цепи -- над тобой сил?н, у кого в руках цепь. -- А ты бы не клянчил? У тебя просто нет возможности получить свободу. А то бы на брюхе пополз! -- Никогда! -- затрясся Сологдин. -- А я тебе говорю! Просто у тебя способностей не хватает отличиться! Они истязали друг друга до измождения. Никак не мог бы сейчас представить Иннокентий Володин, что имеет влияние на его судьбу нудный изматывающий ночной спор двух арестантов в одиноком запертом здании на окраине Москвы. Оба хотели быть палачами, но были жертвами в этом споре, где спорили, собственно, уже не они, потерявшие ведущие нити, -- а два истребительных разноим?нных потенциала. Именно эти потенциалы они и ощущали друг в друге отч?тливо, безошибочно -- вчерашних или завтрашних слепых безумных победителей, непробиваемо-бесчувственных к доводам рассудка, как эти тюремные стены. -- Нет, ты скажи мне: если ты всегда так думал -- как ты мог вступить в комсомол? -- почти рвал на себе {157} волосы Рубин. И второй раз за полчаса Сологдин от крайнего раздражения раскрылся без надобности: -- А как мне было не вступить? Разве вы оставляли возможность не вступить? Не был бы я комсомольцем -- как ушей бы мне не видать института! Глину копать! -- Так ты притворялся? Ты подло извивался! -- Нет! Я просто ш?л на вас под закрытым забралом! -- Так если будет война, -- у сраж?нного последней догадкою Рубина даже сдавило грудь, -- и ты дотянешься до оружия... Сологдин выпрямился, скрещая руки, и отстранился как от проказы: -- Неужели ты думаешь -- я защищал бы вас? -- Это -- кровью пахнет! -- сжал Рубин кулаки, волосатые у кистей. Говорить дальше или даже душить, или даже бить друг друга кулаками -- вс? было слишком слабо. После сказанного надо было хватать автоматы и строчить, ибо только такой язык мог понять второй из них. Но автоматов не было. И они разошлись, задыхаясь -- Рубин с опущенной, Сологдин -- со вскинутой головой. Если раньше Сологдин мог колебаться, то теперь-то с наслаждением влепит он удар этой своре: не давать им шифратора! не давать! Не катить же и тебе их проклятой колесницы! Ведь потом не докажешь, как они были слабы и бездарны! Нагалдят, нагудят, назвенят, что вс? -- от закономерности, что быть иначе не могло. Они свою историю пишут, не упускают! все внутренности в ней переворачивают. Рубин отош?л в угол и сжал в ладонях стучащую волнами боли голову. Ему прояснялся тот единственный сокрушительный удар, который он мог нанести Сологдину и всей их своре. Ничем другим их не пробер?шь, меднолобых! Никакими фактическими доводами и историческими оправданиями потом не будешь перед ними прав! Атомную бомбу! -- вот это одно они поймут. Перемочь болезнь, слабость, нежелание -- и завтра с раннего утра припасть, принюхаться к следу этого анонима-негодяя, спасти {158} атомную бомбу для Революции. Петров! -- Сяговитый! -- Володин! -- Щевронок! Заварзин! -------- 70 Уже заполночь Иннокентий и Дотнара возвращались домой в такси. На пустеющие улицы, забеляя огляд на дома, густо падал снег. Он опускался спокойствием и забвением. Та ответная теплота к жене, вызванная сегодня в доме тестя е? внезапной покорностью, та теплота не минула и сейчас, за кромою глаз людских. Дотти непринужд?нно переполаскивала -- о том и о тех, кто был на вечере, о трудностях и надеждах с клариным замужеством, -- Иннокентий дружелюбно слушал е?. Он отдыхал. Он отдыхал от невмещаемого напряжения этих суток, и почему-то ни с кем бы не было ему так хорошо отдыхать сейчас, как с этой любленой, опостылей, клятой, брошенной, изменившей женщиной, и вс? равно неотъ?мной, и вс? равно содорожницей. Он нерассудно обнял е? вокруг плеч. Ехали так. Им самим же отвергнутые касания этой женщины сейчас опять заныли в н?м. Он покосился. Покосился на е? губы. На эти единственные, слияние с которыми можно длить, и длить, и длить -- и не пресыщает. Были поводы Иннокентию узнать, что так бывает редко, почти никогда. Были поводы ему узнать, что не соединяется в одной женщине вс?, что хотели бы мы. Губы, волосы, плечи, кожу и ещ? многое надо было бы по частям, по частям собирать из разных в одну, как природа не хочет делать. А ещ? собирать -- душевные движения, и нрав, и ум, и обычай. Можно простить Дотти, что не всем она одарена. Ни у кого нет всего. У не? есть немало. Вдруг вошла ему такая мысль: что, если б эта женщина никогда бы не была его женой, ни любовницей, а заведомо принадлежала другому, но вот так он обнял бы е? в {159} автомобиле, и она покорно ехала бы к нему домой -- что б он к ней сейчас испытывал? Почему тогда он бы не ставил ей в вину, что она побывала в чужих руках, и во многих? А если это его жена -- то оскорбительно? Но дикое и презренное он ощущал в себе то, что вот такая, попорченная, она ещ? гибельней его к себе тянула. Он почувствовал это сейчас. И снял руку. Конечно, вс? было легче, чем думать, как за ним охотятся. Как, может быть, дома жд?т его сейчас засада. На лестничной клетке. Или даже в самой квартире -- ведь им нетрудно открыть, войти. Он даже ясно, уверенно представил: именно так! уже затаились в квартире и ждут. И как только он откроет -- выскочат в коридор из комнат и схватят. Может быть, последние минуты его вольной жизни и были -- эти покойные минуты на заднем сиденьи в обнимку с Дотти, не подозревающей ничего. Может быть, пришла вс?-таки пора сказать ей что-то? Он посмотрел на не? с жалостью, даже с нежностью, -- а Дотти сейчас же вобрала этот взгляд, и верхняя губа е? мило вздрогнула, по-оленьи... Но что б он мог ей в тр?х словах сказать -- и даже не при такс?ре, уже разочтясь? Что не надо путать отечества и правительства?.. Что такое надчеловеческое оружие преступно допускать в руки шального режима? Что нашей стране совсем не надобно военной мощи -- и вот тогда мы только и будем жить? Этого почти никто не пойм?т среди власти. Не поймут академики! -- особенно те, кто сами кропают эту бомбочку. Что же способна понять разряженная и жадная к вещам жена дипломата? Ещ? он сам себе напомнил эту неуклюжую манеру Дотти -- разрушить вс? настроение задушевного разговора каким-нибудь неуместным, неверным, грубым замечанием. Нет у не? тонкости, никогда не было -- и как же человеку узнать о том, чего никогда у него не было?.. В лифте он не смотрел ей в лицо. Ничего не сказал на площадке. Открыл одним ключом, вставил поворачивать английский, естественно отступил пропустить е? вперед {160} - а пропускал-то в капкан! -- но, может, лучше, что е? первую? она ничего не теряет, а он увидит и... -- нет, не побежит, но пять секунд лишних будет думать!.. Дотти вошла, зажгла свет. Никто не кинулся. Не висело чужих шинелей. Не было чужих небрежных следов на полу. Впрочем, это ещ? ничего не доказывало. Ещ? все комнаты надо осмотреть. Но уже сердце верило, что нет никого! Сейчас -- на засов, на другой засов! И ни за что не открывать! -- спят, нету... Распахивалась т?плая безопасность. И соучастницей безопасности и радости была Дотти. Он благодарно помог ей снять пальто. А она наклонила перед ним голову, так, что он затылок видел е?, этот особенный узор волос, и вдруг сказала с покаянной внятностью: -- Побей меня. Как мужик бабу бь?т... Побей хорошенько. И -- посмотрела, в полные глаза. Она не шутила нисколько. Даже был признак плача, только особенный, е?: она не плакала вольным потоком, как все женщины, а лишь единожды чуть смачивались глаза и тут же высыхали, черезмерно высыхали, до т?мной пустоты. Но Иннокентий -- не был мужик. Он не готов был бить жену. Даже не задумывался, что это вообще можно. Он положил ей руки на плечи: -- Зачем ты бываешь такой грубой? -- Я бываю грубой, когда мне очень больно. Я сделаю больно другому и за этим спрячусь. Побей меня. Так и стояли, беспомощно. -- Вчера и сегодня мне так тяжело, мне так тяжело... -- пожаловался Иннокентий. -- Знаю, -- уже поднимаясь от раскаяния к праву, прошептала сочными, сочными, сочными губами Дотти. -- А я тебя сейчас успокою. -- Вряд ли, -- жалко усмехнулся он. -- Это не в твоей власти. -- Вс? в моей, -- глубокозвучно внушала она, и Иннокентий стал верить. -- На что ж бы моя любовь годилась, если б я не могла тебя успокоить? {161} И уже Иннокентий погрузился в е? губы, возвращаясь в любимое прежнее. И постоянный перехват угрозы в душе отпускал и поворачивался в другой перехват, сладкий. Они пошли через комнаты, не разъединяясь и забыв искать засаду. И погруж?нный в т?плую материнскую вселенную, Иннокентий больше не зяб. Дотти окружала его. -------- 71 И наконец шарашка спала. Спали двести восемьдесят зэков при синих лампочках, уткнувшись в подушку или откинувшись на не? затылком, бесшумно дыша, отвратительно храпя или бессвязно выкрикивая, сжавшись для пригрева или разметавшись от духоты. Спали на двух этажах здания и ещ? на двух этажах коек, видя во сне: старики -- родных, молодые -- женщин, кто -- пропажи, кто -- поезд, кто -- церковь, кто -- судей. Сны были разные, но во всех снах спящие тягостно помнили, что они -- арестанты, что если они бродят по зел?ной траве или по городу, то они сбежали, обманули, случилось недоразумение, за ними погоня. Того полного счастливого забытья от оков, которое выдумал Лонгфелло во "Сне невольника", -- не было им дано. Сотрясенье незаслуженного ареста и десяти- и двадцатипятилетнего приговора, и лай овчарок, и молотки конвойных, и терзающий звон лагерного подъ?ма -- просочились к их костям сквозь все наслоения жизни, сквозь все инстинкты вторичные и даже первичные, так что спящий арестант сперва помнит, что он в тюрьме, а потом только ощущает жжение или дым и вста?т на пожар. Спал разжалованный Мамурин в своей одиночке. Спала отдыхающая смена надзирателей. Равно спала и смена надзирателей бодрствующая. Дежурная фельдшерица в медпункте, весь вечер сопротивлявшаяся лейтенанту с квадратными усиками, недавно уступила, и теперь оба они тоже спали на узком диване в санчасти. И, наконец, по- {162} ставленный в главной лестничной клетке у железных окованных врат в тюрьму серенький маленький надзиратель, не видя, чтоб его приходили проверять, и тщетно позуммерив в полевой телефон, -- тоже заснул, сидя, положив голову на тумбочку, и не заглядывал больше, как должен был, сквозь окошечко в коридор спецтюрьмы. И, потайно подстережа этот глубокий ночной час, когда марфинские тюремные порядки перестали действовать, -- двести восемьдесят первый арестант тихо вышел из полукруглой комнаты, жмурясь на яркий свет и попирая сапогами густо набросанные окурки. Сапоги он натянул кой-как, без портянок, был в истр?панной фронтовой шинели, наброшенной сверх нижнего белья. Мрачная ч?рная борода его была всклочена, редеющие волосы с темени спадали в разные стороны, лицо выражало страдание. Напрасно пытался он уснуть! Он встал теперь, чтобы ходить по коридору. Он не раз уже применял это средство: так развеивалось его раздражение и утишались палящая боль в затылке и распирающая боль около печени. Но хотя он вышел ходить, -- по своей привычке книжника он захватил из комнаты и пару книг, в одну из которых был вложен рукописный черновик "Проекта Гражданских Храмов" и плохо отточенный карандаш. Вс? это, и коробку л?гкого табака и трубку положив на длинном нечистом столе, Рубин стал равномерно ходить взад и впер?д по коридору, руками придерживая шинель. Он сознавал, что и всем арестантам несладко -- и тем, кто посажен ни за что, и даже тем, кто -- враг и посажен врагами. Но сво? положение здесь (да ещ? Абрамсона) он понимал трагичным в аристотелевском смысле. Из тех самых рук он получил удар, которые больше всего любил. За то посажен он был людьми равнодушными и каз?нными, что любил общее дело до неприличия глубоко. И тюремным офицерам, и тюремным надзирателям, выражавшим своими действиями вполне верный, прогрессивный закон, -- Рубин по трагическому противоречию должен был каждый день противостоять. А товарищи по тюрьме, напротив, не были ему товарищами и во всех камерах упрекали его, бранили его, чуть ли не кусали -- из-за того, что они видели только горе сво? и не видели великой Закономерности. Они задирали его не ради исти- {163} ны, а чтобы выместить на н?