ороны можно было подумать, что она тоже всю жизнь прожила в чащобах Пролетарского района. Из дорогостоящих развлечений она обожала одно -- катание на лошадях. Каждое воскресенье с утра они отправлялись на ипподром, выстаивали очередь и совершали прогулки по кругу. В этих забавах прошло больше месяца; и, ничего не говоря о чувствах и не имея никаких~вйдов-на-будущее, они так привыкли быть вместе, что когда в конце той вьюжной андроповской зимы с ее облавами в кинотеатрах, магазинах и банях вернулись из Бенилюкса срочно отозванные Машины родители и любовники потеряли свое изысканное укрытие, то, верно, ничто не смогло бы заставить их друг от друга отказаться. Судьба им благоволила. На другом конце Москвы в Тушине проживала Машина бабушка, благонравная и набожная старушка восьмидесяти с лишним лет, успевшая получить воспитание в Смольном институте, покуда тот не превратился в вертеп. Несмотря на высокое происхождение, смолянка работала гардеробщицей в Доме культуры "Красный Октябрь", до девяти вечера квартирка пустовала, и здоровая парочка расшатывала кровать с периной до основания, а затем вкушала оставленные для внучки борщ и компот. И вместе с этим борщом и компотом, вместе с дворянской пышной периной и барскими пуховыми подушками на Тезкина навалилась безразличная сытая сонливость -- он располнел и размяк, воспоминания о печальных и горестных днях ушли на дно его души. Иногда, словно ото сна, отрываясь от этого полурастительного состояния, он думал, что так можно и вовсе себя потерять, и пробовал барахтаться, бередил душу прежними думами, глядел на звездное небо, но потом опять появлялась невысокая пухленькая Маша, и в объятиях своей пассии Александр забывал обо всем на свете. Дух его был немощен, зато плоть бодра. Машенька смотрела на него нежными глазами, в которых, будто в расплавленной смоле, переливалась густая, тягучая женская страсть, совсем не похожая на мужскую. Иногда, не успевая добраться до перины и полностью раздеться, они устраивались прямо в прихожей, среди пахнущих нафталином бабушкиных пальто и шуб, и Тезкину казалось, что никакие они не любовники, не друзья-приятели, а смертные враги, охотник и жертва, попеременно преследующие и унижающие друг друга безумными ласками. Идиллия эта закончилась тем, что бабушка как-то раз вернулась раньше времени. По счастью, кровать была уже застелена, но Маша беспечно сидела на тезкинских коленках и выплевывала вишневые косточки. Заметив высокую и прямо державшуюся старуху первым, Александр побледнел, не смея даже подумать, что было бы, приди она на полчаса раньше. -- Что это значит, Маша? -- спросила старуха резко. Машина молчала, и Тезкину казалось, что сейчас произойдет что-то ужасное. -- Кто это? -- повысила голос старуха. -- Ну, допустим, мой друг,-- ответила внучка нехотя. -- И вы находите приличным так себя вести? -- Э-э... молодость, неопытность,-- забормотал Саня. -- Пошли отсюда! -- отрезала Маша, вставая, и Тезкину сделалось немного жаль: он бы с удовольствием посидел с этой старушкой, чем-то напоминавшей ему почаевских странниц, потолковал бы с нею о старине и порасспрашивал о людях, чьи фотографии висели на стенах. Но Машина уже стояла в тесной прихожей, надевая плащ. На столике перед зеркалом лежал ключ. На улице накрапывал дождик, с водохранилища тянуло сыростью, на той стороне виднелся тонкий силуэт Речного вокзала, и они пошли по набережной. -- Нехорошо как-то, Маш, получилось, -- сказал Саня. -- Да и бабу-лечку такую грех обижать. -- Да,-- отозвалась она,-- мы теперь с тобой бездомные. Как Адама с Евой, из рая изгнали. А за бабушку ты не тревожься, ее ничем обидеть нельзя. -- Зачем ты ключ ей отдала? -- Ты этого не поймешь. . -- Стыдно стало? -- Да нет, просто все надоело. Ничего больше она не прибавила, и Тезкин подумал, что теперь, когда им негде будет встречаться, роман их быстро сойдет на нет и они без сожаления расстанутся. Прошло почти две недели, она не звонила, но все это время что-то мучило его и мешало выкинуть эту историю из головы. Ему снились непонятные, тягостные сны, от которых страшно было просыпаться и страшно засыпать. В свободные от работы дни он уезжал в Купавну и, сидя на террасе, в одиночестве поглощал "Алазанскую долину" или "Старый замок", бессменно наличествующие на полках военного магазина возле станции, но забвение не наступало. А потом она позвонила, и было в ее голосе, не капризном и манерном, как обычно, что-то такое, что заставило его, бросив все, примчаться на место встречи. Она была сдержанна, плохо выглядела, нарочито не отвечала на его вопросы, а он, чувствуя, что дело здесь не в ее характере, а в чем-то более важном, терпеливо ждал, бродил с нею по Воробьевым горам вдоль желтых заборов, пока наконец, как-то странно усмехнувшись, она не сказала: -- Я беременна. -- Это точно? -- выдохнул он, не смея поверить. -- Точно, точно, -- ответила она раздраженно, в полной мере ощутив, что беременность -- вещь не самая приятная в своих проявлениях. -- Что, испугался? -- Нет, наоборот. -- Наоборот -- это как? -- Я рад, что у нас будет ребенок. -- Бу-удет? -- Голос у нее дрогнул: -- И как ты себе все это мыслишь? -- Мы поженимся. -- Санечка, -- вздохнула она, -- это все так сложно. Твои родители, мои родители. -- Да какое это имеет значение? -- вскричал он. -- Что. я тебя не прокормлю, что ли? -- Нет, ты точно андеграунд и никогда меня не поймешь. Но Тезкин уже ничего не слышал -- известие это его ошеломило. Весь мир вокруг него переменился, стали мелочными и незначащими вещи', еще вчера занимавшие его ум. Он вдруг ощутил, что отныне его жизнь обретет тот смысл, которого ей недоставало прежде. Исполнится его предназначение и оправдается так мучившее его извлечение из тьмы. Впервые после того, как они ходили с Козеттой в храм, ему снова захотелось помолиться Богу в теплой и бессознательной благодарности за то, что мир так устроен, и женщина может родить ребенка, а мужчина стать его отцом. Тогда схлынут вся тоска и разочарование и истинной жизнью окажется возникшее из небытия существо. И, Бог даст, судьба его окажется куда более счастливой, чем судьба его молодых и беспутных родителей. Все то. что чувствовал Саня, что бродило и не находило выхода в нем самом, осуществится в этом человеке, уже живущем таинственной жизнью во чреве своей легкомысленной матери. Но одновременно с этим в тезкинское чуткое сердце вдруг закралась тревога. Он не говорил никому сам и умолял Машу молчать о том, что она ждет ребенка, словно чувствуя, что мир может оказаться враждебным его дитяти. И, как оказалось, у него были на то все основания. Втайне от родителей он снял недорогую квартиру в Филях близ нарышкинской церкви. Квартира эта была черна и страшна до безобразия, с лохматыми обоями, исшварканным полом, прокопченными потолками, и хозяева сдали ее только на тех условиях, что Тезкин сделает в ней ремонт. Весь март Саня белил потолки и клеил обои. представляя, как станут они здесь жить и каждый день ходить в Филевский парк. Он купался в этих мыслях, украшая жилище с жадной и придирчивой любовью. Но человек предполагает, а располагают, видно, попеременно то Бог, то дьявол. Накануне того дня, когда они должны были въехать в свой дом. Маша зашла в комнату к матери и вышла от нее через полчаса с бескровным лицом. А моложавая изящная женщина весь вечер куда-то названивала и вполголоса договаривалась об очень важном деле, так чтобы не узнал муж. К полуночи все было слажено. Тезкин ничего этого не знал. Он искал Машу весь день по всему городу, звонил домой, где никто не брал трубку, был в институте и даже поехал зачем-то на ипподром -- все было тщетно. Он готов уже был броситься в милицию, но вдруг в голову его закралось подозрение. Саня поехал к дому на набережной и увидел, что в окнах горит свет. Женщина в подъезде не хотела его пускать, но Тезкин, оттолкнув ее, вбежал по лестнице ра шестой этаж и стал звонить. Ему не открывали. -- Хорошо же, -- пробормотал он и стал со всей дури бить по двери ногами. -- Гаврюша. -- послышался в глубине просторной и гулкой квартиры женский вопль. -- вызывай срочно милицию! -- Где она?! -- заорал Саня. г-- Скорее, пока он не сломал! -- Куда вы ее дели, сволочи? Он стоял и тряс дверь, бил по ней кулаками и ногами, пока не обессилел, а потом сел на ступеньку и зарыдал. Там и подобрал его наряд милиции. Из отделения его выпустили вечером следующего дня, когда все было уже кончено,-- в светлой клинике на Воробьевых горах свершилась одна из тех операций, что так часто свершаются ныне на святой Руси, а Марью Гавриловну отправили в "Озера" залечивать нервы подальше от покусившегося на нее безродного прохиндея. Но Тезкину было уже все равно. 6 Одно желание теперь им владело -- уехать прочь из этого города. И на сей раз не в сопредельные ласковые земли, а куда-нибудь далеко, и никогда более не возвращаться в Москву, которую он считал не только свидетельницей, но и главной союзницей всех своих бед. А покуда истекали два месяца до увольнения, Тезкин уезжал в свободные дни подальше от жестокой и холодной столицы в сонные городки вроде Боровска или Дмитрова, бродил по ним. бездумно глядя по сторонам, иногда даже на время забывался, но, очнувшись, испытывал еще более острую боль, от которой хотелось ему перестать быть. Однажды в Коломне в нестерпимо солнечный до рези в глазах день Тезкин столкнулся с Козеттой. Первой увидела его она, и прежде чем Санечка осознал, кто перед ним стоит, бросилось ему в глаза золотое колечко на ее руке. -- Ну что, с мужем будешь знакомить? -- уронил он горько. -- Как хочешь) -- засмеялась она.-- Я здесь с экскурсией, а ты? -- А я один, -- ответил Тезкин с такой невыразимой печалью, что даже в былые-то времена вряд ли Козеттин язычок повернулся бы сказать что-нибудь язвительное. -- Поехали с нами. 1-- Я еще не нагулялся, -- ответил он хмуро. -- Тогда я составлю тебе компанию. -- А как же муж? -- возразил Саня, но Козетта взяла его под руку, и они побрели на берег Оки, где та сливается с Москвой-рекой, и видно было, как в широкую окскую воду вливается грязная струя. -- Как твое здоровье? -- спросила Козетта, внимательно к нему приглядываясь. -- Прекрасно, -- буркнул Тезкин. -- У тебя ведь что-то серьезное было? -- Ерунда. Он твердо решил, что не станет посвящать бывшую подружку в подробности своей жизни. Но денек был такой чудный, Саня мало-помалу разошелся, расчувствовался и рассказал ей все, начиная с того момента, как Голдовский, будь он неладен, притащил его в проклятый дом. и кончая своим желанием завербоваться в Сибирь. Катя слушала его участливо, словно и не было никакой тени в их отношениях и не связывала их какая-то недоговоренность, и. когда Тезкин замолк, задумчиво произнесла: -- От себя-то ты все равно никуда не уедешь. -- Ну и черт с ним! -- сказал он зло. -- Мне теперь плевать, что со мной будет. Я, верно, как был пустым и никчемным человеком, так им и остался, раз даже стыдно от меня иметь детей. Ничего хорошего я для себя не предвижу, и никакой пользы в том, что живу, ни мне, ни окружающим нет. Одни пустые хлопоты. -- Санечка,-- возразила Козетта по-прежнему мягко, но довольно решительно,-- все это ребячество. Когда вы с Левой сидели в баре, вам было по семнадцать лет, и вы изображали на ваших пухлых личиках разочарование и усталость -- это было страшно мило. Но теперь, если хочешь, Голдовский вызывает у меня куда больше уважения. -- Еще бы! -- Все его нынешние рассуждения от излишнего честолюбия. Это пройдет, и его тяга к тебе тому порукой, а вот тебе надо заняться делом. -- Каким еще делом. Катя? Что ты придумала? Ей-Богу, лучше б я сдох, -- добавил он с горечью. Козетта вздрогнула, немного побледнела, но упрямо продолжила свое: -- Лучше всего будет, если ты пойдешь учиться. -- Ну уж нет! -- вскинулся он. -- В школе меня все в институт отправить хотели, потом родители. Я, слава Богу, не честолюбив, вполне доволен нынешней работой, и большего мне не надо. А если это кого-то не устраивает, то пусть ищут чистеньких и удачливых. Он был теперь по-настоящему задет и хотел сказать ей, что она сама именно так и сделала, нашла себе выгодного мужа, продалась и потому теперь защищает Голдовского. Но