Ростислав Титов. И все-таки море --------------------------------------------------------------- © Copyright Ростислав Титов OCR: A.Zagumm@bigmir.net, 1999 --------------------------------------------------------------- Посвящается всем, чьи дороги лежали или лежат в морях  * I *  "На заре туманной юности..." Старинный романс "НАЧНЕМ С НАЧАЛА, НАЧНЕМ С НУЛЯ" "Начнем с начала, начнем с нуля" В апреле 1978 года мы задержались в Англии, и я понял, что свой "золотой" юбилей придется отмечать в море. Раньше не раз отмечал обычный день рождения в море, но тут - все же круглая дата. Отчетливо понимал, что радостного в этом мало. А получилось очень здорово и вовсе не печально. Были у меня на этом судне и давние знакомые. Но большинству я был неизвестен. А в обед по радиотрансляции объявили о столь знаменательном событии, и морячки мне подарок сварганили: сварили из стали парусник, укрепили на каррарском мраморе, тонкие золотистые латунные паруса приделали с латунным же, лихо завернутым вымпелом. Собрались у "деда", он сказал хорошую речь, подчеркнул мои достоинства и одним из главных отметил то, что я море не оставляю и даже юбилей в нем встречаю - и с ними. Потом песни пели, танцевали. Танцевальной музыки не хватало, и раз десять заводили пластинку "Начни с начала, начни с нуля..." Очень подходящая оказалась пластинка и песенка на ней... Начинать с начала жить всем бы хотелось. И это возможно. Но лишь в воспоминаниях. Однако еще раньше надо определиться: а что у тебя сегодня есть? Сейчас, когда мне брезжит семь десятков лет, у меня есть друг. Мой пес. Собака. Собак я любил всегда. Но, конечно, в предшествующие годы жизни они не становились главными в моем существовании. Жизнь и люди занимали все мое существо. На собак я смотрел с улыбкой, и всегда хотелось подозвать встречного пса и спросить его: "Ну, что надо, бродяга?" И протянуть открытую ладонь. Открытую ладонь почти всякая собака воспринимает как жест дружелюбия... Прошли годы. Десятилетия. Друзья-люди куда-то ушли, пропали. Испарились. Нагрянули тут еще глобальные перемены - и я оказался за рубежом родной земли. Прервались даже почтовые связи, которые я, по крайней мере перед Новым годом, старался поддерживать. Теперь даже если и шлешь письма, ответов нет. И остался у меня один реальный друг. Пес Гаврила приходит в мою комнату в 7 - 8 часов и садится у кровати. Деликатно ждет. Я просыпаюсь и еще несколько минут тоже жду. Потом шевелюсь. Пес готовно оживает, кладет тяжелую лапу на край кровати. У нас уже выработался ритуал: я чешу ему под мышкой две-три минуты, глажу уши, и тогда он довольно урчит, бухается на пол. Досыпать. Рядом не с хозяином (не терплю этого слова!) - рядом с отцом-другом. Один друг - собака? Нет! Неправда. Живут друзья, с которыми провел самые прекрасные годы. Не все, но многие живут. Некоторых увидел недавно. Четыре месяца назад - это недавно, если вспомнить, что встретились мы впервые сорок лет назад. Изумляют цифры: 30-40-50 лет, которые уже прошли в моей сознательной жизни... О дружбе много сказано и написано. А где ее границы? Кого можно назвать другом? В далекой юности я об этом не задумывался. Получалось само собой: Вовка Дегтярь стал другом, хотя мы были абсолютно разные. Валера Бондаренко - тоже, но с ним у нас было много общего. Стаська Стриженюк сам напросился в друзья, он меня выбрал из тридцати мужиков нашего пестрого конгломерата в Литинституте, и я не протестовал, он мне тоже пришелся по душе. ПРИШЕЛСЯ ПО ДУШЕ! В этом все дело. ...Но все это - былое. Прошло 30 - 40 лет. И я вспомнил своих друзей. ВСЕХ. Хотя - опять не точно. Я их всех всегда вспоминал и раньше, хоть изредка. Но сейчас они возникли как-то все сразу - без выбора, без расчета. И о них хочу рассказать. Два импульса были, пришли. Первый толчок... Я только что вернулся с моря и в какой-то газете нашел случайную цитату - ссылку на стихи неизвестного мне поэта. Я вырезал тот газетный клочок и вложил под стекло стола. Автор - хороший поэт. Старый, потому что вспоминает в основном ушедших друзей своих. Сейчас, в начале рассказа, не стану приводить стих полностью. Когда вспомню об ушедших - приведу. А пока: Спокойно ль вам, товарищи мои? Легко ли вам? И все ли вы забыли? Стоп! Остальное - позже. А второй импульс прозвучал, когда вдруг услышал давнюю кассету, заправил ее в магнитофон, и молодая еще Алла Пугачева тихим голосом (если бы она всегда так пела!) выдала потрясающие стихи Беллы Ахмадулиной: "И вот тогда из слез, из темноты, из бедного невежества былого друзей моих прекрасные черты появятся и растворятся снова..." Но была еще одна, главная причина, по которой взялся за эту непростую и радостную работу. Я приехал в город своей юности, который сегодня - в другой стране. Странно это, несправедливо, не принимает душа. Но и город мой прекрасный стал иным. Хотя основа осталась - Нева, Невский, родные улицы и переулки, с которыми связаны смех и слезы прошлого. Уже несколько месяцев пытаюсь найти тональность, стиль, манеру рассказа о своих друзьях. Уверен, что они не признают сентиментальности. Слюни и сопли пускать не стоит. А ведь тянет! Все они достойно прожили свою жизнь. На разных должностях и в разных конторах - они РАБОТАЛИ. Сразу признаюсь: мне ближе и понятнее те, кто ходил по морям и океанам, пусть не обижаются избравшие сухопутную дорогу. Я ведь и сам "полуморяк", всегда это понимал и переживал от понимания этого. Утешал себя сознанием: когда бывал в море, становился другим. Лучше, чище, светлее. В этом - главная прелесть морского существования... У нас была лишь одна общая встреча, сбор, не ставший "традиционным". Собрались через двадцать лет после окончания "альма-матер" - в мае 1972 года. Все было чудесно, но теперь, задним числом, понимаю: на некоторых, тогда еще живших, лежала печать ранней смерти. Боб Лавров, "Лавруха", "Паганель"... Почти десять лет назад он мне явился. В июне 1985 года, в Ленинграде. Иду Приморским парком на стадион. Густые березы задевают ветками лицо, напоминая о себе. Эти березки - тогда они были тоненькими нежными саженцами - мы вкапывали в землю тут в сорок седьмом, на субботнике, в октябре, кажется, - поздней уже осенью. Много смеялись, веселились. Борьке Лаврову по прозвищу Пага (от "Паганеля") кричали: "Пага, хватай вагу!" Вагой называлась длиная палка, используемая как рычаг. Нет уже Борьки-Лаврухи-Паганеля, в земле он, сам стал деревом, березкой... Еще один Борис... не буду называть его фамилию, потому что прославил ее сын Бориса на рынке рок-музыки, активно мне не близкой. Борис-отец занимал тогда хорошую должность, придворного фотографа привел, который нас снимал на "традиционном сборе". Но и он, Борис-старший, уже назначил себе путь к скорому концу. Ося Эльпорт малость на меня обиделся, когда я читал стишки "по поводу", в которых высказал мысль, что мне особенно дороги "водоплавающие". И его нет, трагично и страшно умирал. Мишаня Вершинкин приехал из Москвы, когда мы собрались в ленинградском "Метрополе". И тоже на меня обиделся, так как "Поздравительную поэму" прислал ему из-под четвертой копирки, слабая получилась печать. Нет уже и Мишани. Еще один Миша - Павлов. "Балтфлот", по нашей терминологии. С ним виделся в 60 -70-е годы неоднократно. Училище окончил с блеском, редких способностей был парень. Языки изучал за два-три месяца. Вознесся поначалу до представителя министерства (или Совфрахта?) в Амстердаме. А потом покатился по наклонной. Недавно прошел слух: покончил с собой. И Кирилл - один из моих "выбранных" друзей в 50-е годы. О нем не хочу много говорить, пытался его образ "увековечить" в своей книге. Конец его был тот же - распад личности. ...Но надо ли вспоминать вот так, с самого начала тех, кого уже нет с нами? Леню Масленцина, Боба Федотова, Адика Новикова, Вовку Ананьина, Диму Данилова. Валю Бондаренко, Леву Морозова, Игоря Дегтярева... Нехорошо, сваливаю всех в кучу, а ведь они были личностями. Дальше о них скажу еще. А пока - окончание того стихотворения, что лежит под стеклом моего письменного стола: Теперь вам братья - корни, муравьи, Травинки, вздохи, столбики из пыли. Теперь вам сестры - цветики гвоздик, Соски сирени, щепочки, цыплята... И уж не в силах вспомнить ваш язык Там, наверху, оставленного брата... Ага! Должен вспомнить мой язык "оставленных братьев"! Независимо от того, как бывало раньше, как к ним относился и чем они согрешили против нашего разнокалиберного сообщества. Грехи - они ушли в прошлое. Осталась ПАМЯТЬ. Потому и берусь за эту работу - за рассказ о том, как жили, любили, трудились мои друзья в 1946 - 52 годах и потом - в другие годы ХХ столетия. Мы жили в великой стране. На этом определении настаиваю. Страны этой нет, ее развалили мелкие, никчемные людишки. Но то, что им это удалось, тоже невесело: значит, не твердая, не стойкая была страна. Значит, мы все, жившие в ней, не оказались достойными продолжить ее существование. Это - отнюдь не призыв к покаянию. Не могу слышать этого слова. В чем я должен каяться? Что не пошел штурмовать Кремль, когда моего отца загребли, а мне было девять лет? Но странно: такое признание добавляет достойности, не хочется перекладывать вину на других, сам виноват тоже... И все равно, из тех шестерых друзей, которых видел в июле-августе 1994 года, почти все убеждены, что наша страна была великая и жизнь наша была правильная. Индивидуальная жизнь каждого из нас. На ум сразу приходят сомнения: это все от ностальгии по молодым, прекрасным годам. Люди всегда видят свои юные годы прекрасными. Впрочем, пусть в этих сложных категориях разбираются специалисты - социологи и психологи. Моя задача проще: рассказать о том, какими мы были. Чем жили. Что любили - кого любили. А я - понял сегодня - люблю всех, рядом с которыми провел чудесные шесть лет. Стишки сочинил когда-то: Бедны мы были, без квартир, Без денег, славы и почета... Но это тоже значит что-то, Когда на всех - один сортир... С нашего быта, с того, как мы жили, и начну. Хотя нет, сначала придется рассказать о себе. ВРЕМЯ, ЭПОХА нам достались не простые, уникальные. Тут - слава и сияние, и беды моей страны. В училище, созданное в 1944 году и получившее наименование Высшего мореходного, мы пришли разными путями. У меня так было... ЭПОХА Годы 1945-46. Сегодня уже позади 1994-й. Нет почти ничего впереди. А тогда - многое нас ожидало, вся жизнь. Тогда у меня позади было детство - привольное, деревенское, с босыми ногами, с футболом, походами в лес, с коньками и лыжами зимой, с дивным парком бывшего имения князя Вяземского напротив нашей школы, через пруд. Сестра была старше меня на четыре года. Ее одноклассники, красивые, большие, сильные ребята, запомнились... не то слово - стоят в памяти, как живые. И удивительно, чем дальше ухожу от них по времени, тем они осязаемей и четче возникают, стоит лишь закрыть глаза... Из них в живых к сорок пятому году остались двое или трое. Восемь лет назад, когда последний раз выходил на связь с последним, он рассказал, как приезжает 9 мая каждого года в поселок своей родной фабрики имени 1-го мая, где жил и где стоит скромный обелиск со звездой и доска с фамилиями погибших... А у меня к концу войны были две эвакуации, голодные и холодные 42-й и 43-й годы в оренбургских степях, переезд на Кубань, на мою формальную родину, горная станица Передовая, утопающая весной в цветущих садах, холодный и стремительный Уруп, впадающий у Армавира в Кубань, первая любовь. И отъезд - в августе 1945 года. Почему поехал в мореходку и в Ленинград? Моряков в моей родословной не было никогда. Отец, как я узнал через сорок лет, вообще не любил воды. Может, потому, что в детстве тонул в реке. А я просто обожал географию, мог часами путешествовать по атласу, читать дивные названия: Финистерре, мыс Гаттераса, остров Мадейра... Тянуло постоянно к путешествиям, к перемене обстановки. Награжден я был золотой медалью, которую только что ввели, снял несколько копий с аттестата зрелости и послал в пять или шесть вузов - связанных, как казалось, с поездками и странствиями: геологоразведочный, гидрометеорологический, железнодорожный, авиационный. И в образованную недавно мореходку