тебе в ведомости копеек указано -- даже не спрашивай, смеются: мелочник! А сами -- дураки! Полкопейки -- это уважение к человеку, а шестьдесят копеек с рубля не сдают -- это значит, накакать тебе на голову. За полкопейки не постояли -- вот полжизни и потеряли. В другой стороне, тоже наверху, один арестант отвл?кся от книжки и сказал соседу: -- А дурное было царское правительство! Слышь, -- Сашенька, революционерка, восемь суток голодала, чтобы начальник тюрьмы перед ней извинился -- и он, остолоп, извинился. А ну пойди потребуй, чтоб начальник Красной Пресни извинился! -- У нас бы е?, дуру, через кишку на третий день накормили, да ещ? второй срок бы намотали за провокацию. Где это ты вычитал? -- У Горького. Лежавший неподалеку Двоет?сов встрепенулся: -- Кто тут Горького читает? -- грозным басом спросил он. -- Я. -- На кой? -- А чего читать-то? -- Да пойди лучше в клозет, посиди с душой! Вот грамотеи, гуманисты развелись, драть вашу вперегр?б. Внизу под ними ш?л извечный камерный спор: когда лучше садиться. Постановка вопроса уже фатально предполагала, что тюрьмы не избежать никому. (В тюрьмах вообще склонны преувеличивать число заключ?нных, и когда на самом деле сидело всего лишь двенадцать-пятнадцать миллионов человек, зэки были уверены, что их -- двадцать и даже тридцать миллионов. Зэки были уверены, что на воле почти не осталось мужчин, кроме власти и МВД.) "Когда лучше садиться" -- имелось ввиду: в молодости или в преклонные годы? Одни (обычно -- молодые) жизнерадостно доказывают в таких случаях, что луч- {33} ше сесть в молодые годы: здесь успеваешь понять, что значит жить, что в жизни дорого, а что -- дерьмо, и уж лет с тридцати пяти, отбухав десятку, человек строит жизнь на разумных основаниях. Человек же, дескать, садящийся к старости, только рв?т на себе волосы, что жил не так, что прожитая жизнь -- цепь ошибок, а исправить их уже нельзя. Другие (обычно -- пожилые) в таких случаях не менее жизнерадостно доказывают напротив, что садящийся к старости переходит как бы на тихую пенсию или в монастырь, что в лучшие свои годы он брал от жизни вс? (в воспоминаниях зэков это "вс?" суживается до обладания женским телом, хорошими костюмами, сытной едой и вином), а в лагере со старика много шкур не сдерут. Молодого же, дескать, здесь измочалят и искалечат так, что потом он "и на бабу не захочет". Так спорили сегодня в полукруглой комнате, и так всегда спорят арестанты, кто -- утешая себя, кто -- растравляя, но истина никак не вышелушивалась из их аргументов и живых примеров. В воскресенье вечером получалось, что садиться всегда хорошо, а когда вставали в понедельник утром -- ясно было, что садиться -- всегда плохо. А ведь и это тоже неверно... Спор "когда лучше садиться" принадлежал, однако, к тем, которые не раздражают спорщиков, а умиряют их, осеняют философской грустью. Этот спор никогда и нигде не приводил ко взрывам. Томас Гоббс как-то сказал, что за истину "сумма углов треугольника равна ста восьмидесяти градусам" лилась бы кровь, если бы та истина задевала чьи-либо интересы. Но Гоббс не знал арестантского характера. На крайней койке у дверей ш?л как раз тот спор, который мог привести к мордобою или кровопролитию, хотя он не задевал ничьих интересов: к электрику приш?л токарь, чтобы скоротать вечерок с приятелем, речь у них зашла сперва почему-то о Сестрорецке, а потом -- о печах, которыми отапливаются сестрорецкие дома. Токарь жил в Сестрорецке одну зиму и хорошо помнил, какие там печи. Электрик сам никогда там не был, но шурин {34} его был печником, первоклассным печником, и выкладывал печи именно в Сестрорецке, и он рассказывал как раз вс? обратное тому, что помнил токарь. Спор их, начавшийся с простого пререкания, уже дош?л до дрожи голоса, до личных оскорблений, он уже громкостью затоплял все разговоры в комнате -- спорщики переживали обидное бессилие доказать несомненность своей правоты, они тщетно пытались искать третейского суда у окружающих -- и вдруг вспомнили, что дворник Спиридон хорошо разбирается в печах и во всяком случае скажет другому из них, что таких несусветных печей не то, что в Сестрорецке, а и вообще нигде никогда не бывает. И они быстрым шагом, к удовольствию всей комнаты, ушли к дворнику. Но в горячности они забыли закрыть за собой дверь -- и из коридора ворвался в комнату другой, не менее надрывный, спор -- когда правильно встречать вторую половину XX столетия -- 1 января 1950 года или 1 января 1951 года? Спор уже, видно, начался давно и уп?рся в вопрос: 25 декабря какого именно года родился Христос. Дверь прихлопнули. Перестала распухать от шума голова, в комнате стало тихо и слышно, как Хоробров рассказывал наверх лысому конструктору: -- Когда наши будут начинать первый пол?т на Луну, то перед стартом, около ракеты будет, конечно, митинг. Экипаж ракеты возьм?т на себя обязательство: экономить горючее, перекрыть в пол?те максимальную космическую скорость, не останавливать межпланетного корабля для ремонта в пути, а на Луне совершить посадку только на "хорошо" и на "отлично". Из тр?х членов экипажа один будет политрук. В пути он будет непрерывно вести среди пилота и штурмана массово-разъяснительную работу о пользе космических рейсов и требовать заметок в стенгазету. Это услышал Прянчиков, который с полотенцем и мылом пробегал по комнате. Он балетным движением подскочил к Хороброву и, таинственно хмурясь, сказал: -- Илья Терентьич! Я могу вас успокоить. Будет не так. -- А как? {35} Прянчиков, как в детективном фильме, приложил палец к губам: -- Первыми на луну полетят -- американцы! Залился колокольчатым детским смехом. И убежал. Грав?