м, чего не могли на тюремщиках. Они травили его, мало заботясь, что каждая такая схватка выворачивала его внутренности. А он в каждой камере, и при каждой новой встрече, и при каждом споре обязан был с неистощимою силой и презирая их оскорбления, доказывать им, что в больших числах и в главном потоке вс? ид?т так, как надо, что процветает промышленность, изобилует сельское хозяйство, бурлит наука, играет радугою культура. Каждая такая камера, каждый такой спор был участок фронта, где Рубин один мог отстаивать социализм. Его противники часто выдавали свою многочисленность в камерах за то, что они -- народ, а Рубины -- одиночки. Но вс? в н?м знало, что это -- ложь! Народ был -- вне тюрьмы и вне колючей проволоки. Народ брал Берлин, встречался на Эльбе с американцами, народ т?к демобилизационными поездами к востоку, ш?л восстанавливать ДнепроГЭС, оживлять Донбасс, строить заново Сталинград. Ощущение единства с миллионами и утверждало Рубина в одинокой сп?ртой камерной борьбе против десятков. Рубин постучал в стеклянное окошечко железных врат -- раз, два, а в третий раз сильно. На третий раз лицо заспанного серенького вертухая поднялось к окошечку. -- Мне плохо, -- сказал Рубин. -- Нужен порошок. Отведите к фельдшеру. Надзиратель подумал. -- Ладно, позвоню. Рубин продолжал ходить. Он был фигурой вообще трагической. Он раньше всех, кто сидел здесь теперь, переступил тюремный порог. Двоюродный взрослый брат, перед которым шестнадцатилетний Л?вка преклонялся, поручил ему спрятать типографский шрифт. Л?вка схватился за это восторженно. Но не убер?гся соседского мальчишки. Тот подглядел и завалил Л?вку. Л?вка не выдал брата -- он спл?л историю, что наш?л шрифт под лестницей. Одиночка харьковской внутрянки, двадцать лет на- {164} зад, представилась Рубину, вс? так же мерно, топтальной поступью расхаживающему по коридору. Внутрянка построена по американскому образцу -- открытый многоэтажный колодец с железными этажными переходами и лесенками, на дне колодца -- регулировщик с флажками. По тюрьме гулко разносится каждый звук. Л?вка слышит, как кого-то с грохотом волокут по лестнице, -- и вдруг раздирающий вопль потрясает тюрьму: -- Товарищи! Привет из холодного карцера! Долой сталинских палачей! Его бьют (этот особенный звук ударов по мягкому!), ему зажимают рот, вопль делается прерывистым и смолкает -- но триста узников в тр?хстах одиночках бросаются к своим дверям, колотят и истошно кричат: -- Долой кровавых псов! -- Рабочей крови захотелось? -- Опять царя на шею? -- Да здравствует ленинизм!.. И вдруг в каких-то камерах исступл?нные голоса начинают: Вставай, проклятьем заклейм?нный... И вот уже вся незримая гуща арестантов гремит до самозабвения: Это есть наш последний И решительный бой!.. Не видно, но у многих поющих, как и у Л?вки, должны быть слезы восторга на глазах. Тюрьма гудит разбереженным ульем. Кучка тюремщиков с ключами затаилась на лестницах в ужасе перед бессмертным пролетарским гимном... Какие волны боли в затылок! Что за распиранье в правом подвздошьи! Рубин снова постучал в окошко. По второму стуку высунулось заспанное лицо того же надзирателя. Отодвинув рамку со стеклом, он буркнул: -- Звонил я. Не отвечают. {165} И хотел задвинуть рамку, но Рубин не дал, ухватясь рукой: -- Так сходите ногами! -- с мучительным раздражением прикрикнул он. -- Мне плохо, понимаете? Я не могу спать! Вызовите фельдшера! -- Ну, ладно, -- согласился вертухай. И задвинул форточку. Рубин снова стал ходить, вс? так же безнад?жно отмеривая запл?ванное, замусоренное пространство прокуренного коридора, и так же мало подвигаясь в ночном времени. И за образом харьковской внутрянки, которую он вспоминал всегда с гордостью, хотя эта двухнедельная одиночка висела потом над всеми его анкетами и всей его жизнью и отяготила его приговор сейчас, вступили в память воспоминания -- скрываемые, палящие. ... Как-то вызвали его в парткабинет Тракторного. Л?ва считал себя одним из создателей завода: он работал в редакции его многотиражки. Он бегал по цехам, воодушевлял молод?жь, накачивал бодростью пожилых рабочих, вывешивал "молнии" об успехах ударных бригад, о прорывах и разгильдяйстве. Двадцатилетний парень в косоворотке, он вош?л в парткабинет с той же открытостью, с которой случилось ему как-то войти и в кабинет секретаря ЦК Украины. И как там он просто сказал: "Здравствуй, товарищ Постышев!" -- и первый протянул ему руку, так сказал и здесь сорокалетней женщине со стриженными волосами, повязанными красной косынкой: -- Здравствуй, товарищ Пахтина! Ты вызывала меня? -- Здравствуй, товарищ Рубин, -- пожала она ему руку. -- Садись. Он сел. Ещ? в кабинете был третий человек, нерабочий тип, в галстуке, костюме, ж?лтых полуботинках. Он сидел в стороне, просматривал бумаги и не обращал внимания на вошедшего. Кабинет парткома был строг, как исповедальня, выдержан в пламенно-красных и деловых ч?рных тонах. Женщина стесн?нно, как-то потухло, поговорила с Л?вой о заводских делах, всегда ревностно обсуждаемых {166} ими. И вдруг, откинувшись, сказала твердо: -- Товарищ Рубин! Ты должен разоружиться перед партией! Л?ва был пораж?н. Как? Он ли не отда?т партии всех сил, здоровья, не отличая дня от ночи? Нет! Этого мало. Но что ж ещ??! Теперь вежливо вмешался тот тип. Он обращался на "вы" -- и это резало пролетарское ухо. Он сказал, что надо честно и до конца рассказать вс?, что известно Рубину об его женатом двоюродном брате: правда ли, что тот состоял прежде активным членом подпольной троцкистской организации, а теперь скрывает это от партии?.. И надо было сразу что-то говорить, а они вперились в него оба... Глазами именно этого брата учился Л?ва смотреть на революцию. Именно от него он узнавал, что не вс? так нарядно и беззаботно, как на первомайских демонстрациях. Да, Революция была весна -- потому и грязи было много, и партия хлюпала в ней, ища скрытую тв?рдую тропу. Но ведь прошло четыре года. Но ведь смолкли уже споры в партии. Не то, что троцкистов -- уже и бухаринцев начали забывать. Вс?, что предлагал расколоучитель и за что был выслан из Союза, -- Сталин теперь ненаходчиво, рабски повторял. Из тысячи утлых "лодок" крестьянских хозяйств добро ли, худо ли, но сколотили "океанский пароход" коллективизации. Уже дымили домны Магнитогорска, и тракторы четыр?х заводов-первенцев переворачивали колхозные пласты. И "518" и "1040"* были уже почти за плечами. Вс? объективно свершалось во славу Мировой Революции -- и стоило ли теперь воевать из-за звуков имени того человека, которым будут названы все эти великие дела? (И даже новое это имя Л?вка заставил себя полюбить. Да, он уже любил Его!) И за что бы было теперь арестовывать, мстить тем, кто спорил прежде? -- Я не знаю. Никогда он троцкистом не был, -- от- ---------------------------------- * 518 новых строек первой пятилетки и 1040 новых МТС -- известный частый лозунг того времени. {167} вечал язык Л?вки, но рассудок его воспринимал, что, говоря по взрослому, без чердачной мальчишеской романтики, -- запирательство было уже ненужным. Короткие энергичные жесты секретаря парткома. Партия! Не есть ли это высшее, что мы имеем? Как можно запираться... перед Партией?! Как можно не открыться... Партии?! Партия не карает, она -- наша совесть. Вспомни, что говорил Ленин... Десять пистолетных дул, уставленных в его лицо, не запугали бы Л?вку Рубина. Ни холодным карцером, ни ссылкою на Соловки из него не вырвали бы истины. Но перед Партией?! -- он не мог утаиться и солгать в этой черно-красной исповедальне. Рубин открыл -- когда, где состоял брат, что делал. И смолкла женщина-проповедник. А вежливый гость в ж?лтых полуботинках сказал: -- Значит, если я правильно вас понял... -- и проч?л с листа записанное. -- Теперь подпишитесь. Вот здесь. Л?вка отпрянул: -- Кто вы?? Вы -- не Партия! -- Почему не партия? -- обиделся гость. -- Я тоже член партии. Я -- следователь ГПУ. Рубин снова постучал в окошко. Надзиратель, явно оторванный ото сна, просопел: -- Ну, чего стучишь? Сколь раз звонил я -- не отвечают. Глаза Рубина стали горячими от негодования: -- Я вас сходить просил, а не звонить! Мне с сердцем плохо!! Я умру может быть! -- Не умр?-ошь, -- примирительно и даже сочувственно протянул вертухай. -- До утра-то дотянешь. Ну, сам посуди -- как же я уйду, а пост брошу? -- Да какой идиот ваш пост возьм?т! -- крикнул Рубин. -- Не в том, что возьм?т, а устав запрещает. В армии -- служил? Рубину так сильно било в голову, что он и сам едва не поверил, что сейчас может кончиться. Видя его искаж?н- {168} ное лицо, надзиратель решился: -- Ну, ладно, отойди от волчка, не стучи. Сбегаю. И, наверно, уш?л, Рубину показалось, что и боль чуть уменьшилась. Он опять стал мерно ходить по коридору. ... А сквозь память тянулись воспоминания, которых совсем не хотел он возбуждать. Которые забыть -- значило исцелиться. Вскоре после тюрьмы, заглаживая вину перед комсомолом и спеша самому себе и единственно-революционному классу доказать свою полезность, Рубин с маузером на боку поехал коллективизировать село. Три версты босиком убегая и отстреливаясь от взбешенных мужиков, что тогда видел в этом? "Вот и я захватил гражданскую войну." Только. Разумелось само собой! -- разрывать ямы с закопанным зерном, не давать хозяевам молоть муки и печь хлеба, не давать им набрать воды из колодца. И если дит? хозяйское умирало -- подыхайте вы, злыдни, и со своим дит?м, а хлеба испечь -- не дать. И не исторгала жалости, а привычна стала, как в городе трамвай, эта одинокая телега с понурой лошадью, на рассвете идущая зата?нным м?ртвым селом. Кнутом в ставенку: -- Покойники 'е? Вын'осьтэ. И в следующую ставенку: -- Покойники е? Выносьтэ. А скоро и так: -- Э! Чи тут е жив'ы? А сейчас вжато в голову. Врезано кал?ной печатью. Жж?т. И чудится иногда: раны тебе -- за это! Тюрьма тебе -- за это! Болезни тебе -- за это! Пусть. Справедливо. Но если понял, что это было ужасно, но если никогда бы этого не повторил, но если уже отплачено? -- как это счистить с себя? Кому бы сказать: о, этого не было! Теперь будем считать, что этого не было! Сделай так, чтоб этого не было!.. Чего не выматывает бессонная ночь из души печальной, ошибавшейся?.. На этот раз сам надзиратель отодвинул форточку. Он {169} решился-таки бросить пост и сходить в штаб. Оказалось, там все спали -- и некому было взять трубку на зуммер. Разбуженный старшина выслушал его доклад, выругал за уход с поста и, зная, что фельдшерица спит с лейтенантом, не осмелился их будить. -- Нельзя, -- сказал надзиратель в форточку. -- Сам ходил, докладывал. Говорят -- нельзя. Отложить до утра. -- Я -- умираю! Я -- умираю! -- хрипел ему Рубин в форточку. -- Я вам форточку разобью! Позовите сейчас дежурного! Я голодовку объявляю! -- Чего -- голодовку? Тебя кто кормит, что ли? -- рассудительно возразил вертухай. -- Утром завтрак будет -- там и объявишь... Ну, походи, походи. Я старшине ещ? назвоню. Никому из сытых своею службой и зарплатой рядовых, сержантов, лейтенантов, полковников и генералов не было дела ни до судьбы атомной бомбы, ни до издыхающего арестанта. Но издыхающему арестанту надо было стать выше этого! Превозмогая дурноту и боль, Рубин вс? так же мерно старался ходить по коридору. Ему припомнилась басня Крылова "Булат", Басня эта на воле проскользнула мимо его внимания, но в тюрьме поразила. Булатной сабли острый клинок Заброшен был в железный хлам; С ним вместе вынесен на рынок И мужику задаром продан там. Мужик же Булатом драл лыки, щепал лучину. Булат стал весь в зубцах и ржавчине. И однажды ?ж спросил Булата в избе под лавкой, не стыдно ли ему? И Булат ответил Ежу так, как сотни раз мысленно отвечал сам Рубин: Нет, стыдно то не мне, а стыдно лишь тому, Кто не умел понять, к чему я годен!.. {170} -------- 72 В ногах ощутилась слабость, и Рубин подсел к столу, привалился грудью к его ребру. Как ни ожесточ?нно он отвергал доводы Сологдина, -- тем больней было ему их слышать, что он знал долю справедливости в них. Да, есть комсомольцы, недостойные картона, истраченного на их членский билет. Да, особенно среди новейших поколений, устои добродетели пошатнулись, люди теряют ощущение поступка нравственного и поступка красивого. Рыба и общество загнивают с головы, -- с кого брать пример молод?