в Ленинграде. До Одессы было ближе, но хотелось на Неву, да и знакомые там жили. Первым пришел вызов из Ленинграда. Мать осталась в станице, провожали меня в Армавире сестра и первая любимая, она пришла в голубом платье и туфлях на высоких каблуках, и оттого казалась взрослой и уверенной... да такой для меня и была всегда. Больше мы с ней не увиделись. До Питера добирался на "перекладных": Армавир, Ростов, Москва. От Ростова ехали в больших товарных вагонах, в Москве я торопился и не попал даже к тете, сестре отца. Хорошее было время. Навстречу - эшелоны с демобилизованными, с гармошками и аккордеонами, с песнями. На мне - костюм новый, продал в Армавире на базаре мешок картошки и купил костюм. И ботинки целые. А весь десятый класс я проходил в старых валенках без галош и летом - босиком... вот жили мы! А тут мать наскребла денег на дорогу, поесть было что и на что. И жизнь мне мама спасла тогда, в Москве. Не сразу достал билет на ленинградский поезд, предстояло ночевать на вокзале. Ко мне подсел мужчина, разговорился и предложил поехать к нему - кажется, в Текстильщики или Царицыно. Он был ласков и внимателен, тот человек: "Зачем тебе мучиться? Завтра утром вернешься. А ночь нормально проведешь, накормлю, голодный ведь." Я пошел с ним на Каланчевку, но, уже садясь в электричку, заметил его холодный оценивающий взгляд на мой огромный фанерный самодельный чемодан. И очень ясно услышал голос матери: "Будь осторожен, Славик!" Поезд тронулся, я выпрыгнул на перрон и пошел назад, не оглядываясь, а тот человек что-то кричал мне из вагона... Через месяц в электричке на пути в Тарасовку убили поэта Дмитрия Кедрина, а через год, тоже в августе, сбросили с поезда моего сокашника Леву Морозова: он ехал на крыше вагона, и два вольных охотника попросили у него подержаться за ручку чемодана. Лев отделался легко - полетел под откос, в кусты, ничего не поломал, но чемодана так и не выпустил... Последний поезд на моем пути был вполне цивилизованный, с полкой для спанья (из Армавира до Ростова ехал стоя на одной ноге!) Но мне не спалось, и где-то после Бологого вышел в коридор, в тамбур. Тянулись поля, перелески, кое-где еще стояли фанерные таблички: "Осторожно, мины!" В Ленинград приехали в середине дня. Но и сегодня совершенно ясно помню, как вышел на Невский проспект и в конце его увидел сияющий золотом шпиль Адмиралтейства. Многие дома были еще в защитной окраске, но шпиль сиял победно и жизнеутверждающе. Шесть месяцев прошли на этом первом этапе. Было голодно и холодно. "Общага" поначалу располагалась в здании бывшего морского техникума на Косой линии, угол дома был снесен бомбой, по коридору гулял морозный ветер, и мы порой оставались ночевать в тогдашнем учебном корпусе на 22-й линии, прятались от офицеров на сцене актового зала... Кормежка тоже была не шибкая: тушеные свекольные листья, кислые щи, хлебушек по норме. Самым любимым был наряд на камбуз или ездить за хлебом в пекарню, сердобольные работницы совали нам пару батонов или буханок. Как-то я поехал на грузовике за картошкой в Петергоф. Он тогда был страшен: окопы, колючая проволока, почти полное разрушение. Кирпич дворцов превратился не в куски или обломки, а в красную пыль, в песок. До сих пор изумляюсь, как удалось все это великолепие вернуть к жизни. Где-то в октябре сорок пятого стало тревожно и опасно: хлынули демобилизованные и с ними преступность захлестнула. С ней справились быстро и решительно: образовали "тройки", судили сразу и резко. К Новому году стало спокойно, начались ночные балы в домах и дворцах культуры. 1946 год я встретил на вахте - попал дневальным по роте. Помню радио, пели заздравную И.Дунаевского: "Кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу..." Не мог я знать, сколь тяжким окажется наступающий год для страны и для меня самого. Неурожай, голодуха, болезнь, больница в Москве (это случилось по пути из Новороссийска, где тогда жили мать и сестра). Когда вернулся к ним, стало ясным, что мореходка от меня ушла: туберкулезный инфильтрат обнаружился, потом - жестокий плеврит, сердце сдвинулось на сколько-то сантиметров, болело непрерывно, и вздохнуть полной грудью не мог. Мать плакала, нечем было кормиться. Потом мне еще много болей довелось испытать, но ту перенес если и не легко, то достойно - не веря в конец жизни. К осени устроился на работу корректором в газету "Новороссийский рабочий". Плеврит вылечил туберкулез, отключив легкое, я пошел на медкомиссию, все обошлось. Написал своему депутату, министру-папанинцу П.П.Ширшову, за которого голосовал впервые, и он приказал восстановить меня в мореходке. Январь 1947 года выдался морозным, снежным. Ехали с сестрой, она перебиралась к подруге в Таллинн, спасаясь от голодухи. В Ленинграде провожал сестру на Балтийском вокзале и начинал свою основную жизнь - в мореходке. О ней и будет главный рассказ впереди. Но сначала все же об эпохе. О той, которую уже десять лет проклинают, клеймят, обливают грязью. А заодно - и всех, кто в ней жил. Сталин, репрессии, КГБ... Да. Но мы как-то об этом не думали. Вернее, это было где-то "за кадром". Я ведь тоже потерял на этом отца... Но была цель: восстановить страну. И твердая уверенность: все будет хорошо, надо лишь восстановить. А для этого - работать. И мы в мореходке, в первую зиму сорок пятого - сорок шестого года, работали: надо было восстанавливать свой дом, были у нас четыре роты, одна работала, три учились... И с одежкой сложности возникли: выдали нам в первую зиму черные морские шинели и - серые солдатские шапки. Ленинград поднимался на удивление быстро. О блокаде как-то тогда мало вспоминали. Те, кто ее пережил, не любили вспоминать, а мы не слишком расспрашивали. Правда, когда чистили подвал в корпусе на Косой линии, обнаружили трупы умерших от голода. И помню, что с уважением относились к властям - к председателю горсовета Попкову и к А.А.Кузнецову, первому секретарю горкома. Но когда их "разоблачили" в 1949 году, это прошло незаметно, особых разговоров не возникло. Боялись мы? Нет, чувства, ощущения страха не помню. Возможно, по молодой глупости. Нашли летом сорок восьмого года в тумбочке дневник парня с судомеханического факультета, Толика Хаберева, где он непочтительно отзывался про И.В.Сталина, вернули Толе, обругав его. Впрочем, он все же получил срок, уже будучи на пятом курсе. Больше не припомню среди нас пострадавших от "культа"... Но хватит про эпоху - про наше житье-бытье расскажу. КАК МЫ ЖИЛИ Наша "альма-матер" довольно скоро вышла на одно из первых мест по популярности среди юной и прекрасной половины Ленинграда. Вероятно, и потому, что наши ребята уже со второго курса плавали за рубеж и могли привезти ценные подарки. Да, кстати о ценностях. В сорок пятом - сорок седьмом годах, до отмены карточной системы, важнее всего были продукты: мука, тушенка, спирт и вишневка (из Польши возили отличный спирт и чудесную вишневую настойку). Еще - наручные часы "Омега". Позже на первый план передвинулись шмутки, да это особая статья, неохота ее касаться. Обнаружились у нас и конкуренты: Арктическая высшая мореходка на Заневском проспекте, она проходила по ведомству великого хозяйственника И. Д. Папанина, там носили двубортные шинели и офицерские фуражки, а мы - однобортные матросские и бескозырки. Но особенно враждовали наши с "фрунзаками". Теперь думаю, что это как у собак, которые не могут поделить территорию. Мы не могли поделить Васильевский остров, а в 500 метрах от нашего общежития находился Кировский дворец культуры со знаменитым Мраморным танцзалом, и уж здесь мы считали себя хозяевами. Дело доходило до мордобоев и крови. Через много лет я познакомился и подружился с некоторыми тогдашними курсантами из училища имени Фрунзе, вместе удивлялись: чего делили? Очень ясно стоит в памяти денежная реформа и отмена карточек на продукты в декабре 1947 года. До этого мы, безденежные, торговали хлебом: вечером свою пайку "черняшки" (200 граммов) не трогали, шли к булочной и там продавали за 5 - 10 рублей. Этого как раз хватало на билет в кино или на танцы в Мраморный. А с отмены карточек сразу, наутро, в магазинах появились белые батоны в нежном мучном пушку, баранки, печенье, колбаса... Знаю, что меня сейчас разоблачат: а ты видел, как жили в деревнях крестьяне тогда? Но крестьян во все эпохи жали и давили больше всех, еще от княжеских и царских времен. И сегодня их кроют: просят, мол, дотаций, а сами ленятся, все проваливается в тартарары... Но вот в войну, в эвакуации, местные сельские жители в тылу находились в гораздо лучших условиях - огород, родичи. Огороды спасали и нас во всех переездах, мы с матерью что-то выращивали, в первую военную зиму выручила тыква, лишь она и уродилась тогда в оренбургских степях. Но реформа сорок седьмого года была все же великим достижением, сразу после неурожая решиться и провести такое - подвиг! Впрочем, ничего я не доказываю, не пытаюсь доказать. Просто рассказываю, как запомнил, что пережил. ...Когда я начал свою вторую жизнь в мореходке, со жратвой стало полегче. По праздникам еще выдавали заморские пайки - уругвайский фарш или американскую тушенку. Но кое-кто из наших, обладающих повышенным аппетитом, все равно страдал. Поэтому распространилась практика "завещания" вечерних порций - от уходивших на "сквозное" увольнение ленинградцев. Иногда претендентов бывало больше, чем убывших, и возникали конфликты - кому-то не хватало ужинной порции. Привилегиями пользовались наши футболисты, им полагался"доппаек" - колбаса, масло, консервы. Но им никто не завидовал. Потому что футболистов любили и уважали. Их поддерживал наш начальник - Михаил Владимирович Дятлов. О нем еще расскажу подробнее, он того заслуживает. С начала 1948 года мы переехали в новый пристроенный корпус к общежитию - громадный кубрик, где размещались две роты, что-то около 150 человек. Об этом в моей "поэме" тоже есть строки: И койки близко, ряд за рядом, И "оверлеевский" куплет, Что был для нас святым обрядом Все шесть далеких дивных лет... Для подкрепления потолка в кубрике, по его середине, стояли восемь солидных столбов. Они чуть позже тоже вошли в наш фольклор - это в связи с кипучей деятельностью ротного командира, старшего лейтенанта "Яна Яновича" Корнатовского. Был он строг, порой - до беспощадности. Вообще проблемы дисциплины стояли у нас остро всегда. Формально наш статут значился не военным. Но училище было "закрытого типа", параллельно нас готовили и к военной службе - в запас. Набор дисциплинарных наказаний, впрочем, был не богат: сначала, до середины второго курса, еще существовала своя, домашняя гауптвахта - на первом этаже, у входа в общежитие. Вообще-то сидение там напоминало внеплановый отдых: койка, паек обычный и - ничегонеделанье. Худо было другое: направляемые на "губу" подлежали стрижке "под ноль". На каком-то периоде, когда "губу" уже прикрыли, то есть сидеть стало негде, наказание это оставалось и ограничивалось стрижкой наголо. Сам старлей отводил нарушителя к парикмахерше, в подвальчик учебного корпуса, и лично присутствовал - до тех пор, пока не проводился первый сквозной стежок по буйной шевелюре страдальца. Мне эту процедуру пришлось пройти где-то в начале второго курса, и моя девушка визжала и стонала от горя, увидав мою сияющую голову. Наш ротный уделял много внимания "наглядной агитации" и оформлению огромного кубрика. Из фанеры были выпилены и довольно искусно раскрашены все боевые ордена Советской Армии, они висели на переборках. Любивший точность и порядок старлей сделал опись имущества кубрика и выставил ее на одном из столбов. В конце описи так и значилось: "Столбы для поддержания потолка - 8 (восемь)". Кто-то из обиженных "Корнатовичем", приписал ниже: "Дуб Корнатовский - 1 (один)". Но надо все же признаться: ротный о нас и заботился, следил, чтобы вовремя выдавали сменную форму, проверял, как кормят. Опорой ему, конечно, были фронтовики, их оказалось в нашей роте пять-шесть человек: старшина Толя Гаврилов, командир взвода Коля Гребенюк. Потом главным стал Ваня Сепелев, который старше нас был лет на шесть-семь. По утрам полагалась физзарядка, за ее исполнением следил кто-либо из старослужащих. Понятно, увиливали всеми способами, прятались под лестницей, норовили сачкануть. Переход утром с 22-й линии на Косую тоже до четвертого курса был общим, строем. Вот тут-то и пелся упомянутый "Оверлей". Где-то после читал, что пришел он из царского прошлого - то ли из Морского корпуса, то ли из Духовной семинарии. Весь текст не помню, но мотив был вполне маршевый, "строевой": Пошел купаться Оверлей, Оставив дома Доротею. С собою пару пузырей - РЕЙ! Берет он, плавать не умея... Дальше там в песне Оверлей потонул, так как "голова тяжельше ног, она осталась под водою". И финал был трагичен: супруга Доротея, "ноги милого в пруду узрев, окаменела". И потом: Прошли года - и пруд зарос, И заросли к нему аллеи, Но все торчат там пара ног И остов бедной Доротеи. Чепуха все это, мелочи? Возможно. Молодые души надо было чем-то занимать, отнюдь не вся наша энергия уходила на учение. Но сегодня мне любая мелочь и чепушинка из того времени драгоценна. Как еще одна песня, почти гимн мореходки, сочиненная, между прочим, ставшим затем солидным профессором и начальником ЛВИМУ А.