р сидел на кровати у Сологдина. Они вели затягивающий разговор о женщинах. Грав?р был сорока лет, но при ещ? молодом лице почти совсем седой. Это очень красило его. Сегодня грав?р находился на взл?те. Правда, утром он сделал ошибку: съел свою новеллу, скатанную в комок, хотя, оказалось, мог пронести е? через шмон и мог передать жене. Но зато на свидании он узнал, что за эти месяцы жена показала его прошлые новеллы некоторым доверенным людям и все они -- в восторге. Конечно, похвалы знакомых и родных могли быть преувеличенными и отчасти несправедливыми, но заклятье! -- где ж было добыть справедливые? Худо ли, хорошо ли, но грав?р сохранял для вечности правду -- крики души о том, что сделал Сталин с миллионами русских пленников. И сейчас он был горд, рад, наполнен этим и твердо решил продолжать с новеллами дальше! Да и само сегодняшнее свидание прошло у него удачно: преданная ему жена ждала его, хлопотала об его освобождении, и скоро должны были выявиться успешные результаты хлопот. И, ища выход своему торжеству, он в?л длинный рассказ этому не глупому, но совершенно среднему человеку Сологдину, у которого ни впереди, ни позади ничего не было столь яркого, как у него. Сологдин лежал на спине врастяжку с опрокинутой пустой книжонкой на груди и отпускал рассказчику немного сверкания своего взгляда. С белокурой бородкой, ясными глазами, высоким лбом, прямыми чертами древне-русского витязя, Сологдин был неестественно, до неприличия хорош собой. Сегодня он был на взл?те. В себе он слышал пение как бы вселенской победы -- своей победы над целым миром, своего всесилия. Освобождение его было теперь вопросом одного года. Кружительная карьера могла ожидать его вслед за освобождением. Вдобавок, тело его сегодня не томилось по женщине, как всегда, а было успо- {36} коено, вызорено от мути. И, ища выход своему торжеству, он, забавы ради, лениво скользил по извивам чьей-то чужой безразличной для него истории, рассказываемой этим вовсе не глупым, но совершенно средним человеком, у которого ничего подобного не могло случиться, как у Сологдина. Он часто слушал людей так: будто покровительствуя им и лишь из вежливости стараясь не подать в том виду. Сперва грав?р рассказывал о двух своих ж?нах в России, потом стал вспоминать жизнь в Германии и прелестных немочек, с которыми он был там близок. Он пров?л новое для Сологдина сравнение между женщинами русскими и немецкими. Он говорил, что, пожив с теми и другими, предпочитает немочек; что русские женщины слишком самостоятельны, независимы, слишком пристальны в любви -- своими недремлющими глазами они вс? время изучают возлюбленного, узнают его слабые стороны, то видят в н?м недостаточное благородство, то недостаточное мужество, -- русскую возлюбленную вс? время ощущаешь как равную тебе, и это неудобно; наоборот, немка в руках любимого гн?тся как тростиночка, е? возлюбленный для не? -- бог, он -- первый и лучший на земле, вся она отда?тся на его милость, она не смеет мечтать ни о ч?м, кроме как угодить ему, -- и от этого с немками грав?р чувствовал себя более мужчиной, более властелином. Рубин имел неосторожность выйти в коридор покурить. Но, как каждый прохожий цепляет горох в поле, так все задирали его на шарашке. Отплевавшись от бесполезного спора в коридоре, он пересекал комнату, спеша к своим книгам, но кто-то с нижней койки ухватил его за брюки и спросил: -- Лев Григорьич! А правда, что в Китае письма доносчиков доходят без марок? Это -- прогрессивно? Рубин вырвался, пош?л дальше. Но инженер-энергетик, свесившись с верхней койки, поймал Рубина за воротник комбинезона и стал напористо втолковывать ему окончание их прежнего спора: -- Лев Григорьич! Надо так перестроить совесть человечества, чтобы люди гордились только трудом собственных рук и стыдились быть надсмотрщиками, "руководи- {37} телями", партийными главарями. Надо добиться, чтобы звание министра скрывалось как профессия ассенизатора: работа министра тоже необходима, но постыдна. Пусть если девушка выйдет за государственного чиновника, это станет укором всей семье! -- вот при таком социализме я согласился бы жить! Рубин освободил воротник, прорвался к своей постели и л?г на живот, снова к словарям. -------- 58 Семь человек расселись за именинным столом, состоявшим из тр?х составленных вместе тумбочек неодинаковой высоты и застеленных куском ярко-зел?ной трофейной бумаги, тоже фирмы "Лоренц". Сологдин и Рубин сели на кровать к Потапову, Абрамсон и Кондраш?в -- к Прянчикову, а именинник уселся у торца стола, на широком подоконнике. Наверху над ними уже дремал Земеля, остальные соседи были не рядом. Купе между двухэтажными кроватями было как бы отъединено от комнаты. В середине стола в пластмассовой миске разложен был надин хворост -- не виданное на шарашке изделие. Для семерых мужских ртов его казалось до смешного мало. Потом было печенье просто и печенье с намазанным на него кремом и потому называвшееся пирожным. Ещ? была сливочная тянучка, полученная кипячением нераспечатанной банки сгущ?нного молока. А за спиной Нержина в т?мной литровой банке таилось то привлекательное нечто, для чего предназначались бокалы. Это была толика спиртного, вымененная у зэков химической лаборатории на кусок "классного" гетинакса. Спирт был разбавлен водой в пропорции один к четыр?м, а потом закрашен сгущ?