нксу. Странно выглядело на этом лице растерянное выражение. -- Как это могло случиться, Душан? Когда мы гнали Колчака -- могли мы думать, что такая будет нам благодарность от детей?.. Ведь если приходится им с трибуны в ч?м-нибудь поклясться перед партией, они, сукины дети, эту клятву такой скороговоркой бормочут, будто им стыдно. Он рассказал сцену с туфлей. -- Как я правильно должен был ей ответить, а? Радович достал из кармана грязноватый кусок замши и протирал им ст?кла очков. Когда-то вс? это Макарыгин знал, но до чего же стал дремуч. -- Надо было ответить?.. Накопленный труд. Образование, специальность -- накопленный труд, за них платят больше. -- Надел очки. И посмотрел на прокурора решительно: -- Но вообще, девч?нка права! Нас об этом пре- {106} дупреждали. -- Кто-о? -- изумился прокурор. -- Надо уметь учиться и у врагов! -- Душан поднял руку с сухим перстом. -- "Слезами залит мир безбрежный"? А ты получаешь многие тысячи? А уборщица двести пятьдесят рублей? Одна щека Макарыгина зад?ргалась отдельно. Зол стал Душан, из зависти, что у самого ничего нет. -- Ты -- обезумел в своей пещере! Ты утратил связь с реальной жизнью! Ты так и пропад?шь! Что же мне -- идти завтра и просить, чтобы мне платили двести пятьдесят? А как я буду жить? Да меня выгонят как сумасшедшего! Ведь другие-то не откажутся! Душан показал рукой на бюст Ленина: -- А как Ильич в гражданскую войну отказывался от сливочного масла? От белого хлеба? Его не считали сумасшедшим? Слеза послышалась в голосе Душана. Макарыгин защитился распяленной ладонью: -- Тш-ш-ш! И ты поверил? Ленин без сливочного масла не сидел, не беспокойся. Вообще в Кремле уже тогда была неплохая столовая. Радович поднялся и отсиженною ногой хромнул к полочке, схватил рамку с фотографией молодой женщины в кожанке с маузером: -- А Лена со Шляпниковым не была заодно, не помнишь? А рабочая оппозиция что говорила, не помнишь? -- Поставь! -- приказал побледневший Макарыгин. -- Памяти е? не шевели! Зубр! Зубр! -- Нет, я не зубр! Я хочу ленинской чистоты! -- Радович снизил голос. -- У нас ничего не пишут. В Югославии -- рабочий контроль на производстве. Там... Макарыгин неприязненно усмехнулся. -- Конечно, ты -- серб, сербу трудно быть объективным. Я понимаю и прощаю. Но... Но -- дальше была грань. Радович погас, смолк, съ?жился снова в маленького пергаментного человечка. -- Договаривай, договаривай, зубр! -- враждебно требовал Макарыгин. -- Значит, полуфашистский режим в Югославии -- это и есть социализм? А у нас значит -- перерождение? Старые словечки! Мы их давно слышали, {107} только уж на том свете те, кто их произносил. Тебе осталось ещ? сказать, что в схватке с капиталистическим миром мы обречены на гибель. Да? -- Нет! Нет! -- убежд?нный и озар?нный лучами провидения, снова всплеснулся Радович. -- Этому не бывать! Капиталистический мир разъедается несравненно худшими противоречиями! И, как гениально предсказывал Владимир Ильич, я твердо верю: мы скоро будем свидетелями вооруж?нного столкновения за рынки сбыта между Соедин?нными Штатами и Англией! -------- 64 А в большой комнате танцевали под радиолу, нового типа, как мебель. Пластинок у Макарыгиных был целый шкафик: и записи речей Отца и Друга с его растягиваниями, мычанием и акцентом (как во всех благонастроенных домах они тут были, но, как все нормальные люди, Макарыгины их никогда не слушали); и песни "О самом родном и любимом", о самол?тах, которые "первым делом", а "девушки потом" (но слушать их здесь было бы так же неприлично, как в дворянских гостиных всерь?з рассказывать о библейских чудесах). Заводились же на радиоле сегодня пластинки импортные, не поступающие в общую продажу, не исполняемые по радио, и были среди них даже эмигрантские с Лещенкой. Мебель не давала простору сразу всем парам, и танцевали посменно. Среди молод?жи были кларины бывшие сокурсницы; и один сокурсник, который после института работал теперь на заглушке иностранных радиопередач; та девушка, родственница прокурора, из-за которой был тут Щагов; племянник прокурорши, лейтенант внутренней службы, которого за зел?ный кант все звали пограничником (а была их рота расквартирована при Белорусском вокзале и поставляла наряды для проверки документов в поездах и на случай необходимых арестов в пути); и особенно выделялся государственный молодой человек уже с колодочкой ордена Ленина чуть небрежно, наискосок, без самого ордена, с приглаженны- {108} ми, уже редкими волосами. Этому молодому человеку было года двадцать четыре, но он старался себя вести по крайней мере на тридцать, очень сдержанно шевелил руками и с достоинством подбирал нижнюю губу. Это был один из ценимых референтов в секретариате президиума Верховного Совета, основная работа его была -- предварительная подготовка текстов речей депутатов Верховного Совета на будущих сессиях. Эту работу молодой человек находил очень скучной, но положение много обещало. Даже заполучить его на этот вечер было удачей Алевтины Никаноровны, женить же на Кларе -- недостижимая мечта. Для этого молодого человека единственно интересное на сегодняшнем вечере составляло присутствие Галахова и его жены. Во время танцев он уже третий раз приглашал Динэру, всю в импортном ч?рном ш?лке "лакэ", только алебастровые руки вырывались ниже локтя из этой лакированной блестящей как бы кожи. Испытывая лестность внимания такой знаменитой женщины, референт с повышенной значительностью ухаживал за ней, и также после танца старался оставаться с нею. А она увидела в углу дивана одинокого Саунькина-Голованова, не умевшего ни танцевать, ни свободно держаться где-нибудь кроме своей редакции и решительно направилась к этой квадратной голове поверх квадратного туловища. Референт скользил за нею. -- Э-рик! -- с вес?лым вызовом подняла она алебастровую руку. -- А почему я вас не видела на премьере "Девятьсот Девятнадцатого"? -- Был вчера, -- оживился Голованов. И с охотой подвинулся к боковинке прямоугольного дивана, хоть и без того сидел на краю. Села Динэра. Опустился референт. Да уклониться от спора с Динэрой было и невозможно, ещ? хорошо, если она возражать давала. Это о ней ходила эпиграмма по литературной Москве: Мне потому приятно с вами помолчать, Что вымолвить вы слова не дадите. Динэра, не связанная никаким литературным постом и никакой партийной должностью, смело (но в рамках) на- {109} падала на драматургов, сценаристов и режисс?ров, не щадя даже своего мужа. Смелость е? суждений, сочетаясь со смелостью туалетов и смелостью всем известной биографии, очень к ней шла и приятно оживляла пресные суждения тех, чья мысль подчинена их литературной службе. Нападала она и на литературную критику вообще и на статьи Эрнста Голованова в частности, Голованов же с выдержкой не уставал разъяснять Динэре е? анархические ошибки и мелкобуржуазные вывихи. Эту шутливую враждебность-близость с Динэрой он охотно длил ещ? потому, что самого его литературная судьба зависела от Галахова. -- Вспомните, -- с нал?том мечтательности откинулась Динэра, но спинка озеркаленного дивана очень уж была пряма и неудобна, -- у того же Вишневского в "Оптимистической" этот хор из двух моряков -- "не слишком ли много крови в трагедии?" -- "не больше, чем у Шекспира" -- ведь это же остро, какая выдумка! И вот опять ид?шь на пьесу Вишневского, и жд?шь! А тут что же? Конечно, реалистическая вещь, впечатляющий образ Вождя, но и, но и... вс?? -- Как? -- огорчился референт. -- Вам мало? Я не помню, где ещ? такой трогательный образ Иосифа Виссарионовича. Многие плакали в зале. -- У меня у самой слезы стояли! -- осадила его Динэра. -- Я не об этом. И продолжала Голованову: -- Но в пьесе почти нет им?н! Участвуют: безличные три секретаря парторганизаций, семь командиров, четыре комиссара -- протокол какой-то! И опять эти примелькавшиеся матросы-"братишки", кочующие от Белоцерковского к Лаврен?ву, от Лаврен?ва к Вишневскому, от Вишневского к Соболеву -- Динэра так и качала головой от фамилии к фамилии с зажмуренными глазами, -- заранее знаешь, кто хороший, кто плохой и чем кончится... -- А почему это вам не нравится? -- изумился Голованов. При деловом разговоре он очень оживлялся, в его лице появлялось нанюхивающее выражение, и он ш?л по верному следу. -- Зачем вам непременно внешняя ложная занимательность? А в жизни? Разве в жизни отцы наши сомневались, чем кончится гражданская вой- {110} на? Или мы разве сомневались, чем кончится Отечественная, даже когда враг был в московских пригородах? -- Или драматург разве сомневается, как будет принята его пьеса? Объясните, Эрик, почему никогда не проваливаются наши премьеры? Этого страха -- провала премьеры, почему нет над драматургами? Честное слово, я когда-нибудь не сдержусь, заложу два пальца в рот, да как засвищу!! Она мило показала, как это сделает, хотя ясно было, что свиста не получится. -- Объясняю! -- не только не смущался Голованов, но вс? увереннее идя по следу. -- Пьесы у нас никогда не проваливаются и не могут провалиться, потому что между драматургом и публикой наличествует единство как в плане художественном, так и в плане общего мироощущения... Это уже стало скучно. Референт поправил свой палево-голубой галстук один раз, другой раз -- и поднялся от них. Одна из клариных сокурсниц, худощавенькая приятная девушка весь вечер откровенно не сводила с него глаз, и он решил теперь потанцевать с ней. Им достался тустеп. А после него одна из девочек-башкирок стала разносить мороженое. Референт отв?л девушку в углубление балконной двери, куда были задвинуты два кресла, усадил там, похвалил, как она танцует. Она готовно улыбалась ему и порывалась к чему-то. Государственный молодой человек не первый раз встречал женскую доступность, но ещ? не успела она ему надоесть. Вот и этой девушке только надо назначить, когда и куда придти. Он оглядел е? нервную шею, ещ? не высокую грудь, и, пользуясь тем, что занавеси частью скрывали их от комнаты, благосклонно застиг е? руку на колене. Девушка взволнованно заговорила: -- Виталий Евгеньевич! Это такой счастливый случай -- встретить вас здесь! Не сердитесь, что я осмеливаюсь нарушить ваш досуг. Но в при?мной Верховного Совета я никак не могла к вам попасть. -- (Виталий снял свою руку с руки девушки.) -- У вас в секретариате уже полгода находится лагерная актировка моего отца, он разбит в лагере параличом, и мо? прошение о его помиловании. - {111} (Виталий беззащитно откинулся в кресле и ложечкой сверлил шарик мороженого. Девушка же забыла о сво?м, неловко задела ложечку, та кувыркнулась, поставила пятно на е? платьи и упала к балконной двери, где и осталась лежать.) -- У него отнята вся правая сторона! Ещ? удар -- и он умр?т. Он -- обреч?нный человек, зачем вам теперь его заключение? Губы референта перекривились. -- Знаете, это... нетактично с вашей стороны -- обращаться ко мне здесь. Наш служебный коммутатор -- не секрет, позвоните, я назначу вам при?м. Впрочем, отец ваш по какой статье? По пятьдесят восьмой? -- Нет, нет, что вы! -- с облегчением воскликнула девушка. -- Неужели бы я посмела вас просить, если б он был политический? Он по закону от Седьмого Августа! -- Вс? равно и для седьмого августа актировка отменена. -- Но ведь это ужасно! Он умр?т в лагере! Зачем держать в тюрьме обреч?нного на смерть? Референт посмотрел на девушку в полные глаза. -- Если мы будем так рассуждать -- что же тогда останется от законодательства? -- Он усмехнулся. -- Ведь он осужд?н по суду! Вдумайтесь! Так что значит -- "умр?т в лагере"? Кому-то надо умирать и в лагере. И если подошла пора умирать, так не вс? ли равно, где умирать? Он встал с досадой и отош?л. За остекл?нной балконной дверью сновала Калужская застава -- фары, тормозные сигналы, красный, ж?лтый и зел?ный светофор под падающим, падающим снегом. Нетактичная девушка подняла ложечку, поставила чашку, тихо пересекла комнату, не замеченная Кларой, ни хозяйкой, прошла столовую, где собирался чай и торты, оделась в коридоре и ушла. А навстречу, пропустив помрач?нную девушку, из столовой вышли Галахов, Иннокентий и Дотнара. Голованов, оживл?