сравнительно легко. Улыбаясь, возможно несколько криво, мы встретили лоцманов с выведенных в море судов. Впрочем, используя законы гостеприимства, мы не уступили им дивана и категорически отказались от надоевшего нам кофе. "А где мы будем ночевать?" - произнес скулмастер, задумчиво глядя в потолок. "В лучшем отеле - ванна, чистые простыни, горничная, номер люкс, хотя бы на двоих!" - уверенно ответствовал док. Никак не могли мы выйти из роли пророков. На сей раз лоцмана, учтя опыт прошлого, снабдили и дока сапогами чудовищного размера. Мы благополучно перебрались на берег, где нас встретили уже знакомые полисмены у серой машины с торчащей над крышей антенной. "О'кей, связь с посольством налажена!" - бодро, с неколебимой уверенностью в прекрасном будущем прокричали мы и дружески похлопали полисменов по могучим плечам. А ведь Шерлок Холмс не случайно относился к соотечественникам в шишковатых черных шлемах иронически-критически. Но и его опыт мы не учли. Мягко покачиваясь, серая машина несла нас к долгожданному отдыху, к сильно запоздашему ужину и уюту номера люкс в лучшем отеле города Литхэма. И принесла - к знакомому и невзрачному домишке, где пять часов назад английская полиция принимала нас. Нас обогрели у камина, напоили чаем (увы, без какого-либо подобия чего-нибудь более существенного) и любезно поинтересовались, в котором часу мы завтракаем. Врожденная скромность и унаследованная от предков привычка обходиться тем, что есть (или - чего нет!), не позволили нам негодующе заявить, что мы, собственно, еще и не ужинали. Потом нас спросили о финансовых возможностях в британской валюте, и док гордо объявил: "Два фунта!" Бобби глянул на нас как на двух нищих бродяг и презрительно отвернулся. "Вот видишь, - сказал скулмастер. - В этом мире ценность человека определяется толщиной его кошелька. Правильно нас учили в школе!" И нас повели спать - в ту самую мрачную комнату, камеру предварительного заключения, о которой скулмастер высказался ранее: "Ну, сюда я не попаду!" Вот краткое описание предоставленнного нам для ночлега помещения. Длина - пять или шесть метров, ширина - около двух. В дальнем углу - ватерклозет, не имеющий устройства для спуска воды, и, кажется, дырки для стока ("Параша!" - констатировал док, любитель детективов и знаток блатного мира). Кафельные грязные стены. На стене - правила поведения для заключенных, которые мы позднее изучили на всякий случай. Узкий топчан с клетчатыми одеялами-пледами. Толстая дверь с глазком для надзора, - слава богу, незапертая. Никакого намека на вешалку, крючок или гвоздь - очевидно, во избежание самоубийства путем повешения. Мы не собирались вешаться. Более того, мы преодолели усилием воли понятное разочарование и, обозрев наш номер люкс, решили, что и это не плохо: не родной дом, но и не долговая яма диккенсовских времен. Улеглись мы рядом, по-братски накрылись одним одеялом и подвели итоги своего вояжа. Боевую задачу мы выполнили - это главное. Скул-мастер с гордостью вспомнил, что впервые ступил на берег Альбиона в блеске репортерских вспышек. "А где же ванна, ужин и молодая горничная?" - ехидно спросил он у дока. Потом мы поклялись, что никто здесь не увидит и следа уныния на наших физиономиях. И раскаты бодрого смеха разнеслись под сводами суровой камеры, и никогда еще, вероятно, она не принимала столь жизнерадостных узников. А затем мы уснули - сначала док. Мы крепко уснули и проснулись не в девять, как информировали наших хозяев, а в восемь - во избежание возможных провокаций со стороны местных репортеров. Согласитесь, что наши физиономии, мирно возлежащие на тюремном топчане, будучи запечатленными на пленку, могли бы вызвать в британской и мировой прессе сенсацию, весьма нежелательную для престижа советской державы. Мы проснулись ранее намеченного часа не только по соображениям бдительности. Несмотря на девственную пустоту наших желудков, нам понадобилось навестить одно учреждение, называть которое не будем, уповая на догадливость читателей, встречающихся с ним, надо полагать, ежедневно. Конечно, мы категорически отвергли возвышающееся в углу камеры сооружение. К счастью, скулмастер еще накануне, в госпитале, зазубрил волшебное слово "лэвэтори", ибо "туалет" - это американский жаргон, непонятный англичанам. Нам показали "лэвэтори", но столь привычной и милой веревочки нигде не оказалось. Сначала мы решили, что вода там спускается в централизованном порядке - лично из кабинета комиссара участка. Но потом все же пошли в дежурную комнату и спросили у приглянувшегося нам юного бобби Тома, как тут соблюдают правила гигиены. Он искренно удивился: "У нас дергают за веревку, а у вас?" Мы вернулись в "лэвэтори". Очевидно, кто-то (может, отчаявшийся узник) оторвал веревку. И нас выручила русская морская смекалка: скулмастер вскарабкался на ржавый железный унитаз и дернул за рычаг. Хлынула под адским напором вода, рычаг с грохотом вырвался, скулмастер в ужасе закрыл глаза. Но все обошлось: уборная не провалилась сквозь землю, здание полиции не рухнуло и скулмастер не погрузился в кипящий под его ногами водоворот. Так мы выполнили одну задачу, вставшую перед нами в это ясное солнечное утро. Однако встала другая - прямо противоположного свойства. С момента, выражаясь военным языком, принятия пищи прошло семнадцать часов. И еще раз подтвердилась вечная истина: разные бывают люди. Даже в чужом государстве и даже в полиции. Мордастый бобби, раскрывший ночью нашу малую кредитоспособность, буркнул под нос что-то, что я перевел для себя так: "У вас же денег - кот наплакал!" А краснощекий симпатичный Том, наш консультант по устройству ватерклозетов, ушел в кабинет комиссара участка и вернулся минут через десять сияющий и переодетый - в штатском. И повез нас на голубом "бьюике" завтракать. Конечно, ему следовало бы выбрать что-нибудь попроще. Однако не мог Том везти хоть и слегка помятых, но вполне элегантных джентльменов в обычную забегаловку: "бьюик" доставил нас к "Королевскому отелю", где живут и столуются делегаты ежегодных конференций консервативной партии Великобритании. Том усадил нас в уголок и протянул меню - почему-то на французском языке. Единственное, что мы оттуда поняли, это непомерность цен. "Ну, завал!" - сказал док мрачно. Однако я смирил гордыню и попросил Тома заказать чего-либо попроще и сугубо английское. Наш спутник понимающе кивнул. Все равно сердце мое было неспокойно, и я лихорадочно прикидывал, что бы оставить в залог, если вдруг счет превысит нашу наличность, и решил, что польская шляпа - подойдет... Завтрак оказался великолепным: яичница с ветчиной и сосисками, сок грейпфрута, ароматный кофе. И цена - 30 шиллингов на двоих. "На чей счет записать?" - спросила официантка. Видно, ее не обманул маскарад нашего спутника и у нее не возникло никаких сомнений в том, что мы - два восточных принца, путешествующие в сопровождении личного телохранителя. Что стоило нам заявить: "На счет литхэмского полицейского комиссара или мистера Фишера, агента нашего Морфлота!" Что стоило нам заявить! Но, конечно, мы подумали о всяких возможных неясных последствиях такой акции и пренебрегли кредитом, и док грустно вручил официантке две своих фунтовых бумажки, а когда она дала сдачу - две пятишиллинговых кроны, одну оставил ей на чай. Но настроение у нас все-таки поднялось. Мы вышли, сели в голубой кар и поехали по набережной, мимо зеленых газонов, по которым гуляли степенные английские собаки, мимо красных кирпичных коттеджей, по просыпающимся улицам - обратно, в нашу тюрьму. И нам, честное слово, хотелось погулять по свежим газонам хотя бы на веревочке, как гуляли там породистые колли и боксеры. Но у собак было больше прав, а у нас - лишь право глядеть на ясное солнышко и на тихое сегодня море. Нас посадили в дежурной комнате, разложили несколько толстенных газет, указали на две заметки с кратким описанием наших вчерашних похождений и - забыли про нас. Ну, может, не забыли, а сделали вид, что мы тут несем вахту. Или - что вернее - мы уже надоели стражам порядка, так как поблек ореол сенсации над нами. Мы просмотрели газеты, посмеялись, вспоминая ночевку, и поинтересовались, нельзя ли нам погулять. "Нет, - равнодушно-бездушно ответил мордастый дежурный. - Иммиграционный офицер запретил выпускать вас без сопровождения, а послать с вами некого!" - По-моему, у этого балбеса не слишком много работы, - угрюмо заметил док. - Да, - осторожно ответствовал скулмастер. - Но лучше потерпеть. Бунтовать здесь - не резон. Все, что нужно для усмирения бунта, - рядом. Мы посидели еще часок. Негодование закипало в наших сердцах. Док свирепо вертел в руках тяжелый ключ для открывания дверцы камина. - А если я запущу эту штуку в рожу тому гаду? - задумчиво поинтересовался он. - Что будет - нота протеста? - Не чирикай! - взмолился скулмастер. В тот момент у нас и возникла мысль объявить голодовку, но это было бы и вовсе глупо, потому как нас явно не собирались кормить больше и без того. А попозже хмурый комиссар участка вызвал нас к телефону. Звонил какой-то полномочный представитель нашей державы. "Как вы про нас узнали?" - удивился я. Представитель усмехнулся: "Про вас вся Европа знает - пять газет с миллионным тиражом поведали миру, какие вы герои!" Я начал ныть и жаловаться, а он коротко посоветовал: "Не чирикайте! Вы вне закона - судно еще не оформлено". Тогда я отважно повернулся к комиссару и довольно удачно составил длинную английскую фразу о том, что, наверное, даже настоящим заключенным положена ежедневная прогулка на свежем воздухе. И нас вывели во двор, по которому прогуливаются злоумышленники, и мы гуляли, демонстративно заложив руки за спину, как делают узники во всех детективных фильмах, и наш неусыпный страж Том улыбался, потому что англичане ценят юмор, а наверху виднелся кусок голубого неба, и мы вспомнили одесскую песенку: "Клочочек неба синего и звездочка вдали мерцают мне, как слабая надежда!" - и подумали, что в тюрьме не сладко. Потом дежурный привел какого-то вылощенного типа, представителя местной вечерней газеты, и тот взял интервью у скулмастера, который в нашем мощном коллективе числился знатоком английского. Скулмастер находчиво принялся диктовать репортеру заметку из утреннего номера "Дейли мейл", лежащего на столе. Полисмены расхохотались, так как англичане ценят юмор, даже если служат в полиции, а тип из вечерней прессы кисло улыбнулся и ретировался. Отомстил он мелко: написал, что мы давали интервью неохотно, так как не успели получить инструкций от красного комиссара с теплохода. А потом подъехал черный "линкольн", и нас повезли к морю, дали сапоги, переправили на катер Джо, и Джо отвез нас на судно. На палубе нас ожидали десятки друзей, и они кричали нам что-то, мы улыбались, и Джо улыбался, и все улыбались, а мы один за другим прыгнули на шторм-трап и вцепились в его балясины мертвой бульдожьей хваткой. Мы взобрались по трапу, и лишь мужская стыдливость удержала нас от того, чтобы опуститься на колени и поцеловать палубу. Мы поцеловали палубу мысленно и улыбались сквозь слезы радости, застилавшие наши утомленные глаза. Вот и все. Надеюсь, никто не бросит в нас камня. Мы ведь высоко держали свою честь, если не считать нескольких десятков минут на болтающемся в штормовом море катере. Вот и все. Это не руководство к действию, не памятная записка, но все-таки рекомендуем познакомиться с этими нашими правдивыми воспоминаниями всем тем, кто собирается высаживаться на берег Великобритании с целью спасения жизни своего соотечественника. И, конечно, мы о нем не забывали: дважды звонили в "Викторию", откуда нам сообщили, что операция прошла успешно, состояние здоровья Николая Спринчината - "вери найс", чего вежливо и нам пожелали. Под тем моим "очерком" стояли две подписи - моя и дока, и еще, как делают во всех выписках и выдержках о событиях, происшедших в рейсе: "Борт т/х "Зенит", Ирландское море, октябрь 1962 г." ...