жи? В старых обществах знали, что для нравственности нужна церковь и нужен авторитетный поп. Ещ? и теперь какая польская крестьянка предпримет серь?зный шаг в жизни без совета кс?ндза? Быть может сейчас для советской страны гораздо важнее Волго-Донского канала или Ангарстроя -- спасать людскую нравственность! Как это сделать? Этому послужит "Проект о создании гражданских храмов", уже вчерне подготовленный Рубиным. Нынешней ночью, пока бессонница, надо его окончательно отделать, затем при свидании постараться передать на волю. Там его перепечатают и пошлют в ЦК партии. За своей подписью послать нельзя -- в ЦК обидятся, что такие советы им да?т политзаключ?нный. Но нельзя и анонимно. Пусть подпишется кто-нибудь из фронтовых друзей -- славой автора Рубин охотно пожертвует для хорошего дела. Перемогая волны боли в голове, Рубин набил трубку "золотым руном" -- по привычке, так как курить ему сейчас не только не хотелось, но было отвратно, -- задымил и стал просматривать проект. В шинели, накинутой поверх белья, за голым плохо-оструганным столом, пересыпанным хлебными крошками и табачным пеплом, в сп?ртом воздухе неметенного коридора, через который там и сям иногда поспешно пробегали по ночным надобностям полусонные зэки, -- безы- {171} мянный автор просматривал свой бескорыстный проект, набросанный на многих листах торопливым разгонистым почерком. В преамбуле говорилось о необходимости ещ? выше поднять и без того высокую нравственность населения, придать больше значительности революционным, гражданским годовщинам и семейным событиям -- обрядной торжественностью актов. А для того повсеместно основать Гражданские Храмы, величественные по архитектуре и господствующие над местностью. Затем по разделам, а разделы дробились на параграфы, не очень надеясь на головы начальства, излагалась организационная сторона: в насел?нных пунктах какого масштаба или из расч?та на какую территориальную единицу строятся гражданские храмы; какие именно даты отмечаются там; продолжительность отдельных обрядов. Вступающих в совершеннолетие предлагалось при массовом стечении народа приводить группами к особой присяге по отношению к партии, отчизне и родителям. В проекте особенно настаивалось, что одежды служителей храмов должны быть необычны, и выражать белоснежную чистоту своих носителей. Что обрядовые формулы должны быть ритмически рассчитаны. Что воздействием ни на какой орган чувств посетителей храмов не следует пренебрегать: от особого аромата в воздухе храма, от мелодичной музыки и пенья, от использования цветных ст?кол и прожекторов, от художественной стенной росписи, способствующей развитию эстетических вкусов населения, -- до всего архитектурного ансамбля храма. Каждое слово проекта приходилось мучительно, утонч?нно выбирать из синонимов. Недал?кие поверхностные люди могли бы из неосторожного слова вывести, что автор попросту предлагает возродить христианские храмы без Христа -- но это глубоко не так! Любители исторических аналогий могли бы обвинить автора в повторении робеспьеровского культа Верховного Существа -- но, конечно, это совсем, совсем не то!! Самым же своеобразным в проекте автор считал раздел о новых... не священниках, но, как они там именовались, -- служителях храмов. Автор считал, что ключ к успеху всего проекта состоит в том, насколько удаст- {172} ся или не удастся создать в стране корпус таких служителей, пользующихся любовью и доверием народа за свою совершенно безупречную некорыстную жизнь. Предлагалось партийным инстанциям произвести подбор кандидатов на курсы служителей храмов, снимая их с любой ныне исполняемой работы. После того, как схлынет первая острота нехватки, курсы эти, с годами вс? удлиняясь и углубляясь, должны будут придавать служителям широкую образованность и особо включить в себя элоквенцию. (Проект бесстрашно утверждал, что ораторское искусство в нашей стране пришло в упадок -- может быть из-за того, что не приходится никого убеждать, так как вс? население и без того безоговорочно поддерживает сво? родное государство.) А что никто не приходил к заключ?нному, умирающему в неурочный час, не удивляло Рубина. Случаев подобных он довольно насмотрелся в контрразведках и на пересылках. Поэтому, когда в дверях загремел ключ, Рубин первым толчком сердца испугался, что в глуби ночи его застают за неположенным занятием, за что последует прилипчивая нудная кара, он сгр?б свои бумаги, книгу, табак -- и хотел скрыться в комнату, но поздно: коренастый грубомордый старшина заметил и звал его из раскрытых дверей. И Рубин очнулся. И сразу опять ощутил всю свою покинутость, болезненную беспомощность и оскорбл?нное достоинство. -- Старшина, -- сказал он, медленно подходя к помощнику дежурного, -- я третий час подряд добиваюсь фельдшера. Я буду жаловаться в тюремное управление МГБ и на фельдшера и на вас. Но старшина примирительно ответил: -- Рубин, никак нельзя было раньше, от меня не зависело. Пойд?мте. От него, и правда, зависело только, дознавшись, что бушует не кто-нибудь, а один из самых зловредных зэков, решиться постучать к лейтенанту. Долго не было ему ответа, потом выглянула фельдшерица и опять скрылась. Наконец, лейтенант вышел, хмурясь, из медпункта, и разрешил старшине привести Рубина. {173} Теперь Рубин надел шинель в рукава и застегнулся, скрывая бель?. Старшина пов?л его подвальным коридором шарашки, и они поднялись в тюремный двор по трапу, на который густо нападало пушничка. В картинно-тихой ночи, где щедрые белые хлопья не переставали падать, отчего мутные и т?мные места ночной глубины и небосклона казались прочерченными множеством белых столбиков, старшина и Рубин пересекли двор, оставляя глубокие следы в рассыпчато-воздушном снеге. Здесь, под этим милым тучевым буро-дымчатым от ночного освещения небом, ощущая на поднятой своей бороде и на горячем лице детски-невинные прикосновения шестигранных прохладных зв?здочек, -- Рубин замер, закрыл глаза. Его пронизало наслаждение покоя, тем более острое, чем оно было кратче, -- вся сила бытия, вс? счастье никуда не идти, ничего не просить, ничего не хотеть -- только стоять так ночь напрол?т, замерев -- блаженно, благословенно, как стоят деревья, ловить, ловить на себя снежинки. И в этот самый миг с железной дороги, которая шла от Марфина меньше, чем в километре, дон?сся долгий заливчатый паровозный гудок -- тот особенный, одинокий в ночи, за душу берущий паровозный гудок, который в зените лет напоминает нам детство, оттого что в детстве так много обещал к зениту лет. Даже полчаса вот так постоять -- весь бы отош?л, выздоровел душой и телом и сложил бы нежное стихотворение -- о ночных паровозных гудках. Ах, если бы можно было не идти за конвоиром!.. Но конвоир уже с подозрением оглядывался: не задуман ли здесь ночной побег? И ноги Рубина пошли, куда предписано было. Фельдшерица порозовела от молодого сна, кровь играла на е? щеках. Она была в белом халате, но повязанном, видимо, не поверх гимнаст?рки и юбки, а налегке. Всякий арестант всегда и Рубин во всякое другое время сделал бы это наблюдение, но сейчас строй мыслей Рубина не снисходил до этой грубой бабы, промучившей его всю ночь. -- Прошу: тройчатку и что-нибудь от бессонницы, только не люминал, мне заснуть надо -- сразу. {174} -- От бессонницы ничего нет, -- механически отказала она. -- Я-про-шу-вас! -- внятно повторил Рубин. -- Мне с утра делать работу для министра. А я уснуть не могу. Упоминание о министре, да и соображение, что Рубин будет стоять и неотступно просить этот порошок (а по некоторым признакам она рассчитывала, что лейтенант к ней сейчас верн?тся), подвигло фельдшерицу изменить своему обычаю и дать лекарство. Она достала из шкафика порошки и заставила Рубина вс? выпить тут же, не отходя (по тюремному медицинскому уставу всякий порошок рассматривается как оружие и не может быть выдан арестанту в руки, а только в рот). Рубин спросил, который час, узнал, что уже половина четв?ртого, и уш?л. Проходя опять двор и оглянувшись на ночные липы, озар?нные снизу отсветом пятисот- и двухсотваттных ламп зоны, он глубоко-глубоко вдохнул воздух, пахнущий снегом, наклонился, полной жменею несколько раз захватил зв?здчатого пушничка и им, невесомым, бестелесным, льдистым, от?р лицо, шею, набил рот. И душа его приобщилась к свежести мира. -------- 73 Дверь в столовую из спальни была непритворена, и ясно раздался один полновесный удар, в каких-то вторичных отзвуках не сразу погасший в стенных часах. Половина какого это часа, Адаму Ройтману хотелось взглянуть на ручные, дружески тикавшие на тумбочке, но он боялся вспышкой света потревожить жену. Жена спала частью на боку, частью ничком, лицом уткнувшись в плечо мужа. Они были женаты уже пятый год, но даже в полусознании он чувствовал в себе разлитие нежности оттого, что она рядом, что она как-нибудь смешно спит, грея меж его ног свои маленькие вечно м?рзнущие ступни. Адам только что проснулся от нескладного сна. Хотел {175} заснуть, но успели вспомниться последние вечерние новости, потом неприятности по работе, затолпились мысли, мысли, глаза размежились -- установилась та ночная ч?ткость, при которой бесполезно пытаться уснуть. Шум, топот и передвигание мебели, с вечера долго слышные над головой, в квартире Макарыгиных, давно уже стихли. Там, где занавеси не сходились, из окна проступало слабое сероватое свечение ночи. В ночном белье, плашмя, лиш?нный сна, Адам Вениаминович Ройтман не чувствовал той тв?рдости положения и того подъ?ма над людьми, которые сообщались ему дн?м погонами майора МГБ и значком лауреата сталинской премии. Он лежал навзничь и, как всякий простой смертный, ощущал, что мир многолюден, жесток и что жить в н?м -- нелегко. Вечером, когда у Макарыгиных кипело веселье, к Ройтману заш?л один давнишний друг его, тоже еврей. Приш?л он без жены, озабоченный, и рассказывал о новых притеснениях, ограничениях, снятиях с работы и даже высылках. Это не было ново. Это началось ещ? прошлой весной, началось сперва в театральной критике и выглядело как невинная расшифровка еврейских фамилий в скобках. Потом переползло в литературу. В одной газетке-сплетнице, газет?нке-потаскухе, занятой чем угодно, кроме своего прямого дела -- литературы, кто-то шепнул ядовитое словцо -- космополит. И слово было найдено! Прекрасное гордое слово, объединявшее мир, слово, которым венчали гениев самой широкой души -- Данте, Г?те, Байрона, -- это слово в газет?нке слиняло, сморщилось, зашипело и стало значить -- жид. А потом поползло дальше, стыдливо стало прятаться в папках за закрытыми дверьми. А теперь холодное преддыхание достигло уже и технических кругов. Ройтман, неуклонно и с блеском шедший к славе, ощутил, как пошатнулось его положение именно за последний месяц. Да неужели изменяет память? Ведь в революцию и ещ? долго после не? слово "еврей" было куда благонад?жнее, чем "русский". Русского ещ? проверяли дальше {176} - а кто были родители? а на какие доходы жили до семнадцатого года? Еврея не надо было проверять: евреи все были за революцию. И вот... бич гонителя израильтян незаметно, скрываясь за второстепенными лицами, принимал Иосиф Сталин. Когда группу людей травят за то, что они были раньше притеснителями, или членами касты, или за их политические взгляды, или за круг знакомств, -- всегда есть разумное (или псевдо-разумное?) обоснование. Всегда знаешь, что ты сам выбрал свой жребий, что ты мог и не быть в этой группе. Но -- национальность?.. (Внутренний ночной собеседник тут возразил Ройтману: но соцпроисхождения тоже не выбирали? А за него гнали.) Нет, главная обида для Ройтмана в том, что ты от души хочешь быть своим, таким, как все, -- а тебя не хотят, отталкивают, говорят: ты -- чужой. Ты -- неприкаянный. Ты -- жид. Очень неторопливо, с большим достоинством, стенные часы в столовой стали бить, но, отбив четыре, смолкли. Ройтман ждал пятого удара и обрадовался, что только четыре. Ещ? успеет заснуть. Он пошевелился. Жена хмыкнула во сне, перекатилась на другой бок, но и спиной инстинктивно прижалась к мужу. И тихо-тихо спал сын в столовой. Никогда не вскрикнет, не позов?