ософствовал перед Ириной -- Академик Арцимович как-то сказал, что наука способ удовлетворения любопытства отдельных лиц за счет государства. Но, во-первых, можно ли еще называть нашу затею наукой? Пока она только дилетантское увлечение. Кроме того, государственное учреждение, в котором я служу, явно не разделит моего личного любопытства. Ирина Сушко, затягиваясь сигаретой, щуря от дыма длинные жесткие ресницы, ленивенько осведомилась: -- Что, совесть мучает -- зря получаете свой профессорский оклад? -- Ну, до мучений мне дойти, положим, не дадут лямку тянуть заставят -- консультации, рефераты, совещания разные... Однако и афишировать пока желания нет, что душой влез в другую упряжку. -- А я, похоже, и душой и телом с вами -- от всех предложений теперь отказываюсь. -- Ценю такую преданность и казню себя, что не могу обеспечить вас, Ирочка, достойным орудием труда. Нам, наверное, не следует мечтать о высокопроизводительном комбайне, нам бы жаточку-лобогреечку попроще. Не высоковельможную БЭСМ, а какую-нибудь скромную, но безотказную М-4030. -- У меня есть намерение оседлать ЕС-1065. Мне ровным счетом ничего не говорил этот буквенно-цифровой код, мог только догадываться, что под ним скрывается вычислительная машина определенной марки. -- Что-то не слыхал о такой. -- Неудивительно. ЕС -- последнее слово третьего компьютерного поколения. -- Третьего! Выше рангом БЭСМ-6?! -- БЭСМ, как вам известно, второе поколение. Выше у нас пока ничего нет. -- И сколько же таких машин в Москве? -- Возможно, всего одна. Я уставился на Ирину, словно мальчишка на фокусника, только что вынувшего из шляпы живого зайца. -- Кто нас к ней допустит, Ирочка? -- Ребята, которые с ней сейчас возятся. Я с ними немножко знакома. -- Понимаю, знакомство -- сила, но не настолько же великая, чтобы пробить нам проход к такому уникальному оракулу. Вокруг него наверняка стоят плотной стеной жаждущие от самых влиятельных организаций, не нам чета, жалким гуманитариям. -- В том-то и дело -- никто еще не стоит. Заявок пока не принимают. -- Ну?.. -- Ну а опробовать-то на чем-то новорожденного оракула надо. Пусть его обкатают на нашей задаче. Жрецам оракула, наверно, самим будет интересно приложить руку к покушению на Христа. Я склонил голову перед дерзостью Ирины, хотя и не очень-то верил в успех ее авантюры. Однако как плохо я себе представлял, в какого делового человека выросла бывшая студенточка мехмата. Через несколько дней Ирина объявила: -- Заметано. Вам придется нанести визит вежливости жрецам. Постарайтесь быть обаятельным. В самом центре Москвы есть глухие, сохранившие душок старины уголки, куда лишь доносится сторонний шум больших улиц, где прохожие редки, а всезнающие шоферы такси чешут в затылке, вспоминая, где же находится такая набережная. А с этой тихой набережной не видно Кремля потому только, что его закрывали стены вовсе не высотных зданий. Когда-то здесь были соляные склады, потом подсобные помещения одной из самых первых электростанций столицы, ныне давно бездействующей, теперь же тут вычислительный центр, один из крупнейших в городе. И обслуживает он главным образом энергетиков, помогает им управлять энергосистемами, раскинувшимися по всей нашей обширной стране с ее тысячекилометровыми высоковольтными линиями, уникально гигантскими и типовыми станциями, с ее разноликим потребителем в виде промышленных городов и периферийных деревенек с животноводческими комбинатами. До сих пор я бывал в вычислительных центрах, где высокие окна, обильно пропускающие солнце, пластиковая роскошь, шаткая модерновая мебель, парадная современность, выпирающая из всех углов. Здесь же сумрачная величавость, присущая только старым московским домам, затертые лестницы, узкие окна, пробитые в толстых стенах, к тому же загроможденные объемистыми кондиционерами. В бывших соляных складах теперь ревниво поддерживается нужная температура: интеллектуальные машины капризны -- отзываются на малейшее охлаждение и потепление. Сами машины работают беззвучно, зато постоянно гудят вентиляторы, создавая впечатление -- попал в производственный цех. Да так оно и есть, здесь обрабатывают, причем в массовом масштабе, поточным способом, информацию. И комнаты на этажах, освещенные лампами дневного света, действительно очень напоминают цехи каких-то фабричек местного значения. Вокруг машин, смахивающих скорей на холодильные шкафы, обычно толчется много народу, озабоченного и далеко не всегда занятого делом,-- большей частью это программисты - терпеливо своей очереди (или рассчитывающие протиснуться без очереди). У всех нерешенные срочные вопросы, каждый надеется, что машина объяснит их. Заветная ЕС-1065 стояла в одной из таких тесных комнат. Теснота здесь вызвана не только тем, что в бывших соляных складах не хватает помещений -- оно так и есть,-- но еще и тем, что аппаратура должна быть расположена на определенном, достаточно близком расстоянии друг от друга. Оказывается, нам придется иметь дело не с одной машиной. ЕС означает -- единая система, система нескольких машин. Ее основной, центральной частью является электронный мозг, состоящий из сотен тысяч ячеек. Именно в нем и возникает вихрь импульсов -- да и нет, единица или нуль в строго заданном порядке, миллионы раз в секунду. К нему подключено оперативное запоминающее устройство, устройство, считывающее перфокарты, устройство, считывающее с дисков, которые подаются сразу целым пакетом, устройство печатающее и пр. и пр. Все они объединены в одно целое. ЕС -- компактный комбинат вычисления. С его помощью, например, можно за неуловимое мгновение -- пять миллисекунд -- отыскать нужную цифру в библиотеке состоящей из тридцати двух томов объемом в двести страниц каждый. Проворность и мудрость оракула здесь почти равнозначны. Жрецы и пифии окружали его -- бойкие ребята в потасканных свитерах, резковатые, самостоятельного вида девицы. Он все, даже те, кто очень молод, сталкивались со всяким -- с трагическими авариями величественных энергосистем, каких даже не случалось в действительности (но могут случиться!), им наверняка приходилось нырять в глубь атомного ядра, тасовать народонаселение земного шара, порываться в просторы Вселенной, а потому наша подготовка к убийству Христа в глубине веков для них, конечно, любопытна, но не более того. По совету Ирины я изо всех сил старался быть обаятельным -- держался запросто, но в простачка не играл, удивлялся совершенству машины, но дал понять, что смыслю в компьютерах, не стеснялся расспрашивать, сам рассказывал, почему вдруг изменил физике, какие именно секреты пытаюсь прощупать в истории. И, по-моему, добился, что досужее любопытство жрецов превратилось в явную заинтересованность... Затем мы спустились вниз к руководителю вычислительного центра -- без его разрешения доступ к заветной ЕС получить нельзя. Ирина заранее уже переговорила обо всем с ним. Главный жрец был лишь немногим старше подведомственных ему жрецов, не успел обрести начальственные замашки, был улыбчив и доброжелателен... Словом, все устроилось как нельзя лучше. В приподнятом настроении я вышел вместе с Ириной через проходную на набережную. В канале, идущем параллельно Москве-реке среди разводьев черной воды дотлевал серый лед, в воздухе ощущался пресный, подмывающе свежий запах весны. И я, счастливый авантюрист, с пафосом продекламировал бессмертные слова Остапа Бендера: -- Лед тронулся, господа присяжные заседатели! Лед тронулся! Ирина повела на меня своим агасферовским глазом: -- Георгий Петрович, вы отслужили свою мессу в этом храме, больше в нем вам делать нечего. Будете только путаться у меня под ногами. Сама без вас со всем справлюсь. Меня бесцеремонно отшивали от оракула, я лишь поставщик продукции для его интеллектуального чрева. Что ж, согласен, вполне устраивает. 3 Но как бы хотелось пережить святую минуту! Заложил со всеми подобающими ритуалами внутрь машины запрограммированный кусок истории, нажал бестрепетно соответствующую кнопку и... нате вам, сотворил Время. Стрелки твоих часов отмеряют твои секунду за секундой, секунду за секундой всего сущего на Земле: привычные шажочки из прошлого в будущее, торжествующее шествие матери природы, крестный путь неуемного человечества -- всепокоряющее, неумолимое Время. А вот ткнул пальцем в кнопку, и... рядом, в электронных недрах, за пластиковым покрытием возникает время другое, скопированное с нашего, но уже независимое, не схожее своим бешеным темпом. На твоих часах секундная стрелка проскакивает одно деление, но в машинном организме проходят десятилетия, за наши минуты минуют многие века, умирают и нарождаются поколения, появляются и сходят на нет народы, вырастают и рушатся государства, выдающиеся герои вершат свои дела, остаются в памяти. Прошлое неистово повторяется, то, что давно умерло, восстает из праха. И ты не успеваешь даже пошевелиться. Ты бог, вновь возродивший былую жизнь! Увы и ах, такой светлой минуты пережить не дано. Проигрывание времени, как и всего прочего, оказывается, утомительно тяжелое, длительное, прозаическое дело. Ирина Сушко выстроила тот материал, который мы с ней успели подготовить, в алгоритмы, таинственные для несведущего, понятные для машин. Я принялся разрабатывать дальше, а она с пачкой бумаг в тисненом портфельчике направилась в вычислительный центр. Там она получила броское (но весьма, однако, условное) название для нашей программы -- "Апостол", пакет дисков для записи, место для него на полке и занялась для начала, в общем-то, несложной операцией-набивкой. Всю кропотливо созданную программу, окрещенную "Апостолом", надлежало перенести на картонные карточки величиною с ладонь -- перфокарты. Это совершается с помощью особого механизма -- перфоратора, электрифицированного собрата пишущей машинки. В результате весь наш вымученный труд предстал в виде дырочек, рассыпанных по многочисленным карточкам. Это, так сказать, черновик рукописи, предлагаемой машине. В ней наверняка будет много ошибок и досадных неточностей, а значит, много раз придется перебирать карточки, перебивать их заново, вносить исправления. Этим делом Ирине суждено заниматься едва ли не на протяжении всей работы -- и до и после того, как ее допустят к машине. Допускают... Дают всего лишь три -- пять минут. Стопка карточек придавлена увесистой крышкой -- утюгом на жаргоне программистов, машина начинает поспешно слизывать их, стопка тает... Вот тут-то, казалось, почему бы и не наступить святой минуте. Но нет... Даже скупо выделенные три минуты Ирина не использует. Слизав все карточки, машина в первую же минуту выдает результат. Волшебно оживает стоящая рядом пишущая машинка, сама по себе начинает с победной бойкостью стучать, оракул вещает строчками на листе и... несет какой-нибудь несусветный бред. Почти всегда! Не случается, чтоб с первого же раза он сообщил что-нибудь вразумительное. С этого момента начинается длительная борьба программиста с машиной, она тянется не день, не два -- многими месяцами, порой годами. Ищется взаимопонимание, вскрывается ошибка за ошибкой, подгоняется, видоизменяется программа, какие-то логические ходы в ней оказываются произвольными, какие-то понятия -- недоступными машинному восприятию, требуют углубленной расшифровки, мельчайшие упущения вырастают в гротесковые искажения. Программист должен проникнуться педантичным машинным характером, сам стать педантом, быть пристрастным к любой запятой, интуитивно чувствовать, в каких именно местах программы машина может споткнуться, с какой стороны обойти ее косное упрямство. Опытный программист -- тоже провидец, иначе он не обуздает оракула, станет получать от него только галиматью. Такой тяжкий период работы называется будничным словом "отладка". Капризы неукрощенного оракула подразделяются на два вида -- сбой и зацикливание. И того и другого за время своей битвы с ЕС-1065 Ирина получила в избытке. В начале отладки машина однажды выстучала безапелляционный вывод: рабство принципиально невозможно. И поставила точку, отказываясь вникать в дальнейшую часть программы. Оказалось, что виноват я, слишком категорически указавший -- с помощью мотыги человек способен лишь прокормить себя и детей. Машина это приняла за исходную аксиому и сделала из нее заключение -- раз способен обеспечить едой только себя и детей, то выкормить вола, крупное и прожорливое животное, и вовсе недопустимо. Без вола же не будет интенсивной запашки, не окажется и тех излишков, которые дают возможность содержать рабов, рабство исключено... Пришлось разубедить электронного оракула, внеся поправки в доходность мотыжного земледелия. Сбой по нашему упущению -- недостаточно точны были в посылках. В другой раз высокомудрый оракул, дойдя до кризиса господского хозяйства, когда штат надсмотрщиков стал пожирать доходы, пришел к решению простому, как колумбово яйцо. Нет же прямого запрета избавляться от лишних рабов, и электронный прозорливец в погоне за доходом бестрепетно уничтожил их, заодно сократил и господские земли, избавил господина от необходимости держать обременительных надсмотрщиков. Но на этом оракул не остановился, продолжал работать -- господское хозяйство у него снова разрасталось, снова в нем стало слишком много рабов, пришлось ставить над ними многоэтажный штат надсмотрщиков, пожирающих доход, что вновь привело к экзекуции... Оракул намеревался крутить так до бесконечности, случилось зацикливание. Сама Ирина устраняла лишь мелкие погрешности, но там, где требовалось внести что-то в программу, бежала к нам, в наш штаб "террористической группы" с арочным окном на шумную улицу на пятом этаже институтского корпуса. А в нем ее встречал уже не я один. Нашего полку прибыло, у меня появились еще два помощника. 