нным какао. Это была коричневая малоалкогольная жидкость, которая, однако, с нетерпением ожидалась. -- А что, господа? -- картинно откинувшись и даже в полутьме купе блестя глазами, призвал Сологдин. -- Давайте вспомним, кто из нас и когда сидел последний раз за пиршественным столом. -- Я -- вчера, с немцами, -- буркнул Рубин, не лю- {38} бя пафоса. Что Сологдин называл иногда общество господами, Рубин понимал как результат его ушибленности двенадцатью годами тюрьмы. Нельзя ж было подумать, что человек на тридцать третьем году революции может произносить это слово серь?зно. От той же ушибленности и понятия Сологдина были извращ?нные во многом, Рубин старался это всегда помнить и не вспыхивать, хотя слушать приходилось вещи диковатые. (А для Абрамсона, кстати, так же дико было и то, что Рубин пировал с немцами. У всякого интернационализма есть же разумный предел!) -- Не-ет, -- настаивал Сологдин. -- Я имею в виду настоящий стол, господа! -- Он радовался всякому поводу употребить это гордое обращение. Он полагал, что гораздо большие земельные пространства предоставлены "товарищам", а на узком клочке тюремной земли проглотят "господ" и те, кому это не нравится. -- Его признаки -- тяж?лая бледноцветная скатерть, вино в графинах из хрусталя, ну, и нарядные женщины, конечно! Ему хотелось посмаковать и отодвинуть начало пира, но Потапов ревнивым проверяющим взглядом хозяйки дома окинул стол и гостей и в своей ворчливой манере перебил: -- Вы ж понимаете, хлопцы, пока Гроза полуночных дозоров не накрыл нас с этим зельем, надо переходить к официальной части. И дал знак Нержину разливать. Вс? же, пока вино разливалось, молчали, и каждый невольно что-то вспомнил. -- Давно, -- вздохнул Нержин. -- Вообще, не при-по-ми-на-ю! -- отряхнулся Потапов. До войны в круговоротном бешенстве работы он если и вспоминал смутно чью-то один раз женитьбу, -- не мог точно сказать, была ли эта женитьба его собственная или то было в гостях. -- Нет, почему же? -- оживился Прянчиков. -- Авэк плезир! Я вам сейчас расскажу. В сорок пятом году в Париже я... {39} -- Подождите, Валентуля, -- придержал Потапов. -- Итак...? -- За виновника нашего сборища! -- громче, чем нужно, произн?с Кондраш?в-Иванов и выпрямился, хотя сидел без того прямо. -- Да будет... Но гости ещ? не потянулись к бокалам, как Нержин привстал -- у него было чуть простора у окна -- и предупредил их тихо: -- Друзья мои! Простите, я нарушу традицию! Я... Он перев?л дыхание, потому что заволновался. Семь теплот, проступившие в семи парах глаз, что-то спаяли внутри него. -- ... Будем справедливы! Не вс? так черно в нашей жизни! Вот именно этого вида счастья -- мужского вольного лицейского стола, обмена свободными мыслями без боязни, без укрыва -- этого счастья ведь не было у нас на воле? -- Да, собственно, самой-то воли частенько не было, -- усмехнулся Абрамсон. Если не считать детства, он-таки пров?л на воле меньшую часть жизни. -- Друзья! -- увл?кся Нержин. -- Мне тридцать один год. Уже меня жизнь и баловала и низвергала. И по закону синусоидальности будут у меня может быть и ещ? всплески пустого успеха, ложного величия. Но клянусь вам, я никогда не забуду того истинного величия человека, которое узнал в тюрьме! Я горжусь, что мой сегодняшний скромный юбилей собрал такое отобранное общество. Не будем тяготиться возвышенным тоном. Поднимем тост за дружбу, расцветающую в тюремных склепах! Бумажные стаканчики беззвучно чокались со стеклянными и пластмассовыми. Потапов виновато усмехнулся, поправил простенькие свои очки и, выделяя слоги, сказал: -- Ви-тий-ством резким знамениты, Сбирались члены сей семьи У беспокойного Ни-ки-ты, У осторожного И-льи. Коричневое вино пили медленно, стараясь доведаться до аромата. -- А градус -- есть! -- одобрил Рубин. -- Браво, Андреич! {40} -- Градус есть, -- подтвердил и Сологдин. Он был сегодня в настроении вс? хвалить. Нержин засмеялся: -- Редчайший случай, когда Лев и Митя сходятся во мнениях! Не упомню другого. -- Нет, почему, Глебчик? А помнишь, как-то на Новый год мы со Львом сошлись, что жене простить измену нельзя, а мужу можно? Абрамсон устало усмехнулся: -- Увы, кто ж из мужчин на этом не сойд?тся? -- А вот этот экземпляр, -- Рубин показал на Нержина, -- утверждал тогда, что можно простить и женщине, что разницы здесь нет. -- Вы говорили так? -- быстро спросил Кондраш?в. -- Ой, пижон! -- звонко рассмеялся Прянчиков. -- Как же можно сравнивать? -- Само устройство тела и способ соединения доказывают, что разница здесь огромная! -- воскликнул Сологдин. -- Нет, тут глубже, -- опротестовал Рубин. -- Тут великий замысел природы. Мужчина довольно равнодушен к качеству женщин, но необъяснимо стремится к количеству. Благодаря этому мало оста?тся совсем обойденных женщин. -- Ив этом -- благодетельность дон-жуанизма! -- приветственно, элегантно поднял руку Сологдин. -- А женщины стремятся к качеству, если хотите! -- потряс длинным пальцем Кондраш?в. -- Их измена есть поиск качества! -- и так улучшается потомство! -- Не вините меня, друзья, -- оправдывался Нержин, -- ведь когда я рос, над нашими головами трепыхались кумачи с золотыми надписями Равенство! С тех пор, конечно... -- Вот ещ? это равенство! -- буркнул Сологдин. -- А чем вам не угодило равенство? -- напрягся Абрамсон. -- Да потому что нет его во всей живой природе! Ничто и никто не рождается равными, придумали эти дураки... всезнайки. - (Надо было догадаться: энциклопедисты.) -- Они ж о наследственности понятия не имели! Люди рождаются с духовным -- неравенством, волевым - {41} неравенством, способностей -- неравенством... -- Имущественным -- неравенством, сословным -- неравенством, -- в тон ему толкал Абрамсон. -- А где вы видели имущественное равенство? А где вы его создали? -- уже раскалялся Сологдин. -- Никогда его и не будет! Оно достижимо только для нищих и для святых! -- С тех пор, конечно, -- настаивал Нержин, преграждая огонь спора, -- жизнь достаточно била дурня по голове, но тогда казалось: если равны нации, равны люди, то ведь и женщина с мужчиной -- во вс?