Как давно это было! Вот уже и сын Коли Спринчината - Валерий ходил со мной дважды в дальние моря, и кончил училище, и как будто драпанул на берег, а бобби Том, видимо, на пенсии, и за полтора фунта теперь уже не позавтракаешь в "Королевском отеле", разве что в припортовой забегаловке "хот-дог" получишь. Но я до сих пор с гордостью вспоминаю, как открывал для себя туманный Альбион. В последующие годы я еще трижды посетил Англию. Две недели простояли в Лондоне, дожидаясь конца забастовки докеров. Столица бриттов - огромна и похожа уже не на город, пусть и очень большой, а на целое государство, многонациональное и многоликое. Передвигались мы по ней в основном на "одиннадцатом номере", так как автобус и вообще транспорт тогда опять подорожал. Я подсчитал, что в среднем за сутки проходил около тридцати километров. Мы обошли пешкодралом индусский Коммершиал-роад, еврейский Уайт-Чепель, негритянский Ист-Хэм, оккупированный туристами всех стран центральный район - Пиккадили-серкус, Оксфорд-стрит, а на Трафальгарской площади я видел шумное собрание молодых неохристиан, высоко поднимавших почему-то портреты Че Гевары. Забрел и в Сохо - там все же поприличнее чем на гамбургском Реепербане. Навестил, разумеется, Бейкер-стрит и поклонился дому Шерлока Холмса. И у мадам Тюссо побывал, и в Британской галерее - обо всем этом промолчу, ибо это знакомо в нашу эпоху последнему гренландскому эскимосу. В Ольстер тоже попал. Английские солдаты, "томми", там гуляют парами, один за чердаками следит, второй - в подвалы целит, и пальцы со спусковых крючков автоматических винтовок они не убирают. Затравленный у них вид, ничего не скажешь. А у застав на главных улицах - проверочные пункты. Там обыскивают. Я к первому подошел, подняв руки. Солдатик попался с юмором, заржал и сказал: "Руки опусти, редиска!" Гуляли мы по центральным районам Бельфаста - протестантским, где поспокойнее. Но все равно каждый пятый или шестой дом - со следами пожара или взрыва. Бабахнуло средь бела дня и в нашем присутствии: взорвали стеклянное здание фирмы "Мальборо". Мальчишки со свистом понеслись на площадь, взрослые прохожие и не обернулись... А через шесть лет принимали нас в клубе фирмы, которая грузила на наше судно синтетическое волокно в порту Гримсби, около Гулля. Хорошо принимали, весело - плясали под гармошку до часу ночи, хороводы водили с английскими леди, пили пиво "лайт" и темный портер и закусывали вкуснейшим маринованным луком. Был апрель - самое начало. И газоны были уже зеленые. НА ЗЕМЛЕ ТИЛЯ Один из моих любимых литературных героев - Тиль Уленшпигель бродил по территориям сегодняшних Нидерландов и Бельгии как по единому целому. Он и по Германии болтался, и там его звали Ойленшпигелем. А жители Фландрии, побывав под властью испанских и австрийских Габсбургов и Наполеона, в 1830 году разделились на два государства. И все же у бельгийских фламандцев и нидерландских голландцев много общего. Впрочем, как будто Нидерланды побогаче и почище, Бельгия - погрязнее и победнее. Но и там, и тут - великолепные, просторные, удобные бассейны в портах, и настолько они обширны, что кажутся пустынными иной раз, и это вроде бы нелогично, потому что территории у бельгийцев и особенно у голландцев маловато, и они квадратные метры у моря, как известно, отвоевывают, а плодородную землицу для сельхозполей покупают у французов и немцев. Но понимают здешние жители нужды и запросы людей моря, знают, что, если в портах теснота и мелководье, дороже это обходится в конечном счете. Чаще мне приходилось бывать в гостях у голландцев, и очень я их уважаю за неспешную деловитость, основательность и четкость в том, что они творят для себя и для гостей - мореходов всех стран. Однако подвиги и проделки свои Тиль в основном совершал в теперешней Бельгии - здесь располагалась значительная часть средневековой Фландрии. Дважды я побывал в Генте, городе серо-седого камня и красных, как кровь, цветов. И трижды - в Антверпене, где как будто каждый дом для морского люда строился, а обслуживанием водоплавающих занимаются все жители... Итак, Бельгия, сентябрь 1974 года, Антверпен. Плыл я туда впервые и не слишком теоретически подготовленным к встрече с этой страной. Но для современного человека внешняя информация всегда найдется. И на подходе к Антверпену судовое радио услужливо выдало порцию статистических данных. Узнал я, что площадь Бельгии составляет половину от площади не слишком обширной Московской области, а плотность населения достигает 500 человек на квадратный метр. Еще на школьных уроках географии этот показатель меня озадачивал. Много или мало - полтысячи жителей на квадратный километр? Но ведь на две человечьих ноги тут приходится две тысячи квадратных метров или, выражаясь сельскохозяйственным языком, по двадцать соток гектара (перед войной мы с матерью с десяти соток собирали по тридцать мешков картошки). Все время в Антверпене мне на ум лезли цифры: две ноги на две тысячи квадратов. Постепнно сложилось впечатление, что подсчеты эти не совсем верные: людей было много лишь на главных, торговых улицах да около излюбленных туристами храмов и монументов, но туристы в те пять сотен не входят все равно. Вывод напрашивался логичный: люди работают, а не шляются по улицам. Однако на полях в пригородах тогда убирали картофель - и тоже по три-четыре человека в пределах видимости из окон машины. Куда-то же прячутся десять миллионов бельгийцев! От назойливой арифметики энциклопедической статистики мне все-таки удалось избавиться, но зато литературные ассоциации сидели в памяти и в душе нерушимо. Два года назад в Лондоне я постоянно ждал, что встречу на улице любимую свою героиню - Флер Форсайт. А здесь, конечно, вспомнились и не забывались Тиль, Клаас на костре, стойкая Сооткин, обжора Ламме Гудзак (тогда Е. Леонов еще не успел сыграть эту роль в кино, а то искал бы в лицах прохожих его простодушно-хитрющие черты), нежная и верная Неле. И еще - испанские солдаты с арбалетами, зловещие монахи, пожары, холодный ветер с моря. Шарль де Костер написал и другие книги, но для бессмертия ему хватило и этой. Книгу о Тиле я читал давно и не помнил, бывал ли он в Антверпене. В Генте бывал - точно, а на антверпенских улицах - не помнил. Но все слилось в одно общее впечатление-воспоминание, И Антверпен для меня поначалу был лишь городом Уленшпигеля, который, между прочим, не слишком жаловал церковь, церковников и дела их... Древние готические соборы, похоже, везде одинаковы. В Руане и Амстердаме, в Генте соборов по несколько, но главный и обычно самый большой называется всегда кафедральным. Внутри - уходящие ввысь сводчатые откосы стен, цветные витражи на узких стеклах, ряды потемневших кресел с высокими спинками, статуи святых, по углам - усыпальницы знатных господ, под ногами - плиты с именами менее знатных и богатых. И картины, подчас знаменитые, бесценные. В Антверпенском стодвадцатиметровом соборе, как и в Гентском, есть полотна работы Рубенса: "Распятие на кресте", "Снятие с креста". Христос на картинах довольно гладкий, упитанный. А в соборе пусто и сыро, и неуютно от сырости и громадности пространства. Стоят неизменные кружки с надписями: "Для бедных".Через них прошли миллионы разных монет, но беднякам достались из этого векового потока жалкие гроши. Видел я в парижской Нотр-Дам и даже заснял на слайд благообразного сытого кюре в белой сутане: опустошив ящичек, он быстро и умело считал франки. Таких отцов народов по всей Европе, видимо, наберется десятки тысяч... Считается почему-то, что архитектурный стиль готики призван символизировать устремление человека вверх, в небеса. А я в готическом соборе чувствую себя козявкой. И, думаю, у его строителей иная была сверхзадача: внушить верующим, что бог - страшная и беспощадная сила и бога можно только молить о пощаде, но чаще всего он карает, а милует редко-редко. Потому, наверное, после антверпенского кафедрального собора в небеса душой я не воспарил, а вспомнил, как много в истории было затрачено сил, средств, таланта, чтобы задавить, унизить, уничтожить человека. Но он выживал, сохранял способность мыслить, искать, творить. Как Меркатор, создатель морских карт, как Иоганн Кеплер, открывший законы, по которым рассчитывают ныне траектории космических ракет. А ведь Кеплер и Меркатор жили в ХУ1 веке здесь, где сожгли отца Тиля Уленшпигеля - Клааса. И если нужен бог человеку, то иной, с которым можно общаться без посредников и без всякого антуража. ...О нем начали вспоминать задолго до Антверпена, и поскольку у нас на борту было немало интеллигентных, начитанных людей, разбирающихся в живописи, говорили чаще так: "Ах, Рубенс!" В Антерпене есть улица Рубенса и на ней - дом-музей художника. Пожалуй, это даже не дом, а дворец в итальянском стиле - два с половиной этажа, украшенный статуями фасад и обширный двор, тоже заставленный скульптурами. Внутри дворца много деревянной резьбы - на потолках, на лестницах, на мебели. И мебель тяжеловесная, сделанная на века, будто специально для хранения в музее: стулья со спинками выше человеческого роста, окованные медью сундуки, широченная и высокая, тоже резная, кровать под балдахином. А в комнатах - их, кажется, десятки - множество вещей, утвари, украшений той поры, ХVI-ХVII веков. Конечно - и картины, полотна самого Рубенса, его учителей и учеников. Ошарашивают мастерские-студии, которых в доме несколько: просторные, высотой в два этажа, со стеклянными потолками. Ни один современный академик от живописи не имеет таких. Ходят по палаццо великого фламандца туристы, добросовестно глазеют вокруг, честно читают названия картин. Но приходит ли им на ум простая мысль: здорово ему повезло, Рубенсу. В отличие от многих гениев прошлого он был не только признан и знаменит при жизни, но и богат. До сих пор искусствоведы ищут жизнеутверждающие истоки его творчества, а все, пожалуй, предельно ясно. Вытянул Рубенс счастливый билет в лотерее жизни - вот и радостно его искусство, улыбаются его упитанные мадонны, лучезарны ангелочки-купидоны, аппетитна дичь натюрмортов. И даже Христос, которого водружают на крест, явно не горюет: знает, видать, о своем славном будущем. А Рембрандт - почти современник Рубенса, и он мрачен и безжалостен, потому что страдал всю жизнь. Так почему-то чаще бывало. Шарль де Костер тоже ведь умер в нищете. Гнил заживо в вонючей яме однорукий раб Мигель Сервантес, задыхался в припадках эпилепсии Федор Михайлович Достоевский, глушили бургундское и кахетинское Модильяни и Пиросмани. Не с этого ли конца надо начинать вхождение в бессмертие? Легенда гласит, что именно король Фландрии - Гамбринус изобрел пиво. Перебоев с этим благородным напитком в Бельгии не бывает. Но вот хотя объявил я, что здесь все предназначено для водоплавающих жителей планеты, как раз с водой вопрос для наследников Гамбринуса стоит остро. Мы привезли в Антверпен Галю, жену моего давнего товарища, который тут работал представителем Морфлота, и она рассказала нам кое-что о житье-бытье за рубежом. "На латинской машинке учусь печатать, - сообщила Галина Ивановна. - Автомобилей Вале положено два, а машинистки - ни одной. И не думайте, что у них здесь рай. Очки заказать - три тысячи франков, унитаз починить - две тыщи... И с водой проблема". Что нашим за кордоном далеко не рай, мы уже знали. Но водный дефицит оказался новостью - для меня, по крайней мере. Поскольку все реки, озера. все пресные водоемы заражены отходами производства, обычная кухонная "аква" хлорируется до такой степени, что становится малопригодной для пищевых целей, и ходят домохозяйки за водицей для супа и чая в магазины, а ту воду привозят в Бельгию чуть ли не из Норвегии. ...И есть в Бельгии минеральная вода под названием "Спа": якобы ею угощали офицеров русской армии, которая в 1814 году гнала через Европу войска Наполеона, они говорили "Спасибо!" - и, мол, вторая половина их благодарностей не сохранилась в памяти бельгийцев, а первая дала имя воде. Хотя, как почти все легенды, и эта притянута и весьма сомнительна: просто в южной Бельгии расположен городок Спа, где и находятся минеральные источники... В Брюселле мне не удалось побывать: сначала полиция не очень-то торопилась с разрешением на поездку, а потом нас ткнул в борт местный теплоходик, морфлотовский друг прочно завяз в юридических и финансовых тяжбах по этому поводу и не успел свезти нас на поле Ватерлоо, и знаменитый Атомиум я не повидал. ...