нный Динэрою, с вернувшейся находчивостью остановил своего покровителя: -- Николай Аркадьевич! Halt! Признайтесь! -- в самой-рассамой глубине души ведь вы не писатель, а кто?.. -- (Это было как повторение вопроса Иннокентия, и Гала- {112} хов смутился.) -- Солдат! -- Конечно, солдат! -- мужественно улыбнулся Галахов. И сощурился, как смотрят вдаль. Ни от каких дней писательской славы не осталось в его сердце столько гордости и, главное, такого ощущения чистоты, как ото дня, когда его ч?рт пон?с с нежалимою головой добираться до штаба полуотрезанного батальона -- и попасть под артиллерийский шквал и под минный обстрел, и потом в блиндажике, растряс?нном бомб?жкою, поздно вечером обедать из одного котелка вчетвером с батальонным штабом -- и чувствовать себя с этими обгорелыми вояками на равной ноге. -- Так разрешите вам представить моего фронтового друга капитана Щагова! Щагов стоял прямой, не унижая себя выражением неравного почтения. Он приятно выпил -- столько, что подошвы уже не ощущали всей тяжести своего давления на пол. И как пол стал более податлив, так податливее, при?мистее стала ощущаться и вся т?плая светлая действительность, и это закоренелое богатство, изостланное и уставленное вокруг, в которое он с занывающими ранами, с сухотою желудка вош?л ещ? пока разведчиком, но которое обещало стать и его будущим. Щагов уже стыдился своих скромных орденишек в этом обществе, где безусый пацан небрежно наискосок носил планку ордена Ленина. Напротив, знаменитый писатель при виде боевых орденов Щагова, медалей и двух нашивок ранений с размаху ударил рукой в рукопожатие: -- Майор Галахов! -- улыбнулся он. -- Где воевали? Ну, сядем, расскажите. И они уселись на ковровой тахте, потеснив Иннокентия и Дотти. Хотели усадить тут же и Эрнста, но он сделал знак и исчез. Действительно, встреча фронтовиков не могла же произойти насухую! Щагов рассказал, что с Головановым они подружились в Польше в один сумасшедший ден?к пятого сентября сорок четв?ртого года, когда наши с ходу вырвались к Нареву и заскочили за Нарев, чуть не на бр?внах переправлялись, зная, что в первый день легко, а потом и зубами не возьм?шь. П?рли нахально сквозь немцев в узком километровом коридорчике, а немцы лез- {113} ли перекусить коридор, и с севера сунули триста танков, а с юга двести. Едва начались фронтовые воспоминания, Щагов потерял тот язык, на котором он ежедневно разговаривал в университете, Галахов же -- язык редакций и секций, а тем более -- тот взвешенный нарочитый авторский язык, которым пишутся книги. На вытертых и закругл?нных этих языках не было возможности передать сочное дымное фронтовое бытие. И даже после десятого слова им очень вознадобились ругательства, не мыслимые здесь. Тут появился Голованов с тремя рюмками и бутылкой недопитого коньяка. Он пододвинул стул, чтобы видеть обоих, и в руках стал им разливать. -- За солдатскую дружбу! -- произн?с Галахов, щурясь. -- За тех, кто не вернулся! -- поднял Щагов. Выпили. Пустая бутылка пошла за тахту. Новое опьянение добавилось к старому. Голованов свернул рассказ в свою сторону: как в этот памятный день он, новоиспеченный военный корреспондент, за два месяца до того окончивший университет, впервые ехал на передовую, и как на попутном грузовичке (а грузовичок тот в?з Щагову противотанковые мины) проскочил под немецкими мином?тами из Длугоседло в Кабат коридорчиком до того узким, что " северные" немцы жахали минами в расположение немцев " южных", и как раз в том же месте в тот же день один наш генерал возвращался из отпуска с семь?й на фронт -- и на виллисе зан?сся к немцам. Так и пропал. Иннокентий прислушивался и спросил об ощущении страха смерти. Разогнанный Голованов поспешил сказать, что в такие отчаянные минуты смерть не страшна, о ней забываешь. Щагов поднял бровь, поправил: -- Смерть не страшна, пока тебя не трахнет. Я ничего не боялся, пока не испытал. Попал под хорошую бомб?жку -- стал бояться бомб?жки, и только е?. Контузило артнал?том -- стал бояться артнал?тов. А вообще; "не бойся пули, которая свистит", раз ты е? слышишь -- значит, она уже не в тебя. Той единственной пули, которая тебя убь?т -- ты не услышишь. Выходит, что смерть как бы тебя не касается: ты есть -- е? нет, она прид?т - {114} тебя уже не будет. На радиоле завели "Вернись ко мне, малютка!" Для Галахова воспоминания Щагова и Голованова были безынтересны -- и потому, что он не был свидетелем той операции, не знал Длугоседло и Кабата; и потому, что он был не из мелких корреспондентов, как Голованов, а из корреспондентов стратегических. Бои представлялись ему не вокруг одного изгнившего дощаного мостика или разбитой водокачки, но в широком обхвате, в генеральско-маршальском понимании их целесообразности. И Галахов сбил разговор: -- Да. Война-война! Мы попадаем на не? нелепыми горожанами, а возвращаемся с бронзовыми сердцами... Эрик! А у вас на участке "песню фронтовых корреспондентов" пели? -- Ну, как же! -- Нэра! Нэра! -- позвал Галахов. -- Иди сюда! "Фронтовую корреспондентскую" -- спо?м, помогай! Динэра подошла, тряхнула головой: -- Извольте, друзья! Извольте! Я и сама фронтовичка! Радиолу выключили, и они запели втро?м, недостаток музыкальности искупая искренностью: От Москвы до Бреста Нет на фронте места... Стягивались слушать их. Молод?жь с любопытством глазела на знаменитость, которую не каждый день увидишь. От ветров и водки Хрипли наши глотки, Но мы скажем тем, кто упрекн?т... Едва началась эта песня, Щагов, сохраняя вс? ту же улыбку, внутренне охолодел, и ему стало стыдно перед теми, кого здесь, конечно, не было, кто глотали днепровскую волну ещ? в Сорок Первом и грызли новгородскую хвойку в Сорок Втором. Эти сочинители мало знали тот фронт, который обратили теперь в святыню. Даже смелейшие из корреспондентов вс? равно от строевиков отличались так же непереходимо, как пашущий землю граф от {115} мужика-пахаря: они не были уставом и приказом связаны с боевым порядком, и потому никто не возбранял им и не поставил бы в измену испуг, спасение собственной жизни, бегство с плацдарма. Отсюда зияла пропасть между психологией строевика, чьи ноги вросли в землю передовой, которому не деться никуда, а может быть тут и погибнуть, -- и корреспондента с крылышками, который через два дня поспеет на свою московскую квартиру. Да ещ?: откуда у них столько водки, что даже хрипли глотки? Из пайка командарма? Солдату перед наступлением дают двести, сто пятьдесят... Там, где мы бывали, Нам танков не давали, Репорт?р погибнет -- не беда, И на "эмке" драной С кобурой нагана Первыми вступали в города! Это "первыми вступали в города" были -- два-три анекдота, когда, плохо разбираясь в топографической карте, корреспонденты по хорошей дороге (по плохой "эмка" не шла) заскакивали в "ничей" город и, как ошпаренные, вырывались оттуда назад. А Иннокентий, со свешенною головою, слушал и понимал песню ещ? по-своему. Войны он не знал совсем, но знал положение наших корреспондентов. Наш корреспондент совсем не был тем беднягою-репорт?ром, каким изображался в этом стихе. Он не терял работы, опоздав с сенсацией. Наш корреспондент, едва только показывал свою книжечку, уже был принимаем как важный начальник, как имеющий право давать установки. Он мог добыть сведения верные, а мог и неверные, мог сообщить их в газету вовремя или с опозданием, -- карьера его зависела не от этого, а от правильного мировоззрения. Имея же правильное мировоззрение, корреспондент не имел большой нужды и лезть на такой плацдарм или в такое пекло: свою корреспонденцию он мог написать и в тылу. Дотти охватом кисти обмыкала руку мужа и тихо сидела рядом, не претендуя ни говорить, ни понимать умные вещи -- самое приятное из е? поведений. Она только хотела сидеть послушною женой, и чтобы видели все, как {116} они живут хорошо. Не знала она, как скоро будут е? трепать, как стращать -- вс? равно, возьмут ли Иннокентия тут, или он вырвется и останется там. Пока она заботилась только о себе, была груба, властна, стремилась сокрушить, навязать свои низкие суждения -- Иннокентий думал: и хорошо, пусть пострадает, пусть образуется, ей полезно. Но вот вернулась мягкость е? -- и защемила к ней жалость. Недоумение. Да вс? щемило, вс? не мило, и с этого глупого вечера пора была уходить -- если б дома не ждало ещ? худшее. Из полут?мной комнаты, от маленького телевизора со сбивчивым искривл?нным изображением, кой-как наладив его для желающих, Клара вышла в большую комнату и стала в дверях. Она изумилась, как хорошо, ладком сидят Иннокентий с Нарой, и ещ? раз поняла, что неисследимы и некасаемы все тайны замужества. Этому вечеру, устроенному, по сути, для не? одной, она нисколько не оказалась рада, но ранена им, сбита. Она металась всех встретить и занять -- а сама пустела. Ничто не было ей забавно, никто из гостей интересен. И новое платье из матово-зел?ного креп-сатена с блестящими резными накладками на воротнике, груди и запястьях, может быть так же мало ей шло, как все прежние. Навязанное и принятое знакомство с этим квадратненьким критиком, без ласки, без нежности, не давало никакого ощущения подлинности, даже противоестественное что-то. Полчаса он букой просидел на диване, полчаса по-пустому проспорил с Динэрой, потом пил с фронтовиками, -- у Клары не было порыва захватить его, увлечь, оттащить. А между тем пришла е? последняя пора, и именно нынешняя, только сейчас. Наступило е? предельное созревание, и если сейчас упустить, то дальше будет старее, хуже или ничего. И неужели это сегодня утром? -- сегодня утром! и в той же самой Москве! -- был такой захватывающий разговор, восторженный взгляд голубоглазого мальчика, душу переворачивающий поцелуй -- и клятва ждать? Это {117} сегодня -- она три часа плела корзиночку на ?лку?.. То не было на земле. То не было во плоти. То четверть века не могло овеществиться. То -- приснилось. -------- 65 На верхней койке, наедине то с круглым сводчатым потолком, как купол небес раскинувшимся над ним, то уткнувшись в разгоряч?нную подушку, которая была ему лоном клариного тела, Ростислав изнывал от счастья. Уже полдня прошло от поцелуя, стомившего его с ног, а ему вс? ещ? было жаль осквернить свои счастливые губы пустой речью или жадной едой. "Ведь вы не могли бы меня ожидать!" -- сказал он ей. И она ответила: "Почему не могла бы? Могла бы..." -- ... Такие допотопности, как ты, только на вере и держатся, -- рвался почти под ним сочный молодой голос, но с пригашенной звонкостью, чтоб слышно не было далеко. -- Именно на вере, да на какой вере -- ложной! А науки у вас отроду не было! -- Ну, знаешь, спор становится беспредметным. Если марксизм -- не наука, что ж тогда наука? Откровения Иоанна Богослова? Или Хомяков о свойствах славянской души? -- Да не нюхали вы настоящей науки! Вы -- не зиждители! И поэтому совсем даже не знакомы с наукой! Предметы всех ваших рассуждений -- призраки, а не вещи! А в истинной науке все положения с предельной строгостью выводятся из исходного! -- Золотко? Ком-иль-фончик! Так так у нас и есть: вс? экономическое учение выводится из товарной клетки. Вся философия -- из тр?х законов диалектики. -- Вещное знание подтверждается умением применять выводы на деле! -- Детка! Что я слышу? Критерий практики в гносеологии? Так ты стихийный, -- Рубин вытянул крупные губы трубочкой и нарочно сюсюкал, -- материалист! Хо- {118} тя немного примитивный. -- Вот ты всегда ускользаешь от честного мужского спора! Ты опять предпочитаешь забрасывать собеседника птичьими словами! -- А ты опять не говоришь, а заклинаешь! Пифия! Марфинская пифия! Почему ты думаешь, что я горю желанием с тобой спорить? Мне это, может быть, так же скучно, как вдалбливать старику-песочнику, что Солнце не ходит вокруг Земли. Нехай себе дотрусывает, як знает! -- Тебе не хочется со мной спорить потому, что ты не умеешь спорить! Вы все не умеете спорить, потому что избегаете инакомыслящих -- а чтоб не нарушить стройности мировоззрения! Вы собираетесь все свои и выкобениваетесь друг перед другом в толковании отцов учения. Вы набираетесь мыслей друг от друга, они совпадают и раскачиваются до размеров... Да на воле -- (глухо) -- при наличии ЧК, кто с вами осмелится спорить? Когда же вы попадаете в тюрьму, вот сюда, -- (звонко) -- здесь вы встречаетесь с настоящими спорщиками! -- и тут-то вы оказываетесь как рыба на песке! И вам оста?