что-то мешало Тезкину прямо или косвенно обвинить ее в предательстве или измене. Он не мог понять, та или не та Козетта была перед ним. Она стала замужней дамой, чужой женой, и это возводило между ними непреодолимую преграду, раз и навсегда перечеркивая все бывшее прежде. Он не мог найти в себе силы ни год назад, узнав об этом от Голдовского, ни теперь спросить ее, почему так вышло. Он не смел задать этого вопроса, точно чувствуя, что за ним скрывается какая-то тайна, но с ужасом и странным-торжеством в душе вдруг понял, что отказаться от нее и теперь не сможет. Все равно их связывало нечто более глубокое, хоть и был он в ее глазах беспутным мальчишкой, еще нелепей, чем в тот роковой, разъединивший их навсегда вечер. -- А подите вы все к черту с вашими нравоучениями! -- вскричал Тезкин, но не оттого, что Козетта его чем-то обидела, а оттого, что -- понимал он -- она сейчас уйдет, и одному Богу ведомо, когда и в какой городок она снова отправится на экскурсию. И, словно почувствовав это, Козетта проговорила: -- Ты, если куда соберешься еще, зови меня. Она сказала это тихо и кротко, как в былые времена, и в смятенной Саниной душе снова поднялась нежность, казалось, навсегда покинувшая его в тот день, когда Маша легла в больницу. Но оказалось, что нежность -- слишком неистребимая штука, такая же неистребимая, как и ее вечная спутница -- тоска. И, вернувшись в Москву, Тезкин, несчастный и счастливый Тезкин, провожая глазами уходившую от него Катерину, вдруг понял, что никуда он теперь не уедет, потому что живет в этом городе женщина с чужим колечком на руке. И пусть даже нет и не может быть у них ничего общего, кроме непроясненных воспоминаний, он останется здесь ради редких встреч с нею. Он жил теперь от одной такой встречи до другой, и жизнь его снова переменилась. Он, разумеется, не думал поступать в институт, но Козетта разбудила в нем его вечную и единственную страсть -- страсть к звездному небу. Саня стал забывать о Маше и доме на набережной, часами листал атласы и карты, читал книги по астрономии. Как люди зачитываются романами и принимают близко к сердцу похождения плохо ли, хорошо ля выдуманных персонажей, так и Тезкин зачитывался названиями созвездий, туманностей и облаков. Он купил телескоп и с крыши купавинского дома, где пропадал теперь все время, с неизъяснимым трепетом и восторгом глядел на поднимавшиеся над миром звезды и планеты. В эти минуты душа его словно сама устремлялась ввысь. Как жалел он, что в свою хиленькую оптику сквозь ядовитые испарения купавинского завода "Акрихин", отравлявшего всю округу, не мог разглядеть и открыть новую звезду или хотя бы астероид и дать ему женское имя. Ему казалось, что небо заключает в себе некую неимоверную тайну, единственную достойную того, чтобы к ней стремиться, и сообразную человеческой душе, ибо звезды и все небесные светила суть только завеса, отделяющая этот мир от того, куда он не попал по какой-то случайности. Но близость к тому миру уже отравила его разум, и ничем иным заниматься он был не в состоянии. Он снова теперь желал подняться к этой завесе, встать на краю и заглянуть туда, куда не дано глядеть смертным, чтобы получить ответ на томившие его вопросы о смысле и таинстве скоротечного и несправедливого земного бытия. Все более поддаваясь и увлекаясь этой мыслью, он принялся однажды в Звенигороде обсуждать свои мечты с Катериной. Она слушала его очень внимательно, но совершенно не поддерживала разговоров ни о таинственной завесе, отделяющей загробную жизнь, ни о посмертном существовании души, ни о влиянии душ умерших на живущих. Они стояли на высоком берегу Москвы-реки, была середина мая, и все это напомнило Тезкину такой же день год назад, когда Лева сказал ему, что Козетта вышла замуж. "Странно, как все повторяется",-- подумал он, а вслух произнес: -- Ведь вся наша нынешняя жизнь -- это только подготовка к той, правильно? -- Не знаю, Саша, может быть, и правильно, -- ответила она, -- но все-таки изучать это не надо. А если тебя интересуют звезды, то иди лучше в университет. -- В университет? -- переспросил он ее удивленно, и почему-то встала у него перед глазами Серафима Хренова. -- Да, -- пожала плечами Козетта, -- по-моему, это единственное место в Москве, где изучают астрономию. -- Все это не для меня, -- ответил Тезкин, но сказал он так скорее по привычке: мысль эта ему неожиданно понравилась. Несколько дней он ходил под ее впечатлением, Козетта же стала потихоньку подталкивать его перейти от слов к делу, и Тезкин, чье томление по космосу было скорее ближе к приключениям Муми-Тролля, нежели к совершению научной карьеры, отправился к приснившемуся ему осенью под гул черноморских волн зданию на Воробьевых горах, дабы поподробнее узнать, что от него требуется. Требовалось не так уж мало. но размах задачи Александра не остановил: при всей метафизичности своих устремлений он был человеком упрямым. В тот же вечер он позвонил Леве. -- Старичок, у тебя, случаем, не осталось каких-нибудь учебников для поступающих? -- спросил он деловито. -- Остались, -- ответил Лева печально, но Тезкин был слишком занят собою, чтобы обратить внимание на его тон. 7 В ту весну Левушка переживал не самые лучшие времена. Неудача с Машиной, ее стремительный, в голове не укладывающийся роман, едва не закончившийся свадебным венцом, где Голдовскому словно в насмешку была уготована роль шафера, последовавший за этим скандальный разрыв, запальчивые слова, сказанные в ответ на попытки выразить сочувствие, да еще с прибавлением угрозы поиметь крупные неприятности от родителей, наконец, несправедливое, обидное изгнание из бомонда -- все это произвело на молодого честолюбца столь тягостное впечатление, что он едва опять не взялся за перо, измученный одним-единственным вопросом: как теперь жить? Мысль эта Леву лихорадила. Он чувствовал, что пристала ему пора подводить итоги первых двадцати лет своей жизни, а итоги эти были малоутешительными. Он ничего не добился, занимался тем, что его вовсе не влекло, страшился будущего и томился ощущением, что жизнь проходит мимо. Она казалась ему.^е^^дохожей^на .детскую игру с фишками, где надо дойти до конечного пункта, бросая кубик, и где есть такие поля, с которых летишь кубарем вниз, и неизвестно еще, хватит ли у тебя времени и сил подняться и догнать тех, кто ушел вперед. Отчаяние его доходило порой до такой степени, что ему казалось, скажи сейчас кто-нибудь: все исчезнет, он умрет или случится неслыханная катастрофа, начнется третья мировая война, о которой так много говорили в ту жесткую весну. -- и он только с облегчением вздохнет и ни о чем не пожалеет. Вокруг была все та же беспросветная мгла, ненавистные трубы Пролетарского района, спившиеся рожи автозаводских мужиков, хамство и наглость продавщиц и совершенно не понимающий, в каком он дерьме живет, народ. Бунтовать, протестовать, требовать справедливости -- все было бессмысленно. Надо было как-то приспосабливаться и что-то делать. И Лева делал. Он уже второй год стоял в партрезерве, терпеливо ожидая своей очереди, но с его анкетными данными -- какая к лешему партия? И в ту самую пору, когда Тезкин сидел над учебниками, вспоминая Серафиму Хре-нову и запоздало думая, что при всей своей стервозности она была неплохой учительницей и кое-что сумела заронить в его бестолковую голову. Левушка решил, что, может быть, и не надо ни к чему стремиться. В конце концов в его жизни тоже есть маленькие радости, вроде собирания книг, походов в театр и консерваторию, ночного кофе и прогулок по Арбату, есть милая девочка Анечка Холмогорова из подмосковного города с инфернальным названием Электроугли, по сравнению с которым его Кожухово -- что твой Париж. Эта Анечка была словно по ошибке забредшим на грешную землю ангелом, и непонятно было Леве, за что ему такая милость была явлена. Она дарила любовь, не требуя ничего взамен и ни на что не рассчитывая, покупала ему рубашки, кормила обедами и выслушивала долгие жалобы и сетования. . -- Нам жутко не повезло, -- говорил ей Лева. -- Мы попали в эпоху безвременья, которой нет ни конца, ни края. Но что делать -- время не выбирают, как не выбирают ни родителей, ни родину, ни кровь. Если бы у меня было десять жизней, я, может быть, и согласился бы прожить одну из них здесь и сейчас, но у меня жизнь только одна, и утешительного в ней слишком мало. Ты понимаешь меня? Анечка кивала прелестной головкой, ни в чем ему не перечила, не задавала глобальных вопросов и была так мягка и заботлива, как бывают только провинциальные девушки. Они давно уже обо всем серьезно поговорили, выяснили, что жениться они не могут, потому что жить им все равно негде и ничего хорошего их не ждет, но. покуда они нужны друг другу, они будут вместе, а как только ему или ей подвернется хорошая партия, расстанутся, но сохранят друг о друге самые теплые воспоминания. И все выходило на словах очень гладко, без взаимных претензий и упреков, но, когда Левушка в полумраке кожуховской квартирки раздевал свою возлюбленную, торопясь успеть до возвращения с работы матушки, он испытывал такую нежность и ярость одновременно при здысли, что эта женщина может достаться другому, что ему хотелось убить и ее, и себя. Он с безумной отчетливостью понимал в эти минуты, что любит ее так, как никого больше любить не будет, и она любит его, что они Богом друг для друга созданы и нет худшей, более преступной глупости, чем через эту любовь переступить. Но слишком хорошо Лева понимал и другую вещь: жениться -- значит поставить на себе крест, значит, повторить судьбу отца и в конечном итоге сделать несчастным и себя, и Анечку, и уж точно ни в чем не виноватых своих детей, которые рано или поздно спросят его: зачем тогда было нас рожать? Для какой жизни? Нет, детей стоит заводить лишь тогда, когда будешь уверен в том, что они будут расти не как быдло и не среди быд-ла, что они получат и увидят лучшее, что есть в этом мире. И все-таки отдать Анечку -- это было выше Левиных сил, выше любого голоса рассудка. это значило отломить что-то от самого себя. Левушка измучил себя, истерзал сомнениями, не зная, как быть. Он снова бродил вечерами с Тезкиным по Автозаводскому скверу и, внимая абитуриентским страстям своего приятеля, думал: "Мне бы твои заботы, милый". А Тезкин тем временем сдавал экзамены. С грехом пополам написав письменные работы на тройки, он очаровал сердца экзаменаторов сворй непобедимой страстью к небесной тверди, и те, сами на себя дивясь, подавили ему четверку; проверявшая его сочинение на свободную тему ученая дама с филфака и вовсе растрогалась до такой степени, что взяла синюю ручку и самолично исправила все его ошибки, коих бы набралось на три двойки, и поставила высший балл. Этого в сумме оказалось достаточно для поступления на физический факультет, конкурс куда был совсем не такой, как два десятка лет назад, когда советское человечество делилось на физиков и лириков. Уже чувствовалось неумолимое приближение эпохи бухгалтеров и коммерческих директоров, для которых небесные светила были пустой вещью. Иван Сергеевич и Анна Александровна не знали, какому богу ставить свечку. Они были счастливы, и казалось им, что жизнь их третьего сына, которого они оба, не сговариваясь и не признаваясь в том друг другу, любили больше старших, вошла в колею и самое желанное их дитя наконец утешится. И только Леву удача друга не обрадовала нисколько: он отдалился от него, они встречались все реже и все реже говорили по душам, а когда сталкивались случайно возле метро, то не знали, о чем говорить. Иногда Тезкин видел Голдовского с худенькой, невысокой темноволосой девушкой и, глядя на них, ощущал неведомо откуда взявшуюся грусть. То ли это была зависть, что\у него такой девушки нет, то ли тоска о Козетте, но вся его нынешняя суматошная студенческая жизнь с ее походами в театр или в пивную, островком притулившуюся возле громадного китайского посольства и оттого названную "Тайванем", лекции, семинары, умные разговоры и пьяные посиделки в общаге -- все это казалось ему таким ничтожным, что хотелось отринуть все и вернуться в сырость далеких апрельских вечеров, в красноказарменную школу, туда, откуда он когда-то так рвался, и поискать там тайну самой загадочной физической категории -- тайну утерянного времени. 