м? -- Вас никто не винит! -- метнул словами и глазами Кондраш?в. -- Не спешите сдаваться! -- Этот бред тебе можно простить только за твой юный возраст, -- присудил Сологдин. (Он был на шесть лет старше.) -- Теоретически Глебка прав, -- стесн?нно сказал Рубин. -- Я тоже готов сломать сто тысяч копий за равенство мужчины и женщины. Но обнять свою жену после того, как е? обнимал другой? -- бр-р! биологически не могу! -- Да господа, просто смешно обсуждать! -- выкрикнул Прянчиков, но ему, как всегда, не дали договорить. -- Лев Григорьич, есть простой выход, -- твердо возразил Потапов. -- Не обнимайте вы сами никого, кроме вашей жены! -- Ну, знаете... -- беспомощно разв?л Рубин руками, топя широкую улыбку в пиратской бороде. Шумно открылась дверь, кто-то вош?л. Потапов и Абрамсон оглянулись. Нет, это был не надзиратель. -- А Карфаген должен быть уничтожен? -- кивнул Абрамсон на литровую банку. -- И чем быстрей, тем лучше. Кому охота сидеть в карцере? Викентьич, разливайте! Нержин разлил остаток, скрупул?зно соблюдая равенство объ?мов. -- Ну, на этот раз вы разрешите выпить за именинника? -- спросил Абрамсон. -- Нет, братцы. Право именинника я использую только, чтобы нарушать традицию. Я... видел сегодня жену. И увидел в ней... всех наших ж?н, измученных, запуганных, {42} затравленных. Мы терпим потому, что нам деться некуда, -- а они? Выпьем -- за них, приковавших себя к... -- Да! Какой святой подвиг! -- воскликнул Кондраш?в. Выпили. И немного помолчали. -- А снег-то! -- заметил Потапов. Все оглянулись. За спиною Нержина, за отуманенными ст?клами, не было видно самого снега, но мелькало много ч?рных хлопьев -- теней от снежинок, отбрасываемых на тюрьму фонарями и прожекторами зоны. Где-то за завесой этого щедрого снегопада была сейчас и Надя Нержина. -- Даже снег нам суждено видеть не белым, а ч?рным! -- воскликнул Кондраш?в. -- За дружбу выпили. За любовь выпили. Бессмертно и хорошо, -- похвалил Рубин. -- В любви-то я никогда не сомневался. Но, сказать по правде, до фронта и до тюрьмы не верил я в дружбу, особенно такую, когда, знаете... "жизнь свою за други своя". Как-то в обычной жизни -- семья есть, а дружбе нет места, а? -- Это распростран?нное мнение, -- отозвался Абрамсон. -- Вот часто заказывают по радио песню "Среди долины ровныя". А вслушайтесь в е? текст! -- гнусное скуление, жалоба мелкой души: Все други, все приятели До ч?рного лишь дня. -- Возмутительно!! -- отпрянул художник. -- Как можно один день прожить с такими мыслями? Повеситься надо! -- Верно было бы сказать наоборот: только с ч?рного дня и начинаются други. -- Кто ж это написал? -- Мерзляков. -- И фамильица-то! Л?вка, кто такой Мерзляков? -- Поэт. Лет на двадцать старше Пушкина. -- Его биографию ты, конечно, знаешь? -- Профессор московского университета. Перев?л "Освобожд?нный Иерусалим". {43} -- Скажи, чего Л?вка не знает? Только высшей математики. -- И низшей тоже. -- Но обязательно говорит: "вынесем за скобки", "эти недостатки в квадрате", полагая, что минус в квадрате... -- Господа! Я должен вам привести пример, что Мерзляков прав! -- захл?бываясь и торопясь, как реб?нок за столом у взрослых, вступил Прянчиков. Он ни в ч?м не был ниже своих собеседников, соображал мгновенно, был остроумен и привлекал открытостью. Но не было в н?м мужской выдержки, внешнего достоинства, от этого он выглядел на пятнадцать лет моложе, и с ним обращались как с подростком. -- Ведь это же проверено: нас преда?т именно тот, кто с нами ест из одного котелка! У меня был близкий друг, с которым мы вместе бежали из гитлеровского концлагеря, вместе скрывались от ищеек... Потом я вош?л в семью крупного бизнесмена, а его познакомили с одной французской графиней... -- Да-а-а? -- поразился Сологдин. Графские и княжеские титулы сохраняли для него неотразимое очарование. -- Ничего удивительного! Русские пленники женились и на маркизах! -- Да-а-а? -- А когда генерал-полковник Голиков начал свою мошенническую репатриацию, и я, конечно, не только сам не поехал, но и отговаривал всех наших идиотов, -- вдруг встречаю этого моего лучшего друга. И представьте: именно он и предал меня! отдал в руки гебистов! -- Какое злодейство! -- воскликнул художник. -- А дело было так. Почти все уже слышали эту историю Прянчикова. Но Сологдин стал расспрашивать, как это пленники женились на графинях. Рубину было ясно, что вес?лый симпатичный Валентуля, с которым на шарашке вполне можно было дружить, был в Европе в сорок пятом году фигурой объективно реакционной, и то, что он называл предательством со стороны друга (то есть, что друг помог Прянчикову против силы вернуться на родину), было не предатель- {44} ством, а патриотическим долгом. История потянула за собой историю. Потапов вспомнил книжечку, которую вручали каждому репатрианту: "Родина простила -- Родина зов?т". В ней прямо было напечатано, что есть распоряжение президиума Верховного Совета не подвергать судебным преследованиям даже тех репатриантов, кто служил в немецкой полиции. Книжечки эти, изящно изданные, со многими иллюстрациями, с туманными нам?