тся только лаяться и ругаться. -- По-моему, до сих пор ты облаял меня больше, чем я тебя. Сологдин и Рубин, как сворож?нные своими вечными разногласиями, вс? сидели у опустевшего имениннища. Абрамсон давно уш?л читать "Монте-Кристо"; Кондраш?в-Иванов -- размышлять о величии Шекспира; Прянчиков убежал листать прошлогодний у кого-то "Огон?к"; Нержин отправился к дворнику Спиридону; Потапов, исполняя до конца обязанности хозяйки дома, помыл посуду, разн?с тумбочки и л?г, накрывшись подушкой от света и шума. Многие в комнате спали, другие тихо читали или переговаривались, и был тот час, когда уже сомневаешься -- не пропустил ли дежурный выключить свет, заменив его на синий. А Сологдин и Рубин вс? сидели на пустой постели Прянчикова в закутке у последней оставленной тумбочки. Однако тянуло к спору одного Сологдина: у него сегодня был день побед, они бурлили в н?м, не улегались. Да и вообще по его расписанию всякий воскресный вечер отводился забавам. А какая забава могла быть распотеш- {119} ней, чем -- срамить и загонять в тупик защитника царствующего скудоумия! Для Рубина же спор сегодня был тягостен, нелеп. Не заверш?нная только что работа была у него, а напротив -- навалилась новая сверхтрудная задача, создание целой науки, за которую в одиночку приходилось приниматься завтра с утра, а для этого уже с вечера беречь бы силы. Ещ? звали его два письма: одно от жены, другое от любовницы. Когда же было и ответить, как не сегодня! -- жене дать важные советы о воспитании детей, любовнице -- нежные заверения. А ещ? звали Рубина монголо-финский, испано-арабский и другие словари, Чапек, Хемингуэй, Лоуренс. И ещ? сверх: то за комическим спектаклем суда, то за мелкими подколками соседей, то за именинным обрядом целый вечер он не мог добраться до окончательной разработки одного важного проекта общегражданского значения. Но тюремные законы спора хватко держали его. Ни в одном споре Рубин не должен был быть побежд?н, ибо представлял тут, на шарашке, передовую идеологию. И вот, как связанный, он вынужденно сидел с Сологдиным, чтобы втолковывать ему азбуку, доступную дошкольникам. Тише и мягче Сологдин увещевал: -- Настоящий спор, говорю тебе из лагерного опыта, производится как поединок. По согласию выбираем посредника -- хоть Глеба сейчас позов?м. Бер?м лист бумаги, делим его отвесной чертой пополам. Наверху, через весь лист, пишем содержание спора. Затем, каждый на своей половине, предельно ясно и кратко, выражаем свою точку зрения на поставленный вопрос. Чтобы не было случайной ошибки в подборе слова -- время на эту запись не ограничивается. -- Ты из меня дурака делаешь, -- полусонно возразил Рубин, опуская сморщенные веки. Лицо его над бородой выражало глубочайшую усталость. -- Что ж мы, до утра будем спорить? -- Напротив! -- весело воскликнул Сологдин, блестя глазами. -- В этом-то и замечательность подлинного мужского спора! Пустые словопрения и сотрясения воздуха могут тянуться неделями. А спор на бумаге иногда кон- {120} чается в десять минут: сразу же становится очевидно, что противники или говорят о совершенно разных вещах или ни в ч?м не расходятся. Когда же выявляется смысл продолжать спор -- начинают поочер?дно записывать доводы на своих половинках листа. Как в поединке: удар! -- ответ! -- выстрел! -- выстрел! И вот: невозможность увиливать, отказываться от употребл?нных выражений, подменять слова словами -- приводит к тому, что в две-три записи явно проступает победа одного и поражение другого. -- И время -- не ограничивается? -- Для о держания истины -- нет! -- А ещ? на эспадронах мы драться не будем? Воспламен?нное лицо Сологдина омрачилось: -- Вот так я и знал. Ты первый наскакиваешь на меня... -- По-моему, ты первый!.. -- ... да?шь мне всякие клички, у тебя их в сумке много: мракобес! попятник! -- (он избегал иноземного непонятного слова "реакционер") -- увенчанный прислужник -- (значило: "дипломированный лакей") -- поповщины! У вас набралось бранных слов больше, чем научных определений. Когда же я беру тебя за жабры и предлагаю честно спорить, -- у тебя нет времени, нет охоты, ты устал! Однако, у вас нашлось время и охота перепотрошить целую страну! -- Уже полмира! -- вежливо поправил Рубин. -- Для дела у нас всегда есть время и силы. А -- болтать языком? О ч?м нам с тобой? Уже между нами вс? сказано. -- О ч?м? Предоставляю выбор тебе! -- галантным широким жестом (род оружия! место дуэли!) ответил Сологдин. -- Так я выбираю: ни о ч?м! -- Это не по правилам! Рубин затеребил отструек ч?рной бороды: -- По каким таким правилам? Что ещ? за правила? Что за инквизиция? Пойми ты: чтобы плодотворно спорить, надо же иметь хоть какую-то общую основу, в каких-то основных чертах вс? же иметь согласие... -- Вот, вот! я ж и говорю: чтоб оба признавали прибавочную стоимость и владычество рабочих! -- (Так на {121} Языке Предельной Ясности обозначалась "диктатура пролетариата".) -- И спорили бы только о том, написал ли закорючку Маркс натощак или Энгельс после обеда. Нет, невозможно было избавиться от этого издевателя! Рубин вскипел: -- Да пойми ты, пойми ты, что -- глупо! Ты и я -- о ч?м мы можем говорить? Ведь куда ни копни, за что ни возьмись -- мы с тобой с разных планет. Ведь для тебя например дуэли и сейчас ещ? лучший способ решения обид! -- А попробуй доказать обратное! -- откинулся Сологдин, сияя. -- Если бы были дуэли -- кто бы решился клеветать? Кто бы решился отталкивать слабых локтями? -- Да твои ж драчуны! Лыцари!.. Для тебя вообще мрак Средних веков, тупое надменное рыцарство, крестовые походы -- это зенит истории! -- Это -- вершина человеческого Духа! -- выпрямляясь, подтвердил Сологдин и помавал над головою пальцем. -- Это великолепное торжество духа над плотью! Это с мечом в руках неудержимое стремление к святыням! -- И вьюки награбленного добра? Ты -- докучный гидальго! -- А ты -- библейский фанатик!.. то есть, одержимец! - парировал Сологдин. -- Ведь для тебя Белинский ли, Чернышевский ли, все наши лучшие просветители -- недоучившиеся поповичи?! -- Долгополые семинаристы! -- ликуя, добавил Сологдин. -- Ведь для тебя не говорю уже -- наша, но даже Французская революция, через сто пятьдесят лет после не? -- тупой бунт черни, наваждение дьявольских инстинктов, истребление нации -- не так ли? -- Разумеется!! И попробуй доказать обратное! Вс? величие Франции кончается восемнадцатым веком! А что было после бунта? Пяток заблудившихся великих людей? Полное вырождение нации! Чехарда правительств на потеху всему миру! Бессилие! безволие! ничтожество!! прах!!! Сологдин демонически захохотал. -- Дикарь! пещерный житель! -- возмущался Рубин. -- И никогда уже Франция не поднимется! Разве толь- {122} ко с помощью римской церкви! -- И вот ещ?: для тебя Реформация -- не естественное освобождение человеческого разума от церковных вериг, а... -- Безумное ослепление! лютеранское сатанинство! Подрыв Европы! Самоуничтожение европейцев! Хуже двух мировых войн! -- Ну вот... ну вот!.. Вот-вот!.. -- вставлял Рубин. -- Ты же -- ископаемое! ихтиозавр! О ч?м нам с тобой спорить? Ты видишь сам, что запутался. Не лучше ли нам разойтись мирно? Сологдин заметил движение Рубина встать и уйти. Этого никак нельзя было допустить! -- забава уходила, забава ещ? не состоялась. Сологдин тут же обуздался и неузнаваемо помягчел: -- Прости, Л?вушка, я погорячился. Конечно, час поздний, и я не настаиваю, чтоб мы брали из главных вопросов. Но давай проверим самый при?м спора-поединка на каком-нибудь л?гком изящном предмете. Я дам тебе на выбор несколько титлов (это значило -- тем). Хочешь спорить из словесности? Это -- область твоя, не моя. -- Да ну тебя... Как раз было время сейчас уйти, не подвергаясь бесславию. Рубин приподнялся, но Сологдин предупредительно шевельнулся: -- Хорошо! Титл нравственный: о значении гордости в жизни человека! Рубин скучающе пожевал: -- Неужели мы гимназистки? И -- поднялся между кроватями. -- Хорошо, такой титл... -- схватил его за руку Сологдин. -- Да пош?л ты... -- отмахнулся Рубин, смеясь. -- У тебя же вс? в голове перев?рнуто! На всей Земле ты один остался, кто ещ? не призна?т тр?х законов диалектики. А из них вытекает -- вс?! Сологдин светлой розовой ладонью отв?л это обвинение: -- Почему не признаю? Уже признаю. -- Ка-ак? Ты -- признал диалектику? -- Рубин за- {123} сюсюкал трубочкой: -- Цыпочка! Дай я тебя поцелую! Признал? -- Я не только е? признал -- я над ней думал! Я два месяца думал над ней по утрам! А ты -- не думал! -- Даже думал? Ты умнеешь с каждым дн?м! Но тогда о ч?м же нам спорить? -- Как?! -- возмутился Сологдин. -- Опять не о чем? Нет общей основы -- не о чем спорить, есть общая основа -- не о чем спорить! Нет уж, теперь изволь спорить! -- Да что за насилие? О ч?м спорить? Сологдин вслед за Рубиным тоже встал и размахивал руками: -- Изволь! Я принимаю бой на самых невыгодных для меня условиях. Я буду бить вас оружием, вырванным из ваших же грязных лап! О том будем спорить, что вы сами тр?х ваших законов не понимаете! Пляшете, как людоеды вокруг костра, а что такое огонь -- не понимаете. Могу тебя на этих законах ловить и ловить! -- Ну, поймай! -- не мог не выкрикнуть Рубин, злясь на себя, но опять погрязая. -- Пожалуйста. -- Сологдин сел. -- Присаживайся. Рубин остался на ногах. -- Ну, с чего б нам полегче? -- смаковал Сологдин. -- Законы эти -- указывают нам направление развития? Или нет? -- Направление? -- Да! Куда будет развиваться... э-э... -- он поперхнулся -- ...процесс? -- Конечно. -- И в ч?м ты это видишь? Где именно? -- холодно допрашивал Сологдин. -- Ну, в самих законах. Они отражают нам движение. Рубин тоже сел. Они стали говорить тихо, по-деловому. -- Какой же именно закон да?т направление? -- Ну, не первый, конечно... Второй. Пожалуй, третий. -- У-гм. Третий -- да?т? И как же его определить? -- Что? -- Направление, что! {124} Рубин нахмурился: -- Слушай, а зачем вообще эта схоластика? -- Это -- схоластика? Ты не знаком с точными науками. Если закон не да?т нам числовых соотношений, да мы ещ? не знаем и направления развития -- так мы вообще ни черта не знаем. Хорошо. Давай с другой стороны. Ты легко и часто повторяешь: "отрицание отрицания". Но что ты понимаешь под этими словами? Например, можешь ты ответить: отрицание отрицания -- всегда бывает в ходе развития или не всегда? Рубин на мгновение задумался. Вопрос был неожидан, он не ставился так обычно. Но, как принято в спорах, не давая внешне понять заминки, поспешил ответить: -- В основном -- да... Большей частью. -- Во-от!! -- удовлетвор?нно взревел Сологдин. -- У вас целый жаргон -- "в основном", "большей частью"! Вы разработали тысячи таких словечек, чтоб не говорить прямо. Вам скажи "отрицание отрицания" -- и в голове у вас отпечатано: зерно -- из него стебель -- из него десять з?рен. Оскомина! Надоело! Отвечай прямо: когда "отрицание отрицания" бывает, а когда -- не бывает? Когда его нужно ожидать, а когда оно невозможно? У Рубина следа не осталось его вялости, он подсобрался сам и собирал свои уже разбредшиеся мысли на этот никому не нужный, но вс? равно важный спор. -- Ну, какое это имеет практическое значение -- "когда бывает", "когда не бывает"?! -- Нич-чего себе! Какое деловое значение имеет один из тр?х основных законов, из которых вы вс? выводите! Ну, как с вами разговаривать?! -- Ты ставишь телегу впереди лошади! -- возмутился Рубин. -- Опять жаргон! жаргон! То есть, феня... -- Телегу впереди лошади! -- настаивал Рубин. -- А мы, марксисты, считали бы позором выводить конкретный анализ явлений из готовых законов диалектики. И поэтому нам совсем не надо знать, "когда бывает", "когда не бывает"... -- А я вот тебе сейчас отвечу! Но ты сразу скажешь, что ты это знал, что это понятно, само собой разумеется... {125} Так слушай: если получение прежнего качества вещи возможно движением в обратном направлении, то отрицания отрицания не бывает! Например, если гайка туго зав?