4 Мимо меня прошло немало молодых людей, которых могу с полным правом назвать учениками. Кой-кто из них тоже стали уже докторами, сами теперь имеют учеников. Вот уже три года как я покровительствую Мише Копылову. Он самоотверженно предан мне, я отношусь к нему с тем отцовским чувством, с каким когда-то относился ко мне командир дивизиона Голенков. Однако должен признаться, что сей родственный союз приносит весьма скромные результаты для науки -- более бесшабашного ученика у меня не было Нельзя сказать, что Миша не даровит. Он поразительно легко усваивает знания, способен отличить главное от второстепенного интуитивно найти красивый ход конем в сложившейся ситуации но, тут же забыть о ней, метнуться к другому. Поразительное жизнелюбие не дает ему сосредоточиться на чем-то одном, он из тех, кто вопреки предостережению Козьмы Пруткова пытается объять необъятное. Миша невысок, неширок даже в плечах, но плотно сбит, грудь круто выпирает вперед, голова без шеи, но горделиво посаженная, носит рыже-пегую окладистую бородку, за что в обиходе зовется Дедом -- Миша Дедушка,-- нос пуговицей, глаза светлые, быстрые, веселые, всегда отутюжен, щеголеват, пружинист. Он мастер спорта по шахматам, у него первый разряд по каратэ -- ребром ладони разбивает кирпичи -- и этим выдвинулся до заметной фигуры в институте, где едва ли не каждый второй чем-то славен и знаменит. Миша кипуче деятелен -- ведет секцию каратистов, организует встречи с артистами и литераторами, участвует в праздничных капустниках и вообще -- " Фигаро здесь, Фигаро там". Он лишь временами ныряет в науку увлеченно, с головой, но, увы, чаще всего эти увлечения не деловые, а романтические. Рассказывают, Александр Твардовский как-то бросил фразу: "В каждой науке существует свой снежный человек". Наш XX век падок на сенсации, склонен к мифотворчеству. Физика, пожалуй, грешит этим больше других наук. В ней подчас даже невозможно отличить, что бредовый вымысел, а что серьезная научная гипотеза, то и другое выглядит одинаково невероятно. Миша Дедушка поочередно загорался идеями: Вселенной, сокращающейся до элементарной частицы, фридмона; некими фантастическими прорехами в пространстве; вакуумом, рождающим частицы, то есть появлением из ничего нечто. Мир для Миши прежде всего интересен чудесами и фантасмагориями. Я смертельно обидел бы его, если б не привлек к заговору покушения на Христа. Ирина Сушко после первой же встречи окрестила Мишу Манилушкой, но я-то знал -- он способен не только на маниловские прожекты. Нам, дилетантам в истории, нужна была помощь профессионального историка, но такого, который без предубеждений принял бы нашу затею. Миша сразу же сообразил: -- Нам необязательно иметь дело с маститым доктором наук? -- С маститым необязательно, а сведущим -- да. -- Аспирант, подающий большие надежды, подойдет? -- Подойдет. -- Будет. Приведу. И привел -- весьма молод, мягок, сдобен, глуповато круглолиц, по первому взгляду доверия не вызывает. -- Зыбков Анатолий. -- Без излишней застенчивости первый протянул мне руку, румяные щеки раздвинуты в обезоруживающую улыбку, эдакий юный Стива Облонский. Я начал разговор издалека: нас интересует влияние человека на собственное развитие; первая палка, использованная приматом, внесла усовершенствование в его природу; от палки к скребку, от скребка к рубилу, к каменному топору и дальше вплоть до современных машин -- непрерывная цепь влияний человека на жизнь, на свою судьбу связана с акциями, совершаемыми отдельными личностями... Наш гость, молодое дарование, удобно расположившись на шатком стуле, слушал и по-кошачьи ласково жмурился на меня. -- Вы хотели бы знать, может ли быть управляемо это влияние? -- спросил он вкрадчиво, и я сразу же почувствовал: эге, не так-то прост, как кажется, в его подбитом легким жирком теле, ей-ей, прячется каверзный характер. -- Хотел бы... -- ответил я. -- Но не смею рассчитывать. Самое большее -- надеюсь уловить конкретные признаки влияния. Как вам уже известно, собираемся провести операцию с конкретной исторической личностью и посмотреть, чем мы ей обязаны. -- Да-а, от отдельных личностей зависят судьбы рода людского... Да-а... -- От отдельных личностей исходят толчки общего развития, -- поправил я. -- Но если б Уатт не изобрел паровую машину, это сделал бы кто-то другой. Неизбежно. -- Верно,-- согласился я.-- Другая личность! Вот и разберемся, легко ли они взаимозаменяемы. -- Ага, понял. Потому вы и на Христа замахнулись, что он кажется наиболее трудно заменяемым. -- Или очень легко. Стоит проверить. И молодое дарование Толя Зыбков приоткрыл на меня зеленый, вовсе не дремотный, а проницательный глаз. -- Стоит, -- согласился он. -- Если вы не против, я с удовольствием в вашей компании поиграю с историей в поддавки. Так создалась моя маленькая команда -- "флибустьеры и авантюристы по крови горячей и густой", решившиеся пробиться в I век нашей эры, чтоб совершить там убийство, которого быть не должно. В штабной комнате с арочным окном каждый день совещания. Ирина измучена единоборством с бестолковой машиной, без того узкое ее лицо сильно осунулось, торчит только внушительный нос да пугающие брови в грозном разлете. Она делает сейчас самое трудное -- пробивает нам брешь из настоящего в прошлое. Я страдаю из-за того, что бессилен ей помочь, а Толя Зыбков, уютно угнездившийся в креслице сбоку от меня, подбадривает: -- Ничего, Ирина Михайловна, справитесь. Вы интеллектуально жилистая женщина. Ирина поводит в его сторону носом. -- Ты, сурочек, скрытый хам. Толя обезоруживающе улыбается, не возражает. Мы не можем ждать, когда Ирина взнуздает своего оракула, идем дальше, прокладываем трассу. Если оракул начнет понимать Ирину, прорыв совершится, тогда они непременно понесутся галопом, мгновенно нас нагонят. Сейчас мы прощупываем то время, когда выплеснулось наружу христианство. Рабство в агонии, но оно продлится еще долго, несколько веков. Оплот рабства Рим пока что велик и могуч, все трепещут перед ним... Мне даже моментами грезятся картинки. Вижу пыльную дорогу в опаленной бурой степи. Вдоль нее столбы с перекладинами, на которых распяты рабы. (Такие придорожные украшения с истлевающими смрадными трупами и усохшими костяками порой тянулись на многие сотни стадий, на десятки километров, не прерываясь, от селения к селению.) И важно кружатся над ними стаи ожиревших птиц. По дороге вдоль мрачного парада смерти неторопливо -- шаг легионера отмерен -- двигаются римские когорты. Блестит солнце на шлемах, качаются вскинутые на древках значки, щетинятся жгучими остриями пилумы, верное Риму страшное оружие, -- копья с чудовищными наконечниками в два локтя отточенной стали. Идут когорты, оседает за ними ленивая пыль. Куда идут?.. Не все ли равно? Но там, где им назначено появиться, прольется кровь нагромоздятся новые трупы. Иначе зачем же им шагать под палящим солнцем, в пыли, нести свои пилумы? Страхом и ненавистью охвачен мир. Никто на земле не чувствует себя в безопасности. Никто -- ни обожествленный при жизни владыка вселенной римский император, ни самый ничтожнейший из презренных рабов. У каждого хронический страх за себя, у каждого непроходящая ненависть к другому. В кошмарном мире только отчаянной отвагой можно подавить ужас и ненависть -- только предельной любовью... -- Рим -- мировой центр жестокости и насилия, а христианство возникло не в нем, а в провинциальной Иудее. Почему? -- Трезвый Толя Зыбков стреляет в меня очередным вопросом. И я пытаюсь найти объяснение: -- Рим не был бы эпицентром насилия, если б не создал внутри себя мощного механизма, охраняющего сложившийся насильнический порядок. Проповедники любви душились бы в Риме при первом же изданном ими звуке... -- Это очень важно учесть, -- озабоченно вставляет Ирина.-- Иначе машина споткнется, выкинет нам коленце. Но дотошный Толя не удовлетворен: --"Люби"-то выступало в религиозной одежке, а ведь римлян того времени религиозными фанатиками назвать было нельзя. И у них там всякие идеи бродили, а вот Христа миру не они выдали. Почему? И взрывается Миша Дедушка: -- Все не так! Все не то! Еврейский народ не поразил мир ни шедеврами искусства, ни научными открытиями, но выдал человечеству Христа. Предопределенность! -- Кем? -- спросил вкрадчиво Толя. -- Природой! Она не абы как шалтай-болтай движется -- целенаправленно, тоже свою программу выполняет! -- Прикажешь мне вложить предопределенность в машину? -- осведомилась Ирина. -- А как ты смеешь этого не учитывать? -- И ты знаешь, Манилушка, что тогда получится? -- У твоей машины схема перегорит. Не переварит великого? -- Нет, лапушка. Она довольна будет, ухватится за твою предопределенность, ко всякому вопросу станет ее приклеивать. Почему возникло рабство? Предопределено. Почему оно стало закисать? Предопределено. Электронный ханжа ничем не лучше ханжи двуногого. -- Ирина Михайловна, нельзя ли без намеков! -- Толя Зыбков с наигранной обидой. -- Что ты, сурочек, не имела тебя в виду. -- Не себя, не себя -- друга защищаю! -- На круглой физиономии Толи невинное простодушное огорчение. Миша Дедушка рассвирепел: -- Ну вас к черту! Почти каждый день такие громогласные споры. 