В.Жерлаковым: Коряги-мореходы, Мы жизнь ведем в походах, Как шведы погораем иногда. Не плачем о красотках, Мы любим пиво-водку - И им не изменяем никогда... А теперь пора рассказать о тех, кто нас учил. УЧИТЕЛЯ Еще с детства я дал себе клятву: никогда и ни за что не стану учителем! Потому что наблюдал, каких тяжких трудов и переживаний стоит эта профессия моей матери, принявшей на себя педагогическую миссию с двадцати лет. Был, правда, этап, когда помогал маме проверять тетрадки и еще - подхалтуривал, давая уроки по алгебре и геометрии лодырям из богатых семей. А в возрасте 26 лет вступил на тот же путь. В общем-то, от безысходности: плавать мне не светило, "мешок не развязывали". Перебрался в Таллинн и... 35 лет оттрубил педагогом. Правда, не в школе, а в "Родном Таллиннском мореходном училище", как его называл известный эстонским морякам "папа Аносов". Как работал - не мне судить. Около двух тысяч мореходов-судоводов через меня прошли. Еще недавно половина капитанов Эстонского пароходства - из них. Вроде бы уважают меня. Пять учебников написал. Учил моряков, как не заблудиться в океане. Не жалею об этом ничуть. Но интересно - и странно! - что когда ушел на "заслуженный", не скучал и не тосковал по своей работе ни капельки. Для себя это определил так: иссяк, выплеснулся без остатка. А в глубине души и совести живет мыслишка, что не мое это, не склонен я быть не просто лектором, излагателем научных мыслей, но еще и воспитателем... Кстати, мой сокашник Владька Есин, став старпомом, пришел в Таллинн на своем "Либерти" в 1958 году и признался: "Все нормально, но вот еще надо и воспитывать экипаж - не терплю этого!" Но он до сих пор (июль 1994 года) капитанит. А нас в те годы воспитывали не шибко-то. Скорее, воспитательный момент обеспечивался самим духом мореходским - вольным, веселым, легким, но и строго-суровым. Присловие у нас было в трудные жизненные моменты: "А, отмахнемся!" И отмахивались - от тяжкого, сложного, непонятного. Или шли ему навстречу, продирались сквозь трудности, роняя клочья мяса и шерсти... Отвлекся сейчас не случайно, а чтобы обосновать дальнейший рассказ о наших учителях, которые нас встретили, когда мы со всех концов страны собрались в сорок пятом - сорок шестом годах в Ленинграде, дабы научиться премудростям судовождения. Хотя, конечно, переношу свой многолетний опыт на прошлое и потому могу стать излишне строгим и требовательным. Или стать обвинителем. Да нет! Особенно резким не буду, так как все мои учителя - уже в ином мире. Но тогда они жили, учили нас, встречали ежедневно. И проводили в большую жизненную дорогу. Начать надо с Михаила Владимировича Дятлова. Он и не учителем, строго говоря, был нашим. А - начальником ЛВМУ. Тогда, после войны, возникли разные новые звания-должности, так вот у Михаила Владимировича было звание "генерал-директор". Он - из механиков, что-то, кажется, преподавал. Но для нас был прежде всего папой, отцом, самым главным. О любви вряд ли говорить приходится, но уважали его весьма. И считали своим, что ли. Не в последнюю очередь потому, что имел М.В. Дятлов склонность к пиву и к еще более крепким напиткам, встречались с ним в пивнушке на 17-й линии неоднократно. Много позже, когда он уже не был начальником, его прислали в Таллинн для какой-то инспекции нашей мореходки. Поезд пришел рано, в шесть часов, и утром я его застал в преподавательской, радостно подбежал, а он сокрушенно и сердито объявил: "Что у вас за город? В шесть утра - и опохмелиться негде!" На наши судьбы Михаил Владимирович влиял сильно и, как правило, положительно. По себе знаю. В сентябре 1948 года я проходил комиссию на визу, чтоб получить разрешение на плавание за рубеж. Обставлялась эта церемония в те времена пышно и угрожающе-угрюмо. В громадном кабинете красного здания морского пароходства на Межевом канале, 5, в Ленинграде, за длинным столом сидела комиссия, человек пятнадцать, из них половина - в погонах с голубыми кантами. А проверяемых, нас, второкурсников, сажали на стул против всей этой суровой компании и начинали... допрос, иначе не скажешь. Не запомнил всех вопросов к себе. Впрочем, почти сразу поинтересовались, где мой отец, и я четко ответил, что умер в 1939 году. Тут же стали допытываться - где умер, почему, не судился ли. А я твердил все то же: не знаю, нам не сообщали, никаких документальных подтверждений моя мать не получала (и это было абсолютно верно!). Довольно скоро предложили удалиться. На следующий день я пошел к начальнику училища. Спросил, что мне теперь делать, и Михаил Владимирович ответил просто: "Как хочешь. Отчислять тебя я не буду. Но виза тебе не светит, как сам понимаешь". И я сказал: "Хочу продолжать учебу!" Потом еще через дядю девушки, в которую тогда был влюблен, служившего в Большом доме на Литейном проспекте, попытался что-то выяснить, но дядя посоветовал хмуро: "Не рыпайся!" А в 1964 году я приехал в Ленинград на празднование 20-летия мореходных училищ. Этот праздник был едва ли не главным для нас - 5 марта. Убил его И. В. Сталин, подогнав свою смерть под эту дату. Но двадцатилетие отметили торжественно и достойно, собрание проводили во Дворце моряков на Гапсальской улице. Михаил Владимирович запоздал, и когда явился, его под руки и под аплодисменты препроводили на сцену. Летом 1970 года я навестил М.В.Дятлова дома, он жил в новом здании во дворе общежития на 21-й линии. Привез ему в подарок свою книгу, где он выводился в эпизодах под именем Владимира Михайловича. И он, и его жена уже сильно болели, в комнате было темновато и затхло, он меня послушал полчасика и был очень тихим, грустным. Вскоре после той встречи он умер. Среди наших учителей-воспитателей было немало ярких личностей. По-разному ярких. Прежде всего надо вспомнить декана судоводительского факультета Топельберга (плохо - забыл его имя!). Как будто по национальности был чуть ли не шотландцем, а в молодости еще и в анархистах состоял, что позже испортило ему карьеру. И внешность у него была шотландская или английская: строгий, без улыбки, в очках. Читал электронавигационные приборы, предмет знал блестяще. Не припомню, чтобы навредил кому-либо сильно. Звали мы декана коротко: "Топ". Когда мы добрались до старших курсов, деканом стала Анна Ивановна Щетинина, одна из немногих капитанов-женщин в мире. Мне довелось даже немного поплавать под ее командованием - на практике летом 1949 года совершить рейс от Мурманска до Архангельска. Боцман парохода "Баскунчак", морячина еще с двадцатых годов, трепетал перед Анной Ивановной. Но в училище она не была чрезмерно суровой, а ко мне вообще отнеслась подчеркнуто внимательно и добро. Владимир Владимирович Александровский - высокий, полный, большой диалектик. Вел теорию девиации, после я преподавал эту науку в Таллиннской мореходке. Лекции "Александрович" читал небрежно, между прочим, но знал дело хорошо. И с ним я встретился, уже сам будучи педагогом, приезжал он к нам председателем госкомиссии. Мы ему банкет организовали, в этих делах Владимир Владимирович был мастак и знаток. Написал неплохой учебник по навигации, лет десять по нему учили ребят... Да, в коротком промежутке, уже когда мы ушли из мореходки, В.В.Александровский возглавлял Академию морского транспорта - учебное заведение для повышения квалификации больших начальников. Вот эта работа была для него - солидности, представительства в нем хватало. Почему-то запомнился химик - профессор Сердюков. Наверное, потому, что его охмурила лаборантка кабинета химии, какой-то скандал случился. Когда я пришел в Таллиннское училище, главным моим предметом стала мореходная астрономия (астронавигация, как ее называют на ВМФ). В ЛВМУ ее вел капитан 1 ранга Александр Петрович Гедримович, воспитанник Морского корпуса еще царских времен. В нем, как и в професорах Б.П.Хлюстине и А.П.Ющенко, тоже вышедших из Морского корпуса, присутствовала глубокая интеллигентность, и они казались несколько возвышающимися над нами. Да так и было - они ведь пришли из другого мира. Но все были прекрасными знатоками своего дела, специалистами высшего класса. И с милыми, забавными привычками, которые запоминаются всегда надолго. Александр Петрович любил и часто использовал такую приговорку: "Моряк должен быть шустрым, а не ЛОПУ..." И мы хором рявкали: "...ХОМ!!!" И еще у него к концу лекции на кончике носа зависала трогательная, вовсе не противная капелька... Практику астрономии с третьего курса вел Б. И. Красавцев. О нем еще скажу. Когда я, работая над учебником, познакомился с ним поближе (даже в море пару раз ходили вместе), оценил тщательность, строгость в научных вопросах и делах с его стороны. От него имел много ценной помощи и горевал искренно, когда Борис Иванович так рано ушел из жизни. Совсем не запомнились военные преподаватели, а у нас на курс милитаристской подготовки отводилось немало времени и внимания. Кавторанги и майоры, как потом и в ТМУ, читали лекции по конспектам, не отрываясь от тетради (так полагалось по методике военных кафедр), и это нам, естественно, не нравилось. Потому, видимо, придя в ТМУ, я дал себе зарок: не заглядывать в конспект. Есть такой преподавательский афоризм: учитель должен знать материал хотя бы на один урок раньше, чем ученики. Елену Михайловну Кабировскую вспомнить надо обязательно. Должность звучная - флаг-секретарь начальника ЛВМУ. Знала в лицо и помнила фамилии сотен курсантов. Когда я через год, в январе 1947 года, пришел в приемную, спокойно приветствовала: "А, Титов, добрый день!" И всегда была готова помочь-протолкнуть курсантский рапорт побыстрее... Получилось у меня, что все наши педагоги-лекторы были отличные специалисты. Почему же тогда, придя на флот, я обнаружил, что совершенно не имею практических навыков? Так как попал на пассажирский пароход сразу на две должности - III и IV помощников, понадобились два умения: печатать на машинке и считать на счетах. Этому нас не научили. Между прочим, лет двадцать в ТМУ мы пробивали через московское начальство право и время для обучения курсачей этим операциям. Так и не пробили. А мне помогло то, что плавал на Севере, архангелогородцы - моряки прирожденные, воспитывали меня деликатно и сурово, как щенка, которого швыряют в воду, чтобы плавать научился. Полагаю, то же почувствовали все мои друзья, связавшие свою судьбу с морем, и все они быстро и успешно преодолели эту преграду. Иначе бы не пребывали в капитанских должностях по 20-30 лет. Говорят, на японском военном флоте есть такая традиция: самый главный адмирал командует "Смирно!" и выходит к трапу, когда на борт его корабля вступает бывший учитель. И сейчас я мысленно подал себе ту же команду, когда впускал в свои воспоминания давних учителей. Когда встречаю сегодня бывших моих воспитанников, ставших большими - по заслугам! - людьми, не испытываю никакой ревности, а только радость и гордость. Это не кокетство, не хвастовство, ей-богу - говорю искренно. "ЧЕ-ПЕ" ГОРОДСКОГО МАСШТАБА Ладно, сейчас понятно: хочется сказать как можно больше теплых слов тем, кто тебя учил. А в то время - были