рнута и надо е? отвернуть -- отворачивай. Тут обратный процесс, переход количества в качество, и никакого отрицания отрицания! Если же, двигаясь в обратном направлении, воспроизвести прежнее качество невозможно, то развитие может пройти через отрицание, но и то: если в н?м допустимы повторения. То есть: необратимые изменения будут отрицаниями лишь там, где возможно отрицание самих отрицаний! -- Иван -- человек, не Иван -- не человек, -- пробормотал Рубин, -- ты как на параллельных брусьях... -- С гайкой. Если, заворачивая е?, ты сорвал резьбу, то отворачивая, уже не верн?шь ей прежнего качества -- целой резьбы. Воспроизвести это качество теперь можно только так: бросить гайку в переплав, потом прокатать шестигранный пруток, потом проточить и наконец нарезать новую гайку. -- Слушай, Митяй, -- миролюбиво остановил его Рубин, -- ну нельзя же серь?зно излагать диалектику на гайке. -- Почему нельзя? Чем гайка хуже зерна? Без гайки ни одна машина не держится. Так вот, каждое из перечисленных состояний необратимо, оно отрицает предыдущее, а новая гайка по отношению к старой, испорченной, явится отрицанием отрицания. Просто? -- И он вскинул подстриженную французскую бородку. -- Постой! -- усмотрел Рубин. -- В ч?м же ты меня опроверг? У тебя же самого и получилось, что третий закон да?т направление развития. С рукой у груди Сологдин поклонился: -- Если бы тебе, Л?вчик, не была свойственна быстрота соображения, я бы вряд ли имел честь с тобой беседовать! Да, да?т! Но то, что закон да?т -- надо научиться брать! Вы -- умеете? Не молиться закону -- а работать с ним? Вот ты вывел, что он направление да?т. Но ответим: всегда ли? В неживой природе? в живой? в обществе? А? -- Ну, что ж, -- раздумчиво сказал Рубин. -- Может быть во вс?м этом и есть какое-то рациональное зерно. Но {126} вообще-то -- словоблудие-с, милостивый государь. -- Словоблуды -- вы! -- с новой запальчивостью отсек дланью Сологдин. -- Три закона! Три ваших закона! -- он как мечом размахивал в толпе сарацин. -- А вы ни одного не понимаете, хотя вс? из них выводите!.. -- Да говорят тебе: не выводим! -- Из законов -- не выводите? -- изумился Сологдин, остановился в рубке. -- Нет! -- Так что они у вас -- пришей кобыле хвост? А откуда вы тогда взяли -- в какую сторону будет развиваться общество? -- Слу-шай! -- Рубин стал вдалбливать нараспев. -- Ты -- дуба кусок или человек? Все вопросы решаются нами из конкретного анализа ма-те-ри-ала, разумеешь? Любой общественный вопрос -- из анализа классовой обстановки. -- Так что они вам? -- разорялся Сологдин, не сообразуясь с тишиной комнаты, -- три закона? -- вообще не нужны?! -- Почему, очень нужны, -- оговорил Рубин. -- А зачем?! Если из них ничего не выводится? Если даже и направления развития из них получать не надо, это словоблудие? Если требуется только как попугаю повторять "отрицание отрицания" -- так на ч?рта они нужны?.. ... Потапов, который тщетно пытался укрыться под подушкой от их вс? возрастающего шума, наконец сердито сорвал подушку с уха и приподнялся на постели: -- Слушайте, друзья! Самим не спится -- уважайте сон других, если уж... -- и он показал пальцем вверх наискосок, где лежал Руська, -- если не можете найти более подходящего места. И рассерженность Потапова, любящего размеренный распорядок, и устоявшаяся тишина всей полукруглой комнаты, которая стала им теперь особенно слышна, и окружение стукачами (впрочем, Рубин свои убеждения мог выкрикивать безбоязненно) -- заставили бы очнуться всяких трезвых людей. Эти же двое очнулись лишь чуть-чуть. Их долгий -- не первый и не десятый -- спор только начинался. Они {127} поняли, что нужно выйти из комнаты, но не могли уже ни смолкнуть, ни расцепиться. Они уходили, по дороге меча друг в друга словами, пока дверь коридора не поглотила их. И почти сразу после их ухода белый свет погас, заж?гся ночной синий. Руська Доронин, чь? ухо бодрствовало ближе всех к их спору, был, однако, далее всех от того, чтобы собирать на них "материал". Он слышал недосказанный нам?к Потапова, понял его, хотя и не видел устремл?нного пальца -- и испытал прилив нерешимой обиды, вызываемой у нас упр?ками людей, чь? мнение мы уважаем. Когда он затевал эту острую двойную игру с оперативниками, он вс? предвидел, он пров?л бдительность врагов, был теперь накануне зримого торжества со ста сорока семью рублями, -- но он был беззащитен против подозрения друзей! Его одинокий замысел, именно из-за того, что был так необычен и таен, -- предавался презрению и позору. Его удивляло, как эти зрелые, толковые, опытные люди не имели достаточной широты души, чтобы понять его, поверить, что он -- не предатель. И, как всегда бывает, когда мы теряем расположение людей, -- нам становится втройне дорог тот, кто продолжает нас любить. А если это -- ещ? и женщина?.. Клара!.. Она пойм?т! Он завтра же откроется ей в своей авантюре -- и она пойм?т. И безо всякой надежды, да и безо всякого желания уснуть, он извивался в своей распал?нной постели, то вспоминая пытливые кларины глаза, то вс? более уверенно нащупывая план побега под проволоку овражком до шоссе, а там сразу автобусом в центр города. А дальше там поможет Клара. В семимиллионной Москве человека найти трудней, чем во вс?м обнаж?нном Воркутинском крае. В Москве-то и убегать!.. {128} -------- 66 Дружбу Нержина с дворником Спиридоном Рубин и Сологдин благодушно называли "хождением в народ" и поисками той самой великой сермяжной правды, которую ещ? до Нержина тщетно искали Гоголь, Некрасов, Герцен, славянофилы, народники, Достоевский, Лев Толстой и, наконец, оболганный Васисуалий Лоханкин. Сами же Рубин и Сологдин не искали этой сермяжной правды, ибо обладали Абсолютной прозрачной истиной. Рубин хорошо знал, что понятие "народ" есть понятие вымышленное, есть неправомерное обобщение, что всякий народ раздел?н на классы, и даже классы меняются со временем. Искать высшее понимание жизни в классе крестьянства было занятием убогим, бесплодным, ибо только пролетариат до конца последователен и революционен, ему принадлежит будущее, и лишь в его коллективизме и бескорыстии можно почерпнуть высшее понимание жизни. Не менее хорошо знал и Сологдин, что "народ" есть безразличное тесто истории, из которого лепятся грубые, толстые, но необходимые ноги для Колосса Духа. "Народ" -- это общее обозначение совокупности серых, грубых существ, беспросветно тянущих упряжку, в которую они впряжены рождением и из которой их освобождает только смерть. Лишь одинокие яркие личности, как звенящие зв?зды разбросанные на т?мном небе бытия, несут в себе высшее понимание. И оба знали, что Нержин переболеет, повзрослеет, одумается. И, действительно, Нержин перебывал и пропутался уже во многих крайностях. Изнылая от боли за страдающего брата, русская литература прошлого века создала в н?м, как во всех своих первочитателях, -- в серебряном окладе и с нимбом седовласый образ Народа, соединившего в себе мудрость, нравственную чистоту, духовное величие. Но это было отдельно -- на книжной полке и где-то {129} там -- в деревнях, на полях, на перепутьях девятнадцатого века. Небо же развернулось -- двадцатого века, и мест этих под небом давно на Руси не было. Не было и никакой Руси, а -- Советский Союз, и в н?м -- большой город. В городе рос юноша Глеб, на него сыпались успехи из рога наук, он замечал, что соображает быстро, но есть соображающие и побыстрее него и подавляющие обилием знаний. И Народ продолжал стоять на полке, а понимание было такое: только те люди значительны, кто носит в своей голове груз мировой культуры, энциклопедисты, знатоки древностей, ценители изящного, мужи многообразованные и разносторонние. И надо принадлежать к избранным. А неудачник пусть плачет. Но началась война, и Нержин сперва попал ездовым в обоз и, давясь от обиды, неуклюжий, гонялся за лошадьми по выгону, чтоб их обратать или вспрыгнуть им на спину. Он не умел ездить верхом, не умел ладить упряжи, не умел брать сена на вилы, и даже гвоздь под его молотком непременно изгибался, как бы от хохота над неумелым мастером. И чем горше доставалось Нержину, тем гуще ржал над ним вокруг небритый, матерщинный, безжалостный, очень неприятный Народ. Потом Нержин выбился в артиллерийские офицеры. Он снова помолодел, половчел, ходил, обтянутый ремнями, и изящно помахивал сорванным прутиком, другой ноши у него не бывало. Он лихо подъезжал на подножке грузовика, задорно матерился на переправах, в полночь и в дождь был готов в поход и в?л за собой послушный, преданный, исполнительный и потому весьма приятный Народ. И этот его собственный небольшой народ очень правдоподобно слушал его политбеседы о том большом Народе, который встал единой грудью. Потом Нержина арестовали. В первых же следственных и пересыльных тюрьмах, в первых лагерях, тупым смертным боем ударивших по нему, он ужаснулся изнанке некоторых "избранных" людей: в условиях, где только тв?рдость, воля и преданность друзьям являли сущность арестанта и решали участь его товарищей, -- эти тонкие, чуткие, многообразованные ценители изящного оказывались частенько трусами, быстрыми на сдачу, а при {130} их образованности -- отвратительно изощр?нными в оправданиях сделанной подлости; такие быстро вырождались в предателей и попрошаек. И самого себя Нержин увидел едва не таким, как они. И он отшатнулся от тех, к кому прежде считал за честь принадлежать. Теперь он стал ненавистно высмеивать, чему поклонялся прежде. Теперь он стремился опроститься, отбить у себя последние навычки интеллигентской вежливости и размазанности. В пору беспросветных неудач, в провалах своей перешибленной судьбы, Нержин сч?л, что ценны и значительны только те люди, кто своими руками строгает дерево, обрубает металл, кто пашет землю и ль?т чугун. У людей простого труда Нержин старался теперь перенять и мудрость вс? умеющих рук и философию жизни. Так для Нержина круг замкнулся, и он приш?л к моде прошлого века, что надо идти, спускаться в народ. Но за замкнутым кругом ш?л ещ? хвостик спирали, недоступный для наших дедов. Как тем, образованным барам XIX столетия, образованному зэку Нержину для того, чтобы спускаться в народ, не надо было переодеваться и нащупывать лестничку: его просто турнули в народ, в изорванных ватных брюках, в заляпанном бушлате, и велели вырабатывать норму. Судьбу простых людей Нержин разделил не как снисходительный, вс? время разнящийся и потому чужой барин, но -- как сами они, не отличимый от них, равный среди равных. И не для того, чтобы подладиться к мужикам, а чтобы заработать обрубок сырого хлеба на день, пришлось Нержину учиться и вколачивать гвоздь струною в точку и пристрагивать доску к доске. И после жестокой лагерной выучки с Нержина спало ещ? одно очарование. Нержин понял, что спускаться ему было дальше незачем и не к кому. Оказалось, что у Народа не было перед ним никакого кондового сермяжного преимущества. Вместе с этими людьми садясь на снег по окрику конвоя, и вместе прячась от десятника в т?мных закоулках строительства, вместе таская носилки на морозе и суша портянки в бараке, -- Нержин ясно увидел, что люди эти ничуть не выше его. Они не стойче его переносили голод и жажду. Не тв?рже духом были перед каменной стеной десятилетнего срока. Не предусмотрительней, не изворотливей его в крутые минуты {131} этапов и шмонов. Зато были они слеп ей и доверчивей к стукачам. Были падче на грубые обманы начальства. Ждали амнистии, которую Сталину было труднее дать, чем околеть. Если какой-нибудь лагерный держиморда в хорошем настроении улыбался -- они спешили улыбаться ему навстречу. А ещ? они были много жадней к мелким благам: "дополнительной" прокислой стограммовой пш?