5 Нам надо отчетливо представить того, на кого мы покушаемся. И не только его прославленную в веках деятельность, но и сам человеческий облик. Очень важно выяснить, как отражаются на ходе истории индивидуальные особенности выдающихся личностей, даже самые незначительные. Реальный Христос, разумеется, нисколько не походил на того богочеловека, каким создала его человеческая фантазия множества поколений. Но и образ того же Александра Македонского, в существовании которого не смеет никто усомниться, для нас теперь тоже ведь покрыт толстым слоем легенд, скрывающим реальные черты. Тем не менее мы довольно легко прокапываемся сквозь этот слой, достаточно отчетливо представляем себе конкретный облик великого полководца. При некотором усилии и Христа можно очистить от напластований. Воссоздать -- пусть относительно -- в живом виде. Но при этом не следует забывать, что не случайно он возведен в бога... А напластования начались сразу же после его трагической смерти. Слава о нем начала распространяться по странам, им жадно интересовались, о нем рассказывали не только были, но и небылицы. Жизнеописания его появились позднее, их составляли люди, вряд ли лично знавшие Христа. Установлено, что самое раннее из канонических Евангелий -- от Марка, в нем сквозь легендарность отчетливо проглядывают реальные черты. Последующие евангелисты домыслили даже то, что нищий проповедник оказался потомком царя Давида. Но и у них можно выловить следы действительности. И верующие Лев Толстой и Достоевский, и неверующий Максим Горький отмечали высокие литературные достоинства Евангелий. Не потому ли, что эти легенды написаны выдающимися мастерами? Ой нет, на наш изощренный вкус, их мастерство, право, далеко небезупречно -- частые назойливые повторы и многословие, где требуется скупость, скупость там, где необходима развернутость, порой невнятность изложения, позволяющая трактовать текст произвольно, наконец, и образность не всегда-то зрима -- из всех четырех Евангелий, увы, нельзя даже приблизительно представить себе внешний облик Иисуса. И тем не менее это сильная литература, спустя тысячелетия продолжающая воздействовать на нас. В чем секрет ее силы? Может быть, в том, что она повествует об исключительно яркой, обаятельной личности. Иисус Христос -- поэт, никак не строгий мыслитель. Только поэт мог проповедовать с такой беспечной безответственностью перед логикой. В одном месте с покоряющей страстью призывать: "Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас!" В другом с той же страстью заявить прямо противоположное: "Не думайте, что Я пришел принести мир на землю, не мир пришел Я принести, но меч". И сам Христос не считает наличие ума исключительным достоинством человека -- мешает безоглядно предаваться вере: "Блаженны нищие духом..." "В то время, -- повествует Евангелие от Матфея, -- ученики приступили к Иисусу и сказали: кто больше в Царстве Небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном". По-детски наивный и доверчивый человек, по мнению Христа, не должен ни о чем задумываться, обременять себя никакими заботами. Чем поддержать свое существование? Каким способом добыть себе пропитание? Самые насущные, самые проклятые вопросы, которые испокон веков висели над людьми, Христос разрешает с умилительной простотой: "Посему говорю вам: нее заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, а тело -- одежды? Взгляните на птиц небесных -- они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец Ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?" О последствиях такого прекраснодушного наставления Христос беспечно не думает. Его почитали спасителем всего страждущего человечества, верили -- не кто иной как Иисус Христос сокрушил тесные национальные рамки. Однако исследователи теперь уже не сомневаются, что очищенный от мифологических наслоений Христос вовсе не столь широк. Он был озабочен судьбой лишь одних евреев и не собирался осчастливить другие народы. В Евангелии от Марка есть одна красноречивая сцена: "Ибо услышала о Нем женщина, у которой дочь одержима была нечистым духом, и, пришедши, припала к ногам Его; а женщина та была язычница, родом сирофиникиянка; и просила Его, чтобы Он изгнал беса из ее дочери. Но Иисус сказал ей: дай прежде насытиться детям; ибо нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам. Она же сказала Ему в ответ: так, Господи; но и псы под столом едят крохи у детей. И сказал ей: за это слово пойди; бес вышел из твоей дочери". Он откровенно осуждает имущих, тех, кто "служит Богу и мамоне": "Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие". Но тем не менее Христос не решается призвать к возмущению, уклончиво наставляет: "Отдай кесарево кесарю, а Божие Богу". Опять чисто поэтическая непоследовательность! Евангелисты ни словом не обмолвились о его облике, но какие-то скупые сведения к нам все-таки пробились. Теперь при упоминании его имени любой и каждый невольно видит перед собой несколько инфантильного красавца с кротким лицом, короткой бородкой, ниспадающими волосами. Однако враг христианства Цельс, философ-стоик, друг императора Марка Аврелия, пишет: "Между тем люди рассказывают, будто Иисус был мизерного роста и с таким некрасивым лицом, что оно вызывало отвращение". Цельс, яростный противник христианства, мог наговорить всякого. Но дело в том, что этого не отрицает и Тертуллиан, неистовый сторонник Христа. "Облик его был лишен какой-либо красоты и обаяния",-- отмечает он. Непримиримый враг и горячий последователь, один в Риме, другой в Карфагене, независимо друг от друга примерно столетие спустя после смерти Иисуса высказывают одну и ту же версию. Значит, эта версия была широко распространена, ни у кого не вызывала сомнения. Если б Христос был даже не прекрасен, а просто заурядно нормален по внешнему виду, то такого единодушия уж наверняка бы не существовало. Его сторонники упреки в некрасивости воспринимали бы как оскорбительный поклеп. Однако и позже даже Ориген, запальчиво критикующий во всем Цельса, не возражает, что Христос уродлив. Он лишь старается оправдать уродливость, увидеть в этом его божественную сущность -- дух, мол, возвышается над бренным телом. Внешность -- не досужий вопрос. Мысленно представим себе первых слушателей Христа, бесхитростных жителей Галилеи. В их неискушенном понимании все, что от бога, должно быть непременно совершенным, поражать воображение. Прежние пророки это учитывали, старались привлечь к себе внимание людей необычным видом -- Иеремия, например, проповедовал с ярмом на шее, Иоанн Креститель "имел одежду из верблюжьего волоса", жил в пустыне, питался акридами, был истощен постом. Иисус Христос не прибегал к таким традиционным приемам, акрид не ел, постом себя не изнурял, садился вместе со всеми за стол, пил вино и одевался, должно быть, неплохо, если римские солдаты во время казни бросали жребий -- кому достанется его одежда. Ничем внешне не поражал, более того - был некрасив, а значит ему приходилось преодолевать не только косность сознания своих слушателей, но и невыгодное впечатление, которое поначалу он у них вызывал. Конечно, легче всего объяснить: такова, мол, была покоряющая сила его слова -- гений устного творчества! И, казалось бы, Евангелия, своеобразные литературные шедевры, подтверждают это. Высказывания, приписываемые ими Иисусу, разошлись по миру в крылатых пословицах. Но даже самое проникновенное слово бессильно, когда оно противоречит вековым привычкам и традициям. А именно их-то, традиции ортодоксального еврейства, рискованно ломал Иисус из Назарета. Выступить против субботы, назвать себя ее господином, когда малейший, даже самый безобидный проступок против нее строго -- вплоть до смерти -- наказывался. Нет, тут мало одного красноречия, оно должно подкрепляться еще чем-то более убедительным. Все четыре канонических Евангелия едва ли не в каждой главе повествуют о чудесах, которыми Христос подкреплял свои слова,-- исцелял неизлечимых больных, оживлял мертвых, пятью хлебами накормил досыта пять тысяч голодных людей, по воде ходил, яко посуху. Казалось бы, нам ли принимать во внимание эти наивные небылицы? Однако над ними-то я и задумался... Современники Иисуса воспринимали мир совсем не так, как мы. Для нас свет не может возникнуть сам по себе, из ничего, обязательно должен быть его источник. А их нисколько не смущало, что бог в первый день творения приказал: "Да будет свет!" -- и лишь на четвертый сотворил светила "на тверди небесной". Для нас весь мир тесно взаимосвязан, одно не в состоянии существовать без другого, любое явление -- некий процесс, для них же все сущее -- результат чьей-то воли. И если изнемогающий от жажды путник не выбивал ударом посоха из скалы родниковую струю, то вовсе не считал -- это вообще невозможно. Возможно, только не каждому посильно. Чудо тогда представлялось реальностью, чудотворец -- искусником, а потому и прослыть чудотворцем было нетрудно. Особенно в исцелении. Больных в те времена было наверняка подавляюще много. Напряженная и неустойчивая жизнь Палестины с ее тройной властью -- Рима, тетрархов, первосвященника, -- с враждующими многочисленными сектами, с беснующимися пророками, пугающими божьими карами, концом мира, способствовала массовому психозу. Припадочные, паралитики, покрытые паршой на нервной почве (их могли принимать и за прокаженных), встречались на каждом шагу. Все они с неистовой страстью жаждали чудесного излечения. Современные психотерапевты могут лишь мечтать о такой клиентуре. И тот, кто обладал талантом словесного внушения, легко мог превратиться в чудотворца-исцелителя. Было бы скорей странно, если б Иисус Христос избежал этой роли, не использовал столь мощное оружие для утверждения своих идей. Он, разумеется, не кормил пятью хлебами тысячи голодных, по воде, яко посуху, не ходил, мертвых не оживлял, но возвратить способность двигаться парализованной руке, наверное, было ему под силу, как и избавить от припадков "одержимого бесами", как и очистить от нервной экземы тело... А этого вполне достаточно, чтобы поверили в его сверхъестественную силу, простили ему неказистую внешность. Загадочное для исследователей обстоятельство -- отношение Иисуса к своей матери и семейству. В Евангелии от Марка Иисус проповедует в одном доме... "И пришли Матерь и братья Его и, стоя вне дома, послали к Нему звать Его, Около Него сидел народ. И сказали Ему: вот Матерь Твоя и братья Твои вне дома, спрашивают Тебя. И отвечал им: кто Матерь Моя и братья Мои? И, обозрев сидящих вокруг Себя, говорит: вот Матерь Моя и братья Мои; ибо кто будет исполнять волю Божию, тот Мне брат и сестра и Матерь". Отзывчивый и доброжелательный ко всем вплоть до случайных встречных, Христос тут проявляет холодную сдержанность, если не настораживающую суровость, его ответ звучит почти как отречение Что кроется за этим ответом, какая семейная драма? Биографических данных о частной жизни Христа совсем нет. Загадку представляет даже его отец -- плотник Иосиф. Евангелие от Марка совсем не упоминает о нем, лишь у Матфея и Луки появляется вскользь имя этого человека. Конечно же, мое представление об этой жившей две тысячи лет назад личности, столь сильно поразившей воображение человечества далеко не полно. Но ведь и праланцетник, существовавший в непроглядно кромешном прошлом, за миллиард лет до нас, оставивший в память о себе лишь жалкие отпечатки в осадочных породах, тоже наверняка чем-то не соответствует воссозданному палеонтологами облику. Однако характерные признаки все же сохранились, их оказалось достаточно, чтоб использовать в моделировании эволюционного процесса. 6 К моим соображениям о личности Христа каждый из участников флибустьерской группы отнесся по-своему. Миша Дедушка возликовал: -- Это вы здорово сказали, Георгий Петрович: "Чудо тогда представлялось реальностью"! А я скажу больше -- чудо и сейчас реальность! Да! Только оно не влезает в наш косный детерминистический образ мышления... Ирина Михайловна, как вы концепцию чуда трезвой Машине преподнесете? -- Не беспокойся, деточка. Психотерапия давно уже пользуется вычислительными машинами,-- ох ладила Ирина. -- Психотерапия... Эх! Эмпирики заскорузлые! Толя Зыбков на этот раз не сказал своего обычного "нет", поворочавшись в креслице, задумчиво произнес: -- "Кто Матерь Моя и братья Мои?.." Георгий Петрович, а мне кажется, эту загадочку все-таки тронуть можно. -- Как? -- Цельс, если помните, между прочим, упоминает... -- Ты хочешь сказать о Панфере?.. -- О нем, Георгий Петрович. Вот тот же враждебный христианству Цельс поведал о ходившем в его время слухе, будто бы мать Иисуса Мария отличалась легким поведением, изменяла мужу с римским солдатом, греком по национальности, Панферой, была выгнана из дома, родила внебрачного сына в чужой конюшне. Та же история изложена и в талмудистском трактате "Авода Зара". -- Поздний и нечистоплотный навет,-- возразил я.