т. Тр?хлетний умненький сын был гордостью молодых родителей. Адам Вениаминович с восхищением рассказывал о его нравах и проделках даже заключ?нным в Акустической, по обычной нечувствительности счастливых людей не понимая, что им, лиш?нным отцовства, это больно. (Да это была тема удобная -- сближающая, а вместе с тем нейтральная.) Сын бойко тараторил, но произношение его не установилось, он подражал дн?м -- матери (она была волжанка и окала), а вечером отцу, пришедшему с работы (Адам же не только картавил, но имел в произношении досадные недостатки). Как это бывает в жизни, если уж приходит счастье, то оно не знает кра?в. Любовь и женитьба, потом рождение сына пришли к Ройтману вместе с концом войны и {177} со сталинской премией. Впрочем, и войну он пров?л безбедно: в тихой Башкирии на высоком пайке НКВД Ройтман и его нынешние приятели по Марфинскому институту конструировали первую систему телефонной шифрации. Сейчас та система кажется примитивной, тогда же они стали за не? лауреатами. Как горячо они делали е?! Куда девался теперь тот порыв, те поиски, те взл?ты? С проницательностью т?много ночного бдения, когда неотвлекаемое зрение обращается вовнутрь, Ройтман вдруг понял сейчас -- чего не хватало ему последние годы. Наверное, того не хватало, что делал он теперь вс? -- не сам. Ройтман даже не заметил, когда и как он с роли творца сполз на роль начальника над творцами... Как обожж?нный, он отнял руку от жены, подмостил подушку повыше. Да, да, да! это заманчиво, легко! -- в субботу вечером, уезжая домой на полтора суток, когда сам уже охвачен ощущением домашнего уюта и воскресных семейных планов, -- сказать: "Валентин Мартыныч! Так вы завтра продумаете, как нам устранить нелинейные искажения? Лев Григорьевич! Вы завтра пробежите эту статью из "Proceedings"? Тезисно основные мысли набросаете?" В понедельник утром, освеж?нный, он возвращается на работу -- на столе у него, как в сказке, лежит по-русски резюме статьи из "Proceedings", а Прянчиков докладывает, как устранить нелинейные искажения, или даже уже устранил их за воскресенье. Очень удобно!.. И заключ?нные не обижаются на Ройтмана, больше того -- любят. Потому что держится он не как тюремщик их, а как просто хороший человек. Но творчество, радость блеснувших догадок и горечь непредвиденных поражений -- ушли от него! Высвободясь от одеяла, он сел в кровати, руками охватил колени, поставил на них подбородок. Чем же он был занят все эти годы? Интригами. Борьбой за первенство в институте. С группой друзей они делали вс?, чтоб опорочить и столкнуть Яконова, считая, что он заслоняет их своей маститостью, апломбом и получит {178} сталинскую премию единолично. Пользуясь, что у Яконова подточенное прошлое, и поэтому в партию его не принимают, как он ни бь?тся, "молодые" вели атаку через партийные собрания: ставили там его отч?т, потом просили его уйти, или тут же, при н?м ("голосуют только члены партии") обсуждали и выносили резолюцию. И всегда Яконов по партийным резолюциям оказывался виноват. Ройтману минутами даже было жалко его. Но не было другого выхода. И как вс? враждебно обернулось! В своей травле Яконова "молодые" и думать забыли, что среди них пятерых -- четыре еврея. Сейчас Яконов не уста?т с каждой трибуны напоминать, что космополитизм -- злейший враг социалистического отечества. Вчера, после министерского гнева, в роковой день Марфинского института, заключ?нный Маркушев бросил мысль о слиянии систем клиппера и вокодера. Скорей всего это была чушь, но е? можно было изобразить перед начальством как коренную реформу -- и Яконов распорядился немедленно перетаскивать стойку вокодера в Сем?рку и туда же перевести Прянчикова. Ройтман кинулся в присутствии Селивановского возражать, спорить, но Яконов снисходительно, как слишком горячего друга, похлопал Ройтмана по плечу: -- Адам Вениаминович! Не заставляйте замминистра подумать, что свои личные интересы вы ставите выше интересов Отдела Спецтехники. В этом и был трагизм теперешней обстановки: били по морде -- и нельзя было плакать! Душили средь бела дня -- и требовали, чтобы ты аплодировал стоя! Пробило сразу пять -- он не слышал половины. Спать не только не хотелось -- уже и кровать начинала стеснять. Очень осторожно, нога за ногой, Адам соскользнул с кровати, сунул ноги в туфли. Беззвучно обойдя стоявший на дороге стул, он подош?л к окну и больше расклонил ш?лковые занавески. О-о, сколько снегу нападало! Прямо через двор был самый дальний запущенный угол Нескучного Сада -- овраг и крутые склоны его в снегу, поросшие торжественными убел?нными соснами. И {179} вдоль оконных перепл?тов извне тоже прилегли к стеклу пушистые снежные откосики. Но снегопад уже почти переш?л. Коленям было горячевато от подоконных радиаторов. И ещ? почему он не успевал в науке за последние годы: его зад?ргали заседаниями, бумажками. Каждый понедельник -- политуч?ба, каждую пятницу -- техуч?ба, два раза в месяц -- партсобрания, два раза -- заседания партбюро, да ещ? на два-три вечера в месяц вызывают в министерство, раз в месяц специальное совещание о бдительности, ежемесячно составляй план научной работы, ежемесячно посылай отч?т о ней, раз в три месяца пиши зачем-то характеристики на всех заключ?нных (работы -- на полный день). И ещ? каждые полчаса подчин?нные подходят с накладными -- любой конденсаторишка величиной с ириску, каждый метр провода и каждая радиолампа должны получить визу начальника лаборатории, иначе их не выдадут со склада. Ах, бросить бы всю эту волокиту и всю эту борьбу за первенство! -- посидеть бы самому над схемами, подержать в руках паяльник, да в зеленоватом окошке электронного осциллографа поймать свою заветную кривую -- будешь тогда беззаботно распевать "Буги-Вуги", как Прянчиков. В тридцать один год какое бы это счастье! -- не чувствовать на себе гнетущих эполет, забыть о внешней солидности, быть себе как мальчишка -- что-то строить, что-то фантазировать. Он сказал себе -- "как мальчишка" -- и по капризу памяти вспомнил себя мальчишкой: с безжалостной ясностью в ночном мозгу всплыл глубоко забытый, много лет не вспоминавшийся эпизод. Двенадцатилетний Адам в пионерском галстуке, благородно-оскорбл?нный, с дрожью в голосе стоял перед общешкольным пионерским собранием и обвинял, и требовал изгнать из юных пионеров и из советской школы -- агента классового врага. До него выступали Митька Штительман, Мишка Люксембург, и все они изобличали соученика своего Олега Рождественского в антисемитизме, в посещении церкви, в чуждом классовом происхождении, и бросали на подсудимого трясущегося мальчика уничтожающие взоры. {180} Кончались двадцатые годы, мальчики ещ? жили политикой, стенгазетами, самоуправлениями, диспутами. Город был южный, евреев было с половину группы. Хотя были мальчики сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких торговцев, -- все себя остервенело-убежд?нно считали пролетариями. А этот избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому "Интернационалу", явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно подозревали в н?м контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения доказать не могли. Но однажды Олег попался, сказал: "Каждый человек имеет право говорить вс?, что он думает". -- "Как -- вс?? -- подскочил к нему Штительман. -- Вот Никола меня "жидовской мордой" назвал -- так и это тоже можно?" Из того и начато было на Олега дело! Нашлись друзья-доносчики, Шурик Буриков и Шурик Ворожбит, кто видели, как виновник входил с матерью в церковь и как он приходил в школу с крестиком на шее. Начались собрания, заседания учкома, группкома, пионерские сборы, линейки -- и всюду выступали двенадцатилетние робеспьеры и клеймили перед ученической массой пособника антисемитов и проводника религиозного опиума, который две недели уже не ел от страха, скрывал дома, что исключ?н из пионеров и скоро будет исключ?н из школы. Адам Ройтман не был там заводилой, его втянули -- но даже и сейчас мерзким стыдом залились его щ?ки. Кольцо обид! кольцо обид! И нет из него выхода, как нет выхода из тяжбы с Яконовым. С кого начинать исправлять мир? С других? Или с себя?.. В голове уже наросла та тяжесть, а в груди -- та опустош?нность, которые нужны, чтоб уснуть. Он пош?л и тихо л?г под одеяло. Пока не пробило шесть, надо непременно заснуть. С утра -- нажимать с фоноскопией! Громадный козырь! В случае успеха это предприятие может разростись в отдельный научно-исследова... {181} -------- 74 Подъ?м на шарашке бывал в семь часов. Но в понедельник задолго до подъ?ма в комнату, где жили рабочие, приш?л надзиратель и толкнул в плечо дворника. Спиридон храпнул тяжело, прочнулся и при свете синей лампочки посмотрел на надзирателя. -- Одевайся, Егоров. Лейтенант зов?т, -- тихо сказал надзиратель. Но Егоров лежал с открытыми глазами, не шевелясь. -- Слышь, говорю, лейтенант зов?т. -- Чего там? Ус...лись? -- так же не двигаясь, спросил Спиридон. -- Вставай, вставай, -- тормошил надзиратель. -- Не знаю, чего. -- Э-э-эх! -- широко потянулся Спиридон, заложил рыжеволосые руки за голову и с затягом зевнул. -- И когда тот день прид?т, что с лавки не встанешь!.. Часов-то много? -- Да шесть скоро. -- Шести-и нет?!.. Ну, иди, ладно. И продолжал лежать. Надзиратель перемялся, вышел. Синяя лампочка давала свет на угол подушки Спиридона до косого крыла тени от верхней койки. Так, в свету и в тени, с руками за головой, Спиридон лежал и не двигался. Ему жалко было, что не досмотрел он сна. Ехал он на телеге, наложенной сушняком (а под сушняком -- прихорон?нными от лесника брев?шками) -- ехал будто из своего ж леса к себе в деревню, но дорогою незнакомой. Дорога была незнакома, но каждую подробность е? Спиридон обоими глазами (будто оба здоровы!) отч?тливо видел во сне: где корни, вздутые попер?к дороги, где расщеплина от старой молнии, где мелкий сосонник и глубокий песок, в котором зажирались кол?са. Ещ? слышал Спиридон во сне все разнообразные предосенние запахи леса и вбирчиво ими дышал. Он потому так дышал, {182} что помнил во сне отч?тливо, что он -- зэк, что срок ему -- десять лет и пять намордника, что он отлучился с шарашки, его, должно, уже хватились, а пока не дослали псов -- надо успеть привезти жене и дочке дровишек. Но главное счастье сна происходило от того, что лошадь была не какая-нибудь, а самая любимая из перебывавших у Спиридона -- розовой масти кобылка Гривна -- первая лошадь, купленная им тр?хлетком в сво? хозяйство после гражданской войны. Она была бы вся серая, если б не ш?л у не? по серому равномерный гнеденький переш?рсток, краснинка, отчего и звали е? масть "розовой". На этой лошади он и на ноги стал, и е? закладал в корень, когда в?з украдом к венцу невесту свою Марфу Устиновну. И теперь Спиридон ехал и счастливо удивлялся, что Гривна до сих пор оказалась жива, и так же молода, так же не осекаясь вымахивала воз в горку и ретиво тянула его по песку. Вся думка Гривны была в е? ушах -- высоких, серых, чутких ушах, малыми движениями которых она, не оборачиваясь, говорила хозяину, как понимает она, что от не? сейчас нужно, и что она справится. Даже издали украдкой показать Гривне кнут было бы обидеть е?. Езжая на Гривне, Спиридон николи с собой кнута не брал. Ему во сне хоть слезь да поцелуй Гривну в храп, такой он был радый, что Гривна молода и, должно, теперь дожд?тся конца его срока, -- как вдруг на спуске к ручью заметил Спиридон, что воз-то у него увалян кой-как, и сучья расползаются, грозя вовсе развалиться на броду. Как толчком его скинуло с воза на земь -- и это был толчок надзирателя. Спиридон лежал теперь и вспоминал не одну свою Гривну, но десятки лошадей, на которых ему приходилось ездить и работать за жизнь (каждая из них ему врезалась как человек живой), и ещ? тысячи лошадей, перевиденных со стороны, -- и надсадно было ему, что так за зря, безо всякого р'озума, сжили со свету первых помощников -- тех выморив без овса и сена, тех засеча в работе, тех татарам на мясо продав. Что делалось с умом, Спиридон мог понять. Но нельзя было понять, зачем свели лошадь. Баяли тогда, что за лошадь будет работать {183} трактор. А легло вс? -- на бабьи плечи. Да одних ли лошадей? Не сам ли Спиридон вырубал фруктовые сады на хуторах, чтоб людям нечего там было терять -- чтоб легче они подались до купы?.. -- Егоров! -- уже громко крикнул надзиратель из двери, разбудя тем ещ? двоих спящих. -- Да иду же, мать твоя родина! -- проворно отозвался Спиридон, спуская босые ноги на пол. И побр?