На исходе солнечного сентябрьского дня мы возвращались по окружной автостраде в свой отдаленный Черчилль-док, и водительница нашего такси малость заблудилась, а так как ее пассажирами были три судоводителя, пришлось нам распутывать хитросплетения дорожных развязок. Слева раскинулся большой старинный город. Но ничего в нем не было древнего в те минуты, разве что шпиль кафедрального собора вдали да мерно жующие толстые коровы на лугу напоминали о временах Уленшпигеля и Ламме Гудзака. А по краю уходящего за горизонт картофельного поля, по невидимому каналу, шел сейчас не боевой парусник вольных гезов, а проползала рубка громадного танкера компании "Шелл" с желтой ракушкой на трубе. И мелькали слева сборочные автозаводы "Форда", "Ситроена", "Дженерал моторс", строящийся - "Рено". Четыре века сомкнулись на этом поле. Ничтожный в космологических масштабах срок, за который история этой страны и всех людей мира так головокружительно изменилась. А что будет еще через четыреста лет? Чего смогут добиться люди - все мы? Июль 1980 года. Голландия. Чего могут добиться люди, умеющие работать и понимающие, что лишь ежедневный непрерывный труд приносит благо и добро, убедился я, объехав за 10 часов пол-Голландии. Фирма предоставила нам бежево-бордовый автобус, и мы направились сначала в Заандам, поклониться Петру Великому. Домик, где жил корабельный плотник Петр Михайлов, накрыт для лучшего сохранения сверху бревенчатым коробом. В низкой и короткой нише герр Питер спал, и над нишей старинной вязью написано: "Великому ничего не мало". Что-то не все великие следуют этой мудрости. А когда мы прибыли в Амстердам и нас на полтора часа затолкнули в Национальную галерею, чтоб полюбоваться на Рембрандта, я оттуда улизнул: "Ночной дозор" я уже видел, и надоело бегать галопом по музейным залам и переходам. Побродил по ближним переулкам, потом зашел в маленькую забегаловку, над которой висела огромная вывеска: "Настоящее американское мороженое". Я взял себе порцию мороженого, два пончика и чашечку кофе и спросил рыженькую веснушчатую девушку-продавщицу, правда ли, что это мороженое привозят из Америки. Она засмеялась, а я подарил ей наш таллиннский олимпийский значок. Постоял еще на мостике через канал, глядя в мутновато-зеленую его воду. Мостик был рембрандтовских времен, и сколько воды с той поры под ним протекло... Через час мы поехали дальше - по берегам каналов, по обочинам густых пшеничных полей и свежих лугов, где дремали огромные пятнистые коровы и круглые, как бочки, курчавые и чистые овцы, а поля и луга тянулись километрами, разделенные осушительными канавами, и где-то там, за зыбким горизонтом, было море, у которого отвоевывали сотни лет люди эту территорию, чтобы засыпать ее тучной плодородной землей и вырастить могучую плотную пшеницу, сочную траву и миллионы гвоздик и роз, которыми набиты теплицы вокруг амстердамского аэропорта. С двух его взлетных полос поднимались красно-белые и сине-белые самолеты, Я, как всегда, завидовал их пассажирам, улетающим в дальние края, хотя это и бессовестно, ибо сам я тоже не сидел на крылечке своего дома, а только что вернулся от берегов Греции и Италии. Затем мы въехали в тихие темно-зеленые парки Гааги и выбрались к серо-зеленому морю, по которому через день предстояло нам плыть к родным берегам, и еще заскочили на полчасика в фарфоровый яркий город Делфт, многие наши морячки утомленно дремали в глубоких уютных креслах, но мне было жалко закрывать глаза, потому что, закрыв их, я бы не видел того, что раскрывалось за каждым поворотом дороги. Совершенно естественно, без натяжки, пришла мысль о том, как просто сделать свою жизнь сытой, красивой и прочной. Надо лишь сотни лет честно и прилежно трудиться. УЛЫБКИ МАРИАННЫ Так я и не смог придумать хорошего названия для этой главы - про Францию. Крутил-вертел три месяца, и чаще всего приходили два образа. Зрительный - разные оттенки фиолетового или лилового, но это не годится, самоповтор, потому что про Англию начинал тоже с колера - зеленого. И звуковой - нежная, тонкая мелодия Франсиса Лея или Мишеля Леграна, такая отрадная в нашу забитую визгом и скрипом музыкальную эпоху. Однако на серьезные обобщения в этой сфере не тяну. И тогда вспомнился давний символ - красивая и гордая женщина. Тоже не бог весть как оригинально. Все же, и впервые попав во Францию в октябре 1962 года, по молодости или по торопливой поверхностности прежде всего приглядывался к женщинам, искал в них нечто типично французское - изящство, лукавство, безупречный вкус. В те дни разочаровался: показалось, что француженки слишком худощавы и чересчур намазаны. А в мае 1980 года неприятно удивила их одежда, безобразный вывих всесильной моды: мешковато-бесформенные платья, будто все они готовятся стать мамами, и стянутые веревочкой у щиколоток белые шаровары. Вообще-то на французский лад меня настроила дочь, оглушенная мушкетерами в исполнении Игоря Старыгина и Вениамина Смехова. А за два месяца до рейса в Руан, не зная еще, что попаду туда, видел в "Клубе кинопутешествий" увлекательную передачу о традициях старинных представлений в древних французских замках. Покорили уже их названия: Шато-де-Шембор, Сен-Жермен, Амбуаз и Бомбуаз (Екатерина Медичи там резала гугенотов). И берега Сены, где бывал ранее дважды... * С третьего захода, в августе 1973 года, удалось попасть в Париж. В шестьдесят втором из Кана не пустили власти - шла подготовка к парламентским выборам. В семидесятом судовое начальство не развернулось. И потому я через три года взял инициативу на себя: собрал по 15 франков с желающих, пробил через нашего равнодушного капитана и вялого морфлотовского агента разрешение, отпечатал на "французском" языке список, включив туда для кворума девять морячков с эстонского теплохода "Раквере". Записавшиеся потом бегали ко мне, просили обратно свои кровные франки, но я намертво зажался. И мы поехали в Париж. Выбрались на шоссе в густейшем тумане, пошутив, что не захватили радара. Через час туман разошелся, и поплыли по сторонам невысокие волнистые холмы, охряного цвета поля пшеницы, темные, лиловатые все же рощи. Нормандия. Она кормит Францию, и для других остается (мы стояли в очереди на элеватор). Мне как идейному вождю предоставили почетное место впереди. Рядом я посадил давнюю знакомую Аллу. На ее лице застыла блаженная улыбка, а в глазах - соменение в своем счастье. Сзади похрапывал с похмелья помощник капитана с "Раквере". Закаленные и привыкшие ко всему члены нашего экипажа иронически усмехались. Курсанты непривычно молчали, словно опасались, что их высадят и отошлют обратно с попутным транспортом. А я просто не верил, куда еду. Промелькнул Версаль - аккуратные парки с деревьями, стриженными под пуделей, чистенькие лужайки, по которым, думалось, никто не ходил со времен Людовика-Солнца, неправдоподобно длинные дворцы. Затем мы нырнули в туннель, сизый от выхлопных газов, и выскочили на белый свет уже в Париже - на набережной Сены. Через час я почувствовал себя как дома. Очень Париж какой-то свой, знакомый. Хотя многое - вовсе не такое, как представлялось издали. Более всего "не такое" - размах и простор площадей. Например, площадь Согласия - 54 тысячи квадратных метров, пять с половиной гектаров. Очень напоминает Марсово поле в Ленинграде. А вот переулки, узкие полоски мостовых у Сены, садики и дворики - уютные, сто раз будто уже виденные. Изящным женским именем Мадлен названа церковь у въезда на Елисейские поля, где всего лишь 300 квартир. Поблизости, на авеню Маршала Фоша, живет Брижит Бордо. Неплохо устроилась. И вообще она стала как бы национальной героиней, затмив славу Жанны д'Арк. В соборе Парижской богоматери пахнет сыростью и свечами. Тоже не удивительно. Тут вспомнил, что Париж был родным для Шопена, Ван Гога, Тургенева и Хемингуэя. В неплохую компанию я себя зачислил. На Монмартре хочется улыбаться. Кафе импрессионистов с яркой, будто вчера нарисованной вывеской. Похоже, малевали ее по пьянке,так и я бы сумел. Хорошо там внутри посидеть бы, опрокинуть стаканчик, но франков мало, хватит лишь на маленький вымпелочек. Не беда, все великие здесь нищенствовали. Доктор Володя натер ноги и мечтает разуться. А потом мы увидели у Лувра босых девушек - и ничего, никто этому не удивлялся. В Лондоне, помню, также незамеченной ходила тетя в ситцевом платье, в нейлоновой роскошной шубе и в тапочках-шлепанцах. Что-то в этом есть и хорошее, глупо рассматривать такой стиль как распущенность. На травке у Лувра лежат в обнимку молодые пары. Точно - И. Эренбург утверждал, что нигде жизнь так не приспособлена для любви, как в Париже. Был вторник, все музеи закрыты, слава богу. Пускают лишь в Дом инвалидов, где гробница Наполеона. Но я и оттуда сбежал, пошел с товарищем побродить по прилегающим переулкам. На лотке букинистов увидел французское издание "Анны Карениной", на обложке - Татьяна Самойлова. Кино победило Льва Николаевича! Сейчас город практически пуст - каникулы и отпуска, называемые "вакансами", и даже автомобилей не больше, чем у нас. Уезжали от Эйфелевой башни, долго ждали нашего бестолково-громогласного старпома, который заблудился на ее верандах. Эстонские моряки кимарили на травке рядышком с местными пенсионерами. А я еще не знал, что гораздо позже пойму: Париж с его величием и уютом, с блеском и скромной прелестью, с приветливыми монмартрскими художниками и молчаливо-солидными букинистами, с рассыпающимися в радугу тонкими струями фонтанов у дворца Шайо, со светлой радостью Сены и тихой грустью каштанов останется для меня самым пленительным воспоминанием из всех моих многочисленных заграниц. * Уходили из Руана ночью, застопорили ход в излучине реки, неслышно скользил теплоход по недвижной зеркальной воде, а с берега донесся девичий смех и песня, совсем по-нашему протяжная и медленная. И запахло лесом, свежим сеном, детством. * Прошло семь лет. Снова Руан, соборы еще реставрируются - работы вроде до конца века. Памятник Жанне д'Арк перенесли в центр рыночной площади и построили над ним пышный бетонно-деревянный мемориал с алтарем и полукружьем скамеек для молений. Раньше Жанна смотрелась лучше - скромно притулившаяся к стене старого дома, со скорбно наклоненной головой. Улицы грязноваты, и хмурые лица людей, как бы обособленных, ушедших в себя. Прибавилось у них забот - ясно. Когда шли сюда по Сене, я все пять часов простоял на палубе. Радовался, что сохранил еще способность восторгаться дорогой этой, словно из сказки: деревни с разноцветными крышами, луга, плавно спускающиеся к воде лесистые холмы, спокойные берега, светлые скалы, замки на них (Амбуаз и Бомбуаз где-то тут?). Все выдержано, соразмерно, изящно. И ночь - одесская или крымская, ласковая, теплая, как парное молоко, а камыши в затонах - как на моей родной Кубани. * Нагулявшись - по десять километров в один конец, набродившись по лавкам и базарам, мы с моим медицинским другом Володей решили устроить себе праздник. Пригласили повара Борю, захватили по куску курицы, свежие огурчики, фляжку с чистейшей жидкостью и укатили от площади Искусств в гору, что за четвертым мостом через Сену. Вылезли из автобуса у какого-то старинного собора и попали к концу католического праздника. Служил фиолетовый епископ, девочки в пышных платьях с ветками мирта в руках чинно стояли на площади Базилика. В кустах неподалеку сидела в кресле-раскладушке старая француженка, глядела неподвижно вдаль. Я ее обошел кругом, а она и глазом не моргнула: восковой памятник былого. Потом пошли искать "Панораму" - обнаруженную на плане площадку, откуда далеко виден город и река. Искали долго, помогал нам какой-то Жан, седой и загорелый, и две хихикающие девочки лет по пятнадцати. Расплатился с ними своей валютой - олимпийскими таллиннскими значочками. "Панорамы" не нашли и расположились над обрывом, на лужайке. Легли, покушали, выпили. Рядом росли усыпанные белыми цветами кусты, нарвали для судовых женщин. Приехали французские мальчишки на мотоциклах, устроили не нашенскую забаву - гонки по ямам и выбоинам, в реве и дыме видны их сосредоточенные лица. После фляжки стало совсем хорошо. Пахло сеном, внизу текла гладкая Сена, извиваясь, уходила вдаль, и