8 Университетская карьера Тезкина оказалась не слишком успешной и не слишком продолжительной. Очень скоро Саня понял, что звезды остались в той же безудержной вышине, что и раньше, а покуда надо было заниматься. вещами более приземленными и мало трогавшими его романическую душу. Учился он так же скверно, как и в школе, но, поскольку со студентами в университете носятся как с писаной торбой и больше всего боятся обидеть и уж тем более исключить, Саня худо-бедно прорывался сквозь сессии, сдавая что со второго, а что с третьего раза, а в остальное время предавался нехитрым радостям великовозрастного недоросля. Будущее было где-то далеко, и только в сырой и прохладный апрельский день, справляя очередной день рождения, он ни с того ни с сего думал, что вот ему уж двадцать один, двадцать два, молодость проходит и рано или поздно начнется иная жизнь, а кто он, что будет с ним дальше -- этого он совсем не представлял. Однако ж чувствовал, что университет нимало не приближает, но лишь отдаляет его от этой жизни, в чем, наверное, и была его высшая прелесть. И все же мысли эти не давали Тезкину покоя. Сидя за праздничным столом, он тихо внимал нравоучительным тостам братьев, призывавших его стать посерьезней, наконец повзрослеть и, коль скоро не очень получается у него с учебой, заняться тем, что в ту пору обозначалось изрядно позабытым ныне понятием "общественная работа". Разомлевший именинник покаянно тряс головой, понимая, что все хотят ему блага, и даже обещал об этом подумать. Но день рождения заканчивался, Саня выбрасывал все дурные мысли прочь и уматывал с такими же оболтусами друзьями и веселыми подружками в' Купавну, где плясал до изнеможения под "Битлов" и Давида Тухманова. еще не зная, с какой красавицей свалится в светелке на втором этаже садового домика и кому, смятый воспоминаниями, теперь уже совсем далекими, станет читать: И так как с малых детских лет Я ранен женской долей... Он слыл среди своих друзей отчаянным повесой и волокитой, и мало кто догадывался, что на самом деле Саня мечтал о женитьбе, мечтал с тайным замиранием сердца, с каким иная барышня в крещенский вечерок силится разглядеть в расплывчатых очертаниях воскового пятна облик будущего избранника. Но женщины -- существа чуткие и рассудочные. В отличие от простодушных мужчин они слишком хорошо чтут разницу между Эросом и Ги-менеем, а с этим божеством Санечке не везло. Несколько бурных романов, череда бессонниц, свидании и объяснений, так легко увенчивающихся победой там, где должна сдаваться женщина и торжествует мужчина, оборачивались крахом, стоило Тезкину произнести заветное для девичьего слуха слово "замуж". Что уж так не нравилось хорошеньким студенточкам в их пылком возлюбленном -- Бог знает, но они всякий раз находили благовидный повод с ним расстаться, уверяя, что сохранят в душе самые теплые воспоминания и непременно будут друзьями. С одной из своих пассий он даже прожил несколько недель вместе, покуда ее родители катались на лыжах в доме отдыха "Красновидвво". Как высший символ семейной жизни сохли на батарее в ванной ее прозрачные и тезкинские в горошек трусы, но дальше совместного проживания белья дело так и не пошло. Вернулись объевшиеся манной кашей родители, и Тезкину вместе с трусами пришлось отбыть в Тюфилеву рощу, а его подружка три месяца спустя вышла замуж и очень мило ему улыбалась, когда они сталкивались на аккуратных университетских аллейках. Герою моему ничего не оставалось, как в очередной раз уезжать в Егорьевск, Зарайск или Малоярославец и зализывать новую сердечную рану. Катерина его утешала, давала советы, которым он, впрочем, никогда не следовал, и если Тезкину поначалу было довольно неловко обсуждать с ней свою личную жизнь, то постепенно он к этому привык. Однако странная штука! -- ничего он так и не узнал про нее, она упорно избегала каких бы то ни было разговоров о себе, не рассказывала о своем муже, про то, как они живут, счастлива она или нет, и даже хваленая тезкинская интуиция не давала никакого ответа. Козетта держала себя на той же дружеской, участливой ноте, которую они взяли в первое неожиданное свидание в Коломне, никогда не вспоминала их предыдущих встреч и пресекала все попытки изменить характер их нынешних взаимоотношений. Тезкину пришлось принять этот негласный уговор, быть предупредительным и сдержанным, хоть и было это нелегко, природа его восставала против подобной нелепицы, но ни изменить что-либо, ни отказаться от этих встреч-прогулок он был не в состоянии. Она без усилий взяла над ним власть, быть может, еще большую, чем прежде, и под ее влиянием Тезкин немного поостыл к своим амурным затеям и матримониальным замыслам. Главное место в его жизни занял тесный дружеский круг факультетских умников, людей, о ком было сказано: много званых, но мало избранных. Это была компания молодых людей, которая только в университете и могла возникнуть. Главными понятиями в этом кругу были личная порядочность и честь. В своей горячности эти люди могли извинить любой проступок, кроме малодушия и трусости, грезили выдающимися открытиями и бескорыстным поиском истины. Молодое честолюбие в них не преступало черту карьеризма, они презирали компромиссы, вели порою весьма опасные разговоры, но не из духа противоречия, как на гуманитарных факультетах, а единственно из потребности установить истину, чего более всего не любила тогдашняя власть (как, впрочем, не любит и нынешняя и всякая другая), и в любом ином месте не сносить бы им было головы. Но в университете в ту пору на подобное вольнодумство смотрели сквозь пальцы, и их проказы оставались без последствий. Напротив, начальство, как могло, заступалось за своих воспитанников, чего те, увы, часто не понимали. Однако такова молодость -- она наивна и слепа, и, верно, по той же причине Тезкину казалось, что круг их никогда не распадется. Хотя он понимал, что по сравнению с этими людьми он ничто, сама мысль об их союзе грела его душу, а той симпатии, которую они к нему Бог весть за что испытывали, ему вполне хватало. Он уже понял тогда, что ни ученого, ни преподавателя, ни даже мэнээса из него не получится, но был безумно благодарен судьбе за то, что она свела его с этими людьми, и они в первую очередь, а не лекции и экзамены были его университетом. С Левой же Тезкин разошелся к той поре окончательно. Они перестали друг Другу звонить, совсем не виделись и столкнулись однажды на Тверской возле кафе "Лира". Это произошло в памятный всем год, когда взошла неверная звезда Михаила Меченого и в Москве проходил фестиваль молодежи и студентов, на котором тезкинский названый брат работал переводчиком. Чистенький, аккуратно одетый в выглаженные брюки и светлую рубашку с короткими рукавами и узким галстуком, Лева был холоден чрезвычайно, разговаривал сквозь зубы, а Тезкин, возвращавшийся с очередной посиделки из общаги, напротив, не в меру обрадовался и на вопрос "как жизнь?" завел длинную восторженную речь о вольном духе университетского братства. -- Понятно, -- перебил его Голдовский, -- стало быть, ты остался таким же идиотом. -- Да, идиотом, -- ответил Тезкин с вызовом, -- если понимать под этим личную порядочность и честь. -- Я так и думал, -- сказал Лева удовлетворенно, -- что ты будешь нести подобную околесицу до седых волос. Но имей в виду, мой милый, что твои дружки тебя однажды сильно разочаруют. Знаю я этих чистых провинциальных мальчиков-- без мыла в одно место залезут. / -- Не мерь всех по себе! ' /\ -- Я не мерю, а вот ты еще мои слова вспомнишь. На них с любопытством глядели несколько смуглых людей с живыми и юркими глазами, звонко переговаривающиеся на похожем на автоматную очередь языке. Они о чем-то спрашивали Голдовского, показывая на Тезкина, и тот нехотя отвечал. -- Скажи им, -- воскликнул юный физик запальчиво, -- что все, что им здесь показывают, -- это ложь. Что настоящая молодежь -- это не те стукачи и прилизанные лизоблюды, которых вы им подсовываете. -- Ну, конечно, -- усмехнулся Лева, -- настоящая молодежь -- это ты. Герой нашего времени. -- А ты, я гляжу, хорошо устроился, -- сказал Тезкин презрительно, -- в партию, наверное, вступил, да? Карьеру делаешь? -- А это не твоего ума дело! О себе позаботься. И неизвестно, до чего бы договорились друзья детства, когда бы Лева вдруг не заметил невысокого загорелого человека с белесыми глазами, скоро приближавшегося к ним. На груди у него, как и у Левы, висела аккре-дитационная карточка, только на Левиной было написано "Отель Измайлово", а у мужчины лаконичное "всюду". -- Уходи немедленно, -- сказал Голдовский, не разжимая гу.6. -- Эх, Левка, -- пробормотал Тезкин, -- до чего ж ты докатился! Ну черт с тобой, пойду. Он перешел на ту сторону, прошел вдоль фонтанов и дальше, беспечно насвистывая "Калифорнию", побрел по бульварам, где гуляли они когда-то с Козеттой, -- по Страстному, Петровскому, Рождественскому. Дошел до Меншиковой башни, и вдруг сделалось ему нехорошо, как бывает порою в солнечный и жаркий летний день, когда вдруг все вокруг меркнет и в голову лезут дурные мысли. Ему стало стыдно, что он наговорил кучу пустых и звонких слов Голдовскому. Тезкин присел на лавочке напротив телешевского дома, возле которого ходили смурные бородатые люди и толковали о восстановлении памятников старины и враждебных происках против русской культуры, закурил сигарету, и все поплыло у него перед глазами, так что он едва не потерял сознание. Это было одно только мгновение, а потом все опять вернулось, но что-то оказалось в этом мире нарушенным, и тезкинское сердце снова сжалось от неопределенной, но мучительной тревоги и предчувствия надвигавшейся беды. 9 К середине третьего курса Саня вдруг стал с удивлением замечать, что друзья его гораздо меньше толкуют о бескорыстии науки, уходят в серьезные и взрослые дела, говорят о прозаических материях, а он никак не мог уразуметь, почему так необходимо выбрать перспективную кафедру, завязать хорошие отношения с научным руководителем, бояться получить тройку по какому-нибудь истмату или же, например, посвящать досуг общественной работе и самое главное: почему звезды -- это невыгодно? Он по-прежнему любил смотреть, как рассеивается туман над Бисеровым озером, философствовать за кружкой пива в "Тайване", он не желал менять штормовку и брезентовые брюки на костюм-тропку -- в его глазах это было бы изменой далеким идеалам, о чем, быть может, говорили они когда-то с Голдовским. Но, хоть столько воды утекло с тех пор, Тезкин чувствовал, что остался все тем же -- маленький и храбрый идеалист, он хотел жить напе-' рекор всему так, чтобы доказать граду и миру -- продаваться не требуется, жить можно и должно свободно и легко. Но кто бы стал его слушать? Саня снова топал к Козетте, единственному не меняющемуся в мире существу, и жаловался ей на своих друзей. -- Они все не москвичи,-- говорил он,-- и это не случайно. Москва, по моему глубокому убеждению, город конченый. В конце концов я, мои братья, Левка -- не лучшее ли тому доказательство? Ничего хорошего ни родить, ни дать миру она не может. И все-таки они приехали сюда, и это верно. Они нужны Москве точно так же, как она нужна им. Она стала местом, где они встретились, где есть библиотеки, театры, музеи, где есть, наконец, университет. Но скажи мне, почему, попав сюда, они берут у этого города не лучшее, а худшее, что в нем есть? Самые умные и честные из них спиваются, прочие продают себя с потрохами, не понимая, а часто, что еще хуже. понимая, какую цену они за это платят. Я им не судья, но, видит Бог, в моей несчастной Машине куда больше искренности, чем в них. Катя на сей раз возражать ничего не стала. Она выслушала Тезкина с удивившей его серьезностью и проговорила: -- Ты мужик, тебе легче. -- Почему? -- удивился он. -- Потому что ты можешь взять и послать все к черту. -- А ты? -- А я не могу, -- заключила она с грустью и хотела что-то еще добавить, но промолчала. "Она несчастна,--подумал Тезкин,--она, точно, несчастна, хотя никогда в этом не признается". И он не мог понять, радует его это или нет. Скорее должно было бы радовать. Но по неведомым