ли мы столь благодарными и благородными? И вообще - старались ли, усердными ли были? Добросовестными учениками? Всякими. И даже каждый отдельно взятый из нас - всяким-разным бывал. Трое-четверо упорно грызли гранит науки всегда, постоянно. За что сразу получили прозвище - "чугунки". Мол, в одном месте у них налит чугун, к лавке-сидению притягивает. Нехорошее, конечно, прозвище, неблагородное. Однако среди молодых благородства искать вряд ли стоит. Своим уважаемым наставникам мы организовали большой "трабл". Когда большинству из нас исполнилось по двадцать лет, в январе-феврале 1948 года, наша мореходка прославилась на весь Ленинград. Рассказать об этом надо бы в стиле официального расследования. Но как оно точно проходило, трудно теперь определить. Тем более, сам я волею судьбы оказался в этой эпопее зрителем-наблюдателем, вовсе, впрочем, не посторонним. И скорее мое повествование надо рассматривать как информационно-хроникальное исследование. Итак, зима, учебная экзаменационная сессия. Мы уже нахватались мудрости и набрались нахальства. Потому искали пути и способы облегчить свое студенческое существование. С чего началось? По слухам, инициаторами затеи выступили наши старослужащие, отлично сражавшиеся за родину, но в учебе испытывавшие немалые трудности: возглавлявший роту капитан запаса и гвардеец Анатолий Гаврилов , командир взвода, недавний армейский старшина Коля Гребенюк и приближенные к ним "юные светлые головы". Обоснование и стратегическое обеспечение: читавшие нам лекции профессора и доценты в лицо большинство из нас вряд ли знали, а экзамены принимали они. И родилась естественная идея... Поначалу операция развертывалась тщательно и обдуманно: на зачетных книжках заменялись фотографии, отважные "матросовы" под разными предлогами меняли срок сдачи экзамена на другой день, а в "свой" - сдавали под"псевдонимом". Я запомнил лишь два предмета, на сдаче которых проводилась операция - техническая механика, которую преподавал отрешенный от земных проблем и забот профессор Меликов, и география морских путей, ее вел умный и толковый Эллинский (вполне артистическая фамилия!). Меликов вряд ли заподозрил что-то, Эллинский мог раскусить подмену, но то ли не пожелал никого обижать, то ли вообще не захотел поднимать шума. Всякий шум в то суровое время мог привести к непредсказуемым, как говорят сейчас, последствиям. Короче, на первом таком экзамене без сучка и задоринки вполне приличные оценки в матрикулы получили три-четыре имеющих власть в роте академических слабака. Затем события приняли бесшабашно-разнузданный характер: фото в зачетках перестали менять, кое-кто завязывал щеку, имитируя зубную боль, "дублеры" шли в аудиторию в один и тот же день - за себя и за "того парня". Совсем лихо получилось с Ленькой Масленциным. Он был вратарем футбольной команды мореходки и отличным парнем - спокойным, добрым и ленивым. Ему принадлежал почин, рожденный каким-то фильмом той поры, где герой спал днем и ночью, оправдывая это сентенцией: "Я накапливаю энергию!" Так вот, Ленька копил энергию до обеда, записавшись на экзамен в самый конец, а когда открывал дверь аудитории, его ухватили за штаны и вручили зачетку: "Ты уже сдал. Четверка устроит?" Честно признаюсь, было предложение и мне от друга Володи Дегтяря: "Сдай за меня географию!" Географию я любил, но эту мою любовь отметил умница Эллинский и явно знал меня в лицо. Вовка нашел другого "дублера" и на этот экзамен, и еще на какой-то, за что и поплатился позже в полной мере. В общем, все прошло лихо и успешно, мы разъехались на каникулы, а когда вернулись, вскоре разразился скандал. Не берусь точно утверждать, но началось все с элементарного доноса. Кто-то, обиженный Толей Гавриловым, "капнул" на него то ли в партком, то ли в деканат. Когда на ковер вызвали Анатолия, бравый гвардеец, спасая свой партбилет, выдал дознавателям полный список увильнувших от экзаменов и их дублеров. Слухи и толки пошли по всему Ленинграду, по всем его вузам. Вероятно, многие завидовали нашей находчивости и отваге. Расправа последовала резкая: семерых отчислили из училища, кого-то наказали по партийно-комсомольской линии, "фитиля" получили и преподаватели, которых обвели вокруг пальца, экзамены были пересданы. Рота лишилась старшины, ушел в военное училище имени Фрунзе Вовка Дегтярь, а на смену убывшим на третий курс, пополнив наши ряды, пришли несколько ленинградских ребят в порядке перевода из разных вузов. Участники эпопеи рассказывали потом о своих переживаниях. Кое-кого экзаменаторы заподозрили, кто-то не сразу отозвался на свою лже-фамилию, у кого-то съехала повязка с "больного" зуба... Наверное, в процессе расследования проверялась и коллективная солидарность, склонность к предательству, но этого не хочу касаться. Несмотря на столь сокрушительный крах, помню, в массе мы гордились всей этой историей, особенно когда на танцах о подробностях расспрашивали нас знакомые девушки. Не знаю точные цифры, но как будто замешаны в подменной сдаче были тринадцать или четырнадцать пар (увильнувший и "дублер"). А Толя Гаврилов окончил геофак университета, и следы его затерялись. Комзвода Гребенюк расстался с нами позже - нехорошо, недостойно: его поймали на воровстве вещей курсачей из кубриков. Увы, воришки у нас случались. Особенно на первых курсах. Потрясением для училища стало разоблачение в массовых хищениях любимца всех девиц, лихого плясуна-чечеточника Славки Аксенова. В больших коллективах вирус воровства плодится часто. Лет через тридцать после этой эпопеи, находясь на практике с курсантами в море, я спас от петли пойманного парня. Слямзил он штаны и какую-то небольшую валюту у товарища, ребята устроили тайное разбирательство и предложили ему "подумать о своем поведении", а он попытался удавиться. Пришлось судну заходить на рейд Клайпеды и сдавать парня, его долго не хотели принимать портовые власти. Из училища он сразу отчислился. А после "большого гона" мальчиков какое-то время многие из них жили у Марии Михайловны, матери моей Ляльки. Мария Михайловна была вдовой и работала всего лишь машинисткой, но кормила-поила ребят, пока они пристраивались куда-нибудь. Тогда Вовка Дегтярь, пожив месяц в семье Ляли, соблазнил ее...хотя и я сам был виноват, так как, выдерживая характер, полгода не объявлялся у любимой. Но это уже лирика, а о ней - позже. ДЕЗЕРТИРЫ Недавно я заполнял анкету для подачи прошения о "виде на жительство в Эстонской Республике", где живу, кстати, уже сорок первый год. Среди прочих вопросов там надо было честно признаться, имел ли я отношение к службе в Советской Армии. Написал: "не служил" и был не совсем откровенным. Потому как полгода все же провел "на военке" - правда, не в армии, а в ВМФ - и на стажировке. Результатом обучения в мореходке было ведь присвоение нам звания лейтенанта запаса военно-морского флота СССР. Так вот, все эти шесть месяцев прошли для нас довольно уныло, но, как говорил один мой хороший знакомый, "с картинками". Распределили нас на стажировку в Таллинне, где проживали мои близкие - мать и сестра. Проживали в "роскошной" квартире - комнатка и кухня в подвале, "удобства" - в коридоре, где сновали большие нахальные крысы. Крыс ловила и приносила в дом милая кошка Маша. Зато у нашей квартиры было два преимущества: окна выходили на уровень тротуара, и летом, лежа на диване, я имел возможность наблюдать ножки проходящих дам, а кроме того, прямо напротив дома располагался еще один подвальчик, пивнушка-забегаловка. В те времена водку продавали в розлив на каждом углу, и была она недорога, вполне доступна даже нам, живущим на хилую стипендию (правда, получая еще и казенный харч). Родной дом в Таллинне имел лишь я из всей нашей лихой шараги, и скоро сюда потянулись друзья. Мама научила нас играть в преферанс, и вечерами, когда была возможность вырваться с корабля, мы "кидали пульку". Угощение мать тоже готовила: винегрет и пирожки с картошкой, наше семейное блюдо, любимое еще моим отцом. Попозже в Таллинн поехали и близкие корешей - сестры, мамы и невесты. Как-то размещались, все больше навалом. Но как раз возможность вырваться в увольнение для меня и еще двух ребят скоро оказалась сильно ограниченной. Чтобы понять - почему, придется кратко рассказать о смысле и характере нашей службы-стажировки. Между прочим, когда я в 1967 году сделал книгу - роман о молодом моряке, описал в сокращенном виде и этот жизненный период моего героя. Но редактор немедленно взвыл: "Нельзя писать, что вы служили на ВМФ! Ведь готовили вас для торгового флота!" Получалось, что подготовка из нас и офицеров запаса - военная тайна, неизвестная миру. В книге пришлось оформить статут пребывания моего персонажа в Таллинне как штурманскую практику на обычных цивильных судах, что было, безусловно, дико и нелепо: штурманская практика у причала! Но именно у причала и прошел весь срок нашей стажировки, с октября 1951 по 13 марта 1952 года (дата запомнилась не случайно, как станет ясным далее). В море - к острову Найссаар, за три мили, вышли лишь однажды. Мы быстро сообразили, что корабельное начальство понимало бессмысленность нашего пребывания и тяготилось этим. Образовали из нас четверых "учебную штурманскую группу", прикрепили куратора - начальника БЧ-1, лейтенанта с усиками по фамилии Шленский, назначили старшим группы Гену Волобуева и... Навигационное оборудование корабля БТЩ (большой тральщик) состояло из 3-4 приборов, десятка карт Финского залива, хронометра и часов. Делать было абсолютно нечего... хотя раз в неделю ходили старшими патрулей по городу, об одном увлекательном дежурстве чуть позже расскажу. Да, нам и звания мичманские присвоили, налепили на шинелишки погоны. Очень скоро мы затосковали и стали подвывать. Именно тогда мама открыла нам преферансную прелесть, и это помогло не рехнуться умом. Отношения с прямым начальством поначалу были нейтрально-корректные. Командир мне не запомнился, он был, видимо, большой диалектик, редко и ненадолго появлялся на борту тральщика. Его помощник, старлей, хмуроватый и неприветливый, вроде бы нас и не замечал. Лейтенанту Шленскому фантазии не хватало - чем нас занять. До обеда толкались в ходовой рубке или в красном уголке, после, когда разрешалось лежать в койках, заваливались в них. В увольнение пускали охотно, но только с 17 часов до 23-х, кажется. Да, придется еще о крысах вспомнить. Через тридцать с гаком лет мне пришлось познакомиться с ними в массе вторично - на барке "Крузенштерн", по пути в Канаду. А тогда на нашем "тральце" крыс проживала уйма. Бывало, проснешься ночью, когда по тебе пробежит серая хищница... Понятно, пытались и бороться с ними. Однако на фумигацию корабль не направляли и вылов грызунов был организован "вручную". Для поощрения матросикам полагались сутки дополнительного отпуска за каждую предьявленную серую гадину. Статистику и сбор вел корабельный врач-капитан, он крысам отрубал хвосты, которые потом сдавал для отчета куда-то. Говорят, на одном корабле матросы сперли у врача накопленные хвосты и продали друзьям с другого корабля - план был перевыполнен. Тем временем подходили ноябрьские праздники. Трое из нас имели в Ленинграде "невест" (впрочем, у Генки была уже и законная супруга Броня). Естественно, тянуло к ним. Твердо уяснив, что групповые обращения и рапорты преследуются на "военке", мы по очереди сходили к старшему-старлею: "Отпустите к девочкам!" Он отрезал: "Нет! Не положено!" И тогда... Ну, для "интересу" приведу далее два варианта изложения происшедшего. Один - из "Объяснительных записок", поданных каждым из нас начальству через несколько суток, второй - с откровенным признанием того, как это было в действительности. По памяти могу кое-что и неточно отобразить, прошло все-таки сорок четыре года с тех пор! "Командиру БТЩ No.... капитан-лейтенанту .... Объяснительная записка 3 ноября я обратился к пом-ку командира тов. ...... с рапортом, в котором просил разрешить мне увольнение на трое суток, с 6 по 10 ноября 1951 года, для выезда к знакомой девушке в Ленинград, с которой мы собираемся оформить брак. Получив отказ на увольнение в Ленинград, я, не подумав о последствиях своего поступка, пошел вечером на Балтийский вокзал г.