-- Кто из ученых принимает это всерьез? -- Ну а если на минуту принять?.. -- Мешает, Толя. -- Что, Георгий Петрович? -- Ты это должен знать не хуже меня -- лютая еврейская ортодоксальность тех лет. Самый последний нищий из евреев считал тогда себя выше иноплеменного вельможи. А уж женщину-еврейку, уличенную в прелюбодеянии с необрезанным, в живых бы не оставили. И сын ее, если б уцелел, нес на себе проклятие до конца дней. С такой славой пророком не станешь -- плевались бы в его сторону, шарахались, как от прокаженного. Из-под крутого надлобья на меня взирали ясные, с весенней прозеленью глаза. -- Все так. Георгий Петрович, -- осторожненько согласился Толя -- Все так, если б Мария была уличена... Миша Дедушка не выдержал: -- Тогда не уличили, сейчас собираешься?! Но Толя упрямо гнул свое: -- Но в таких делах редко налицо оказываются прямые улики, куда чаще смутные подозреньица, а с ними и наветики... Только не задним числом, как у Цельса, сто с лишним лет спустя после смерти Иисуса, а еще до его рождения, когда у мамы Марии живот заметен стал: мол, с солдатом видели; шепоток подлый. Могло так случиться? -- Что за удовольствие ворошить вонючие пеленки тысячелетней давности! -- проворчал в бороду Миша. -- И в самом деле, к чему нам бытовые мелочи? -- поддержала Ирина. -- Злые шепотки не такая уж мелочь, Ирина Михайловна. Если они были, то ох сильно отравляли жизнь матери Христа. Сын-то для нее -- сплошное проклятие! Удивительно ли, что она любила его меньше других детей. А сам Иисус разве не страдал от грязных подозрений?.. Горькое у него получается детство. Не оттого ли он рано уходит из дома, не оттого ли к матери и братьям прохладен?.. На безмятежно круглом лице Толи сквозь постненькое смирение проступает торжество. Ирина Сушко рассердилась: -- Из домыслов шубу шьешь, мальчик! Гляди -- платьем голого короля обернется! Толя вкрадчиво улыбнулся: -- А вы, Ирина Михайловна, в математических доказательствах никогда не прибегаете к допущениям?.. Ну так чем мы хуже вас, математиков? И как только допустим существование раннего навета, нам открывается -- Иисусу еще в детстве пришлось отстаивать человеческое достоинство. Еще в детстве! Знаменательно, Ирина Михайловна! Знаменательно! Наступило озадаченное молчание. Три пары глаз уставились на меня. Действительно, стоит только нам принять эту вовсе не исключительную, а, напротив, весьма обыденную житейскую коллизию, как она, вместо того чтобы ложиться на Иисуса компрометирующим пятном, начинает освещать формирование его необычного характера. Именно еще в ранней юности Иисус должен был уже обрести и свои нравственные позиции и ту силу убеждения, которые впоследствии поразят мир. Ничтожные натуры озлобляются от враждебного окружения, значительные преодолевают его. Испытывая постоянно необходимость в человеческом уважении, в человеческой доброте, они становятся их глашатаями. Набившая оскомину истина: несчастье калечит слабых и закаляет сильных. Иисус, прежде чем стать Христом, должен был пройти нелегкую школу жизни. Недели две мы занимались анатомированием Иисуса Христа, разбивали его на отдельные признаки. Ирина Сушко кодировала их, выстраивала соответствующим порядком. Не такое, оказывается, уж и фантастическое дело -- представить человека, даже сложного, глубокого, противоречивого, в виде некой формулы. Впрочем, нет, не самого человека, а всего-навсего свое представление о нем, сложившийся в наших головах образ. И вот однажды Ирина, как всегда, стремительно ворвалась ко мне, бросила на стол тисненый портфель. -- Откройте и посмотрите! В портфеле лежала небрежно завернутая в бумагу толстая пачка перфокарт. -- Чувствуете, что вы сейчас держите в руках? -- Иисуса Христа?.. -- Имен-но! Иисус Христос в виде стопки тонких картонок, испещренных дырочками. -- М-да-а... 7 Казалось бы, мне надлежало перенести свой флибустьерский штаб домой -- за чашкой чая спорь на разные голоса хоть до полночи, жена будет только рада. В последнее время она работала по договору с одним ведомственным издательством, сверяла технические расчеты -- работа утомительная и нудная, но с уходом сына в армию Катя просто не могла заполнить образовавшуюся в ее жизни пустоту. Наши встречи разогнали бы застойную тишину, а кроме того я всегда мечтал, чтоб жена прониклась теми увлечениями, которым я отдавал себя без остатка. Раньше это было невозможно, с багажом институтской физики, приобретенным тридцать лет назад, она даже подступиться не могла к проблемам, какими я жил. Самый близкий мне человек и одновременно далекий. Сейчас не так трудно и понять, и принять, и стать соучастницей, но... Это "но" для меня было полной неожиданностью. Оказывается, где-то под спудом, на самом дне моей души таился невнятный страх -- осудит! За что?! За то, что хочу "алгеброй гармонию поверить", за то, что подменяю чувство холодными расчетами. Осудит, погасит пламя, вместо поддержки найду в ней противника... Подспудное, неосознанное ощущение, которое давил в себе и не мог от него отделаться. Я никогда ничего не скрывал от Кати и теперь сообщил ей свой замысел, но в общих чертах, в виде набежавших предположений. Она выслушала, пожала плечами, даже не особо удивилась, не выказала желания узнать поподробнее. Я это принял как разрешение -- действуй по-прежнему, в стороне от меня. Потому-то и собирал свой штаб под крышей института, хотя при случае это могло вызвать и справедливые нарекания: чем занимаетесь, профессор Гребин?.. Пришло очередное письмо от сына. Сева довольно часто писал нам, но, право же, каждое письмо мы распечатывали с душевным замиранием. Хотя, казалось бы, чего тревожиться -- сыт, одет, под надзором, служит себе в глубине Сибири, никакой опасности. Но Сева из тех, кто спотыкается и на ровном месте. И в самом деле -- вот письмо... Оно длинное, путаное. "Дорогие мои, долго колебался -- сообщить вам или промолчать..." Суть же сообщения, лежащая под нагромождением оправданий и путаных отступлений, проста: сошелся с женщиной, которая рассталась с мужем-пьяницей, имеет десятилетнюю дочь, после окончания службы намеревается остаться у нее, вести простую трудовую жизнь в глухом таежном крае... Возраст женщины стеснительно не упомянут, зато многословно перечислены ее достоинства -- добрая, чуткая, самоотверженная и так далее. Первый порыв матери -- немедленно собираться и ехать к сыну. Я остановил: -- Хватит думать и решать за него. Пусть сам разберется. -- Разберется, да будет поздно. -- До конца службы почти полгода. Есть время опомниться. -- А если не опомнится? -- Тогда отнесемся внимательней к его желанию. Вдруг да это не увлечение и не блажь, может, он действительно не представляет себе без нее жизни. Катя сидела передо мной -- высоко вскинута голова, жаром охвачены скулы. -- Послушай!.. -- Возглас, словно хруст жести под каблуком. -- Да любишь ли ты сына? И я даже растерялся. -- Ты из тех, у кого большая голова и маленькое сердце. Ты отравлен абстрактной любовью... -- Не понимаю, Катя. -- Ты можешь помочь человеку -- просто помочь мне, сыну, соседу, приятелю?.. Нет! Если только походя, невзначай. И то -- любить кого-то, какая малость, стоит ли ею себя утруждать. Всех людей, все человечество, никак не меньше, -- вот к чему ты нацелен. Тут уж и сам готов сгореть дотла, и все гори вокруг... А вокруг-то тебя мы -- я и Сева!.. -- Да неужели я настолько бесполезен, даже вреден для окружающих? На секунду она замялась, бегающий взгляд замер, но решительно отмахнула выбившуюся прядь. -- Разве о пользе идет речь, Георгий?.. О любви! Твои слова близки к тривиальной отповеди всех бессердечных отцов: зарабатываю на жизнь, приношу пользу -- что еще вам от меня надо? Любви, дорогой мой! Любви! Которую никакой пользой не купишь. А для таких, как ты, любовь лишь предмет изучения -- нельзя ли из нее нечто извлечь, покорыстоваться. Раскраиваете на части, суммируете, обобщаете -- подопытная собака на лабораторном столе... -- Что же, не смей над ней задумываться -- запретно! Будем смиренно повторять вслед за Христом: люби ближнего, люби врага своего... Скользнула опаляющим взглядом, презрительно дернула подбородком. -- Вслед за Христом?! Не я, это ты вслед за ним... Христос из вас: первый, кто любовь омертвил. -- Даже так? -- удивился я. -- Люби ближнего... Для Христа ближние все, даже первый встречный. Не знаю его, случайно встретила, не привязана ничем к нему, впервые вижу -- любить его? А для меня любовь -- это готовность собой жертвовать. Ради первого встречного, мне неизвестного,-- собой?.. Нет, как бы ни насиловала себя, а не смогу. Противоестественно! А вот тебя знаю, с тобой сроднилась, срослась, а уж сын и вовсе -- самая дорогая часть меня самой... Любить вас жертвовать собой для вас -- да, да! Самое естественное состояние, иначе и жить не смогу... И если я буду сына своего любить больше самой себя, а сын так же своего сына, свою жену, то, как молекулы цепляясь одна за другую, создают неделимое вещество, так и люди, любя только самых наиблизких, свяжутся воедино. Не надо от человека требовать невозможного -- люби всякого. Люби того, с кем тебя жизнь тесно переплела, -- вот тогда-то любовь одного за другим свяжет всех, от меня протянется прочная спайка через наиблизких к самым далеким. Тогда мир охватит не условная любовь, не выдуманная, а обычная, жертвенная... Разум -- великое 6лаго? Может быть. Только за всякое благо непременно чем-то платить приходится. И за разум тоже. Сомнениями, недоверчивостью, подозрительностью... Человек разум получил, а вместе с ним и порчу... Разъединенные сомнениями люди не способны любить даже самых наиблизких: родители -- детей, дети -- родителей... Катя замолчала и отвернулась. Молчал и я. Во мне росло тяжелое изумление. Оказывается, она любила меня и не верила в мою любовь, служила мне и осуждала меня. И давно ли так?.. Не всю ли совместную жизнь?.. Жили рядом и были в одиночестве -- у нее свое, у меня свое! И не заметил, как она наедине с собой пришла к выводам, с которыми я не просто не согласен, а не могу совместить себя с ними -- иначе думаю, иначе живу. Как нам слиться воедино? Друг же без друга существовать не можем! -- Катя, не клевещи на себя, -- сказал я,-- Ты вовсе не такая, какой себя представляешь. Она отвела за ухо мешавшую прядь, и лицо ее, усталое лицо с вкрадчивой текучестью скул, с выпуклым лбом, тронутым морщинками, верхней губой, сурово попирающей нижнюю, щемяще знакомое до стона родное лицо, выражало сейчас привычную покорность -- говори, слушаю, возражать не буду, но знай, что останусь при своем. -- Ты считаешь, что только любовь к самым наиблизким свяжет людей воедино... Но разве люди никогда не грабили, не насиловали, с ожесточением не истребляли друг друга ради того только, чтоб их горячо любимые дети жили лучше других? Любовь к наиблизким! Да она постоянно оборачивается слепой звериной ненавистью ко всему светлому и темному миру. И мир таким отвечает той же лютой ненавистью. Не разновидность ли самовлюбленности эта ограниченная любовь -- мое, не посягай, горло перегрызу! Всемирная прочная спайка эгоистически любящих? Ну нет, не мечтай! Чем они любвеобильней, тем разобщенней... Ты любишь Севу, Катя... Да, знаю, ради него готова пожертвовать собой. Но скажи: принесешь ли ты ради Севы в жертву другого, хотя бы первого встречного?.. А! Молчишь!" Проповедуешь то, чему сама никогда не следовала. Склоненное лицо Кати по-прежнему выражало покорную усталость. Она не собиралась возражать мне, и потребуй -- признает мою правоту, сознается в своей ошибке, но от этого ей легче не станет. И своего мнения обо мне она не изменит, по-прежнему будет любить меня и не верить в мою любовь, служить и осуждать... 