ему законам именно ее несчастность стала последней каплей, переполнившей чашу тезкинского смирения. Как алкоголик, некоторое время строго воздерживающийся от спиртного и ведущий размеренную жизнь, вдруг срывается и уходит в запой, так и Тезкин, прошагавший свой отрезок пути, слетел со всех катушек, и им овладели его вечная безалаберность и хроническая непригодность к серьезному труду. В ту весну он снова ощутил приближение тоски -- верной спутницы и предвестницы всех своих перемен. Все, точно в одночасье, ему обрыдло, включая университет, снова в который раз захотелось куда-нибудь уехать, не стало сил ходить на занятия и думать о сессии, вопросы метафизики окончательно взяли верх над физикой, и он понял, что до конца университета не дотянет. В тот день, когда ему исполнилось двадцать три года и по обыкновению посетили мысли о будущности и полезности своего существования в этом мире. Александр забрал документы и послал запрос в Гидрометцентр с тем, чтобы его отправили на какую-нибудь метеостанцию. Ответ он получил через месяц. По странному совпадению это произошло как раз в те дни, когда взорвался Чернобыль, и катастрофа, явившая собою начало распада и переход в другое состояние всей российской жизни, стала одновременно и переменой в его собственной судьбе. Он, быть может, не обратил бы на это внимания, когда бы места, о которых довольно скупо сообщали, не были знакомы ему воочию, и вдруг вспомнились ему голоса божьих странниц, их мрачные предсказания, и печаль объяла тез-кинское сердце. И печаль эта оказалась не единственной. Друзья устроили ему грандиозные проводы в Купавне. Все было, как тогда, когда только начиналась и была ничем не омрачена их юная дружба, все воскресло, и почудилось ему даже, что незачем уезжать. Хотелось крикнуть, напившись пьяным: "Друзья мои! Все вы так прекрасны, и я I вас так люблю. Заклинаю вас чем угодно: не продавайте душу дьяволу -- \| он купленного не возвращает". Но они могли сойтись теперь вместе лишь на мгновение, а с утра снова разбрестись по своим делам, и ясно было, что воротить прошлое уже нельзя. Однако как ни огорчили Тезкина эти похмельные и невеселые проводы, еще горше оказалось прощание с Катериной. Она пришла за три дня до его отъезда. Дома никого не было, они сидели на кухне, пили чай, и Тез-кин не мог ничего понять. Он не узнавал, а вернее, только теперь стал узнавать свою возлюбленную -- ту Козетту, что шла с ним когда-то по Рождественскому бульвару, водила в церковь и ждала в убогой теплостановской квартирке, Козетту. что приехала к нему в армию. Куда-то делись вся ее рассеянность и отстраненность, она была снова беззащитна и нежна, и он только боялся ее вспугнуть, боялся, что ее нежность сейчас исчезнет, она встанет и скажет, что ей пора.  Он глядел на нее глазами влюбленного семнадцатилетнего мальчика и мысленно заклинал: "Не уходи, только не уходи, ну побудь со мной хоть еще полчаса". Было уже совсем поздно, гул города, шумной Автозаводской улицы, стих, в наступившей тишине слышно было, как за домами и гаражами гудит окружная железная дорога, и глаза Козетты становились все теплее. Они сделались совсем шальными и юными, но Тезкин все еще не смел поверить в эту неслыханную милость. Настенные часы на кухне ясно и звучно возвестили о полуночи, и Ко-зетта, чуть-чуть покраснев, как много лет (казалось, всю жизнь) назад, проговорила: -- Сашенька, не заставляй меня саму вести тебя в спальню. И, не дав ему опомниться, перебивая собственное смущение, прибавила: -- Ты иди первый и жди меня. Он лежал на кровати в полной темноте, слышал, как льется в ванной ^вода, и даже не решался ни о чем подумать. За окошком виднелась громада Тюфилевских бань, в гулкой квартире было тепло и тихо, но он дрожал от озноба. -- Где ты? -- позвала она. -- Здесь, -- ответил он хрипло. Она подошла к кровати, легла рядом, обняла его и шепнула: -- Подожди чуть-чуть, давай полежим просто. Я так когда-то об этом мечтала... А теперь включи свет -- я хочу, чтобы ты меня видел. -- Ты так красива. Боже мой. Я даже боюсь до тебя дотронуться. -- Не бойся, -- проговорила она, и ему показалось на миг, что им снова ему восемнадцать, ей девятнадцать лет и он через три дня уходит в армию, а все последовавшее рухнуло в небытие, исчезло, стерлось или было им кем-то в эту ночь прощено. Но потом, когда недолгая майская ночь ушла на запад, Тезкин ощутил такое отчаяние, какого никогда прежде не испытывал. Ах, если бы это случилось не теперь, а пятью годами раньше, кто знает, может быть, тогда все повернулось бы и в его, и в ее жизни иначе. От этой мысли, от того, что понял он в эту минуту, что любит эту женщину, любил всю жизнь и будет любить всегда и она любит его, а ее замужество и его многочисленные романы суть нелепость и глупость смеющейся над ними судьбы, у Тезкина потемнело в глазах. -- Хочешь, я останусь? -- Нет, Саша, ты поезжай, -- сказала она ровно. -- Я к тебе только потому и пришла, что ты уезжаешь. -- Господи, зачем ты-это сделала? Ты ведь не любишь его. -- Не люблю, -- ответила она, -- так не люблю, что иногда кажется, с ума от этой нелюбви сойду. И от этих слов стало Тезкину еще дурнее. -- Почему ты меня не дождалась. Катя? -- Так уж случилось, -- сказала она, глядя на него ясным взглядом, -- и я буду с этим человеком до тех пор, пока он сам от меня не откажется. Ты уезжай -- не судьба нам жить в одном городе. Как раньше, не получится, а как сегодня -- я не смогу. -- А если он откажется? -- произнес Тезкин мучительно. -- Ты об этом не узнаешь. Она сидела печальная на краю кровати, ее светлые, тяжелые волосы спадали на плечи, доставая кончиками до груди, и она наматывала их на палец, уже немного отрешенная и очень усталая. И Тезкин вдруг почувствовал одновременно жалость к ней и вину: как бы страшно ни было теперь ему оставаться одному в этой комнате, где пока еще есть она, каково будет возвращаться домой ей? -- Почему мы так несчастны? За что нам это? -- проговорил он, точно сам к себе обращаясь. -- Не валяй дурака, -- ответила она, вставая и снова превращаясь в светскую даму. -- Сделанного не воротишь. И потом кто тебз сказал, что мы должны быть обязательно счастливы?  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  1 Метеостанция находилась на последнем из островов, что грядою уходили с севера на юг Онежского озера. К тому времени, когда вдрызг разбитый, отчаявшийся и ни на что хорошее уже не надеявшийся Саня туда приехал, там жило две семьи и была такая красота и благолепие, что поверить, что где-то есть парткомы, очереди, магазины, центральные газеты и переполненные вагоны метро, было невозможно. Тезкин был ошеломлен свалившимся на него богатством в виде безумных и каждый день новых закатов. скал, сосен, вод и с трепетом подумал, что в своей не такой уж длинной жизни он потерял двадцать с лишком лет и все настоящее начнется только теперь. Работа занимала немного времени, а в остальные часы он торчал с удочкой или спиннингом у воды, плавал вдоль изрезанных берегов на лодке, приволакивал из лесу корзины грибов и ягод и только боялся, что по какой-нибудь неведомой случайности все это однажды кончится. Вся его предыдущая жизнь ушла разом в прошлое, оставив груду воспоминаний. Он решил, что лишь по ошибке родился не в деревне или небольшом городе и оттого совершил столько глупостей. Теперь судьба дала ему шанс все исправить, найти себя, тот мир, для которого он был создан,-- не университет, не безмятежное семейное существование и не сумасшедшую любовь, а уединенность и сосредоточенность, подобные тем, что искали в древние времена отшельники. Он нашел тот кусок земли, где можно было прожить всю жизнь, не жалея ни об одном дне, не изводя себя пустыми сожалениями и страстями, ибо дни были непохожи один на другой, разрушая тем самым скуку, которая томит горожан и заставляет их выдумывать суетные заботы о деньгах. почестях и наградах. Что же касается обитателей метеостанции, они поначалу отнеслись к Тезкину со смешанным чувством недоверия и любопытства. Им были совершенно непонятны его вздохи и ахи о красотах пейзажа и уж тем более чего ради он сюда приперся, но главное -- не было в нем спеси и чувства превосходства, чего более всего не любят простые люди в людях интеллигентных. То, что он себя переоценил, Саня понял довольно скоро. В октябре дни стали коротки, задули ветра не хуже степных, по воде пошла шуга, и на станции наступила тьма египетская. Мужики днями и ночами пьянствовали, иногда пьяные уходили на катерах в море, и Тезкину приходилось вместе с их привыкшими ко всгму женами по несколько суток кряду торчать возле приборов и на кухне. Спасался он только тем, что писал Козетте любовные письма на главпочтамт до востребования. Но в ее ответных посланиях, сколь жадно он их ни перечитывал и ни искал между строчек некоего сокрытого смысла, не было ничего, напоминавшего об их последнем свидании. И все же смутная надежда на перемену их общей участи не покидала тезкинское сердце. Он грезил скорой встречей, сам не зная отчего представляя, как Катерина явится на забытый Богом островок и постучит в окошко жарко натопленной комнатки. Бабоньки на станции нарадоваться на него не могли, ибо прежде, когда мужья уходили в традиционный межсезонный запой, пока не ляжет хорошенько снег, не встанет лед и не начнется зимняя рыбалка и охота, им приходилось все делать одним. Но дни сменялись днями, то опускалась, то поднималась температура, северные ветра чередовались с западными, иногда вспыхивало на севере чудесное и таинственное сияние, наполнявшее душу восторгом. А от Козетты письма приходили редко. Тезкину казалось, что он плшет в никуда, -- мука, которую не выдержит даже самое влюбленное и пылкое сердце. Мало-помалу он втянулся в пьяные посиделки, научился пить чистый спирт, чуть-чуть разбавляя его водой. Бабы, как встарь, остались одни, поняв, что мужскую породу не переделаешь, и очень возможно, что недоучившийся студиозус бесславно бы спился, когда б однажды в минуту просветления ему не попался ящик с книгами, о существовании которого никто уже толком не помнил и не мог объяснить, откуда он здесь взялся. Кажется, работал когда-то на Маячном такой же полоумный интеллигент, только из Питера, то ли поэт, то ли художник, и привез с собой эти книги. Говорил, что будет заниматься самообразованием и думать о том, как спасать Россию, но потом начал пить горькую и через полгода утонул: не то случайно провалился в полынью, не то решил покончить с тяготившей его жизнью, а. спасение России оставить на других. Но кем бы ни был сей таинственный незнакомеци какими бы ни были причины, вынудившие его расстаться с жизнью, он обладал весьма изысканным вкусом. Среди книг его имелись античные классики ~от--Гомера до Петрония, кое-что из Средневековья, Данте, Монтень, Боккаччо, Тйильтон, русская классика, из нового времени заумь вроде Пруста и Гессе, а еще больше философов, историков, различных мудрецов и прочей словесности, которую Саня, чей читательский интеллект, несмотря на пристрастие к роковым вопросам и университетскую среду, никогда не поднимался выше семейных романов Арчибальда Джозефа Кронина, в руки б не взял. Однако деваться было некуда, и если поначалу с отвращением, как ступающий по лужам домашний кот, он насилу заставлял себя окунаться во все эти эмпиреи, то постепенно к ним привык и даже стал находить удовольствие в этом неторопливом чтении. Порою, отрываясь от книг, Тезкин развлекался тем, что на манер Ше-херезады пересказывал обитателям Маячного содержание наиболее занимательных опусов и снова погружался в их дальнейшее изучение. Он почувствовал в себе давно томивший зов к познанию мироздания и, ночами глядя на свои любимые, такие знакомые и родные звезды, чей вечный свет согревал его душу, размышлял о человеческой природе и природе вещей, о конечности мира и бессмертии духа, о Боге и об огне, о монадах Лейбница и философии Николая Кузанского, об экзистансе и позитивизме, о путях, по которым идет человечество не то к истине и свету, не то к обрыву и тьме. Его увлекала философия истории и история философии, он думал о происхождении мира и смысле человеческого бытия--чем глобальнее была проблема, тем больше она