Таллинна и сел в поезд Таллинн - Ленинград. При этом учитывал, что все три праздничных дня 7, 8 и 9 ноября я свободен от вахт и нарядов и не нарушу распорядок службы на корабле. В поезде случайно встретил мичманов Г. Волобуева и В. Кропачева, которые тоже проходят стажировку на БТЩ No .... В Ленинграде пробыл 7 и 8 ноября, а днем 9-го получил телеграмму от оставшегося на корабле моего товарища Ю. Сирика с советом немедленно возвращаться в Таллинн. Созвонившись с товарищами, я прибыл на вокзал, и мы вместе вернулись на корабль в 7.00 10 ноября. Никакой предварительной договоренности с Г.Волобуевым и В. Кропачевым у меня не было. Теперь я понимаю, что допустил грубое нарушение правил службы на ВМФ и осуждаю свое необдуманное поведение. Мичман Р.Титов". Генка и Володя написали что-то в том же духе. Выделенные мною фразы не случайны - возможно, они и по-партизански стойкое следование этой версии и спасли нас. Хотя не только... А теперь - как было фактически. Передать, какими словами мы отреагировали на отказ старлея отпустить нас, я, понятно, здесь не могу. Вольная душа морехода в каждом из нас возмутилась: "А, ты...так? А мы тебя...!" И, получив увольнение в город до 23 часов, мы бодро двинулись на вокзал. Ехали "зайцами", на третьих полках, всю ночь резались в карты. В 6.30 я, пешком прогулявшись от Балтийского вокзала до проспекта Огородникова, позвонил в дверь моей любимой и упал в ее объятия, удовлетворенно отметив слезы радости в ее мягких глазах. Восьмого встретились "семьями" у Гены Волобуева, у меня сохранилась даже фотография: за праздничным столом я и моя "невеста". А девятого пришла телеграмма от Юрки. Кстати, он не поехал в Ленинград всего лишь из-за лени. Впрочем, невесты у него там тогда не было, увел невесту еще раньше один из нас. Ранним сырым и холодным утром 10 ноября мы шли в Минную гавань, гадая, сколько нарядов вне очереди или неувольнений поимеем теперь. На трапе нас встретил лейтенант Шленский и молча повел в каюту, у дверей которой поставил часового с трехлинейной винтовкой. Скоро мы сообразили, в чем дело и чем нам все это грозит. Присягу родному государству и вождю народов мы принимали еще раньше, в 1948 году, на краткой стажировке в Кронштадте, считались военнослужащими и по Уставу и Уголовному кодексу рассматривались как дезертиры: самовольная отлучка более трех суток каралась тюрьмой до 8 лет. Потом было следствие, называемое в армии дознанием. Дознавателем назначили нашего отца-командира Шленского. Некоторые следственные таланты в нем обнаружились, старание и усердие - тоже. Но наш интеллектуальный уровень оказался повыше, мы немедленно сообразили: нельзя признаваться в групповом сговоре - это раз, и ни в коем случае не раскрывать зачинщика мероприятия. Собственно, все усилия дознавателя направлялись именно на выявление зачинщика. Ему, конечно, полагалась бы кара по высшей мере. Выяснилось, что в зачинщики решили определить Генку, учитывая его горячий характер и развитое чувство собственного достоинства. Как будто на первом допросе он сказал Шленскому пару теплых слов, но без свидетелей. К тому же числился старшим нашей "штурманской" группы. Позже моя сестра, работавшая адвокатом и имевшая знакомых среди военных прокуроров, рассказала со слезами: под трибунал мы могли свободно загреметь. Но... по дивизиону тральщиков и бригаде ОВРа (охрана водного района) подобных дезертиров набралось около пятидесяти, отправить всех под трибунал начальство не решилось, самому не миновать было бы наказания. А нам наказания придумали: мне и Володе - по 20 суток гауптвахты, Геннадию - 10 суток строгой гауптвахты (как старшему!) Однако выяснилось, что мичманам не положена по Уставу строгая "губа", и Генка вообще не понес "заслуженного". Мы же честно отсидели свои двадцать суток, а я там даже прославился, сделавшись незаменимым помощником боцмана гауптвахты. Сестра приносила мне и передавала через караул сигареты "Прима", я ими расплачивался с коллегами-арестантами за уборку гальюна и коридоров (трудиться "просто так" они не шибко торопились). Надо сказать, мы сразу освоили суть тюремной жизни - как прятать курево, как творить из хлеба шашки, оформив доску на подоконнике, как ценить полчаса прогулки во внутреннем дворике гауптвахты. Рядом находилась ювелирная фабрика, и однажды во время нашего гуляния на окне фабрики появилась юная девица - абсолютно голая. Нетрудно представить, как реагировала на это вся арестантская братия... Бриться тоже не разрешалось, мне сестра принесла тайком лезвия, и как-то сосед по камере за одну сигарету скушал бритвенное лезвие, предложив за пачку сигарет съесть пачку лезвий! Вышли мы на свободу перед Новым годом. Он на военных кораблях отмечается пирожками и кружкой какао. Нас с Володей (и Генку, естественно) уволить отказались. Часов в десять вечера из дома прибыл друг Кирилл с письмом от мамы к командиру корабля. В письме мама слезно просила разрешить сыну провести новогодний вечер в кругу семьи, так как вскоре сын отбывает служить службу на Севере. Вахтенный офицер сжалился и разрешил мне увольнение. В 6 утра я поднял друга Юрку Сирика, сунув ему в рот таллиннскую кильку домашнего засола, а он попросил: "Еще!" К подъему флага, к восьми утра 1 января 1952 года, мы были на корабле. И еще два с половиной месяца наша жизнь была сильно осложнена. Где-то перед отъездом мы опять удрали в самоволку, посчитав, что наказать не успеют. За это меня не отпустили домой в день отъезда в Ленинград. 13 марта чемодан доставил на вокзал Вова Квитко. И когда поезд тронулся, мы, сговорившись, проскандировали провожавшему нас старпому: "Ну и мудак вы, товарищ старший лейтенант!" Запомнился мне также один патрульный наряд - в сырой зимний день гуляли мы по улицам Соо и Теэстузе, матросики из моего патруля забегали погреться к знакомым девушкам, и каждая, сжалившись, их угощала, так что к концу дежурства трое моих подчиненных все норовили запеть "Варяга" или "Славное море, священный Байкал..." Вахту надо было сдавать в комендатуре, где правил тогда беспощадный легендарный "кап-раз" Кацадзе. Обошлось все же... Но зато всем замешанным в том коллективном бегстве на революционный праздник присвоили на одно звание меньше - стали мы младшими лейтенантами запаса, а не полными лейтенантами. Кстати, на стажировке мы убедились в низкой боевой готовности советского военного флота: когда выходили в тот самый единственный раз в "море" и весь дивизион начал выбирать якоря (стояли кормой к берегу), цепи запутались и разматывать их пришлось часа два. Тем временем успела выполнить свои черные замыслы подводная лодка, которую мы по идее командования должны были "обнаружить" у берегов острова Найссаар. ...Давно уж нет той гауптвахты в центре Таллинна, в двухстах метрах от мореходного училища, в котором я позже проработал три с половиной десятка лет. Нет и матросиков и старшинок, которых надо бы сажать на "губу" - отбыли они на свою исконную родину. Да и мореходка моя недавно уехала за город, в новый дом, а мой давний стоит темный и мертвый, и проходить мимо него мне больно и горько, как мимо могилы дорогого человека... А о судьбах друзей по несчастью, с которыми провел эти полгода на военной службе, расскажу дальше. Они все в строю, нет лишь Кирилла, который организовал мне празднование нового 1952 года. Сейчас лишь сообразил, в какое время проходила вся наша эпопея. Это же были последние годы Сталина, когда он озверел, впал в паранойю, и трибунал нам без колебаний организовали бы отцы-командиры, ежели б себя не пожалели. Ну, пронесло - и слава Богу. Как пронесло меня раньше, на уже упомянутой комиссии на визу. Придется совершить еще один экскурс - на пять лет назад. Ставя себя на место тех мрачных военных с голубыми кантиками на погонах, что сидели за столом комиссии, теперь думаю: ведь я представлял прекрасную "мишень" для них. Взаправду: парень скрыл, что его отец враг народа, хотел пробиться за рубеж, чтобы удрать. Или - передать шпионские сведения. Почему они не выбрали этот беспроигрышный вариант? Никто уже не расскажет. Мелок я им показался, не захотели раскручивать дело?.. А вдруг пожалели? Но если бы та комиссия заседала через полгода, когда развернулось "ленинградское дело", запросто меня могли бы присоединить к "разоблаченным" руководителям города. Сейчас, размышляя обо всем этом, внезапно почувствовал себя неуютно. Честнее - испугался, холодок по спине пробежал. Пронесло. Чтобы еще десятки лет я мог любоваться голубым небом, синим морем, зелеными берегами. И вспоминать, и рассказывать о том, что вспомню...  * II *  "И если уж сначала было слово на Земле, То это, безусловно, - слово "море". Песня ПЕРВОЕ МОРЕ И прежде всего море вспоминаю... Переход на второй курс отпраздновали лихо и весело: приволокли в кубрик бачок с пивом, кто-то заснул на лужайке во дворе общежития. Уезжая на первую практику, почему-то в поезд садились и через окна, хотя весь вагон целиком был наш, ехал весь курс, больше сорока человек. Тогда я и с Архангельском познакомился. После он войдет в мою жизнь на несколько лет. Сразу поразило, как много там древесного, уже на подъезде к вокзалу пахло сырыми досками и опилками. И - деревянные тротуары, весь бревенчато-дощатый остров Соломбала. И - первый пароход наш, назывался "Каховский". Достался, кажется, как трофей из Германии, огромная труба сдвинута на корму, а кубрик наш - в самом носу. Моя койка поперек форштевня стояла, качало там - дай боже. А когда отдавали якорь, я просыпался от дикого грохота. Но молоды мы были - все нипочем. В тех краях традиционно голодали. И нам привезли перед отходом бочку трески засола сорокового года, вонь стояла над всей Красной пристанью. На рынке-толкучке еще оставались американские и английские продукты с войны, табак "Кепстен" помнится и сигареты в круглой жестяной банке, по 50 штук, кажется. Мы их выменивали по таксе: за буханку хлеба - банку сигарет. Хлеб экономили неделю, хотя сами были голодны постоянно... К этому периоду наш курс еще не окончательно сформировался, но уже наметились микрогруппы и микроколлективы. Старшина, упомянутый Толя Гаврилов, держал нас твердо, но не жестоко. "Дедовщины" в теперешнем ее понимании не было, хотя Толя мог приподнять за шиворот штрафника и потрясти в воздухе. Группа "ростовской шпаны", трое или четверо, была побогаче, получала переводы от родных, слегка задирала нос. Но вышли все в люди, один профессором стал в шибко секретной сфере, второй - до сих пор плавает капитаном, последний из могикан. Руководить нами назначили Б.И.Красавцева. Большой, сильный, с крепкими руками, Борис Иванович прошел войну на катерном военном флоте и управлялся с нами без шума и наказаний. Когда "Каховский" привез нас на Новую Землю, он выменял или купил у зимовщиков-зверобоев бочонок красной рыбы - гольца и весь скормил нам. Забыть такое нельзя. А море... Нет! Сначала надо сказать о реке. Она, Двина у Архангельска, красавица, широкая, просторная, в белые ночи мерцающая разными красками, полная великолепия. И очень живой, стремительный Петр I на набережной, скульптура работы М.