л к радиатору снять высохшие портянки. Дверь за надзирателем закрылась. Сосед кузнец спросил: -- Куда, Спиридон? -- Господа кличут. Пайку отрабатывать, -- в сердцах сказал дворник. Дома у себя мужик незал?жливый, в тюрьме Спиридон не любил подхватываться в темнедь. Из-под палки до-света вставать -- самое злое дело для арестанта. Но в СевУралЛаге подымают в пять часов. Так что на шараге следовало пригибаться. Примотав к солдатским ботинкам долгими солдатскими обмотками концы ватных брюк, Спиридон, уже одетый и обутый, влез ещ? в синюю шкуру комбинезона, накинул сверху ч?рный бушлат, шапку-малахай, перепоясался растеребленным брезентовым ремнем и пош?л. Его выпустили за окованную дверь тюрьмы и дальше не сопровождали. Спиридон прош?л подземным коридором, шаркая по цементному полу железными подковками, и по трапу поднялся во двор. Ничего не видя в снежной полутьме, Спиридон безошибочно ощутил ногами, что выпало снега на полторы четверти. Значит, ш?л всю ночь, крупный. Убраживая в снегу, он пош?л на огон?к штабной двери. На порог штаба тюрьмы как раз выступил дежурняк -- лейтенант с плюгавыми усиками. Недавно выйдя от медсестры, он обнаружил непорядок -- много нападало снегу, за тем и вызвал дворника. Заложив теперь обе руки за ремень, лейтенант сказал: -- Давай, Егоров, давай! От парадного к вахте прочисть, от штаба к кухне. Ну, и тут... на прогулочном... Давай! -- Всем давать -- мужу не останется, -- буркнул {184} Спиридон, направляясь через снежную целину за лопатой. -- Что? Что ты сказал? -- грозно переспросил лейтенант. Спиридон оглянулся: -- Говорю -- яв'оль, начальник, яв'оль! -- (Немцы тоже так вот бывало "гыр-гыр", а Спиридон им -- "яволь".) -- Там на кухне скажи, чтоб картошки мне подкинули. -- Ладно, чисть. Спиридон всегда в?л себя благоразумно, с начальством не вздорил, но сегодня было особое горькое настроение от утра понедельника, от нужды, глаз не продравши, опять горбить, от близости письма из дому, в котором Спиридон предчувствовал дурное. И горечь всего его пятидесятилетнего топтанья на земле собралась вся вместе и стояла изжогой в груди. Сверху уже не сыпало. Без шелоху стояли липы. Они белели. Но то был уже не иней вчерашний, изникший к обеду, а выпавший за ночь снег. По т?мному небу, по затиши Спиридон определял, что снег этот долго не продержится. Начал работать Спиридон угрюмо, но после затравы, первой полсотни лопат, пошло ровно и даже как будто в охотку. И сам Спиридон, и жена его были такие: от всего, что сгущалось на сердце, отступ находили в работе. И легчало. Чистить Спиридон начал не дорогу от вахты для начальства, как ему было велено, а по своему разумению: сперва дорожку на кухню, потом -- в три широких фанерных лопаты -- круговую дорожку на прогулочном дворе, для своего брата-зэка. А мысли были о дочери. Жена, как и он, отжили сво?. Сыновья, хоть и сидели за колючкой, но были мужики. Молодому крепиться -- впер?д пригодится. Но дочь?.. Хотя одним глазом Спиридон ничего не видел, а другим видел только на три десятых, он обв?л весь прогулочный двор как отмеренным ровным продолговатым кругом -- ещ? и утро не сказалось, как раз к семи часам, когда по трапу поднялись первые любители гулять -- Потапов и Хоробров, для того вставшие заранее и умывшиеся до подъ?ма. {185} Воздух выдавался пайком и был дорог. -- Ты что, Данилыч, -- спросил Хоробров, поднимая воротник ист?ртого гражданского пальто, в котором был арестован когда-то. -- Ты и спать не ложился? -- Рази ж дадут спать, змеи? -- отозвался Спиридон. Но давешнего зла уже в н?м не было. За этот час молчаливой работы все омрачающие мысли о тюремщиках усторонились из него. Не говоря этого себе словами, Спиридон сердцем уже рассудил, что если дочь и сама набедила в ч?м, то ей не легче, и ответить надо будет помягче, а не проклинать. Но и эта самая важная мысль о дочери, снисшедшая на него с недвижимых предутренних лип, тоже начинала утесняться мелкими мыслями дня -- о двух досках, где-то занесенных снегом, о том, что метлу надо нынче насадить на метловище потуже. Между тем надо было идти прочищать дорогу с вахты для легковых машин и для вольняшек. Спиридон перекинул лопату через плечо, обогнул здание шарашки и скрылся. Сологдин, л?гкий, стройный, с телогрейкой, чуть наброшенной на нем?рзнущие плечи, прош?л на дрова. (Когда он ш?л так, он думал про себя, но как бы со стороны: "Вот ид?т граф Сологдин".) После вчерашней бестолковой колготни с Рубиным, его раздражающих обвинений, он первую ночь за два года на шарашке спал дурно -- и теперь утром искал воздуха, одиночества и простора для обдумывания. Напиленные дрова у него были, только коли. Потапов в красноармейской шинели, выданной ему при взятии Берлина, когда его посадили десантником на танк (до плена он был офицер, но званий за пленными не признавали), медленно гулял с Хоробровым, немного выбрасывая на ходу поврежд?нную ногу. Хоробров едва успел стряхнуть дремоту и умыться, но вечно-бодрствующее ненавидящее внимание уже вступило в его мысли. Слова вырывались из него, но, как бы описав бесплодную петлю в т?мном воздухе, бумерангом возвращались к нему же и терзали грудь: -- Давно ли мы читали, что фордовский конвейер превращает рабочего в машину и что это есть самое бесчело- {186} вечное выражение капиталистической эксплуатации? Но прошло пятнадцать лет, и тот же конвейер под именем потока славится как высшая и новейшая форма производства! В 45-м году Чан Кай-ши был наш союзник, в 49-м удалось его свалить -- значит, он гад и клика. Сейчас пытаются свалить Неру, пишут, что его режим в Индии -- палочный. Если удастся свалить, будут писать: клика Неру, бежавшая на остров Цейлон. Если не удастся, будет -- наш благородный друг Неру. Большевики настолько беззастенчиво приспосабливаются к моменту, что понадобься нынче провести ещ? одно повальное крещение Руси -- они бы тут же откопали соответствующее указание у Маркса, увязали бы и с атеизмом и с интернационализмом. Потапов всегда был настроен с утра меланхолически. Утро было единственное время, когда он мог подумать о погубленной жизни, о растущем без него сыне, о сохнущей без него жене. Потом суета работы затягивала, и думать уже было некогда. Хоробров был как будто и прав, но Потапов ощущал в н?м слишком много раздражения и готовность призвать Запад в судьи наших дел. Потапов же считал, что спор народа с властью должен быть реш?н каким-то (ему неизвестным) пут?м как спор между своими. Поэтому, неловко выбрасывая поврежд?нную ногу, он ш?л молча и старался дышать поглубже и поровней. Они делали круг за кругом. Гуляющих прибавлялось. Они ходили по одному, по два, а то и по три. По разным причинам скрывая свои разговоры, они старались не тесниться и не обгонять друг друга без надобности. Только-только брезжило. Снеговыми тучами закрытое небо опаздывало с отблесками утра. Фонари ещ? бросали на снег ж?лтые круги. В воздухе была та свежесть, которою веет только что выпавший снег. Под ногами он не скрипел, а мягко уплотнялся. Высокий прямой Кондраш?в в фетровой шляпе ходил с маленьким щуплым Герасимовичем в кепочке, соседом своим по комнате, много не достававшим Кондраш?в у до плеча. {187} Герасимович, уничтоженный вчерашним свиданием, до конца воскресенья пролежал в кровати как больной. Прощальный выкрик жены потряс его. Значит, не мог его срок течь и дальше так, как он т?к. Наташа не могла выдержать тр?х последних лет -- и что-то надо было предпринимать. "Да у тебя есть что-нибудь и сейчас!" -- упрекнула она, зная голову мужа. А у него не что-нибудь было, а слишком бесценное, чтоб отдавать его за собачью подачку и в эти руки. Вот если бы подвернулось что-нибудь л?гонькое, безделушка для досрочки. Но так не бывает. Ничего не да?т нам бесплатно ни наука, ни жизнь. Не оправился Герасимович и к утру. На прогулку он вышел через силу, озябший, запахнувшись доплотна, и сразу же хотел вернуться в тюрьму. Но столкнулся с Кондраш?вым-Ивановым, пош?л сделать с ним один круг -- и увл?кся на всю прогулку. -- Ка-ак?! Вы ничего не знаете о Павле Дмитриевиче Корине? -- поразился Кондраш?в, будто о том знал каждый школьник. -- О-о-о! У него, говорят, есть, только не видел никто, удивительная картина "Русь уходящая"! Одни говорят шесть метров длиной, другие -- двенадцать. Его теснят, нигде не выставляют, эту картину он пишет тайно, и после смерти, может быть, е? тут же и опечатают. -- Что же на ней? -- С чужих слов, не ручаюсь. Говорят -- простой среднерусский большак, всхолмлено, перелески. И по большаку с задумчивыми лицами ид?т поток людей. Каждое отдельное лицо проработано. Лица, которые ещ? можно встретить на старых семейных фотографиях, но которых уже нет вокруг нас. Это -- светящиеся старорусские лица мужиков, пахарей, мастеровых -- крутые лбы, окладистые бороды, до восьмого десятка свежесть кожи, взора и мыслей. Это -- те лица девушек, у которых уши завешены незримым золотом от бранных слов, девушки, которых нельзя себе вообразить в скотской толкучке у танцплощадки. И степенные старухи. Серебряноволосые священники в ризах, так и идут. Монахи. Депутаты Государственной Думы. Перезревшие студенты в тужурках. Гимназисты, ищущие мировых истин. {188} Надменно-прекрасные дамы в городских одеждах начала века. И кто-то, очень похожий на Короленко. И опять мужики, мужики... Самое страшное, что эти люди никак не сгруппированы. Распалась связь врем?н! Они не разговаривают. Они не смотрят друг на друга, может быть и не видят. У них нет дорожного бремени за спиной. Они -- идут; и не по этому конкретному большаку, а вообще. Они уходят... Последний раз мы их видим... Герасимович резко остановился: -- Простите, я должен побыть один! Он круто повернулся и, оставив художника с поднятою рукою, пош?л в обратную сторону. Он горел. Он не только увидел картину резко, как сам написал, но он подумал, что... Обутрело. Ходил надзиратель по двору и кричал, что прогулка окончена. В подземном коридоре, на возврате, посвежевшие заключ?нные невольно толкали хмуробородого избольна бледного Рубина, проталкивающегося навстречу. Сегодня он проспал не только дрова (на дрова немыслимо было идти после ссоры с Сологдиным), но и утреннюю прогулку. От короткого искусственного сна Рубин ощущал сво? тело тяж?лым, ватно-бесчувственным. Ещ? он испытывал кислородный голод, незнакомый тем, кто может дышать, когда хочет. Он пытался теперь выбиться во двор за единым глотком свежего воздуха и за жменею снега для обтирания. Но надзиратель, стоя у верха трапа, не пустил его. Рубин стоял у низа трапа, в цементной яме, куда однако, тоже перепало снега и тянуло свежим воздухом. Здесь, внизу, он сделал три медленных круговых движения руками с глубокими вздохами, затем собрал со дна ямы снегу, нат?р им лицо и попл?лся в тюрьму. Туда же пош?л и проголодавшийся бодрый Спиридон, уже расчистивший дорогу для машин до самой вахты. В штабе тюрьмы два лейтенанта -- сменяющийся, с квадратными усиками, и новозаступающий лейтенант Жвакун, вскрыли пакет и знакомились с оставленным им приказом майора Мышина. {189} Лейтенант Жвакун -- грубый широмордый непроницаемый парень, во время войны в старшинском звании служил палачом дивизии (называлось "исполнитель при военном трибунале") и оттуда выслужился. Он очень дорожил своим местом в Спецтюрьме ?1 и, не блеща грамотностью, дважды переч?л распоряжение Мышина, чтобы ничего не спутать. Без десяти девять они пошли по комнатам делать поверку и всюду объявили, как было велено: "Всем заключ?нным в течение тр?