там, в сиреневом тумане, блестела крыша элеватора, у которого стоял наш теплоход. Все в духе раннего импрессионизма, сглажено, без острых углов и резких цветовых переходов. Через пять минут набежала тучка - краски переменились немедленно, потом солнце выглянуло - и снова иная картина. Это и есть кредо импрессионистов: поймать и изобразить миг. Я подумал, что на эту лужайку вряд ли вернусь, от понимания исключительности момента было грустновато, но не тягостно. А вслух сказал, что здесь, вероятно, еще не ступала нога русского человека - мы первые. Повар Боря, солидный отец двух детей, радовался как мальчик и все благодарил нас с Володей, что взяли его с собой. Шпиль руанской Нотр-Дам был на уровне наших глаз, маленькие машинки бежали внизу, на застывшей Сене застыли черные баржи. И я удивился, почему у французов такие угрюмо-озабоченные лица. Странные дела творятся на нашей планете. С тех пор, как я был в этом городе семь лет назад, люди выпустили в путь миллионы автомобилей, несколько раз слетали на Луну, высосали из Земли миллиарды тонн нефти, открыли генетический код, построили карманный телевизор и водоплавающее сооружение длиной почти в полкилометра - и разучились улыбаться на улицах... Пора было выбираться отсюда. Мы спустились с обрыва на шоссе. Автобусы по нему не ходили. Володя прилег на мягкую кочечку и задремал, а мы с Борей пошли к "мазде", стоявшей у края дороги. Там сидела молодая пара: он смуглый, видно, алжирец, и милая французская девушка, которая немного кумекала по-английски. Быстро договорились, что они свезут нас вниз, хотя девушка удивилась: "Что вы здесь делаете?" Я ответил, что любуемся панорамой и что у нас с собой есть еще третий друг, и тогда девушка звонко расхохоталась. Володя проснулся от ее смеха, я подарил девушке веточку белых цветов с вершины. Они довезли нас до моста Жанны д'Арк и укатили обратно, обсуждать свои сердечные дела. И всю дорогу они улыбались, и мы - тоже. * 20.05.80. Как сразу замирает теплоход с выходом! Еще вчера не протолкнуться было в курительном салоне, а сейчас зашел - пусто и тихо. Все - по каютам. У некоторых моряков, когда они уходят на вахту, двери кают остаются открытыми настежь. Хорошие, наверно, люди... * Ночь, тишина, спят темные рощи, спит река. Редкие огоньки. Благодать, казалось бы. И - тревога в сердце, потому что так же было семь лет назад, когда я возвращался отсюда, чтобы похоронить маму. ВСЕГО ОДНА ИСПАНСКАЯ СТРАНИЧКА Очень хотелось бы рассказать еще про Испанию, потому что она всегда будоражила мою наследственную память, и музыка ее мне близка, и стихи Лорки, кажется, что-то говорят, а детство мое, как у всякого русского мальчишки тридцатых годов, проходило в кинозалах, где мы, затаив дыхание, смотрели удивительную хронику Романа Кармена, первый в жизни апельсин, который я попробовал тогда, был испанский, завернутый в пеструю бумажку, и книга Л. Фейхтвангера про Гойю читана мною раз пять, пятнадцать лет я все ходил на теплоходах мимо Испании, пока не сошел на берег, чтобы увидеть готические кварталы Барселоны, причудливые колокольни собора Саграда фамилиа и услышать гул вечернего Рамбласа, где мы выпили по чашечке восхитительного кофе, лимонные деревья были в апрельском цвету, свободно и важно плыл в синем небе над набережной бронзовый Колумб, на причалах лежали кипы спрессованных бычьих шкур - мы решили, что это остатки жертв корриды, но весной корриды не бывает, зато греет затылок такое ласковое, не жаркое еще солнце, стрекочут тысячи птиц в клетках на уличном базаре, баснословно дешев в погребках-подвальчиках знаменитый "Фундадор", и пахнет цветами, сигарами, вином... В таком благостном настроении я бродил по Барселоне три дня, а потом меня жестоко надул черный и грязный чистильщик обуви, содрав за свою работу (он еще ухитрился прибить на мои ботинки набойки, которые благополучно отвалились через неделю) 300 песет, - это три бутылки бренди "Эспландидо" по литру. Просто я для него был чужак, заезжий туристик-раззява. Но я не долго огорчался: ему здесь жить и семью кормить, а мне - добрый урок, чтоб помнил. ...Испанию я помню как-то музыкально-визуально-обонятельно. Но и о ней пока кончаю. ТИШИНА ВРЕМЕНИ В моей коллекции флажков из заморских стран прибавление - три греческих вымпелочка. Дешевенькие, грубо сделанные: на тонком нейлоне аляповатые, плохо отпечатанные картинки. Преобладает голубой цвет и желтый. При желании можно найти тут и символику. Голубое - море, потому что Греция расположилась на сотнях островов. А желтое - ее великолепное солнце, более трехсот солнечных дней в году, по лоции, в здешних краях. Мимо Греции я тоже проходил больше десяти раз, а пришвартовался к ее берегам на тридцать пятом году своего пребывания в системе ММФ. Сначала наш теплоход прибыл в бухту Суда на Крите. На нем ученые ищут следы легендарной Атлантиды и, кажется, доказали уже, что извержение вулкана Санторино погубило мощную и передовую по тем временам цивилизацию. Бухта Суда - обширная, глубокая, окруженная высокими, коричнево-желтыми, выгоревшими под извечным солнцем горами. Справа, за холмами на плоскогорье, - база военно-воздушных сил НАТО. По будням, как рассказали моряки, здесь оживленно, взлетают и садятся самолеты всех типов. А в наш приход была суббота (эх, находка для поэтов, блестящая аллитерация: "Пришли сюда мы, в Суду, в суббота, не забуду..."), и натовские летуны, видимо тоже отдыхали, удалось увидеть две-три посадки небольших двухмоторных транспортников, и лишь однажды проплыл, медленно снижаясь, огромный "В-52", темный и зловещий вестник беды, прекращения жизни... Может, он и натолкнул меня на эти мысли - о жизни и смерти. Впрочем, через пару дней многое иное вызвало те же ассоциации, столь естественные для человека далеко не юного возраста. На берег в Суде нас не выпустили - все из-за той же натовской базы. Городок казался тихим и мирным, но у причалов дома и склады были без крыш, с разбитыми стенами. Зимой здесь разгружали пароход с взрывчаткой, она-то и бабахнула, пострадали здания на полкилометра вокруг. А сейчас, когда я вышел поздним вечером на палубу, вспомнилась пронзительно-точная фраза Андрея Платонова: "Медленно шли стенные часы над кроватью, грустный сумрак ночи протекал за окном навстречу далекому утру, и стояла тишина времени". Я долго не читал книг Платонова. Из чувства протеста - слишком его расхваливали, задыхаясь от восторгов. Как Шукшина после смерти. Но за два месяца до Крита взял в судовой библиотеке сборник "В прекрасном и яростном мире" - и опешил, ошалел. Впервые проза повергла меня в транс. Впервые понял, что из простых, обыденных слов можно сложить фразу, которая приобщит тебя к Вечности. В этой книге было мастерство на уровне каких угодно стандартов. Но разве существует стандарт гениальности? Однако после знакомства со столицей Греции я усомнился в точности словосочетания: "стояла тишина времени". Кипят сегодняшние бурные страсти, рождаются и умирают люди. полируют подошвы туристов ступени Акрополя, постепенно рушится мрамор Парфенона - и над всем этим не стоит, а длится, струится все та же вечная тишина времени, отмечая даты рождений и смертей, смену эр и эпох. 2 июля мы поехали из Пирея в Афины. Шофер автобуса Михаил Дмитриевич оказался из наших черноморских греков, эмигрировал сюда из Ялты, а по говору - типичный одессит. В античном прошлом он не шибко разбирался. Ну и слава богу, не по дуще мне навязчивая эрудированность профессиональных гидов. Впрочем, Михаил Дмитриевич был не по-одесски молчалив и скупо рассказал нам о трудностях теперешней жизни: цены непрерывно растут, люди в Афины лезут со всей страны, или вот плохо с энергией, потому начались опыты по внедрению гелиоустановок, - и показал на крыше дома прямоугольную плиту устройства, преобразующего солнечное тепло в электричество. Афины фактически уже слились с Пиреем в один город, где живет чуть ли не половина греческого населения: тесно стоят, толпятся дома, на засыпанном участке в низине у моря начинается новое строительство, и шоссе ведет через длинную улицу автосалонов "Ситроена", "Форда", "Фиата", "Фольксвагена" (нигде нет от них спасения!) - к Акропольскому холму. Плюс ЗЗ градусов в тени, дымка из смога над равниной у моря, яхточки в заливе и - три американских военных корабля на рейде. "Американцы на берег теперь увольняются в штатском", - сообщил Михаил Дмитриевич. Наши ребята - тоже, на радость им, получившим возможность пощеголять своими джинсовыми костюмчиками и рубашками с пестрыми картинками. А ведь это не мелочь, додумались люди наконец, что военная форма (наших мальчиков-курсантов из мореходок за рубежом упорно принимают за военных) вовсе не сближает народы. Гида нам все-таки дали, подсела жена нашего торгового представителя, без скучной дотошности профессионала поведала кое-что, для меня, по крайней мере, неизвестное. Оказывается, древние греки не признавали белого цвета, символизирующего, по их воззрениям, смерть. Поэтому они все свои здания и скульптуры красили, и самой распространенной у них была красная краска. Не я, конечно, додумался, что лишь искусство имеет право претендовать на вечность: уходят люди, но остаются храмы, фрески, мозаики. И статуи - человеческие и божеские. Однако эллины как будто не очень-то заботились о бессмертии искусства: не могли же они не понимать, что краска с домов и скульптур слезет гораздо раньше вечности. Вот и на Парфеноне сейчас лишь кое-где осталась рыжинка. А издали он розоватый или бежеватый, но не белоснежный, как думалось до сих пор. Совсем близко, метрах в ста, - храм Эрехтейона, он подправляется, реставрируется. Недавно здесь еще стояли кариатиды - рослые и стройные мраморные девы. Теперь их убрали, чтобы спасти от разрушения, и пока они находятся в небольшом подвальном музейчике под Парфеноном. Всему Акрополю угрожает разрушение, смерть - белый цвет смерти. Мрамор здешних построек содержит в себе много железистых вкраплений, под влиянием отработанных газов и промышленных испарений железо окисляется и приобретает способность взрываться. Говорят, от такого микровзрыва пострадал зазевавшийся турист: рухнул кусочек мрамора тонны на полторы. Поэтому внутрь Парфенона, в благодатную тень его портиков, туристов не пускают - отгородили храм веревками, и служитель в ливрее гонит прочь со ступеней любопытных и неумеренно отважных зевак. А у дев-кариатид в музее умиротворенные лица, хотя по замыслу ваятеля они - участницы похоронной процессии. Извечное стремление к красоте, навсегда враждебной смерти, заставило древних скульптуров преступить через скорбь, через плач и стенания, и лишь согнутые в коленях ноги кариатид под мраморными складками их одеяний намекают, что они движутся в траурном кортеже. Еще мальчишкой я читал о Парфеноне, о том, как он соразмерно-пропорционален, и даже колонны его не случайно ассиметричны - на фоне синевы неба создается впечатление непревзойденной гармоничности и достигается совершенство линий. В детстве я этому свято поверил, не усомнился и сегодня, хотя сегодня больше верю не словам других, а своим ощущениям. Пусть уж специалисты вымеряют и подсчитывают размеры и пропорции древнего храма, а наше дело - стоять перед ним и удивляться. И когда мы уходили из Пирея, я с внешнего рейда долго смотрел в оптический пеленгатор на золотистый холм, на розовый храм, и думал, как все же странно: для чего был потрачен адский труд, вложенный в сооружение Парфенона и всего Акрополя. Ведь люди здесь были свободные, не то что в Риме, где сотни тысяч безгласных и бесправных рабов создавали Колизей, Форо Италико, Капитолий. А тут люди трудились добровольно... Один ответ - во имя красоты, жизни. И все-таки на Акрополе, на пологом спуске от Парфенона в камнях проложены канавки-бороздки для стока крови жертвенных животных. Овец и быков закалывали на ступенях храма во имя жизни. Пожалуй, до абсолютной гармонии эллины не дошли. Однако обвинять их за это абсурдно. Как и огорчаться, что стерлась краска с их скульптур. "Все мы греки", - сказал немецкий писатель, имея в виду влияние античной культуры на мировую. И римляне, которыми я восхищался еще два года назад, лишь повторяли греков, а потом погибло и их государство, оставив людям великолепие красоты. Вечно стремление человека остановить мгновение, продлить жизнь, победить смерть. Исчезают, уходят в историю цивилизации, выветриваются и обесцвечиваются храмы и статуи. Остается лишь тишина времени.  * IV *  Мне бесконечно жаль Моих несбывшихся мечтаний, И только боль воспоминаний Гнетет меня... Песня ДРУЗЕЙ МОИХ ПРЕКРАСНЫЕ ЧЕРТЫ В Ленинград в 60-80-е годы я попадал часто, но обычно перед уходом в рейс или возвращаясь из рейса - и на короткое время. Только весь июнь 1985 года пробыл там, да еще и жил на 21-й линии, рядом с домом, где провел в юности пять лет... Потом как-то чаще Москва стала возникать в моем существовании, я начал забывать Ленинград, и казалось, что он - не Главный мой город. Потребовалась суровая и резкая встряска: в сентябре 1992 года попал на сложную и опасную операцию, которая вернула меня к жизни. И тогда, как только очухался, потянуло именно в Ленинград, ставший, увы, Санкт-Петербургом. И два месяца - в сентябре девяносто третьего и в июле-августе девяносто четвертого - провел в тихом, запущенном, но знаменитом местечке на берегу Финского залива. Имел отдельную комнату, сносную кормежку и... одиночество. Могу признаться друзьям, что это необходимо человеку, занимающемуся литературным трудом. Еще Э. Хемингуэй писал: "Писательство - одинокое дело". Хотя недавно сестра вдруг открыла мне истину, до которой сам не додумался (или убегал от нее?). Сказала: "Мне тебя очень жалко, у тебя ведь никого не осталось рядом - из друзей или коллег". Впрочем, жалеть себя не люблю, и потому не мусолю в сознании этот верный, в сущности, вывод. Первый приезд в Ленинград-Петербург был разведывательный: заново знакомиться с городом, который не только название переменил. Сразу пришло сопоставление: Ленинграл осени сорок пятого и осени девяносто третьего. Тогда, после страшной и разрушительной войны, порядка и надежд было неизмеримо больше. Особенно надежд. Хотя надо учитывать и возрастные факторы - 17 лет и 65! Кое с кем встретился, угодил на очередную революцию (или контрреволюцию?). И меньше чем через год уже ехал туда с твердым намерением - повидать как можно больше друзей прошлого. Повидал в разное время и по очереди - пятерых. А шестой прикатил ко мне домой, в Таллинн. Теперь должен признаться, что применяю далее искусственный прием. То есть именую здравствующих друзей не по их подлинным фамилиям, придумываю им псевдонимы. Зачем и почему? Трудно объяснить точно. Главным образом потому, что не уверен, насколько хорошо их понимаю сейчас, через десятки лет. Могу ведь и обидеть от неверного понимания. И этот прием дает мне некоторую авторскую свободу, позволяет где-то и в чем-то приврать, приблизительно изобразить былое... Да, кстати, в наше давнее время тоже был распространен подобный обычай: придумывать псевдонимы или заменять имена кличками, как правило, не обидными. Так, Миша Павлов значился у нас "Балтфлотом". А Володя Митник - "Васей". Другой Володя, Турчанинов, назывался "Стенькой". Сам я был "Титом", Коля Калашников - "Трубой" (он играл в духовом оркестре на большой трубе), у него было и другое имя - "Голова", не помню, почему. Когда повидаюсь с ребятами еще, может, вспомним какие-то прочие забавные прозвища. А вся наша общая компания квалифицировалась одним словом - "Толпа". Так вот, тех, кого встретил в июле-августе 1994 года, называю здесь другими, не подлинными именами. Первый, кого навестил - Виктор Александрович. Он в море не пошел после окончания ЛВМУ, носил очки - и стал толковым инженером, выбрав род занятий, все же связанный с флотом: сделался конструктором кораблей и судов, выбился в главные инженеры Большого КБ, а потом выдвинут был в начальники ЦПКБ, успел еще ухватить звание лауреата премии государства, которое вскоре перестало существовать. С Виктором мы провели два дня, я у него жил. Из его большой квартиры сделали главную базу, куда заманили еще двоих. А сам Виктор оказался обиженным всеми этими переворотами в судьбах нашей бывшей страны. Я тоже обижен и потому хорошо его понял... Тут, дойдя до этих выводов, я споткнулся. Понял: не смогу подробно рассказать о душевном перевороте Вити. Не имею права. Он мне не все сказал и поведал. Не бывает, чтобы человек раскрывал себя целиком и полностью. А довыдумывать - не имею оснований и права. Так, видимо, будет и дальше, когда стану рассказывать и про остальных, кого успел увидеть. Почти все они злы и обижены. А обозленный человек теряет многое. Не его в том вина, но результат всегда один и тот же. Я сам много теряю, когда злюсь. Повспоминали мы кое-что, хотя и в воспоминаниях Виктор не слишком подобрел. Пришлось мне отметить: давние обиды и счеты еще живут в душе и памяти многих из наших. Бог с ними, не мое дело разбираться в старых обидах. Витя хорошо и успешно работал. Это - главное. И сейчас, будучи отстраненным от любимого дела, в котором был Мастером, молча тоскует. Уверен, он мог бы принести стране немало полезного. Стране, людям, флоту. А его не слишком деликатно устранили от дела - "по возрасту". Пришел к нам и Алексей Алексеевич, отвечавший когда-то на мою анкету. Я его встречал уже в должности большого начальника - над всеми балтийскими капитанами. Он был всегда внешне спокойным, немногословным, и хорошая у него улыбка - добрая. Но и его судьба (и руководство) сделала если не злым. то сердитым. Четыре года работал представителем нашего доблестного ММФ на другом конце земного шара, а когда вернулся, место было занято, подоспела пенсия - его и "ушли" с флота. Насовсем. Годом раньше я узнал от Леши, что работает оператором-кочегаром в "ЦК" - в центральной котельной крупного предприятия. Звали в морские организации, где опыт его колоссальный и умение работать с людьми очень даже пригодились бы. Но Алексей сказал твердо: "Нет!" Не захотел он больше связывать себя с флотскими делами и делишками. А тут еще потерялись автомобильные права, и на пересдаче экзамена в ГАИ его завалили, самолюбие было задето. Капитанское самолюбие - особенное. То, что сухопутный человек стерпит и проглотит, для бывалого начальника морского судна - нож в сердце. На квартиру к Виктору приехал и Геннадий. Тогда он был "в строю". Капитанил раньше лет двадцать. Сложный у него характер. Как-то мне встретился в ежегодных рейсах старпом, который прошел у Гены школу, будучи четвертым помощником. Этот громогласный Щепкин, узнав,что я однокашник Геннадия, заявил: "Кто послужил под началом Буйнова - ему ничего не страшно!" Генка приходил к нам в Таллинн в начале 70-х годов. Завел свой солидный пустой теплоход в сильный ветер в тесный порт, изумив местных мореманов. Мы с женой в гости на судно к нему явились, попугаиха там жила симпатичная по имени Рита, почему-то не любила замполита. Геннадий Буйнов рассказал мне, пока сидели за столом у Виктора, кучу интересного из своей капитанской жизни. Я слушал часа три, раскрыв рот, а потом сказал: "Где ты видел такого внимательного слушателя?" Еще в середине 60-х годов его теплоход (кажется, первый, которым он командовал) возил секретные грузы на Новую Землю, где тогда располагался главный советский центр по ядерным испытаниям. Везли они что-то важное. Но военные руководители то ли про них забыли, то ли просчитались в их местоположении... короче, попали они под взрыв ядерной бомбы. Гена так рассказывал: "Сижу я в кают-компании, напротив - зеркало, через него видно море. И вижу Свет. Второй свет, потому что было лето, солнце и день. Но этот новый свет закрыл, затмил солнечный, если можно так выразиться (именно так описывали впечатления от ядерных взрывов все очевидцы). На мостике я был через 15 секунд. И увидел, как то, что возникло за горизонтом, поднималось, расширялось и надвигалось сверху на нас. Ну, рванули в сторону, ветер был подходящий, не на нас дул. Радио дал, куда можно и нужно. Скоро выяснилось из шифровок, что это я виноват, якобы нарушил указания и полез навстречу испытаниям. Брехали, конечно, и я сразу понял: они так себя страхуют, готовят оправдание себе. Свалят все на меня - сливай керосин... Разработал встречный план. Самое удачное: дал радио главному адмиралу в Москву, и он срочно прилетел на Новую Землю. Когда мы ошвартовались на базе, я вахте у трапа приказал никого на борт не пускать до приезда адмирала. А он оказался мужиком умным и справедливым. Когда прибыл со свитой, я объявил: "На борт прошу пройти товарища вице-адмирала, для остальных места нет!" Сели мы в каюте, угощение я поставил, адмирал сказал: "Это потом. Разберемся сначала". Я ему, открыв сейф, все копии РДО выложил - от меня и ко мне. По ним все ясно стало. Адмирал, кажется, даже обрадовался, не хотелось ему меня под монастырь подводить. Потом меня даже наградили знаком "Заслуженному полярнику" После экипажу теплохода Гены каждый год пришлось проходить проверку в онкологическом центре поселка Песочное под Ленинградом, где, по иронии судьбы, сейчас у Буйнова дача. И один человек из его команды все же умер от лейкемии... Геннадий Буйнов - сибиряк. Лет пятнадцать возглавлял спасательную службу Балтики. Был я у него в конторе: над столом висит портрет В.И.Ленина. Гена обещал повесить рядом всех русских царей, начиная от Ивана Калиты. И еще байка Генки. Она касается нашего кореша-однокурсника. Его судьба вовсе уж фантастична: пошел по линии КГБ. А теплоход Буйнова в одной из его тринадцати кругосветок попал то ли в Индонезию, то ли на Филиппины. И пригласили капитана на какое-то совещание в посольство наше, советское. Вдруг в свите собравшихся Гена видит... назовем его Андреем. Буйнов сориентировался моментально, так как знал, где служит друг, - сделал вид, что они незнакомы. Потом Андрюша похвалил его, ибо попал в тот город и в то посольство, естественно, "под крышей". ...Я на пятидесятилетие Генки приезжал специально в Ленинград - с женой. Буйнов только что вернулся из Антверпена (или Брюсселя?), где работал представителем министерства. Хорошо отпраздновали, в ресторане "Бригантина" на Двинской улице. Осю Эльпорта последний раз в жизни видел. И Володю Каракашева, одного из "ростовской шпаны", который стал седым и очень интеллигентным профессором в сфере знаний, которая оценивалась для него в период нашей учебы между двойкой и тройкой. Владька Есин отвозил нас на аэродром на своем "Матадоре", жена с похмелья укачалась в нем. До сих пор существует у нас купленный тогда в Гостином дворе гриль "Гурман" - кур исправно жарит... А в 1972 году, к нашему сбору в честь двадцатилетия разлуки, я "поэму" сочинил, но не могу ее найти в своем архиве. Отпечатал тогда 30 или 40 копий, подарил корешкам. Это оттуда: "Бедны мы были, без квартир..."