ками на какие-то перестройки в колхозной системе и в общественном строе Союза, отбирались потом во время обыска на границе, а самих репатриантов сажали в воронки и отправляли в контрразведку. Потапов своими глазами читал такую книжечку, и хотя сам он вернулся независимо от всякой книжечки, его особенно надсаждало это мелкое гадкое жульничество огромного государства. Абрамсон дремал за неподвижными очками. Так он и знал, что будут эти пустые разговоры. Но ведь как-то надо было всю эту ораву загрести назад. Рубин и Нержин в контрразведках и тюрьмах первого послевоенного года так выварились в потоке пленников, текших из Европы, будто и сами четыре года протаскались в плену, и теперь они мало интересовались репатриантскими рассказами. Тем дружнее на сво?м конце стола они натолкнули Кондраш?ва на разговор об искусстве. Вообще-то Рубин считал Кондраш?ва художником малозначительным, человеком не очень серь?зным, утверждения его -- слишком внеэкономическими и внеисторическими, но в разговорах с ним, сам того не замечая, черпал живой водицы. Искусство для Кондраш?ва не было род занятий, или раздел знаний. Искусство было для него -- единственный способ жить. Вс?, что было вокруг него -- пейзаж, предмет, человеческий характер или окраска, -- вс? звучало в одной из двадцати четыр?х тональностей, и без колебаний Кондраш?в называл эту тональность (Рубину был присвоен "до минор"). Вс?, что струилось вокруг него -- человеческий голос, минутное настроение, роман или та же тональность -- имели цвет, и без колебаний Кондраш?в называл этот цвет (фа-диез-мажор была синяя с золотом). {45} Одного состояния никогда не знал Кондраш?в -- равнодушия. Зато известны были крайние пристрастия и противострастия его, самые непримиримые суждения. Он был поклонник Рембрандта и ниспровергатель Рафаэля. Почитатель Валентина Серова и лютый враг передвижников. Ничего не умел он воспринимать наполовину, а только безгранично восхищаться или безгранично негодовать. Он слышать не хотел о Чехове, от Чайковского отталкивался, сотрясаясь ("он душит меня! он отнимает надежду и жизнь!"), -- но с хоралами Баха, но с бетховенскими концертами он так сроден был, будто сам их и зан?с первый на ноты. Сейчас Кондраш?ва втянули в разговор о том, надо ли в картинах следовать природе или нет. -- Например, вы хотите изобразить окно, открытое летним утром в сад, -- отвечал Кондраш?в. Голос его был молод, в волнении переливался и, если закрыть глаза, можно было подумать, что спорит юноша. -- Если, честно следуя природе, вы изобразите вс? так, как видите, -- разве это будет вс?? А пение птиц? А свежесть утра? А эта невидимая, но обливающая вас чистота? Ведь вы-то, рисуя, воспринимаете их, они входят в ваше ощущение летнего утра -- как же их сохранить и в картине? как их не выбросить для зрителя? Очевидно, надо их восполнить! -- композицией, цветом, ничего другого в вашем распоряжении нет. -- Значит, не просто копировать? -- Конечно, нет! Да вообще, -- начинал увлекаться Кондраш?в, -- всякий пейзаж (и всякий портрет) начинаешь с того, что любуешься натурой и думаешь: ах, как хорошо! ах, как здорово! ах, если бы удалось сделать так, как оно есть! Но углубляешься в работу и вдруг замечаешь: позвольте! позвольте! Да ведь там, в натуре, просто нелепость какая-то, чушь, полное несообразие! -- вот в этом месте, и ещ? вот в этом! А должно быть вот как! вот как!! И так пишешь! -- задорно и победно Кондраш?в смотрел на собеседников. -- Но, батенька, "должно быть" -- это опаснейший путь! -- запротестовал Рубин. -- Вы станете делать из живых людей ангелов и дьяволов, что вы, кстати, и делаете. Вс?-таки, если пишешь портрет Андрей Андреича {46} Потапова, то это должен быть Потапов. -- А что значит -- показать таким, какой он есть? -- бунтовал художник. -- Внешне -- да, он должен быть похож, то есть пропорции лица, разрез глаз, цвет волос. Но не опрометчиво ли считать, что вообще можно знать и видеть действительность именно такою, какова она есть? А особенно -- действительность духовную? Кто это -- знает и видит??.. И если, глядя на портретируемого, я разгляжу в н?м душевные возможности выше тех, которые он до сих пор проявил в жизни -- почему мне не осмелиться изобразить их? Помочь человеку найти себя -- и возвыситься?! -- Да вы -- стопроцентный соцреалист, слушайте! -- хлопнул в ладоши Нержин. -- Фома просто не знает, с кем он имеет дело! -- Почему я должен преуменьшать его душу?! -- грозно блеснул в полутьме Кондраш?в никогда не сдвигающимися с носа очками. -- Да я вам больше скажу: не только портретирование, но всякое общение людей, может быть всего-то и важней этой целью: то, что увидит и назов?т один в другом -- в этом другом вызывается к жизни!! А? -- Одним словом, -- отмахнулся Рубин, -- понятия объективности для вас и здесь, как нигде, не существует. -- Да!! Я -- необъективен и горжусь этим! -- гремел Кондраш?в-Иванов. -- Что-о?? Позвольте, как это? -- ошеломился Рубин. -- Так! Так! Горжусь необъективностью! -- словно наносил удары Кондраш?в, и только верхняя койка над ним не давала ему размаха. -- А вы, Лев Григорьич, а вы? Вы тоже необъективны, но считаете себя объективным, а это гораздо хуже! Мо? преимущество перед вами в том, что я необъективен -- и знаю это! И ставлю себе в заслугу! И в этом мо? "я"! -- Я -- не объективен? -- поражался Рубин. -- Даже я? Кто же тогда объективен? -- Да никто!! -- ликовал художник. -- Никто!! Никогда никто не был и никогда никто не будет! Даже всякий акт познания имеет эмоциональную предокраску -- разве не так? Истина, которая должна быть последним {47} итогом долгих исследований, -- разве эта сумеречная истина не носится перед нами ещ? д о всяких исследований? Мы бер?