х дней сдать майору Мышину перечень своих прямых родственников по форме: номер по порядку, фамилия, имя, отчество родственника, степень родства, место работы и домашний адрес. Прямыми родственниками считаются: мать, отец, жена зарегистрированная, сын и дочь от зарегистрированного брака. Все остальные -- братья, сестры, т?тки, племянницы, внуки и бабушки считаются родственниками непрямыми. С 1-го января переписка и свидания будут дозволяться только с прямыми родственниками, которых укажет в перечне заключ?нный. Кроме того, с 1-го января размер ежемесячного письма устанавливается -- не больше одного разв?рнутого тетрадного листа." Это было так худо и так неумолимо, что разум неспособен был охватить объявленное. И поэтому не было ни отчаяния, ни возмущения, а только злобно-насмешливые выкрики сопутствовали Жвакуну: -- С Новым годом! -- С новым счастьем! -- Ку-ку! -- Пишите доносы на родственников! -- А сыщики сами найти не могут? -- А размер букв почему не указан? Какой размер буквы? Жвакун, пересчитывая наличие голов, одновременно старался запомнить, кто что кричал, чтобы потом доложить майору. Впрочем, заключенные всегда недовольны, делай им хоть хорошо, хоть плохо... {190} -------- 75 Удруч?нные, расходились на работу зэки. Даже те из них, кто сидел давно, -- и те были ошеломлены жестокостью новой меры. Жестокость здесь была двойная. Одна -- что сохранить тонкую живительную ниточку связи с родными отныне можно было только ценой полицейского доноса на них. А ведь многим из них на воле ещ? удавалось скрыть, что они имеют родственников за реш?ткой -- и только это обеспечивало им работу и жиль?. Вторая жестокость была -- что отвергались незарегистрированные ж?ны и дети, отвергались братья, сестры, а тем паче двоюродные. Но после войны, е? бомб?жек, эвакуации, голода -- иных родственников у многих зэков и не осталось. А так как к аресту не дают приготовиться, к нему не исповедуешься, не причащаешься, не кончаешь своих расч?тов с жизнью -- то многие оставили на воле верных подруг, но без грязного штампа ЗАГСа в паспорте. И вот такие подруги теперь объявлялись чужими... Внутри просторного Железного Занавеса, объявшего страну по периметру, опускался вокруг Марфина ещ? один -- тесный, глухой, стальной. Даже у самых заклятых энтузиастов каз?нной работы опустились руки. По звонку выходили долго, толпились в коридорах, курили, разговаривали. Садясь же за свои рабочие столы, опять курили и опять разговаривали, и главный занимавший всех вопрос был: неужели в центральной картотеке МГБ до сих пор не собраны и не систематизированы сведения обо всех родственниках зэков? Новички и наивные почитали ГБ всемогущей, всезнающей и без нужды в этом перечне-доносе. Но старые т?ртые зэки солидно качали головами: они объясняли, что госбезопасность -- такой же громадный бестолковый механизм, как вся наша государственная машина; что картотека родственников у ГБ в беспорядке; что за кожаными ч?рными дверьми отделы кадров и спецотделы "не ловят мышей" (им хватает каз?нного приварка), не {191} выбирают данных из бесчисленных анкет; что тюремные канцелярии не делают своевременных и нужных выборок из книг свиданий и передач; что, таким образом, список родственников, требуемый Климентьевым и Мышиным, есть самый верный смертельный удар, который ты можешь нанести своим родным. Так разговаривали зэки -- и работать никто не хотел. Но как раз в это утро начиналась последняя неделя года, в которую, по замыслу институтского начальства, надо было совершить героический рывок, чтобы выполнить годовой план 1949 года и план декабря, а также разработать и принять годовой план 1950 года, квартальный план января-марта и отдельно план января и ещ? план первой декады января. Вс?, что было здесь бумага, -- предстояло свершить самому начальству. Вс?, что было здесь работа, -- предстояло исполнить заключ?нным. Поэтому энтузиазм заключ?нных был сегодня особенно важен. Командованию институтскому совершенно была неизвестна разрушительная утренняя анонсация тюремного командования, произведенная в соответствии со своим годовым планом. Никто бы не мог обвинить министерство госбезопасности в евангельском образе жизни! Но одна евангельская черта в н?м была: правая рука его не знала, что делала левая. Майор Ройтман, на лице которого, освеж?нном после бритья, не осталось следа ночных сомнений, как раз для информации о планах и собрал на производственное совещание всех зэков и всех вольных Акустической лаборатории. У Ройтмана были негритянски-оттопыренные губы на продолговатом умном лице. На худой груди Ройтмана, поверх широковатой гимнаст?рки, как-то особенно некстати висела ненужная ему портупея. Он хотел храбриться сам и подбодрять подчин?нных, но дыхание развала уже проникло под своды комнаты: середина е? пустынно сиротела без унесенной стойки вокодера; не было Прянчикова, жемчужины акустической короны; не было Рубина, запершегося со Смолосидовым на третьем этаже; наконец, и сам Ройтман торопился поскорее здесь кончить и идти туда. {192} А из вольняшек не было Симочки, опять дежурившей с обеда взамен кого-то. Хоть не было е?! хоть это одно облегчало сейчас Нержина! -- не объясняться с нею знаками и записками. В кружке совещания Нержин сидел, откинувшись на податливую пружинящую спинку своего стула и поставив ноги на нижний обруч другого стула. Смотрел он по большей части в окно. За окнами поднялся западный и, видимо, сырой ветер. От него посвинцовело облачное небо, стал рыхлеть и сжиматься нападавший снег. Наступала ещ? одна бессмысленная гнилая оттепель. Нержин сидел невыспанный, обвислый, с резкими при сером свете морщинами. Он испытывал знакомое многим арестантам чувство утра понедельника, когда, кажется, нет сил двигаться и жить. Что значат свидания раз в год! Вот только вчера было свидание. Казалось: самое срочное, самое необходимое вс? высказано надолго впер?д! И уже сегодня...? Когда теперь это скажешь ей? Написать? Но как об этом напишешь? Можно ли сообщить тво? место работы?.. После вчерашнего и так ясно: нельзя. Объяснить: так как не могу сообщить о тебе сведений, то переписку надо оборвать? Но адрес на конверте и будет доносом! Не написать совсем ничего? Но что она станет думать? Ещ? вчера я улыбался -- а сегодня замолчу навеки? Ощущение тисков не каких-то поэтически-переносных, а громадных слесарных с насеченными губами, с прожерлиной для зажимания человеческой шеи, ощущение сходящихся на туловище тисков спирало дыхание. Невозможно было найти выход! Плохо было -- вс?. Воспитанный близорукий Ройтман мягкими глазами смотрел сквозь очки-анастигматы и голосом не начальническим, а с оттенком усталости и мольбы говорил о планах, о планах, о планах. Однако сеял он -- на камне. Тесно окруж?нный стульями, столами, без воздуха и без движения, зажатый слесарными челюстями, Нержин сидел внешне подавленный, с уроненными углами губ. Суженные глаза его были безразлично уставлены на т?мный {193} забор, на вышку с попкой, торчащую прямо против его окна. Но за лицом его, безобидно неподвижным, метался гнев. Пройдут годы, и все эти люди, кто вместе с ним слышал сегодняшнее утреннее объявление, все эти люди, сейчас омрач?нные, негодующие, упавшие ли духом, клокочущие от ярости -- одни лягут в могилы, другие смягчатся, отсыреют, третьи вс? забудут, отрекутся, облегч?нно затопчут сво? тюремное прошлое, четв?ртые вывернут и даже скажут, что это было разумно, а не безжалостно, -- и, может быть, никто из них не собер?тся напомнить сегодняшним палачам, что они делали с человеческим сердцем! Крута гора да обминчива, лиха беда да избывчива. Это поразительное свойство людей -- забывать! Забывать, о ч?м клялись в Семнадцатом. Забывать, что обещали в Двадцать Восьмом. Что ни год -- отупл?нно, покорно спускаться со ступеньки на ступеньку -- ив гордости, и в свободе, и в одежде, и в пище, -- и от этого ещ? короче становится память и смирней желание забиться в ямку, в расщелинку, в трещинку -- и как-нибудь там прожить. Но тем сильнее за всех за них Нержин чувствовал свой долг и сво? призвание. Он знал в себе дотошную способность никогда не сбиться, никогда не остыть, никогда не забыть. И за вс?, за вс?, за вс?, за пыточные следствия, за умирающих лагерных доходяг и за сегодняшнее утреннее объявление -- четыре гвоздя их памяти! Четыре гвоздя их вранью, в ладони и в голени -- и пусть висит и смердит, пока Солнце погаснет, пока жизнь окоченеет на планете Земля. И если больше никого не найд?тся -- эти четыре гвоздя Нержин вколотит сам. Нет, зажатому в слесарных тисках -- не до скептической улыбки Пиррона. Уши Нержина слышали, хотя и не слушали, что говорил Ройтман. Только когда тот стал повторять "соцобязательства", "соцобязательства", Глеб дрогнул от гадливости. С планами он как-то примирился. Планы он со- {194} ставлял с изворотливостью. Он норовил, чтобы десяток увесистых пунктов годового плана не таили за собою большой работы: чтобы работа была или уже частично сделана, или не требовала усилий, или мираж. Но всякий раз после того, как отлично выструганный и отфугованный им план представлялся на утверждение, утверждался и считался пределом его возможностей -- тут же, в противоречие с этим признанным пределом и в издевательство над чувствами политзаключ?нного, Нержину всякий месяц предлагали выдвинуть добавочно к плану собственное же встречное научное социалистическое обязательство. Вслед Ройтману выступил один вольный, потом один зэк. Адам Вениаминович спросил: -- А что скажете вы, Глеб Викентьич? Четыре гвоздя!! -- что мог сказать им Нержин? Он не вздрогнул при вопросе. Он не выронил из т?много лона мозга зата?нно зажатых железных гвоздей. На их звериную беспощадность -- и хитрость должна быть звериной! Словно только и ждав этого вызова, Нержин с готовностью встал, изображая на лице простодушный интерес: -- План за сорок девятый год артикуляционной группой по всем показателям полностью выполнен досрочно. Сейчас я занят математической разработкой теоретико-вероятностных основ фразово-вопросной артикуляции, которую и планирую закончить к марту, что даст возможность научно-обоснованно артикулировать на фразах. Кроме того, в первом квартале, даже в случае отсутствия Льва Григорьича, я разверну приборно-объективную и описательно-субъективную классификацию человеческих голосов. -- Да-да-да, голосов! Это очень важно! -- перебил Ройтман, отвечая своим замыслам фоноскопии. Строгая бледность лица Нержина под распавшимися волосами говорила о жизни мученика науки, науки артикуляции. -- И соревнование надо оживить, верно, это поможет, -- убежд?нно заключил он. -- Социалистические обязательства мы тоже дадим, к первому января. Я считаю, что наш долг работать в наступающем году больше и лучше, {195} чем в истекшем. -- (А в истекшем он ничего не делал.) Выступили ещ? двое зэков. И хотя естественнее всего было бы им открыться перед Ройтманом и перед собранием, что не могут они думать о планах, а руки их не могут шевельнуться к работе, потому что сегодня у них отнят последний призрак семьи, -- но не этого ждало начальство, настроенное на трудовой рывок. И даже выскажи кто-нибудь это, -- растерялся бы и обиженно заморгал Ройтман, -- но собрание вс? равно пошло бы тем же начертанным пут?м. Оно закрылось -- и Ройтман через одну ступеньку молодо побежал на третий этаж и постучался в совсекретную комнату к Рубину. Там уже пламенели догадки. Магнитные ленты сравнивались. -------- 76 Оперчекистская часть на объекте Марфино подразделялась на майора Мышина -- тюремного кума, и майора Шикина -- производственного кума. Вращаясь в разных ведомствах и получая зарплату из разных касс, они не соперничали друг с другом. Но и сотрудничать им мешала какая-то леность: кабинеты их были в разных зданиях и на разных этажах; по телефону об оперчекистских делах не разговаривают; будучи же в равных чинах, каждый почитал обидным идти первому как бы кланяться. Так они и работали, один над ночными душами, другой -- над дневными, месяцами не встречаясь друг с другом, хотя в поквартальных отч?