8 Спор с Катей продолжал жить во мне и на другой день. Я не смел обвинять ее, но себя не щадил. А ведь действительно большую часть своей жизни ты вкладываешь в дело, для жены, для сына -- какие-то остатки... Но замкнись на семье, не отдавай себя на сторону -- и станешь выглядеть ничтожным в своих и чужих глазах, и, наверное, даже жена задумается, за что же тебя, собственно, любить, и у сына будут основания тебя презирать. И все же стоит ли твое дело такой отдачи -- жизнь оптом, семье остатки? Оглянись трезво: что значительного ты сделал? Никак не корифей в физике, твой вклад в науку весьма умеренный. И от этого вклада, право же, счастья на земле не прибавилось. А сейчас вот ухватился за то, что другие благоразумно обходят. Не случайно обходят, не рассчитывают на результаты. Почему ты должен оказаться счастливее их? Не кажется ли, что тебе просто интересна деятельность ради деятельности, пахота ради пахоты?.. А сыну по занятости не успел передать своего... За арочным окном моего институтского скворечника бежал переменчивый денек, то хмурился, кропил дождичком, то брызгал горячим солнышком, и город улыбался голубым многоэтажьем. В самый разгар саморазоблачений на лестнице, ведущей к моей двери, раздался суматошный перестук каблучков. Дверь толчком распахнулась -- мокрые от случайного дождя кудри, взметнувшиеся брови, сверкнувшая улыбочка -- Ирина Сушко шагнула вперед и подбоченилась. Что-то принесла. -- Ну! Можете поздравить! -- С чем? -- Переписала на диски... Мне не надо объяснять, что, это значит. Если перфокарты -- черновая рукопись, которую следует беспощадно править и переделывать, то запись на дисках в данном случае означает -- программа переписана начисто. Правда, при нужде и тут еще можно что-то изменить. Можно, но нежелательно. Ирина уселась нога на ногу, сапожок с высоким каблуком покачивается над полом, темный глухой свитер обтягивает грудь, тонкая рука с сигаретой на отлете и капризные женственные губы. -- Теперь -- под горку с песнями. Спешите, спешите, иначе потопчу!.. Э-э, а что вы меня так внимательно разглядываете? Давно не видели? То-то и оно, что вижу часто, Ирина, а вот поймал себя на том, что знаю вас только с фасада. -- Здрасте! А зачем вам мои задворочки? -- Открылось вдруг -- никак не пойму себя. Не потому ли, что плохо знаю тех, кто со мной рядом? Склонив голову, Ирина, как птица, боковым взглядом разглядывала меня. -- У вас что-то стряслось, Георгий Петрович? -- Ничего особенного. Просто обвинили -- глядишь поверх голов людей. Она отвела глаза, секунду-другую молчала, наконец обронила: -- Что ж, верно. Кающийся жаждет возражений, а потому согласие Ирины больно меня царапнуло. -- Разве и вас я обидел невниманием, Ирина? Вздох и ответ: -- О да. -- Напомните -- когда именно? -- С тех самых пор как мы познакомились. Ирина -- жесткие локоны, вздернутая бровь -- глядела в стену на респектабельное изображение космического чудовища, галактики М51. -- Эта бабушка мой свидетель.-- Ирина кивнула на растрепанную галактику.-- Вы только что получили ее в подарок, не знали, куда повесить, так как еще не имели не только своего кабинета с подходящей, стенкой, но и своего стола... Вы меня вальяжно принимали в вестибюле, бабушка была прислонена к стулу, мы оба любовались ею -- вы искренне, я из вежливости. Пришла к вам девчонка, нуждавшаяся во всем: в деньгах, в идеях, во внимании, -- а оттого вызывающе заносчивая. А вы и не заметили моей заносчивости... Вы с ходу бросились излагать мне суть дела... Помните ли? -- Помню, что вы походили тогда на общипанного грачонка. -- Ну а вы, разумеется, были самим собой, то есть ни на кого не похожи, уникальны. Вы никогда не замечали, что вам удивляются, вами любуются?.. Ах нет! Потому-то и не знаете самого себя... -- Смилуйтесь, Ирина, кончим об этом. -- Прошу прощения, прорвалось наружу, не удержу... Столкнувшись с вами, я, глупая девчонка, загорелась... Не поеживайтесь, не вами загорелась, нет, а кем-то на вас похожим, которого должна встретить, вместе с ним сотворить головокружительное... Вот теперь вы имеете право ухмыляться... Было ли тогда вам сорок? Пожалуй, еще не исполнилось. Но зеленой дурочке вы казались недостижимым стариком. Не кинулась вам на шею, не вцепилась в вас мертвой хваткой. Я и тогда уже была с характером -- добилась бы, не устояли бы... Ирина зажгла новую сигарету, отбросила спичку, криво усмехнулась: -- И, право, чего я раскудахталась? Какая же я вам пара! Одноименные заряды при тесном сближении отталкиваются. Сойдись мы, кто б из нас вел хозяйство, кто следил за детьми?.. А вот то, что нас снова схлестнуло дело, считаю подарком судьбы. Серый мир для меня вновь расцвел, не барахтаюсь в кислом тумане... Но хватит! -- Ирина резко встала.-- Кончим эту лирическую щекотку. Поухаживайте за мной, подайте плащ. Уже в натянутом плаще, качнувшись к двери, она обернулась с веселым проблеском из-под бровей. -- Хотите, удивлю признанием?.. Я бабушка! -- К-как? -- Приемная, правда. Внучка, собственно, не моя, а мужа. Но когда мы видимся, малышка чинно, как и положено, зовет меня бабушкой... Так-то вот, Георгий Петрович. Однако броской концовки под прихлоп двери у Ирины не получилось, уйти она не успела, на пороге появились Миша Дедушка с Толей Зыбковым. Я сообщил им новость: -- Ирина переписала программу на диски. -- Отметить! -- решительно потребовал Миша. -- И у меня есть повод для праздника. Сообщу не иначе как за столом. В полуподвальном кафе подавали жиденькую солянку, яичницу-глазунью и выдержанный, не пользовавшийся большим спросом ввиду кусачей цены вкрадчиво-мягкий молдавский коньяк. Мы кутили. Ирина Сушко горела в румянце, сияла глазами и заливисто смеялась. Похохатывавший Миша Дедушка вдруг посерьезнел, решил открыться: -- Ту нашел... Нет уж, братцы, на этот раз безошибочно! Если б вы знали, какая она... Легкая, как стрекоза. Когда я жду ее, мне не верится, что придет. А когда вижу ее, то тогда всегда вздрагиваю. И она не болтлива, вот уж нет -- всегда очень внимательно молчит. Но уж зато если скажет... Одно слово, а у меня целый день все поет внутри... За нее! Очень прошу! Раскисавший в блаженной улыбочке Толя Зыбков вдруг запел. Подперев толстую щеку, пригорюнившись, завел по-бабьи страдающе: Зачем тебя я, милый мой, узнала, Зачем ты мне ответил на любовь?.. И, право, у него был приятный, чисто женский голосок, эдакое меццо-сопрано для домашнего употребления. Книжник и заумный спорщик, Обломов по обличью и многообещающий аспирант -- и нате вам: "Зачем тебя я, милый мой, узнала..." с бабьими интонациями, бабьим голоском. Как нам не прийти в восторг. И тронутый этим восторгом Толя старался вовсю продать себя подороже: -- Меня в детстве насиловали классической музыкой, а усвоил только пошлые романсы, учили рафинированного ребенка на скрипке, а играю лишь на балалайке: "Ах вы, сени, мои сени!.." Я человек способный, обождите, когда-нибудь отколю вам концерт... Возвращался я домой навеселе. А дома ждала меня обеспокоенная судьбой сына жена, и стены нашей квартиры никак не располагали к легкомысленному веселью. Но... маленькая, однако нужная и долгожданная победа над электронным оракулом, неожиданно ошеломляющее признание вовсе не сентиментальной Ирины Сушко, светлое счастье Миши Дедушки, вовсе не стороннего для меня человека, оборотная сторона ученого мальчика (надо же, балалаечник!), прекрасный коньяк, к которому, оказывается, не так уж я и равнодушен, а тут еще семейные осложнения -- господи, до чего же, однако, полна моя жизнь! Ей-ей, из таких вот суетно заполненных одиночных жизней и складывается перенасыщенная событиями буйно-деятельная Жизнь рода людского. Страдаем, стонем, скорбим, проливаем кровь, насильничаем, коснеем в невежестве, думаем, созидаем, открываем и несемся победно через века и тысячелетия. Куда?.. 9 Поверх портрета вселенской "бабушки" мы растянули по всей свободной стене карту Средиземноморья и Малой Азии -- мир первых веков до и после рождения Христа. На карте скупо помечено: тут-то и тут-то пребывали такие-то народы. За именами одних встают из небытия целые эпохи, любой школьник может рассказать о них. Другие же народы даже специалистам известны только по названиям -- мелькнули в письменных источниках, не оставили заметного следа. Какие-то народы и просто не помечены на этой карте -- жили да исчезли, неведомы совсем. Карта -- тоже своего рода модель прошлого, но крайне схематичная застывшая. Мы намерены создать модель действующую, которая должна развиваться по образу и подобию существовавшего мира. Но как ни схематична карта, мы и ее не в силах использовать целиком, запрограммировать все те государства, какие изображены на развернутом по стене полотнище. Из всего лоскутно-пестрого многообразия мы выбрали лишь несколько стран в качестве определенных образцов. И как из отдельных закодированных характеристик мы составили относительно целостный образ Христа, так, разобран сначала по частям, а потом, вновь сложив воедино, мы получили некое подобие Римской империи, Иудеи, Греции, Египта. Наша карта мира намеренно сжата, предельно упрощена, сведена до минимума, но и в таком виде она стоила нам больших, кропотливых трудов в течение двух месяцев. Однако и это не все. Модель наша должна быть населена. Известные поэты, художники, философы, полководцы, императоры, политические деятели, просто чем-то выдвинувшиеся из общей среды личности стали предметом нашего исследования. Если мы сумели Иисуса Христа вложить в машину, то в принципе ничто не мешало то же самое совершить со многими историческими личностями, нужны для этого лишь труд и время, время и труд. А можем ли мы свою модель мира населить только выдающимися людьми? Наш схематический мир делится на господ и рабов, но такое деление далеко еще не отражает характер населения. Среди рабов одни забиты до тупости -- рабочий скот, не более. Другие же таят в себе взрывную силу, постоянно прорывающуюся наружу. Восстание Спартака -- самый мощный из прорвавшихся взрывов, но далеко не единственный, Были рабы-поэты, были рабы-философы. Господа тоже не единообразны. Многие из них болезненно ощущают развал рабовладения, пытаются приспособиться, предоставляют рабам относительную свободу, наделяя их клочками земли. Кази, или казати, звали таких рабов в Риме. С ними смыкаются мелкие землевладельцы -- колоны... Нет ничего пестрее, чем масса свободнорожденного плебса. Среди них огромное количество пребывающих в нищете бездельников -- тягостный балласт общества. Но свободнорожденный плебс вмещает в себя и кустарей-ремесленников и ремесленников-предпринимателей, содержащих мастерские, ведущих торговлю, обладающих зачастую крупным богатством, а значит, и определенным весом в стране. А различие среди аристократической верхушки, а обособленная каста военных, а жреческое сословие... Компактная модель обширного мира, заполненного пестрым населением... Мы изымаем из нее пророка из Назарета, по нашему произволу он, не успев проявить себя, погибнет в какой-нибудь ожесточившейся Вифсаиде. Скорей всего машине придется кого-то подобрать на выбор из тех, кого мы предлагаем на освободившееся место Христа. Но наша программа тут предусматривает даже и самотворчество машины, из отдельных закодированных характеристик она может сама создать некую условную личность, наиболее подходящую на роль Христа. И только одно запрещено машине -- повторять код, который соответствует Христу. Нет смысла менять Христа на Христа! Должен быть кто-то иной, не идентичный. И больше всего мы боялись утонуть в подробностях, наши усилия в основном были направлены на то, чтоб многоцветный исторический калейдоскоп свести к скупому колориту, к принципиальной схеме. Мы заранее должны смириться с тем, что наша модель станет походить на действительность, как модель авиалюбителя на сверхзвуковой воздушный лайнер. Но все-таки та и другая модель способна повторять действия оригинала -- авиалюбительская летать, наша развиваться. В трудах, в неудачах и посильных победах, в огорчениях и радостях прошла зима, вновь наступила весна. Полностью готовую программу, где Христос занимал свое место, Ирина Сушко прокрутила на машине, добилась полной отладки, и машина вынесла приговор: модель действующая, все в порядке, пора приступать к самому главному акту -- акту уничтожения Христа. Собственно, его совершила одна Ирина -- просто стерла из программы "Апостол" воплощенный в символы образ Христа, пришла к нам, села нога на ногу, закурила сигарету и, щурясь сквозь дым, сообщила: -- Все готово. Завтра запускаю. Был вечер, институт уже опустел, внизу под нами -- пустые лаборатории, безлюдные коридоры, за арочным окном сыпал мелкий тоскливый дождичек, шумела улица. На улицах час пик, люди набиваются в троллейбусы, переполняют подземные переходы в метро, разъезжаются по домам, усаживаются перед телевизорами, собираются идти в театры и кино, никто не подозревает, что в этот уходящий день совершается странное убийство, какого еще не случалось во все существование человечества. Самое странное и самое бескровное! И мы четверо в тесной комнатке на верхнем этаже здания со скромной, но почтенной вывеской Научно-исследовательского института физики, мы, группа террористов, не возбуждены, не насторожены, а скорей просто растеряны. Целый год ждали этот момент, напряженно готовились. Должны бы торжествовать, но... как-то все слишком буднично -- и дождь за окном, и привычная тишина опустевшего института, и слишком уж знакомые, слишком обычные слова: "Все готово. Завтра запускаю". Сколько раз мы их слышали от Ирины Сушко. Не верится, что час пробил, свершение наступило. Миша Дедушка первый подал голос: -- Помните бабочку Брэдбери?..