нной бабке, уродливым лагерным брюкам, лишь бы чуть поновей или попестрей. В большинстве им не хватало той точки зрения, которая становится дороже самой жизни. Оставалось -- быть самим собой. Отболев в который раз каким увлечением, Нержин -- окончательно или нет? -- понял Народ ещ? по-новому, как не читал нигде: Народ -- это не все, говорящие на нашем языке, но и не избранцы, отмеченные огненным знаком гения. Не по рождению, не по труду своих рук и не по крылам своей образованности отбираются люди в народ. А -- по душе. Душу же выковывает себе каждый сам, год от году. Надо стараться закалить, отгранить себе такую душу, чтобы стать человеком. И через то -- крупицей своего народа. С такою душой человек обычно не преуспевает в жизни, в должностях, в богатстве. И вот почему народ преимущественно располагается не на верхах общества. -------- 67 Рыжего круглоголового Спиридона, на лице которого без привычки никак было не отличить почтения от насмешки, Нержин выделил сразу по его приезде на шарашку. Хотя были тут ещ? и плотники, и слесари, и токари, но чем-то ядр?ным разительно отличался от них Спиридон, так что не могло быть сомнения, что он-то и есть тот представитель Народа, у которого следовало черпать. Однако, Нержин испытал затрудн?нность: не мог найти повода познакомиться со Спиридоном ближе, ещ? не было о ч?м им говорить, не встречались они по работе и {132} жили врозь. Небольшая группа работяг жила на шарашке в отдельной комнате, отдельно проводила досуг, и когда Нержин стал нахаживать к Спиридону -- Спиридон и его соседи по койкам дружно определили, что Нержин -- волк и рыскает за добычей для кума. Хотя сам Спиридон считал сво? положение на шарашке последним, и нельзя себе было представить, зачем бы оперуполномоченные его обкладывали, но, так как они не брезгуют никакой падалью, следовало остерегаться. При входе Нержина в комнату Спиридон притворно озарялся, давал место на койке, и с глупым видом принимался рассказывать что-нибудь за-тридевять-земельное от политики: как трущуюся рыбу бьют остями, как е? в тиховодье рогаткой лозовой цепляют под зябры, а и ловят в сетя; или как он ходил "по лосей, по медведя рудого" (а ч?рного с белым галстуком медведя остерегайся!); как травой медуницей змей отгоняют, дятловка же трава для косьбы больно хороша. Ещ? был долгий рассказ, как в двадцатые годы ухаживал он за своей Марфой Устиновной, когда она в сельском клубе в драмкружке играла; е? прочили за богатого мельника, она же по любви договорилась бежать со Спиридоном -- и на Петров день он на ней женился украдом. При этом малоподвижные больные глаза Спиридона из-под густых рыжеватых бровей добавляли: "Ну, что ходишь, волк? Не разжив?шься, сам видишь." И действительно, любой стукач давно б уж отчаялся и покинул неподатливую жертву. Ничьего любопытства бы не хватило терпеливо ходить к Спиридону каждый воскресный вечер, чтобы слушать его охотничьи откровения. Но Нержин, по началу заходивший к Спиридону с застенчивостью, именно Нержин, ненасытно желавший здесь, в тюрьме, разобраться во вс?м, не додуманном на воле, -- месяц за месяцем не отставал и не только не утомлялся от рассказов Спиридона, но они освежали его, дышали на него сыроватой приречной зар?ю, обдувающим дневным полевым ветерком, переносили в то единственное в жизни России семилетие -- семилетие НЭПа, которому ничего не было равного или сходного в сельской Руси -- от первых починков в дремучем бору, ещ? прежде Рюриков, до последнего разукрупнения колхозов. Это семилетие {133} Нержин захватил несмышл?нышем и очень жалел, что не родился пораньше. Отдаваясь т?плому оскрипшему голосу Спиридона, Нержин ни разу лукавым вопросом не попытался перескочить на политику. И Спиридон постепенно начал доверять, неизнудно и сам окунался в прошлое, хватка постоянной настороженности отпускала, глубоко-прорезанные бороздки его лба разморщивались, красноватое лицо осветлялось тихим свечением. Только потерянное зрение мешало Спиридону на шарашке читать книги. Приноровляясь к Нержину, он иногда вворачивал (чаще -- некстати) такие слова, как "принцип", "п'ириод" и "аналогично". В те времена, когда Марфа Устиновна играла в сельском драмкружке, он там слышал со сцены и запомнил имя Есенина. -- Есенина? -- не ожидал Нержин. -- Вот здорово! А у меня он здесь на шарашке есть. Это ведь редкость теперь. -- И прин?с маленькую книжечку в суперобложке, осыпанной изрезными кленовыми осенними листьями. Ему было очень интересно, неужели сейчас свершится чудо: полуграмотный Спиридон пойм?т и оценит Есенина. Чуда не совершилось, Спиридон не помнил ни строчки из слышанного прежде, но живо оценил "Хороша была Танюша", "Молотьбу". А через два дня майор Шикин вызвал Нержина и велел сдать Есенина на цензурную проверку. Кто дон?с -- Нержин не узнал. Но вочь'ю пострадав от кума и потеряв Есенина как бы из-за Спиридона, Глеб окончательно вош?л в его доверие. Спиридон стал звать его на "ты", и беседовали они теперь не в комнате, а под прол?том внутри-тюремной лестницы, где их никто не слышал. С тех пор, последние пять-шесть воскресений, рассказы Спиридона замерцали давно желанной глубиной. Вечер за вечером перед Нержиным прошла жизнь одной единственной песчинки -- русского мужика, которому в год революций было семнадцать лет, и перешло уже сорок, когда начиналась война с Гитлером. Какие водопады не низвергались через него! какие валы не обтачивали рыжий окатыш головы Спиридона! В четырнадцать лет он остался хозяином в доме (отца взяли на германскую, там и убили) и пош?л со стариками на {134} покос ( "за полдня косить научился"). В шестнадцать работал на стекольном заводе и ходил под красными знаменами на сходку. Как землю объявили крестьянской -- кинулся в деревню, взял надел. Этот год он с матерью и с братишками, с сестр?нками славно спину наломал и к Покрову был с хлебушком. Только после Рождества стали тот хлеб сильно для города потягивать -- сдай и сдай. А после Пасхи и год Спиридонов, кому восемнадцать полных, пош?л девятнадцатый, -- д?рнули в Красную Армию. Идти в армию от землицы никакого расч?та Спиридону не было, и он с другими парнями подался в лес, и там они были зел?ными ("нас не трогай -- мы не тронем"). Потом вс? жив лесу стало тесно, и угодили они к белым (тут белые наскочили ненадолго). Допрашивали белые, нет ли средь их комиссара; такого не было, а вожака их стукнули для острастки, остальным велели надеть кокарды тр?хцветные и дали винтовки. А вообще-то порядки у белых были старые, как и при царе. Повоевали маненько за белых -- забрали в плен красные (да и не отбивались особо, сами подались). Тут красные расстреляли офицеров, а солдатам велели с шапок кокарды снять, надеть бантики. И утвердился Спиридон в красных до конца гражданской. И в Польшу он ходил, а после Польши их армия была трудовая, никак домой не пускали, и ещ? потом на масляной повезли их к Питеру и на первой неделе поста ходили они прямо по морю по льду, форт какой-то брали. Только после этого Спиридон домой вырвался. Воротился он в деревню весной и накинулся на землицу родную, отво?ванную. Воротился он с войны не как иные -- не разбалованный, не ветром подбитый. Он быстро окреп ("кто хозяин хорош -- по двору пройди, рубль найд?шь"), женился, зав?л лошадей... В ту пору у властей у самих ум расступался: подпирались-то вс? бедняками, но людям хотелось не беднеть, а богатеть, и бедняки тоже к обзаводу тянулись, -- кто работать любит, конечно. И пустили тогда по ветру слово такое: интенсивник. Слово это значило: кто хозяйство хочет вести крепко, но не на батраках, а -- по науке, со см?ткой. И стал тогда Спиридон Егоров с жениной помощью -- интенсивник. {135} "Хорошо жениться -- полжизни" -- всегда говорил Спиридон. Марфа Устиновна была главное счастье и главный успех его жизни. Из-за не? он не пил, сторонился пустых сборищ. Она приносила ему детей-кажегод ков, двух сыновей, потом дочь, -- но рождение их ни на пядень не отрывало е? от мужа. Она свою пристяжку тянула -- сколотить хозяйство! Была она грамотна, читала журнал "Сам себе агроном" -- и так Спиридон стал интенсивником. Интенсивников приласкивали, им давали ссуды, семена. К успеху ш?л успех, к деньгам деньги, уж затевали они с Марфой строить кирпичный дом, не ведая, что доброденствию такому подходит конец. Спиридон в поч?те был, в пр'изидим его сажали, герой гражданской войны и в коммунистах уже. И тут-то они с Марфой начисто сгорели -- еле детей выхватили из огня. И стали -- голот'а, ничто. Но горевать долго им не привелось. Еле стали они из погорельцев выдираться, как прикатило из дал?кой Москвы -- раскулачивание. И всех тех интенсивников, без разума выращенных Москвой же, теперь без разума же перекрепляли в кулаки и изводили. И порадовались Марфа со Спиридоном, что не успели кирпичного дома отгрохать. В который раз судьба человеческая закидывала загадки, и беда об?ртывалась прибытком. Вместо того, чтобы под конвоем ГПУ ехать умирать в тундру, Спиридон Егоров был сам назначен "комиссаром по коллективизации" -- сбивать народ в колхозы. Он стал носить устрашающий револьвер на бедре, сам выгонял из дому и отправлял с милицией, наголо без скарбу, кулаков и не кулаков, -- кого нужно было по разнарядке. И на этом, как и на других изломах своей доли, Спиридон не доступен был л?гкому пониманию и классовому анализу. Нержин теперь не упрекал, не развереживал Спиридона, но можно было понять, что мутно сошлось у того на душе. Стал он тогда пить и пил так, как если б вся деревня раньше была его, а теперь он всю спускал. Он принял чин комиссара, но распоряжался плохо. Он не доглядывал, что крестьяне скот вырезают, приходят в {136} колхоз без рога живого, без живого копыта. За вс? то Спиридона изгнали с комиссаров, да на этом не остановились, а сразу же велели ему руки взять назад, и с обнаж?нными наганами один милиционер сзади, другой спереди, повели его в тюрьму. Судили его быстро ( "у нас весь п'ириод никого долго не судят"), дали ему десять лет за "экономическую контрреволюцию" и отправили на Беломорканал, а когда кончили Беломор -- на канал Москва-Волга. На каналах Спиридон работал то землекопом, то плотником, пайку получал большую, и только за Марфу, оставленную с тремя детьми, ныла его душа. Потом Спиридону вышел пересуд. Экономическую контрреволюцию ему сменили на "злоупотребление" и тем он из социально-чуждых стал социально-близкий. Его вызвали и объявили, что теперь доверяют ему винтовку самоохраны. И хотя ещ? вчера Спиридон, как порядочный зэк, бранил конвоиров последними словами, а самоохранников -- ещ? круче, -- сегодня он взял ту протянутую ему винтовку и пов?л своих вчерашних товарищей под конвоем, потому что это уменьшало срок его заключения и давало сорок рублей в месяц для отсылки домой. Вскоре начальник лагеря, у которого было две ромбы, поздравил его с освобождением. Спиридон документы выписал не в колхоз, а на завод, забрал туда Марфу с детьми и в короткое время уже попал на заводскую красную доску как один из лучших стеклодувов. Он гнал сверхурочные, чтобы наверстать вс?, что потеряно было с самого пожара. Уже их мысли были о маленькой хат?нке с огородом и как учить дальше детей. Детям было пятнадцать, четырнадцать и тринадцать, когда грохнула война. Очень быстро фронт стал подходить к их пос?лку. Власти, кого успевали, угоняли на восток, и весь их пос?лок успели согнать. На каждом повороте Спиридоновой судьбы Нержин теперь притаивался, ожидая, что ещ? выкинет Спиридон. Он уж предполагал, не останется ли Спиридон ждать немцев, тая злость за лагерь. Отнюдь! Спиридон в?л себя поначалу как в лучших патриотических романах: что было добра -- закопал в землю, и как только оборудование {137} завода отправили вагонами, а рабочим раздали телеги, -- посадил на тую телегу троих детей и ж?нку и -- "лошадь чужая, кнут не свой, погоняй не стой!" -- от Почепа отступал до самой Калуги, как многие тысячи других. Но под Калугою что-то хрустнуло, куда-то их поток разбился, уже стали их не тысячи, а только сотни, да и то мужчин намерялись в первом же военкомате забрать в армию, а чтоб семьи ехали дальше сами. И вот тут-то, лишь только ясно стало, что с семь?й ему теперь подкатило расставаться, Спиридон, так же нимало не сомневаясь в своей правоте, отбился в лесу, переждал линию фронта -- и на той же телеге, и на лошади той же, но уже не безразлично-каз?нной, а хранимой, своей -- пов?з семью назад, от Калуги до Почепа и вернулся в исконную свою деревню и поселился в свободной чьей-то хате. И тут сказали: из колхозной бывшей земли бери сколько можешь обработать -- обрабатывай. И Спиридон взял, и стал пахать е? и засевать безо всяких угрызений совести и не следя за сводками войны, работал уверенно и ровно, как если б то шли дал?