тах и планах каждый писал о необходимости тесной увязки всей оперативной работы на объекте Марфино. Как-то читая "Правду", майор Шикин задумался над заголовком статьи "Любимая профессия". (Статья была об агитаторе, который больше всего на свете любил разъяснять что-нибудь другим: рабочим -- важность повышения производительности, солдатам -- необходимость жертвовать собой, избирателям -- правильность политики блока коммунистов и беспартийных.) Шикину понра- {196} вилось это выражение. Он заключил, что и сам, кажется, не ошибся в жизни: ни к какой другой профессии его отроду не тянуло; он любил свою, и она его любила. В сво? время Шикин кончил училище ГПУ, позже -- курсы усовершенствования следователей, но на работе собственно следовательской состоял мало, поэтому не мог назвать себя следователем. Он работал оперативником в транспортном ГПУ; он был особонаблюдающим от НКВД за враждебными избирательными бюллетенями при тайных выборах в Верховный Совет; во время войны был начальником армейского отделения военной цензуры; потом был в комиссии по репатриации, потом в проверочно-фильтрационном лагере, потом специнструктором по высылке греков с Кубани в Казахстан и наконец -- оперуполномоченным в исследовательском институте Марфино. Все эти занятия охватывались единым словом: оперчекист. Оперчекизм и был подлинно любимой профессией Шикина. Да и кто из его сотоварищей не любил е?! Эта профессия была неопасна: во всякой операции обеспечивался перевес сил: двое и трое вооруж?нных оперчекистов против одного безоружного, непредупрежд?нного, иногда только что проснувшегося врага. Затем, она высоко оплачивалась, давала права на лучшие закрытые распределители, на лучшие квартиры, конфискованные у осужд?нных, на пенсии выше, чем у военных, и на первоклассные санатории. Она не изматывала сил: в ней не было норм выработки. Правда, друзья рассказывали Шикину, что в тридцать седьмом и сорок пятом году следователи тянули, как лошади, но сам Шикин не попадал в такой круговорот и не очень верил. В добрую пору можно было месяцами дремать за письменным столом. Общий стиль работы МВД-МГБ был -- неторопливость. К естественной неторопливости всякого сытого человека добавлялась ещ? неторопливость по инструкциям, чтобы лучше воздействовать на психику заключ?нного и добиться от него показаний -- медленная зачинка карандашей, подбор перьев, выбор бумаги, терпеливая запись всяких протокольных ненужностей и установочных данных. Эта проникающая неторопливость работы очень здорово отзывалась {197} на нервах чекистов и вела к долголетию работников. Не менее дорог был Шикину и сам порядок оперчекистской работы. Вся она, по сути, состояла из уч?та в голом виде, пронизывающего уч?та (и тем выражала характернейшую черту социализма). Ни один разговор не кончался попросту как разговор, а обязательно завершался написанием доноса, или подписанием протокола, или расписки о недаче ложных показаний, о неразглашении, о невыезде, об осведомлении, о вручении. Требовалось именно то терпеливое внимание, именно та аккуратность, которые отличали характер Шикина, чтобы не создать в этих бумажках хаоса, а распределить их, подшить и всегда найти любую. (Сам Шикин, как офицер, не мог производить физической работы подшития бумаг, и это делала приглашаемая из общего секретариата особая засекреченная девица, долговязая и подслеповатая.) А больше всего была приятна оперчекистская работа Шикину тем, что она давала власть над людьми, сознание всемогущества, в глазах же людей окружала своих работников загадочностью. Шикину лестно было то почтение, та даже робость, которые он встречал к себе со стороны сослуживцев -- тоже чекистов, но не оперчекистов. Все они -- и инженер-полковник Яконов, по первому требованию Шикина должны были давать ему отч?т о своей деятельности, Шикин же не отчитывался ни перед кем из них. Когда он, темнолицый, с седеющим короткостриженным ?жиком, с большим портфелем подмышкой, поднимался по коврам широкой лестницы, и девушки-лейтенантки МГБ застенчиво сторонились его даже на просторе этой лестницы, спеша первыми поздороваться, -- Шикин гордо ощущал свою ценность и особенность. Если бы Шикину сказали -- но ему никогда этого никто не говорил, -- что он якобы заслужил к себе ненависть, что он -- мучитель других людей, -- он бы непритворно возмутился. Никогда мучение людей не составляло для него удовольствия или цели. Правда, вообще такие люди бывают, он видел их в театре, в кино, это садисты, страстные любители пыток, в них нет ничего человеческого, но это всегда или белогвардейцы, или фашисты. Шикин же только выполнял свой долг, и единст- {198} венная цель его была -- чтобы никто ничего вредного не делал и ни о ч?м вредном не думал. Однажды на главной лестнице шарашки, по которой ходили и вольные и зэки, найден был св?рток, а в н?м -- сто пятьдесят рублей. Нашедшие два техника-лейтенанта не могли его скрыть или тайно разыскать хозяина именно потому, что их было двое. Поэтому они сдали находку майору Шикину. Деньги на лестнице, где ходят заключ?нные, деньги, оброненные под ноги тем, кому иметь их строжайше запрещено -- да это равнялось чрезвычайному государственному событию! Но Шикин не стал его раздувать, а повесил на лестнице объявление: "Кто потерял деньги 150 руб. на лестнице, может получить их у майора Шикина в любое время". Деньги были не малые. Но таково было всеобщее почтение к Шикину и робость перед ним, что шли дни, шли недели -- никто не являлся за проклятой пропажей, объявление блекло, запыливалось, оторвалось с одного угла, и наконец кто-то дописал синим карандашом печатными буквами: "Лопай сам, собака!" Дежурный отодрал объявление и прин?с его майору. Долго после этого Шикин ходил по лабораториям и сравнивал оттенки синих карандашей. Грубое ругательство незаслуженно оскорбило Шикина. Он вовсе не собирался присваивать чужих денег. Ему гораздо больше хотелось, чтобы приш?л этот человек, и можно было бы оформить на него поучительное дело, проработать на всех совещаниях о бдительности -- а деньги, пожалуйста, отдать. Но, конечно, не выбрасывать же их и зря! -- через два месяца майор подарил их той долговязой девице с бельмом, которая подшивала у него раз в неделю бумаги. Образцового до тех пор семьянина, Шикина как ч?рт попутал и приковал к этой секретарше с е? запущенными тридцатью восемью годами, с грубыми толстыми ногами и которой он доходил только до плеча. Что-то неиспытанное он в ней для себя открыл. Он едва дожидался дня е? прихода и настолько потерял осторожность, {199} что при ремонте, во временном помещении, не убер?гся: их слышали и даже в щ?лку видели двое заключ?нных -- плотник и штукатур. Это разнеслось, и зэки между собой потешались над духовным пастырем и хотели писать письмо жене Шикина, да не знали адреса. Вместо того донесли начальству. Но свалить оперуполномоченного им не удалось. Генерал-майор Осколупов выговаривал тогда Шикину не за сношения с секретаршей (это была область моральных принципов секретарши) и не за то, что сношения происходили в рабочее время (ибо день у майора Шикина был ненормированный), а лишь за то, что узнали заключ?нные. В понедельник двадцать шестого декабря майор Шикин приш?л на работу немногим позже девяти часов утра, хотя если б он приш?л и к обеду -- никто б ему не мог сделать замечания. На третьем этаже против кабинета Яконова было в стене углубление или тамбур, никогда не освещаемый электрической лампочкой, и из тамбура вели две двери -- одна в кабинет Шикина, другая -- в партком. Обе двери были обтянуты ч?рной кожей и не имели надписей. Такое соседство дверей в т?мном тамбуре было весьма удобно для Шикина: со стороны нельзя было доследить, куда именно заныривали люди. Сегодня, подходя к кабинету, Шикин встретился с секретар?м парткома Степановым, больным худым человеком в свинцово-поблескивающих очках. Обменялись рукопожатием. Степанов тихо предложил: -- Товарищ Шикин! -- Он никого не называл по имени-отчеству. -- Заходи, шаров погоняем! Приглашение относилось к парткомовскому настольному биллиарду. Шикин иногда-таки заходил погонять шары, но сегодня много важных дел ждало его, и он с достоинством покачал своею серебрящейся головой. Степанов вздохнул и пош?л гонять шары сам с собой. Войдя в кабинет, Шикин аккуратно положил портфель на стол. (Все бумаги Шикина были секретные и совсекретные, держались в сейфе и никуда не выносились, {200} - но ходить без портфеля не воздействовало на умы. Поэтому он носил в портфеле домой читать "Огон?к", "Крокодил" и "Вокруг света", на которые самому подписываться обошлось бы в копеечку.) Затем прош?лся по коврику, постоял у окна -- и назад к двери. Мысли будто ждали его, притаясь тут, в кабинете, за сейфом, за шкафом, за диваном -- и теперь все разом обступили и требовали к себе внимания. Д'ел было!.. Дел было!.. Он раст?р ладонями свой короткий седеющий ?жик. Во-первых, надо было проверить важное начинание, обдуманное им в течении многих месяцев, утвержд?нное недавно Яконовым, принятое к руководству, разъясн?нное по лабораториям, но ещ? не налаженное. Это был новый порядок ведения секретных журналов. Пытливо анализируя постановку бдительности в институте Марфино, майор Шикин установил, и очень гордился этим, что по сути настоящей секретности вс? ещ? нет! Правда, в каждой комнате стоят несгораемые стальные шкафы в рост человека в количестве пятидесяти штук привезенные от растрофеенной фирмы Лоренц; правда, все документы секретные, полусекретные и лежавшие около секретных запираются в присутствии специальных дежурных в эти шкафы на обеденный перерыв, на ужинный перерыв и на ночь. Но трагическое упущение состоит в том, что запираются только законченные и незаконченные работы. Однако, в стальные шкафы вс? ещ? не запираются проблески мысли, первые догадки, неясные предположения -- именно то, из чего рождаются работы будущего года, то есть, самые перспективные. Ловкому шпиону, разбирающемуся в технике, достаточно проникнуть через колючую проволоку в зону, найти где-нибудь в мусорном ящике клочок промокательной бумаги с таким чертежом или схемой, потом выйти из зоны -- и уже американской разведкой перехвачено направление нашей работы. Будучи человеком добросовестным, майор Шикин однажды заставил дворника Егорова в сво?м присутствии разобрать весь мусорный ящик во дворе. При этом нашлись две промоклых, см?рзшихся со снегом и с золой бумажки, на которых явно были когда-то начерчены схемы. Шикин не побрезговал взять эту дрянь за уголки {201} и принести на стол к полковнику Яконову. И Яконову некуда было деваться! Так был принят проект Шикина об учреждении индивидуальных именных секретных журналов. Подходящие журналы были немедленно приобретены на писчебумажных складах МГБ: они содержали по двести больших страниц каждый, были пронумерованы, прошнурованы и просургучены. Журналы предполагалось теперь раздать всем, кроме слесарей, токарей и дворника. Вменялось в обязанность не писать ни на ч?м, кроме как на страницах своего журнала. Помимо упразднения гибельных черновиков здесь было ещ? второе важное начинание: осуществлялся контроль за мыслью! Так как каждый день в журнале должна проставляться дата, то теперь майор Шикин мог проверить любого заключ?нного: много ли он думал в среду и сколько нового придумал в пятницу. Двести пятьдесят таких журналов будут ещ? двумястами пятьюдесятью Шикиными, неотступно висящими над головой каждого арестанта. Арестанты всегда хитры и ленивы, они всегда стараются не работать, если это возможно. Рабочего проверяют по его продукции. А вот проверить инженера, проверить уч?ного -- в этом и состояло изобретение майора Шикина! (Увы, оперчекистам не дают сталинских премий.) Сегодня как раз и требовалось проконтролировать, розданы ли журналы на руки и начато ли их заполнение. Другая сегодняшняя забота Шикина была -- укомплектовать до конца список заключ?нных на этап, намечаемый тюремным управлением на этих днях, и уточнить, когда же именно обещают транспорт. Ещ? владело Шикиным грандиозно начатое им, но пока плохо продвигавшееся "Дело о поломке токарного станка", -- когда десятеро заключ?