-- с замогильной ноткой. Мы молчали, вспоминая незатейливый рассказ американского фантаста. -- Иисус Христос, знаете ли, не бабочка... Что же будет?.. Ирина небрежно ответила: -- Свято место пусто не останется. Будет другой, совершит то же самое. Другой -- он и есть другой. Непохожий явит миру сему, Ирина Михайловна.-- Толя Зыбков, уютно угнездившись в креслице, жмурился в грозные брови Ирины. Она снисходительно хмыкнула: -- Он, другой, будет иметь другой нос, другой цвет бороды, но не другие идеи. -- Оглянитесь на нас, Ирина Михайловна. -- Толя Зыбков сладенько вежлив.-- Вот здесь собрались четверо, учтите, единомышленников. Но я и Миша Дедушка не только же волосистостью подбородков отличаемся. И вы образом мышления на меня не похожи и Георгий Петрович на нас, грешных... Только четверо, а какие различия! -- Не стоит детишки, толочь воду в ступе, -- дернула плечом Ирина. -- Завтра выяснится, кто вместо Христа. -- Может, никого! -- с прежней замогильной ноткой возвестил Миша. -- Может, Христос действительно уникален и незаменим! Я молчал, не вступал в гадания, но Толя Зыбков повернулся ко мне всем телом. -- Георгий Петрович, мы цареубийцы, освобождаем трон. Так позвольте задать законный вопрос: кого бы вы хотели возвести на него? Я ответил уклончиво; -- Самого вероятного. -- Тогда кто же, по-вашему, наиболее вероятен? -- Я не оригинал. Почти все считают второй фигурой в христианстве Павла. Я тоже. СКАЗАНИЕ ТРЕТЬЕ. О Павле, не ведающем Христа Какой-то племенной вождь в какие-то безвестно далекие времена средь угрюмой пустыни, неприветливых темных скал, возле худосочной речушки, на горе Сион соорудил нехитрое укрепление, чтоб обороняться от назойливых соседей. В египетских манускриптах сохранилось письмо фараону Аменофису III от подвластного царька Урсалимму, а в Книге Бытия упоминается город Салим с его правителем Мельхиседеком. Иерусалим не евреями создан, не ими назван, он древнее из древнейшей истории. Иисус Навин разбил хананеев, среди них Адониседека, царя иерусалимского. Город вошел во владения колена Иудина, вошел, но власти над собой еще не признавал, был крепостью независимого горного племени иевусеев. И лишь Давид наконец захватил город, поселился на Сионе, укрепил его, перенес туда ковчег завета. Иерусалим стал столицей евреев, не только тех, кто проживал на земле обетованной, но и тех, кто был рассеян по чужим землям. Сион, град Давидов в нем -- духовный центр, хранитель святынь, сам святыня. Выросший из спаленной пустыни Иерусалим одноцветно сер, угнетающе безрадостен -- глина и камень, среди сбившихся хижин редко можно увидеть пыльную, тяжелую зелень померанцевого дерева. Только в Нижнем городе дворцы Ирода и Асмонеев утопают в садах. Улочки, лезущие в глубь оврагов и ползущие наверх, кривы и столь тесны, что едущий на осле порой поджимает колени, чтоб не зацепиться за стены. Пластается угарный дым от очагов, запахи варева, помоек, густой кислый смрад перенаселенности. В послезакатный час, когда суета сменяется зыбким покоем, кто-то уже спит, забыв заботы и огорчения, кто-то, прячась в своих стенах, вполголоса устало судит день прошедший или наедине с самим собой с надеждой ли, без надежды размышляет о дне грядущем, когда просиненный воздух замирает перед обвалом темноты,-- в этот час по узким улочкам двигался отряд парней. На молодых лицах грозная деловитость, устремленная решительность в каждой фигуре. И кой у кого из-под войлочного плаща торчит короткий меч. Запоздавшие прохожие или шарахаются в сторону, или жмутся к стене Идут те, кто называет себя слугами синедрионовыми. Сейчас их время вылавливать врагов первосвященника. Никогда не было спокойно в Иерусалиме, нынче его лихорадит едва ли не сильней, чем прежде. Сюда едут евреи из Рима и Александрии, из Коринфа и Филипп Македонских, из недалекой Антиохии и дальнего царства Парфянского, где они осели еще со времени Навуходоносорова пленения. Едут, чтоб укрепиться в вере, а находят сомнения. Здесь, в Иерусалиме, каждый благовестит во что горазд, на свой лад толкует законы, стон и гам стоит от многоголосья. Нужен один голос, чтоб его слушались, и этот голос должен принадлежать первосвященнику, иначе зачем же он поставлен над всеми хранить древние святыни? Нынешний первосвященник Иосиф Каиафа имеет осанку царя Соломона, но во всем послушен своему тестю Ганану. И в синедрионе среди семидесяти одного избранного сидят помимо самого Ганана еще пятеро его сыновей, им подчиняются остальные. Царствующие потомки Ирода Великого не смеют им перечить, римский прокуратор вынужден с ними считаться. Синедрион -- высшая власть Иудеи и Израиля! А в народе непокорность, разброд. Можно ли такое терпеть? На помощь высокому синедриону из гущи народной, из числа тех, кто хочет порядка, спокойствия и благочестия,-- молодые силы! Это сыновья разных семейств, выросшие ли в богатстве, вырвавшиеся ли из нищеты, родом ли из Иерусалима, из соседних ли городов или пришедшие издалека, знающие назубок святое писание или бесхитростно невежественные -- все они горят неистовым желанием служить вере отцов. Они ни в чем не сомневаются сами, не терпят сомнений в других. Они не хотят ни о чем думать, так как знают, что за них думают избранные из избранных в синедрионе. Они не терпят молчания, когда сами громко славят, не терпят крика, когда им наказано молчать. Они всегда держатся сплоченной кучкой, у них молодые, крепкие мускулы, горячая кровь, а потому -- берегись, не стой на пути! Они за синедрион и синедрион за них, им дозволено то, что не дозволено другим. Могут жестоко избить, могут убить -- дело святое, суд на их стороне. Пусть каждый трепещет, если они идут в свой назначенный час! Любой может вызвать у них подозрение, любой встречный может оказаться тем самым врагом, которого они ищут в жертву синедриону. И случайные прохожие стараются сейчас исчезнуть с их глаз, а те, кто не успевает, сторонятся, клонят головы, глядят в землю, обмирают. Впереди отряда -- мягким шагом на выгнутых ногах, голова без шеи на перекошенных плечах, крепкий гнутый нос, угрожающие брови и жгучий взгляд из-под них -- некто Савл. Он недавно появился в Иерусалиме, не могуч телом, не знатен происхождением, но сразу стал главарем среди слуг синедрионовых, и молодые головорезы подчиняются его неистовству. За два полнолуния перед тем высокий синедрион судил Стефана из Антиопии, бесноватого языческого города, где и евреи заражались бесноватостью. Стефан говорил, что еврей, который одевается в индийские шелка, забывает о вдовах и сиротах, хуже бедного язычника, ломающего свой хлеб с другим таким же бедным. В Иерусалиме полно нагих и голодных, они толпами ходили за Стефаном. В святом храме перед грозным синедрионом Стефан вел себя дерзко. Когда сам Каиафа со своего первосвященнического места важно сказал: "Перед тобой богоизбранные, презренный. Одно может спасти тебя -- покаяние" -- Стефан отрезал: -- Богоизбранные ли те, кто печется о чреве своем и забывает душу свою? Кого вы спасли и кому помогли? И не понять было, кто кого судил -- Синедрион ли его, он ли синедрион. Гордеца приговорили к смерти, но перед храмом собралась большая толпа и неизвестно было -- так ли уж смиренно согласится она с судом? Толпу расколол молодой Савл. Как только стража вывела Стефана в рваной одежде, с обнаженной мускулистой грудью, через головы толпы Савл крикнул ему: -- Забыл, что завещал нам господь: "Судей не злословь и начальника в народе твоем не поноси"! И товарищи Савла с молодой яростью подхватили: -- Смерть тому, кто против господа нашего! Толпа вздрогнула, колыхнулась, толпа вознегодовала, спасая веру свою: -- Смерть! Смерть отступнику! Наверняка тут были сторонники Стефана -- как не быть! -- но затаились, ибо гнев толпы, защищающей веру, страшен. Через весь город вели Стефана, кликушествуя, извергая проклятия, славя всемилостивейшего Иегову. Медники откладывали и сторону свои молотки, плотники и гончары снимали свои фартуки, торговцы сворачивали свой товар -- присоединялись к толпе, заражались ее ненавистью, даже не успев узнать, в чем же провинился осужденный. Толпа росла и жаждала стать палачом. Любой и каждый мог схватить камень, но должен помнить: здесь не самосуд, прежде соблюди древний обычай -- выйди, сними одежду с себя, положи ее у ног обвинителя: тебе преданы, твою волю исполняем, не свою. За городом, спустившись в Тиропеонскую долину, толпа остановилась, угрожающе сбилась вокруг преступника. И перед Савлом, утопившем голову в плечах, прячущим под густыми бровями горящие глаза, стала расти куча войлочных плащей, кафтанов, хламид. Охотники готовились исполнить его волю. Стефан умер безмолвно, даже не издав стона. Ночью его изуродованный труп исчез. Сейчас Савл нес себя на выгнутых, увлекая рослых молчаливых парней. В последние дни он впал в неистовство, днем не знал покоя, метался по городу, встречался с десятками людей -- нищими и увечными, торчащими возле храма, менялами и торговцами, старшинами общин,-- выспрашивал, выискивал: кто, что, где, когда, а ночью уверенно вел свой отряд, врывался... Ни слезы, ни мольбы не могли разжалобить его, самых безвинных устрашал плетьми, тех, кого подозревали, тащил в подвалы крепости Антония. Глаза его запали, лишь жесткий нос угрожающе торчал на усохшем лице. Савл вызывал страх даже у товарищей. Ныне тайные соглядатаи донесли, что казненный Стефан часто посещал одного плетельщика циновок, жившего возле Дамасских ворот. Сам старый Ганан от имени первосвященника приказал хватать всякого, кто подозревается в знакомстве с богодерзким антиохцем. Многие скрылись, немногие схвачены, но на этот раз Савл послал человека доглядывать, не уйдет ли зверь. Ничего не сообщали, значит, спешат не зря -- зверь в своем логове. Свернули в узкий тупичок, упирающийся в стену дворца Ирода, и впереди в сумраке выросла тень. Савл еще не успев подойти к ней вплотную, выдохнул: -- Ну?.. -- Здесь...-- кивнула тень. В щель из-под двери сочился слабенький свет, за дверью ни звука, ни шороха -- затаились. И дверь легкая, без особого труда любой может выдавить ее плечом. Савл осторожно тронул ее, она подалась, тогда толчком распахнул, шагнул в душное жилье. Крохотный огонек светильника мигнул, но устоял под напором ворвавшегося воздуха, два лица уставились на Савла, одно косматое, темное, изрезанное морщинами, глаза тонули в глубоких провалах, другое бледное, невнятно сглаженное, обмерше-глазастое. Старик и девчонка лет шести, если не меньше. -- Ты ли хозяин дома сего? -- спросил Савл старика, -- Теперь хозяин ты -- и моего жалкого дома и меня... Ждал, что придешь. У старика тихий, с одышкой голос, пропаханное лицо спокойно, а в круглых глазах девочки застывший ужас. И за спиной Савла дыхание сбившихся у распахнутых дверей ребят. Их два десятка и они вооружены. -- Не тебя ли звать Ахая? Не плетение ли циновок твое занятие? -- Зачем лишние вопросы -- я тот, за кем ты пришел. -- И ты помогал богопротивному Стефану? У старика дрогнули морщины, он покачал косматой головой: -- Тебе лучше моего известно, что ничем я не мог помочь Стефану. -- А если б мог? -- Все бы сделал, чтоб его спасти. Савл глядел на старика -- у него были узкие плечи и впалая грудь, тонкая сморщенная шея, казалось, с трудом держит бородатую голову, и обнаженные, в дряблой коже руки до ломкости тонки. Сколь слаб и немощен этот враг высокого синедриона. -- Мне жаль тебя, но я должен... Старик не дал договорить, удивился: -- Тебе доступна жалость, ночной гость? И Савл даже не смог оскорбиться. -- Ты не видишь себя,-- сказал он с досадой. -- Тебя пожалеет всякий. -- Меня жалеть поздно. Пожалей ее. Старик слабым кивком указал на девочку. В ее распахнутых глазах тлели отраженные огоньки слабенького светильника. Савл смутился, а потому спросил раздраженно: -- Ты хочешь, чтоб я взял ее себе... вместо дочери? -- Дочерью человека, кого все боятся и тайно клянут в сердце своем? Стать самой клятой? Нет! -- Старик потряс космами, посидел с опущенной головой, наконец поднял запавшие глаза на Савла.