его волновала, и наконец, почувствовав себя достаточно образованным, Тезкин решил, что и ему настал черед внести свой вклад в сокровищницу человеческого познания и взяться за перо. Всему этому предшествовало, правда, одно событие, поначалу претендовавшее на то, чтобы быть комичным, но закончившееся вполне драматически. В зимнее время островок, находившийся всего-то в получасе лета от Петрозаводска, оказывался отрезанным от внешнего мира. Зато когда приходила святая в государстве"избирательная страда, будь там буран не буран, метеорологам привозили урну, и вместе со всем народом они голосовали за народную власть. Сие считалось в порядке вещей, и никому в голову не могло прийти, что должно быть иначе, но Тезкина подобная нелепица возмутила. Прошло больше месяца с тех пор, как не привозили почту, Саня изнывал от беспокойства, и нетерпение его дошло до такой степени, что, вспомнив вольнодумный дух альма-матер, он стал вести агитацию, призывая мужиков бойкотировать выборы. Суровые северные дядьки крякнули, и, поскольку описываемые события происходили на фоне антиалкогольной кампании, уменьшился объем выдаваемого им спирта и ходили слухи, что скоро его и вовсе не будет, вынесли вердикт: ни хрена... И когда великолепным мартовским утром вертолет с урной приземлился на Маячном, метеостанция объявила бойкот. Мало того, что это было само по себе чепе. Положение осложнялось еще и тем, что вместе с урной на остров прилетел корреспондент областной газеты и весело сказал соскучившимся ребятишкам, что статья о выборщиках в самых отдаленных уголках края уже стоит в наборе и осталось их только сфотографировать. Но не тут-то было: избиратели с аристократической холодностью повернулись к весельчаку спиной и удалились. Их пробовали было уговорить, но мужики уже закусили удила, и бедняга остался ни с чем. А агитатор и пропагандист Тезкин, глядя на плоды своего труда, вместо удовлетворенности ощутил острый стыд. Он взял у растерянного корреспондента письма и ушел на дальний конец острова, чтобы не встречаться глазами с поникшим гостем, ничуть не виновным в тоталитарном характере власти и несвободе этих последних в Российской истории спокойных выборов. Зачем он это сделал? Тезкин и сам не мог теперь ответить на этот вопрос. Несколько минут он глядел вдаль, не раскрывая писем и казня себя за глупость, потом взял родительское послание, неторопливо его прочел, все оттягивая момент, когда раскроет то, что было написано рукою Катерины. Какой же ждал его удар! Ее письмо было очень ласковым, но Тезкин, чувствуя в этой ласковости что-то подозрительное, летел вперед через строчки и наконец нашел. Козетта писала, что ее мужа посылают в Германию. она едет вместе с ним, и, наверное, надолго. Тезкин поднял голову. посмотрел окрест себя безумными глазами и услышал, как на станции заработали моторы, вертолет с несолоно хлебнувшей урной взмыл в чистейшее карельское небо и, не сделав, как обычно, над островом круг, без всяких сантиментов отправился в Петрозаводск, унося в своем чреве запоздалый и бесполезный донос на антисоветчика, возмутителя спокойствия и нарушителя статистики Александра Тезкина. А сам он упал на снег и даж' не зарыдал, провалявшись так незнамо сколько, и, когда очнулся, солп це уже садилось в той стороне, куда улетела его возлюбленная, а Тезкин: начал бить озноб. Наутро он был совершенно болен, его мучал кашель, нездоровый румянец заиграл у него на щеках, и даже водка с перцем и чесноком не помогала -- так вернулась к нему его застарелая болезнь, обостряясь отныне всякий раз ранней весною. Нужно было уезжать с этого острова с его сырым и холодным климатом, но уезжать теперь было не к кому и незачем. Все связи с миром оказались порванными, и тезкинское пребывание на Маячном неожиданно затянулось. 2 Молодость опадала с него, как шелуха. Год спустя он совсем не походил на того юношу, что приехал на этот островок за романтикой и отдохновением от благ цивилизации. От былой тезкинской восторженности не осталось и следа. Александр огрубел, заматерел и внешне мало отличался от окружавших его людей. Этот год дал ему даже больше, чем университет, чем все его прежние скитания и армия, ибо когда на глазах у человека в одном и том же месте происходит смена ветров, облаков и температур, времен года, дня и ночи, то в душе его неизбежно что-то меняется. Уединенность, отсутствие светских развлечений и близость к природе принесли успокоение. Скоро стало ему казаться, что живет он здесь очень давно, а все прошедшее было и вовсе в другой жизни. И, начитавшись книг, насидевшись долгими зимними ночами возле печи и краткими летними -- на берегу озера, когда ни одна звезда не зажигалась над миром, а лишь, прекрасное и таинственное, висело над головой небо, начинавшееся от самой земли и опрокинутое в глубину космоса, он ощущал себя на грани стихий и принимался писать что-то невыразимо чудесное о тайнах и символах бытия. Он писал с не меньшим трепетом и восторгом, чем свой юношеский роман о прекрасной Людмиле и купавинском лете, он писал, объясняясь миру в любви и сожалея о его изъянах и точно чувствуя порой за спиною дух своего несчастного утопшего предшественника, вознамерившегося спасти Россию. Ему казалось, что он знает и сможет сказать нечто такое, чего не говорил до него никто. Он ощущал себя едва ли не мессией, и от этого становилось ему чуть легче, когда вспоминалась Козетта,--воистину философами и пророками на Руси становятся либо от большого ума, либо от большой тоски. Но если копнуть поглубже любого из этих мессий и радетелей рода человеческого, то за их радениями откроется обыкновенная любовная или какая еще драма. Чтобы ее похерить, они готовы перевернуть весь мир, устроить революцию или рывок в рынок, обманывать самих себя и двести пятьдесят миллионов человек, а историки потом будут недоумевать, как это вышло, что вдруг рассыпалась величайшая империя. Но Тезкин не был бы Тезкиным, если бы и в здешней глуши он не ухитрился завести романа не на бумаге, а наяву. Героиней его была совсем молоденькая девица, работавшая экскурсоводом в Кижах, от которых было до Маячного чуть меньше сорока километров. Немного притомившийся от вынужденного отшельничества, Саня весьма охотно с ней подружился, катал в тихую погоду на лодке вдоль островов, обучал ловить рыбу, а самое главное -- читал ей свои философские изыскания. Любушка взахлеб слушала его бредни. Он казался ей/существом необыкновенным, и не прошло двух недель, как она была без^памяти в него влюблена. Что касается Тез-кина, то он .поначалу не ставил никаких целей охмурить невинное создание. Он просто соскучился ло родственной душе, хотя девушка ему, пожалуй что, нравилась: она^ыла в том исконном северном стиле, что еще не перевелся в отдалеяных местах нашего Отечества. Но даже если бы каждый из них и стремился к тому, чтобы их отношения не перешли за грань взаимного дружеского участия, сама судьба позаботилась бы их соединить. В один из таких вечеров, когда Санечка был особенно в ударе, прочитав своей юной слушательнице главу о типах цивилизаций и движении по кругу человеческой истории, Любушка назадавала ему столько глубокомысленных вопросов, свидетельствующих о ее неподдельном интересе к философскому опусу, что осталась ночевать в Саниной комнатке и вышла оттуда уже утром, щурясь на изрядно поднявшееся над соседним островком солнце и босыми ногами ощущая тепло дощатого крыльца. "А Тезкин как ни в чем не бывало продолжал дрыхнуть под нежными взглядами своей возлюбленной, и мутен был его сон -- ему снилась Козетта. Так они прожили все лето. На веревках, как несколько лет назад в тез-кинской судьбине, снова сушились рядом обдуваемые онежским ветерком его и ее трусы, рубашки и майки. Метеоженки на Любу сперва косились, но была она бесхитростна, работы никакой не чуралась, в свою очередь готовила на кухне и помогала снимать показания с приборов. К ней быстро привыкли и не ставили в вину, что живет она с мужиком нерасписанная. Однако северное лето обманчиво и коротко. Вскоре снова задули холодные ветра и зажглись над Онегой звезды. Люба собралась зимовать и говорила только, что съездит домой за одеждой, а с Тезкиным вдруг случилась странная вещь. Он почувствовал, что ему хочется остаться одному. Он не мог объяснить, как и откуда появилось в нем это желание. Не было ничего, что раздражало бы или не нравилось ему в этой кроткой девушке, ни разу не заикнувшейся об обычных девичьих поползновениях, которых он так некогда добивался от других, и чем-то даже напомнившей ему Катю, но, быть может, именно по этой причине Тезкин опять затосковал. Его все чаще тянуло побродить в одиночестве по лесу, и она легко его отпускала. Он перестал брать ее с собой на рыбалку, и она терпеливо его ждала, не читал ей больше глав из своего труда, и она не задавала никаких вопросов, была послушна и так же нежна, как прежде. И сам столько раз брошенный, битый-перебитый Александр с ужасом подумал, что оставлять человека в сто крат труднее, чем быть оставляемым. Он просыпался порою ночами при свете месяца и глядел, как она легонько дышит, обхватив рукой подушку, и понимал, что сил сказать правду у него не хватит. Но поделать с собой Тезкин ничего не мог. Чем ближе была зима, тем сильнее ему хотелось, чтобы она уехала. Он мучился и не знал, то ли сказать ей об этом тотчас же, то ли перед самым ее отъездом. сказать, чтобы она не возвращалась. Он не мог решить, что будет для нее горше. В этих лицемерных мужских мытарствах прошло почти три недели, пока однажды Люба, так же ясно и ласково на него глядя, не промолвила сама: -- Ты не бойся, Саша, я уеду и останусь там. Тезкин вздрогнул, а она продолжила: -- Я возле тебя погрелась немного и дальше пойду. Ты-то как жить станешь? Отсюда куда сбежишь, когда невмоготу сделается? -- В прорубь, -- буркнул Тезкин. -- В прорубь? -- отозвалась она певучим голосом, ничуть не испугавшись. -- В прорубь ты не бросишься. А вот маяться тебе еще долго. Ты прости меня, милый. -- За что? -- пробормотал он, сбитый ее тоном. -- А за то, что я твоей нежностью попользовалась, а в тебе теперь тоски столько прибудет. Не казни себя. Ты ведь не у меня брал, а мне давал. "Врет,--подумал Тезкин,--нарочно придумала, чтобы я себя не изводил. Вот порода какая -- на костер пойдут, а все улыбаться будут". -- Только дай мне еще недельку пожить, -- проговорила она, и почудилось ему или нет, что мелькнули у нее на ресницах слезы... Она уехала в самом конце сентября в тихий и серый безветренный день. Над островом кружили жирные чайки, прилетевшие вслед за катером, над водой висел туман, и Тезкину казалось, что ни он, ни она не выдержат расставания. "Да что же это такое, -- прошептал он в неудержимой злобе против самого себя, -- что ты за человек такой? Зачем ты ее отпускаешь, ведь нет и не будет женщины, которая стала бы тебя терпеть". Уже поднимаясь по трапу. Люба обернулась, махнула ему рукой, как будто уезжала на три дня и скоро должна была вернуться. Так думали все стоявшие на берегу люди, ибо правды они никому не сказали. Тезкину хотелось выть, на нее глядючи. Она что-то крикнула, но тут взревел мотор, и он не расслышал ее слов. Люба скрылась в каюте, и одинокий мой герой остался на причале со всеми своими нелепостями и невзгодами. Он вернулся домой в пустынную светелку, где лежал на столе недописанный труд и стояли две недопитых чашки чая, и вдруг разом ощутил, какую страшную совершил ошибку. Впору было броситься обратно, схватить моторную лодку и ехать в Петрозаводск -- судьба, проклятая его ведьма, обменявшая на жалкое существование его свободу, снова над ним посмеялась, творя свой веселый эксперимент и глядя с высоты, как он корчился, как рвал и метал, пересыпая весь мир проклятьями, и наконец упал без сил на кровать. Несколько раз стучались к нему в дверь перепуганные соседи, но Тезкин не отзывался. Прошла ночь, к утру поднялся ветер, слезы его иссякли, он лежал недвижимый в комнате, где была она еще в прошлую ночь, и поверить, что сам ее выгнал, Саня не мог. I Наконец он очнулся и сел к столу с твердым намерением тотчас же написать письмо, умолив ее вернуться и с той минуты никогда не расставаться. И плевать ему было на все внутренние позывы и запреты, на все нити мойр и катящиеся перед ним клубки -- пусть они перепутаются и сгорят. Он согласен жить, как все, согласен с тем, что звезды -- это невыгодно, с тем. что мир его победил и поймал. Но тут тезкинский взгляд упал на начатый лист бумаги, и Саня, словно монах, смущенный бесовским видением, сотворил в мыслях нечто подобное отгоняющему нечистую силу знамению, взял ручку и стал снова упорно писать, хотя теперь-то уже совсем непонятно было, для кого и для чего он все это делает. 