нных перетаскивали станок из 3-й лаборатории в мехмастерские, и станок дал трещину в станине. За неделю следствия уже было исписано до восьмидесяти страниц протоколов, но истина никак не выяснялась: арестанты попались все не новички. Ещ? нужно было произвести следствие по поводу того, откуда взялась книга Диккенса, о которой Доронин дон?с, что е? читали в полукруглой комнате, в частности Абрамсон. Вызывать на допрос самого Абрамсона, повторника, было бы потерей времени. Значит, надо было {202} вызывать вольных из его окружения и сразу пугануть их, что вс? раскрыто, что он признался. Так много было сегодня у Шикина дел! (И ведь он ещ? не знал, что нового ему расскажут осведомители! Он не знал, что ему предстояло разбираться в глумлении над правосудием в форме спектакля "Суд над князем Игорем"!) Шикин в отчаянии раст?р себе виски и лоб, чтобы вс? это множество мыслей как-нибудь уложилось, осело. Колеблясь с чего начать, Шикин решил выйти в массы, то есть пройтись немного по коридору в надежде встретить какого-нибудь осведомителя, который движением бровей даст понять, что у него донесение срочное, не ждущее явки по графику. Но едва он вышел к столу дежурного, как услышал разговор того по телефону о какой-то новой группе. Как? Возможна ли такая стремительность? За воскресенье, пока Шикина не было, на объекте образовалась новая группа? Дежурный рассказал. Удар был крепок! -- приезжал замминистра, приезжали генералы -- а Шикина на объекте не было! Досада овладела майором. Дать замминистра повод думать, что Шикин не терзается о бдительности! И не предупредить, не отсоветовать вовремя: нельзя же включать в столь ответственную группу этого проклятого Рубина -- двурушника, человека насквозь фальшивого: клян?тся, что верит в победу коммунизма -- и отказывается стать осведомителем! Ещ? эту демонстративную бороду носит, мерзавец! Сбрить! Спеша медленно, делая ножками в мальчиковых ботинках осторожные шажки, крупноголовый Шикин направился к комнате 21. Была, впрочем, управа и на Рубина: на днях он подал очередное прошение в Верховный Суд о пересмотре дела. От Шикина зависело -- сопроводить прошение похвальной характеристикой или гнусно-отрицательной (как прошлые разы). Дверь ? 21 была сплошная, без стеклянных шибок. Майор толкнул, она оказалась запертой. Он постучал. Не было слышно шагов, но дверь вдруг приоткрылась. В е? {203} растворе стоял Смолосидов с недобрым ч?рным чубом. Видя Шикина, он не пошевельнулся и не раскрыл дверь шире. -- Здравствуйте, -- неопредел?нно сказал Шикин, не привыкший к такому при?му. Смолосидов был ещ? более оперчекист, чем сам Шикин. Ч?рный Смолосидов с чуть отведенными кривыми руками стоял пригнувшись, как бокс?р. И молчал. -- Я... Мне.. -- растерялся Шикин. -- Пустите, мне нужно познакомиться с вашей группой. Смолосидов отступил на полшага, и, продолжая загораживать собою комнату, поманил Шикина. Шикин втиснулся в узкий раствор двери и оглянулся вслед пальцу Смолосидова. На второй половинке двери изнутри была приколота бумажка: "Список лиц, допущенных в комнату 21. 1. Зам. министра МГБ -- Селивановский 2. Нач. Отдела -- генерал-майор Бульбанюк 3. Нач. Отдела -- генерал-майор Осколупов 4. Нач. группы -- инженер-майор Ройтман 5. Лейтенант Смолосидов 6. Заключ?нный Рубин Утвердил министр Госбезопасности Абакумов" Шикин в благоговейном трепете отступил в коридор. -- Мне бы.. Рубина вызвать... -- ш?потом сказал он. -- Нельзя! -- так же ш?потом отклонил Смолосидов. И запер дверь. -------- 77 Утром на свежем воздухе, коля дрова, Сологдин проверял в себе ночное решение. Бывает, что мысли, безусловные ночью в полусне, оказываются несостоятельными при свете утра. Он не запомнил ни одного полена, ни одного удара {204} - он думал. Но недоспоренный спор мешал ему размышлять с ясностью. Вс? новые и новые хл?сткие доводы, вчера не высказанные Льву, сейчас с опозданием приходили в голову. Главная же осталась досада и горечь от вчерашнего нелепого поворота спора, что Рубин как бы получал право быть судь?ю в поступках Сологдина -- именно в том решении, которое сегодня предстояло принять. Можно было вычеркнуть Л?вку Рубина из скрижали друзей, но нельзя было вычеркнуть брошенный вызов. Он оставался и язвил. Он отнимал у Сологдина право на его изобретение. А вообще спор был очень полезен, как всякая борьба. Похвала -- это выпускной клапан, она сбрасывает наше внутреннее давление, и потому всегда нам вредна. Напротив, брань, даже самая несправедливая -- это вс? топка нашему котлу, это очень нужно. Конечно, всему цветущему хочется жить. Дмитрий Сологдин, с незаурядными способностями ума и тела, имел право на свою жатву, на свой отстой молочных благ. Но он сам вчера сказал: к высокой цели ведут только высокие средства. Тюремное объявление за чаем Сологдин принял со светящейся усмешкой. Вот ещ? одно доказательство его предвидения. Он сам прервал переписку вовремя, и жена не будет метаться в неизвестности. А вообще крепчание тюремного режима лишний раз предупреждало, что вся обстановка будет суроветь, и выхода из тюрьмы в виде так называемого "конца срока" -- не будет. Только если кто получит досрочку. Или изобретение и досрочка, или -- не жить никогда. В девять часов Сологдин одним из первых прош?л в толпе арестантов на лестницу и поднялся в конструкторское бюро бравый, налитый молодостью, с завивом белокурой бородки ("вот ид?т граф Сологдин"). Его победно-сверкающие глаза встретили втягивающий взгляд Ларисы. Как она рвалась к нему всю ночь! Как она радовалась сейчас иметь право сидеть возле и любоваться им! Может быть, переброситься записочкой. {205} Но не таков был момент. Сологдин скрыл глаза в любезном поклоне и тут же дал Еминой работу: надо сходить в мехмастерские и уточнить, сколько уже выточено креп?жных болтиков по заказу 114. При этом он очень просил е? поспешить. Лариса в тревоге и недоумении смотрела на него. Ушла. Серое утро давало так мало света, что горели верхние лампы и зажигались у кульманов. Сологдин отколол со своего кульмана покрывающий грязный лист -- и ему открылся главный узел шифратора. Два года жизни ушло у него на эту работу. Два года строгого распорядка ума. Два года лучших утренних часов -- потому что среди дня человек не созда?т великого. А выходит -- вс? ни к чему? Вот обнажающая плоскость: можно ли любить столь дурную страну? Этот обезбожевший народ, наделавший столько преступлений, и безо всякого раскаяния -- этот народ рабов достоин ли жертв, светлых голов, анонимно ложащихся под топор? Ещ? сто и ещ? двести лет этот народ будет доволен своим корытом -- для кого же жертвовать факелом мысли? Не важней ли сохранить факел? Позже нанес?шь удар сильней. Он стоял и впитывал сво? творение. У него осталось несколько часов или минут, чтобы безошибочно решить задачу всей жизни. Он открепил главный лист. Лист издал полоскающий звук, как парус фрегата. Одна из черт?жниц, как заведено было у них по понедельникам, обходила конструкторов и спрашивала старые ненужные листы на уничтожение. Листы не полагалось рвать и бросать в урны, а составлялся акт и они сжигались во дворе. (Вообще это было упущение майора Шикина: так доверять огню. Отчего они не создали наряду с конструкторским бюро ещ? оперконструкторского, которое сидело и разбирало бы все чертежи, уничтожаемые первым бюро?) Сологдин взял жирный мягкий карандаш, несколько раз небрежно перечеркнул свой узел и напачкал по нему. {206} Потом отколол, надорвал его с одной стороны, положил на него покрывающий грязный, подсунул снизу ещ? один ненужный, вс? вместе скрутил и протянул черт?жнице: -- Три листа, пожалуйста. Потом он сидел, открыв для чернухи справочник и поглядывал, что делается с его листом дальше. Сологдин следил, не подойд?т ли кто-нибудь из конструкторов просмотреть листы. Но тут объявили совещание. Все стягивались и садились. Подполковник, начальник бюро, не поднимаясь со стула и не очень напирая, стал говорить о выполнении планов, о новых планах и о встречных социалистических обязательствах. Он вставил в план, но сам не верил, что к концу будущего года удастся дать технический проект абсолютного шифратора -- и теперь обговаривал это вс? так, чтоб оставить своим конструкторам запасные лазейки к отступлению. Сологдин сидел в заднем ряду и ясным взглядом смотрел мимо голов в стену. Кожа лица его была гладка, свежа, нельзя было предположить, чтоб он сейчас о ч?м-то думал или был озабочен, а скорее пользовался совещанием как случаем передохнуть. Но, напротив, -- он напряж?ннейше думал. Как в оптических устройствах кружатся многогранники зеркал, попеременно разными гранями принимая и отражая лучи, так и в н?м, на осях непересекающихся и непараллельных, кружились и сыпали брызгами мысли. И вдруг самое простое, простое из простых влетело камешком подозрение: да не следят ли за ним с позавчерашнего дня, с тех пор, как Антон повидал этот лист? Девушки только за дверь вынесут -- и там у них сейчас же отнимут его шифратор. Он стал вертеться, как подколотый. Он еле дождался конца совещания -- и быстро подош?л к черт?жницам. Они уже писали акт. -- Я один лист по ошибке вам дал... Простите... Вот этот. Вот этот. Он пон?с его к себе. Ничкой кверху положил на стол. Огляделся. Ларисы не было, никто не видел. Большими {207} ножницами он быстро неровно разрезал лист пополам, ещ? пополам, и каждую четвертушку на четыре части. Вот так будет верней. Ещ? одно упущение майора Шикина: не заставил он чертить чертежи в пронумерованных просургученных книгах! Отвернувшись от комнаты в угол, все шестнадцать листиков пачкой Сологдин заложил себе за пазуху, под мешковатый комбинезон. А коробку спичек он всегда держал в столе -- для мелких сожжений. Озабоченным шагом он вышел из конструкторского. Из главного коридора свернул в боковой, к уборной. В переднем помещении зэк Тюнюкин, хорошо известный стукач, мыл руки под краном. В заднем помещении кроме писсуаров шли подряд четыре отгороженные кабины. Первая была заперта (Сологдин проверил, потянув дверь), две средних полуоткрыты и, значит, пусты, четв?ртая опять закрыта, но поддалась его руке. На ней была хорошая задвижка. Сологдин вступил туда, запер и замер. Он вынул из-за пазухи два листа, достал спички "победа" -- и ждал. Не зажигал, боясь, что пламя можно будет увидеть через озарение на потолке, что запах гари быстро разойд?тся по уборной. Кто-то приш?л ещ?. Потом уш?л и он, и тот, из первой кабины. Сологдин чиркнул. Сера вспыхнула и отлетела на грудь. Со второй спички сера не сорвалась, но огон?к е? бессилен был объять скрученное коричневатое тело спички. Попыхав, он погас с обиженной струйкой дыма. Сологдин про себя выругался ходовым лагерным ругательством. Невоспламеняемые несгораемые спички! -- в какой стране есть подобные? Ведь таких и нарочно не сделаешь! "Победа"! Как они вообще одержали победу? Третья спичка при нажатии сломалась. Четв?ртую он ещ? из коробки достал сломанную. На пятой с тр?х сторон головка была без серы. В бешенстве Сологдин выковырнул сразу несколько спичек и чиркнул их сплоткой. Зажглись. Он подставил бумагу. Ватман загорался нехотя. Сологдин нагнул его огн?м вниз. Разгоревшись, огонь стал жечь пальцы. {208} Сологдин осторожно поставил горящие листы стоймя в унитаз, у края воды. Вынул ещ? пачку и стал подпаливать от первых, поправляя, чтобы первые сгорели до конца. Ч?рный пепел их съ?жился и корабликом поплыл по воде. Разгорелась вторая пачка. Опустив е?, Сологдин клал на не? сверху ещ? и ещ? листы. Новая бумага придавила пламя, и потянулся кверху едкий дым тления. Тут вош?л кто-то и заперся в кабине через одну от Сологдина. А дым ш?л! Это мог быть и друг. Мог быть и враг. Может быть, дым туда совсем не попадал. А может быть тот человек уже заметил запах гари и сейчас поднимет тревогу. В горле дрогнул кашель, но Сологдин сумел удержать. И вдруг вся бумага вспыхнула и ж?лтым столбом света ударила в потолок. Пламя яро горело, суша стенки унитаза, и можно было опасаться, что он расколется от огня. Оставалось ещ? два листика, но Сологдин не подкладывал. Догорело. Он с грохотом спустил воду. Она смяла и унесла весь ворох ч?рного пепла. И неподвижно ждал. Пришли е