-- Убей ее, когда меня выведешь отсюда, и ты сделаешь доброе дело. За спиной Савла кто-то удивленно обронил: -- Авва! Кто-то сдавленно выругался. Старик издевался. Савл, сжав кулаки, качнулся на него. -- Я вырву твой поганый язык! -- Вырви...-- согласился старик.-- Но сначала открой на нее глаза -- что ее ждет?.. Ее отца распяли на кресте римляне, он висел много дней на площади и гнил... Ее мать схватили солдаты и надругались, она перерезала себе горло, потому что знала -- все у нас благочестивы, все станут считать ее нечистой... Гляди на нее, воин синедриона -- она только начала жить, а уж тонет в крови. И ты хочешь, чтоб она жила и дальше -- в крови, в злобе, в голоде, в этом страшном мире, где хорошо только тем, кто убивает и насилует? Вроде тебя ворвавшийся ночью в чужой дом! Она похожей на тебя стать не сможет, ей лучше не жить. У меня не подымется рука, а твоя рука привычна. Сделай доброе дело раз в жизни, но прежде выведи меня, чтоб я не видел... Савл с размаху пнул старика, тот опрокинулся, а девочка с неожиданным проворством шарахнулась в темный угол, затаилась там. Она не вскрикнула, не заплакала. Савл не видел ее, лишь кожей чувствовал, как жмется она в темном углу, пытается исчезнуть. Пинок Савла был принят как команда. Парни ворвались, схватили старика, вытащили наружу. Кто-то сбил светильник, и в доме стало темно. Савл стоял вэтой темноте, пытаясь сдержать дрожь в руках и коленях, и всей кожей чувствовал -- рядом прячется девочка, не смеет вскрикнуть и шевельнуться. Похоже, она уже не раз в своей коротенькой жизни вот так пряталась и все происшедшее сейчас для нее не ново. Бросить ее здесь одну?.. Разве это не все равно что убить? Медленно станет умирать с голоду. Но, может, кто-то даст ей место в своем доме?.. Кто-то -- не ты! Тебе доступна жалость?.. Доступна! Доступна! Старик лгал!.. Но тогда куда девать тебе девочку, когда нет у тебя ни дома, ни семьи, сам ночуешь где придется?.. И что скажут ребята, если увидят -- Савл подобрал богопротивное отродье?.. Что скажут, что подумают, не будут ли смеяться?.. Девочка пряталась от него, а за распахнутой дверью голоса, шевеленье, зажгли факелы, ожидали его. -- Савл окликнул: -- Эй, где ты?.. Молчание. Стучала кровь в голове. -- Э-эй! -- громче. Тихо. Она боится. И скорей всего она уже научилась ненавидеть. Зачем она ему?.. Он рассердился, и сразу стало легче. Резко повернулся и вышел. Два десятка рослых парней, вооруженных палками, ножами и мечами, при свете факелов деловито, почти торжественно вели одного с трудом переставляющего ноги старика. Савл шагал всех, радовался, что факелы горят впереди, никто не видит в темноте его лицо. "Лучше убить одного, чтобы спасти весь народ!" -- эти слова постоянно провозглашались в синедрионе. Он, Савл, убил Стефана. Да, да, все сделал для этого: позвал толпу, привел ее к месту казни, и добровольцы-палачи к его ногам сбрасывали одежду -- твою волю выполняем, не свою! Чтоб спасти народ богоизбранный, праведных детей Авраамовых, не каких-нибудь проклятых язычников, которые поклоняются идолам! Убил Стефана и был горд собой -- угоден богу, сделал добро своему народу! Стефан умер молча, не молил о пощаде. И перед грозным синедрионом -- цари не смеют перечить! -- бросил: "Жестоковыйные!" Он не мог не догадываться, что после таких слов в живых не останется. Синедрион не прощает обидчиков. Не думал о себе. Так о ком же он думал? Ради чего, ради кого он готов был принять смерть? Знал ли Стефан о девочке? О том, что не начала жить, а уже утонула в крови отца и матери... Не мог не знать, потому что был знаком со стариком. "Жестоковыйные!"-- кажется понятным, отчего Стефан не устрашился синедриона. Просил ли старик Стефана: "Убей девочку, и ты сделаешь доброе дело"?.. Просить о таком можно только убийцу. Стефан не убийца -- сам жертва. Убийца ты, Савл! "Лучше убить одного, чтобы спасти весь народ!" Еще одного, что за малость, еще раз пролить лишнюю кровь, сделать кровавый мир более кровавым. Ты верил, верил: можно спасти, нужно спасать народ убийством! Звал к этому толпу. И толпа слушалась тебя, медники откладывали в сторону свои молотки, плотники и гончары бросали работу, шли, чтоб убить того, кто хотел, чтоб они не убивали друг друга, не страшась жили. Старик сказал: "В этом страшном мире хорошо только тем, кто убивает..." Ты, Савл, стал известен в Иерусалиме, тебя боятся, тебе при встрече уступают дорогу, синедрион ценит тебя, Ганан, всемогущий Ганан, кого безропотно слушается сам первосвященник, нуждается в твоей помощи. Плохо ли тебе, Савл? Со временем ты окажешься в числе семидесяти одного, которые заседают в синедрионе. Старика вели с зажженными факелами по пустым улочкам. Двадцать парней с решительными физиономиями. Старика бросят в подвалы крепости, он уже не вернется оттуда. Еще одна смерть, еще одно убийство. Савл шагал сзади, верный слуга, который рано или поздно станет господином. Никто не видел в темноте его лица. А позади в пустом, темном, нищенском доме забилась в угол маленькая девочка -- одна перед залитым кровью миром. Утром Савл кинулся к Дамасским воротам, в тупичок, упирающийся в городскую стену. Он по-прежнему не знал, что делать с девочкой, куда ее пристроить, сможет ли заменить ей отца или старшего брата. Но знал: если не отыщет, не возьмет к себе, то каждый день его будет начинаться с мысли -- бросил!.. Не смей радоваться, что живешь на свете, не смей напоминать о себе богу! И в конце концов проклянешь себя. Не девочку бежал спасать Савл -- себя самого! При свете дня дом старика был так же дряхл, как и его хозяин,-- неровные выпирающие камни, обмазанные рыжей глиной, дверь распахнута, внутри пусто, просиженные циновки, куча тряпья в углу, глиняный светильник, опрокинутый ночью, на полу. Савл бросился к соседям -- должны же они знать, где девочка!.. Соседи прятали глаза, отвечали неохотно: -- Не знаем. Ничего не видели. Он упрашивал, он молил... -- Не видели. Откуда нам знать. Робеющие лица, опущенные глаза, неискренние голоса. Знают, что перед ними тот, кто вчера в ночь ворвался в этот нищенский дом. Знают и о том, что это он, Савл, казнил Стефана, который здесь часто бывал, говорил им свои проповеди. Люди старательно прятали глаза, но Савлу и не нужно было в них заглядывать, чтоб понять, что они о нем думают: "Мало тебе расправиться со Стефаном, мало схватить едва живого старика, тебе нужен еще и безвинный ребенок". Савл содрогнулся от потайной к себе ненависти, не посмел дальше расспрашивать. А хочешь не хочешь -- надо жить. В последнее же время его жизнь заполнена одним -- вслушивайся, вглядывайся, выискивай врагов синедриона, хватай их. От тебя ждут только этого и ничего другого. Ждет могущественное вельможное семейство Гананов вместе с первосвященником Иосифом Каиафой, ждут старосты общин, ждут товарищи по ночным вылазкам, признающие тебя старшим, ждут начатые и незаконченные дела, и на сегодняшний вечер намечены уже новые жертвы. Отказаться? Спросят -- почему? Тверд ли сам в вере?.. Синедрион отступников не жалует. В полдень Савлу сообщили -- его требует к себе не кто-нибудь, а сам Ганан. Он усох и сморщился от многолетних высоких забот -- беззубый рот под костлявым носом, слезящиеся глазки, затейливая вязь бескровных морщинок, темные немощные старческие руки. После Ирода Великого в Иудее не было более могущественного человека. Он верно служил Риму и заставлял служить себе Рим. Он ставил первосвященников и снимал их. Он мог вызвать на суд царствующих тетрархов и заставить их вымаливать прощение. Он даже пытался влиять на судьбы мира, ибо евреи всюду, а где евреи, там должна ощущаться и власть Ганана. Савл почтительно стоял перед ним. А тот ощупывал слезящимися глазами его приземистую нахохленную фигуру. -- Богу угодно твое усердие, -- произнес Ганан дребезжащим голосом. Не раз Савл слышал эту милостивую фразу, но впервые ей удивился -- говорят за бога, убеждены, что богу желательно именно то, что им самим. Ганан, однако, никогда не был слишком щедр на похвалу, сразу же перешел к делу. -- Нам принесли весть из Дамаска. Там община ждет помощи -- кой-кто утратил крепость веры. Отправляйся туда и покажи, как надо защищать благочестие. Действуй решительно, но не спеши, присмотрись, не открывай сразу себя. Сперва подбери себе верных людей. И моего имени не упоминай. Действуй, а уж мы не забудем твои заслуги перед богом. Дамаск для Ганана дверь на восток -- в Сирию, в Каппадокию, в Азию, -- а потому возле этих дверей должны находиться верные ему слуги. В Дамаске у Ганана жили тайные соглядатаи, и часто ходили туда столь же тайные посланцы. Савл должен стать одним из них, из тайных. Сейчас ему трудно в Иерусалиме, Савл ни на минуту не забывает об исчезнувшей девочке, еще вчера верил -- все, что ни сделает, во благо; теперь веры нет. Врываться по ночам в чужие дома, видеть испуганные бледные лица, грозить, хватать, заламывать руки -- богу угодно твое усердие! Чем могла прогневить всевышнего девочка? Нет опоры, на что ни оглянись -- все шатко... Ганан заставляет исчезнуть из Иерусалима, забыть на время -- хотя бы на время! -- то, чем занимался... И впервые с прошлого вечера Савл облегченно вздохнул. -- Когда отправляться, господин? -- Завтра. На рассвете. Да благословенно на этот раз нетерпение сильных мира сего, он исполнит приказ Ганана -- оставит Иерусалим как можно раньше, еще до рассвета. До Дамаска восемь дней пути. В одиночку не ходили -- по дороге грабили, особенно в Самарии. Веками презирали евреи самаритян -- та же вера, но не тот народ, дальше от бога, нечисты, грешно даже с ними заговаривать. Самаритяне мстили евреям при случае. В глухой час, в глухом углу лучше с ними не встречаться. Путники первые дни держались двух римских солдат, направлявшихся в Кесарию. Да, они чужой веры, да, молятся идолам, но презрения к ним не покажешь, сами смотрят на иудеев свысока -- скандальное племя. Рим -- хозяин вселенной, даже благочестивые евреи желали называться римлянами, конечно, не отказываясь при этом от своей веры. Дед Савла еще при Помпее получил звание римского гражданина -- чем услужил, за сколько купил, этого уже узнать теперь нельзя. Но и отец и сам Савл носили такое звание. Потому-то солдаты сразу отличили Савла от других путников, вступали в беседу, называли его на латинский лад Павлом. Павлом он стал и для остальных... Выйдя за стены Иерусалима, он получил новое имя, которое потом понесет история. Миновали одно селение за другим, чаще стесненные горами, реже рассыпанные по каменистым долинам. Жители ковырялись в виноградниках, мотыжили черствую землю, в тесных дворах гоняли по кругу ослов, обмолачивали полбу, рыжий кизячный дымок путался в ветвях старых смокв. Что еще надо людям -- добывай пищу на день свой грядущий, дорожи покоем соседа, и он не нарушит твой покой. Как проста вообще-то жизнь! И нет, нет покоя на земле обетованной! Тот, кто копается в винограднике, гоняет осла по сжатому хлебу, не знает, будет ли он пить свое вино, есть хлеба досыта. Мытари сторожат его -- отдай римскому кесарю, отдай тетрарху, отдай первосвященнику! Сильный рвет кусок у слабого. Плач и угрозы, стоны и проклятья -- не могут поделить люди то, что отпущено им богом. Не могут поделить даже самого бога единого, всяк его видит по-своему, считает себя перед ним чище других, славит законы, данные богом, и бесстыдно нарушает их. Только одному закону усердно подчиняются все: око за око, зуб за зуб! Савл, ставший Павлом, шагал по Израилю, жадно глядел на все вокруг и ни на минуту не забывал об исчезнувшей