Антокольского. Белое море показалось скорее серым, неярким и нешироким. Сначала виден правый берег - Зимний, потом левый - Терский. Сначала почти разочаровывает: просторно, да не очень, шумит, да не так чтобы. И ветер теплый, совсем не полярный. Наше море начиналось с хорошей, летней погоды, приучало помаленьку. А потом вышли в океан. О нем отдельно расскажу еще особо. Никто не говорит, что Баренцево море - океан, а ведь так оно и есть. Весь север его открыт на тысячи миль. Сразу это понимаешь, проникаешься почтением. Не знаю, как у других, а я и сегодня отношусь к океану с почтением. Он как живой, огромное одушевленное существо, очень уверенное в себе и занятое своим делом. Поэтому он не кажется врагом, и когда расшумится, то и не бьет наше суденышко - просто поднимает и опускает, спокойно, не торопясь... Тогда наш "Каховский" получил первую трепку сразу за Каниным Носом. Средненько было, шесть-семь баллов, а много ли нам надо, соплякам-первокурсникам? Бегали, конечно, к борту, держались до последнего, бледнели и с тяжелой, наполненной глухим шумом головой валились в кубрике на койку. Это - первое испытание. Думаю, почти все мы сообразили, что выход один - работать. Эта болезнь для бездельников. И сегодня, когда я волею обстоятельств превращаюсь в морского пассажира, что-то вспоминается первый рейс... Еще я понял вскоре,что самое чудесное в морском существовании - не сам рейс, не сам, что ли, процесс плавания, а его предчувствие. Потому что у тебя впереди десятки вахт, сотни миль, незабываемые моменты, в которые открывается долгожданный маяк. И окончание рейса, ибо вообще для человека нет высшей радости, чем радость исполненного, сотворенного его руками. А мы творим это - приводим несколько тысяч тонн неразумного и разумного металла, созданного другими людьми, туда, куда требуется. Такое понимание пришло, когда "Каховский" заходил в губу Белушью на Новой Земле: голые камни, черные скалы с пятнышками снега, горы вдали и зеленая, тихая вода, а ты - на руле, и тебе кажется, что это ты, только ты, один ты привел сюда пароход - через море, в тихую гавань. И хоть недальний путь, всего шесть-семь суток за кормой, а все равно радостно и гордо... Не удержался я от поэзии. Но и проза тогдашняя была полна удивления, открытий, восторга. В бухте Крестовой поехали на вельботе на берег, навестить птичий базар. С вполне житейским намерением - запастись яйцами кайр и гагар. Яйца эти большие, как гусиные, и пестрые, лежат на уступах гор прямо на голом граните. Когда на судне жарили их, в некоторых попадались уже живые цыплята. С Новой Земли пошли в Мурманск, наши оборотистые мальчики понесли яйца на рынок - приторговать, и один попался, загремел в милицию. В северном поселке зимовщики рассказали, как в войну к ним приходила немецкая подлодка, от нежданных гостей прятались в горах. Здесь мы приняли на борт шестерых норвежских зверобоев. Их шхуну затерло льдами, и они перебрались на берег. Есть нашу выдержанную треску отказались, пекли себе на камбузе лепешки и ели с тюленьим жиром, который вонял еще нестерпимей. Они подолгу стояли на корме, одинаковые - большие, молчаливаые, в толстых свитерах, и глядели часами в колышащуюся морскую даль... И сейчас, восстанавливая в памяти те события почти полувековой давности, прежде всего ясно вижу воду - кильватерную струю за кормой, зеленую на изломе, или покрытую белой шипящей пеной штормовую волну, и ощущаю на губах соль, и свежесть полярного ветра холодит лицо. Наверное, именно тогда мы начались как "морские люди". Не все, двое или трое ушли сами, добровольно - не пришлось им море по душе. Но в массе - остались. Хотя "водоплавающими" после стали далеко не все - половина из нас. А в капитаны выбились не больше десяти. Но кто выбрал морские дороги - что он там нашел? КАКОЕ ОНО? Почему-то большинство людей, не видавших море, к нему стремится. Принимают его не все, а первоначальное стремление встретиться с ним присуще всем. Но даже и приняв море, воспринимают его люди по-разному. Одному оно видится грозным и устрашающим, другому - ласковым и нежным. Одних оно кормит, других - губит. Но и чисто внешне море действует на всех - большая масса воды, которой, как сказал поэт, "слишком много для домашнего употребления"... Как-то я сел за стол и задумался над вопросом: когда теперь, в моем возрасте и положении, бываю счастлив. Взял листок бумаги и выписал несколько пунктов. Не слишком серьезными получились причины счастья: "когда во сне играю в футбол", "на лыжах ясным морозным днем, в лесу, один" и так далее - всего девять позиций вышло. И лишь последняя связана с морем: "бываю счастлив, когда ухожу в море и когда возвращаюсь на берег". Но почему все же тянет уйти от земли? Давно я понял, что моряки-профессионалы уходят в море, убегая от земной суеты. Правда, приобретают они там новые, иные хлопоты и заботы, но все же они легче сухопутных. В первом приближении можно считать, что здесь - главная прелесть существования на плавучем сооружении. Хотя вообще-то уход в море подчас и просто трусливое бегство от необходимости что-то решать или что-то делать на суше. Но море и великий целитель. Когда невыносимо тяжко, когда упираешься лбом в глухую стену беспросветности, когда нет слов и сил, чтобы оправдать себя и других, - спасением приходит надежда: как войдешь в каюту, поставишь чемодан под столом и выглянешь в иллюминатор... И сначала там, за тусклым от океанской соли стеклом, увидишь грязные причалы, грустно надломленные шеи заброшенных кранов, и серые облака над кранами - все сжато, нет простора, нет еще освобождения. Но объявят по трансляции: "Всем гостям и провожающим покинуть борт судна" - и разделятся люди на две группы, чуждые одна другой, потому что разные у них теперь права и обязанности, разное будущее. Сухопутные уйдут в свои дома-клетки, под власть своих многочисленных ограничений и запретов, а тебе предстоят просторы и дали безбрежные. Не имеет человек права замыкаться в скорлупу обыденного, не для того ему дан ум и сердце. Основное предназначение человека - расширяться. Потому мы и в космос лезем, так мудрецы говорят. ...Каждый отход в море - особенный, пусть даже и внешние признаки схожи. Вот как было однажды. 5.09.63. Прощание с Таллинном. Обелиск, Вышгород, тонкая полоска песка у "Русалки". В бинокль смотрю на берег, вижу улицы города, идут люди, едут автомобили. И все подернуто дымкой, сероватой и прозрачной, она делает все, что видишь, более нереальным, чем в любой сказке, в кино или даже во сне. Теплоход развернулся и пошел, я долго смотрел на удаляющийся город. И так же долго летели, держались за кормой таллиннские чайки, а под утро, уже в море, их сменили другие, но казалось, что все те же... И после уже твои пробуждения, рассветы твои будут совсем иные, не похожие одни на другой, ни - тем более - на те, что тебя встречали дома, на земле. 9.10.63. Утром проснулся, будто от укола в сердце. Солнце вот-вот должно было взойти. С моей койки виден иллюминатор. Сам я зажат между подволоком и койкой, но иллюминатор приносит много радости. В него видны волны, постоянно бегущие, живые. Под луной вечером они серебряные, сейчас - золотые. И каюта, и воздух в ней - все золотое. А пластик стола - как свежий персик. Выглянул в иллюминатор. Острова Эгейского архипелага у горизонта встают тремя грядами. Будто на золотистый экран неба наклеены бумажные горы, ближние - темные, почти фиолетовые, за ними - сиреневатые, последние - сизые. Почему горы бумажные? Театральное приходит прежде всего на ум - на хилый ум городского жителя. Смотреть на море я могу часами, не надоедает. И глядеть на звезды, которые в низких широтах по-особому яркие, "мохнатые". Недавно в одной книге нашел очень точное наблюдение. Там написано, что моряки прошлого были гораздо ближе к звездам. чем в наши дни, так как сейчас можно плавать по океанам, не определяя место по звездам. А я треть века учил молодых вымирающей науке - мореходной астрономии. Однако сообразил как-то, что в открытом море, ясной ночью, люди все-таки чаще и дольше смотрят на звезды, так как ничто, никакие земные предметы, не мешают им. Если и мешает, то собственное нелюбопытство. Я-то сам профессионал, хотя вряд ли могу объяснить и себе, что приобретаю, глядя на ночное небо. Вот две записи. разделенные промежутком почти в двадцать лет. 7.05.80. Полночь. Вышли в море. Звезды. Сколько ни смотрю на них, не перестаю восхищаться. А тут еще рядышком оказались Юпитер и Марс, и Регул поблизости пристроился - редчайшая картина. Астрономы предсказывают в восемьдесят втором году уникальное небесное явление: все планеты выстроятся по одну сторону от Солнца, в ряд. Когда предсказание это стало известно широкой публике, поднялась паника. Потерявшие веру в будущее люди решили, что наступит конец света. Оказалось проще: будет великолепное зрелище, Марс, Юпитер и Сатурн засияют в небе в непосредственной близости... А сегодня еще справа по курсу - огромная Венера. Февраль 1961 года. Ночной океан был темный и важный. Казалось, он лишен движения - уснул на ночь, замер. Только плавные взлеты и падения судна обнаруживали жизнь воды. И когда нос теплохода входил в невидимую пологую и длинную волну, черное тело океана с легким шипением покрывалось у бортов треугольным, смутно белеющим плащом. Нос вверх - корма вниз. Корма вверх - нос вниз. И так десять минут, и час, и два, и всю ночь. И вчерашней ночью было так же, будет, наверное, и завтра. Трудно поверить, что это ритмичное, почти секундно рассчитанное качание когда-нибудь прекратится. Ноги привыкли, не чувствуют колебаний корпуса, и если смотреть на верхушки мачт, качку можно отметить лишь по торопливому бегу звезд. Звезды замирают на мгновенье и вдруг срываются - все сразу, сколько сумеешь охватить взглядом, и несутся стремительно к носу, к корме, к корме, к носу. Те звезды, что я вижу у оконечностей мачт, давно и хорошо мне знакомы. Вот белая спокойная Капелла. Она почти не мерцает, горит ровным невозмутимым светом. Пониже и южнее - Близнецы, Кастор и Поллукс, оба синеватые, сумрачные. Справа от Близнецов - мерцающее великолепие Ориона: красная Бетельгейзе, голубой и холодный Ригель и три безымянных Волхва, будто нанизанные на невидимую ось-спицу. А между Орионом и Близнецами полыхает Сириус - царь, император всех звезд. Он в роскошной короне из тонких разноцветных лучей. Нет равных Сириусу на всем небе, потому что матовое сияние Венеры - иллюзия, отражение чужого, солнечного света. Венера просто зеркальце, солнечный зайчик. Пониже Сириуса горизонт закрыт тучами, они заметно двигаются, и скоро небо на юге чистится... Но гораздо раньше, чем пелена туч соскользнула с синего звездного поля, сквозь буроватый плотный слой что-то блеснуло. Огонек. Слабый сначала и робкий, он постепенно набирал силу, разгорался и еще до того, как тучи отодвинулись влево, удивлял силой и яркостью. Звезда! Новая звезда, никогда я ее не видел до сих пор. Это очень странное чувство. Нет ли в нем чего-то от чувств всех предыдущих открывателей? Например, Галилея или Колумба. Новая звезда. Ведь мог же я ее никогда не увидеть, не узнать, какая она... А она великолепна. Есть соперник у Сириуса. Что-то у них общее - пожалуй, переливы, непрерывная смена красок и тонов. Сириус ярче, не кончилось его царствование. Я знаю, что и не кончится долго-долго, миллиарды лет. Но для меня сейчас важно другое. Есть соперник у повелителя северного и южного неба. В его трепетном многоцветном сиянии - рвущаяся молодая сила. Все у него впереди. Немного нелепые мысли, но это потому, что я вижу незнакомую звезду впервые. Для меня она родилась сегодня. Однако должен же я знать имя отважного светила. Подумал и вспомнил: Канопус, альфа созвездия Арго. Хорошо названо созвездие - в честь храбрых мореплавателей, открывателей и бродяг. "Арго" - корабль аргонавтов. ...