И: "Койки близко, ряд за рядом..." Будущий профессор Каракашев одно время практиковал "постельную гимнастику" и как-то не удержался в стойке на лопатках, свалился на сладко досыпавшего Юрку Сирика. Большой, добродушный, но взрывной Юрка швырнул в Вовку "говнодавом" - ростовчанин пригнулся, и ботинок выбил стекло кубрика. А Боб Лавров, Лавруха-Паганель, вернувшись из увольнения однажды в смятении чувств, вырвал с корнем из стены пожарный гидрант. Все было! Все прошло... Летом 1994 года были у меня еще две встречи. Двое наших стали бизнесменами. Как понял, с разной степенью успеха. Митяй Савицкий - то ли президент, то ли гендиректор судовладельческой фирмы с красивым названием "Северный Меркурий". Были у них три рыболовецких судна, одно утопили у причала в Мурманске, второе - погорело. Митяй приезжал ко мне в Комарово дважды, хорошо поговорили. Да, у него в квартире, в Доме бывших политкаторжан, тоже год назад пожар случился. Горели наши неоднократно - и по-разному. Особенно капитаны. Встретил я олимпийским летом, ясным днем, в Ленинградском порту знакомого-сокашника. Постарше он всех нас был, о пенсии уже подумывал. Катер с Канонерского острова подошел и привез Васю. Постояли у причала, обменялись информацией. Рассказал Вася недавнюю историю из своей нелегкой и многотрудной жизни: "Ошвартовался я у 20-го причала, а там какие-то сволочи хлам на берегу до меня оставили - доски, бумагу, сор из трюмов выгребли на причал. Через час приходит портнадзиратель, уберите, говорит, грязь от вашего борта. Я ему, понятно, протест выражаю, не мы, мол, пакостили, а он и не слушает: "Ничего не знаю, мусор у вашего борта, рапорт писать буду!" Мне не до него было, послал подальше. А он рапорт сочинил - с мотивировкой, что я нарушаю приказ начальника порта о подготовке территории к Олимпиаде и прочее. Пошло по инстанциям - и никто мне не поверил. Даже на капитанском совещании в Службе мореплавания. Схлопотал я выговор. Вот уже месяц бьюсь - не слушают, советуют: помолчи, на тормозах спустим. Говорят, бумаге дан ход, заднего дать нет никакой возможности". Ушел тогда Вася с горькой обидой, и я подумал, что наверняка в его более чем двадцатилетней карьере бывали ситуации и поопаснее, а вот эту, может, последнюю служебную обиду не забудет он, и станет она самой горькой... Горели капитаны - и восставали из пепла, как птица Феникс. Саня Чекин пришел к нам на третий курс. Пожалуй, Саня больше всего пришелся по душе "Толпе" тем, что хорошо играл на пианино. На какой-то сессии аудитория, где проходил экзамен, находилась рядом с другой, где стояло пианино. Вышедшим успешно Саня играл туш, а "выкинутым"- похоронный марш Шопена. Впрочем, кажется, был вариант переделки Шопена под туш. Санька был отличный яхтсмен, долго командовал учебной баркентиной, а потом перешел на "железные" учебно-производственные суда. С ним я несколько раз ходил в моря. Хорошо мне жилось, спокойно, уютно. По Лондону две недели шатались, к Шерлоку Холмсу забегали, к Мадам Тюссо. В Италии ездили из Савоны на агентской машине в Сан-Ремо. А однажды в зимнем Бискайе, когда под девять баллов было, Саня помогал мне разрабатывать ситуацию для задуманной книги, где было много судоводительского. Помню, карта, на которой мы вели расчеты действий моего героя, елозила по столу, и ветер ревел за бортом, а в трюмах у нас был не слишком удачный груз - гранитные блоки из Швеции, которые везли в Марина-ди-Каррару для обработки. Позже и они начали елозить, и когда открыли трюма, искры оттуда посыпались... И Саня погорел на УПС, сложным путем, какая-то и его вина присутствовала, но главное - надо было его "убрать". И тоже восстал. Когда я его нашел, имел он под своим началом не самую хилую фирму, возил меня по офисам полдня, солидно все выглядело, в арендованный ими район порта его самого не сразу пропустили парни в пятнистых куртках. Здесь мне ясным стало, что капитализм, как утверждал Карл Маркс, - потогонная система. Санина фирма связана с американской "Sea-Land", приходят к ним линейные теплоходы по расписанию, и когда швартуется Санькин "Ян Речер", он трое суток не вылазит с причала, ночует там - и организует-обеспечивает дело в лучшем виде. А Валя Митко прибыл ко мне в Таллинн через месяц после того, как я вернулся из Питера. Он у нас в мореходке имел прозвище "Митко-миллионер", мама у него заботливая, денежные переводики исправно слала. Потом тоже обосновался на берегу, вроде бы по коммерции. Сейчас служит советником в какой-то фирме, она ему за успешную операцию премию присудила: прикатил на неделю в Таллинн с женой, "Дикой Барой", так ее прозвали в юные годы за буйные золотистые кудри. Валька всегда был говорливым и шумным, моя сестра, встретившись с ним у меня дома, объявила: "Таким ты и остался - трепачом!" Но не стали бы фирмачи держать у себя советником лишь трепача. Он тоже дело делает - и хорошо. Наше поколение получило после войны полностью разрушенную страну (вспомню опять Петергоф осени сорок пятого года). Другое дело - какой ценой и какими затратами энергии удалось все это восстановить в невиданно короткие сроки. Но ведь восстановили! Теперь, когда большинство из нас отдыхает на "заслуженном", скучно сидеть сложа руки. По себе знаю. Когда стал пенсионером, год-два был занят другим - боролся с болью и готовился к смерти. Но когда ожил, сразу затосковал по работе. И, найдя ее, воспрянул. Хотя дело было вовсе мне незнакомое, новое. Но связанное с морем и морскими проблемами. Виктора-лауреата понимаю: он вынужден свои таланты и энергию тратить на дачный участок и "фасиенду": обнаружилось, что плотник он прекрасный - прямо столяр-краснодеревщик. Алексей Алексеевич трудится исправно в котельной, Саня Чекин успешно реализует свои богатые капитанские знания. Валя Митко достойно обслуживает коммерческую фирму. Гена Буйнов железной рукой обеспечивает сферу спасания на Балтике. Митяй Савицкий, несмотря на все невзгоды, тянет свою фирму. Все - работают. Да и последний из наших "плавающих могикан", капитан Владислав Есин водит огромный теплоход "ро-ро" по океанам, ему больше всего завидую. Пока человек трудится - он живет. Нет иной формулы жизни. ...Уезжал я из Питера 17 августа 1994 года с тоской. Стал бы "невозвращенцем", ежели б не семья, не родные люди в Таллинне. И вечер был серый, хмурый, и поезд нам подали не к перрону, а за полкилометра от него, в темноте тащил чемодан к вагону. И тогда еще решил: вернусь сюда обязательно! Сестра моя уже три года ездит в Питер, каждый раз объявляя: "Еду в последний раз!" В город этот мы возвращаемся не только, чтобы встретиться с друзьями или поплакать в тряпочку по былому, невозвратному. Здесь ведь мы и любили, лирика тоже присутствовала. О лирике нельзя забывать. Я ее подам опять-таки в несколько условном плане. Это не просто рассказ о себе, о долгом пребывании в Ленинграде (тогда еще Ленинграде!). "Он" в моем рассказе - это и я, и еще кто-то из нашего поколения... БОЛЬ ВОСПОМИНАНИЙ Две вечных дороги - любовь и разлука - Проходят сквозь сердце мое... Но перед тем, как выйти в море лирики, вспомню один теплоход. Он выступит тут как бы персонажем, героем. Тоже лирическим. Люди, чья судьба связана с ЛВИМУ 60-70-х годов, хорошо его знают. Я впервые ступил на его трап в сентябре 1962 года. Был тогда "Зенит" молодым и белоснежным. И вскоре прославился во многих портах Европы. Его "завалинка" - полукруглый диван в вестибюле - был как бы клубом для моряков и нас, временных гостей. Не могу уже вспомнить, сколько раз мне доводилось плавать на нем. Всякое бывало. И я научился узнавать обводы "Зенита" издалека, сразу отмечать его среди встречных судов. Так немедленно узнаешь родного человека в толпе... Через него прошли несколько поколений мореходов ЛВИМУ. Но судьба его была на закате грустная. В последнем рейсе, в проливе Бельт, под форштевень сунулся катер с хмельными американцами, погибли двое детей. "Зенит" стоял арестованный, когда мы проходили мимо. И, словно в наказание, его перегнали скоро в Пакистан, где и разрезали "на иголки". ...Последний мой рейс на "Зените" был не за кордон, а в родные края. Об этом и расскажу. Только еще раз напомню: "он" - это не "я"... ну, не совсем "я". Кажется, что-то в таком духе могли передумать и пережить мои друзья, попав в места, где прошли их юные годы. Итак, "Зенит" пришел в мой город после нескольких месяцев отсутствия на родине. И вышел в недальнее плавание - в Ленинград... То странное плавание началось на гладкой майской воде, по палубам бегали детишки моряков, не видавшие пап с января; когда он после полночи забрел на мостик, второй штурман там нес вахту на пару с супругой; привычно дрожало тело судна; затухал позади суматошный день, и впереди его ждал Ленинград, где не бывал два года... 29.05.85. Давно знакомый этот теплоход одряхлел, течет, как старое корыто. Скоро ему исполнится двадцать пять - возраст глубокой старости для железного судна. Корабли, как и собаки, стареют гораздо раньше нас. А ведь был-то какой - щеголеватый, задорный и - будто даже с гусарскими усами! ...Пришвартовались к 25-му отстойному причалу. Здесь он был семь лет назад, когда вернулся с Кубы и из США. Кажется, все тот же дым застыл над Адмиралтейским заводом, те же штабеля цинковых чушек высятся на причале, и сам он - тот же. Однако биологи доказали, что каждые семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью - значит, и он абсолютно иной по сравнению с 1978 годом. А если считать от шестьдесят второго, когда впервые попал сюда, то уже трижды все в нем изменилось. В это не верится, он же прекрасно помнит себя, свои мысли и переживания той поры - особой разницы не видится. Например, никак не может он согласиться, что в шестьдесят втором не было на свете дочери, - она существовала, жила всегда! Эта странность мешала (или помогала?) сорок дней, которые провел в Ленинграде: дочь и жена властно вторгались в диковинную жизнь прошлого, нежно и сердито гнали прочь боль воспоминаний. Мысль о всегдашнем присутствии жены и дочери пришла в голову ему сразу, как только проехал на трамвае No 28 от больницы Мечникова до главных ворот Ленинградского порта. ...Он ехал по Среднеохтинскому, через улицы Новгородскую и Некрасовскую, по проспекту Огородникова, через проспект Газа, мимо грязно-розового дома со ржавой решеткой перед хилым сквериком, и мучительно старался вспомнить, какого цвета был этот дом раньше, и былая, ушедшая в невозвратность любовь колола ему сердце, он заставлял себя отворачиваться от розового дома и вспоминал другое: на теплоходе его ждала дочка со своими милыми сокрушениями и редкими радостями, и никому не нужное прошлое уходило на какое-то время, чтобы вернуться через час или через сутки. ................................................ Сначала был дом в конце переулка с непонятным названием - Басков. Несколько дат запомнились отчетливо, особенно одна - 8 января 1948 года. За Дворцом культуры имени Кирова тогда располагался обширный пустырь, навалило много снега, и они втроем поехали туда покататься на лыжах. Кроме него, был бедный Вадька и еще кто-то не запомнившийся. Бедным Вадьку назвала позже Мария Михайловна, ее мать. Потому что как раз Вадим привел его - на горе себе! - в тот дом, зашел вечером 13 декабря в кубрик и предложил: "Пошли, а? Я с девочкой познакомился - чудо! У нее мама добрая, патефон есть..." Напросился в компанию еще Коля Гребенюк, командир взвода, фронтовик, с усами - редко кто в то время носил усы. Дверь открыла она. И сразу посмотрела на него с затаенной улыбкой. В слабом свете лестничной лампочки ее глаза нашли и отметили почему-то его. Потом играла музыка - "Старенький коломенский бедняга-патефон", шумели и шутили, шел беспрерывный, прыгающий, легкий разговор, а он видел только ее и придумывал, как бы сократить ее имя - чтоб необычнее и ласковее. Тогда были в моде ночные балы, и они всей компанией, вернувшись, завалились в Кировский дворец, смотрели новую картину "Первая перчатка", а он думал и гадал, что же будет завтра и послезавтра, и в ушах звучали слова песенки из фильма: С той поры, как мы увиделись с тобой, По-другому я живу и я дышу... В те дни и недели, наполненные постоянным ожиданием, совсем просто было увидеть ее - в любой момент. Надо было лишь зажмуриться и улыбнуться. А 8 января стояло удивительно яркое солнце, на нетронутый свежий снег больно было смотреть, и когда появилась она, ее глаза светили ярче солнца и ослепительнее девственного этого снега. Когда он уезжал в начале февраля в отпуск и она пошла его провожать, он остановился на лестнице, несколькими ступеньками ниже ее, и сказал: "Посмотри на меня так, сверху. Мне нравится, когда ты глядишь на меня сверху!" Она быстренько посмеялась, и они постояли полминутки, потом она попросила: "Ну, пойдем, хватит... Не смотри так!" Из дома он писал ей длинные письма: "У нас гордая и независимая кошка Маша, у нее огромные глаза, зеленые, но все равно очень похожие на твои. Машенька меня любит - она никого так не любит, как меня..." И всю зиму он ездил по этой счастливой длинной дороге - на трамвае No 5, который тогда ходил по Большому проспекту Васильевского острова, через Невский и Некрасовскую, до угла улицы Восстания, и отсюда лежали еще метров триста торопливой, когда идешь туда, и тоскливой - обратной дороги. Они и рекорды ставили: как-то, неся вахту у главного входа в общежитие (в то время с 22-й линии, сейчас эта дверь наглухо забита и даже поросла у основания травой забвения), он проговорил с ней по телефону почти все четыре часа ночного дежурства - от ноля до четырех часов. ...