девочке Она обреченная, научила его страдать. Не за себя, за других, не сознающих, что каждый сирота в мире сем, каждый нуждается в защите и помощи. Страдание вызывали даже жалкие самаритяне, встречающиеся на пути. Се тоже люди и еще большие сироты, чем он сам, -- разве им не нужна защита и помощь?.. Один ли он сострадает и хочет помочь? Сколько пророков ходит по земле, любого встречают с надеждой, любой щедр на обещания но ни одно пока не сбылось. А нужно ли обещать? Не лучше ли сказать: не ждите от других сами давайте чем богаты. Если есть у тебя кусок хлеба, преломи его с тем, кто голоден. Если нет хлеба, голоден сам, найди доброе слово для такого же голодного. И тогда не око за око, не зуб за зуб, а благодарность за благодарность, спасение за спасение -- кто тогда почувствует себя сиротой?.. Все люди станут одной семьей, не о том ли говорил пророк Михей: "и перекуют они мечи свои на орала и копья свои -- на серпы; не поднимет народ на народ меча и не будет учиться воевать, но каждый будет сидеть под своею виноградною лозою и под своею смоковницею, и никто не будет устрашать их..." После Самарии шли по Галилее, здесь не столь суровы скалы, не так испечена земля, зелень ярче и народ поприветливее. Казалось Павлу: мир улыбается тому светлому, что росло внутри его. Берегов моря Галилейского они лишь коснулись, пройдя кусок пути по прибрежным селениям. Капернаум остался в стороне, Вифсаида тоже. Павел не знал, что в этой сторонней Вифсаиде несколько лет назад побили камнями захожего пророка по имени Иисус, называвшего себя Сыном Человеческим. Лишь жалкая кучка рыбаков вспоминает теперь о нем, да в Назарете все еще живет его мать, живут его братья и сестры. И куда-то исчезла Мария из Магдалы, вылеченная им от бесноватости. Через три дня, "пройдя Итурию, Павел вступил на большую Дамасскую долину"... Об этом событии позднее будет рассказывать и сам Павел и многие многие -- в разное время, трактуя на свой лад. В XIX веке его попытается реалистически представить Эрнест Ренан, известный французский писатель и выдающийся семитолог. Вот его описание: "...Павел вступил на большую Дамасскую долину. Он подошел к городу и находился, должно быть, уже около окружающих город садов. Был полдень. С Павлом было несколько товарищей, и он, по всей вероятности шел пешком. Долина эта принадлежит к плодороднейшим и живописнейшим местностям земного шара, и с самых древних времен и доныне она называется "Раем Господним"... По всей вероятности, глаза его были воспалены, может быть, начиналась офтальмия. При подобной продолжительной ходьбе последние часы самые опасные. Нервное напряжение проходит, начинается реакция. Может быть, что внезапный переход из палящей пустыни в прохладную тень садов вызвал удар в болезненном и сильно потрясенном организме. В этих местностях человеком внезапно овладевает опасная лихорадка, сопровождающаяся приливом крови к голове. В несколько мгновений человек как бы поражается молнией. После того как проходит припадок, остается впечатление темной, прорезываемой молнией ночи, на черном фоне которой являются какие-то смутные картины. (Подобный припадок был со мной в Библосе; будь у меня другие взгляды, я принял бы бывшую тогда у меня галлюцинацию за чудесные явления.) Несомненно, что страшный удар лишил Павла в одно мгновение сознания... Вероятно, что внезапно разразилась буря на отрогах Гермона, центре скопления электричества, с силой которого ничто не может сравниться. Не нужно также забывать того, что в древности подобные явления считались божественными откровениями, что они согласно тогдашним представлениям о судьбе не заключали в себе ничего случайного, что каждый имел обыкновение рассматривать все происходившие вокруг него явления природы по отношению к самому себе. В особенности у евреев гром всегда считался гласом божьим, молния огнем божьим. Павел находился в необычном волнении. Естественно, что он услышал в голосе грозы то, что именно волновало его. Овладело ли им внезапное помрачение рассудка, вызванное солнечным ударом или офтальмией, или ослепила его на довольно продолжительное время молния, или молния и гром повергли его на землю и вызвали потрясение мозга -- все это имеет мало значения. Воспоминания самого апостола, по-видимому, довольно смутны, он был убежден, что имело место сверхъестественное явление... При подобных потрясениях человек иногда совершенно теряет представление о моментах кризиса..." Эрнест Ренан следовал реальной истории, его Павел знал об Иисусе Христе, был гонителем христианства, а потому и галлюцинации, вызванные шоковым состоянием, связаны у него с Христом: "Он увидел образ, преследовавший его уже несколько дней, увидел призрак, о котором носилось столько рассказов, он увидел самого Иисуса, который говорил ему: "Савл! Савл! Что ты гонишь меня?"..." Наш Павел находится в истории, где совершилось событие в Вифсаиде. Нашему Павлу не мог явиться Христос со скорбным упреком. Удар перед Дамаском он мог воспринять лишь как грозное божье остережение -- не смей жить, как жил, творить, что творил, вступай на новый путь, который тебе открылся Событие в Вифсаиде убрало из истории Христа. Но история сразу же предложила готового подвижника. Машина выбрала наиболее вероятного. И мы без лишних эмоций приняли его и вплотную занялись Павлом. Глава третья 1 Последователи, как правило, разительно не похожи на зачинателей. Павел громко славит Христа и постоянно противоречит ему. Христос не ценит достоинство ума в человеке, напротив, считает -- "блаженны нищие духом", им, бездуховным, легче уверовать в бога, а потому умиленно увещевает: "Будте как дети", Неистовый глашатай Христа Павел взывает к иному: "Братия! Не будте дети умом: на злое будте младенцы, а по уму будте совершеннолетни". Он убежден, что божеское постигается, "соображая духовное с духовным". Соображая! Не бездумная доверчивость, а наличие ума -- вот достоинство человека, по Павлу. Христос беспечно наставляет: "Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут... Итак, не заботьтесь и не говорите: "что нам есть?" или: "что пить?" или: "во что одеться?"... Ищите прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам". А Павел и помыслить не может, что "все приложится" само собой, он настойчиво призывает трудиться, именно ему приписываются знаменитые слова: кто не трудится, тот не ест! И он, Паве, уже озабочен распределением продуктов труда. "Ибо в Моисеевом законе написано, -- напоминает он, -- "не заграждай рта у вола молотящего". О волах ли печется Бог? Или, конечно, для нас говорится? Так для нас это написано; ибо кто пашет, должен пахать с надеждою, и кто молотит, должен молотить с надеждою получить ожидаемое". Христа в веках умиленно почитали спасителем всего человечества, а он был из иудейских пророков, для кого евреи -- дети, все остальные псы... И только Павел дерзко ломает тесные национальные рамки, вызывающе бросает миру: "Я должен эллинам и варварам, мудрецам и невеждам... Неужели Бог есть Бог иудеев только, а не язычников? Конечно, и язычников". Пожалуй, его можно считать первым интернационалистом в мировой истории. Наконец, и в самом главном, в основе основ учения -- в любви к ближнему,--Павел вовсе не такой уж покорный последователь Христа. Он не повторяет безрассудного: "Любите врагов ваших". "Если враг твой голоден, -- говорит он, -- накорми его; если жаждет, напои его: ибо, делая сие, ты соберешь ему на голову горящие уголья". От "люби врага" такая позиция -- "горящие уголья на голову" -- далека, враг для Павла остается врагом. Как любить и что, собственно, такое любовь? -- для Христа нелепа сама постановка вопроса. Просто люби и не рассуждай лишку, так указано господом богом. Для Павла же любовь здраво осознанная -- необходимость, нуждающаяся в точно объяснении. И он объясняет: "Ибо заповеди: "не прелюбодействуй", "не убий", "не кради", "не лжесвидетельствуй", "не пожелай чужого" и все другие заключаются в сем слове: "люби ближнего твоего, как самого себя"..." Выходит, что любовь не божественное наитие, а всего-навсего исполнение моральных законов. Пожар христианства уже вспыхнул, а этот недюжинный человек еще не успел сформироваться. И пламя было слишком велико, слишком много людей уже грелось возле него, бессмысленно разжигать рядом новый костер, пришлось стать раздувающим. Павел раздувал, но при этом подкидывал свои дрова. В нашей модели Христа нет, Павлу предоставлена самостоятельность. Можно ли сомневаться, что павлианство окажется столь же отличающимся от привычного христианства, как сам Павел отличен от Иисуса Христа? Говоря словами Миши Дедушки, "это вам не бабочка Брэдбери". Какие сюрпризы ждут нас?.. 2 Но у дерзновенного Павла был враг, с каким часто сталкиваются недюжинные люди,-- он сам! Павел отрицал Павла, да так, что вызывал полное недоумение -- изумляться ему или негодовать, оправдывать его или отвергать? Возникло даже сомнение: а существовала ли эта историческая фигура, не перепутались ли под одним именем в течение веков противоречащие друг другу взгляды и мнения? Для того чтоб как-то выяснить, мы решили устроить судилище. Прокурорские обязанности взял на себя Толя Зыбков. Адвокатом мог стать каждый... Мы, как истые террористы, хранили в тайне свой заговор. Мне не нужно было предупреждать своих флибустьеров о молчании, каждый понимал, что если наша затея вырвется наружу, сразу обрушатся досадные осложнения: полезут любопытные, пойдут досужие разговоры, и я окажусь в двусмысленном положении -- почтенный физик-теоретик стал подозрительным теологом! Помимо нас о криминальной вылазке в глубину истории знали лишь в вычислительном центре те самые доброжелательные жрецы и пифии, которые обкатывали на нашей программе своего нового электронного оракула. Но они-то никак не были связаны с нашим окружением, с их стороны разоблачение не грозило. И все-таки к нам проник один посторонний, виной тому стал Миша Дедушка. Перед началом назначенного судилища он явился ко мне горделивый до заносчивости, отутюженный до умопомрачения -- белоснежные полоски манжет из рукавов, бордовый с прожилками галстук, значок мастера спорта на лацкане, цветной кончик платочка из нагрудного кармашка и обихоженная борода, распространяющая благоухание, и петушиная осаночка. -- Георгий Петрович, хочу представить...-- Обернувшись к распахнутой двери, провозгласил:-- Прошу, Настя!.. Она вплыла несмело, бочком, с беззащитной улыбочкой: ломко-долговязая, пунцовеющее личико маячит над тщательно расчесанной макушкой Миши, с высоты стынут обморочно-голубые, кукольно-на-ивные, обильно реснитчатые глаза. -- Знакомьтесь...-- выдохнул Миша. -- И предупреждаю: меня хватит паралич, ежели вы друг другу не понравитесь. Я бережно подержал тепленькую ладошку Насти; -- Смирение паче гордости, Миша. Тебе никак не грозит паралич. -- Георгий Петрович, я, верный пес, свирепо охранял от посторонних наш высокий ареопаг. Георгий Петрович, за преданность прошу награды... -- Проси! Разрешите ей время от времени находиться среди нас. Ну мог ли я отказать? И Настя, примостившись рядом с Мишей на подоконнике, стала представлять в своем лице публику... Толя Зыбков деловито нахохлен, на коленях раскрытый блокнот -- для торжественности, не для памяти. Память у парня отменная, нужные цитаты безошибочно выдает наизусть, и голос его на сей раз без насмешки, щекастое лицо насуплено. -- Я утверждаю: Павел постоянно предавал самого себя. И доказать это большого труда не составляет... Я рисую ромашки и бакенбардисто-усатые физиономии, Ирина дымит сигаретой, прицельно щурится сквозь дым на неподкупного Толю, Миша Дедушка, плечо в плечо с завороженной Настей, в картинном внимании задрал тугую бородку. А Толя не торопясь стравливает Павла с Павлом: -- В "Послании к Римлянам", глава двенадцатая, брошен призыв "И не сообразуйтесь с веком сим!" С одним из самых, можно сказать, безобразных веков в истории, породившем чудовищ вроде Калигулы и Нерона. "Не сообразуйтесь!" -- вполне достойный новатора призыв... Толя опускает глаза к непорочно чистой странице блокнота, давая нам возможность проникнуться з