м в руки книгу, автор кажется нам почему-то несимпатичен, -- и мы ещ? до первой страницы предвидим, что наверное она нам не понравится -- и, конечно, она нам не нравится! Вот вы занялись сравнением ста мировых языков, вы только-только обложились словарями, вам ещ? на сорок лет работы -- но вы уже теперь уверены, что докажете происхождение всех слов от слова "рука". Это -- объективность? Нержин громко расхохотался над Рубиным, очень довольный. Рубин рассмеялся тоже -- как было сердиться на этого чистейшего человека! Кондраш?в не касался политики, но Нержин поспешил е? коснуться: -- Ещ? один шаг, Ипполит Михалыч! Умоляю вас -- ещ? один шаг! А -- Маркс? Я уверен, что он ещ? не начинал никаких экономических анализов, ещ? не собрал никаких статистических таблиц, а уже знал, что при капитализме рабочий класс есть абсолютно нищающий, и самая лучшая часть человечества и, значит, ему принадлежит будущее. Руку на сердце, Л?вка, скажешь -- не так? -- Дитя мо?, -- вздохнул Рубин. -- Если б нельзя было заранее предвидеть результат... -- Ипполит Михалыч! И на этом они строят свой прогресс! Как я ненавижу это бессмысленное слово "прогресс"! -- А вот в искусстве -- никакого "прогресса" нет! И быть не может! -- В самом деле! В самом деле, вот здорово! -- обрадовался Нержин. -- Был в семнадцатом веке Рембрандт -- и сегодня Рембрандт, пойди перепрыгни! А техника семнадцатого века? Она нам сейчас дикарская. Или какие были технические новинки в семидесятых годах прошлого века? Для нас это детская забава. Но в те же годы написана "Анна Каренина". И что ты мне можешь предложить выше? -- Позвольте, позвольте, магистр, -- уцепился Рубин. -- Так по пущей-то мере в инженерии вы нам прогресс оставляете? Не бессмысленный? {48} -- Паразит! -- рассмеялся Глеб. -- Это подножка называется. -- Ваш аргумент, Глеб Викентьич, -- вмешался Абрамсон, -- можно вывернуть и иначе. Это означает, что уч?ные и инженеры все эти века делали большие дела -- и вот продвинулись. А снобы искусства, видимо, паясничали. А прихлебатели... -- Продавались! -- воскликнул Сологдин почему-то с радостью. И такие полюсы, как они с Абрамсоном, поддавались объединению одной мыслью! -- Браво, браво! -- кричал и Прянчиков. -- Парниши! Пижоны! Я ж это самое вам вчера говорил в Акустической! -- (Он говорил вчера о преимуществах джаза, но сейчас ему показалось, что Абрамсон выражает именно его мысли.) -- Я, кажется, вас помирю! -- лукаво усмехнулся Потапов. -- За это столетие был один исторически достоверный случай, когда некий инженер-электрик и некий математик, больно ощущая прорыв в отечественной беллетристике, сочинили вдво?м художественную новеллу. Увы, она осталась незаписанной -- у них не было карандаша. -- Андреич! -- вскричал Нержин. -- И вы могли бы е? воссоздать? -- Да понатужась, с вашей помощью. Ведь это был в моей жизни единственный опус. Можно бы и запомнить. -- Занятно, занятно, господа! -- оживился и удобнее уселся Сологдин. Очень он любил в тюрьме вот такие придумки. -- Но вы ж понимаете, как учит нас Лев Григорьич, никакое художественное произведение нельзя понять, не зная истории его создания и социального заказа. -- Вы делаете успехи, Андреич. -- А вы, добрые гости, доедайте пирожное, для кого готовили! История же создания такова: летом тысяча девятьсот сорок шестого года в переполненной до безобразия камере санатория Бу-тюр (такую надпись администрация выбила на мисках, и означала она: БУтырская ТЮРьма), мы лежали с Викентьичем рядышком сперва под нарами, потом на нарах, задыхались от недостатка воздуха, {49} постанывали от голодухи -- и не имели иных занятий, кроме бесед и наблюдений за нравами. И кто-то из нас первый сказал: -- А что, если бы...? -- Это вы, Андреич, первый сказали: а что, если бы...? Основной образ, вошедший в название, во всяком случае принадлежал вам. -- А что, если бы...? -- сказали мы с Глебом Викентьевичем, -- а что вдруг да если бы в нашу камеру... -- Да не томите! Как же вы назвали? -- Ну что ж, Не мысля гордый свет забавить, попробуем припомнить вдво?м этот старинный рассказ, а? -- глуховато-надтреснутый голос Потапова звучал в манере завзятого чтеца запыл?нных фолиантов. -- Название это было: "Улыбка Будды". -------- 59 УЛЫБКА БУДДЫ Действие нашего замечательного повествования относится к тому многославному пышущему жаром лету 194... года, когда арестанты в количестве, значительно превышающем легендарные сорок бочек, изнывали в набедренных повязках от неподвижной духоты за тускло-рыбьими намордниками всемирно-известной Бутырской тюрьмы. Что сказать об этом полезном налаженном учреждении? Родословную свою оно вело от екатерининских казарм. В жестокий век императрицы не пожалели кирпича на его крепостные стены и сводчатые арки. Почтенный замок был построен Как замки строиться должны. После смерти просвещ?нной корреспондентки Вольтера эти гулкие помещения, где раздавался грубый топот карабинерских сапог, на долгие годы пришли в запустение. Но по мере того, как на отчизну нашу надвигался всеми желаемый прогресс, царственные потомки упомянутой {50} властной дамы почли за благо испомещать там равно: еретиков, колебавших православный престол, и мракобесов, сопротивлявшихся прогрессу. Мастерок каменщика и т?рка штукатура помогли разделить эти анфилады на сотни просторных и уютных камер, а непревзойд?