кие годы, когда ни колхозов не было ещ?, ни войны. Приходили к нему партизаны, говорили -- собирайся, Спиридон, воевать надо, а не пахать. -- Кому-то и пахать, -- отвечал Спиридон. И от земли -- не пош?л. В партизаны изнудом гнали, объяснял он теперь, это не то, чтоб стар и млад не могли ломтя хлеба прожевать, а дай им нож в зубы ползти на немца, -- нет, спускали с парашютами московских инструкторов, и те выгоняли крестьян угрозами или ставили безысходно. Подноровили партизаны убить немецкого мотоциклиста, да не за околицей, а посер?дке деревни их. Знали партизаны немецкие правила. Прикатили сразу немцы, всех выгнали из домов и дочиста сожгли всюю деревню. И опять не засомневался ничуть Спиридон, что пришла пора считаться с немцами. Отв?з он Марфу с детьми к е? матери и тотчас пош?л к тем самым партизанам в лес. Ему дали автомат, гранаты, и он добросовестно, со см?ткой, как работал на заводе или на земле, подстреливал немецкие дозоры у полотна, отбивал обозы, помогал мостики рвать, а по праздникам ходил к семье. И получалось, что как-никак, а он -- с семь?й. {138} Но возвращался фронт. Хвастали даже, что Спиридону дадут партизанскую медаль, как наши придут. И объявлено было, что теперь примут их в Советскую армию, конец их лесной жизни. А из того села, где Марфа теперь жила, стронули немцы всех жителей, пацан прибежал, рассказал. И в момент, не дожидаясь наших и ничего больше не дожидаясь, никому не сказавшись, Спиридон покинул автомат и две диски и погнал за своею семь?й. Он вт?рся в их поток как цивильный и опять вровень с той же телегой и похл?стывая тую же лошадку, подчиняясь такой же неоспоримой правоте нового решения, зашагал по запруженной дороге от Почепа до Слуцка. Тут Нержин только брался за голову и раскачивался. -- Ай-я-яй! Что ж за чудо получается, Спиридон Данилыч? Как это мне вс? в голову уместить? Ты ж на Кронштадт по льду ш?л, ты нам советскую власть устанавливал, ты и в колхозы загонял... -- А ты -- не устанавливал? Нержин терялся. Принято было, что устанавливали советскую власть отцы, что тогда, в семнадцатом-восемнадцатом, было это особенно торжественно или особенно обдумывалось каждым. Усмешка явственней обозначалась на губах Спиридона: -- Ты-то устанавливал -- не заметил? -- донимал он. -- Не заметил, -- шептал Нержин, перебирая в памяти три года своего фронтового командования. -- Так вот и бывает... Сеем рожь, а вырастает лебеда... Но дальше, дальше надо было ставить социальный эксперимент! -- и Нержин только спрашивал: -- И что ж дальше, Данилыч? Что ж дальше! Мог, конечно, опять в лес отбиться и отбивался раз, да встреча лихая вышла с бандитами, еле спас от них дочь. И ещ? поехал с потоком. А потом уж стал и думать, что наши ему не поверят, вс? равно припомнят, что в партизаны он не сразу пош?л и убег оттуда, и уж семь бед, один ответ, и доехал до Слуцка. А там сажали на поезда и давали талоны на питание аж до Рейнской {139} области. Сперва прошелестел такой слух, что с детьми брать не будут -- и Спиридон уже смекал, как поворачивать. Но взяли всех -- и он бросил ни за так телегу с лошадью и уехал. Под Майнцем его с мальчиками определили на завод, а жену с дочкой поставили работницами к бауэрам. И вот на том заводе однажды немецкий мастер ударил сына Спиридонова младшенького. Спиридон не думал долго, а с топором подскочил и замахнулся на мастера. По законам германского райха, дойди только до законов, замах такой значил -- расстрел Спиридону. Но мастер остыл, подош?л к бунтовщику и сказал, как передавал теперь Спиридон: -- Я сам -- фатер. Я тебя -- ферштэе. И не доложил дальше! И узнал вскоре Спиридон, что в то самое утро мастер получил извещение о смерти сына в России. Окал?нный, с околоченными боками, Спиридон, вспоминая того рейнского мастера, не стыдясь, отирал слезу рукавом: -- После этого я на немцев не сердюся. Что хату сожгли и вс? зло этот фатер снял. Ведь проникся же человек! -- вот тебе и немец... Но это было из редких, из очень редких потрясений в своей правоте, колебнувшее дух упрямого рыжего мужика. Все остальные тяж?лые годы, во всех жестоких выныриваниях и окунаньях, никакие раздумки не обессиливали Спиридона в минуты решений. И так своей повседневной методикой Спиридон опровергал лучшие страницы Монтеня и Шаррона. Несмотря на ужасающее невежество и беспонятность Спиридона Егорова в отношении высших порождений человеческого духа и общества -- отличались равномерной трезвостью его действия и решения. И если знал он, что все деревенские собаки перестреляны немцами, то, хоть знал это не специально, а было это с ним, и отрубленную коровью голову клал спокойно в л?гкий снежок, чего бы никак не сделал в другое время. И хоть никогда, конечно, не изучал он ни географии, ни немецкого языка, но когда худо привелось им на постройке окопов в Эльзасе (ещ? и американцы с самол?тов их поливали) -- он убежал от- {140} туда со старшим сыном и, никого не спрашивая, и не читая немецких надписей, дн?м перетаиваясь, одними ночами, по незнаемой земле, без дорог, прямо, как летает ворона, прос?к девяносто километров и дом в дом подкрался к тому бауэру под Майнцем, у которого работала жена. Там они и досидели в бункере в саду до прихода американцев. Ни один из вечно-проклятых вопросов о критерии истинности чувственного восприятия, об адекватности нашего познания вещам в себе -- не терзал Спиридона. Он был уверен, что видит, слышит, обоняет и понимает вс? -- неоплошно. Так же и в учении о добродетели вс? у Спиридона было бесшумно и одно к одному подогнано. Он никого не оговаривал. Никогда не лжесвидетельствовал. Сквернословил только по нужде. Убивал только на войне. Дрался только из-за невесты. Ни у какого человека он не мог ни лоскутка, ни крошки украсть, но со спокойным убеждением воровал у государства всякий раз, как выпадала возможность. А что, как он рассказывал, до женитьбы "клевал по бабам", -- так и властитель дум наших Александр Пушкин признавался, что заповедь "не возжелай жены ближнего твоего" ему особенно тяжела. И сейчас, в пятьдесят лет, заключ?нный, почти слепой, очевидно обреч?нный здесь, в тюрьме, умереть, -- Спиридон не выказывал движения к святости, или к унынию, или к раскаянию, или тем более к исправлению (как это выражалось в названии лагерей), -- но со старательною метлою своей в руках каждый день от зари до зари м?л двор и тем отстаивал свою жизнь перед комендантом и оперуполномоченным. Какие б ни были власти -- с властями жил Спиридон всегда в раскосе. Что любил Спиридон -- это была земля. Что было у Спиридона -- это было семья. Понятия "родина", "религия" и "социализм", не употребительные в будничном повседневном разговоре, были словно совершенно неизвестны Спиридону -- уши его будто залегли для этих слов, и язык не изворачивался их употребить. Его родиной была -- семья. {141} Его религией была -- семья. И социализмом тоже была семья. А всех сеятелей разумного-доброго-вечного, писателей и ораторов, называвших Спиридона богоносцем (да он о том не знал), священников, социал-демократов, вольных агитаторов и штатных пропагандистов, белых помещиков и красных председателей, кому на протяжении жизни было дело до Спиридона, он, по вынужденности беззвучно, в сердцах посылал: -- А не пошли бы вы на ...?! -------- 68 Над их головами ступени деревянной лестницы гудели и поскрипывали от переступов и шарканья ног. Иногда просыпался сверху истолч?нный прах и крохи мусора, но ни Спиридон, ни Нержин почти их не замечали. Они сидели на неметенном полу в своих нечистых, давно заношенных, с задубившимися задами парашютных синих комбинезонах, охватив колени руками. Сидеть так, не подмостясь чурками, было не очень удобно, их малость запрокидывало, -- оттого плечами и спинами они упирались в косо идущие доски, снизу пришитые к лестнице. Глаза же их смотрели прямо впер?д, но тоже упирались -- в облупленную боковую стену уборной. Нержин, как всегда, когда нужно было что-то осознать, обнять мыслью, часто курил -- и издавленные окурки складывал рядком у полусгнившего плинтуса, от которого вверх до лестницы ш?л треугольник бел?ной, но грязной стены. Спиридон же, хотя и получал, как все, папиросы "беломорканал", ещ? раз своей обложкой напоминавшие ему о гиблой работе в гиблом краю, где едва не сложил он костей, -- твердо не курил, подчиняясь запрету германских врачей, вернувших ему три десятых зрения одним глазом, вернувших свет. К немецким врачам Спиридон сбер?г благодарность и почтение. Они ему, уже безнад?жно слепому, вгоняли большую иглу в хребет, долго держали под повязками с мазью на глазах, потом сняли повязки в полут?мной {142} комнате и велели -- "смотри!" И мир забрезжил! При свете тусклого ночника, казавшегося Спиридону ярким солнцем, он одним глазом различил т?мный очерк головы своего спасителя и, припав, поцеловал его руку. Нержин вообразил себе всегда сосредоточенное, а в этот миг смягч?нное лицо глазного доктора с Рейна. Врач смотрел на освобожд?нного от повязок рыжего дикаря из восточных степей, чей т?плый голос, чья благодарность взахл?б говорили, что дикарь этот, возможно, был предназначен к лучшей жизни и не по своей вине стал таким. А поступок был с точки зрения немцев хуже, чем дикарский. Уже после конца войны Спиридон со всей семь?й жил в американском лагере перемещ?нных лиц. И повстречался с ним односельчанин, сват, ещ? иначе "сват-сучка" за какие-то дела при сколачивании колхоза. С этим сватом-сучкой они вместе ехали до Слуцка, а в Германии их раскидали. И вот теперь надо было благополучно встречу обмыть, и другого ничего не было -- прин?с сват бутылку спирту. Спирт был непробованный, и надпись немецкая не прочтена -- зато бесплатно им достался. Что ж, и осмотрительный, недоверчивый, избегнувший тысячи опасностей Спиридон тоже ведь был не защищ?н от русского авося -- ладно, откупоривай, сват! Чкнул Спиридон полный стакан, а остальное в одномашку допил сват-сучка. Спасибо, хоть сыновей при том не было, а то б и им по стопочке досталось. Проснувшись после полудня, Спиридон испугался ранней темноты в комнате, высунулся в окно, но света было мало и там, и он долго не мог понять, как это у американского штаба через улицу и у часового верхней половины не было, а нижняя была. Он ещ? хотел скрыть беду от Марфы, но к вечеру пелена полной слепоты застлала и нижнюю часть его глаз. А сват-сучка умер. После первой операции глазные врачи сказали: год прожить в покое, потом сделают ещ? одну, левый будет видеть совсем, а правый -- наполовину. Они это точно обещали, и надо было бы дождаться, но... -- Наши-то врали, стервы -- в обои ухи не убер?шь. {143} И колхозов больше нет, и вс? вам прощается, братья и сестры вас ждут, колокола звонят -- хоть американские ботинки скидать, босиком сюдою бечь. Нет! Это не помещалось в голове. -- Данилыч! -- выразительно отговаривал Нержин, будто не поздно было ещ? и передумать. -- Да ведь не сам ли ты говорил... насч?т лебеды? Кой тебя леший за загривок тянул? Неужели ты мог поверить? Вс? окруженье глаз Спиридона -- и веки, и виски, и подглазья, были мелко-морщинисты. Он усмехнулся: -- Я-то?.. Я, Глеба, верно знал, что залямчат. Уж я у американцев разлакомился, по воле бы сюда не поехал. -- Так люди на ч?м ловились? -- ехали сюда к семье. А у тебя вся семья под мышками, кто ж тебя в Советский Союз манил? Вздохнул Спиридон: -- Марфе Устиновне я сразу сказал: девка, озеро в рот сулят, а из поганой лужи лакнуть ещ? дадут ли?.. Она мне, голову так легонько потрепавши: парень-парень, были б твои глазоньки, а там рассмотрим. Давай вторую операцию ждать. Ну, а у детей всех тр?х -- нетерп?жка, дух загорелся: тятя! маманя! да домой! да на родину! Да что ж у нас в России глазных врачей нет? Да мы немцев разбили, так кто раненых лечил?! Ещ? получше наши врачи! Русскую, мол, школу им кончать надо, старшенький у меня двух классов только и не доучился. Дочка Вера из слез не выхлюпывается -- вы хотите, чтоб я за немца замуж пошла? Мало было ей на Рейне русских, вс? кажется девке, что самого главного жениха она здесь упускает... Эх, чешу в голове, детки-детки, врачи-то у нас в России есть, да жить? там убойное, у батьки уже по шее полозом т?