Сегодня он проехал тот же путь за краткие мгновенья: Суворовский, угол Греческого, новое здание рынка, угол Восстания - и все ушло назад. Да нет же - тридцать семь лет, как ушло. Сегодня он не знал, где она живет, кто с ней рядом - и понимал, что никогда не узнает. ........................................... Потом все рухнуло, он решил: никого у меня больше не будет, - и жил в глухой черной тоске, пока не переступил порог нового дома на проспекте Огородникова, в двух шагах от порта. ...Простился с ней он на холодной февральской площади у Московского вокзала. Он был в светло-сером пальто и пижонской шапочке пирожком, желтый шарф очень шел к пальто и шапке, и она сказала: "Ужас, какой элегантный!" Никто до той поры не любил его так, как она. Верно и ненавязчиво, будто брата или сына. Почти десять лет она любила его материнской любовью, потому что все это время была несвободной, а он ни разу не попросил ее: "Брось мужа, приходи ко мне!" Но до этого периода они два года были в разлуке, он плавал на Севере, она ждала и надеялась, а он вдруг решил, что надо спасать свою свободу, и послал ей телеграмму с одним словом: "Нет" - и очень гордился, какой он решительный. Но еще через два года, возвращаясь домой с юга в другой город, где жил теперь, заехал в Ленинград, позвонил ей на работу и назначил встречу в Летнем саду. Она задохнулась от радости, в пустом осеннем парке, под хмурым небом, он произнес наконец слова, которые она ждала так долго: "Хватит, милая, пошли в загс!" Она тихо, беззвучно заплакала, он решил: от радости. Но она достала паспорт, протянула ему, и он увидел другую фамилию. Не поверил, заявил: "Выбросим его!" Она замотала головой: "Нет, поздно... если бы пришел за день до свадьбы..." Она была Татьяной Лариной, он так и сказал: "Но ты другому отдана...", и она лишь грустно улыбнулась. И еще десять лет они изредка встречались. Странно, в их встречах было мало музыки, хотя она немного играла на пианино, и все-таки долго ему казалось, что десять их последних лет прошли под звуки популярного тогда фокстрота: Мы так близки, что слов не нужно, Чтоб повторять друг другу вновь, Что наша нежность и наша дружба Сильнее страсти, больше, чем любовь! После той встречи у Московского вокзала он никогда уже не видел ее. Она узнала, что он женился, через его мать пожелала ему счастья - и ушла насовсем. И таким твердым было ее решение, что и он довольно быстро успокоился. Но память возвращалась, когда он проезжал по проспекту Огородникова, мимо розового дома или мимо Смольнинского садика, где они встречались майским днем - ее маленькая дочка играла в песочке, а они сидели на скамейке поблизости, и она любила его как брата или сына; на вокзале, у вагона, который увозил его в Москву, безмятежно смеялись и подозрительно блестели ее мягкие, безмерно добрые глаза... .......................................... Опять глаза, подумалось ему, когда трамвай поворачивал на Гапсальскую. Почему помнишь лучше всего глаза? Ведь "сначала было слово!" Не так получается в жизни, слова обычно бывают последним приветом или последним прощанием. А помнишь - глаза любимых людей... Не совсем точно, поправил он себя. Так случается, лишь пока молод. Самых любимых сегодня - дочь, жену, сестру - он помнит не по словам, но и не по взглядам. Они просто его часть, естественное продолжение его сущности. Вместе они единое целое, долгая и прочная нерасторжимость. И, может, самое главное, что у них даже боль общая. Как в том фантастическом рассказе: космонавт с Земли попал на планету, обитатели которой имели способность принимать на себя боль и страдания близких, в космонавта влюбилась девушка с этой планеты, а увезти ее на Землю он не мог, потому что там она скоро погибла бы, вынужденная взвалить на себя всю боль и все страдания дорогих ей людей. Иная музыка звучит сегодня. В радиоконцерте по заявкам запели удивительную эту песенку на слова поэта, к стихам которого он, в общем-то, равнодушен: Не мигают - слезятся от ветра Безнадежные карие вишни... Возвращаться - плохая примета. Я тебя никогда не увижу... Это очень плохая примета - возвращаться к прошлому, возвращаются перед вечной разлукой... а хочется даже и не сказать ни слова (какие тут могут быть слова?), лишь слабо кивнуть, чуть махнуть рукой... Он много ездил и ходил по городу за эти сорок дней. И много думал, размышлял: "Удивительный город, совсем ведь юный, трехсот лет нет еще, а на каждом шагу - великая история. Из окна 22-го автобуса вчера заметил две мемориальных доски - на месте, где работал Ломоносов, и на доме No 13 по улице Гоголя: там умер П. И. Чайковский. "Как же я не замечал этого дома тогда? И на здании нашей мореходки на Косой линии - кованые вензеля по кирпичам наверху, раньше их не видел..." Молодой он был тогда, по сторонам не глядел, о судьбах великих не задумывался. А сейчас задумался: несправедливо, что дома, здания живут гораздо дольше нас, переживают людей. Морские суда стареют быстрей - их жалко, но дома какие были, такие и есть, разве что кованые вензелечки обнаружишь вдруг... Теплоход поставили в док, и он переселился на территорию экипажа своего бывшего училища. На этом клочке земли провел шесть самых чудесных лет жизни... 21.06.85. Едет трамвай по улице: "No 3 - Экскурсионный". Прекрасно придумано, нашли и восстановили вагон сороковых годов, с решетчатой калиточкой в пояс вышиной. ...Он сходил в баню на 18-й линии и разволновался: все вернулось немедленно, все, как сорок лет назад! Как и у трамвая No 3, в той бане колорит былого: пол с пологим провалом к центру, толстые шаткие краны, потемневшие тазики-шайки. "А вот здесь, под аркой-туннелем, мы строились перед возвращением в общагу!" Во дворе общежития - деревья, липы и тополя. Были они тут в пятьдесят первом? Если были, то ниже и моложе. Хоккейную площадочку сохранил в памяти отлично... В городе от всех таких воспоминаний он временами забывал эпоху и возраст. Но они властно напоминали о себе. Когда он совершал экскурсию в юность на трамвае No 28, наблюдал "трамвайно-троллейбусную любовь"... Водительница попалась симпатичная, одетая в коричнево-бежевое, и, заметив в зеркальце его любопытные взгляды, приободрилась, заулыбалась ответно. Но потом рядом пристроился троллейбус, она туда повернулась, а водитель троллейбуса - грубый, восточного вида, с черными волосатыми руками ("Орангутанг из зоопарка!" - так подумалось). На пересечении улиц при красном светофоре она сбегала к милому, они о чем-то пошептались и поехали дальше, и теперь ее затаенная улыбка никакого отношения к нему не имела. "Опять меня мордой ткнули, - огорчился он, - Старик, не из того времени". И припомнились стишки из капустника: "И девушки с улыбкой милой чегой-то часто смотрят мимо..." 1.07.85. Теплоход вышел из дока. Когда еще стоял там, он дважды ездил в док, глядел снизу, удивляясь, какой теплоход солидный, огромный, пузатый даже, но и беспомощный, словно человек на операционном столе: вырезанные листы обшивки обнажали ряды ребер-шпангоутов. А на плаву - опять скромненький, низенький, и все равно уютный, родной. И тогда он вскоре вышел в море, но не успел пробыть среди большой воды столько времени, чтоб начались морские сны. Как бывало раньше неоднократно. Почему-то ему снились все больше женщины. Вовсе не потому, что он за ними активно гонялся или они за ним бегали. И вот как было однажды... Сначала возникли две - тонкие и изящные. Француженки. А потом - женщина, которая двадцать пять лет назад сильно его любила. Он понимал, что сейчас такой, какой есть - полинявший и пооблезший. А она пришла - молодая и ясная, как тогда, юная и свежая. Но очень грустная, в глазах - печаль. И ничего определенного больше не было, ни одного слова. Он проснулся, закурил. Впечатление радости и грусти, встречи и разлуки. И та проклятая телеграмма вспомнилась: "Нет!" Будет над ним это всегда висеть. Как-то в одной книге он прочитал мудреные и заковыристые философские рассуждения: "Люди слишком много гадают о будущем. Его нет. И даже если оно предопределено, мы ничего о нем не знаем и знать не можем, а значит - нет его и нечего болтать о нем. Настоящего, строго говоря, тоже нет, так как настоящее - мгновение. Как в анализе бесконечно малых: мгновенная скорость точки, мгновенное ее положение и т.п. Существует только прошлое, непрерывно уходящее от нас. Жить можно и нужно только прошлым". В этой тираде почудилось ему и здравое зерно - в том смысле, что прошлое наше, память о нем, - единственное, чем мы можем распоряжаться с полной уверенностью, что не ошибемся, не наврем, не передернем. Кроме, конечно, случаев, когда сами стараемся забыть или перевернуть, исказить его, чтобы оправдать себя и других. И бывает, переносишься в прошлое почти физически. Как-то на судне показывали древнюю ленту - "Поезд идет на Восток". По титрам он узнал, что картина вышла, когда ему было восемнадцать, и это его потрясло. Смотрел на экран и вспоминал, каким был тогда - не внешне, потому что себя со стороны не видишь, а каков был склад его мыслей, круг интересов, устремления, надежды. До того вошел в роль, что когда зажегся свет и моряки потянулись к выходу, он еще несколько минут не хотел подниматься с места. Казалось, если встанет, то опять попадет в настоящее и сделается таким, какой есть сегодня... Через год по ленинградскому телевидению давали передачу о Дине Дурбин. Стало ясным, почему они тогда от нее так очумели. Только что кончилась война - холод и голод, грязь и смерть, - и вдруг этот красивый сытый мир и очаровательная молодая женщина. Возможно, и справедливо, как пытался доказать кинокритик, ведущий передачу, что она актриса не шибко какая, но зло взяло на этого уверенного в себе, снисходительного дяденьку. Несмотря на бороду, он не мог помнить, как звучало все это в сорок пятом году. Звучали и ее песни, ее голос. Критик даже не упомянул, не знал, наверное, что Дину за голос прозвали в Америке "Голубым алмазом"... И он записал на магнитофон песни Дины, но слушал их очень редко, так как сильно расстраивался. * Здесь распрощаюсь со своим полуусловным персонажем. Размышляя о былом, припомнил вдруг милую песенку о молодых годах, о чувстве ощущения бесконечности жизни: "И все как будто под рукою, и все как будто на века..." Правильно это придумано в жизни. Если бы молодые постоянно помнили, что всему на свете приходит конец, остановилось бы все. Слава Богу, успеют еще погоревать об ушедшем, вкусить боль воспоминаний... С Левой Морозовым, которого сбросили с крыши вагона в августе 1946 года, мы после третьего курса совершили вполне достойное плавание - почти пять месяцев пробивались Северным морским путем из Архангельска во Владивосток на небольшом паровом лесовозе "Баскунчак". Всякое бывало, дней пять простояли с караваном во льдах, дожидаясь ледокола. Тогда Лева и нашел семейное счастье: на соседнем судне работала врачом женщина, намного старше него, а он влюбился, и вскоре они стали супругами. В феврале 1988 года я попал в Мурманск, где жил пенсионер Морозов, мы встретились, посидели в "Арктике". Лев хорошо и долго капитанил на большом балкере, потом - возил отходы с атомных судов. К моменту нашей последней встречи с женой уже расстался, пожаловался, что она его ограбила, забрав все сбережения, и теперь он собирается переезжать в город Нарву, где нашел добрую и верную женщину... Через три года Нарва оказалась за рубежом России. Я так и не успел узнать, там ли закончилась жизнь Льва Морозова. Мне он жаловался на диабет... А недавно пришло письмо от друга, коллеги-дезертира 1951 года. Живет сейчас на оторванном клочке бывшего великого и единого государства. Зимой ездил в южный город - хоронить первую жену. Умерла она одинокой, и моему товарищу пришлось взять на себя все хлопоты и горести похорон. Тяжко, конечно, было, я его Зою хорошо знал. Но друг посетовал еще и на то, каких усилий и переживаний потребовала сама поездка туда - через две границы - с проверкой виз, таможенными досмотрами... Уходят люди, которых знал, ценил, уважал, любил. Закон природы - да. И острое, страстное желание: надо помнить, вспоминать их как можно чаще. Банальная истина, но вечная: пока помнят людей, они продолжают жить. О СМЕРТИ И ЖИЗНИ Осень 1994 годы была окрашена в трагические, черные тона. Нелепая, в чем-то закономерная гибель парома "Эстония" унесла жизни сотен невиноватых людей. Двух капитанов "Эстонии" я знал, они учились и у меня. Оба умные, интеллигентные, спокойные ребята, и задатки, качества капитанские улавливались у них еще в годы учебы. Но я не собираюсь здесь расследовать причины и обстоятельства той трагедии. Она меня снова натолкнула на извечные мысли о смерти и жизни. Ведь и уходя от берегов, люди остаются подвластными суровому закону природы. В давнем моем дневнике есть две записи. 