3 Это наваждение длилось всю зиму. Он работал как проклятый, забыв ! и об охоте, и о рыбалке, иногда уходил с мужиками в запои, и теперь они . уже втроем отправлялись в ревущее "море" на соседний остров за водкой. Чувства его словно тупели, а Онега в тот год не вставала долго. Они мотались по ней до самого января, но судьба их хранила, и тезкинский авторитет среди мужиков заметно повысился. Возвращаясь из этих поездок, он катал 1 одну за другой страницы о редкостном равнодушии русского человека | и к собственной жизни, и к собственной смерти, иногда читал своим собу-1 тыльмикам, но те смущенно помалкивали, пока однажды самый отчаянный | из них -- Сашка Колпин, изрядно поддав, не выразил общего мнения: * -- Ты это. Санька, бля, лучше про баб пиши. А то мудрено как-то и непонятно. И Бог весть отчего простые эти слова Тезкина расстроили. Несколько дней он не мог заставить себя вернуться к столу, бродил по лесу и вдоль озера, и что-то неумолимо тянуло его к полынье в смутной догадке, что ушедший через нее в иной мир человек его выслушал бы и понял. А в черной 'проруби недвижимая стояла прозрачная студеная вода, в морозные дни слегка дымилась, манила к себе, так что он подходил к самому краю, и приходившие полоскать белье бабы сердито его отгоняли: -- Пошел, пошел, ну что ты встал? Провалиться хочешь? И, когда он уходил к дому, долго смотрели ему вслед и чесали языки: -- И этот туда же. Ох, лихо мне, как бы худа не было. -- Поди разбери, чего у него на уме. -- Девку-то прогнал свою, и милиция им интересовалась, что он тут с выборами начудил. -- Непутевый мужик, чо говорить. Даром что с самой Москвы. -- А то и есть, что сюда сбежал, путевый дак не поехал бы. Так прошла зима, а весною Тезкин неожиданно получил письмо от Левы. Письмо было небольшое, но очень лихорадочное и туманное. Лева писал, что в его жизни много перемен, но сказать об этом-нодробнее он не может. что-то темнил, а закончил тем. что хочет, если Сашка не возражает, приехать. Санечка, у которого из головы все еще не выветрился лик молоденького функционера в пиджаке и галстуке с лакейским "чего изволи-те-с?->>, поначалу сильно удивился и не хотел отвечать. Однако, перечитав письмо еще раз, он почувствовал, что написал его Лева неспроста. Выло в этой просьбе что-то особенное, словно относящееся еще к тем временам, когда они были близки. Он написал ответ, и мелькнула надежда, что времена эти вернутся -- недаром же они надрезали когда-то вены и прикладывали одна к другой кисти рук, скрепляя свое названое братство. Лева приехал в середине мая -- внешне ничуть не изменившийся, такой же моложавый, крепенький черноволосый подросток. Но свидание друзей оказалось довольно холодным. Откровенного разговора не получалось. Оба они были друг другом недовольны. Онега как назло вымерла, даже не было клева, и Тезкину казалось, что Лева дождаться не может, когда же наконец ему уезжать. Что-то разладилось в их отношениях, основательно подорвалось, водка тоже не помогала развязать языки. Лева был закрыт наглухо, однако ночами он дурно спал, ворочался, вскрикивал и бормотал, мешая чуткому на сон Сане уснуть, и дрожащая белая ночь освещала его беспокойное лицо. И только накануне отъезда, когда на столе стоял лишь чай. Лева, как-то криво усмехнувшись и глядя в сторону, сказал: -- А я ведь, Сашка, попрощаться к тебе приехал. -- Как это? -- не понял Тезкин. -- Уезжаю я, брат. -- Куда? -- Куда сейчас все уезжают? Туда, куда наша простодушная Козетта умотала, только еще дальше. При упоминании Катерины Тезкин побледнел, но Лева, ничего не заметив, продолжил: -- Надоело мне все. Ты, толстокожий дурина, сидишь в своем убогом курятнике, и ничего больше тебе не надо. А я так не могу -- я теперь это окончательно понял. Некоторое время они молчали. Над озером светилась полуночная заря, и видно было. как громада неба медленно переходит от северного света к уходящей в сторону юга мгле. Оттуда же, с юга, дул легкий ветер, принося влагу, свежесть и тревожащие душу запахи. -- Я знаю, что ты про меня думаешь, -- снова заговорил Голдовский, -- что я продался, изменил себе, а теперь бегу, как крыса с тонущего корабля. Да нет же, Саша, нет, я здесь до последнего держался, все пути-выходы перепробовал. Я все думал, надеялся найти такое место, где человеком себя почувствую. И что же? Ничего у меня не вышло. Всюду одна только гадость, ложь, фарисейство. Да, -- прибавил он, -- не сочти меня за нахала, но я могу только повторить уже сказанное: черт меня догадал родиться с душой и талантом в России. Так. кажется? -- И все-таки клянусь честью, 'ни за что в мире я не хотел бы переменить родину или иметь иную историю, чем история наших предков, как ее нам дал Бог. -- Разговор двух интеллектуалов,--усмехнулся Лева,--а я гляжу. ты время даром не теряешь. Да ведь, Санечка, милый, неужели ты не видишь, что Россия давно уже не такая. А может, и нет никакой России? Может быть, была она и кончилась? Я ведь говорил тебе, я человек сентиментальный. И мне тоже жаль этих березок, и то, что по улице идешь и сигарету стрельнуть можно, и то, что мы с тобой до утра можем тут сидеть и не о бабах говорить, не о машинах, а о России, о Боге, о смысле жизни. А там ничего этого у меня не будет. Все это я знаю, и Россию, может быть, больше твоего люблю, потому что чувствую ее острее, но только в дерьме я больше жить не могу. Душно мне здесь, Санечка, и тошно. -- Но ведь ты же говорил, что у вас там что-то меняется? -- Что меняется, что? Ну вместо старых ублюдков новые пришли, станут хапать, а чтобы хапать половчее было, быстренько сочинят какое-нибудь красивое обоснование. А если они сейчас весь муравейник ворошить начнут, так еще хуже сделают. И если, как обещают, шлюзы откроют, то все, кому не лень, отсюда побегут, как при Хруще из деревень побежали. Эх, Сашка, Сашка, я, может, и пожалею еще, что уехал, да только по мне лучше жалеть о том, что сделал, чем о том, чего не сделал. Да Бог с ним, это я все не о том говорю. Я тебе, Саша, самого главного не сказал. Но так просто и не скажу. Мне сейчас выпить надо. Водки-то не осталось? -- Откуда? -- пробормотал Тезкин. -- Достань, а? Где хочешь достань. -- Да ты с ума сошел! Что тут, ночной магазин, что ли? Здесь, как ее привезут, пьют три дня не просыхая, а потом нового завоза ждут. И заначек никаких не делают. -- Черт! -- Левка стукнул кулаком по колену. -- Неужели ни одной бутылки нету? -- Ни одной! -- отрезал Тезкин. -- А может быть, где-нибудь есть? -- пробормотал гость уже совсем отчаянно, но так жалостливо, что в суровом тезкинском сердце шевельнулись давно позабытые нежность и тревога, с какими он некогда выгуливал товарища по Автозаводскому скверу и убеждал его повременить сводить счеты с жизнью. -- Ладно, погоди. Он спустился вниз, туда, где стоял длинный, приземистый дом, в котором жил Колпин, и легонько постучал. На стук вышла колпинская жена. -- Что тебе, Саш? -- Выручи, -- сказал Тезкин, глядя ей в глаза. -- Да ты что? -- усмехнулась она. -- Он, если узнает, убьет меня. -- Не узнает. Мы у себя запремся и тихонечко. Надо очень,-- добавил он, протягивая две красных бумажки. -- Да куда столько? -- сказала она, смутившись. -- Ничего, бери. Пять минут спустя она вернулась с ведром картошки. -- Там на дне лежит. -- Угу, -- кивнул Тезкин и побежал домой. Они разлили по стаканам, выпили, и, подняв захмелевшую голову. Лева сказал: -- Давай, Санька, песни петь. Друзья запели, а потом вышли на крыльцо, где лишь чуть-чуть сгустились полуночные сумерки, и пели и пели одну за другой, не замечая времени. А когда остановились, Голдовский охрипшим от сырого и прохладного воздуха голосом сказал: -- Эх, Сашка, знал бы ты, как не хочется мне туда одному ехать. Поехали вместе, а? Я устроюсь, вызов тебе пришлю, станем вместе жить. Что тебя здесь держит? Мужики эти пьяные, природа, писанина твоя? Природу и там найти можно, и писать там не хуже, и уж гораздо больше шансов опубликоваться --это ты мне поверь. Россия там у них сейчас в моде. А здесь для тебя все дорожки закрыты. Поехали, Саша? -- Да нет, Лев, ты не обижайся. -- Я и не обижаюсь. Я знаю, что ты не поедешь, -- сказал Голдовский удовлетворенно. -- Я тебе только для того и предлагаю, чтобы сказать, как тебя люблю. И с тобой мне хуже всего расставаться. -- Он опустил голову, разлил оставшуюся водку, залпом выпил и грустно произнес: -- С тобой да еще с одним человеком. Я ведь, Саша, женщину здесь, оставляю любимую. И ничего ей об этом не сказал- Сказал только, что уезжаю на месяц. А что не вернусь -- смолчал. Духу сказать не хватило. Подло это? -- Не знаю, -- сказал Тезкин медленно. -- Зато я знаю, что подло. А главное, глупо очень. -- Но если ты ее так любишь и она тебя любит, живите с ней там. Или не поедет она? -- Она, Саша, со мной куда угодно поедет, -- сказал Лева, и в голосе его, несмотря на минор, прозвучала надменность. -- Но не могу я ее с собой взять. -- Почему? -- Почему? -- усмехнулся Лева. -- Ты, Тезкин. наивный человек. Я ведь хорошо знаю, что никто меня в этой хваленой Америке не ждет и никому я там не нужен. Таким же быдлом буду, как и здесь. Но я же говорил тебе когда-то: у нас есть с тобой один капитал -- мы недурные женихи. Мне, Саша, надо там жениться, чтобы получить гражданство. И других путей я для себя не вижу, -- заключил он печально. -- Ну да ладно, что-то мы с тобой заболтались, пойдем-ка спать. А может, поедем все-таки? -- сказал он тоскливо. -- Страшно мне что-то, Саня. И за себя, и за тебя страшно. Хоть и разошлись мы с тобой в последнее время, а все как-то утешался я тем, что под одним небом живем и, когда совсем невмоготу станет, друг Другу поможем. Поедем, а?.. Ну, как знаешь. В самом деле, прав ты был тогда, что идти нам в разные стороны. Наутро Лева снова был холоден, неприступен, и от вчерашнего разговора не осталось и следа. Он глядел в сторону, молчал, и так они стояли довольно долго на пристани, ожидая катера. Катер запаздывал, погода испортилась, на берег неслась короткая взлохмаченная волна, пенилась, разбивалась о камни, и брызги долетали до их ног. Потом из дома вышла кол-пинская жена с лиловым синяком под глазом и, не поднимая головы, прошла мимо. За ней показался сам Колпин. -- Сука! -- орал он ей вслед. Колпин подошел к стоявшему на берегу длинному и худому начальнику станции и стал рассказывать, как проучил вчера бабу за то, что она продала москвичам водку. -- Да ты откуда знаешь? -- удивился тот. -- А хрен ли они песни всю ночь орали? -- усмехнулся Колпин и повернулся к Тезкину. -- Ладно, Сашка, я на тебя не сержусь. Это дело такое, но бабу свою измутузю. -- Саша, -- сказал Тезкин, -- я тебя чем хочешь заклинаю, не трогай ее. -- А это тебя, дорогой, не касаемо, -- ответил Колпин сурово, -- свою бабу заведи и прощай ей сколько влезет. Тезкин отошел к Голдовскому с лицом, перекошенным точно от зубной боли, и с тоскою поглядел на пенистое озеро, где показался наконец переваливающийся с боку на бок катер. -- Что, брат, -- сказал Лева с неожиданной злостью в голосе, -- уехать захотелось? Нет уж, милый, сиди здесь и все запоминай. Все на своей шкуре испытывай, тогда, может, и будет толк. Он шагнул к катеру, и Тезкин с ужасом понял, что остается теперь совсем один на этом острове, с пьяными мужиками, их несчастными, покорными и терпеливыми бабами, со сводящими с ума белыми ночами, к которым он так и не смог привыкнуть, с комарами,'мошкой, ветрами, со своими беспокойньми снами. А Лева стоял на палубе и махал ему рукой, пытался что-то кричать, сложив руки рупором, слышно не было, но какое-то предчувствие говорило Тезкину, что расстались они хоть и надолго, все же не навсегда. 