Тысячи миль я прошел, чтобы увидеть новую звезду. Вот в чем дело. Два отрывка из прежних дневников. Понимаю, что они отличаются не только объемом. Время, годы меняют стиль. Должен признаться, что во второй, давней записи кое-что поправил. Убрал, например, пять восклицательных знаков. Не люблю, кстати, вокалистов, которые стараются петь как можно громче. Как-то отозвался в этом духе про Софию Ротару, так моряки чуть меня за борт не выкинули. Те моряки были гораздо моложе меня и, думаю, через много лет тоже полюбят пение шепотом. Громко - тихо. Крик - шепот. Голоса людей, птиц, ветра. И звуки моря. Июль 1979 года. Когда слушаешь с берега, оно шумит, конечно, не так, как на открытом пространстве, где не только не слышно - не видно даже берегов. Но и отсюда, с земли, оно волнует. Всех. Тех, кто попал к нему впервые или приезжает из года в год, но лишь для того, чтобы полюбоваться им с берега, окунуться в него и поплавать, ну, и дай Бог отваги, прокатиться на прогулочном катере вдоль побережья. И тех, кто отдал ему какую-то часть своего сердца, своей жизни. Хотя, наверное, таким хочется смотреть не на вялые и смирные волны-волнишки, лениво набегающие на песок и гальку пляжа, а на горизонт и дальше. И появляется чувство протеста: слишком близок этот горизонт и слишком он статичен, неподвижен. Берег - граница большой воды, предел моря, и потому ночью, когда оно шумит, кажется, что это вздохи огорчения, ибо ему хотелось бы, чтоб не было никаких преград и пределов. Для сухопутных голос моря - просто шум, иногда убаюкивающий, успокаивающий, порой - грозный и тревожный. Для людей, что проходили море насквозь не однажды, его голос прежде всего импульс, повод для мыслей, для скорой радости, если они собираются вернуться в него, или для печали, если судьба поставила и им свой предел. Я бы не хотел сейчас писать красиво - только точно и честно. Истинно для меня, что когда я слушал его в промежутках между двумя рейсами, воспринимал совсем иначе, чем в тех случаях, когда не предвиделось скорого ухода в море. И то, что так все понимал и ощущал, было моей пусть и тайной, но несомненной гордостью. Именно тогда более всего я верил, что причастен к нему. А не тогда, когда меня почтительно называли моряком люди, и отдаленно не представляющие, что же это такое. Морская работа - во всяком случае судоводительская - всегда полна неожиданностей. Даже если ты идешь по дороге, исхоженной тобой и перехоженной, все равно тебя подстерегают там тысячи неожиданностей. И в этом прелесть нашей профессии. Отстукал слово "нашей" и поймал себя на нечестности, на малом тщеславном обмане. Ведь не штурман я уже, не действующий судоводитель. Ладно, не стоит извиняться. Все равно уверен, что понимаю штурманов больше и лучше, чем людей любой иной профессии. И понимаю, что открытия у них бывают разные. ...Шли мы каналом и Шельдой в Антверпен, и я стоял с капитаном на крыле мостика. Капитан был мой давний товарищ и, в отличие от большинства своих коллег, даже любил, чтобы на мостике рядом народ толкался. Чтоб было с кем потрепаться, снять напряжение и успокоить нервы. Тысячи, десятки тысяч - так я подумал - огней горели, мигали, вспыхивали, затмевались слева и справа, впереди и сзади. Створы, буи, маяки - это то, что необходимо, и факелы нефтезаводов, сполохи реклам, вспышки проходящих автомобилей, фонари набережных, пятна окон - то, что мешало, путало, отвлекало. Но даже и наши, морские, навигационные огни показались неумеренно обильны и многочисленны - пересечения, ответвления, схождения, разъединения фарватеров. Я так и сказал другу: "По-моему, пора половину из них погасить!" А он улыбнулся (улыбка угадывалась по голосу): "Не мы одни на свете! Другим тоже жить надо". Через неделю, когда мы снова вышли в открытое море и остались лишь мерцающие огни встречных и попутных судов, пришла мысль, что морякам прошлого жилось в какой-то степени спокойнее: не было тогда такой массы света... Но хорошо ли это? Люди прошлого жили в темноте или при слабом, тусклом свете огонька коптилок, масляных и керосиновых фонарей. И не так давно, детство мое прошло при лампах, а военные годы - при сделанных из медных гильз "катюшах". Теперь у нас - океан света. Только вот больше ли стало от этого ясности? Больше уверенности у людей современных - в себе, в своей дороге, в том, что она правильная и единственная? И вообще - чего больше в природе, света или тьмы? И что важнее? Не такой уж досужий это вопрос. Живут же слепые от рождения. Правда, живут тем, что им помогают другие, однако не умирают потому лишь, что не воспринимают поток фотонов и не видят никаких картин. И среди них - великие слепцы, Гомер, например. На концерте видел и слушал я однажды слепого греческого пианиста, у него было очень живое, чуткое лицо счастливого человека. А ведь и мы, зрячие, бываем порой слепцами и не видим изумительных, неповторимых картин, раскрывающихся перед нами, даруемых судьбой однажды и на все время, оставшееся еще нам в этой жизни. Это картина не с натуры, к сожалению, а по воспоминаниям. Я вот забыл только, когда и где это было. Пожалуй, в феврале шестьдесят первого, шли на Кубу, поперек океана: чувство четкое, незабываемое, если идешь не по краю его, а поперек. Трое суток бушевал одиннадцатибалльный шторм, но к ночи ветер спал и не ревел уже непрерывно и ровно, как раньше. Конечно, волнение осталось, еще не зыбь, а огромные, крутые волны, не имеющие точного направления, но уже не обрушивающие своих гребней вниз и не поддающиеся ветру, который при десяти баллах срывает гребни и стелет их сплошной завесой над бурлящей водой. И была ночь, хорошо помню, как сзади и чуть справа светила Луна - не постоянно, а как бы вспышками, растянутыми по времени на минуту, две. Я проснулся от тишины, хотя так говорить странно: и ветер еще шумел, и волны били по корпусу (мы шли средним ходом), и девятнадцать тысяч лошадиных сил нашей турбины мерно гудели сзади и внизу. Но после всесокрушающего рева пережитого урагана создавалось явное ощущение тишины. Я проснулся, быстро оделся и пошел на мостик. Стал с левого борта за рубкой, куда ветер не задувал, и посмотрел вперед. Признаю свое бессилие: более верного и точного определения своего состояния не придумал. Хотя и менее банального. Все во мне замерло, остановилось, то есть я, понятно, дышал и мог двигаться и говорить, но не хотелось ни двигаться, ни говорить, ни даже как будто думать и рассуждать. Стыдили меня не раз хорошие люди, понимающие, например, великую живопись, но туп я, не отзывчив к ней: ни одна гениальная картина, даже "Сикстинская мадонна", не потрясала меня. И музыка... Хотя здесь не буду столь категоричен: как-то, слушая запись второй симфонии Скрябина, пустил слезу и попросил выключить проигрыватель (впрочем, это случилось после доброй дружеской попойки). И литература, что греха таить, - во всяком случае, проза, - не приводила меня в подобный транс, разве что поэзия, некоторые стихи Блока в туманной юности и в момент крушения надежд. Но здесь, в трехстах милях северо-западнее Азорских островов (да, именно там и тогда это было!), я замер, отключился, вырубился, глядя на ночной, сильно волнующийся океан под Луной. Облака, обрывки туч отбушевавшего циклона шли наискось к нашему курсу, справа и спереди, и когда они закрывали Луну, океан метров за сто вдруг скрывался, пропадал, и громады волн лишь угадывались смутными тяжелыми тенями. Но когда Луна выходила (не полная, но достаточно яркая), впереди и по сторонам была уже не вода, а тяжкие, плотные, колышущиеся глыбы серебра. Откосы волн сияли и сверкали десятками оттенков одного цвета, голубовато-белого или серо-синего. Пожалуй, точнее сказать, что волны напоминали какие-то странные, фантастичные емкости, наполненные жидким металлом. Может, ртутью? Не знаю, ртуть не вспомнилась. Наверное, потому, что никто на земле еще не видел ее в таких количествах. Впрочем, и серебро тоже. Но все равно: под тонкой невидимой или прозрачной пленкой плавно и тяжко перекатывалась масса серебра. И наш отважный, побитый ураганом и кое-где поломанный "Будапешт" легко и гладко скользил сквозь серебряные холмы, будто и качка пропала, и прекратилась грозная, противная вибрация корпуса. Конечно, не исчезла качка, и корпус еще подрагивал, просто я ничего не замечал, а только смотрел вперед и еще вверх и вправо, дожидаясь нового просвета в тучах, нового потока лунного света. Одна мысль все-таки сидела в голове: как бы не забыть, как бы запомнить покрепче и подольше, сохранить в душе это чудо. Я простоял так час или полтора, сменились штурмана на вахте, кто-то спросил: "Чего, не спится?" И я покинул мостик с горьким сожалением, потому что набежала широкая, беспросветная пелена туч, и пропали серебряные волны, а я пошел в свою каютку на той же палубе, только с правого борта, и лежал еще часа два без сна, поглядывая в окно, но там стояла та же беспросветность, и я наконец заснул, а под утро решил, что это мне приснилось и что я забуду все, как обычно забываешь сны. Надо было сразу сесть к столику и записать, попытаться изобразить редчайшую картину, но вот не записал, а потом, утром, все равно уже не получилось бы. Как, наверно, не получилось и сейчас, через восемнадцать лет. Одно лишь твердо знаю: ничего более великолепного, более величественного после я не видел, да, вероятно, и не увижу никогда. Хотя видел все же немало, и самые яркие впечатления связаны опять с морем, с водой, с волнами и ветром над ними. Однако здесь остановлюсь. Показалось, что невольно обижу своих сухопутных друзей: вроде бы их упрекаю, ибо они не пожелали связать судьбу с пароходами и теплоходами. Увы, осевшие на твердой земле все равно могут обидеться. Потому как следующая глава посвящена тем, кто на морском судне - царь и бог... "БРАТЬЯ-КАПИТАНЫ" Больше тридцати лет назад прозвучала эта милая песенка Новеллы Матвеевой. Далее позволю себе малость изменить текст: вместо местоимения "мы"ставлю"вы". Потому как диплом не позволяет, он у меня лишь ШДП - штурман дальнего плавания. А в той песне слова такие: Вы капитаны, братья-капитаны, Вы в океан дорогу протоптали, Задорным килем море пропороли И пропололи от подводных трав... Новелла Матвеева сочиняла хорошие песни, романтические и простые. И пела их сама - тоненьким голоском. Однако против только что приведенного куплета настоящие "братья-капитаны" выскажутся возмущенно: "Да не пололи мы дно морское задорным килем!" Ну, это поэтическая вольность. Зато финал той песни какой лихой: Вы капитаны, братья-капитаны, Вы в океан дорогу протоптали, Но корабли, что следуют за вами, Не встретят в море вашего следа. Вам не пристало место или дата: Вы просто были где-то и когда-то, Но если вы от цели отступали, Вы не были нигде и никогда. Хотя и здесь строгий ценитель точности изображаемого поправит поэта ("Дата и место - основа судовождения!"), но вот мысль о том, что от цели капитану не положено отступать, очень верна. Начиная свою педагогическую карьеру. я на уроках говорил молодым ребятам: "Профессия морского капитана - самая достойная мужчины. Потому что командир корабля - за все в ответе. И все должен знать". Впервые на личном опыте суть капитанской профессии я начал понимать не в открытом море, не тогда, когда надо было определить, где ты находишься, и не в шторм, когда валяет и возносит твое судно, и даже не в ресторане, где на мои золотые нашивки почтительно и завистливо косились посетители. Понимание это пришло на первом году моего пребывания на флоте в штурманской должности, в порту Каменка. Стояли мы на рейде реки, которая четыре раза в сутки меняла направление течения из-за приливов и отливов. На двух якорях стояли, да еще к нам в два слоя-яруса швартовались баржи и кунгасы. Поворот реки - дело серьезное, надо было вовремя, когда вода останавливалась, выбрать один якорь, оставив смычку второго, чтоб при этом цепи не запутать и на мель или на берег не вылезти. Руководил такой операцией обычно старпом или сам капитан. Но в тот день - собственно, уже вечер, темнело - капитан и старпом были на берегу. Прибегает ко мне на вахту приемщик груза, местный житель, и говорит: "Близко стали, при смене воды на берег кормой навалит! Надо переходить на яму, вон туда!" Невесело мне стало. Пошел ко второму, а он отвечает: "Твоя вахта - тебе и переходить!" То ли струхнул, то ли решил проверить меня в деле... Обиделся я и объявил ему: "Хорошо, назначаю аврал, иди на бак - на якоря! И слушай мои команды!" Ну, пошли мы. Машину быстренько подготовили, якоря выбрали - оба, естественно. Тут у меня и затряслись коленки. Представил, как вся наша груда, мы и баржи, сносится течением и садится на мель или наваливается на берег. Помог Василий, так звали приемщика, он заведовал тамошним сельпо, видел немало переходов и перетяжек, толковые советы давал. Выбрались мы на глубокое и широкое место, подальше от берега, развернулись на отливном течении, отдали якоря - сначала левый, потравив цепь до полутора смычек, потом правый, вышли на него. Стало мне спокойно и...