3.09.62. Вечер. Выход по Калининградскому каналу. Ночь тишайшая, теплая дымка над водой, будто в тропиках. И - низкие, стелющиеся по воде облака, берега, поросшие непривычно кудрявым лесом. Последний пеленг выходного маяка - красноватый сквозь дымку огонь. И снова - глубокая, плотная темнота за бортом, за релингами. 4.09.62. Вышли в понедельник, и вот - расплата. Стоим на прежнем месте в порту. Под белой простыней на носилках, на палубе буксира - неподвижное тело человека, который сидел восемь часов назад в полутора метрах от меня и что-то говорил картавым голосом. Абсолютно незнакомый мне человек, а теперь впереди следствие, нудное, тяжкое, когда нас пытали: почему, зачем, в чем причина? А может, он и сам не знал, что заставило его полезть в петлю - холодность жены, тяга к водке, тоска и скука? Кто теперь узнает? Три недели из нас старались вытянуть тайну его гибели - наивная надежда. Умер человек. Я хожу по тем же улицам и дворам, где ходил он вчера, а его нет. И не будет. Протестует наше естество. Что-то тут не так. Зачем так устроено на свете? Чтобы мы отчаянней цеплялись за жизнь? Недостойно. В нашем бытии много необъяснимого, но приход смерти - более всего. О ней люди слышат, читают, думают. Но когда она приходит, все равно удивляются и не верят. Все равно она не такая, как представлялось. Великий Павлов вел стенограмму своего умирания, и перед самым концом воскликнул: "Ого, как интересно!" А смерть в море особенно оглушающа: никуда не убежишь, не уйдешь, все та же замкнутость и ограниченность. Но страшней всего погибать одному. Вот выдержки из подлинного дневника человека 27 лет, оказавшегося в одиночестве в море на перевернувшемся судне. В свое время этот засекреченный материал подарил мне Виктор Александрович, он входил в комиссию по расследованию трагедии. Несколько предварительных пояснений, расшифровок морских терминов для сухопутных: ЦПУ - центральный пост управления машиной, МКО - машинно-котельное отделение, ГД - главный двигатель, ББС - барже-буксирный состав (в данном случае баржа для перевозки леса и буксир-толкач). Здесь сохраняю как есть стиль и орфографию подлинника, не поднимается рука править эти записи. Среда, 7 февраля, 06.30 или 05.30 (не очень точно). Очевидно, при повороте крен увеличился ББС опрокинулся. Сразу попытался выйти из МКО через дверь в ЦПУ. Там была уже вода. Нырнул, потянул ручку, она обломилась. Затем решил найти фонарь. 06.55 нашел. Затем взломал мастерскую электрика, нашел еще фонарик там. Осмотрелся в машине. Вода прибывает. Закрыл пробки некоторых танков, из которых сочилось топливо. Закрыл приемные клапаны кингстонов, чтобы не уходил воздух. Уже 08.00, качает сильнее. Погода очевидно ухудшилась. 09.08 прибывает вода, закрыл все отливные клапаны... В ЦПУ температура 15°, вода была 4°. 15.45 температура падает, обвязался ветошью, шторм, воды больше, сижу без света, иногда включаю для записи, часы идут... 17.00 воды больше, садится корма, где выход?.. Уже половина суток в таком положении как я. Хотел бы домой к любимой своей Тамаре. Уже темнеет. Где же помощь? 18.34 воды больше, температура воздуха падает. Уже темно, осталось 7 сигарет, в баллонах по 11 кг/см2. Сразу же закрыл баллоны теперь вроде держится. 19.25 начала болеть голова выпустил сжатый воздух из баллонов ГД. 13.15 холодно, пытался заснуть болит голова. 02.00 холодно, воды больше. 13.30 вода возле ЦПУ...Пытался прорубить отверстие в борту, не получается...Температура падает. Один фонарь почти не светит, второй еще хорошо...Надо что-то делать. 14.10 все зубилья вышли из строя, рубить не получается. Была бы дрель. Погода очень плохая. Надеюсь на помощь. Сам не вижу выхода никакого. Хочется надеяться очень хочется надеяться на помощь. Сигареты есть, спички есть, время есть, нет помощи. Боюсь и думать как наши ребята... 05.50 очень холодно кошма не помогает... 16.55 очень холодно все вещи давно использовал до портянок, обвязок, подстилки. Греться приходится движением еще виден свет. Если бы вышло на мель и волной опрокинуло обратно может тогда бы вышел. 17.55 пытался пройти в токарку, начинает затоплять. Хотел взять там очки и нырнуть к капам на выход. Но теперь думаю бесполезно там искать выход. Если сразу догадался было метров 4-5, а сейчас 10. Вода прибывает через сутки может добраться сюда буду ждать до последнего... Дорогие мои очень хочу к вам, но не могу вырваться. 19.05. Пришла мысль нырнуть с тяжестью ... открутить и выйти, но если учесть, что я в воздухе дрожу то в воде скрутит сразу. А если выйдет то температура минус 2 (по журналу) также долго не проплывешь. Иногда в глазах рябит, но не пить не есть не хочется. Осталась одна сигарета...За что такие муки. Если бы выжить! Теперь трудно судить сколько еще продержусь. Если бы в бою за Родину, а так глупо. Я ведь допускал уволиться после отпуска. Нет сил ждать конца. Баржа очевидно погружается либо обмерзает ноги накрыл мерзнут. 10.20 начал рубить переборку. 11.18 пытался резцами перерезать переборку. За час работы почти не продвинулся, хоть согрелся... Думаю идет обледенение так как на переборках в машине иней не знаю сколько продержусь больше суток не пил не ел, но пока не хочется. Холод быстро одолевает. Будет помощь или нет. Один фонарь еле светит второй тоже садится. 12.30 лежать под кошмой холодно. Фонари садятся. Баржа садится. Никому не желаю такого. Я не в силах себе помочь. Если вода поднимется сюда тогда хоть накладывай на себя руки. 13.20 вижу свет который проникает через капы. Если бы было не так холодно я бы вышел наверх... 16.10 холодно. Лежу укрывшись кошмой. 1,5 суток в таком положении. Болтает, все скрипит, шлюпки бьются о борт. Вода прибывает. Наверное уходит воздух не знаю через какие отверстия. Уже выпустил воздух из баллона ГД... Начала болеть правая нога. Как хочется жить. 20.47 уже приготовил себе петлю. Да, проверил батарейку маячек со спасательного жилета не горит но знак качества есть. Попробовал давиться страшно не хочется верить что конец. Я еще не успел вырасти сына ни дерева посадить. Какие муки хуже тонуть или душиться или кажется тонуть... был бы пистолет. На всякий случай прошу прощайте. Дурак тот кто считает ББС непотопляемым... так что план зимний должен быть меньше. Много мог бы я рассказать о ББС но не придется... Если бы был яд заснул и все, конец мукам. 9.02. 05.00 холод донимает собачий. Хочу продержаться до утра будет двое суток как оверкиль. Разжечь костер? Нет! 05.05. Холод... как дотяну до утра. 07.40 стучат сверху я тоже стучу. Затем тишина и опять стук. 08.50 сверху тихо, но я не мог ошибиться. Сверху стучали в районе бортового кингстона и затем за мной в пост, наверное сильно штормит и трудно подойти. Он был молод. Он делал, что мог: нашел свет, пытался выбраться, согреться, повеситься. Он вел вахтенный машинный журнал - эти записи оттуда. Он прогнал мысль о ребятах, оставшихся в момент катастрофы в каютах и на мостике, но он помнил о них. Его медленно убивал холод, и подступало удушье, так как кончался воздух, выпущенный из баллонов. Он надеялся, что баржу с буксиром прибьет на мель и перевернет волной обратно. Он ждал помощи. Помощь пришла - спасательный буксир с водолазами. Прорезали отверстие в обшивке, но там еще были стальные шпангоуты, в 25 сантиметрах один от другого. Разрезать шпангоут не успели - поднимался шторм. Дневник выплыл через проделанное отверстие, туда хлынула вода, и перевернувшийся буксир затонул на глубине. Я вспомнил этот дневник в последнем рейсе, когда вода ударила в иллюминатор и наступила темнота. А он прожил в темноте больше двух суток. Не хочу разбирать подробно той аварии, по ней работали две авторитетные комиссии. Когда ББС перевернулся, сделали все возможное, однако море оказалось сильнее. Но раньше, до выхода ББС в рейс, было допущено несколько элементарных ошибок. Каждая из них в отдельности казалась незначительной, в комплексе они привели к гибели людей. Я долго сомневался, надо ли об этом рассказывать. И решил все же рассказать, чтобы было предельно ясно: морская работа непроста и опасна, требует абсолютной точности, добросовестности, и любое отклонение от этих принципов приводит к необратимым и неотвратимым последствиям... И хватит о смерти, переверну пластинку на другую сторону - о жизни. Пластинки коллекционировал Митек Денисов, а лишние экземпляры иногда дарил мне. О нем и собираюсь рассказать, хотя его жизненная история нужна мне не сама по себе. Я с ее помощью хочу подвести возможных моих читателей к одному важному выводу, касающемуся особенностей морской работы. Точнее - к тезису о том, что море у людей кое-что и забирает. "Кто много плавал - тот мало читал!" - афоризм этот, среди прочих, родил Митек, которого, учитывая его небольшие габариты и по-юношески изящную фигуру, называли еще и Денисиком. Плавал Митек действительно много. И жизнь у него была нелегкая: в детстве лишился родителей, воспитыался у дяди или у тети (не помню точно), закончил сначала рыбную мореходку, семь лет болтался на сейнерах и логгерах в Атлантике, страдая, как сам признался, от качки, затем - в духе времени - кончил высшее училище в Ленинграде - и очно, что настоящий подвиг для женатого уже человека и папы, и вторично ушел в моря, где дослужился до второго помощника, но наконец взмолился и начал учить мореходов будущего. Когда мы отправились с ним к берегам италийским, Митек не только вышеприведенный афоризм выдал. Компания у нас подобралась дошлая и языкастая, и решили мы обессмертить совместное пребывание в морских просторах на "Зените". И начали сочинять всякие пакостные стишки и наклеивать их в толстый альбом для рисования, а иллюстрации брали из всяких зарубежных проспектов и каталогов, потому как талантов поэтических у нас было в изобилии, а изобразительных - ни одного. Объявили конкурс на лучшее название нашего опуса. И придумал его Митек. Сам не чаял, что так удачно придумает. Так вот, помимо всего прочего, Денисик был большой любитель пива и даже хвастался, что в туманной юности одолел на спор ящик "Жигулевского", не вставая и не удаляясь за уголок. Мы тогда застряли в Питере, никак не хотел порт нас выгружать, а тем более - загружать. Митек таскался по музмагазинам, отыскивая модного в ту историческую эпоху Тома Джонса. А потом появился как-то вечером довольный, облизывающийся, словно кот после дюжины мышей. "Где был?" - спросили мы его строго, так как не забывали, что он отец семейства. "Пивбар нашел - прелесть! - объявил Митек охотно и честно. - На Пяти углах. Пива - три сорта. И раки!" Я немедленно привлек Денисика к ответу, поскольку был уверен, что последний рак на европейской территории страны съеден еще до начала космической эры. "Как? Какие они - раки?" - пытливо спросил я, и Митек без колебаний полез в расставленные силки: "Да обыкновенные - жареные!" Мы встретили это признание дружным ревом, и наш журнал заимел название: "Жареные раки". Рейс тот проходил в разгар лета, и было нам весело (что-то не припомню, когда мне так весело еще бывало), хотя особых приключений на нашу долю не выпало, если не считать курсантских самоволок на стоянках. И собирались мы на разные "юбилеи", которые сами же и придумывали (например, месяц пребывания на борту). И Митек на юбилеях хорошо, душевно пел, много он морских и лирических песен знал. Но как-то, в каком-то шибко интеллектуальном споре (вроде о том, как читается - ПикАссо или ПикассО) над Денисиком зло посмеялись, ибо он вообще не слышал про ПикассО-ПикАссо. И он возмущенно заявил: "Вам хорошо, вы имели возможность работать над собой, а я все в морях и в морях. Кто много плавал - тот мало читал". Я почему этот афоризм вспомнил? Чут