4 А между тем, покуда Александр проходил суровую жизненную школу и предавался своим философским изысканиям, в стольном граде Москве, порою смущавшем его мирные сны, и в самом деле началось брожение, шевеление и с ними один из самых нелепых и бестолковых сюжетов российской истории. Сперва Тезкин относился к этим слухам весьма недоверчиво, хотя добросовестно информировавший его Иван Сергеевич был ими вдохновлен и, помимо писем, стал присылать сыну вырезки из газет и журналов и пересказы больших статей, охвативших интеллигенцию разговоров, домыслов и предположений, куда идет Россия. Но что с того, думал Саня. отвлекаясь от линии горизонта, на которую он мог часами бесцельно глядеть, что в Москве прошел очередной съезд их паршивой партии, на котором такой же, как и все предыдущие, генеральный секретарь выступил не с отчетным, а -- подумать только! -- с политическим докладом? Для Тезкина новый вождь был полностью уничтожен еще в самом начале своего лихого царствования тем, что лишь три недели спустя после Чернобыля осмелился вылезти, как таракан из щели, солгать и снова исчезнуть. И что бы ни говорил и ни делал этот человек впоследствии, Тезкин ему больше не верил. Вероятно, в своей запальчивости Саня был не прав. Перемены, о необходимости которых говорили умные люди, героически сидя, например, где-нибудь в опальной Канаде или цветущей Грузии, шли, пусть даже и не такие скорые, как хотелось иным горячим головам. В самом деле, кто еще за год или два поверил бы. что книги, которых мы в глаза не видели, а если видели, то на одну ночь и строго конспиративно, появятся в легальной печати и будут обсуждаться соскучившейся публикой? Да и вообще, глядя назад из нынешнего хаоса, следует признать, что то были хорошие времена. Уже можно было болтать сколь угодно, чувствуя приятную остроту, ибо железный Феликс непоколебимо высился на Лубянке и никому в голову не могло прийти, что через тройку лет его снесут под улюлюканье толпы, уже олово Бог писалось с большой буквы и считалось хорошим тоном говорить о неоднозначном отношении к религии, уже допускался в разумных дозах плюрализм мнений и ходили милые анекдоты о том, что перестройка -- это когда внизу тишина, а сверху шишки падают, еще не было ни Бендер, ни Ферганы, ни Сухуми, ни Владикавказа, еще только начинался Карабах, но зато потихоньку убирались наиболее ненавистные и неосторожные местные князьки, еще дешевы были колбаса, хлеб и молоко, сахар -- хоть и по талонам, первым предвестникам того, что вождь не лжет и перестройка дойдет до каждого, -- давался исправно и стоил девяносто копеек, уже наиболее дальновидные и предприимчивые молодые люди уходили из обрыдших государственных контор, куда прежде считали за честь попасть, в первые кооперативы и первые СП, а еще более дальновидные сматывались за границу, еще доллар стоил по официальному курсу меньше рубля и тем, кто выезжал, меняли целых двести, еще были плохие и хорошие члены политбюро и было очень модно орать "Вся власть Советам!", говорить, как жаль. что Ильичу не дали довести нэп до конца, и толковать о новых пьесах драматурга Шатрова, всерьез размышлять, чем сталинизм отличается от сталинщины и кто стоит за спиной у Нины Андреевой, -- словом, еще все делились на перестроечные и антиперестроечные силы, и можно было самым задушевным тоном спросить друга за чашкой чая: "Скажи честно, старичок, ты за перестройку?" Воздух был пропитан надеждой, казалось всем, еще одно усилие, один рывок -- и мы свалим зверя, сломаем его хребет, и тогда начнется прекрасная жизнь, как за бугром, -- нам дали исторический, судьбоносный шанс. и потомки нас проклянут, если мы его сейчас не используем и не поддержим живого и умного человека, взвалившего на себя эту ношу. В такие дни, наслушавшись радио или прочитав какой-нибудь "Огонек", Тезкин тоже поддавался этой эйфории и жалел, что его нет среди митингующих уличных толп и он не защищает вместе со всеми демократические преобразования, не клеймит позором рябого палача на Садовом кольце или на Манежной площади и не делает массу других, очень важных и необходимых дел, без которых моментально остановится колесо российской истории. Но постепенно, вникая глубже во все эти газетные и журнальные статьи, где ошалевшие от того, что ослабли вожжи, журналисты писали каждый во что горазд, стихийный философ ощутил досаду. Ему вдруг почудилось, что его снова загоняют в стойло. Только теперь это стойло было разукрашено дорогими интеллигентским сердцам лозунгами о свободе и народовластии, но все делалось с не меньшей одержимостью, попробуй он только не в те ряды влиться, подписаться не на тот журнал и не восхититься в обязательном порядке двадцать лет пролежавшей в благополучном писательском столе бездарной книгой. Одна половина прессы навевала на него тоску, сродную с тем отвращением, что навевала другая: дети Шарикова грызлись с детьми Швондера, обвиняя друг друга во всевозможных грехах, а где-то за митингующей, ликующей и праздно болтающей Москвой, в упоении вопящей "Долой!" и ничего, кроме своего истошного вопля, не слышащей, застыла огромная молчаливая страна, ощущавшая, что на смену одному злу идет другое, старой беде -- новая. В ту весну снова объявили выборы, но на сей раз не простые, а золотые, и несколько обалдевшие мужики пристали к Тезкину с вопросом, надо ль теперь голосовать, а если надо, то за кого, но меланхоличный Александр лишь махнул рукой: -- Какая разница... Где-то страшно далеко, в каком-то непонятном мире, была его единственная любовь Катерина, и с тех пор, как она уехала, не было ему от нее ни одного письма. Но чем больше проходило времени, тем сильнее он по ней тосковал и острее чувствовал ее отсутствие. И он согласился бы терпеть какие угодно гонения и любые формы тоталитаризма, лишь бы она вернулась. Но Козетты не было. Получил он только письмо от Любы. Она писала о том, что вышла замуж и родила двойню, звала его к себе в гости, и все было в этом письме так простодушно и доверчиво, что опять сердце его сдавила невольная печаль. И весною, вечной своей весною, когда бил его чахоточный озноб и судьба делала изгибы и повороты, Тезкин вдруг ощутил неясный зов и понял, что настала ему пора возвращаться в город, который, сколько ни кляни, в каких грехах ни обвиняй и как далеко и долго от него ни скрывайся, был ему родиной. Он дождался мая, когда сошел на озере лед и началось его любимое онежское время с прозрачным небом, медленно и нехотя наползавшими с юга и день ото дня стремительно становящимися короче ночами, запахами оттаявшей земли, прошлогодней брусники и можжевельника, в одну ночь собрался и уехал с первым же пришедшим из города катером. Было раннее утро, никто его не провожал, позади осталось несколько домов, мачта метеостанции, ребристые ящики с приборами и лодки у причалов. Он уезжал, не взяв с собой ничего, кроме пяти исписанных тетрадей, вяленых сижков и лососей, подаренных ему напоследок добрыми, но, в сущности, равнодушными к нему людьми, не взяв даже книг -- пусть прочтет их следующий Чайльд-Гарольд, кому надоест цивилизация, и одному Богу было известно, что ждало его дальше. Клубок Козетты, несколько лет покоившийся на одном месте, покатился вперед, увлекая за собой моего героя, и он пошел за ним не раздумывая, твердо зная одно, что три этих года были ему даны для роздыха и, сколько он будет жив, станет вспоминать о них как о чуть ли не самой прекрасной своей поре. 5 В Москву Тезкин вернулся в те дни, когда хлеще, чем чемпионат мира по футболу или фильм "Семнадцать мгновений весны", публика смотрела первый съезд народных депутатов. Там, восхищая доверчивую интеллигенцию, потрясали словесами будущие хозяева городов, ни о чем не подозревающий будущий узник "Матросской тишины" делал вид, что пытается навести порядок, а шумные народные толпы прямо по Ильичу волновались и кипели страстями под обрывом железной дороги в Лужниках, и сознание их росло и крепло не по дням, а по часам. Но Тезкин оказался вовлеченным совсем в иные и куда более крутые страсти. В его семье произошли потрясения и перемены радикальнее, чем в державе, -- женились братья, о чем он, разумеется, знал из писем, но чему по вечной своей лопоухости, с годами лишь усиливающейся, не придал значения. Дверь открыла тридцатилетняя медноволосая женщина в малиновом халате с отнюдь не кротким взглядом бестрепетных черных глаз. Некоторое время она смотрела на ни разу не виданного и казавшегося ей мифическим деверя с недоумением. Ни одного слова между ними произнесено не было, но все было понятно без слов -- на Тезкина глядели стойкие с вороным отливом очи, точь-в-точь как у приснопамятной Серафимы Хреновой. Встреча с родителями несколько скрасила неловкость первых минут. Были съедены гостинцы и выпито за здоровье новых и старых членов семьи, но ни большого ума, ни наблюдательности не требовалось, чтобы понять: мира в этом доме не будет. Женитьба братьев нарушила то спокойствие и безмятежность, в каком проживало доселе тишайшее, если не считать Санькиных выходок, тезкинское семейство. Дом, казавшийся ему непоколебимым, откуда столько раз вольно или невольно он уходил в поисках  лучшей доли, канул в прошлое, да теперь это был никакой и не дом, а снова коммунальная квартира, с которой начинали некогда молодые, прекрасные и чистые душой родители трех братьев. Только соседями их теперь сделались собственные дети и их злыдни-жены, а младшему и вовсе не нашлось среди них места. Интеллигентнейшие Тезкины-старшие сдались и уступили без боя. Молодые особы, вошедшие почти одновременно в тюфилевскую квартиру, были существами довольно занятными. Обе они были приезжими, что как нельзя лучше служило иллюстрацией к глубочайшей Саниной сентенции о том, что Москва выродилась и все способное цвести и плодоносить даст России пассионарная провинция, и обе являли собою новые типы российской жизни, порожденные блистательной эпохой перекройки и голосистости. Жена старшего брата работала журналисткой в комсомольско-молодеж-ном органе, ратовала за сексуальную свободу и не уставала корить своего бедного свекра за то, что он никак не расстанется с партийным билетом. Жена другого брата была, напротив, неофиткой православной веры и со всею страстью своего неофитства демонстрировала полное презрение к нехристям в лице прочих обитателей Тюфилевой рощи. Отличавшиеся истинно христианской кротостью родители ее пренебрежение худо-бедно терпели, но журналистка свою родственницу на дух не выносила, и сошлись они первый раз в жизни только на том, что не хватало им еще одного жильца, да к тому же туберкулезника. Пусть-де он идет и требует себе дополнительную площадь, положенную ему по закону. И Саня, за последние годы полностью отвыкший от скандалов, почувствовал острый приступ головной боли, а больше всего обиду, но не за себя даже, а за своих несчастных родителей, которым на склоне лет был уготован такой сюрприз. Он было собрался переговорить обо всем с братьями и призвать их к тому, чтобы они приструнили своих баб, но Анна Александровна упредила его намерение, и, покорный ее воле, Александр смирился. Ему постелили в родительской комнате на раскладушке, однако пожить долго в отчем доме Тезкину не довелось. Несколько дней спустя, когда все разбрелись по работам и дома остался лишь он и его старшая сноха, Саня с ужасом увидел, что квази-Серафима ходит по квартире, распахнув малиновый халат. Он и так и сяк отводил глаза, она же смотрела на него с усмешкой, задевая то грудью, то ногой, и в одну минуту потерявший голову от долгого воздержания на Маячном Тезкин едва не согрешил, но холодный взгляд самки его отрезвил. -- Блядюга! -- прошипел он, вставая. Женщина пожала плечами, запахнув малиновую полу^ но тем дело не кончилось. В тот же вечер к нему ворвался с объяснениями Павел, и Саня понял, что его не мытьем, так катаньем выживут из дома и только прибавят родителям седых волос. Кое-как он дожил до конца лета, после чего перебрался на опустевшую купавинскую дачу. Холодный домик был мало приспособлен для осенне-зимней жизни. Изо всех щелей, как ни утеплял стены хозяин, дул ветер, печка, прежде чем нагреться, окутывала комнату дымом, но Тезкин был неприхотлив, а вечерние прогулки