гордо, пожалуй. Потому что, мандражируя в душе ужасно, не подавал вида, разве что опасался ставить телеграф на средний ход, все больше на малом и самом малом маневрировал... Именно это - умение, нет, необходимость взять на себя груз ответственности и есть суть профессии капитана. Дается это за счет опыта. Однако, думаю, не все люди, получив даже десятилетний опыт, могут выполнять все, как надо, - четко, решительно, единственно верно. Большинство решений, которые приходится принимать капитанам, - единственные. И еще парадокс: наиболее сложные ситуации бывают не в открытом море, а когда берег близко, на реке, в канале, в порту. Швартоваться лихо и чисто не все капитаны умеют одинаково успешно... Впрочем, пошли тут уже специальные тонкости. А о смысле тяжкой работы своей мне рассказал, точнее, написал капитан Алексей Алексеевич. Он тогда лежал в больнице с радикулитом, и я ему прислал анкету с несколькими вопросами о сущности этой профессии. Не только ему послал анкету, но ответил лишь он. Первый вопрос был: нравится ли тебе твоя работа? Ответ: И да, и нет. Я в жизни, кроме моря, не видел ничего. Никогда не работал на заводе или в управлении. Одно скажу: меня не прельщает необходимость вставать в одно и то же время, ехать в переполненном трамвае к определенному часу и подписывать одни и те же бумажки (его прельщала необходимость вставать в любое время суток или вообще не ложиться, а от бумажек спасенья нет и в океане!). Продолжение ответа: Я втянулся в эту работу, она меня устраивает. Кроме того, я привык к удобствам морской жизни: никакого домашнего хозяйства, регулярность, размеренность на больших переходах, легко удовлетворяемое желание побыть одному. Что касается романтичности профессии, то определенно осталось только чувство небольшого любопытства: в этом порту я еще не бывал, неплохо посмотреть! Так что работа капитана - тоже ремесло. Мы когда-то изучали диалектику: жизнь возможна лишь в форме движения материи. Вот, пожалуй, эта сторона морской жизни привлекает меня больше всего. Находясь постоянно в движении, легче переносишь все тяготы. Что непривлекательно - так это монотонность судовой жизни к концу рейса, когда экипаж морально устал, когда надоели все морды вокруг тебя. Еще неприятно уходить из порта в долгий рейс, если стоянка была короткой. Иной раз не успеваешь поговорить ни с кем из семьи... Автор ответов на анкету проплавал еще пять лет, а потом занял красивый кабинет нового здания пароходства. Я думаю, его выдвинули на эту работу по желанию масс, потому что он был капитаном, близким к идеалу. Но, полагаю, быстро понял, что быть идеальным капитаном все-таки легче, чем таким же руководителем на берегу. Но уже в новой должности своей он написал мне, вернувшись к вопросу о сущности профессии капитана: "Все вперед и вперед - вот главное!" ...Собрались как-то в Ленинграде писатели-маринисты поговорить о своих делах и планах, поискать подходящие проблемы. Я тоже выступил, так как меня срочно выдвинули главой маринистов эстонской делегации. Выступил я рьяно против морской романтики. Сказал в преамбуле, что современный флот - прежде всего производство, весь уклад его жизни, организация и прочее направлены на выполнение производственных заданий, и романтике тут места нет. Не верю я в нее, мол. Еще вспомнил про НТР, которая тем более навек враждебна романтизму. Учел свой богатый опыт трудов на ниве морского образования и со всей ответственностью заявил, что мы обманываем молодых ребят, идущих на флот, когда обещаем им голубые просторы, парящих чаек и наполненную впечатлениями жизнь.Подводя итоги, резюмировал, что задача морской литературы - готовить людей к службе, к одиночеству, к ненормальной, в сущности, жизни. Короче, пафос моего выступления был направлен против всякой лирики, мешающей в конечном счете выполнению производственных задач. А после меня вышел на трибуну Юрий Дмитриевич Клименченко, "Дед", как его любовно звали друзья. Он со мной не спорил, а мягко так, деликатно, без нажима и намека на категоричность, высказал убеждение, что жить и работать на флоте невозможно, если не любить его юношеской нерасчетливой, беззаветной любовью. Юрию Дмитриевичу было тогда за шестьдесят, и через два года он умер. А я через два-три года вдруг пришел к тому же - к тем мыслям, что высказал на нашем совещании Дед. Ему-то судьба уготовила столько испытаний, обид и горестей, что имел он основание возненавидеть флот, однако... "Любит - не любит", "плюнет - поцелует", "к сердцу прижмет - к черту пошлет"... Капитана и писателя Клименченко судьба к черту гораздо чаще посылала, чем к сердцу прижимала. А он плавал по морям и рассказывал просто, как умел, об этом. Однако не все здесь так уж просто и ясно, лирикой не отделаешься. Многие великие мореходы отчетливо понимали все негативные стороны своего бытия. Вот, например, как писал адмирал Ф. П. Литке: "Есть мореходцы, которые по необыкновенному вкусу или по желанию отличиться чем-нибудь необыкновенным ставят морскую жизнь несравненно выше береговой во всех отношениях, которые, оставив корабль свой, страдают береговой болезнью. Я довольно ходил по морю, чтобы иметь право, вопреки этим моим собратьям, сказать, что всегдашняя монотонность корабельной жизни ужасна, наконец, надоедает". Понимали мореходцы, что их ждет, и уходили от дома, от родных и родины во "всегдашнюю монотонность корабельной жизни". Что их гнало-то туда? Одно из объяснений, самых достойных и неожиданных, дал Виктор Конецкий: "Извечный стыд перед теми, кто уплывает или плывет, опять толкнул меня в рейс". И все же статут Самого Главного, за все ответственного, делает положение капитана на судне исключительным. Ему ведь приходится иметь дело с людьми, с тридцатью-сорока доверенными ему моряками. Хочешь не хочешь, к ним надо как-то относиться, реагировать на их поступки, решать порой их судьбы. И мой знакомый "брат-капитан" Владислав Есин, в старпомах выразивший отвращение к необходимости воспитывать подчиненных, не смог, конечно, уйти от этого... В старинном английском морском уставе значился такой постулат: "Капитан, потерявший уверенность в себе, теряет власть". Традиции и опыт многовекового мореплавания создали обобщенно-типический образ командира морского корабля, железной рукой подавляющего малейшие проблески неповиновения. Служить под началом таких невесело. Мне нередко встречались капитаны - великолепные специалисты, которые бывали и грубыми, и самонадеянными, и нечуткими, и того похуже. Но люди с ними как-то мирились, терпели, словно поддавшись гипнозу мифа о необходимости жесткости на флоте. Между прочим, и Владислав Есин в своей капитанской молодости имел немалые неприятности из-за этого. Но если грубость и нечуткость еще можно простить, привыкнув к ним, то безбрежная самонадеянность затрагивает уже и специальные качества, а порой ставит судно и всех, кто на нем, в критические или даже катастрофические ситуации. В 1973 году друг познакомил меня с... Стоп! Фамилии не могу назвать, придумывать псевдоним не хочется. Нет уже этого человека среди живых. Звали его Анатолием. Встреча была во время того самого семинара морских писателей, и про Анатолия сначала увлеченно рассказывал Ю. Д. Клименченко, собиравшийся писать книгу о нем. Герой книги показался мне красивым, видным мужчиной, но, пожалуй, слишком уверенным в себе даже за ресторанным столиком. Меньше чем через десять лет после того знакомства Анатолий оказался главным участником трагической гибели балтийского теплохода в океане у берегов Канады. Не стану передавать обстоятельств, они хорошо известны не только морякам. Не могу, не имею права "катить бочку" на Анатолия. Погиб он достойно, хотя, возможно, слишком красиво: надел свежую рубашку, парадный мундир, на груди спрятал судовой журнал. И все-таки получается: он превысил уровень допустимого риска. Пусть даже ради попытки спасти кого-то. Вместо спасения больше тридцати человек погибли... Капитаны моей юности были гораздо осторожнее. По современным понятиям, их можно было бы даже упрекнуть в боязливости. Но ведь плавали мы на тихоходных пароходах со слабыми машинами - и без радиолокаторов. А мой пароход был к тому же пассажирским, держал недальнюю линию Архангельск - Мезень. По документам на спасательные средства мы имели право принимать 154 пассажира, а меньше 500-600 на борту не бывало никогда. Однажды я как пассажирский помощник знал, что на судне 1070 человек, не считая безбилетников. И это - в октябре, в тумане, на мелководье, при сильных приливо-отливных течениях. И людей мы сдавали и принимали на рейдах. А для современного судоводителя плавать без РЛС немыслимо, да и не положено плавать даже на чисто грузовом судне, ежели радар не "курлычет"... Безудержная храбрость в тех обстоятельствах была бы наказана немедленно. Однако видел я и знал мягких, деликатных, вежливых, приятных во всех отношениях капитанов, но проявлявших нерешительность, равнодушие - прежде всего в отношениях с людьми, с подчиненными. Как-то один представитель этой категории со светлой радостью, с явным ликованием поведал мне тепленький секрет: как погорел его коллега, попался на незаконном использовании каких-то казенных денег на личные нужды. И в лучезарной улыбке того, кто мне это рассказывал, виделось многое, в том числе и удовлетворение от сознания: "А меня пронесло!" Он и сам крупно горел, хотя по иной причине, и тоже восставал. Я знал его почти двадцать лет и знал, что он превыше всего ценит спокойствие и стоит за мир и благодать на судне любой ценой. Но сей миротворец довел до суда одного старпома, а еще двух - до увольнения с флота, ибо, оберегая мир и спокойствие, прежде всего свои собственные, абсолютно не вмешивался в дела и предприятия молодых помощников, а они, очумев от внезапно появившихся возможностей, не устояли от соблазнов. Думаю, штурманам нравилось плавать под началом этого командира: он не ругался, не дергал их, а сидел в каюте и наблюдал оттуда за обстановкой в бинокль. Устраивает он подчиненных, хотя его постоянные внутренние борения - не секрет для экипажа... Не обвинителем выступаю, обвинять капитанов в чем-либо ни прав, ни желания не имею. Просто попытался провести стороннее, беспристрастное исследование. И педагогическая жилка затрепетала: а вдруг это окажется полезным молодым, начинающим путь в океан? Назначившие себе этот путь должны одно всегда помнить. Над всеми их помыслами, когда они удостоятся чести быть Главным на судне, стоит (обязано стоять!) понимание: ему доверено не только все, он не только права имеет огромные, но и обязанности, обязательства. За людей он ответственен. За судно, за груз - тоже, но люди - главнее, важнее! И если ему плохо, трудно, больно - никто про это знать не может. Стояли мы однажды в Антверпене, в гости к нашему капитану пришел коллега с балтийского судна. Замучен язвой, желтый, на лице - непроходящая гримаса боли. От угощения отказался, с тоской рассказал, что ему отсюда идти в США, потом - в Японию. Отлично я его понимал и не удивился, почему страдалец этот с флота не уходит - подлечиться. Разные объяснения его долготерпения возможны. Может, супруга против, устраивает ее работа мужа (увы, не редкость и такое!), может, привык, втянулся и не мыслит, как Алексей Алексеевич, иной жизни, что более вероятно. Но не исключено - и так наиболее достойно! - что понимает: ему доверено теплоход провести и довести до цели, никто иной этого сделать не сумеет... И еще: капитан - словно артист, на которого смотрят десятки людей. Всегда, постоянно. От этого тоже не легче. Впрочем, многие об этом не задумываются. А зря. Хотя капитаны белоснежных лайнеров, наоборот, придают своей внешности, импозантности первостепенное значение. Напрашивается еще одна тема, сверхделикатная. Настолько тонкая, что никаких выводов и комментариев не стану приводить, поведаю лишь одну историю. Не имеет капитан права давать повод для досужих разговоров о себе. Привожу почти дословную запись рассказа бывшего хорошего капитана: "Сначала я не понимал, как это получается: вдруг все мои рубашки (я их ежедневно менял) сами собой, чистенькие и выглаженные, оказывались на плечиках в шкафу. Спросил буфетчицу, она со мной третий год плавала: "Это ты? Не надо, я сам стирать умею". Она промолчала, но к субботе опять шесть рубашек висели на плечиках. Я тогда стал их в чемодан прятать - грязные. Она и это надыбала - стирает и гладит. Я обозлился и, уйдя в город, оставил на столе десятку. Вернулся - десятка порвана на клочки, лежит, придавленная пепельницей... Пришлось нам расстаться: попросил в кадрах после отпу