нное искусство отечественных кузнецов выковало несгибаемые реш?тки на окна и трубчатые дуги кроватей, опускаемых на ночь и поднимаемых дн?м. Лучшие умельцы из числа наших талантливых крепостных внесли свой драгоценный вклад в бессмертную славу Бутырского замка: ткачи ткали холщ?вые мешки на дуги коек; водопроводчики прокладывали мудрую систему стока нечистот; жестянщики клепали вместительные четыр?х- и шестиведерные параши с ручками и даже крышками; плотники прорезали в дверях кормушки; стекольщики вставляли глазки; слесари навешивали замки; а особые мастера стекло-арматурщики в сверхновое время наркома Ежова залили мутно-стекольный раствор по проволочной арматуре и воздвигли уникальные в сво?м роде намордники, закрывшие от зловредных арестантов последний видимый ими уголок тюремного двора, здание острожной церкви, тоже пригодившейся под тюрьму, и клочок синего неба. Соображения удобства -- иметь надзирателей большей частью без законченного высшего образования, подвигнули опекунов Бутырского санатория к тому, чтобы в стены камер вмуровывать ровно по двадцать пять коечных дуг, создавая основы простого арифметического расч?та: четыре камеры -- сто голов, один коридор -- двести. И так долгие десятилетия процветало это целительное заведение, не вызывая ни нареканий общественности, ни жалоб арестантов. (Что не было нареканий и жалоб, мы судим по редкости их на страницах "Биржевых ведомостей" и полному отсутствию в "Известиях рабочих и крестьянских депутатов".) Но время работало не в пользу генерал-майора, начальника Бутырской тюрьмы. Уже в первые дни Великой Отечественной войны пришлось нарушить узаконенную норму двадцать пять голов в камере, помещая туда и излишних жителей, которым не доставалось койки. Когда {51} избыток принял грозные размеры, койки были раз и навсегда опущены, парусиновые мешки с них сняты, поверх застланы деревянные щиты, и торжествующий генерал-майор со товарищи вталкивал в камеру сперва по пятьдесят человек, а после всемирно-исторической победы над гитлеризмом и по семьдесят пять, что опять-таки не затрудняло надзирателей, знавших, что в коридоре теперь шестьсот голов, за что им выплачивалась премиальная надбавка. В такую густоту уже не имело смысла давать книг, шахмат и домино, ибо их вс? равно не хватало. Со временем уменьшалась врагам народа хлебная пайка, рыбу заменили мясом амфибий и перепончатокрылых, а капусту и крапиву -- кормовым силосом. И страшная Пугач?вская башня, где императрица держала на цепи народного героя, теперь получила мирное назначение башни силосной. А люди текли, приходили вс? новые, бледнела и искажалась изустная арестантская традиция, люди не помнили и не знали, что их предшественники нежились на парусиновых мешках и читали запрещ?нные книги (только из тюремных библиотек их и забыли изъять). Вносился в камеру в дымящемся бачке бульон из ихтиозавра или силосная окрошка -- арестанты забирались с ногами на щиты, из-за тесноты поджимали колени к груди и, опершись ещ? передними лапами около задних, в этих собачьих телоположениях с оскаленными зубами зорко, как дворняжки, следили за справедливостью разливки хл?бова по мискам. Миски разыгрывали, отвернувшись, -- "от параши к окну" и "от окна к радиатору", после чего жители нар и поднарных конур, едва не опрокидывая хвостами и лапами мисок друг другу, в семьдесят пять пастей жвакали живительною баландою -- и только один этот звук нарушал философское молчание камеры. И все были довольны. И в профсоюзной газете "Труд" и в "Вестнике московской патриархии" -- жалоб не было. Среди прочих камер была и ничем не примечательная 72-я камера. Она была уже обречена, но мирно дремавшие под е? нарами и матюгавшиеся на е? нарах арестанты ничего не знали об ожидавших их ужасах. Накануне роко- {52} вого дня они, как обычно, долго укладывались на цементном полу близ параши, лежали в набедренных повязках на щитах, обмахиваясь от застойной жары (камера не проветривалась от зимы до зимы), били мух и рассказывали друг другу о том, как хорошо было во время войны в Норвегии, в Исландии, в Гренландии. По внутреннему ощущению времени, выработавшемуся долгим упражнением, зэки знали, что оставалось не более пяти минут до того момента, когда дежурный вертухай промычит им в кормушку: "Ну, ложись, отбой был!" Но вдруг сердца арестантов вздрогнули от отпираемых замков! Распахнулась дверь -- и в двери показался стройный пружинящий капитан в белых перчатках, чрез-вы-чайно взволнованный. За ним гудела свита лейтенантов и сержантов. В гробовом молчании зэков вывели с вещами в коридор. (Ш?потом зэки тут же родили промеж собой парашу, что их ведут на расстрел.) В коридоре отсчитали из них пять раз по десять человек и втолкнули в соседние камеры как раз вовремя, так что они успели там захватить себе кусочек спального плаца. Эти счастливцы избежали страшной участи двадцати пяти остальных. Последнее, что видели оставшиеся у своей дорогой 72-й камеры, -- была какая-то адская машина с пульверизатором, въезжавшая в их дверь. Потом их повернули через правое плечо и под звяканье надзирательских ключей о пряжки поясов и щ?лканье пальцами (то были принятые в Бутырках надзирательские сигналы "веду зэка!") повели через многие внутренние стальные двери и спускаясь по многим лестницам, -- в холл, который не был ни подвалом расстрелов, ни пыточным подземельем, а широко был известен в народе зэков как предбанник знаменитых бутырских бань. Предбанник имел коварно-безобидный повседневный вид: стены, скамьи и пол, выложенные шоколадной, красной и зел?