вдоль пустынного брега, пусть даже изрядно обмелевшего и загаженного, Бисерова озера пробуждали в душе воспоминания о первой молодости, когда был он светел душою и вряд ли предполагал, какие испытания ему пошлет его неверная планида. Он устроился на работу в загородный институт с хитрым названием ВСЕГЕНГЕУ и ездил туда через бисеровский лес на велосипеде. На новой работе к Сане отнеслись с любопытством и попытались втянуть в обычные для НИИ распри. Островитянин от всего открестился, заработал репутацию политического обывателя и филистера, и его довольно быстро оставили в покое. Тезкин занимался расшифровкой космических снимков, и снимки эти внушали ему какое-то мистическое чувство, точно сделаны они были не бездушным спутником-автоматом, а самим Господом Богом. На них была видна истерзанная земля, залитая искусственными морями, с вырубленными лесами и наступавшими оврагами, словно вопрошавшая: о род людской, камо грядеши? Но даже думать об этом было страшно. Хотелось закрыть глаза и не видеть ничего вокруг, разве что достать звездной ночью телескоп и снова разглядывать небо. 6 Иногда на обратном пути Тезкин заезжал в церковь на высоком северном берегу озера. Церковь была запущенная, ветхая, с сырыми разводами на стенах, трещинами, облупившейся росписью и немногими иконами. Открыли ее совсем недавно -- в те годы, когда маленький Саша купался в чистом озере, а впоследствии гулял по его окрестностям с Людмилой, тут и вовсе были одни развалины, и он хорошо помнил, как приятно было после полуденной жары очутиться в этих прохладных, зябких стенах под полуразрушенными сводами. Теперь здесь шли службы, и было что-то трогательное в этом запустении, в нежных непрофессиональных голосах то и дело сбивающихся старух, в малолюдии. в мрачноватом, неопределенного возраста батюшке, неторопливо и обстоятельно ведшем службу без дьякона. Саня обычно стоял в сторонке, не решаясь к этим старухам приблизиться, но испытывая умилительное, детское чувство благодарности к ним за то, что они ходят в эту церковь, поют, а потом, держась друг за дружку, идут к автобусной остановке через поле. Священник, обходя храм с кадилом, останавливался перед каждой из них, легким взмахом их благословляя, и они радостно кланялись; точно так же он взмахивал и перед Тезки-ным, но Саня терялся и отступал на шаг. В его скудной, небогатой на развлечения и житейские радости жизни эта церковь была утешением, но утешением неполным. Здесь острее, чем где бы то ни было, он чувствовал, что жизнь его, такая же вольная и независимая, как всегда, жизнь, в которой он был сам себе предоставлен, все же ущербна. Ей чего-то недоставало, и душевный разлад его все больше усугублялся, точно кто-то выбил из-под его ног опору и все закачалось, зашаталось и пошло вразброд. А где было эту опору искать, он не знал. Единственный человек, кто бы мог дать ему ответ, провалился под лед Онежского озера, а от всех остальных он был отделен невидимой стеною и теперь растерянно бродил вдоль нее, тщетно ожидая того, кто переберется на его сторону. Однажды, вернувшись с работы, он увидел на терраске свет. Сначала Тезкин испугался: уже несколько дней по всей округе искали беглого солдата, ходили патрули, стояли высокие машины с рациями, жителей предупреждали об опасности, полагая, что вооруженный беглец мог забраться в одну из пустующих дач и коротать там время. Однако ж, приблизившись к окну, Саня увидел отца. От неожиданности он растерялся: Иван Сергеевич ездил на дачу редко, а с тех пор, как сыновья женились, и вовсе перестал здесь появляться. Он сидел за пустым столом, положив руки на блеклую клеенку, немного грузный, одетый по-городскому. Плащ его был замызган, но он, словно ничего не замечая, молча глядел перед собой, и у Тезкина перехватило дыхание от жалости к нему. -- Папа, -- позвал он нерешительно. -- Здравствуй, -- проговорил тот, пытливо глядя на появившегося в сумерках сына, -- поздненько ты что-то возвращаешься, -- Я в храме был. -- А,-- молвил Иван Сергеевич,-- стало быть, ты, как наша Галина, в веру вдарился? И как, помогает? -- Да не очень пока, -- ответил Тезкин-фис смущенно. -- Как вы там живете? -- По-всякому. Ты вот нас забросил совсем. Зимовать, что ли. здесь собрался? -- Да. -- И университет заканчивать не хочешь? -- Не хочу, папа. Иван Сергеевич ничего не ответил, прошелся взад-вперед по террасе, зябко поведя плечами, и вышел на крыльцо. -- Пойдем в комнату. Я затоплю, -- предложил сын. -- Не понимаю я тебя, Саша, -- заговорил отец, обернувшись, -- не понимаю жизни твоей. Ну хорошо, не хотел ты учиться, пошел в армию, заболел, потом из дома сбежал -- ладно. Я думал, бесится парень, со мной тоже такое было. Поступил наконец в университет. Ну, кажется, все, одумался, за дело взялся. Нет же, снова не понравилось, бросил, уехал. Пусть! Я, если хочешь, даже уважаю тебя за это. Не идешь по прямой, как Пашка с Женькой, и правильно. Но теперь-то что? Дальше? Сколько ты еще так будешь? -- Я не знаю, папа. Я не социалистическая экономика и планировать ничего не умею. -- Но цель-то у тебя должна быть в жизни какая-нибудь? -- У меня есть цель. -- Какая же? -- Я хочу вернуться к тому состоянию, когда люди желали не изменить мир, а всего-навсего его понять. -- И много ты понял? -- Нет. Но мне много и не надо. Мне бы хоть чуть-чуть понять, самую малость, столько, сколько мне природой ума отпущено. Я ведь знаю, что немного. Если б, допустим, был у меня от Бога какой-нибудь талант, я бы его попытался развить и стал бы не знаю кем -- писателем, художником, инженером, врачом, учителем. Но таланта у меня никакого нет, а такие люди и становятся на манер меня философами-самоучками. И это самое безобидное. Хуже, когда они лезут в серьезное дело и губят все, к чему прикасаются. -- Отчего же ты о себе такого мнения, Саша? -- Что делать? -- усмехнулся Тезкин. -- Было у отца три сына, двое умных, а третий дурак. Судьба у меня такая. Ты веришь в судьбу? -- Нет, не верю. -- А я верю. Верю в то, что живут где-нибудь на небе, а может быть, и на земле три старухи мойры: дающая жребий, прядущая и неотвратимая. И никуда от этих старух не уйти, и жаловаться, и пытаться что-то изменить -- все напрасно. А единственное, что остается, когда помыкаешься, подергаешься из стороны в сторону, шишек разных набьешь, остается только эту судьбу возлюбить, какой бы злой она к тебе ни была, и следовать за ней с покорностью. -- А как же свобода воли? -- А это, папа, вещи, уму человеческому недоступные, -- согласование судьбы со свободой воли. -- Ты действительно мудрецом стал, я гляжу. -- Какой я мудрец? Я, папа, лаборант, и мое дело маленькое -- расшифровывать снимки. А что до судьбы, то напрасно ты говоришь, что в нее не веришь. Ты это лучше меня знаешь, ибо сам так всю жизнь живешь. -- Как? -- А так: угрохал себя на семью, на службу, ничего, кроме этого, не видел -- как солдатик оловянный. Соратники все твои перекрасились, разбежались, все предали, а на тебя же еще и всех собак навешивают. Тоже, впрочем, судьба. Мне кажется, ты устал очень, папа. И дети тоже... не лучше. Но ты не думай ничего. Ты очень хороший, отец. Я бы таким быть не смог. Я перед тобой виноват очень, я знаю это, я тогда еще знал. Но, -- голос у него задрожал, а отец стоял вполоборота в тени, и лица его Саня совсем не видел, -- погоди немного, я вернусь, я скоро вернусь, как блудный сын, а пока еще рано мне. -- Ну что ж, -- ответил Иван Сергеевич, помолчав, -- рано так рано. Я, в общем, ничего другого и не ждал. Я просто думал... хотел, может быть, помочь тебе чем-то... -- Ты не сердись, мы с тобой сейчас поужинаем, чаю выпьем, я тебя грибами угощу. Вино есть, хочешь? -- Нет, Саша, спасибо, поеду я. -- Да погоди, переночуй, куда ты поедешь на ночь глядя? Патрули еще эти с собаками всюду ходят. -- Нет. Он поднялся грузно, хрустнул пальцами, и Тезкину снова стало его жаль, жаль, что их разговор не получился и он не смог найти нужных слов и убедить отца в чем-то своем, очень важном. Так и остались они, не понявшие друг друга и друг другом не понятые, близкие, любящие люди. Он пошел провожать отца к станции. Вечер был теплый, над садами, дачами, дорогой висел туман, сквозь который не могла пробиться и луна. Они шли небыстро, впереди отец, а сзади сын, и, когда уже стояли на платформе, Тезкина вдруг охватило такое блаженство от их невысказанной близости, точно он опять оказался ребенком и, как когда-то давно, бежал провожать отца в Москву. Они стояли рядом и молчали, глядя в темноте друг на друга, совсем не стесняясь того, что молчат. На станции было тихо, патрульных машин больше не было, а потом из-за поворота, прорезав туман слепящей фарой, вылетела электричка, и казалось, что она пролетит мимо. Но вот она замедлила ход, зашипела, затормозила и остановилась. Отец вошел в нее, махнув ему на прощание рукой, и прошел по вагону в плаще и черной шляпе, но ощущение близости не пропало. И, когда электричка унеслась за новый поворот на запад, Тезкин долго еще стоял на платформе, не двигаясь с того места, где они ждали поезда, вдыхая, вбирая в себя это невыветрившееся тепло. Со стороны Москвы подъехала другая электричка, с чисто вымытыми окнами, и прямо напротив себя Саня увидел темноволосую женскую головку, склонившуюся над книгой. Лицо девушки показалось ему знакомым -- он узнал подругу Левы Голдовского. -- Двери закрываются. Следующая -- Электроугли. Тридцать третий километр поезд проследует без остановки, -- сказал механический женский голос. Девушка оторвала голову от книги, мельком посмотрела на слабо освещенную платформу и одинокую мужскую фигуру, и Тезкин подумал, что его отец, эта девушка, старухи в церкви, священник -- все эти люди с кроткими, страдающими глазами образуют одно целое, они связаны между собою, и больше всего на свете он боялся бы выпасть и эту связь с ними разорвать. По-прежнему стояла сырая и теплая осень. В садах, наливаясь соком. доспевали антоновские яблоки, желтели и с мягким стуком падали на землю, в бисеровском лесу возле военного полигона росли как на дрожжах грибы -- чернушки, свинушки и зонтики. Тезкин собирал их целыми пакетами, солил, мариновал или, не отваривая, жарил, иногда приносил с озера рыбу, но писать больше не писал -- что-то разладилось в нем с тех пор, как он уехал с острова. Вечерами он выходил на крылечко и пытливо глядел на небо, но отгороженные дымом "Акрихина" звезды помалкивали. И какое же безудержное уныние было в этом опустевшем участке, в заходившем к нему на огонек выкурить цигарку стороже, служившем по совместительству наводчиком для деревенской шпаны и солдат и рассказывавшем фантастические истории о своей службе в охране Сталина. Будущее опять казалось сокрытым, и совсем неясно было, как теперь жить. Иногда его подмывало снова уехать, но желание это было несильным и нестойким, появившись порою вечером, оно к утру распадалось. Тезкин тосковал, пил наливку из клубники и малины, листал старые журналы, а из книг читал только Библию и ждал знамения. После работы он все реже торопился домой, растягивал эту дорогу через лес, испытывая страх перед пустой дачей, сквозняком, печкой, и стоял на службе в церкви до самого конца, потому что там, среди людей и их размеренного, осмысленного труда, не чувствовал себя одиноким. Однажды в сумерках, когда он после всенощной медленно брел через поле к остановке автобуса, его нагнал батюшка. Тезкин посторонился, уступая дорогу, но священник пошел рядом с ним. -- Я часто вижу вас в храме, -- сказал он низким голосом. -- Однако вы никогда не подходите ни к помазанию, ни к причастию. Это немного странно. Вы не похожи на просто любопытствующего. Простите меня, но мне кажется, что вас что-то смущает? -- Я не знаю, -- ответил Тезкин, -- я ведь, батюшка, не христианин. Я здесь человек случайный. -- Случайный? -- переспросил священник удивленно. -- Да, мне кажется, что я вообще человек случайный. Я, быть может, и верю в Бога как в некую высшую силу, но верить так, как вы или эти женщины, я не могу. Во мне этого нет, и откуда ему взяться, если я родился в самой обычной семье, где ни о каком Боге никто никогда не говорил? -- Я тоже родился в такой семье, -- заметил священник