рто, куды рв?тесь? Нет, видать, обо вс? обжечься надо -- самому. Так, не Спиридона первого, погубили его дети. Короткие ж?сткие усы его, рыжие с проседью, подрагивали при воспоминании: -- Листовкам ихним я на грош не верил, и что от тюрьмы-терпихи мне не уйтить -- знал. Но так думал, что вс? вину на меня опрокинут, дети -- прич?м? Меня посадят -- дети нехай живут. Но заразы эти по-своему рассудили -- и мою голову взяли и ихние. {144} На пограничной станции мужчин и женщин сразу разделяли и дальше гнали в отдельных эшелонах. Семья Егоровых всю войну продержалась вместе, а теперь развалилась. Никто не спрашивал, брянский ты или саратовский. Жену с дочерью безо всякого суда сослали в Пермскую область, где дочь теперь работала в лесхозе на бензопиле. Спиридона же с сыновьями спроворили за колючку, судили и за измену Родине влепили и сыновьям, как батьке, по десятке. С младшим сыном Спиридон попал в соликамский лагерь и хоть там ещ? попестовал его два года. А другого сына зашвырнули на Колыму. Таков был дом. Таковы были жених дочери и школа сыновей. От волнений следствия, потом от лагерного недоедания (он ещ? сыну отдавал ежед?н своих полпайки) не только не просветлялись очи Спиридона, но и меркло последнее левое. Средь той огрызаловки волчьей на глухой лесной подкомандировке просить врачей вернуть зрение было почти то, что молиться о вознесении живым на небо. Не только лечить глаза Спиридона, но и судить, можно ли в Москве их вылечить, -- не лагерной было серой больничке. Сжав ладонями голову, размышлял Нержин над загадкой своего приятеля. Не сверху вниз и не снизу вверх смотрел он на этого мужика, пристигнутого событиями, -- а касаясь плечом плеча и глазами вровень. Все беседы их уже давно и чем дальше, тем острей, толкали Нержина к одному вопросу. Вся ткань жизни Спиридона вела к этому вопросу. И, кажется, сегодня наступила пора этот вопрос задать. Сложная жизнь Спиридона, его непрестанные переходы от одной борющейся стороны к другой -- не было ли это больше, чем простое самосохранение? Не сходилось ли это как-то с толстовской истиной, что в мире нет правых и нет виноватых?.. Что узлов мировой истории не распутать самоуверенным мечом? Не являла ли себя в этих почти инстинктивных поступках рыжего мужика -- мировая система философского скептицизма?.. Социальный эксперимент, предпринятый Нержиным, обещал дать сегодня здесь под лестницей неожиданный и блестящий результат! {145} -- Тошную я, Глеба, -- говорил между тем Спиридон и намозоленной заскорблой ладонью с силой прот?р по небритой щеке, как будто хотел ссадить с не? кожу. -- Ведь четыре месяца из дому писем не было, а? -- Ты ж сказал -- у Змея письмо? Спиридон посмотрел укоризненно (глаза его были пригашены, но никогда не казались остеклевшими, как у слепых от рождения, и оттого выражение их бывало понятно): -- После четыр?х-то месяцев? Что мог?т быть в том письме? -- Как получишь завтра -- прийди, прочту. -- Да уж вбежки к тебе. -- Может, на почте какое пропало? Может, кумовья замотали? Не волнуйся, Данилыч, зря. -- Чего -- зря, как сердце скомит? За Веру боюся. Двадцать один год девке, без отца, без братьев, и мать не рядом. Этой Веры Егоровой Нержин видел фотографию, сделанную прошлой весной. Крупная девушка, налитая, с большими доверчивыми глазами. Сквозь всю мировую войну отец прон?с е? и выхранил. Ручной гранатой он спас е? в минских лесах от злых людей, добивавшихся е?, пятнадцатилетнюю, изнасилить. Но что он мог сделать теперь из тюрьмы? Нержин представил себе непрод?рный пермский лес; пулем?тную стрельбу бензопил; отвратительный р?в тракторов, трелюющих стволы; грузовики, зарывшиеся задом в болота и поднявшие к небу радиаторы как бы с мольбой; обозл?нных ч?рных трактористов, разучившихся отличать мат от простого слова -- и среди них девушку в спецовке, в брюках, дразняще выделяющих е? женские стати. Она спит с ними у костров; никто, проходя, не упускает случая е? облапать. Конечно не зря ноет сердце у Спиридона. Но утешения звучали бы жалко-бесполезно. А лучше и его отвлечь и для себя утвердить в н?м, что искал: перетяжку, противовес уч?ным своим друзьям. Не услышит ли Глеб сейчас, здесь, народное сермяжное обоснование скептицизма, и сам тогда, может быть, утвердится на н?м? Положив руку на плечо Спиридона, а спиной по-преж- {146} нему упираясь в косую подшивку лестницы, Нержин с затруднением, издалека, начал высказывать свой вопрос: -- Давно хочу тебя спросить, Спиридон Данилыч, пойми меня верно. Вот слушаю, слушаю я про твои скитания. Крученая у тебя жизнь, да ведь наверно, не у одного тебя, у многих... у многих. Вс? чего-то ты метался, пятого угла искал -- ведь неспроста?.. Вернее, как ты думаешь -- с каким... -- он чуть не сказал "критерием" -- ... с меркой какой мы должны понимать жизнь? Ну, например, разве есть люди на земле, которые нарочно хотят злого? Так и думают: сделаю-ка я людям зло? Дай-ка я их прижму, чтоб им житья не было? Вряд ли, а? Вот ты говоришь -- сеяли рожь, а выросла лебеда. Так вс?-таки, сеяли-то -- рожь, или думали, что рожь? Может быть, люди-то все хотят доброго -- думают, что доброго хотят, но все не безгрешны, не без ошибок, а кто и вовсе оголтелый -- и вот причиняют друг другу столько зла. Убедят себя, что они хорошо делают, а на самом деле выходит худо. Наверно, не очень ясно он выражался. Спиридон косовато, хмуро смотрел, ожидая подвоха, что ли. -- А теперь если ты, скажем, явно ошибаешься, а я хочу тебя поправить, говорю тебе об этом словами, а ты меня не слушаешь, даже рот мне затыкаешь, в тюрьму меня пихаешь -- так что мне делать? Палкой тебя по голове? Так хорошо если я прав, а если мне это только кажется, если я только в голову себе вбил, что я прав? Да ведь если я тебя сшибу и на тво? место сяду, да "но! но!", а не тянет оно -- так и я трупов нахлестан)? Ну, одним словом, так: если нельзя быть уверенным, что ты всегда прав -- так вмешиваться можно или нет? И в каждой войне нам кажется -- мы правы, а тем кажется -- они правы. Это мыслимо разве -- человеку на земле разобраться: кто прав? кто виноват? Кто это может сказать? -- Да я тебе скажу! -- с готовностью отозвался просветлевший Спиридон, с такой готовностью, будто спрашивали его, какой дежурняк заступит дежурить с утра. -- Я тебе скажу: волкодав -- прав, а людоед -- нет! -- Как-как-как? -- задохнулся Нержин от простоты и силы решения. -- Вот так, -- с жестокой уверенностью повторил {147} Спиридон, весь обернувшись к Нержину: -- Волкодав прав, а людоед -- нет. И, приклонившись, горячо дохнул из-под усов в лицо Нержину: -- Если бы мне, Глеба, сказали сейчас: вот летит такой самол?т, на ем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронит под лестницей, и семью твою перекроет, и ещ? миль?н людей, но с вами -- Отца Усатого и вс? заведение их с корнем, чтоб не было больше, чтоб не страдал народ по лагерях, по колхозах, по лесхозах? -- Спиридон напрягся, подпирая крутыми плечами уже словно падающую на него лестницу, и вместе с ней крышу, и всю Москву. -- Я, Глеба, поверишь? нет больше терпежу! терпежу -- не осталось! я бы сказал, -- он вывернул голову к самол?ту: -- А ну! ну! кидай! рушь!! Лицо Спиридона было перекажено усталостью и мукой. На красноватые нижние веки из невидящих глаз наплыло по слезе. -------- 69 Заступивший дежурить с воскресного вечера стройный юный лейтенант с пятнышками квадратных усиков под носом прош?л лично после отбоя верхним и нижним коридорами спецтюрьмы, разгоняя арестантов по комнатам спать (по воскресеньям они ложились всегда неохотно). Он прош?л бы и второй раз, да не мог отойти от молодой тугонькой фельдшерицы санчасти. Фельдшерица имела в Москве мужа, но не было тому доступа к ней в запретную зону на целые сутки е? дежурства, и лейтенант очень рассчитывал сегодня ночью кое-чего добиться, она же со смехом вырывалась и повторяла одно и то же: -- Перестаньте баловаться! Поэтому разгонять заключ?нных во второй раз он послал за себя своего помощника старшину. Старшина видел, что лейтенант до утра из санчасти не выберется, проверять его не будет -- и не стал очень стараться укладывать всех спать, потому что за много лет надоело и ему быть собакой и потому что понимал он: взрослые люди, которым {148} завтра на работу, поспать не забудут. А тушить свет в коридорах и на лестнице спецтюрьмы не разрешалось, ибо это могло способствовать побегу или бунту. Так за два раза никто не разогнал Рубина и Сологдина, отиравших стенку в большом главном коридоре. Ш?л первый час ночи, но они забыли о сне. Это был тот безысходный яростный спор, которым, если не дракой, нередко кончается русский обряд веселья. Но это был и тот особенный тюремный лютый спор, каких не могло быть на воле с господствующим единым мнением власти. Спор-поединок на бумаге у них так и не сладился. За этот час или больше Рубин и Сологдин уже перебрали и два других закона невинной диалектики, -- но ни за одну неровность не зацепясь, ни на одной спасительной площадочке не замедля, их спор, ударяясь и ударяясь о груди их, скатывался в вулканическое жерло. -- Так если противоположности нет, так и единства нет?! -- Ну? -- Что -- "ну"? Своей тени боитесь! Верно или неверно? -- Конечно. Верно. Сологдин просиял. Вдохновение от увиденной слабой точки нагнуло впер?д его плечи, заострило лицо: -- Значит: в ч?м нет противоположностей -- то не существует? Зачем же вы обещали бесклассовое общество? -- "Класс" -- птичье слово! -- Не уверн?шься! Вы знали, что общество без противоположностей невозможно -- и нагло обещали? Вы... Они оба были пятилетними мальчишками в девятьсот семнадцатом году, но друг перед другом не отрекались ответить за всю человеческую историю. -- ... Вы распинались отменить притеснение, а навязали нам притеснителей худших и горших! И для этого надо было убивать столько миллионов людей? -- Ты ослеп от печ?нки! -- вскрикнул Рубин, теряя осторожность говорить приглушенно, забывая щадить противника, который рв?тся его удушить. (Громкость аргу- {149} ментов самому ему, как стороннику власти, не угрожала.) -- Ты и в бесклассовое общество войд?шь, так не узнаешь его от ненависти! -- Но сейчас, сейчас -- бесклассовое? Один раз договори! Один раз -- не ув?ртывайся! Класс новый, класс правящий -- есть или нет? Ах, как трудно было Рубину ответить именно на этот вопрос! Потому что Рубин и сам видел этот класс. Потому что укоренение этого класса лишило бы революцию всякого и единственного смысла. Но ни тени слабости, ни промелька колебания не пробежало по высоколобому лицу правоверного. -- А социально -- он отграничен? -- кричал Рубин. -- Разве можно ч?тко указать, кто правит, а кто подчиняется? -- Мо-ожно! -- полным голосом отдавал и Сологдин. -- Фома, Антон, Шишкин-Мышкин правят, а мы... -- Но разве есть устойчивые границы? Наследство недвижимости? Вс? -- служебное! Сегодня -- князь, а завтра -- в грязь, разве не так? -- Так тем хуже! Если каждый член может быть низвергнут -- то как ему сохраниться? -- "что прикажете завтра?" Дворянин мог дерзить власти как хотел -- рождения отнять невозможно! -- Да уж твои любимые дворянчики! -- вон, Сиромаха! (Это был на шарашке премьер стукачей.) -- Или купцы? -- тех рынок заставлял соображать, быстро поворачиваться! А ваших -- ничто! Нет, ты вдумайся, что это за выводок! -- понятия о чести у них нет, воспитания нет, образования нет, выдумки нет, свободу -- ненавидят, удержаться могут только личной подлостью... -- Да надо же иметь хоть чуть ума, чтобы понять, что группа эта -- служебная, временная, что с отмиранием государства... -- Отмирать? -- взвопил Сологдин. -- Сами? Не захотят! Добровольно? Не уйдут, пока их -- по шее! Ваше государство создано совсем не из-за толстосумного окружения! А -- чтобы жестокостью скрепить свою противоестественность! И если б вы остались на Земле одни -- вы б сво? государство ещ? и ещ? укрепляли бы! {150} У Сологдина за спиною мглилась многолетняя подавленность, многолетний скрыв. Тем большее высвобождение было -- открыто швырять свои взгляды доступному соседу, и вместе с тем убежд?