ной метлахской плиткой, и с грохотом выкатываемые по рельсам вагонетки из прожарок с адскими крючками для навешивания на них вшивых арестантских одежд. Легко ударяя друг друга по скулам и по зубам (ибо третья арестантская заповедь гласит: "Дают -- хватай!"), зэки разобрали раскал?нные крючки, повесили на них свои многострадальные одеяния, полинявшие, порыжевшие, а местами и прогоревшие от еже- {53} декадных прожарок, -- и разгоряч?нные служанки ада -- две старые женщины, презирая постылую им наготу арестантов, с грохотом укатили вагонетки в тартар и захлопнули за собой железные двери. Двадцать пять арестантов остались запертыми со всех сторон в предбаннике. Они держали в руках только носовые платки или заменяющие их куски разорванных сорочек. Те из них, чья худоба вс? же сохранила ещ? тонкий слой дубл?ного мяса в той непритязательной части тела, посредством которой природа наградила нас счастливым даром сидеть -- те счастливчики сидели на т?плых каменных скамьях, выложенных изумрудными и малиново-коричневыми изразцами. (Бутырские бани по роскоши оформления далеко оставляют позади себя Сандуновские, и, говорят, некотрые любознательные иностранцы специально предавали себя в руки ЧеКа, чтобы только помыться в этих банях.) Другие же арестанты, исхудавшие до того, что не могли уже сидеть иначе, как на мягком, -- ходили из конца в конец предбанника, не закрывая своей срамоты и жаркими спорами пытаясь проникнуть за завесу происходящего. Давно уж их воображенье Алкало пи-щи роковой. Однако, их столько часов продержали в предбаннике, что споры утихли, тела покрылись пупырышками, а желудки, привыкшие с десяти часов вечера ко сну, тоскливо взывали о наполнении. Среди арестантов победила партия пессимистов, утверждавших, что через реш?тки в стенах и в полу уже втекает отравленный газ, и сейчас все они умрут. Некоторым уже стало дурно от явного запаха газа. Но загремела дверь -- и вс? переменилось! Не вошли, как всегда, два надзирателя в грязных халатах с засоренными машинками для стрижки овец и не швырнули пары тупейших в мире ножниц для того, чтобы переламывать ими ногти, -- нет! -- четыре парикмахерских подмастерья ввезли на колесиках четыре зеркальные стойки с одеколоном, фиксатуаром, лаком для ногтей и даже театральными париками. И четыре очень почтенных дородных мастера, из них два армянина, вошли следом. А в {54} парикмахерской, тут же, за дверью, арестантам не только не стригли лобков, изо всех сил нажимая стригущими плоскостями на нежные места, -- но пудрили лобки розовой пудрой. Легчайшим пол?том бритв касались изможд?нных арестантских ланит и щекотали в ухо ш?потом: "Не беспокоит?" Их голов не только не стригли наголо, но даже предлагали парики. Их подбородков не только не скальпировали, но оставляли по желанию клиентов начатки будущих бород и бакенбардов. А парикмахерские подмастерья, распрост?ртые ниц, тем временем обрезали им ногти на ногах. Наконец, в дверях бани им не влили в ладони по двадцать грамм растекающегося вонючего мыла, а стоял сержант и под расписку выдавал каждому губку, дщерь коралловых островов, и полновесный кусок туалетного мыла "Фея сирени". После этого, как всегда, их заперли в бане и дали мыться всласть. Но арестантам было не до мытья. Их споры были горячей бутырского кипятка. Теперь среди них победила партия оптимистов, утверждавших, что Сталин и Берия бежали в Китай, Молотов и Каганович перешли в католичество, в России временное социал-демократическое правительство, и уже идут выборы в Учредительное Собрание. Тут с каноническим грохотом была открыта всем вам известная выходная дверь бани -- ив фиолетовом вестибюле их ждали самые невероятные события: каждому выдавалось мохнатое полотенце и... по полной миске овсяной каши, что соответствует шестидневной порции лагерного работяги! Арестанты бросили полотенца на пол и с изумительной быстротой без ложек и других приспособлений поглотили кашу. Даже присутствовавший при этом старый тюремный майор удивился и велел принести ещ? по миске каши. Съели и ещ? по миске. Что было после -- никто из вас никогда не угадает. Принесли не мороженую, не гнилую, не ч?рную -- да просто, можно сказать, съедобную картошку. -- Это исключено! -- запротестовали слушатели. -- Это уже неправдоподобно! -- Но это было именно так! Правда, она была из сорта свинячьей, мелкая и в мундирах, и, может быть, насытившиеся зэки не стали бы е? есть, -- но дьявольское ко- {55} варство состояло в том, что принесли е? не поделенной на порции, а в одном общем ведре. С ожесточ?нным воем, нанося тяж?лые ушибы друг другу и карабкаясь по голым спинам, зэки бросились к ведру -- и через минуту, уже пустое, оно с бренчанием прокатилось по каменному полу. В это время принесли ещ? соли, но соль была уже ни к чему. Тем временем голые тела обсохли. Старый майор велел зэкам поднять с пола мохнатые полотенца и обратился с речью. -- Дорогие братья! -- сказал он. -- Все вы -- честные советские граждане, изолированные от общества лишь временно, кто на десять, кто на двадцать пять лет за свои небольшие проступки. До сих пор, несмотря на высокую гуманность марксистско-ленинского учения, несмотря на ясно выраженную волю партии и правительства, несмотря на неоднократные указания лично товарища Сталина, руководством Бутырской тюрьмы были допущены серь?зные ошибки и искривления. Теперь они исправляются. (Распустят по домам! -- нагло решили арестанты.) Впредь мы будем содержать вас в курортных условиях. (Ос