нному большевику и, значит, за вс? ответственному. Рубин же от первой камеры фронтовой контрразведки и потом во всей веренице камер бесстрашно вызывал на себя всеобщее исступление гордым заявлением, что он -- марксист, и от взглядов своих не откажется и в тюрьме. Он привык быть овчаркою в стае волков, обороняться один против сорока и пятидесяти. Его уста запекались от бесплодности этих столкновений, но он обязан, обязан был объяснять ослепл?нным их ослепление, обязан был бороться с камерными врагами за них самих, ибо они в большинстве сво?м были не враги, а простые советские люди, жертвы Прогресса и неточностей пенитенциарной системы. Они помутились в сво?м сознании от личной обиды, но начнись завтра война с Америкой, и дай этим людям оружие -- они почти все поголовно забудут свои разбитые жизни, простят свои мучения, пренебрегут горечью отторгнутых семей -- и повалят самоотверженно защищать социализм, как сделал бы это и Рубин. И, очевидно, так поступит в крутую минуту и Сологдин. И не может быть иначе! Иначе они были бы псами и изменниками. По острым режущим камням, с обломка на обломок, допрыгал их спор и до этого. -- Так какая же разница?! какая же разница?! Значит, бывший зэк, просидевший ни за хрен, ни про хрен десять лет и повернувший оружие против своих тюремщиков -- изменник родине! А немец, которого ты обработал и заслал через линию фронта, немец, изменивший своему отечеству и присяге, -- передовой человек? -- Да как ты можешь сравнивать?! -- изумлялся Рубин. -- Ведь объективно мой немец за социализм, а твой зэк против социализма! Разве это сравнимые вещи? Если бы вещество наших глаз могло бы плавиться от жара выражаемого ими чувства -- глаза Сологдина вытекли бы голубыми струйками, с такой страстностью он вонзался в Рубина: -- С вами разговаривать! Тридцать лет вы жив?те и {151} дышите этим девизом, -- сгоряча сорвалось иностранное слово, но оно было хорошее, рыцарское, -- "цель оправдывает средства", а спросить вас в лоб -- призна?те его? -- я уверен, что отреч?тесь! Отреч?тесь! -- Нет, почему же? -- с успокоительным холодком вдруг ответил Рубин. -- Лично для себя -- не принимаю, но если говорить в общественном смысле? За всю историю человечества наша цель впервые столь высока, что мы можем и сказать: она -- оправдывает средства, употребл?нные для е? достижения. -- Ах, вот даже как! -- увидев уязвимое рапире место, нан?с Сологдин моментальный звонкий удар. -- Так запомни: чем выше цель, тем выше должны быть и средства! Вероломные средства уничтожают и самую цель! -- То есть, как это -- вероломные? Чьи это -- вероломные! Может быть, ты отрицаешь средства революционные? -- Да разве у вас -- революция? У вас -- одно злодейство, кровь с топора! Кто бы взялся составить только список убитых и расстрелянных? Мир бы ужаснулся! Нигде не задерживаясь, как ночной скорый, мимо полустанков, мимо фонарей, то безлюдной степью, то сверкающим городом, проносился их спор по т?мным и светлым местам их памяти, и вс?, что на мгновение выныривало -- бросало неверный свет или неразборчивый гул на неудержимое качение их сцепленных мыслей. -- Чтобы судить о стране, надо же хоть немножко е? знать! -- гневался Рубин. -- А ты двенадцать лет киснешь по лагерям! А что ты видел раньше? Патриаршьи Пруды? Или по воскресеньям выезжал в Коломенское? -- Страну? Ты бер?шься судить о стране? -- кричал Сологдин, но сдерживаясь до придавленного звука, как будто его душили. -- Позор! Тебе -- позор! Сколько прошло людей в Бутырках, вспомни -- Громов, Ивантеев, Яшин, Блохин, они говорили тебе трезвые вещи, они из жизни своей тебе вс? рассказывали -- так разве ты их слушал? А здесь? Вартапетов, потом этот, как его... -- Кто-о? Зачем я их буду слушать? Ослепл?нные люди! Они же просто воют, как зверь, у которого лапу ущемили. Неудачу собственной жизни они истолковывают как крах социализма. Их обсерватория -- камерная параша, {152} их воздух -- ароматы параши, у них -- кочка зрения, а не точка! -- Но кто же, кто же те, кого ты способен слушать? -- Молод?жь! Молод?жь -- с нами! А это -- будущее! -- Мо-ло-д?жь?! Да придумали вы себе! Она -- чихать хотела на ваши... светлообразы! -- (Значило -- идеалы.) -- Да как ты смеешь судить о молод?жи?! Я с молод?жью вместе воевал на фронте, ходил с ней в разведку, а ты о ней от какого-нибудь задрипанного эмигрантишки на пересылке слышал? Да как может быть молод?жь безыдейна, если в стране -- десятимиллионный комсомол? -- Ком-со-мол??.. Да ты -- слабоумный! Ваш комсомол -- это только перевод твердо-уплотн?нной бумаги на членские книжки! -- Не смей! Я сам -- старый комсомолец! Комсомол был -- наше знамя! наша совесть! романтика, бескорыстие наше -- вот был комсомол! -- Бы-ыл! Был да сплыл! -- Наконец, кому я говорю? Ведь в тех же годах комсомольцем был и ты! -- И я за это довольно поплатился! Я наказан за это! Мефистофельское начало! -- всякого, кто косн?тся его... Маргарита! -- потеря чести! смерть брата! смерть реб?нка! безумие! гибель! -- Нет, подожди! нет, не Маргарита! Не может быть, чтоб у тебя от тех комсомольских врем?н ничего не осталось в душе! -- Вы, кажется, заговорили о душе? Как изменилась ваша речь за двадцать лет! У вас и "совесть", и "душа", и "поруганные святыни"... А ну-ка бы ты эти словечки произн?с в тво?м святом комсомоле в двадцать седьмом году! А?.. Вы растлили вс? молодое поколение России... -- Судя по тебе -- да! -- ... А потом принялись за немцев, за поляков... И дальше, и дальше они неслись, уже теряя расстановку доводов, связь мыслей последующих и предыдущих, совсем не видя и не ощущая этого коридора, где оставалось только два остобеселых шахматиста за доской да непродорно кашляющий старый куряка-кузнец и где так {153} видны были их встревоженные размахивания рук, воспламен?нные лица да под углом друг к другу выставленные большая ч?рная борода и аккуратненькая белокурая. -- Глеб!.. -- Глеб!.. -- наперебой позвали они, увидев, как с лестницы от уборной вышли Спиридон и Нержин. Они звали Глеба, каждый в нетерпеливом ожидании удвоить свою численность. Но он и сам уже направлялся к ним, в тревоге от их возгласов и размахивания. Даже и не слыша ни слова, со стороны, и дурак бы догадался, что тут завелись о большой политике. Нержин подош?л к ним быстро и прежде, чем они в один голос спросили его о ч?м-то противоположном, ударил каждого кулаком в бок: -- Разум! Разум! Таков был их тройной уговор на случай горячки спора, чтобы каждый останавливал двух других при угрозе стукачей -- и те обязаны подчиниться. -- Вы с ума сошли? Вы уже намотали себе по катушке! Мало? Дмитрий! Подумай о семье! Но не только развести их миролюбно -- их и пожарной кишкой нельзя было сейчас разлить. -- Ты слушай! -- тряс его Сологдин за плечо. -- Он наших страданий ни во что не ставит, они все -- закономерны! Единственные страдания он призна?т -- негров на плантациях! -- А я уж на это Л?вке говорил: т?тушка Федосевна до чужих милосерда, а дома не евши сидят. -- Какая узость! Ты не интернационалист! -- воскликнул Рубин, глядя на Нержина как на пойманного карманника. -- Ты послушал бы, что он тут пл?л: императорская власть была благодеянием для России! Все завоевания, все мерзости, проливы, Польша, Средняя Азия... -- Мо? мнение, -- решительно присудил Нержин: -- для спасения России давно надо освободить все колонии! Усилия нашего народа направить только на внутреннее развитие! -- Мальчишка! -- ж?лчно воскликнул Сологдин. -- Вам волю дай -- вы всю землю отцов растряс?те... Ты ему скажи -- стоит полгроша их комсомольская романтика? Как они учили крестьянских детей доносить на роди- {154} телей! Как они корки хлеба не давали проглотить тем, кто хлеб этот вырастил! И ещ? смеет он мне тут заикаться о добродетели! -- Уж б'ульно ты благороден! Ты считаешь себя христианином? А ты никакой не христианин! -- Не святохульничай! Не касайся, чего не понимаешь! -- Ты думаешь, если ты не вор и не стукач -- этого достаточно для христианина? А где твоя любовь к ближнему? Правильно про вас сказано: которая рука крест клад?т -- та и нож точит. Ты не зря восхищаешься средневековыми бандитами! Ты -- типичный конквистадор! -- Ты мне льстишь! -- откинулся Сологдин, красуясь. -- Льщу? Ужас, ужас! -- Рубин запустил пальцы обеих рук в свои редеющие волосы. -- Глеб, ты слышишь? Скажи ему: всегда он в позе! Надоела его поза! Вечно он корчит Александра Невского! -- А вот это мне -- совсем не лестно! -- То есть как? -- Александр Невский для меня -- совсем не герой. И не святой. Так что это -- не похвала. Рубин стих и недоумело переглянулся с Нержиным. -- Чем же ето тебе не угодил Александр Невский? -- спросил Глеб. -- Тем, что он не допустил рыцарей в Азию, католичество -- в Россию! Тем, что он был против Европы! -- ещ? тяжело дышал, ещ? бушевал Сологдин. -- Это что-то ново!.. Это что-то ново!.. -- приступал Рубин с надеждой нанести удар. -- А зачем России -- католичество? -- доведывался Нержин с выражением судьи. -- За-тем!! -- блеснул молнией Сологдин. -- Затем, что все народы, имевшие несчастье быть православными, поплатились несколькими веками рабства! Затем, что православная церковь не могла противостоять государству! Безбожный народ был беззащитен! И получилась косопузая страна. Страна рабов! Нержин лупал глазами: -- Нич-чего не понимаю. Не ты ли сам меня корил, что я -- недостаточный патриот? И -- землю отцов растряс?те?.. {155} Но Рубин уже видел, где у врага обнажилось незащищ?нное место. -- А как же -- святая Русь? -- спешил он. -- А Язык Предельной Ясности? А защита от птичьих слов? -- Да, в самом деле? Как же Язык Предельной Ясности, если -- косопузая? Сологдин сиял. Он покрутил кистями отставленных рук: -- Иг-ра, господа! Игра!! Упражнение под закрытым забралом! Ведь надо же упражняться! Мы обязаны постоянно преодолевать сопротивление. Мы -- в постоянной тюрьме, и надо казаться как можно дальше от своих истинных взглядов. Одна из девяти сфер, я тебе говорил... -- Ошарий... -- Нет, сфер! -- Так ты и в этом лицемерил! -- новым огн?м подхватился Рубин. -- Страна вам плоха! А не вы, богомольцы и прожигатели жизни, довели е? до Ходынки, до Цусимы, до Августовских лесов? -- Ах, уже за Россию вы болеете, убийцы? -- ахнул Сологдин. -- А не вы е? зарезали в семнадцатом году? -- Разум! Разум! -- ударил их Глеб обоих кулаками в бока. Но спорщики не только не очнулись, они даже не заметили, через красную пелену они уже не видели его. -- Ты думаешь, тебе коллективизация когда-нибудь простится? -- Ты вспомни, что рассказывал в Бутырках! Как ты жил с единственной целью сорвать миллион! Зачем тебе миллион для Царства Небесного? Они два года уже знали друг друга. И теперь вс? узнанное друг о друге в задушевных беседах старались обернуть самым обидным, самым уязвляющим способом. Они вс? припоминали сейчас и швыряли обвинительно. -- Ну, а не понимаете человеческого языка -- наматывайте, наматывайте, -- крякнул Нержин. И, махнув рукой, уш?л. Он утешал себя, что в коридорах никого и в комнатах спят. -- Позор! Ты растлитель душ! Твои питомцы возглавляют восточную Германию! -- Мелкий честолюбец! Как ты гордишься своей дво- {156} рянской кровишкой! -- Раз Шишкин-Мышкин вершат правое дело -- почему им не помочь, не постучать, скажи?.. И Шикин напишет тебе хорошую характеристику! И тво? дело пересмотрят... -- За такие слова морду бьют! -- Нет, почему ж, рассудим! Поскольку мы все сидим -- верно, только ты один -- неверно, и значит тюремщики правы... Это только последовательно! Они бессвязно перебранивались, уже почти не слыша друг друга. Каждый высматривал и преследовал одно: найти бы такое место, куда побольнее ударить. -- Посмотри, как ты залгался! вс? на лжи! А вещаешь так, будто не выпускал из рук распятия!.. -- Вот ты не захотел спорить о гордости в жизни человека, а тебе очень бы надо гордости подзанять. Каждый год два раза су?шь им просьбы о помиловании... -- Вр?шь, не о помиловании, о пересмотре! -- Тебе отказывают, а ты вс? клянчишь. Ты как собач?нка на